Содержание
«Военная Литература»
Дневники и письма

Тарнопольский прорыв

Июль 1917 года

Пятого июля у меня очередное собрание крестьянского комитета с представителями от рот. Член комитета Лукашин поставил вопрос о нашем отношении к наступлению.

— Все комитеты, — говорит Лукашин, — выносят постановления о том, нужно наступать или нет. Наша организация, объединяющая [321] солдат-крестьян, не может остаться безразличной к этому вопросу.

— Что ж, прошу высказываться, — предложил я. — Кто хочет говорить по этому вопросу? Молчание.

— Видно, вам, товарищ Лукашин, придется.

— Хорошо, буду говорить я, — сбросив фуражку, согласился Лукашин. — Вот что, товарищи. У нас в артиллерии обсуждался вопрос об отношении к наступлению и к братанию, потому что нас, артиллеристов, заставляют стрелять по своей же братии, когда она выходит из окопов для братания. Первое время мы выполняли это распоряжение. Потом обсудили на своем комитете и решили, что стрелять не должны, потому что солдаты имеют право брататься. Солдаты братаются не с офицерами. Нам нужно, товарищи, объединиться с крестьянами всего мира. Да и как мы будем стрелять по противнику, когда он по нас не стреляет? Ну, уж если сами австрийцы начнут палить, то и нам волей-неволей придется, а отсюда, товарищи, значит, что наступления больше быть не должно. Оставайся на своих позициях — и только. А уж если на нас будут напирать, тут придется не жалеть ни снарядов, ни пуль, ни своих жизней. Правильно я говорю, товарищи?

— Правильно, правильно! — закричали со всех сторон.

— Кто еще хочет высказаться? — спросил я, но на меня стали напирать с криками:

— Чего тут говорить! Лукашин правильно сказал. Довольно стрелять!

Долг прапорщика заставлял меня выступить против предложения Лукашина, но втайне я чувствую, что он прав. Стрелять по братающимся нельзя, а раз нельзя стрелять по братающимся, то с какой стати переходить в наступление? Совершенно ясно, что каждому из нас хочется остаться в живых и как можно скорее войну кончить. Все равно серьезного наступления, которое бы привело к окончанию войны, мы сделать не в состоянии. Это прекрасно показал опыт наступления 18 июня. И я предложил Лукашину составить резолюцию.

Мигом разнеслась молва о решении крестьянского комитета и стала известна Музеусу. Он вызвал меня для объяснения.

— Так, значит, и ваша организация против наступления?

— Так точно, господин генерал.

— Не ожидал. Думал, что крестьянская организация будет более дисциплинированной и поведет линию, которую ведет ваш Центральный Комитет.

Я объяснил, что сейчас крестьянские комитеты по всей армии склоняются к тому мнению, что организовать наступление очень трудно. Солдаты устали, жаждут мира, и напрасно тратить средства и человеческие жизни. [322]

— Но я должен доложить вам, господин генерал, что наш комитет постановил твердо держать оборону позиций и отстаивать их, не щадя сил и жизней, если австриец вздумает сам перейти в наступление.

Музеус покачал головой и молча протянул мне на прощание руку.

Шестого июля мне предстояло идти в район 35-й пехотной дивизии. Собрание было назначено на восемь утра. Но уже часа в три наша деревня подверглась ожесточенному артиллерийскому обстрелу. Снаряды рвались около самой хаты, занимаемой комитетом. Пришлось наспех одеться и укрыться в убежище.

Обстрел продолжался несколько часов. По выходе из убежища я увидел, что половина деревни сгорела. Стрельба продолжалась по линии окопов. Австрийцы вели ожесточенную бомбардировку по всему фронту. Были слышны разрывы снарядов на позициях правее нашего полка.

Идти в 35-ю дивизию было поздно, и часов в одиннадцать я решил отправиться в полковую канцелярию своего полка, чтобы получить пересланное туда из обоза жалованье. Поднявшись в гору, я увидел картину артиллерийского обстрела наших позиций, над которыми далеко вправо были видны огромные клубы дыма и пыли. Наша артиллерия отвечала австрийцам. Не пройдя и половины пути до деревушки, где расположена канцелярия, я увидел скачущего мне навстречу ординарца.

