Содержание
«Военная Литература»
Дневники и письма

Глава 9.

На прежнем огневом рубеже

Осенью 1942 года на юге уже возникли предпосылки катастрофы. Армия фон Клейста предприняла новую неудачную попытку прорваться на Кавказ из Моздока, оставляя группу армий «Центр» с неприкрытым флангом на протяжении тысячи километров. Тем временем битва за Сталинград, который первоначально рассматривался в качестве легкой добычи, продолжала отвлекать немецкие резервы. Однако в центральном секторе летнее наступление русских сдерживалось, и в сентябре подразделение Пабста вновь оказалось на прежнем рубеже.

Мы разговаривали о том, хорошо ли иметь какую-нибудь внутреннюю опору, когда испытываешь на себе ураганный огонь. Одно, что мы установили, это то, что атеистам приходится при этом труднее, потому что бывают моменты, когда внутренняя сила сопротивления в каждом иссякает. В такого рода ситуациях хорошо, когда у человека находится еще другая сила, которая его поддерживает. Вот почему не следует отнимать у религиозного человека его веру. По этой же причине молодые люди не всегда самые надежные, хотя ничего нельзя сказать заранее. Уже доказано, что нельзя по-настоящему судить о человеке, если не видел его под обстрелом. Есть люди, которые становятся почти веселыми, у них обостряется чувство юмора в почти критических ситуациях. Эти люди — «соль земли».

Несмотря на вашу сдержанность, читая ваши письма, я замечаю в них скрытую озабоченность. Каково собственно мое отношение к смерти? Люди стараются избегать обсуждения таких вопросов. Смерть всегда тут как тут здесь, ее присутствие настолько явно, что проглядеть ее невозможно. По этой причине мы уже давно определили к ней свое отношение. Некоторые люди панически боятся смерти, лелеют надежду, что она обойдет их стороной. Поэтому их раздирают надежда и страх. Они бледнеют перед лицом опасности. [128] Большинство просто об этом не думает. Они выбрасывают ее из головы. Все будет нормально, думают они; и идут на риск, не избегая опасности сверх того, что предписывает им выполнение долга.

Смерть в бою — неестественная смерть. Это верно, что противоположная теория является фундаментом учения Квинтона. Квинтон был в этом не прав. Отдать свою жизнь во имя своей страны, умереть так, что человечество будет продолжать жить в сознании народа, — это не единственное для нас призвание. Что имеет значение, так это то, чтобы готовность умереть не утратилась, потому что та нация, где люди забыли о смерти, обречена на упадок.

Но верно также и то, что у каждого из нас все равно много надежд, устремлений и желаний; много того, что находится за пределами внезапной смерти. Мы вынашиваем в себе неродившиеся произведения, которые еще предстоит создать. Это как раз в эти годы, когда все наши таланты, за исключением военного, лежат мертвым грузом, когда нам еще так многое хочется сделать. Завершить дело своей жизни — еще одна обязанность, и не самая маленькая, из тех, которые человек должен выполнить для своей страны.

Так что мне кажется, вовсе не имеется в виду, что мы должны принять смерть как нечто естественное, просто как атрибут естественного хода развития. Это означало бы, что мы заранее устраняемся, что мы не будем руководствоваться никакой другой мыслью, что без этого последнего завершения наша жизнь была бы бесполезна.

Смерть в бою — славное завершение жизни мужчины, но оно не единственное. Потеря для его народа и страны может быть восполнена. [129] Никто не вечен, даже лучшие из нас. Появятся новые поколения, и им передадутся вся наша сила и все способности, постольку, поскольку человек знает, как умирать. Каждый отдельный человек должен продолжать борьбу, осознавая, что реализация его собственных потенциальных возможностей может состояться.

Если рискуешь жизнью, как бы вновь обретая ее каждый день и ценя еще выше, если находишься на волосок от смерти, потому что игра в орлянку с судьбой возбуждает, признаешь смерть естественным завершением своей жизни и даже в смерти находишь удовлетворение, получая наконец в ней облегчение. Если опасная жизнь — только период в жизни и отпечаток ее очарования откладывается на каждом, то смерть в бою — всего лишь один из многих возможных вариантов. Это преждевременный конец; его не принимаешь с безразличием, но его можно принять хладнокровно. Его можно встретить спокойно и с самообладанием, с достоинством, которое сопутствует осознанному отношению к жизни, и с желанием нанести наибольший урон врагу, как можно дороже продать свою жизнь, исполнить свой суровый долг до конца.

