Мы были всей семьей на выставке Рериха. Я очень, очень доволен. Саша говорил в воскресенье: мне не нравятся его краски. [143]
Саша ничего не понимает. Краски удивительные! Картины Рериха часто сказочные, фантастичные и, разумеется, краски к ним тоже фантастичные, яркие, сказочные. Но есть и картины совершенно реальные, пейзажи, удивительные, с удивительными тонами, с массой воздуха. Рерих импрессионист, конечно, художник moderne{296}, но большой художник. Я очень доволен. И картины его покупаются. При мне наклеивали билетики. Марусе тоже понравился Рерих, и девочки его оценили. Верочка очень была довольна. Ваня любовался из любезности. Надо найти отдаленную точку, чтобы смотреть на картины Рериха. Мне не понравилось «Северное сияние», но когда я отошел подальше, оно вдруг линии (?) осветились и стали понятными.
Но мне хотелось бы показать девочкам картины не с «настроением», а с содержанием; <1 нрзб>, исторические картины, библейские.
На днях я был у Ляцкого Евг<ения> Алекс<андровича>, отдавал ему визит. На следующий день он подошел ко мне и в каких-то таинственных фразах стал распространяться о необходимости столковаться, сговориться, соединиться и т. д., бранил комитет, хвастал, что его имя много значит в Париже, что его там знают. Советовал познакомиться с ген<ералом> Суворовым, замечат<ельным> человеком и т. д., и т. д. Я обещал ему познакомиться и сегодня был у Суворова. Это молодой генерал, полный, с довольно обыденным лицом. Он познакомил меня со своей женой, напоил чаем и часа 1 ½ беседовал на тему, конечно о современном положении.
Он сообщил мне довольно интересные сведения, что немцы «кишмя кишат» сейчас в Финляндии, поддерживая будто бы идти на Петроград. Что это значит, если только верно. Суворов уверяет, что немцы хотят сами освободить Петроград и тем заслужить, так сказать, и перед Россией, и перед Согласием. Но они для этого еще не готовы. Они боятся, как бы кто другой не взял Петрограда, а т. к. и Финляндия не готова, то если она теперь пойдет, то, вероятно, или будет отброшена, или, если и возьмет Петроград, то не удержит его.
Слишком замысловатая и сложная комбинация и потому неправдоподобная.
Вопрос назрел ли кризис большевизма в России или нет. Суворов думает, что нет. По его словам, крестьянство довольно в своей массе. Никогда еще оно так хорошо не жило. Денег куча, покупают у буржуев зеркальные шкафы, люстры, рояли. При нем [144] какой-то мужик купил рояль за 1700 рубл<ей>, взвалил на дровни и увез в деревню.
Покупают шикарные костюмы. Мода черный цвет. Едят хорошо. Водка есть.
Я указал Суворову и на другие признаки: декрет об уничтожении комитетов бедноты. Если уничтожают значит, крестьянство серьезно недовольно. Вопрос только, в самом ли деле уничтожается «беднота». Может быть, это только слух.
Потом «крестьянство» не может променять хлеба на рояли, а хлеба в 1919 г. может и не будет. Яровые-то не будут сеяться. Но это опять-таки не проверено.
Наконец, не могут люди долго жить звериным обычаем, убивать друг друга, безнаказанно грабить, воровать и т. п. Все понимают, что это только временно и что наступят другие времена. Все ждут поворота (переворота). Если они почувствуют, что переворот неизбежен, то ему и сопротивляться не будут. Если выступит какая-нибудь держава всей своей мощью, то все разом отпадут от большевиков. Если же дело будет стоять, т<ак> сказать, надвое, то, напротив, все станут за большевиков, боясь террора и просто потому, что, значит, время еще не пришло. Поэтому добровольческие армии должны быть сильны. Иначе это авантюра.
Если пойдет Финляндия против нее выступят все. Если Финляндия пойдет одна, конечно. Если во главе станут добровольцы другое дело.
Мы договорились встретиться на днях у нас, и я позвонил Ляцкому.
Приходил Воробьев, просится к Колчаку. Приходил Нерике, рассказывал, что получил письмо из Стокгольма. Оказывается, что пароход уходит из Глазго 12 апреля, из Гетеборга 5–6 апреля. Визы еще не даны. Сташевский ничего не пишет. Если ехать, то надо ехать 3-го, не позднее.
Все еще зима, все еще много снегу. Но солнце сильное и днем все тает. Видел грачиное семейство и стадо (?) подорожников. Синицы <2 нрзб>.
Снегири очень хороши на осыпанных снегом ветвях.
Телеграмма от Сташевского насчет отъезда. Визы даны в Стокгольм. Шведская будет сообщена телеграммой в Гельсингфорс. О дне отъезда ничего не пишет, но просит <2 нрзб>. Много беготни, [145] много телефонов, много беспокойств и волнений. И кашель сильнее, конечно.
Долгий разговор с Вилькеном. По моим сведениям, он имеет какое-то поручение, которое не известно ни Юденичу, ни мне. Я ему сказал о неудобстве этого. Я ему сказал, что ему не следовало принимать поручение, которое должно сохранять в тайне от Юденича. Такие тайны возбуждают недоверие друг к другу в личном составе. На вопросы офицеров относительно подозрительного поведения того или другого, я не могу ответить: «Не беспокойтесь, Юденич в курсе дела». Я не могу передать Вилькену мои обязанности, хотя лично вполне доверяю ему, уважаю его и люблю.
«Да я Вам скажу, в чем дело, с условием только, что Вы не передадите Юденичу». Нет, не говорите мне ничего, я не хочу оказаться в ложном положении. «Ну, я Вам скажу без всякого условия. У меня поручение от Колчака произвести разведку, причем Колчак требует, чтобы никто не был посвящен в эти дела, даже Юденич, которому все будет сообщено впоследствии».
А кем передано Вам это поручение Колчака? Ведь не самим Колчаком? «Нет, Веймарном{297}». Ну, вот видите! А уверены ли Вы, что поручение это на самом деле колчаковское? «Уверен». Впрочем, и я уверен, т. к. знаю, что Веймарн доверенное лицо Колчака.
Телеграмма Сташевского, что английская виза для 7 офицеров имеется (кроме ревельских и Кудрявцева{298}, о которых сообщение запоздало). Я передал это известие заинтересованным лицам и пошел в шв<едское> посольство (оно же и консульство). У них инструкций нет. Я хотел показать телеграмму Сташевского и послал мою карточку (нарочно заказанную для иностранцев с amiral Pilkin). Меня не приняли. Я просил вторично доложить. Мне вторично отказали. Вот до чего мы дошли (нас довели товарищи). Русский адмирал, к которому консул должен был <1 нрзб> ехать в мундире на рейд с визитом, теперь не может добиться свидания, лично обивая пороги. Правда, у этого адмирала нет пушек.
Постараюсь успокоить офицеров. Послал телеграмму Сташевскому. Один Петранди устроился, получил визы (у него была старая, и ему надо было только возобновить ее).
Вечером у нас должны были встретиться Ляцкий и Суворов (черт бы их драл обоих), но Суворов струсил и по телефону мне [146] сказал, что не может быть. А Ляцкий приехал со своей... bonne amie Алекс<андрой> Владим<ировной> Белобородовой. Я его увидел в первый раз. Он маленький человечек, близорукий и плешивый, с неприятным складом рта. Она некрасивая, но симпатичная женщина, лет 25.
Когда все начали пить чай, мы остались с Ляцким, и я его попросил пояснить мне его план. Оказывается, что Ляцкий (так он рассказывает) был завлечен Карташевым на «крестный подвиг». Ввиду существования пробеженской (?) газеты «Русский листок», интриговавшей против Юденича, Карташев, чтобы прекратить «скандал», на который начали обращать внимание и здесь, и за границей, решил слить две газеты и таким образом сократить Аробажина. Ляцкий (будто бы) понимал опасность такого плана, но решил пожертвовать собой (на самом деле продался). Теперь же положение его сделалось невозможным. Во-первых, Аробажин делает черт знает что: пишет ему анонимные письма, угрожает его жизни, доносит всем, кому надлежит ведать эти дела, что он большевик и т. д. Даже посылает в газету статьи, подписанные им именем Ляцкого. Душевно больной человек, человек, страдающий манией величия и манией преследования? Да, но человек с волей, направленной исключительно на зло. Но его уже, по словам Ляцкого, раскусили, и он почти отстранен от газеты. Казалось бы, все должно пойти хорошо, но нет, все идет как нельзя хуже. Дело в том, что Ляцкого заставляют писать статьи, нет, до этого еще не дошло, не писать, а печатать статьи, с которыми он не согласен, которые компрометируют его газету. Кто заставляет? Во-первых, «его 15-летний друг» Карташев, благороднейший человек, но «трость, ветром колеблемая»? Его уговаривают, и он шлет статьи Бог знает кем написанные с резолюцией: «прошу напечатать». И статьи печатаются. Потом такие господа, как Шуберский, как Валов. Они тоже, представляя из себя половину подписки и, т<ак> сказать, материальную опору газеты, давят на Ляцкого. Он должен с ними бороться, и ему не на кого опереться. «Опирайтесь на читателя». Оказывается, нельзя опираться на читателя, потому что до сих пор не подписан контракт с ним, с Ляцким, контракт, по которому редактор независим вполне.
Что же он хочет? Ляцкий хочет, чтобы образовался кружок единомышленных людей, кружок людей, близких к генералу Юденичу (в этом вся суть), на который бы он мог ссылаться при своих конфликтах с комитетом (с Шуберским и Валовым). Он бы мог заявлять при своих разногласиях с комитетом: «Это не я, это военная [147] партия, организация. Это Юденич!» «Мы не отнимем у вас много времени», сказал он мне. Это вполне вероятно! Он бы валил все на нас, на меня, даже, может быть, не спрашивая нашего мнения!
«Мы могли бы собираться раз в неделю, сказал мне Ляцкий, и обмениваться мнениями по поводу многих (?) сообщений и статей, которые присылаются в газету, но о которых я не могу судить, полезны они или вредны организации».
Я обещал... подумать, но отказался просить Юденича собрать по вопросу газеты совещание. «Это дело Карташева», сказал я ему. Он меня звал завтра к себе поговорить с Карташевым, но я не поеду.