— Поручик, наши оставили деревню!

— Как — оставили?

— Еще часа полтора назад обоз выехал по направлению к Тарнополю. Австрийцы прорвали фронт.

— Прорвали? Где?

— Около Манаюва. Захватили Олегов. Тридцать пятая дивизия спешно отошла.

Я повернул назад, в деревню, но оттуда уже выезжал штаб дивизии. Бросился к своей хате, надеясь пристроить вещи и библиотеку на какую-нибудь подводу дивизионного обоза. Моя повозка накануне была отправлена с Лукашиным за фуражом, и нельзя было рассчитывать на ее скорое возвращение.

В хате застал Панкова, спешно увязывающего книги.

— Куда же мы их положим?

— Я тоже думаю — куда? Может, на себе дотащим.

— Да куда же на себе? У меня чемодан еще. Знаешь, Панков, бери переписку, а остальное, будем живы, — наживем.

Мимо окон замелькали повозки нашего перевязочного отряда.

Бросив чемодан на одну из санитарных повозок, я подошел к Блюму. Он разговаривал по полевому телефону с позицией, где в это время находился Соболев. [323]

— Все уходят, — говорил Блюм. — Я на всякий случай перевязочный отряд тоже свернул и выслал из деревни. Какие будут распоряжения?

Соболев ему ответил, что об отступлении приказа у него нет, и он считает всю эту панику напрасной.

— Штаб дивизии уже выехал, — доложил ему Блюм. — Думаю, вас просто забыли известить. Блюм бросил трубку:

— Вы знаете, что произошло?

— Ничего не знаю. Говорят, прорван фронт где-то около Манаюва и уже взят Олеюв. Я слышал это от полкового ординарца.

— Я тоже ничего не знаю. Штаб дивизии снялся. Музеуса нет. Он вызван в штаб корпуса, и вот без него такая катавасия. Попробую все-таки еще раз спросить Соболева. — Блюм опять нажал кнопку телефона, но никто не отвечал. — Ну, значит, телефон или перебили, или снимают. Поедемте!

— А на чем?

Блюм ударил себя ладонью по лбу.

— А ведь ехать-то действительно не на чем! Отряд отправил, а мой денщик вчера уехал, кажется, с вашим Ларкиным в обоз за фуражом. — Он посмотрел на свои пожитки. — Ну, черт с ним, пускай и самовар тут остается!

Блюм захватил с собой только маленький саквояжик, и мы бросились догонять перевязочный пункт. Догнали его уже в конце деревни, где начиналось небольшое болото. У моста через речку получилась пробка, потому как каждая из повозок стремилась выбраться из деревни первой.

Объехать мостки не представлялось возможным: по сторонам было хотя и небольшое, но топкое болотце, через которое не только нельзя проехать на лошади, но и пройти пешему.

Тяжелая брань висела в воздухе.

— Чего там передние канителят? — кричали сзади. — Австрийцу, что ли, сдаваться хотят?

А передние не могли выбраться с мостков, так как несколько повозок, въехавшие одновременно, накрепко сцепились друг с другом.

Мы с Блюмом протискались вперед. На мостках оказалась повозка с вещами Блюма, которой правил его денщик Ерохин.

— Ерохин, чего ты тут путаешься? — в сердцах крикнул Блюм.

— Владимир Иванович, никак не отцеплюсь!

— Так к черту колеса, руби их!

— А как же дальше-то без колес ехать?

— Починишь!

— А когда чинить?

— Ну, не болван ли ты, Ерохин? Сколько времени стоишь на мосту!

— Почитай, час целый. [324]

— За час можно новые колеса сделать!

— Подите-ка сделайте. А ежели еще ось сломают, куда дальше тронешься? Ну, ты! — крикнул Ерохин на лошадь, изрядно постегивая ее кнутом.