Но не столько мысль о нашей собственной смерти трогает нас, сколько опасение за жизнь тех, кого мы любим. Мы чувствуем уверенность в своей собственной силе и горды тем, что избежали смерти. Чувствуешь себя равным той опасности, которой можешь посмотреть в глаза; даже если она оказывается слишком большой, для того чтобы ей противостоять, а волна темноты, окутывающей наше сознание, обрушится ненадолго. Но как только опасность позади, мы снова окунаемся в жизнь. [130]

В эти лунные ночи прозрачный туман висит среди елей, а серебристая трава скрипит под ногами. Приближается вторая зима нашего пребывания здесь. Уверен, что уроки первой зимы будут учтены нами. Но нам более чем когда-либо понадобятся наше мужество и настойчивость, так лее как и сила духа, чтобы жить, не питая иллюзий. Потому что то, что мы делаем, — неблагодарная работа. Нам предстоит выстоять либо пасть. Это — безжалостная война.

25 сентября 1942 года. Все точно так же, как было в прошлом году, когда мы стояли перед населенным пунктом Белый, когда соорудили свое первое убежище в стене и сложили трубу из торфяных кирпичей. С того времени мы кое в чем преуспели: мы вставили одну в другую несколько консервных банок, а также сняли выхлопную трубу с подбитого русского бомбардировщика. Но размеры очага оставались теми же: один штык лопаты в ширину, один в высоту и два в глубину. Сначала всегда дымит труба. Потом земля подсыхает, дрова начинают потрескивать, и мы предаемся воспоминаниям: «Обратный путь... да... ты помнишь?..»

Сегодня я вернулся на батарею. У входа в землянку сидел Шмук над ведром варящейся картошки. Я взял пару картофелин, очистил их от тонкой кожуры. Они были чудесными и горячими, но я почувствовал это только после того, как перед тем совершил прогулку. Я понял, какое это наслаждение есть картошку. Я был полностью удовлетворен, и мне опять пришло в голову, насколько мы стали ценить маленькие радости.

Я снова исполняю обязанности передового наблюдателя. Я должен был сменить кого-то дальше на правом фланге, и новый приказ застал меня, когда я уже был в пути. Мы совсем мало прошли [131] в ту ночь со своей экипировкой и снаряжением, а шагать было не очень-то легко с грузом за спиной и с еще одним на груди, в резиновых сапогах, как в ластах ныряльщиков, по грязи и лужам через этот хилый кустарник, где все время приходится следить за тем, чтобы не потерять верное направление.

Но каждая дорога где-нибудь да кончается. Позицию удерживает баварская часть. Огневой рубеж тянется через голую местность. Узкая и достаточно сухая на холмах линия, но в низинах она заполнена водой, приходится хлюпать по грязной воде.

Пулеметные огневые точки выдвинуты вперед, как маленькие бастионы. Они держат под обстрелом впередилежащую местность, усеянную ложбинами с кустарником. Повсюду — подбитые танки. Такое впечатление, будто наша позиция была неким волнорезом, укрощающим волну, как выброшенную на берег гигантскую армаду. Здесь, на холме, позиция хорошо оборудована. Есть водоотводные канавы; грязь задерживается, а вода становится достаточно чистой для того, чтобы умываться и мыть котелки. Короткие траншеи ведут к уборным и мусорным ямам. Ход сообщения связывает нас с тылом. Единственная неприятность в том, что из-за высокого уровня воды блиндажи неглубокие. Приходится ходить пригнувшись, укрываясь за выступом траншеи, если хочешь уберечься от пули. В одном окопе — два человека, и один может только переползать через другого. Сидеть прямо невозможно. Ни наверху, ни внизу, пи даже по бокам нет ни метра свободного пространства. Каждое движение становится целой процедурой.