Потом Ляцкий за чаем и после чая рассказывал свои воспоминания о революции. Он рассказал, как внизу его помещения была квартира «Правды», куда сносились ружья, гранаты, как собиралось человек 150 солдат и матросов, но никто не предпринимал против них никаких мер. В дни июльского выступления большевиков п<равительст>во совсем потерялось. Львов бегал по комнатам, схватившись за голову! Все расспрашивали случайных людей: ну что? ну как теперь? Большие толпы большевиков и антибольшевиков встретились на Невском. Ожидалось столкновение, но все было предоставлено естественному течению. Керенский уверял, что он в курсе дела и что все кончится ничем. В конце концов тогда все так и кончилось. Немцы были везде. Ляцкий назвал как крупного немецкого агента некоего Шпака{299}, о котором я не раз слышал, но как о маленьком агенте и спекулянте. Этот Шпак имел своего представителя при Керенском, и этот представитель, бывший в это время заведующим Эрмитажем (кто такой?), мог свободно, без доклада входить к Керенскому, жившему в Зимнем дворце.
Потом Ляцкий рассказывал, как по поручению Керенского он имел свидание с адмиралом Максимовым, какое потрясающее впечатление произвел на него этот не умеющий говорить на русском к<омандую>щий флотом{300}. (Я вспомнил при этом, как раз в <1 нрзб> к группе за столиком подошел чухонец-швейцар: «Кто здесь адмирала Максимова?» «Я адмирала Максимова!» был ответ Андрея Семеновича.)
Рассказывал Ляцкий об Асиенко (?), который, чтобы не раздражать большевиков, пропускал в субсидируемой Керенским газете большевицкие статьи.
Во время рассказа Ляцкий неоднократно намекал на свою роль в п<равительст>ве, на свое значение, все очень как будто бы и скромно, но с сознанием своего достоинства. «Не ндравится мне он!» [148]
Был на Альбертовской. Там все доживают свои последние дни и переходят в штаб Кондзеровского. Остается комитет по раздаче денег. Меня зовут председательствовать, но очень мне это не хочется, да и тяжело, я не здоров.
Отъезд может быть еще завтра. Надо прибыть в Стокгольм не позднее 7-го. Это телеграфирует Сташевский. Утром в шв<едском> консульстве еще ничего не было получено, но они разрешили (!) прийти в 5 часов за справкой.
В 5 часов телеграмма получена и в консульстве обещали выдать визу в субботу утром. Ужасно страшно, чтобы не задержали ка<к>-нибудь. Я известил всех и просил занять места на пароходе побежал на телеграф и дал Сташевскому депешу о прибытии путешественников в Стокгольм, в воскресенье.
Бедняга Кудрявцев не попал в партию, но хлопочет, надеясь получить шв<едскую> визу и в Стокгольме попытаться достать и английскую. Я и о нем телеграфировал. И ведь все эти телеграммы на мой счет. Это разорение!
Приезжал вечером Полушкин посидеть и попрощаться. Я писал письма Сташевскому, Смирнову, Веймарну...
Погода весенняя, и мне очень бы надо было уезжать. Снег уже тает, и много его. Солнце яркое. Но истратить 1000 марок, нет, больше страшно. И <1 нрзб> уезжать накануне <1 нрзб> может быть пересуды. И совестно уезжать. Стыдно болеть, и чем еще? Чахоткой!
День чудесный, весенний, но снег еще лежит. Получил утром, еще лежа в постели, письмо из Гангэ от мичмана Клевенского{301}. Он должен бы был ехать к Колчаку, если бы Кудрявцев отказался, но Кудрявцев согласился. Пока шли переговоры, виза запоздала, и кончилось тем, что оба не поехали. Пропали и ревельские ваканции. Ужасно обидно.
Клевенский пишет, что у него в Перми мать с семьей, что о них уже 8 месяцев ничего не известно, что средств нет совершенно. Старший брат его, офицер, пропал без вести, сестра умерла с голода...
Он посылает 250 рубл<ей> и 300 марок, прося переправить эти «смешные деньги», как он их называет, по адресу, с кем-нибудь из офицеров, едущих к Колчаку. Клевенский пишет, что ему не надо гарантий, не надо расписок. Если из 100 шансов только один будет [149] за то, что деньги дойдут по назначению, то он и тогда не задумается отправить эти деньги, хотя сам бедствует.
Да! Много нужды и горя на земле!
Мы пошли с Ваней в город, и там за 300 марок я купил 540 рубл<ей>. Две ассигнации по 250 рублей, две по 10 и 4 по 5 рубл<ей>. Потом, в шведском консульстве, я передал письмо и деньги Петру Николаевичу Бунину.
В шведском консульстве толпа народа. Все больше русские, жаждущие вырваться из «рыцарски великодушной и гостеприимной Финляндии». Все берут билетики и становятся в очередь. Наши офицеры там уж. Я передаю письма Полушкину. Чувствуя, что голова у меня начинает кружиться от духоты, и боясь схватить в толпе «испанку», это была бы для меня верная смерть, я бегу прочь.
Дома, по обыкновению, несколько деловых визитов. Лейтенант Мельницкий{302}, между прочим. Он приходил посоветоваться: у них в Териоки живут Конного полка Ильин и л<ейб>-гвардии Финл<яндского> полка Энрольд. У Ильина брат на Мурмане. Прислал ему телеграмму с приглашением приехать к нему. Доставать визы долго. Ильин обратился с письмом к своему знакомому директору банка Хортману. Тот написал генералу Теслеву. Теслев вызвал по телефону Мельницкого, которого вместе с Энрольдом Ильин пригласил ехать вместе с ним на Мурман и который приехал в Гельсингф<орс> хлопотать об этом. По телефону Мельницкого направил Теслева в Ген<еральный> штаб. Там его встретил полковник Тунсельман, не то н<ачальни>к, не то помощник н<ачальни>ка Ген<ерального> штаба. Тунсельман направил его к капитану Альфтану. Господин этот совсем по-русски не говорит и вызвал к себе на помощь какого-то адъютанта, который «виковыривает» немного. В конце концов они выдали Мельницкому бумагу с требованием ко всем лицам, «на заставах команду имеющих», оказывать Мельницкому полное содействие при путешествии его по Финляндии на станцию Lieksa. Оттуда его должны будут переправить через границу в местечко Repoba, комендант которого якобы непосредственно передаст его... англичанам.
Мельницкий спрашивает моего разрешения и... совета. Он летчик, но уже 5 месяцев не летал. Хочет попасть к англичанам в авиацию, а заодно и английский язык выучить.
Я ему сказал, что доложу об этом Юденичу, что считаю дело это очень compliqué{303}. Зачем ему, Ильину и Эн<рольду> станут помогать так наши враги? Чтобы по возможности освободить от русских Финляндию? Кто такие Ильин, кто Энрольд? Не верится, [150] чтобы финляндцы имели прямые сношения с англичанами через границу. Но если это правда и если действительно можно отправлять офицеров прямым путем, без виз, без всяких просьб и прошений Стокгольма, то слава Богу. Юденич посылает 19 человек на Мурман, и скольких это стоит трудов и историй. Тогда можно было бы отправить их просто.
Я посоветовал ему поговорить с Lamey и спросить его, действительно ли англичане у самого Repoba? Завтра он мне позвонит.
Его брата{304} не то расстреляли, не то нет. Последнюю версию поддерживают заинтересованные денежно в этом вопросе. Им поручено вызволить Мельницкого, если он жив, и они уверяют, что он на работе в Вологде. Не так же ли обстоит дело и с Де Симоном?{305}
В шестом часу мы с Марусей на вокзале. Этот вокзал только что открыт. Я не скажу, что он дурен. Конечно, каменные фигуры как будто бы с <1 нрзб> на голых шеях имеют никчемушный и идиотский вид, но в самых залах вокзала много места и много воздуха и простора. Группу наших офицеров приехали провожать Краменецкие (?), Изместьевы (?), Вилькены, Виттенберг с женой, Лушков, Крац (?), Павлов, кто еще?
Видел тут же Алексеева, Мельницкого. Алексеев уезжает на неделю. Он сообщил мне, что вместо него для курьера будет Viguier (Hotel <1 нрзб>).
Мы попрощались тепло с Полушкиным, с Буниным, Стюнкелем (?), с Батаговым{306}. Щировский убежал в вагон и не показывался. Немного грустно! Но они довольны.
Воскресенье. Я сегодня чувствую себя не худо. Были у нас Виттенберг с женой, Балицкий, которому я рассказал о Ляцком. Балицкий его ненавидит ненавистью, граничащею с любовью. Он ни о ком не говорит, как только о Ляцком. Я ему сказал: «Ляцкий разрушил Вашу веру в человечество». «Этот Ляцкий, отвечал мне Балицкий, надул меня, дерьмо. Когда он приехал сюда, Вы бы послушали только, каким соловьем он пел. А он плут, мошенник, мелкий плут, человек той же категории, что и Аробажин, так Аробажин громила, а Ляцкий жулик». Потом он начал жалеть Алекс<андру> Влад<имировну> Белокопытов<у>{307}. Она верит каждому слову Ляцкого. Ляцкий для нее бог. «Так чего же ее жалеть, спросил я, она счастлива, чего же больше?» «Но она рано или [151] поздно проснется. Ведь он без нее ничего не может ни читать, потому что он до смешного близорук, ни писать. Она все ему читает и все за него пишет. Без нее он как без рук, а между тем он все время ее надувает, все время обманывает».
Наши девочки все время на улице, в снегу, строят крепость, розовые, веселые. Маша не ходит в гимназию. Мы боимся инфлуэнции.
Все еще снег и мороз, но ветер относит лед к южному берегу. Море сейчас чисто.
Мы вызваны в суд по делу «об Авече», которого Аннушка вывела из дома на цепи, но без намордника. Финны (?) «его у нее отняли. Сегодня дело разбирают». С 10 утра до 2 ½ мы сидели в накуренной, проплеванной, грязной, натопленной комнате. Тут было много народа. Наше дело стояло № 10, но многих вызвали раньше. Почему? Маруся нервничала и требовала объяснений. Оказывается, не явился переводчик. А нам-то что за дело! Конечно, можно бы было и не являться в суд, но мне было любопытно, и, кроме того, я думаю, что если не явиться, наложат штраф в двойном размере.
Публика дожидалась пестрая. Какая-то дама с девочкой лет 15 и двумя молодыми людьми. По какому делу? Маруся думала, что тоже по делу о собаке, но дама давала свои показания таким патетическим голосом с трагическим тоном, что, кажется, суть была не в наморднике. Даже остальная публика крайне взволновалась, и разные прилично одетые головы на цыпочках старались заглянуть в дверную щелку, чтобы узнать, в чем дело.
