Содержание
«Военная Литература»
Дневники и письма

Глава 13.

Остров на ладони Бога

Между апрелем и июлем воцарилось временное затишье. Русские, наступление которых остановилось, ожидали, что немцы первыми двинутся в летнее наступление. Однако немцам понадобилось три месяца для того, чтобы собрать необходимые резервы.

С фон Рюле я был в пути холодным майским утром. Когда мы спустились под уклон, леса и деревни, которые были нашими ориентирами, исчезли, чтобы появиться вновь за гребнем холма, когда лошади оказались на противоположном его склоне. Затем вновь появилось ощущение широты. Мы всегда в центре этого необъятного ландшафта. Седло скрипит, чувствуешь тепло лошади между ногами, глаза блуждают бесцельно.

Через час пути мы увидим церковь, купол которой оканчивается круглой маковкой, возвышаясь надо всем подворьем. Так было в Сысоеве, когда-то загородном поместье одного из русских князей, позднее поместье двоюродного дедушки моего спутника. Некоторые стойла все еще стояли. [202] Штукатурка крошилась со стен, но они были массивными и широкими и сложены из камня — свидетели былого процветания. Ничего не было сделано с тех пор. Возведение уродливого бетонного сарая было все, что сделала для модернизации подворья совхозная администрация. Потом на все это обрушилась война.

Но что за поместье тут было когда-то. Развалины двух дюжин крупных зданий, не считая деревянных домов, были разбросаны на площади в сто двадцать акров. Между конюшнями и сельскохозяйственными постройками дорога вела вверх к дому, который стоял на южном конце владения в парке. Это было одноэтажное здание. Даже сегодня остатки величественных стен образуют полукруг вокруг лужайки с аллеей из молодых лип. Прямо перед ней стоял гостевой дом. К востоку узкая улица вилась между маленькими домами к церкви, которая относилась к владению. Она стояла на краю территории, так что не открывался вид вдаль и человек находил покой в определенности и укрытии.

В свой первый визит фон Р. уже нашел старика, который помнил его двоюродного дедушку: «Ах, старое время, господин!» Босоногие дети приветствовали нас, девочки смеялись, мужчины отрывались от своей работы. «Здравствуйте», — говорили старики. Молодые улыбались нам и говорили: «Доброе утро».

Мы в восторге ехали через парк, по главной аллее, ведущей от дома к Днепровской равнине. Старые деревья обрамляли ее, образуя темный туннель, который открылся только далеко внизу на залитых солнцем полях. Справа и слева ягодные кустарники и лужайки проглядывали между деревьями, в окружении потрепанных непогодой дубов, елей, лип и сосен. Воздух двигался нежными [203] волнами, жужжали насекомые, а птицы порхали, оживленно щебеча. Сладкий горошек, лютики, крапива и ветреницы цвели вдоль петляющих троп. Воздух был неподвижен. Комары пищали вокруг в чаще. И все же среди всей пышной растительности чувствовалась хозяйская рука человека, который когда-то был тут владельцем.

И снова мы стоим на высоком холме, головы лошадей покоятся на наших плечах, пока мы наблюдаем, как облака проплывают над залитым солнцем деревенским ландшафтом. Будет ли так, что Бог вернет нам землю с тем, чтобы мы снова могли на ней работать?

Какими же насыщенными были эти дни! Вчера с короткими перерывами я был верхом на коне с половины второго до половины десятого вечера. Сначала оказался в эшелоне, чтобы присмотреть за лошадьми и проверить, как идет работа. Затем в районе номер 2 — посмотреть, готов ли салат к нарезке и как будет распределена редиска. Мне нужно было также организовать раздачу салата сегодня и проследить, получают ли гражданские лица компенсацию продовольствием, как я велел. Наконец, мне нужно было поговорить там со своим человеком об очень трудной проблеме в его личной жизни. Я вернулся сюда, чтобы дать оценку результатам своего визита, и полчаса провел за чашкой кофе с Ветом.