Пол устлан соломой. Вот и все, что у нас есть помимо узкой полки, где мы складываем [132] свой провиант, а также ниши для телефона. Я переместил планшет и бинокль за спину; все остальное — спереди. Холодно. Мы поместили свечку между двумя консервными банками из-под сельди, чтобы подогреть в кружке чай. Когда ложимся спать, мы натягиваем на голову одеяло и согреваем друг друга.

Я обошел позицию. Светило солнце. В укромном уголке первый пулеметный расчет занимался тем, что ловил вшей и соскребал ножом грязь с шинелей. Время от времени стрелял миномет. Один из солдат попал под снаряд. Из крови стала образовываться темная лужа, а он лежал и стонал. Его товарищи держали ему голову, осторожно поднося к его губам кружку. Один из них говорил с раненым так, как мать говорит со своим ребенком: «Попей — тебе полегчает, не беспокойся — за тобой сейчас придут — сразу же придут, Альфред, моментально». В сумерках я стоял в траншее, проверяя радиосвязь. Что-то было не в порядке. Я покрутил настройку немного и вдруг поймал на коротких волнах германскую радиостанцию. Комвзвода проходил мимо, и мы дали ему послушать. Оперетта. Как странно было ее слышать...

Едва только стемнело, мы начали строить новую землянку. Медленно всходила лупа. Ломкая трава хрустела под ногами. Оружие заиндевело. Во время паузы я прогулялся к фельдфебелю Рату, выполнявшему обязанности передового наблюдателя справа от меня. Он только что вернулся из отпуска, и мне хотелось узнать, стоит ли еще Франкфурт на своем месте. Я также хотел услышать рассказ о том, как он чуть было не приземлился в лагере противника несколько дней назад.

«Это было довольно просто, — сказал он мне. — Вот я уже приближался, двигаясь вдоль [133] линии редкого кустарника. Но попал не на нужную мне линию, а на ту, которая идет через болотистую низину и оканчивается в районе боевых действий. Там не было траншеи, и я не видел никакого болота, но видел несколько блиндажей. Я уже шел к своему собственному, когда кто-то меня окликнул. Я не смог понять, что мне сказали, голос звучал как-то смешно. Я сказал: «В чем дело?» А он сказал: «Бради, бради». Черт, подумал я, «брат, брат»? Это что-то не то. Я быстро развернулся. В десяти метрах от меня кто-то из продовольственного фургона спросил меня: «Прикажете двигаться дальше?» Ну что ты скажешь... Когда мы были уже метрах в пятидесяти от этого места, я сказал своим людям: «Вы, глупые болваны, не видели, что ли, что это были русские?» Иван не сделал ни одного выстрела; это было невероятно. Но потом они растревожили нашу собственную траншею, и пара пулеметов открыла огонь. Я бросился на землю и продолжал звать до тех пор, пока кто-то не крикнул: «Эй!» Наконец мы добрались до траншеи, но какое-то время они, негодники, не хотели верить, что мы немцы».

Я стоял у первого пулемета, в ожидании артподготовки, которая должна предшествовать нашей атаке. Операция началась минута в минуту. Вскоре после этого появилась эскадрилья пикирующих бомбардировщиков. Земля покрылась взрывами снарядов всех калибров; темный серо-белый дым поднимался темно-лиловым облаком, медленно уплывая в западном направлении.

Прямо напротив солнца поднялись грибообразные облака от следующих разрывов. Один за другим они поднимались, принимая причудливые очертания — то в виде капустного стебля, то в виде кончиков струй, то — сжатого кулака. Все [134] время пикирующие бомбардировщики ныряли в дым, и через окуляры видны были огромные комья земли, взлетающие в воздух. Огневой вал устремился вперед к тыловым районам противника.

Сначала видно было отдельных людей, а затем группы отступающих назад. Но были еще желтые вспышки, вырывающиеся из стволов танковых орудий, и вновь и вновь облако на востоке, которое свидетельствовало о том, что ведется настильный ракетный огонь. Наши батареи отвечали интенсивным заградительным огнем. К вечеру мы достигли цели, и неприятель явно сник.