Была еще дама с маленьким той-терьером в муфте. Был какой-то пойга едва ли не с подбитым глазом, безобразным чурбаном дожидавшийся в приемной своей очереди и вышедший от судьи что-то очень мрачным. Был какой-то толстый франт, какой-то Бунсдорф, какой-то Enqvist. Наконец, позвали нас. В большой комнате, за большим столом судья, седенький старичок, два писца, за отдельным столом молодой, щеголеватый господин, прокурор, как оказалось, и около прокурора на стуле переводчик, приличный и пожилой человек, весьма громко и решительно передававший мои ответы судье. Заседание очевидно не публичное, нет ни свободных стульев, ни скамеек. Прокурор в мировом суде тоже меня удивил. [152]
Я рассказал, как было дело, рассказал, что живу пять лет и за все это время с моей собакой ни разу не было недоразумений. Я считал, что она должна быть или в наморднике, или на цепи. И соответственно водил ее так четыре года, пока на пятый год ее не отобрали у моей служанки, ведшей собаку на цепи. Кроме того, в магазинах нет намордников. Наконец, все здесь поступают по отношению к собакам так же, как поступаю я, т. е. водят их на цепи без намордника.
Прокурор поддерживает обвинение, перевел мне переводчик выступление молодого человека. Я поклонился. Штраф 25 марок! Куда должен я их внести? Здесь внизу. Мы пошли с Марусей вниз, но там денег у нас не приняли. Чувствую и предчувствую, что по этому поводу будут новые недоразумения.
Устал я за сегодняшний день и наглотался дыму сигар и копоти в приемной. Дома лег и крепко спал до 5 вечера.
Все тает. Надо бы надо мне уехать. Но денег страшно мало, и нужно сперва решить вопрос о нашем здесь пребывании. Останемся? Уедем? Оставят? Выселят? Впрочем, я лучше себя чувствую последние дни.
Газеты пишут Бог знает что! Черт знает что!! Союзники не то хотят, не то должны заключить соглашение с большевиками. Социалисты всех стран приветствуют Ленина, Троцкого и Зиновьева, хотя нет подлости, которой не совершили эти люди. Незнание это? Безумие это? Подлость? Нет это гипноз! Боязнь показаться недостаточно либеральным в <1 нрзб> толпе. Riebau, Clemenceau, Lloyd George, Voslau безусловно боятся обвинения их в реакционности. Они оправдываются, они извиняются, они защищаются, а социалисты (при чем тут социализм) нападают.
Получил ряд писем: от Кнюпфера, от Беренса, от Веймарна, Сташевского, Вахтина{308}.
Беренс сообщает, что Сташевский хотел дать ему предписание, хотел потребовать от него расписки о том, что он, Беренс, не будет задерживаться в пути. Беренс отказался принять предписание и отказался дать расписку. Так и следовало.
Он завтракал у Гулькевича, который ему сообщил, что в Париже первую скрипку в русских делах играет Савинков и что если Алекс<андр> Вас<ильевич> Колчак что-нибудь получает, то благодаря только Савинкову. Беренс спросил Гулькевича, насколько можно доверять искренности Савинкова? Не знаю, что он хотел сказать. Гулькевич пожал плечами. [153]
Вахтин спрашивает инструкции. Ему сообщил Смирнов, что все офицеры мобилизованы и должны явиться или в Омск, или к Юденичу. А Вахтина только что отсюда выселили. Как быть?
Я пошел к 2 час<ам> к Юденичу доложить обо всех этих вопросах, о Мельницком, о Вахтине, об отъезде наших офицеров и просидел у него минут 45.
Он поморщился, когда я ему рассказал о роли Савинкова. Не знаю, почему бы не верить этому человеку! Он, наверное, много понял за время революции!
Относительно Мельницкого, Юденич разрешил поездку и сказал мне, что путь ему известен. По вопросу мобилизации обещал запросить Колчака.
Сказал мне, что его «надежды крепнут», но не сказал, отчего крепнут. Колчак ему прислал 900 т<ысяч>, но рублями. Еще отымут здесь!
После Юденича зашел в штаб Кондзеровского, но не застал генерала.
Машенька все за книжкой, а Верчик или рисует, или танцует, или «цепляется» за дядю Ваню. Они много бывают на воздухе, и это хорошо. А вот я мало бываю с ними это плохо!
Читал отчет комитета (технического). Боже, какая наивность! В 1887 году они обсуждали, надо ли иметь кораблю «Александр II» паруса или нет{309} и т. д.
Утром пошел к генералу Кондзеровскому и провел у него 1 ½ часа. Во-первых, отказался быть председателем комитета благотворительности. И тяжело, и скучно, и не хочу. Юденич против выборного начала, но тут-то оно у места, во всяком случае. Кондзеровский обещал доложить Юденичу мой ответ. Я уже второй раз отклоняю от себя поручение Н. Н., но что же делать. Не хочу пустяками заниматься. Комитет может отлично сам действовать и без меня, а, кроме того, главная масса офицеров все равно сухопутные, и потому надо бы и генерала иметь сухопутного. Кондзеровский сказал, что есть такой Родэ{310}.
Потом я говорил с Кондзеровским о делах отправки офицеров, о <1 нрзб>, о Ревеле, возможности получить для офицеров эстонскую визу, о выселении офицеров, о желательности откупиться у финляндцев налогом на иностранцев (Марусина идея). Кондзеровский [154] мне сказал, что Суворов написал докладную записку Маннергейму о положении русских.
Рассказывал мне Кондзеровский о трудности работы с Юденичем. Юденич его настоятельно просил быть н<ачальни>ком штаба, но работа у Юденича идет за кулисами. У него Буксгевден, Данилевский, Покотилов, а он, Кондзеровский, так... неизвестно для чего. Он ежедневно приходит к Юденичу, но ничего от него не получает. У Вас есть что-либо? «Нет, ничего!» Ну и у меня ничего! Между тем несомненно ведется переписка с Парижем, с Колчаком, с ф<инским> п<равительст>вом, с Эстляндией.
Напрашиваться не стоит, по-моему. Это привычка Юденича, пусть он делает как хочет и как ему удобно.
Кондзеровский очень беспокоится за свою семью в Петрограде: того и гляди с ней расправятся большевики. Он очень нервничает. Рассказал он мне также, как на его официальные бумаги по делам организации (признанной и разрешенной Маннергеймом) Яландер пишет отказы, для объявления которых Кондзеровского вызывают в полицию. Неужели хамство Яландера и вообще «шведиков» останется безнаказанным.
Днем были у меня офицеры Дружинин{311}, Бобарыков{312}. Звонил Лушков о Клевенском, высланном из Ганге и арестованного там в тайной полиции.
Вечером я хотел заниматься, но... читал девочкам, рассказывал им разные разности, потом читал сам «Брик Бигла».
Страшный дождь! Ох, как это худо для меня!
Десятого апреля мамино рождение, но по старому стилю.
Погода ужасная: ветер ZW, все тает, грязь, но днем на минуту выглянуло солнце.
Болен Вилькен плевритом. И в прошлом году у него было воспаление того же легкого. А он, наверное, и не понимает и не сознает, какие критические моменты переживает. Сейчас он мог бы легко и просто залечить все следы, <3 нрзб>, но останется в легком <1 нрзб>, как он оставался у меня, и вот, в 50 лет чахотка. А объяснять не объяснишь. А я его люблю и жалею.
Писал письма агентам, Кнюпферу, офицерам... целый день был занят.
Обедал у нас Мауриц, секретарь общества фабрикантов и заводчиков в Ревеле. Он зашел к Ване, и Маруся пригласила его [155] остаться. Но мы ему почти не дали спокойно поесть своими расспросами. Он был на фронте, принимал участие в действиях эстонских добровольцев против большевиков. Рассказывал о страшных грабежах, производимых большевиками, особенно латышами. А китайцы не грабят. Они хорошо дисциплинированы. Население на них не жалуется. По словам Маурица, китайцы очень стойкие, смерти не боятся. Я невольно вспомнил при этих словах толпы <1 нрзб> в Артуре, разбегавшиеся сломя голову при падении снарядов, когда джапсы бомбардировали нас. Я до сих пор не могу забыть фигуру какого-то фунь-так-кана (?), в голубом халате, несшегося как цапля, без своей тележки, которую он бросил. Обстановка другая, и люди другие.
О выборах в Эстляндии Мауриц рассказал следующее: в большинстве социалисты, но большинства у них нет. Потом трудовики, состоящие из интеллигенции, учителя и т. п. Большевики выставили свой список преимущественно из <1 нрзб>, в голове Раскольников, но явиться не посмели.
Кстати о Раскольникове. Говорят, англичане хотят выменять его на полтораста своих соотечественников. Возмутительно вообще выменивать такого провокатора, как Раскольников, в частности же глупо выменивать на 150 англичан. Если большевики удавят одного и предложат за Раскольникова 149 пойдут англичане на мену или нет?{313}
Свирепый ZW, все тает. Дождя нет, но капель. Грязь порядочная. Днем у меня был народ, а вечером мы с Марусей пошли к Юденичам. У них Волконский, Кондзеровский, Рейтерн и потом Буксгевден, она, а не он. Я опять ее не узнал. К тому же мне показалось, что ее назвали княгиней. Я так и обратился к ней. Скандал! Она со мной, старым чертом, кокетничала, делала глазки и пожимала руки. Как бы мое превосходительство не зазналось!
Юденич мне рассказал, что за ним приставлена следить Кулибина. Она едва ли не горничная в коридоре и два или три раза входила в номер без доклада. Кажется, он получил от Маннергейма обещание, что ее ушлют, т. к. Hotel как будто бы отказал в удовлетворении его жалобы. Я хорошенько не понял, по правде сказать. Эта Кулибина (я ее никогда не видел) жена лейтенанта, который был тяжело ранен во время революции, в спину, с повреждением спинного хребта{314}. Команда его очень ценила, заботилась о нем, носила в больницу ему цветы и т. п. А жена его бросила. [156] Потом она служила у Ратмана (?), кажется, очень хорошенькая, смуглая, румынского типа. Отлично умеет плакать и ходит, выплакивая себе деньги и пособие. Обхаживала Горбатовского, который, по-видимому, слаб на этот счет. Была <1 нрзб> в Fanica (?). Теперь в Société. Уверяла m-me Юденич, что я был лучшим другом ее «несчастного страдальца мужа», а я его никогда и в глаза не видал. Разжалобила было мадам Рейтерн, которая за нее очень хлопотала и т. д.
И вот такой, несомненно, шпионке, наш Комитет дает пособие в 1500 марок. Тогда как m-me Якимовой, умирающей от испанки, всего 200 м<арок>. Комитет и хлопотал за нее перед губернатором, чтобы ее оставили в Гельсингфорсе. Черт знает что!