Лошадь дернула, но повозка осталась на месте.

— Эх, Ерохин, Ерохин, чудак ты! Вместо того чтобы ругаться, — обратился Блюм к сопровождавшим повозки обозным солдатам, — вы бы подняли одну повозку на руки и расцепились.

— А ведь правду доктор-то говорит!

Несколько человек обозников подошли к застрявшим повозкам, подняли одну вверх. Лошади почувствовали облегчение, тронулись вперед, и повозки легко выкатились на другой берег. Ожидавшие в пробке с гиком погнали свои повозки вперед.

— Тише, тише! — кричал на них Блюм. — Опять, черти, застрянете. По очереди переезжайте!

Серьезный тон Блюма подействовал отрезвляюще. Прежде чем въехать на мост, обозники слезали со своих повозок, бережно брали под уздцы лошадь и потихоньку переходили мосток. Мы в течение двадцати минут стояли около моста, помогая обозникам переезжать без паники и затора, а затем отправились пешком вслед за повозками.

На пути попалась небольшая деревушка, в садах которой были сложены запасы артиллерийских снарядов.

— Интересно, что со снарядами будут делать? — обратился ко мне Блюм.

— Давайте спросим у артиллеристов.

Мы подошли к группе солдат, охранявших запасы.

— Вы знаете, — обратился к ним Блюм, — что армия отступает?

— Никак нет.

— Разве у вас нет телефона?

— Телефон-то есть, да он не работает.

— Отступают, — сказал Блюм. — Вам тоже надо уходить.

— А со снарядами как?

— У вас же должны быть какие-нибудь инструкции, что делать со снарядами, если отступают.

— Инструкции нет. Распоряжение было, что в случае отступления — взрывать.

— Так взрывайте.

— Взорвать-то легко, а вдруг отступления-то нет никакого? Как же без распоряжения?

— Чудаки вы! Разве не видите — уходим.

Мы так и не убедили солдат, что лучше двести тысяч снарядов взорвать, чем отдать неприятелю.

Вечереет. Солнце большое и красное. С севера наползают дождевые тучи. [325]

— До каких пор идти-то будем? — обратился я к Блюму. — Связи нет, так можно, не останавливаясь, до самого, что называется, Волочиска докатиться.

— До Волочиска не дойдем. Очевидно, где-нибудь около Стыри застрянем.

Послышался звук мотора.

— Штабные на автомобиле удирают, — сказал я Блюму, обращая его внимание на шум мотора.

— Какие там штабные? — обернулся он ко мне. — Штаб дивизии ушел раньше нас. Не аэроплан ли?

Мы оглянулись и со стороны австрийских позиций заметили несколько аэропланов.

— Австрийские, — задумчиво произнес Блюм. — Видите, кресты на крыльях.

Для меня было ясно: аэропланы производят разведку отступления русских войск. При приближении к нашим обозным колоннам они снизились настолько, что их можно было бы сбить ружейным огнем.

— Интересные птицы, — проговорил Блюм. — Парят себе в воздухе спокойно. Видят далеко. Жаль, что у нас авиация слаба.

Мы остановились, следя за полетом аэропланов. Сделав несколько кругов, они начали быстро снижаться над нашим обозом и спустились настолько, что можно было видеть летчиков.

— Жаль, винтовки нет, — сказал Блюм. — Обстрелять бы...

Обозники повскакивали со своих повозок, стараясь укрыться под ними от взоров неприятельских летчиков. С аэропланов затрещали пулеметы. Лошади бешено понеслись. Люди побросали лошадей и рассыпались по полю мелкими кучками.

— Ложитесь! — крикнул мне Блюм и ничком бросился на землю.

— Лучше ли будет? — спросил я, опускаясь на землю.

Шагах в десяти от Блюма я приник к земле в полной уверенности, что наступили последние минуты моей жизни, но обстрел с аэропланов продолжался недолго. Австрийские самолеты минут пятнадцать кружили, точно коршуны, над нашим обозом. Большое «мертвое пространство», получающееся при вертикальной стрельбе, не позволило австрийцам вести меткий огонь. Пули ложились далеко в поле.