Моя смена прибыла с парой повозок, груженных бревнами. Было так спокойно, что мы могли доехать прямо до землянки. Все поздоровались за руку. Подпорки и доски были свалены быстро и спокойно, и скоро повозки опять удалились и растаяли, как привидения, в лунном свете. В четыре мы повесили плащ-палатку перед входом и зажгли первый огонь в печке. В 4.30 поплелись обратно, еле передвигая отяжелевшие ноги, смертельно уставшие.

2 октября 1942 года.
Передовой наблюдатель доложил о двух попаданиях из тяжелых минометов. Блиндаж так сильно поврежден, что им уже нельзя пользоваться. Жертв нет. Вся наша работа пошла насмарку. Ладно, построим новую землянку.

Вечер. В будущем месяце мне предстоит жить в этом блиндаже одному. То есть когда я опять вернусь на батарею. Я рад. Я так счастлив, когда в одиночестве. Этим утром Эду разбудил меня просто потому, что хотел поболтать, а я был таким уставшим. Вечером парии подсаживаются, чтобы рассказать о своих проблемах. Иногда мне тактично приходится избавляться от них. У меня так много дел, а когда работы немного, иногда [135] хочется почитать книгу. Нельзя же все время отдавать разговорам. Я хочу самому себе сделать бутерброд из хлеба с маргарином и поразмышлять. Большинство людей, кажется, не разделяют со мной эту потребность побыть одному, но одиночество никогда не было мне в тягость.

В любом случае я фактически не бываю одинок. Есть печка, которая поет на свой лад. А наверху среди досок живет мышь. Они — мои друзья, с которыми я разговариваю.

Сегодня закончено возведение нового блиндажа передового наблюдательного поста, уже готового к заселению, что, вероятно, подтверждает новость о неизбежном продвижении, с которой прибыла смена, доставившая последний груз досок для второго настила крыши.

Мы умудрились мирно провести последние три дня. Ничего особенного не происходило. Пожалуй, мы даже и запаха пороха не ощущали. Как бы то ни было, наша траншея глубока. Что касается типов, подползающих ночью с автоматами, и горизонтального пулеметного огня, то это все — «комариные укусы». Мы к ним привыкли и почти не слышим. Легкая противотанковая пушка русских разбила вдребезги одну из наших пулеметных огневых позиций, и траншею обдало землей, выбитой из бруствера. Но, поскольку сам пулемет находится там только ночью, мы посмеялись. Жаль, что я был в соседнем секторе, пристреливая цель по дальности, а то бы я ему показал, этому маленькому выскочке. Однако на следующий день я открыл по ней интенсивный огонь, и она замолкла. Тут не требовалось большого артиллерийского искусства; мы находились на расстоянии всего в четыреста метров друг от друга. Но это был впечатляющий момент, потому что русские видели меня, и я доставил им [136] много хлопот. К счастью, мне уже была отдана команда для стрельбы, и в оставшуюся часть дня они уже больше не обнаруживали никаких признаков своего присутствия.

Попасть в эти противотанковые пушки трудно. Они все время меняют позицию. Выдвигаются вперед, производят несколько выстрелов и исчезают, прежде чем успеваешь опомниться. Если не находишься на месте, получив команду открыть огонь, то не успеешь поразить их.

Я шагаю вдоль линии полевых укреплений в приятной компании наших бородатых бойцов. У некоторых и в самом деле отросли бороды, длинные бороды, которые сделают честь и подводнику. Они неугомонны. «Вы только посмотрите, кто тут, наш артиллерийский рекогносцировщик. Иди сюда, мой мальчик, я тебе покажу кое-что. Это то место, где тебе предстоит подавить огневую точку, как раз вон там. А в следующий раз, парень, если не факт, что тебе придется произвести туда для меня двадцать выстрелов, я приду и сам растоплю печку, чтобы обогреть твою землянку». — «Давай, давай немного прищемим хвост старому ивану; у меня есть снайперская винтовка...» Мы залегли бок о бок, один с биноклем, другой глядя в оптический прицел...

Рано утром я шел по траншее и наткнулся на часового — маленького человека с круглым лицом под стальной каской. Он стоял там один, съежившись от холода, переминаясь с ноги на ногу. Какой-то человек выскочил из блиндажа, высокий, худощавый парень с рыжей бородой. Они дружелюбно поприветствовали друг друга.