Я спросил Н. Н. Юденича: кто рекомендовал его штабу Ивашкевича, тоже агент и в высшей степени подозрительное лицо, бывшего гидрографа. Его Данилевский хотел прикомандировать к американской комиссии. Я сказал Данилевскому то, что знал об Ивашкевиче и спросил: кто ему посоветовал взять такого субъекта? Данилевский замял мой вопрос. Потом я как-то рассказал об этом Юденичу, но тот не знал, кто рекомендовал Ивашкевича. «Во всяком случае, рекомендовал его враг», сказал я ему. «Несомненно, враг», ответил мне Юденич. Теперь я повторил свой вопрос. Мне показалось, что Н. Н. Юденич смутился, но ответил все-таки: «Это... Буксгевден, но с чужих слов». Я обратил особое внимание Юденича, что месяца 1 ½ тому назад Буксгевден хлопотал перед губернатором об оставлении в Гельсингфорсе Ивашкевича, следовательно, последний ему не безынтересен.
Юденич мне показал письма из Франции генерала Щербачева{315} и генерала Геруа. Письмо Щербачева от 4 марта и грустно теперь, через 5 недель, читать, что Pichon{316} сказал, что помощь будет оказана... что английское военное м<инистерст>во идет навстречу... что парл<аментская> комиссия в Лондоне признала необходимым помочь России и англи<йским> чинам надо только знать, куда послать Юденичу все что надо.
Щербачев надеется, что на днях последует официальное решение помочь России. На днях! Сколько дней прошло с тех пор!
В письме Геруа видна честолюбивая душа... или душонка, не знаю наверное. По моему впечатлению, он подкапывается под Щербачева, только «формально» признавая себя ему подчиненным, а на самом деле стараясь «отвоевать себе свободу», несмотря на пожелание Щербачева, чтобы с ним действовал один Головин{317} для того, чтобы централизовать усилия, Геруа все же едет в Англию [157] и уверяет, что залог успеха в том, чтобы Головин согласился действовать рука в руку с ним. Не знаю, прочтет ли все это Юденич в письмах, которые мне дал?
Вернулись домой пешком.
Хороший денек, кажется. Выглядывало солнце и сушило землю. День у меня прошел у телефона и за письмами.
Приходила к нам некая мадам Зыбина, жена мичмана{318} с «Миклухи» или «Спартака». Она прибежала из Петербурга без всего, без сапог, платья, денег. Здесь получила какое-то место на сто марок, в Комитете. Но что значат 100 марок? Оказывается, она должна приносить мне из Комитета бюллетень. Я случайно поймал ее на лестнице и заставил войти. Маруся ее напоила кофе, а я просил ни в коем случае не приносить мне эти несвежие бумажонки или приносить их тогда только, когда ей захочется прийти пообедать или просто посидеть у нас. Когда вечером она уходила, у меня сердце сжалось при взгляде на ее туфли. Вчера я писал о ней Кнюпферу с просьбой посодействовать о выдаче ей визы в Эстляндию.
Бог знает что делается в Божьем мире, а у нас здесь, в Брунс-парке, тишина. Жизнь идет нормальная, обыденная. Я говорю о жизни внешней, т. к. внутренняя жизнь очень напряжена. Недаром Муся с 6 часов утра начинает читать, лежа в постели, и не может справиться с бессонницей, недаром детки бредят по ночам, Верушка хохочет и танцует чуть не до слез, вообще нервничает, Маша тоже нервничает. Ваня худеет и волнуется, не получая известий об Асе. Я ожидаю всего худшего, тоже не сплю, а когда сплю, вижу во сне Костю, Лену, <1 нрзб>, сражения, заговоры, болезни, нищету, голод... и Асю, ее деток, наших стариков...
Визиты, чаепитие, светские разговоры. Был Суворов, но без жены. Была Мария Константиновна Рейтерн, Кондзеровский, Вильсоны. Все тот же утомительный разговор о большевиках, шпионах, немцах, союзниках...
М. К. Рейтерн высказывала подозрения, что княгиня Волконская (которую она, по-видимому, не любит и подозревает, не без основания, в немецкой ориентации) выпускает бюллетени крайне тенденциозно, оставляя без внимания статьи Times в пользу России и печатая лишь то, что поселяет тревогу, сомнения к союзникам и т. д. Я думаю, что это все-таки слишком уж... [158]
Потом М. К. Рейтерн, которая, кажется, очень добрая, в сущности, женщина, рассказывала, что Карташев, когда бывает по делам русских у Маннергейма, забывает об этих делах и говорит Маннергейму об образах, соборах, <1 нрзб> и т. п. Это зло, но, может быть, она только повторяет чьи-нибудь злые слова.
Нравится мне Кондзеровский, очень серьезный и молчаливый мужчина с спокойным, умным взглядом черных глаз. Он, вероятно, очень честный, очень искренний человек.
Суворов попросту неглуп, но кажется себе на уме. Жирный, несмотря на свою молодость. Он, видимо, с осторожностью ехал к нам. Его встретила Маруся, но он ей не отрекомендовался, а спросил «адмирала». Не очень это умно и вежливо! Но потом он разошелся и сказал, что привезет к нам жену. Она, кажется, прирожденная, но нигде не выступавшая балерина, с прирожденным талантом. Дает здесь уроки танцев и хорошо получает. 30 марок за час. Ну что ж, пускай привозит.
Ушли они все в 5 часов только.
Обедала Фани Александровна. Бранила Рериха за самодовольство и гордость.
Как это ни печально, но приходится начинать хлопоты об оставлении нас на нашей квартире. Переехать некуда и не на что. Перевезти обстановку мы не в силах. Прошлый раз отсрочку нам дали вследствие ходатайства барона Кронстедта, жениха Евы Сальвуен (?). Не без задней мысли в будущем вновь просить его заступничества, я пошел сегодня благодарить его за aimoble recaurs{319}. Он меня угостил чудесным вермутом, но, видимо, испугался, чтобы я его не начал опять эксплуатировать. Я несколько раз, настойчиво подчеркивал, что ни о чем не прошу его, и пришел только благодарить. Он был очень любезен. Говорили, конечно, о политике. Он мне нравится!
Меня выбрали в совет Русской колонии. Это неумно. В совет колонии надо выбирать лиц, близко стоящих к делам колонии, здешних старожилов, или, наконец, имеющих здесь связи, влиятельных лиц. Я здесь чужой, у меня свое дело, отнимающее много времени; я, наконец, больной человек, и это знают... и все-таки выбрали.
Сегодня вечером, в 7 часов, первое заседание нового совета. Председатель Игельстрем, потом его сын, оба Балицких, Раукас (?), Кедрин, два каких-то учителя, какой-то коммерсант, баронесса [159] Майдель как секретарь. Нас приветствовали, новых членов совета, Кедрина и меня. Мы благодарили. Порядок дня: изменения устава, который еще не утвержден ф<инским> правительством. Чтобы устав прошел, докладчик в Сенате, не знаю кто именно, посоветовал вычеркнуть из устава неприятные для чухон слова «русская культура». Культуру вычеркнули.
Потом разговор о библиотеке (кажется, год тому назад обсуждали тот же вопрос о библиотеке). Здесь, в Гельсингфорсе, имеется около 20 тысяч томов русских книг, сваленных где-то на чердаке и считаемых Финляндией за военную добычу. Но есть надежда их получить, когда русская колония будет легализована.
Есть книги и в Таммерфорсе. Они расхищаются. Высказываются пожелания перевезти их в Гельсингфорс. «Надо еще знать, что это за книги», говорит Ингельстрем-старший. Теперь все книги ценные!
Попутно рассказывают, что в Таммерфорсе русским не позволяют говорить на родном своем языке. Это подлость, но это расплата. Было время, что полякам не давали говорить в Царстве Польском по-польски.
В Таммерфорсе храм в ужасном виде, богослужения в нем не отправляются, кажется, и священника нет. Что с ним делать? Ведь это все же имущество, не говоря уже о том, что это храм. Но вопроса этого не решили.
Сильнейший туман на улице. Ревет Грохара.
Дараган вызван на Мурман! Зачем? Недавно еще оттуда была телеграмма с вопросом, не нужны ли здесь, в Финляндии, офицеры флота? Может быть, что-нибудь там развивается. Я передал Дарагану список наших офицеров, пусть они там выберут, кого им надо. В свою очередь они нам высылают свой список и список тех, кто сюда просится. Это на всякий случай.
Дараган мне рассказывал о жалобах англ<ийского> конс<ула> Белля на русских, которые им, неизвестно будто бы почему, недовольны. Комик! Еще недавно он заявлял, что все претензии русских на эксплуатацию их финляндцами в карантине и на скверное состояние самого карантина оказались по его личному освидетельствованию и проверке необоснованными. А нам, сам ведь Марусе рассказывал, как за одно только указание, куда идти беженцам, чухни требуют с каждого по 50 марок и таким образом толпа в 10 человек платит 500 марок, хотя, казалось бы, довольно было бы [160] указать дорогу и одному. И все в этом же роде. Белль <4 нрзб>, никогда палец о палец не ударит ради нас, все ради союзников, что ни говори. Он показывал теперь Дарагану вырезки из финл<яндских> (?) газ<ет>, где его бранят за то, что он ничего в Финляндии не делает и все предоставил немцам. «Это все ваши пишут англичанам», сказал Белль. Потом начал расспрашивать Дарагана: «Что здесь делает Юденич? Есть ли какая-нибудь организация? Мне ничего, никто не сообщает». Это правда, он только купец, а вся политика ведется его секретарем Lamey. Знает ли это только Белль?! Дараган мне передал документы «Лахты»{320}.
Сильнейший туман. Море чистое в Гангэ. Здесь лед посинел, пожелтел и видимо рыхл. Утром я проснулся от рева сирены Грохари; через открытое окно было очень слышно, и я окно закрыл.
Мои каждый день ходят в собор к обедне и ко всенощной. Страстная неделя. Машутка и Верочка страшно взволнованы гнусным святотатством над часовней, которую вымазали дегтем. Кто? Хулиганы конечно, но по наущению. Кого? Тоже хулиганов, но другого порядка. Говорят, что это дело офицеров-егерей. Не всех, разумеется. Их тоже настроила пресса, травящая русских. Прости им, Господи, не знают, что творят!
Ходили с Марусей и Ваней к Фаману (?), к Адеру (?) предлагать вещи на продажу и на комиссию. Плохо берут и даже совсем не берут. Пропустили момент, осенью было лучше, и тогда и надо было продавать. Но кто же знал?
Отправил письмо Юденичу, высказывая ему впечатление от данных им мне писем генералов Щербачева и Геруа. Щербачев представитель Деникина, но предложил свои услуги и Юденичу. Он, по-видимому, храбрый, дельный и искренний. Обещает сделать все, что можно. Верно и сделает. Говорит о необходимости объединения организации. Объединение необходимо. А Геруа, молодой, способный, честолюбивый вероятно, видимо, желает играть главную роль. Я написал осторожно, но все-таки написал то, что думаю, хотя мне это не хочется.