Потом обозники долго собирали лошадей с повозками.

— С аэропланным крещением! — сказал мне, смеясь, Блюм.

— Спасибо, и вас с тем же. По совести говоря, не хотел бы еще раз пережить подобные ощущения. А ведь и в штыковых атаках бывал...

— Я тоже в такой переделке первый раз, — ответил Блюм. — В аэропланном обстреле интересно одно: он приносит лишь моральный урон и почти никакого физического. Вы видели, сколько времени стреляли по нас? Однако не только убитых нет, но даже [326] раненых. Нужно быть весьма и весьма метким стрелком, чтобы уязвить при вертикальном обстреле движущиеся по земле цели. При стрельбе сверху пулемет может поразить лишь тот объект, который попадает непосредственно в сферу его действия, точно град в летнюю пору.

— Что же, и град убивает иногда, — заметил я Блюму.

— Но для того, чтобы был пулеметный град, надо по меньшей мере сотни три-четыре машин.

Наступила темнота. Мы с Блюмом шагали за повозками. Ни у меня, ни у доктора не было карты. Чтобы ориентироваться, Блюм приказал денщику взять у старшего по обозу карту.

Минут через двадцать Ерохин притащил карту и электрический фонарь.

— Уже двенадцать километров прошли, — сказал Блюм, разглядывая карту. — Еще километров восемь, будет река Стырь, за которой проходит Тарнопольское шоссе. Я думаю, часа через два выйдем на шоссе, и там можно будет сделать привал.

Поплелись дальше.

Километрах в трех от реки мы попали под проливной дождь. Я был в одной гимнастерке. Шинели своей я не нашел, она, очевидно, осталась в повозке Ларкина, с которой он уехал за фуражом. Промок до нитки. Блюм оказался предусмотрительнее, у него был плащ.

Но вот наконец и Стырь. На берегу раскинулась большая деревня. Вышел из хаты старик, сообщил, что часа три-четыре идут русские войска, главным образом обозы, и что жители удивляются спешному отходу русских.

— Это наш маневр, — ответил Блюм старику, — чтобы вовлечь австрийцев в ловушку.

Старик недоверчиво посмотрел на Блюма.

Прежде чем зайти в хату передохнуть, я вместе с Блюмом прошел вперед, к мосту через Стырь, посмотреть на переправу.

Шум и крики стояли на переправе. Большой мост протяжением метров четыреста был забит повозками так же, как это было при выезде нашем из деревни Хмельницкой.

— В чем тут дело? — спросил Блюм.

— Впереди на мосту пушки застряли, — ответили нам.

— Да вы помогли бы им!

— Не пускают.

— Как — не пускают?

Прошли до конца моста. Тяжелая шестидюймовая артиллерия скопилась при съезде с моста.

— Почему не продвигаетесь? — строго спросил Блюм.

— Никак невозможно, господин полковник, — ответили Блюму, не заметив в темноте погонов врача.

— На руках бы попробовали. [327]

— Да разве можно на руках двадцать пушек выкатить, лошади и те не берут, а тут еще Илья Пророк ишь как льет.

Дождь действительно шел вовсю.

От моста подымался высокий суглинистый берег. Колеса орудий застревали, и лошади не могли протащить их.

— В сторону бы съехали, — предложил Блюм.

— Если в сторону сойдем, то совсем застрянем. Тут все-таки гать.

— А что же так-то стоять? Вы видите, что позади делается?

— Что — позади? Обоз. Черт с ним, пусть остается. Прежде всего надо артиллерию вывезти.

Видя, что наше вмешательство здесь бесполезно, мы с Блюмом вернулись обратно и обратились к старику галичанину с вопросом, нет ли другой переправы.

— Есть другая — сказал старик. — Только это в конце деревни, в полукилометре отсюда, и мост там неважный. Пушки там не пройдут.

— А ну-ка, Ерохин, — сказал своему денщику Блюм, — поворачивай вправо.