«Не осталось сигаретки, старина?» — спросил низкорослый. «Конечно, найдется, — сказал долговязый улыбаясь. — Подожди, секунду, я принесу». [137]

«Знаешь, — сказал часовой, когда тот удалился (и чувствовалось, что ему с самого начала хотелось сказать это), — мы большие друзья, нас водой не разольешь». Его круглое лицо светилось, и он был счастлив, что я стою здесь, чтобы порадоваться этому великому и прекрасному человеческому чувству. Высокий вернулся, и оба они прислонились к стенке траншеи, затягиваясь поочередно сигаретой. «Смотри-ка, — подумал я, — в этом уже нет ничего необычного, что один человек идет в огонь ради другого, это так просто и само собой разумеется».

Обратно я ехал в полной темноте. Дождь хлестал в лицо. Когда мы не были уверены, по той ли дороге едем, лошади находили дорогу сами. Я нашел свою одинокую землянку, в которой обнаружил почту и штабель дров, оставленные товарищем.

Последний вечер в блиндаже на старой артиллерийской огневой позиции. Мои товарищи читают, я пишу. Жаркая печка накалилась докрасна. Есть запас шнапса; в котелке — вода из ближайшей лужи, мы хотим сделать грог. Мне нужно только слегка нагнуться, чтобы взять лежащие между ног поленья. Все под рукой, не нужно вставать с места. Мышь подняла возню среди досок, грызет их, и вниз летят опилки. Иногда я беру щепку и тычу ею в дыры, тогда на некоторое время становится тихо. Это почти единственное, что нарушает наш покой.

Ничто уже больше не взбудоражит нас. Я говорю это не для бравады, а рассуждая спокойно и здраво, с некой индифферентностью.

Будь что будет — вряд ли это превзойдет то, что мы уже пережили. Когда я думаю об этом, мне почти хочется сказать — враг уже больше не способен предпринять такие штурмы. То, что доставляло [138] нам беспокойство прошлой зимой, было не русской пехотой, а специальными сибирскими отрядами. Теперь мы на основании приобретенного здесь опыта можем сказать: таких отрядов у противника уже больше нет. Каждый штурм ему приходится предварять интенсивной артиллерийской подготовкой и широко использовать бронетехнику, если хочет иметь шанс на успех. Даже при этом его пехоте не удается продвигаться вперед. А то, чего он не смог достичь до сих пор, не достигнет и в наступающую зиму. Вероятно, он может прорваться тут и там, но не сможет закрепить успех. Для нас это только дело терпения, стойкости и упорства — ни одно из этих качеств не является ни выдающимся, ни таким, о котором можно много шуметь, но каждое из них требует от человека в конечном счете больше, чем требует любая атака.

Атака вдохновляет, она порождает отчаянного бойца. Оборона не столь прославлена, но делает вас стойким. Труднее лежать под огнем, ожидая атаки, чем прорываться через огненную завесу и выбивать противника. Атакующий опьянен возбуждением, он не чувствует опасности. Именно он определяет ход действий. Обороняющемуся приходится ждать, он не знает, с чем ему придется столкнуться. Его сопротивление может быть ожесточенным, но в нем нет энтузиазма.

Весь день идет дождь. Шел дождь, когда нас свистком подняли из постелей в четыре часа утра. Шел дождь, когда орудия были сняты с передка. И когда мы последовали за отделением артиллерийского расчета и командой сигнальщиков. Мы обогнали батарею и вышли вперед, чтобы занять новую позицию.

Сейчас 20.00. Орудия еще не прибыли, но Дождь продолжается. [139] Я стоял на заднем сиденье передвижной радиостанции, держа больную ногу на весу и глядя на своих товарищей, намокшая одежда которых плотно прилипла к телу. Дождь со снегом били в лицо, и ледяной ветер задувал в их мокрые плащ-палатки. Возницы сидели на высоких сиденьях своих повозок с окоченевшими руками и недовольными лицами; их головы клонились набок. Так они ехали по ужасной грязи, пробиваясь со своими повозками через воду и болото, проваливаясь словно неуклюжие, тяжело груженные суда, трясясь и качаясь на рытвинах и ямах «автострады». Поверхность досок иногда показывалась из глубины грязи, а дренажные канавы были переполнены.