Щербачев, между прочим, просит убрать Дессино{321}, который уверяет, что Юденич дал ему большие полномочия, политические и иные. Дессино этот бывший наш военный агент в Китае во время Русско-японской войны. По слухам, большая пустельга. Неужели Юденич ему поручил что-либо важное?
Прислали бумаги об Янковском{322}, мичм<ане> воен<ного> времени. Он служил, а может быть и еще служит, в финск<ой> к<онтр>разведке. [161] Просит пособия. Собственно, не следовало бы давать, но... тяжело болен и голоден. И собаке голодной кинешь кусок хлеба.
Здоровый дождь! Первый в этом году! И то солнце, то туман!
Был Ляцкий, был Лушков, Сергеев, m-me Бак, оказавшаяся дочерью Ф<едора> Эм<ильевича> Боссе{323}, большого плута, с которым я когда-то плавал на «Разбойнике». Она пришла просить совета, как проехать ей к отцу, во Владивосток? Плакала и рыдала, и я ее поил Валерьяном.
Вечером читали вслух 12 Евангелий. Девочки смирно-смирно сидели и слушали. Они обратили внимание на то, что в одном Евангелии Христа бранили и над ним издевались оба разбойника, а в другом один поносил Христа, а другой просил помянуть его, «егда приидиши во Царствие небесное». Я так сказал: «Один ученик слышал, что сказал разбойник ошую, а другой не слыхал».
Маруся поехала к Юденичам на собрание «Общества графической борьбы с большевизмом». «Отчего не метеорологической», сказала она. И в самом деле, название странное.
Она вернулась поздно, в первом часу. Рассказывала, что был на собрании Кузьмин-Караваев, когда-то присяжный поверенный. По словам Маруси, он говорил умно, но все брюзжал. И все жаловался, что нет имен. «А Колчак?» «Что такое Колчак? ответил он. Кто знает Колчака?» Ему кажется, что если кому меньше 60 лет, то это уже человек, которого никто знать не может. Но если Колчака и не знали прежде (а его знали все же), то уже теперь, когда он стал центральной фигурой России, забавно говорить, что он никому не известен. Если же Кузьмин-Караваев хотел сказать, что неизвестны убеждения Колчака, так ведь надо думать, что у многих убеждения изменились. Ведь Савинков сейчас в Париже не тот Савинков, что когда-то в Москве охотился по указке Азефа за Сергеем Александровичем.
Страстной четверг!
Очень чудесное солнце, но потом опять туман. Был у меня Щенснович; он уезжает в Стокгольм, но денег у него мало очень, всего 200 марок. Я дал ему паспорт и пообещал похлопотать, чтобы прибавили ссуду.
Затем, неожиданно мне позвонил по телефону Шульц Густав Констант<инович>{324}, старый и верный друг. Я почему-то все ждал [162] его приезда (?), сам не знаю почему, и вот дождался... Через полчаса он пришел ко мне и остался завтракать. Он постарел, поседел, но все тот же. Почти одновременно пришел Каменев{325} и принес провизию, которую прислала из Ревеля Эмми. Каменев тоже остался завтракать. Он славный малый. Он сказал мне, между прочим, что Кнюпфер будто бы едет в Берлин за оружием. Черт их там разберет. А Кнюпфер пишет мне, что его вызывает в Либаву анг<лийский> адмирал Синклер для разработки операции по спешному походу на Кронштадт. Кнюпфер меня просил прислать сведения о состоянии фортов, списки специалистов, особенно штурманов и т. п. Черт их разберет! Правду говорит? Фантазирует? Врет? Я заметил, что к его рассказам необходим коэффициент.
Зачем приехал Шульц? Я сперва подумал, что с поручением из Лондона. За завтраком он рассказывал нам о своей семье. Она в Англии. Один сын в университете, другой в колледже. Оба вот настолько не любят Англии!
Старший сын 20 лет остался в России, и о нем ни слуха ни духа! Говорит, хотел пробраться на юг, который он знает.
После завтрака все ушли, я остался с Г. К. вдвоем, и тогда он мне сказал, зачем приехал, и попросил моего совета: его вызвал Индрениус{326}, предлагая место в финл<яндском> флоте. Не зная положения, не зная обстановки, думал, что, может быть, служа в финл<яндском> флоте против большевиков, можно будет служить России Шульц приехал. Индрениус болен и его принял Бунсдорф{327}, его товарищ по корпусу. Бунсдорф намекнул, что Индрениус и не вернется и что он, Бунсдорф, вероятно, его заменит. Шульц мне сказал, что Бунсдорф вчера ему не понравился.
Я откровенно высказал Г. К. мое мнение. Служить в финс<ком> флоте России нельзя. Надеясь на это и идя на компромисс, поставишь только себя в ложное положение, т. к. сейчас Финляндия враг не большевиков, а России. Сейчас она находится в сфере Германской империи. Надежды влиять, смягчать и т. п. поведут только к невозможным отношениям и конфликту. Кроме того, этого не простят во флоте и придется рвать со всем старым. Все серьезные люди, Старк{328}, Гадд{329}, которым предложили идти во флот, отказались. Пошли или молодежь, или темные личности.
Г. К. Шульц внимательно меня выслушал и сказал, что он обдумает и решит, что сделать, и что решение его почти уже принято.
Потом мы поговорили с ним о полит<ическом> положении дел. Он, в Англии, конечно, отстал немного. Так, когда я ему рассказал, что большевики расстреливают семьи офицеров за провинности [163] этих последних, Шульц сказал: этого не может быть! Установлено ли это? Это вполне установлено, отвечал я, но если бы ты пережил русскую революцию, если бы ты знал, что такое большевизм, ты бы вполне признал возможность с их стороны таких мер, таких и худших.
Г. К., конечно, не большевик. Это вполне выяснилось мне из нашего разговора, но ориентация его для меня еще не определилась, и я подойду к этому пункту потом и с осторожностью.
Кто в Лондоне и вообще Англии и что делают там? В Лондоне Волков{330}, получает небольшую субсидию от англичан. Говорит, что старые связи рвутся, новые завязать сейчас невозможно и потому очень тяжело работать. Шульц прежде был в натянутых отношениях с Волковым, который не симпатизировал ему, ревновал в <1 нрзб>, хотя сам Волков был всегда persona grata у англичан.
Кедров{331} тоже получает маленькое жалование. Ничего не делает, играет только в гольф.
В Лондоне еще Вердеревский{332}. Он живет частным человеком. На какие средства? Может быть, Эриксон{333} ему дает что-нибудь, может быть, он получает от англичан за приборы управления огнем, которые он предложил им купить от имени Эриксона.
Шульц виделся с Вердеревским. Тот рассказывал ему о своем влиянии на команды в Ревеле, благодаря которому так бескровно прошла в Ревеле революция. «Но ведь там старшим был Пилкин?» «Да, но он был совсем растерян, сидел у себя в каюте и бразды правления отдал мне». «Я Вас знаю очень немного, ответил Шульц, а Пилкина давно. Это мой лучший и единственный друг. Позвольте мне сказать Вам, что я не верю тому, что Вы рассказали». Дружба! Это ты!
Но Вердеревский поросенок! Если я был так расстроен, что никуда не годился, почему он, будучи в Директории, предложил мне быть управляющим министерством. Потом... какие он письма мне писал, благодаря меня за мое показание по поводу его дела. «Я был взволнован... писал он мне, читая Ваши показания». И потом, говоря о других: «Слишком сказалось в них... человеческое». Увы, и теперь слишком уж ясно обнаруживается в рассказе Вердеревского... человеческое. Несомненно, он играл большую роль в Ревеле, благодаря своему уму, энергии, заслугам, но я... не сидел в каюте или, во всяком случае, не остался в ней, когда меня призывал мой долг. Я ему не передал «бразды правления», но позволил ему положить на них руки, т. к. если бы я этого не сделал, Вердеревский все свои таланты обратил бы против дела и стал бы [164] в полную оппозицию. Все, что бы я ни сделал, подверглось бы критике и насмешкам. Вердеревский второй роли не согласился бы играть в пиесе с благополучным окончанием. Но, если бы дело повернулось плохо, Дмитрий Николаевич свалил бы несомненно всю неудачу на меня. Это уж верно. Я ему сказал тогда, что распорядительная часть остается по закону на мне. Но когда происходят такие события, я не могу только приказывать флагманам, и потому в вопросах принципиальных, организационных я считаю, что вместе с моей подписью должна быть и его подпись. Он согласился с удовольствием, и все эти приказы о передаче кормления команды комитетам, о новых судьях и т. п. были подписаны и им, и мною. Постепенно он стал ставить свою фамилию выше моей, но это вызывало у меня только улыбку.
Если я был расстроен, то и Вердеревский был тоже расстроен, да и нельзя было не расстраиваться, но уже, конечно, размахи его маятника были много больше, чем моего, и мне не раз приходилось его умерять. Из черносотенца он превратился в несколько часов в ярого республиканца, и какой еще республики. «Друзья, я ваш, до последней капли крови ваш!» кричал Вердеревский во время манифестации на кладбище и, конечно, вызывал рукоплескания.
Я понимаю, что он желает быть на первом месте. Это естественно. Он и блестящее меня, и способнее, и, наконец, действительно, может быть, затмевал меня в Ревеле, но он поросенок, говоря, что я удалился, так сказать, со сцены вследствие будто бы расстройства нервов, когда все делалось в Ревеле нами сообща и когда я зачастую видел его (особенно по вечерам) совсем обескураженным. Ну сказал он хотя бы, что я был тяжело болен и не мог, что ли, руководить событиями, но говорить, что я по слабости нервов удалился в каюту... свинство, и Д. Н. Вердеревский, хотя я и люблю его, все же «поросенок»!
Был Гебгардт (из Ревеля). Рассказывал, что они подготовляют операции с 2 миноносцами против Кронштадта. Я дал ему кое-какие сведения.