По топкой грязи мы проехали не полкилометра, как говорил старик, а добрых два, пока наконец в самом конце деревни не увидели протянутый через реку плашкоутный мост.

— Вот видите, совсем не занят. Здесь и переправимся.

Осторожно вывели лошадей на этот мост. Но не прошли и двадцати метров, как мост рухнул — он был старый, заброшенный, им не пользовались даже крестьяне.

Оставив намерение переправиться, мы с Блюмом вернулись на берег, потеряв две повозки с лошадьми и имуществом.

— Давайте здесь переночуем, утро вечера мудренее.

Дождь лил по-прежнему, и напрасны были наши усилия поддержать огонь в разведенном костре, хотя солдаты таскали сухие бревна из ближайших стодол, пользуясь темнотой. Я забрался вместе с Блюмом под одну из повозок. Санитары притащили два снопа соломы, которые послужили нам постелями. Отсутствие шинели чувствовалось. Холод и сырость пронизывали до костей. Перед рассветом я встал, обшарил несколько повозок и нашел брезент, прикрывавший медикаменты. На рассвете вместе с Блюмом отправились в деревню выпить чаю и согреться.

Жители не спали, проявляя к нашему отступлению живейший интерес.

— Пане, русские совсем уходят из Галиции? — спрашивали нас.

— Нет, не совсем.

— А как же не совсем, ежели вся деревня занята обозами и переправа идет?

— Это маневр, — говорили мы.

Было ясно, что жители нам не верят.

Рассвело совсем.

Со стороны фронта слышались сильнейшие взрывы. [328]

«Рвут снаряды», — подумал я.

Взрывы продолжались в течение целого часа.

— А. ведь, должно быть, это артиллеристы, — обратился ко мне Блюм, — не дождавшись распоряжений, взрывать стали.

— От кого же могли они получить распоряжение? — в свою очередь спросил я. — Все удрали.

— Обратите внимание, — показал Блюм, — рвут снаряды справа от нашей бывшей позиции, со стороны Езерно.

— Верно.

Подошли к мосту. Застрявшие ночью со своими орудиями артиллеристы успели вывезти их в гору. Мост был свободен. Появились откуда-то распорядители, которые регулировали движение обоза через мост, не давая обозной публике рваться без удержу вперед, как это было накануне ночью.

Вскоре подъехал и наш перевязочный отряд.

— Что потеряно? — спросил Блюм у Ерохина.

— Три повозки, господин доктор. Одна с медикаментами и две с санитарным имуществом.

— Каким?

— Банно-прачечным.

— Ну, сейчас не до бани, и так жарко!

С восходом солнца мы с обозом переехали на другую сторону и минут тридцать ждали выезда на шоссе, пока впереди следовавшие повозки выровняются для дальнейшего движения на Тарнополь.

Во время этой стоянки со стороны Заложец показалась новая колонна обоза. И к нашему удовольствию, мы встретили едущих в повозках Максимова и Вишневского. - Расскажите, Сергей Максимович, что было, — обратился к Максимову Блюм.

— Мы думали, что и не выберемся из Гайзаруды. Австриец прервал позицию около Звыжна (помните, в прошлом году там наш полк стоял), быстро занял Маркополь и оттуда пошел во фланг манаювских позиций. Забрали Олеюв, Тростенец. Чуть не взяли в плен штаб тридцать пятой дивизии. Успел удрать. Австрийцы в сопровождении немецких частей прошли вдоль фронта, это-то нас и спасло. Если бы они прошли прямо на Заложцы, нам бы не выбраться...

Мы узнали о прорыве позиции после того, как уже были взяты Олеюв, Тростенец и Лапушаны. Совершенно случайно в Гайзаруды прискакал ординарец тридцать пятой дивизии. Ночью, сделав объезд километров на двенадцать севернее от Гайзаруд, мы, не дожидаясь никакого распоряжения от начальника дивизии и из штаба корпуса, решили по собственной инициативе двигаться на Тарнополь. Очевидно, отступление повсюду, раз мы вас здесь застали.