В самых худших местах лежащего в низине болота сверху был положен второй слой фашин, как пластырь. Несмотря на крепления, он был такой упругий и полон выпуклостей, что душа вырывалась из тела, и все время приходилось прилагать усилия, чтобы не вывалиться за борт. Вот что такое «автострада», прямая, с четкими краями дорога, плод тяжелого и немалого труда, в отличие от других дорог, которые подобны стремительным потокам. Но иногда даже «автострада» выходит из своих границ. Это происходит на спусках, где повозки отклоняются в стороны и возницам приходится проверять, попадут ли они на безопасное место без повреждений.

На таком уклоне легкая гаубица приблизилась к нам сзади на крутом повороте. Она нагнала нас в самом низу, у длинной полосы воды, которую нужно было преодолевать на скорости. Это было зрелище мобилизации сил, когда три человека и шесть лошадей преодолевали препятствие. Я видел ведущего всадника в седле, на крестьянском лице этого парнишки поймал такое же выражение, [140] какое бывает, когда упряжка преодолевает поле. Была та же любовь, то же спокойное терпение, с которым поколения крестьян прокладывали борозду в снег и дождь, при солнце и ветре — прямо, дисциплинированно, неуклонно. Он говорил тем же языком, каким его предки говорили со своими домашними животными, он упирался в поясницу теми же крестьянскими кулаками и демонстрировал ту же невозмутимость, терпя голод и жажду и всяческие невзгоды. Только это — другой плуг и другие семена, которые эти молодые крестьяне в стальных касках сеют в будущее.

Блиндаж почти девяти метров в глубину. Попадаешь в него через узкие проходы по крутым ступенькам. У них до шести слоев бревен на потолке, они вместительны внутри. Видно, что не экономили ни на материалах, ни на вложенном в дело труде. Наш собственный — самый маленький, и нас в нем только четверо. Это блокгауз, который был разбит вдребезги и потихоньку восстановлен. В нем три слоя бревен после слоя земли, глубокая шахта вниз до окна, деревянный пол. Койки и стены сделаны из легкого гладкого дерева. Они радуют глаз. Полка, стол, стулья и табуретки завершают обстановку.

Орудия расположены в огородах между рядами домов. Их гром раздается между руин и развалин ветхих лачуг. Маскировка от атак с воздуха не представляет проблемы; нас трудно обнаружить. У нас неплохие запасы. Если нас вынудят оставаться в этих землянках, мы вполне выдержим вторую зиму.

Сапожник сооружал нам вчера печку. Колесный мастер помогал ему. Вам следовало бы на них посмотреть, двух товарищей. Сапожник с такой любовью делал свою работу, что его было не оторвать. Он измерял и клал каждый кирпич, объяснял [141] все, замазывая глиной щели. Его грубые руки нежно сглаживали острые края, а он приговаривал «вот», «вот» и «так», «так» с каждым уложенным на место кирпичом, как будто творил заклинание. Он постарался на славу. Это было видно. Нормально ли будет так? Достаточно ли она широка и высока? Да? Он положил лист железа под низ, так будет лучше. Годится ли дверца? А печная труба? Его лицо со щеками как два яблока, с детскими глазами склонилось с живостью над отверстием, которое стало выглядеть солидно среди кирпичей и глины. Марусе пришлось звать его три раза, прежде чем он пришел обедать.

А потом дымоход. Это совсем не просто. Это пришлось как следует обсудить. Оба они совсем разгорячились в споре: сапожник со своим высоким голосом и беззубый колесный мастер с ворчливым басом. Но они оба пыхтели, вынимая землю и прорывая ход для трубы.

У нас есть маленькая сковорода с ручкой. Там все оборудование для дополнительной кухни в землянке. В других случаях Дола и Маруся приносят нам вареную картошку и ставят ее в тазу на стол, что намного проще. Их мать сегодня утром мыла блиндаж. Она стала выполнять грязную работу по своей воле; хотите — верьте, хотите — нет, она даже не забыла протереть ножки стульев. Не то чтобы вся грязь с ножек исчезла, — она въелась основательно. Но вполне возможно, что к тому времени, как наступит Рождество, она поддастся повторным атакам.