Он рассказывал, что немцы дают в Эстонии орудия. Что за оружием поехал в Берлин... Нелендер (?){334} (немецкий шпион, между прочим). Это заставило меня вспомнить слова Каменева, что Кнюпфер едет в Берлин за оружием. Как будто бы что-то есть! Потом Гебгардт передал мне приключения Д. Д. Тыртова{335} (командира «Петропавловска» после Беренса). Тыртов был на Украине. В числе 500 человек они пробирались к Киеву, но были окружены (кем? [165] большевиками, конечно) и едва Тыртов при этом не погиб. Их заставили бежать 25 верст, и кто отставал того пристреливали. Куда их привели, я не понял, но кончилось тем, что они попали к немцам, которые их переправили в Германию. Там они побыли долго в плену, в лагерях, а затем Тыртов (тоже неизвестно для меня как) попал в Ревель. Теперь он просится сюда, чтобы доложить Юденичу о том, что делалось на юге и в Берлине. А может быть, и другое что-нибудь. Одним словом, он желал бы приехать. Казалось, чего бы проще! Но визы не достать для него наверное. О положении дел в Эстляндии Гебгардт хорошего мнения. Все идет, как ему кажется, отлично или, по крайней мере, неплохо, но на Кнюпфера жаловался за то, что тот хлопочет о передаче миноносцев русским офицерам. Тут Гебгардта было трудно понять. Он и сам мне несколько раз сказал: «Вы меня не понимаете». Но я думаю, что он и сам себя неважно понимал. Он эстонский офицер, в то же время он русский офицер, вместе с тем он немец. Положение трудное. Я ему устроил встречу с Данилевским.
Девочки идут сегодня, вместе с Марусей, на исповедь. Просили у всех прощения и у меня тоже, и я их прощал, а если уж кто виноват, так это именно я перед ними. Мало я им даю, мало, мало. Ваня дает даже больше меня. Он целый день с ними, а я по каким-то глупым делам, а когда свободен, то так устаю, что гляжу на них белыми глазами.
Они ходили просить прощения и у Аннушки. Я от всего сердца просил прощения у Маруси. Перед ней я тоже виноват много и тяжко. Просил их всех помолиться за меня. Я сам давно уже не молился хорошо.
Погода испортилась: солнца нет, был сперва туман, потом ветер.
Был у меня Долматов-Дитерихс с докладом. Довольно сумбурное у него сообщение. Мало фактов, много рассуждений, никакой системы. Впрочем, кое-что интересное. Он сказал мне, что Гарденин дал для чего-то Лукину 22 тысячи марок. Это сделано Гардениным, по-видимому, для каких-то неизвестных Юденичу дел. На границе Финляндии худо. Она совершенно закрыта, и даже курьеры английские не могут через нее пробираться. Финляндцы ловят их и для этого доезжают иной раз до Толбухина.
В Ревеле, по словам Дитерихса, русское общество и русское офицерство совершенно без всякого руководства. Идет волнение [166] против Юденича. Его обвиняют, между прочим, в немецкой ориентации. Агитирует против него Иванов.
Известия о заговоре в Финляндии преувеличены. Потом он сказал мне, что приезжал мичман Качалов{336}, тоже агитирующий против Юденича. Его жена <1 нрзб>, что попалась в переговорах по телефону, старается уверить всех, что она не находится в сношениях с <1 нрзб>, хотя сам Дурново ее страшно бранил за то, что она попалась.
М-me <1 нрзб> тоже близкая знакомая Юденичей, большая приятельница Качаловой, и к ней Качалова обратилась сразу, когда узнала, что попалась. Я удивился все же, что этих дам допускают к себе Юденичи, может быть, впрочем, действительно безопаснее теперь просто их остерегаться, а не выгонять от себя.
Несколько слов и о Кронштадте. Откуда они узнали о намерении эстонцев? Верно, все-таки говорили с Гебгардтом.
Маруся спросила Ал<ександру> Ник<олаевну> Юденич, не придут ли они с мужем, faute de mieux{337}, разговеться с нами после заутрени? Я был убежден, что Юденичи приглашены, но, к удивлению моему, Ал<ександра> Ник<олаевна> сказала, что они придут с удовольствием, что им не хочется ехать к Гардениным, где придется ночевать и туда далеко идти.
Мы позвали и <1 нрзб>, Данилевского и Покотилова. Но они хотят ехать к Гардениным. И это понятно. Там, наверное, и богато, и модно, и весело. Позвали мы Горбатовского (который вчера приехал из Копенгагена) и Кондзеровского, но и эти старики приглашены или где-то условились встречать эту ночь в складчину.
Если бы я был богат, я бы позвал офицеров общежития, <1 нрзб> послать бы им что-нибудь. Маруся думала пригласить одного полковника, Костиного (?) подчиненного Борецкого (?), но он куда-то уехал. А все же многим тяжела эта ночь! <2 нрзб>, многие были бы счастливы побыть с нами...
Я не пошел к заутрене. А девочек взяли. Они выспались с 9–10 часов. Но, когда я их будил, они пищали и защищались от меня. Но я знал, что они будут страшно огорчены, если не пойдут, и действительно через минутку я уже слышал их веселые голоса, хлопоты и беготню.
Они страшно ждут, почему-то именно теперь, Асю и ее детей. Только о них и говорят. Ваня тоже ждет и волнуется, а я... не жду. И я знаю, что граница сейчас закрыта, хотя кое-кто и перебирается через. [167]
Я старался прилечь, когда все ушли, но не мог заснуть нервы. Я открыл все окна и двери и до меня доносился благовест. Наконец, в 2 часа появились и наши, и Ал<ександра> Ник<олаевна> Юденич с мужем.
Все сели за стол. Ал<ександра> Ник<олаевна> ничего не ела, а Н<иколай> Н<иколаевич> кушал с аппетитом и отдал честь всему: и окороку, и телятине, и пасхе с яйцами, и салату даже. «Бабу» он назвал «дамой» и отдал ей должный решпект{338}. Я и Маруся были рады.
Но разговор не клеился. Все чувствовали себя усталыми. Вдруг раздался стук в дверь. Я вышел отворить Данилевский. Решил, что опасно было бы оставлять Н<иколая> Н<иколаевича> одного возвращаться пустынным парком и улицами. Правильно, т. к. мы бы не догадались проводить. Или догадались бы?!
Разговор о богослужении. Благодаря слухам, что финны хотели устроить скандал на заутрене, все немного волновались, но оказалось, что полиция прислала наряд и в самую церковь, и на паперть. Всех спрашивали: православный? и кто не умел ответить того не пускали. Не глупо!
Данилевский подарил девчонкам два маленьких шоколадных яичка. Это мило с его стороны. А они, неблагодарные, уверяют, что он двоюродный брат великана!.. Он действительно громадный.
Я спросил Юденича, знает ли он, что Гарденин дал Лукину 22 т<ысячи>? «Не думаю, чтобы Гарденин давал эти деньги», ответил Юденич. <1 нрзб>, спрошу!
Я доложил ему о Синклере и о том, что к нему едет Кнюпфер. Все тоже: зачем? Я ответил, что цель их ведь не Кронштадт? Да, поход на Кронштадт. Слава Богу, зашевелились. Но все же как-то не верится, и я, в душе, делал бы лучше взрыв в самой Совдепии.
В три часа я лег в постель, но нервы шалили, и мне не спалось.
Потом я заснул сладко!
Солнечный день, но ветрено. Рейд еще покрыт льдом. Мы гуляли утром с Ваней и девочками. Потом, боясь визитов, я не то что притворился, испугался визитов и не то, что действительно прихворнул, не то только сказал, что чувствую себя плохо, и лег в постель; так я и не выходил ни к кому. [168]
В постели я читал все время «Русскую старину». Боже мой, сколько бунтов было в России, а еще Тургенев восхвалял в своих стихотворениях в прозе мир, и тишину, и покой. Всякий видит то, что ему хочется видеть, и слышит то, что ему хочется слышать. Или впрямь видит и слышит то, что у него на душе. Тургеневу, верно, хорошо было, покойно и мирно, когда он говорил о спокойствии и мире. А мне кажется, что будто бы спокойствия и мира и не было никогда на нашей земле. Новгородские холерные бунты 1831 года! Да это то же, что сейчас, та же идеология, те же приемы. Убили несколько десятков офицеров, жен их, вернее, вдов на следующий же день назначили рожь жать. Один солдат горько плакал, когда убивали его командира: «Отец родной был!» И докончил его колом: «Как другие, так и мы!» Первое, что предприняли, деньги из казенного сундука делить. Та же вражда к «старым солдатам». Та же глубокая ненависть к дворянству, буржуазии, «козьему племени». Священнику руку сломали. Когда Государь приехал и начал их упрекать за убийства, в толпе раздался голос: «Да полно, Государь ли это? Не из их ли <1 нрзб>?» Далеко ли отсюда до всего того, что нам пришлось видеть. Нет, большевики подготовлены не Лениным, не войной, не реакционной политикой Николая II, ни даже Александром III и, может быть, даже не Николаем I.
По-прежнему много народа. Был Горбатовский, вернувшийся из Копенгагена. Рассказывает, что к русским хорошо относятся. Рассказывает, что среди пленных годных элементов почти нет. Не двадцать тысяч, а тысячи четыре...
Был Кондзеровский, Вильсон, Бунин Ал. Феод., Зыбина Т. Н. и еще какие-то господа и дамы.
Мне звонили несколько раз офицеры, сообщая, что в Сев<ерной> коммуне появился список зарегистрировавшихся у Юденича офицеров. Кажется, это правда. Возмутительно, если правда. И я понимаю, что могут быть справедливые претензии к нам, начальникам.
Утром меня вызвал m-r Tournier (?) и сообщил, что Ваня получил французскую визу. Слава Богу! Но как бы Poireou (?) не стал бы делать каких-либо новых придирок: паспорт не тот или т. п. [169]
Днем мы были с Марусей с визитами. Сперва у А. Д. Владиславлевой. Она живет с дочерьми{339} в пансионе; в одной комнатке стоят две или три кровати, грязная, пыльная, стол, на котором навалено платье, белье, тут же посуда, тут же утюги, пальто, сапоги, теплится не то печка, не то плита. Сама А. Д. видывала лучшие дни, и ее дочери, хорошенькие барышни, не то готовили что-то, не то гладили белье, в грязных передниках, в затрапезе. Бедные, бедные! И все-таки мне кажется, что они могли устроить свою берлогу иначе...
Бедный и Петр Петрович! Или ему теперь все равно и он понимает, какие это пустяки и как коротка жизнь.
В Société мы закинули карточки М. К. Рейтерн, Юденичам, Волконским и я Данилевскому и Покотилову.