Затем я ездил с одним из наших начальников, теологом, в полевое кино. Это была прогулка пешком и езда верхом, ходьба и опять езда верхом. За десять минут до начала сеанса я соскочил с запаренной лошади и поздоровался за руку с Гейни Штойбингом, занявшим для нас места. Изба была переполнена до отказа. Через две минуты возле меня сел генерал. Меня приветствовали [204] мои ребята-сорванцы. Я дал им возможность пройти; они прошагали семь километров и, следуя моему совету, проскользнули без билетов. Обратно с урчащим животом: ходьба, рысь, галоп: не упади, маленькая лошадка! Опустились сумерки, подозрительная возня, оборванный телефонный провод. Мы все время перемещались взад-вперед по местности. Треск, грохот — «бум»! Противотанковое орудие. Пулеметы — музыка линии фронта; орудия в ночи — притихшие нахохлившиеся животные, часовые, стоящие во весь рост, подпирая светлое небо. Мы скакали дальше — по проселочной дороге, потом мост. Врен навострил уши, мы были уже у конюшни. Прибежал мой ординарец, распознал стук копыт моего коня в ночи.

Это было зимой 1941 года. Капитан Г. ехал впереди батареи. Было очень холодно. Он вошел в дом, чтобы обогреться. «Холодно», — сказал он, потирая руки. «Можете говорить по-немецки», — ответила женщина, вышедшая к нему из темной комнаты. Они начали разговаривать. Она сказала, что пять лет работала в поместье в Гольштейне. «Но как вы можете жить здесь с одной кроватью, тремя кастрюлями, парой вилок и ножом, теперь, когда вы знаете, как живут в Германии?» — «Все-таки живем», — отвечала женщина...

На днях мы были в помещении для постоя. «Ольга, хочешь посмотреть фотографии? Иди сюда, я покажу тебе несколько снимков!» — сказал мой спутник. Ольга тут же подошла. Она хотела больше узнать об этой возбуждающей любопытство Германии, о которой она так много слышала. «Смотри, это моя дочь, ей теперь уже семь месяцев», — объяснял мой спутник. [205] «Хорошо», — сказала Ольга, ее женская любовь к детям на мгновение заставила ее оттаять. «Но это не тот же ребенок, — вдруг сказала она, взяв другой снимок. — Этот — гораздо больше, чем первый».

«Но, Ольга, — сказал мой товарищ, — второй снимок сделан с более близкого расстояния. Разве ты этого не видишь?»

Она посмотрела на него с сомнением, немного качая головой и вновь внимательно изучая фото. «Это твоя жена? Милая, — сказала критически. — А тут не она», — заметила, взяв следующую фотографию. «Почему это?» — «Нет, — засмеялась Ольга, — вы пытаетесь меня разыграть. На этой фотографии у нее совершенно другая сумочка. Видите, вы ошиблись».

Она с сомнением слушала его объяснения. Не могла этому поверить. Мы задумчиво посмотрели на девушку. Затем оглянулись вокруг, осмотрев избу, эту комнату русской крестьянки, которая когда-то была темной и затхлой, а теперь, благодаря немецким солдатам, превратилась в чистое помещение. И мы знали, что нам все еще предстоял длинный путь.

Мы были в эшелоне, инспектируя экипировку. Командир батареи проверял наемников. «Где твой китель, Алексей?» — «У портного, господин». — «Ступай и принеси его». Алексей молодцевато развернулся и исчез как молния. Он вернулся через секунду, щелкнул каблуками и задержал дыхание. Оно не выдавало того, что перед этим он мчался изо всех сил. Алексей — полный энтузиазма солдат. Он пришил кокарду на свою пилотку; его честь была бы глубоко задета, если бы мы заставили ее снять. Он носит свою форму в своей собственной манере, но носит с гордостью ребенка. Он носит брючный пояс и сдвинул вниз верх голенища [206] своих сапог так, что кожа лежала гармошкой вокруг его лодыжек. Шпоры он носит высоко, в казацкой манере. Отговорить его от этого трудно. Даже плохо подогнанный китель и брюки не могут скрыть гибкости его стана. Он не прост. Когда вернулся после принятия присяги, то сказал: «Я не останусь надолго с батареей, я собираюсь к Власову. Вот увидите, я там буду».

Еще через две деревни мы встретили Григория. Ему было четырнадцать лет. Его подобрали во время скитаний во главе двух женщин с двумя детьми. Он пришел в штаб командира батареи так, будто мы были его старыми друзьями. «Куда вы идете?» — «Домой, господин, в Никитино». Он снял картуз, обнажив копну белокурых волос. Ясные глаза смеялись на чистом мальчишечьем лице. «Докьюменти?» — «Вот». Он положил бумаги и отступил назад, в настороженном и напряженном ожидании, пока мы рассматривали их. Вот он, все довольно верно: «Григорий Б. и мать Люба Б., дочь Мария; Валя С. с ребенком следуют из больницы в Смоленске в Никитино».