Закончив, она спросила, не желали бы мы, чтобы была постелена скатерть, и с гордостью достала кусок обоев. Они, конечно, красивы. Они уже не совсем новые, но изнанка все еще белая. Я смахнул засохшего клопа. Теперь скатерть безупречна. [142]

Тем временем истопили баню. Она в середине огневой позиции, в сорока шагах от нашей землянки. Я ходил туда, хромая, некоторое время назад. Это действительно всего лишь прачечная, но она очень теплая и светлая. Вода кипит в паровом котле, и подходящая камера дезинфекции скоро освободит нас от наших маленьких «партизан».

Россия как-никак — чистая страна. Очень чистая! У двери я увидел двух женщин, каждая из них несла пару ведер на деревянном коромысле. Они дружелюбно спросили: «Товарищ мыться?» Они собирались последовать за мной просто так.

Это напоминает мне историю о путешественнике в России: «Россия — самая чистая страна в мире. Вы прибываете на московский вокзал, и сразу подходит девушка и спрашивает: «Не желаете ли помыться, господин?» Если говорите «да», то они бывают с вами очень милы. Они моют вам спину и трут вам грудь; а когда вы выходите оттуда, еще одна стоит в ожидании: «Помыться, господин?» Поистине, Россия — самая чистая страна в мире». Но мы отклонили предложение: «германский нихтс культура».

Спокойные октябрьские дни. Очень часто идет дождь, но теперь дни наполнены слабым солнечным светом и дыханием бабьего лета. Ночью, когда лупа поднимается над продолговатой грядой облаков, ее свет отражается влажными стенами руин и наклонных крыш. Шум слышен издалека, и, когда стоишь ночью у темных стволов орудий, кажется, можешь коснуться фронта обеими руками. И все же его шум почти не нарушает тишины в моей землянке, в которой я обитаю, теперь большей частью в одиночестве. Другие в отпуске либо за Волгой. В настоящее время проводится много строительных работ. [143]

Как много значит для меня это одиночество! Я могу расположиться на всем столе с книгами и письменными принадлежностями. Я могу передвигаться, как мне заблагорассудится, не обсуждая ни с кем свои передвижения. Мне нет необходимости демонстрировать вежливость, мне не нужно никого выслушивать или затыкать уши, чтобы не слышать разговоров. Какое блаженство! Мне так нравится быть одному. Я не могу достаточно глубоко уйти в себя. Этого спокойствия не бывает слишком много.

Я говорю себе: мне только нужно взять себя в руки и найти несколько добрых слов, и я смогу сделать кого-нибудь счастливым. Я могу дать кое-что более ценное, чем что бы то ни было в такие времена, — немного любви и тепла. Вот все, что нужно, ведь всем нам приходится нелегко и потому иногда так необходимо почувствовать прикосновение руки.

Мы живем благодаря любви. Несколько добрых слов иногда даются с трудом. С трудом потому, что слова — слабое утешение, когда мы уже не знаем, что делать; с трудом потому, что мы не можем избавить вас от беспокойства за нас. Сомнение и беспокойство сквозят в каждом письме, независимо от того, насколько оно оптимистично. Я чувствую, что они все возрастают.

Но что я могу поделать? Я только могу вытянуть свои руки и еще раз сказать: смотрите, вот он я, я улыбаюсь, и я — совсем рядом с вами. Вы чувствуете мою уверенность? Даже если мой голос не тот, что несколько дней назад, я все еще живу для вас в этот миг, так же как вы живете для меня. Я все еще тут, мама, совсем близко от тебя, ты это почувствуешь, если замрешь на мгновение. Разве ты этого не чувствуешь? [144]

Маруся принесла письмо. Это немного странно, когда начинаешь думать об этом на артиллерийской позиции. Маленькая девочка была любопытна. Мне пришлось открывать его сразу. Но при том, что оно было напечатано на машинке, — она совершенно не могла понять, что в нем написано. Все в Германии делается на машинах. «Смешная страна. Разве твой отец не умеет писать?» Я так смеялся. Как мне это было объяснить? Мое знание русского языка все еще оставляет желать лучшего. Я сижу и потею над русским алфавитом и этими ужасными шипящими звуками — «ш», и «ч», и «щ». Иногда она садится рядом со мной, и я становлюсь учеником.