«Теперь к Игельстремам», сказал я громко и... увидел, что около меня молодой Игельстрем. Он вызвался нас проводить. Мы вошли во двор, скучный, глубокий, асфальтовый, петербургский, поднялись на III этаж и расселись по креслам интеллигентского, петербургского, скучного кабинета. Хозяев не было дома. Нас приняла сестра хозяйки, пожилая дама с попугаечьим носом. Она стала рассказывать нам о детском саде, который они устроили в... столовой. Бедные детки! Их шесть штук, шесть интеллигентных девочек. Мусенька Лушкова тут же с ними. Молодой Игельстрем с презрением поглядывал все время разговора на представителя милитаризма и империализма и его жену. Поглядывал или мне казалось, что поглядывал. Наконец пришла старая m-me Игельстрем; она и ее муж мне больше нравятся, чем остальные члены семьи. Мы беседовали, как полагается, о большевиках, союзниках, финляндцах и т. п. Когда появилась еще дама... Качалова, жена мичмана Качалова. Оба они состоят на службе у Дурново, т. е. у немцев. Эта Качалова знакомая Юденичей еще по Тифлису. Она обрабатывала здесь и Горбатовского, и Кондзеровского, и Данилевского. Попалась на телефонных разговорах. Англичане предупреждали Юденича о Качаловой, но Юденич никому не передал предупреждений. Почему? Не поверил? Я с любезностью смотрел на... Цирцею, но Боже мой! Почему мечтают по ней Горбатовский и Данилевский. Передо мной сидела рыжая, вульгарная, неуклюжая, раскосая горничная. Нет, не таковы настоящие красавицы, те, на которых разинув рот смотрят на улицах мальчишки, оглядываются и мужчины, и женщины, и делаются зелеными от злости и зависти подруги. Эта так, куртизанка низкого разбора. [170]
Зная, что она шпионка, я был очень холоден с ней. Я был бы еще холоднее, если бы был уверен, что это в самом деле Качалова, но я плохо расслышал ее имя, или, может быть, даже его не назвали, и только когда мы вышли с Марусей, я узнал наверное, что эта дама была действительно Качалова.
Были Дитерихс и Трахтенберг. Запутанный и многочасовой разговор.
Прилетели зяблики и уже поют. Море чисто. На рейде плавает лед, но катера могли бы уже ходить. Уже несколько лет как рейд по моим заметкам расходится 9 апреля старого стиля.
Был утром в Société y Данилевского и оставил ему записку для передачи Юденичу, прося, чтобы Н<иколай> Н<иколаевич> назначил время и место для личного доклада Дитерихса. Тот просил меня об этом.
Арестовали на улице Павла Викторовича Вилькена и отвели сперва на гауптвахту, а потом... в тюрьму. За что? За укрывательство. И смешно, и глупо! И гнусно! Вилькен пробовал пробраться в Пет<роград>, чтобы выручить там двух своих братьев. Чтобы не тревожить свою мать, он объявил ей, что поедет в Ревель. И я ей это подтвердил. На границе Вилькена уже на льду поймали белогвардейцы и арестовали, а деньги, в золотой датской валюте, конфисковали. Под арестом он просидел порядочно, пока его тут выручали... За время его отсутствия к нему на квартиру принесли из полиции ответ на его просьбу о разрешении остаться на жительство в Гельсингфорсе. Ответ, конечно, отрицательный, но его даже не показали Зигрид Алекс<еевне>, его матушке, и когда она сказала, что П. В. уехал в Ревель, отметили что-то и ушли. Потом Вилькен был освобожден и отправился в Гельсингфорс, где он и жил до настоящего времени, разумеется, не скрываясь и не укрываясь. Что полиция знала о пребывании П. В. в Гельсингфорсе, доказывается тем, что ему приносили повестку с приглашением явиться в суд по делу о конфискации захваченных у него денег. На днях он зашел в участок, чтобы попросить разрешение на проезд по ж<елезной> дороге к своей семье, которая живет где-то у его дяди. Там удивились, увидев его, и сказали, что, по их сведениям, он выслан из Гельсингфорса. А сегодня его арестовали на улице и засадили в общую камеру с ворами и мошенниками. Зигрид Алексеевну не допустили к нему и не допустили передать ему провизию. С почтенным [171] капитаном 1-го ранга поступают как с черт знает кем, а большевики у них под носом проживают совершенно свободно и свободно разгуливают, пропагандируют и агитируют. И хотя мне совестно немножко это писать, но и богатые «жиды» чувствуют себя здесь совершенно свободно. Я ничего против этого не имею, но возмущаюсь, что Вилькен, да и мы все не сравнимы с ними в правах.
Обратились по поводу его ареста к англичанам, но едва ли они что сделают.
Пришел ко мне Юденич и принял доклад Трахтенберга. Дитерихс в последнюю минуту скис. У него разболелись контуженные ноги, и он не пришел. Доклад был жидкий, и мне было совестно, что Юденича потревожили.
После доклада несколько минут разговора. Здесь большое смущение вызывает интервью Юденича с неким продажным чухной Тиондером (?) все о той же, конечно, независимости. «Нельзя ли было избежать интервью?» «Никак нельзя», сказал Юденич, и я не решился допытываться, почему именно нельзя. «Меня спросил Тюндер, рассказывает Юденич, есть ли здесь, в Финляндии, такое учреждение или такая политическая группа лиц, которая могла бы признать независимость Финляндии. Я ему ответил, что такого учреждения и такой группы здесь нет. О личном моем взгляде на независимость речи не было». «Знает ли Маннергейм Ваш взгляд на Финляндию?» «Он его знает».
Когда Юденич уходил, я его спросил: «Не проводить ли Вас?» Но его, оказывается, дожидался Покотилов в парке. Плохо, что я не знал этого раньше, чтобы позвать его пить чай. Но Юденича действительно не следует отпускать одного. Того и гляди ухлопают!
Шульц, по-видимому, принимает приглашение Индренеуса служить у них во флоте. Это большая ошибка с его стороны. И ему ее не простят. Он сожжет корабли, и возврата ему уже не будет. Если бы он пережил здесь эти годы, он бы понял, что нельзя служить Финляндии.
Забавные рассуждения здешней прессы: Финляндия не нуждается в признании независимости со стороны России. Ее независимость факт, и она не позволит его оспаривать. Прекрасно, но дальше: поэтому, все пользующиеся здесь гостеприимством Финляндии лейтенанты и мичмана должны признать нашу независимость. [172] А какой-нибудь мичман, выселяемый в Экенесс, <1 нрзб> и не признает независимости Финляндии <3 нрзб>...
И разве можно требовать от находящихся в плену людей выражения независимого мнения? Нет, они большевики, и только.
Проводили на вокзале уезжающего Щенсновича и Ольгу Феодоровну Бунину. Народу много. Узнал от Виттенберга, что требуется на Мурман 200 чел. офицеров и что Юденич разрешил.
Вечером у нас Кондзеровский и чета Суворовых. Кондзеровский очень спокойный, выдержанный, с умными, черными глазами. Суворов жирный парень, неглупый, самоуверенный, достаточно добродушный и чересчур словоохотливый. Она злая, красноносая и противная рожа. Бывшая балерина, говорят.
Разговор неприятный. Суворов упрекает Юденича, что он ничего не делает. Упрекает, что не желает (?) за признание Финляндии выторговать у Маннергейма разрешение формировать здесь русские части. Наивно!
И любопытно же, он не понимает, что если Юденич или Комитет, что ли, признают независимость, без санкции на то союзников, Англии, Парижа, то едва ли Антанта будет им довольна. И потом, если он может признать независимость Финляндии, то может уступить и Карелию, и выход к океану, и заменить торговый договор, и все это с него потребуют.
Злой краснонос, на мои сдержанные возражения ее мужу, начал на меня кричать, делая мне гримасы, меня передразнивать, совершенно забывая, что они, в конце концов, у меня в доме. Я до конца сохранил полную корректность, но надеюсь больше не встречаться с этой неприятной особой.
Сам Суворов старался загладить впечатление, произведенное на меня неприятной сценой. Я, конечно, сейчас же переменил разговор.
Татьяна Романовна{340}, так зовут красноноса, больше всего возмущалась, что Юденич портит политику Маннергейму и что Маннергейм ей сам сказал, схватившись за голову: «Что делают эти русские!»
Ей-Богу, если правду сказал что-нибудь в этом роде, то лучше бы говорил не ей, а Юденичу.
На рейде еще плавает лед. Кое-где еще лежит снег, но земля уже просыхает. Ночью были слышны кроншнепы. Сегодня видел трясогузок. Почки набухают. [173]
Приходил и остался обедать Лушков. Он был в Ревеле. Рассказывает, что учредительное собрание очень всех беспокоит. Ходит слух, что будет заключен мир с большевиками (что будет тогда с нашим отрядом). В русских войсках, однако, настроение бодрое, особенно у Балаховича, который утверждает, что к 15 мая возмет Петроград. Русские отряды сосредотачиваются в Нарве. Туда же направлен и <1 нрзб> батальон (немецкие бароны).
П<равительст>во, по слухам, пытается разоружить самозащиту под впечатлением событий в Либаве, где немецкая защита (или самозащита) арестовала местное п<равительст>во.
Русские газеты «Новая жизнь» (шпиона большевиков Иванова) и «Ревельское слово» ругаются вовсю.
Вилькена вчера выпустили. Сегодня он приехал к нам со своей матушкой пить чай. Была еще и Кирра Влад<имировна> Иванова.
Зигрид Алексеевна ездила просить, потихоньку от сына, французского консула. Хотела бы попасть к Яландеру, да боится, что сын ее останется этим недоволен. Почтенная она женщина! Когда Кирра Владим<ировна> сказала по поводу чего-то: я бы на Вашем месте наговорила бы ему всякие гадости, она кротко, но с достоинством заметила: я не умею говорить гадости. Та даже и не заметила этого и через несколько минут на том же жаргоне уверяла, что ей на что-то наплевать и т. д. Наши дамы легко приобретают мичманский словарь, и милые барышни зачастую говорят «<1 нрзб>!» и т. п.
Я плохо себя чувствую. Опять кашлял. Дождь идет, и сильный.