Григорий стоял впереди, другие позади него. «Спокойно, мать!» — сказал он, когда женщина за его спиной порывалась выйти вперед. Он не обернулся, а просто сделал нетерпеливый знак рукой. Глаза матери выражали большое чувство гордости за своего сына. «В порядке?» — спросил он. И это звучало так, что иначе и быть не могло. «В порядке, Григорий, — кивнул офицер. — Сигарету?»

Затем напряженность на мгновение спала с его лица, глаза оживились, и он перегнулся через плечи офицеров, чтобы взять огоньку у командира батареи. Он отступил назад и затянулся сигаретой, как человек, умирающий от жажды. Затем [207] начал говорить. Его ответы следовали быстро, и на вопросы личного характера, которые мы задавали, он отвечал откровенно.

Затем он сказал: «Ну!» — и дотронулся до своего картуза, полный достоинства от доверительного разговора как мужчина с мужчиной, и вышел из комнаты, чтобы занять предназначенное для него помещение. Выглядело забавно и по-мальчишески выражение, которое приобрело его лицо. Но Григорий, как мужчина, уже отправил женщин вперед. Вспомнив о своих обязанностях, он вернулся: не найдется ли у нас немного картошки для них? Да, он может взять немного. Как насчет хлеба? С этим не так просто, сказали ему.

Он не выражал недовольства, как иногда делают в этой стране; не рассказывал нам длинной истории об их страданиях. Он просто посмотрел на нас и сказал: «Двести граммов!»

Двести граммов; это означало: хозяин, вы ведь знаете, что нам нечего есть, не так ли? Я знаю, идет война, но не прошу много для пяти человек. Мы привыкли к трудной жизни. Не наша вина, что нам нечего есть.

Стоит ли говорить, что он получил свой хлеб — и что командир батареи отрезал его, взяв из своего пайка?

* * *

Не могу не вспомнить, как часто в первое лето войны мы встречали чистосердечное гостеприимство у русских крестьян, как даже без просьб они выставляли перед нами свое скромное угощение, потому что мы пришли к ним уставшими и изнемогающими от жажды и жгучего солнца. Вспоминаю многочисленные случаи, когда на скромное дружелюбие отвечали молчаливой преданностью. Я вновь увидел на изможденном лице женщины [208] слезы, выражавшие всю тяжесть ее страдания, когда дал ее ребенку конфету. Я чувствовал на своих волосах старческую руку бабушки, когда она принимала меня, первого ужасного солдата, с многочисленными поклонами и старомодным целованием руки.

Как же переполнялось радостью ее сердце оттого, что мне нравилась ее еда и я сказал ей, что было очень вкусно. И опять же, я вспоминаю человека, который так гордился, что принимает нас, в тот день, когда мы сильно отстали от своей батареи с нашими изможденными лошадьми и укрылись от грозы в деревне в стороне от главной дороги. Он присмотрел за лошадьми и распределил нас на обед в лучшие семьи деревни — все потому, что однажды ему довелось провести четыре года в качестве военнопленного в Германии. Он рассказывал нам о своей молодости. «В Сибири, — говорил он, — крестьяне оставляют свои дома незапертыми, даже если они работают в поле, а на столе всегда есть хлеб и соль для любого, кто следует мимо. Вечером на подоконнике всегда лежит еда для беглых каторжников, возвращающихся домой». Он пил и пел заунывные песни; все эти люди тоскуют по дому.

Нужно наблюдать за ними таким образом в течение часа, чтобы узнать, на какое уважение и на какую преданность они способны, и почувствовать ту душевную простоту, от которой исходят все их действия.

Они помогают так естественно и преданно, что не прекращаешь удивляться. Пожилая женщина сама добровольно берется помыть котелки. Старику с курчавыми волосами и всклокоченной бородой достаточно лишь слова, чтобы он сходил за водой; он приносит ее в невероятно большом количестве. Он делает все, что нам нужно, и с извиняющейся [209] улыбкой останавливается, чтобы согреть озябшие руки, смахивая в печку крупные сосульки со своей бороды. «Извините меня, господин, я стар». — Он печально улыбается. Они убирают снег, рубят дрова, чистят картошку, втыкают ветки по обеим сторонам тропинок. Все идет гладко и само собой.