Я пошел прогуляться в это чудесное октябрьское утро. Совсем немного прогуляться. Я был как выздоравливающий больной, не преследуя никакой другой цели, кроме того, что хотел наблюдать и впитывать и наслаждаться самим своим пребыванием тут. Я брел через окраины и по разбитой улице к Волге, берег которой усеян блиндажами и за которой линия фронта уже не так далеко. Мне повстречалась женщина с коромыслом, несущая ведра, в которых они носят воду с реки. Здесь всего несколько колодцев. Раньше у них были бочка, лошадь и телега. Теперь они таскают воду в ведрах и кладут на поверхность воды капустный лист, чтобы вода не расплескалась. Водопровода тут, конечно, нет. Чуть было не забыл об этом сказать. Это совершенно дикая идея; только иностранец о таком может подумать.

В одном месте солдаты сносили дом. Крыша обрушилась, и замшелая кровельная черепица соскользнула на землю. Поднялись клубы пыли, обрушились стропила. Это была быстрая работа. Но немногое оставалось от дома еще до того, как они начали. Фронт был прорван, и фрагменты [145] каркаса висели, качаясь на ветру. Уцелела лишь голландская печь во всем своем белом великолепии. Теперь она стоит, холодная и одинокая, под открытым небом.

Как же изменился город, когда на него наступил фронт! Какой совершенно иной ландшафт он собой представляет! Балки, доски, булыжники и провода, брошенные предметы домашней утвари, воронки и траншеи. Идешь через него с опаской. Он как привидение, даже при солнечном свете. Жизнь опять забилась в норы и погреба, в подвалы, окна которых заколочены деревянными досками и листами железа.

Иногда видны остатки оконного стекла, позволяющего скудным лучам света проникать в затхлый полумрак. И все-таки они держатся, старики, женщины и дети. Они — сильные. Робкие, измученные, добродушные, беззастенчивые — по обстоятельствам. Старик отступает в сторону, бормоча, дотрагиваясь до шапки с потупленным взором: проход через грязь на дороге — узок. Маленькая девочка идет к реке, платок на ее голове алеет, как мак.

Старик обвязывает свою шапку соломой, потому что скоро будет холодно. Как просто! Несколько досок, одно или два бревна, и внешняя степа готова. Между ними укладывается солома. Он волочет ее в своем рваном мешке, бог знает откуда взятом.

Зимой сооружаешь вторую печь, а с наступлением лета опять разбираешь ее. Если нет двери, берешь дерево и топор. Делаешь им все, стыки и все остальное, и все выдерживает. Не нужно гвоздей или кирпичей, нужен только топор и дерево. Это поразительное мастерство существует бок о бок с тем, что осталось от заводов. [146] Надо всем этим возвышаются зеленые купола и стройные шпили церквей, белые, сверкающие, забытые, поломанные. Как все это совместить? Малокультурные, сумбурные, непостижимые люди.

Есть старик в очках с металлической оправой и с ухоженной бородой. В его чистой комнате весело блестит самовар. Есть моя прачка, проводившая своего старшего сына в Германию, и теперь ей приходится кормить только его младшего брата. Она не отрывается от своего белья, пока не выгладит его. Она заштопала мои портянки и пару кальсон, хотя об этом я даже ее не просил. Маленький мальчик — скромен и дружелюбен. Потом есть мальчик, похоронивший свою мать в саду за домом, так, как хоронят животных. Он утрамбовал землю, не проронив ни слова: без слез, не поставив ни креста, ни камня. Есть жена священника, почти ослепшая от слез. Ее мужа депортировали в Казахстан. У нее есть три сына, которые неизвестно где теперь. Один Бог знает. На их фотографиях — интеллигентные лица.

Где ключ ко всему этому? Это не просто вопрос установления здесь порядка. Мир рухнул, и естественный порядок вещей был нарушен очень давно.

Дальше