Был у нас к обеду голландец Von den Boche. Молодой человек, лет 28, с выразительными черными глазами и некрасивым ртом. Это ему хотела подписать смертный приговор красными чернилами Яковлева, теперь, кажется, тоже расстрелянная{341}. Рассказывал, как в Петрограде, в октябре прошлого, 1918 года, когда он собирался уходить на своем, голландском пароходе, к нему явилась какая-то русская дама и стала просить, чтобы он взял с собой скрывающегося от большевиков некоего директора Berhman aus Riga. Дама предлагала какие угодно деньги, но Von den Boche наотрез отказался, т. к., по его словам, голова дороже денег и, взяв Berhman'a aus Riga, он рисковал потерять голову. Дама плакала, рыдала, стучала кулаком по столу, полтора часа его дергала, и наконец, не выдержав ее истерик (лучше Гапон (?) чем истерика) [174] и надеясь, что ему легче будет указать на риск мероприятия и доказать его опасность мужчине, он попросил привести ему Berhman'a aus Riga. Пришел человек кавказского типа, с большими карими глазами, смуглый, с темной бородой. Он объявил себя московским антикваром, преследуемым большевиками за покупку некоторых ценных предметов. <1 нрзб> полтора часа на уговаривание Berhman'a и Von den Boche снова не выдержал. «Ну, рискните». Длительная история до выхода парохода в море. Берхмана пересаживали с парохода на буксир и даже на лодку. Поили кронштадтских матросов коньяком, угощали сигарами, шоколадом, наконец, вышли. Bechman'a словно взбеленили: «Идемте в Стокгольм, я заплачу какие угодно деньги». Von den Boche не пошел. В Ревеле у него на квартире жили постоем несколько человек немецких офицеров. Berhman поселился с ними вместе и сразу стал очень популярным. Играл в пикет по вечерам, рассказывал, какие у него удивительные редкости, записная книжка Наполеона I, веденная им на острове Св. Елены, и т. п. Немцы были от него в восторге. Berhman выхлопотал визы для проезда в Финляндию и в Швецию и с тем же Von den Boche'ем выехал в Гельсингфорс. И вот уже в Гельсингфорсе, обедая вместе в Opera Chellaz, Berhman спросил Von den Boche'a: «За кого Вы меня принимаете?» «Вы не немец, а, верно, с Кавказа», ответил Von den Boche. «Я офицер англ<ийского> ген<ерального> штаба Sidney Rolley{342}, участвовал в заговоре против Ленина и Троцкого вместе с консулом Lokkart'ом и теперь еду в Стокгольм, где он меня дожидается, а затем в Англию. В Лондоне мы поедем к королю и расскажем ему, какой ужас большевизм». Результатов доклада что-то не видно. А Г. К. Шульц рассказывает, что он был на лекции о большевизме Lokkart'a и тот отзывался о «главарях» как о людях в личном отношении даже обворожительных, а о самом большевизме как о движении идейном. Это вызвало, по словам Шульца, возмущение в русских слушателях Lokkart'a, и я понимаю их. Движение идейное! Большевизм является движением стихийным, в результате глубокого недовольства своим социальным (и политическим) положением народных масс, напряженных и экономически 4-летней войной. Но большевизм, это только идейный ярлык, налепленный на движение.
Sidney Rolley рассказывал Von den Boche'y, что много русских женщин, преимущественно вдов казненных, служат англо-русской контрразведке в комиссариатах большевиков.
Von den Boche рассказывал также о похождении одного из офицеров «Эмдена», некоего Лаунбаха, захваченного в плен на [175] призовом пароходе, заключенного в Сингапуре, где он поднял восстание, во время которого бежал сперва в голландские владения, потом в Шанхай, кочегаром перебрался через Тихий океан в Америку, потом в Данию и вернулся домой в Германию. Его встречали музыкой, речами. Он и теперь играет большую роль в Гамбурге как предводитель белогвардейцев. Мужчина страшной толщины и ростом 7 фут.
Вилькена выслали, несмотря на то что англичане и французы обещали защиту. Зигрид Алексеевна в отчаянии и просит всех, кого только может. Она правильно рассуждает, что теперь вернуться сыну уже труднее, чем не допускать его уехать.
Был у нас Шульц. Мы играли с ним в шахматы, и он 4 раза подряд у меня выиграл.
Рейд чистый. Погода весенняя, но еще прохладно, около +5°R.
Сюрприз! Встретил меня хозяин и спросил, нашел ли я квартиру. Я ему ответил, что никак не мог найти, но что я надеюсь остаться здесь. На это он мне возразил, что теперь уже не может оставить нас на своей квартире, т. к. заключил контракт с Яландером и будет в таком случае иметь с ним процесс. Я не догадался ответить, что он может иметь процесс и со мной. Маруся страшно взволновалась, да и справедливо, и просила меня переговорить с Маннергеймом, чтобы выяснить, имеется ли возможность остаться в Гельсингфорсе. Кто бы мог меня провести к Маннергейму? Я слышал о каком-то генерале Кротове, якобы близком Маннергейму и будто бы ездившем по его поручению в Петроград для разведки. Этот Кротов бывший кавалерист. Просить его? Но что это за тип? Удобно ли просить какого-то неизвестного мне господина? Что, если он откажет? Маруся говорит, что будто бы Суворов с женой бывают у Маннергейма. Но мне не хотелось бы обращаться к ним. Мы с Марусей решили сходить к Юденичу и посоветоваться, к кому обратиться.
Маруся прошла к Алекс<андре> Николаевне, а я к Николаю Николаевичу. Он мне сказал, что Кротова видел только один раз и кто он, не знает, т. е. каков таков человек. Но он генерал не военный, а штатский. Относительно Суворова, он в первый раз слышит, что тот бывает у Маннергейма. А вот не может ли мне помочь М. К. Рейтерн, она к тому же здесь у Ал<ександры> Ник<олаевны>. [176]
Через минуту пришла Рейтеры, но она справедливо нашла, что нельзя мне обращаться к Маннергейму через даму. Она надеется увидеть Маннерг<ейма> и, так как ее выселяют, потому что она живет в Hotel'e, то кстати она расскажет, что вот адмирала Пилкина выселяют потому, что он живет на своей квартире. Тогда я сказал, что обращусь непосредственно к н<ачальни>ку штаба Маннергейма, полк<овнику> Лилеусу. Юденич обрадовался: как это он забыл Лилеуса. Он всегда сам через него обращается к Маннергейму. Это очень порядочный человек. Он сказал Данилевскому, чтобы тот позвонил и предупредил Лилеуса о моем посещении.
Потом мы зашли к Ал<ександре> Н<иколаевне>. Она пожалела нас, рассказала, что на днях, на улице, какой-то финн дерзко пристал к Н<иколаю> Н<иколаевичу>, что он говорил, она понять не могла. Н<иколай> Ник<олаевич> теперь ходит всегда или с Данилевским, который богатырь, или с Покотиловым, знающим отлично бокс. «Да и я, коли дам тумака, так крепко будет», сказал Юденич, и действительно, посматривая на его медвежью фигуру, я решил, что будет крепко.
Пришел Дитерихс. На него напали двое с ножами, поранили руку, грудь, голову. Но не опасно.
В 2 часа я у Лилеуса. Он принял меня вежливо и обещал позвонить по телефону, когда Маннергейм меня примет.
Трахтенберг с докладом. Дитерихса изранили <1 нрзб>. Один русский <1 нрзб> и <1 нрзб> финн, <1 нрзб>, что он следит за ними.
Придется нам покинуть нашу милую квартиру, с видом на море, с видом на рейд, с солнцем во все окна, с парком кругом, или нет? Мы, кажется, сделали ошибку, заплатив до 15 только, т. е. только до последнего дня нашего срока. Это может послужить Биерлингу поводом, вернее, предлогом к нарушению нашего контракта. Мы были с Марусей у адвоката, и там нам объяснили, что мы могли бы оспаривать нарушение контракта, если бы оно имело место (а оно имеет!). Мы можем продолжать жить на нашей квартире, и Биерлинг должен, если желает, начать против нас процесс. Вот еще выиграет его неизвестно. Но это против наших нравов, жить насильно (сказано не по-русски: это не в наших нравах и то еще не по-русски).
Ваню арестовали. Он имел эстонский паспорт дипломатического агента, но, пока хлопотал о визах, паспорт просрочен был и о [177] его продлении консул дал телеграмму в Ревель. Финляндская виза, положенная на паспорт в Ревеле, истекала в день прибытия Вани в Гельсингфорс. Он не позаботился об ее возобновлении, мы не позаботились об его осведомлении. В результате Ваня на гауптвахте. Я с ним говорил по телефону. Он совершенно уверен, что его сейчас выпустят; я совершенно уверен, что он просидит неделю. Оптимизм и пессимизм! <2 нрзб>: сангвиник и меланхолик!
Целый день хлопоты о Ване. Это Марусе он будет обязан своим освобождением. Она была у эстляндского консула; она была в министерстве иностранных дел, выслушивала дерзости каких-то взяточниц барышень. Объяснялась, бранилась, стыдила консула, что он позволяет своих дипломатических агентов сажать дворникам под арест, усовещивала минист<ра> иност<ранных> дел, вообще проявила массу кипучей энергии. Как она действовала я кряхтел!..{343} В конце концов ей обещали сделать все возможное. В свою очередь я просил Алексеева побудить фр<анцузского> консула сообщить губернат<ору>, что Ив. Алекс, имеет действительно франц<узскую> визу.
Вечером мы узнали, что Ваню, как и следует ожидать, перевели в... тюрьму. Мы отправились и туда, не <1 нрзб> с Марусей и с Лушковым. Взяли провизию, книгу, белье, туалетные принадлежности.
История настоящая!
Страшно затхлый воздух; множество тюремщиков, вообще, повидимому, грубоватых, а теперь раздраженных нашим разговором на русском языке. Наш пакет взяли. На вопрос: нельзя ли видеть директора тюрьмы чей-то корявый палец указал нам на дверь, ведущую, однако, не к директору, а вон из тюрьмы. Через минуту мы вышли на вольный воздух.
У франц<узского> миноносца «Temeraire»{344} много народа. Мы увидели Tournier и Алексеева. Маруся позвала его <1 нрзб>, и я его попросил еще раз о Ване и о Вилькене.
Миноносец грязненький, но народ на нем чистый. Красивые, молодые парни, хорошо одетые. Особенно мне понравился один, толстый, красивый, сильный, с приятной улыбкой.
Сердце болит, душа ломит, кровь кипит! До чего довели! Как понизился уровень цивилизации. Ваня, почтенный, хороший, честный человек, сидит с ворами, фальшивыми монетчиками, большевиками. Над ним издеваются тупоумные финляндцы! Мы ничем [178] не можем помочь, мы бессильны. Меня, адмирала, выгоняют за дверь как собаку. Может быть, я просто недостаточно представителен, не умею заступаться! Но мне невольно вспоминаются слова Папы: «Как может быть несправедливым адмирал, у которого столько пушек?» Я могу теперь сказать: могу ли я быть представителен, не имея пушек?
Вечером заседание «Совета колонии». Я опоздал по недоразумению и застал только конец. Дело шло об Аробажине. Он интригует против колонии, распространяя слухи о том, что исключение его из колонии является результатом политических несогласий по вопросу о самостоятельности Финляндии. Сента, куда Аробажин имеет доступ (?), может не утвердить устав колонии. Предполагается подать записку с объяснением причин ухода Аробажина. Я был против подачи записки как акта, по-моему, бесполезного, т. к. неутверждение устава если будет иметь место, то не вследствие интриг Аробажина. Кроме того, я думаю, что унизительно объясняться по поводу доносов. Но против меня было 11 голосов, а за два. Кедрин (бывш<ий> член I Думы) все взывал к борьбе посредством печати. Он не учитывает обстановку. Финляндия раздражена и не хочет слышать о русских. Она хочет забыть о них. И если в печати могут еще появляться статьи принципиального характера, то личным там не место.