На батарее у нас несколько пленных, которые присматривают за лошадьми и помогают при полевой кухне. Они носят белые нарукавные повязки и имеют удостоверения личности. Кажется, им и в голову не приходит, что может быть по-иному. Старик сидит позади меня в углу и с чувством благодарности курит самокрутку из газеты и табака от наших окурков. Они сидят позади нас и едят ложками свой суп, которым мы, по их понятиям, пренебрегаем. И они не видят в этом ничего предосудительного. Никаких угрюмых взглядов, ни малейшего антагонизма. «Спасибо, пан». Они говорят это за любую сделанную для них мелочь. Счастливые глаза детей и низкий поклон за малейший подарок: германский солдат — хорошо.

Мы сжигаем их дома, мы уводим у них последнюю корову из сарая и забираем последнюю картошку из погребов. Мы снимаем с них валенки, нередко на них кричат и с ними грубо обращаются. Однако они всегда собирают свои узлы и уходят с нами, из Калинина и из всех деревень вдоль дороги. Мы выделяем особую команду, чтобы увести их в тыл. Все, что угодно, только бы не быть на другой стороне! Что за раскольничество, что за контраст! Что должны были пережить эти люди! Какой же должна быть миссия по возвращению им порядка и мира, обеспечению их работой и хлебом!

Быстро пролетели дни без большого напряжения. Но многое происходит внутри нас, и я лишь [210] желаю, чтобы мне хватило времени обо всем этом написать. Однако я в полном порядке: здоровье у меня — лучше не бывает.

Наш огород превосходен. Салат-латук еще немного голубоватый, потому что ночи — холодные. Но все подрастает, разве что несколько медленно, а пока у нас есть прекрасный вид шпината из крапивы. Мне следовало бы написать диссертацию по огородничеству. Но ведь так много всего, что ожидает, чтобы о нем написали, а время поделено на огромное число маленьких отрезков.

Вечер, закончился еще один день маленьких радостей и забот, если считать маленькой радостью чувство, что вкладываешь всего себя в то, чтобы вести за собой людей. Это задача, требующая постоянной готовности, доброты, крепкой хватки и интуитивного ощущения самого важного. Какая смесь мудрости и твердости необходима для того, чтобы командовать в третий год войны! Но и что за профессия! Она наполняет меня счастьем от ощущения того, что я могу столько сил отдать на благо, что люди приходят ко мне с доверием. Их лица просветляются, когда они видят меня, и они оживляются и чувствуют себя уверенней, когда я прохожу мимо со словами приветствия. Нужно найти подходящее слово в данный момент. Как же ты права, мама. Когда я все это записываю, я вспоминаю, что это как раз то, о чем ты сама говорила.

Воскресенье. В последние три дня я временно командовал штабом батареи. Рано утром я ехал верхом вдоль телефонной линии связи к 12-й, чтобы «принять ванну». У меня было вполне достаточно времени для этого у траншеи, где Врен три раза вставал на дыбки на своих задних ногах, прежде чем перескочить через нее, дрожа и тяжело дыша. Впервые мы боролись друг с другом [211] четверть часа, прежде чем он сдался. Оба мы потом были насквозь мокрые.

Едва успели покинуть артиллерийскую позицию, когда она была подвергнута интенсивному обстрелу тяжелыми орудиями противника. Куски и комья земли падали в воду справа и слева от брода, где мы нашли укрытие. Когда я отпустил поводья во время перерыва в обстреле, конь поднялся по склону и перемахнул через траншею без колебаний.

Позднее я прошел по землянкам и встретил унтер-офицера Карла, который два дня назад вернулся в часть с задания, потребовавшего его отсутствия в течение почти года. Карл — высокий белокурый парень, который может служить примером хорошего товарища и хорошего солдата. «Ну что, хорошо вернуться в старую компанию?» — спросил я его. «Господин, — сказал он, подыскивая подходящие слова, — когда вернулся, то заметил это сразу, и ребята так же говорят: тут теперь совершенно другая атмосфера».

Разве не стоит вести такую жизнь, как эта? Мои дни так насыщены, что кажется, что они надвигаются друг на друга. Мой отпуск уже давно позади, и, хотя иногда меня гложет тоска, я скоро это преодолею. Каждый день мы заново ощущаем, что это лето для нас подарок. Мы живем сегодняшним днем.

Я лежал на склоне у землянки. Середина дня. Одеяло подо мной стало горячим. Не было ни ветерка. Насекомые, поблескивая хитином, носились в воздухе. Они издавали нежные жужжащие звуки, подобно органу. Мои мысли уносились в волнах светлого пурпура, и мечты подняли свои красные паруса.

Не знаю, как долго я там лежал, когда телефонная трубка соскочила с аппарата и ударила [212] меня по плечу. Я вскочил, шатаясь в полудреме. Что это было? Было ли это черно-белое козлиное лицо Пана, нависшее надо мной со злобным оскалом? Он был недвижим, уставившись на меня своими желтыми глазами и насмешливо улыбаясь, окруженный покачивающейся травой, а ветер развевал его редкую бороду.

Бог-козел Пан, ты ставишь на карту этот дальний Восток? Но затем подал голос телефон и я осознал, что это был всего лишь наш маленький козел. Он запрыгал и поскакал прочь за своим приемным отцом, пока его тонкое блеяние не смолкло в полуденном зное. Я проследил за ним взглядом, улыбаясь, и снял трубку. «...Привет, Свирель». — «Это Лютня?» — «Готовьтесь к бою!» И свирель бога-козла заглушило «пение» наших больших пушек.

Я брел по жаре к нашему огороду. Он разбит среди диких лугов, как остров на ладони Господа Бога. Я чувствовал прикосновение земли своими босыми ногами. Странно, что можно устраивать огороды здесь, на линии фронта, и мы этому благодарны. Лица людей расслаблены и умиротворенны, когда они наклоняются над растениями. Нам всегда недоставало в нашем рационе салата и овощей, и было делом холодного расчета засадить овсом и картофелем сто двадцать акров земли в районе развертывания эшелона.

Но радость от работы очевидна, и у многих из нас были дополнительные семена, присланные из дома. Вечерами обитатели нашей землянки стояли вокруг своей маленькой цветочной клумбы и, прикрываясь грубоватой иронией, открывали друг другу потайные дверцы своих сердец. Для чего еще они сеяли цветы? Любо-дорого смотреть, как они следят за тем, как прибавляют в росте подсолнухи, резеда, настурции, астры и скромные ноготки. [213] Я знаю, что об этом уже говорилось, но безмятежность растений для человека имеет значение больше, чем когда-либо, в такое время, когда нарушен священный порядок вещей.

В обычные времена я бы пришел с букетом свежих цветов. Жаль, что не могу этого сделать. Не могу и бродить по этим полям, составляя самый великолепный букет, но зато я могу принести собственноручно выращенные цветы, нежные маки, которые утром раскрывают свои лепестки — красные, желтые и фиолетовые. Если бы я только мог привезти их вам! Вы знаете, как дома я набирал их, растущих в изобилии, и дарил всем, кто делил со мной эту радость.

По вечерам, когда растениям нужна вода, мы идем к небольшому ручейку с кувшинами и ведрами и поливаем их через жестянки с продырявленным дном. Низина наполняется смехом мужчин, выливающих воду друг другу на голову. В неподвижном воздухе комары в кустах исполняют свой танец за тонкой дымкой. Но они нам не слишком докучают, потому что постоянно дует ветерок, и ни одна фальшивая нота не нарушает этой великой симфонии воды и солнечного света, аромата трав и теплых ночей и этого мира, который воцарился над нашим сектором, как купол колокола.

Я был в лагере в лесу, когда получил свою почту, и у меня не было времени прочитать ее. Когда наконец удалось это сделать, мы успели проделать большой путь; и Врен и я спешили к дому. Поводья лежали на его шее, время от времени я отмахивался от комаров. Дорога образовывала черную полосу сквозь мокрую траву, протянувшуюся на земле по правую и по левую стороны — зеленого, желтого и фиолетового цветов со светлыми вкраплениями колокольчиков и [214] лютиков. Но когда я отложил лист бумаги, уже виднелись только красные метелки и щавель в лучах заходящего солнца, как бесчисленные маленькие сердечки.

Я пришпорил Врена.

Дальше