— Надо полагать, повсюду, — согласился Блюм. [329]

— Страшно жаль, Владимир Иванович. Так много пришлось бросить имущества, которое полк накопил за год. Мы смогли погрузить только самое главное. На всякий случай я оставил в Гайзарудах взвод нестроевой роты с несколькими фурманками, приказав охранять оставленное имущество и, если явится возможность, нанять крестьянских лошадей, чтобы присоединиться к полку. Если же ничего не выйдет, распорядился все облить керосином и сжечь.

— А что же там оставили?

— Много, Владимир Иванович. Две тысячи одного суконного обмундирования. Около трех тысяч пар сапог. Шестьсот пудов сахара. Вагонов пять муки...

В голосе Максимова послышались слезы. Видя нас мокрыми, грязными, Максимов спросил:

— А что же вы, разве пешком?

— Пешком, Сергей Максимович.

— Голубчики, как же это так? Садитесь с нами.

— Куда же к вам. Вас тут двое, да мы вдвоем.

— А мы потеснимся. Владислав, Владислав! — оборачиваясь назад, закричал Максимов.

Владислав, денщик Максимова, с медлительной важностью подошел к коляске Максимова.

— Где коляска капитана Степанова?

— Позади, господин капитан.

— Прикажи, чтобы сейчас была здесь.

Подъехала коляска Степанова. Степанов, помощник командира полка, имел собственный экипаж. Блюм поместился с Максимовым, а мы с Вишневским перешли в экипаж Степанова. - Куда же мы едем, Оленин? — спросил Вишневский, покручивая свои гусарские усы.

— Вам должно быть известно, Федор Михайлович.

— Ни черта не понимаю. Я только что был в Киеве, привез оттуда вина для офицерского собрания, и вы знаете, какая досада, успел захватить с собой только один ящик, все остальное пришлось бросить.

— Но из оставшегося хватить успели?

— Хватил так, что и сейчас башка трещит.

— Не осталось ли чего?

— Сейчас Владислава позову. Владислав, Владислав! Денщик Максимова вырос перед нашей коляской.

— Там в задке максимовского экипажа две бутылки портвейна, притащи-ка сюда.

Через мгновение Владислав притащил две бутылки вина.

— Как же пить, Федор Михайлович? Стаканов-то нет.

— А так, из горлышка.

— Неудобно, Федор Михайлович.

— Погоди, сейчас раздобудем. Ездовой, у тебя фляжка есть? [330]

Солдат протянул фляжку.

— А вот что к фляжке полагается, корытце это самое?

— У меня кружка есть, господин капитан.

— Давай кружку.

Вишневский налил в кружку немного вина, сполоснул и, наполнив до краев, протянул мне.

— Пейте сами.

— Я уже достаточно выпил. Гостя надо попотчевать.

Я отказываться не стал и выпил полную кружку, которая вмещала почти полбутылки. Остальное Вишневский выпил сам.

Почти бессонная ночь, холодный душ, мокрое платье — все это так подействовало, что от кружки вина меня стало клонить ко сну, и тут же, в экипаже, я заснул. Сквозь сон чувствовал, что мы потихоньку движемся вперед. Проснулся от толчка. Остановились.

— Почему не едем? — обратился я к Вишневскому.

— А черт их знает! Там впереди какая-то катавасия. Вдоль обоза мчался ординарец.

— В Тарнополь нельзя, — заявил он Максимову, останавливаясь около нашей коляски. — Приказано всем свертывать влево, на Збараж.

Максимов посмотрел на карту.

— Збараж километрах в семи отсюда, — сказал он. — Давайте не будем дожидаться всего обоза, выедем самостоятельно.

Мы не возражали. Максимов вызвал старшего по обозу, приказал ему разведать дороги, ведущие на Збараж, и протолкнуть обоз по этой дороге. Старший фельдфебель Петухов проехал вперед и вскоре вернулся доложить, что через две хаты от нашей стоянки имеется полевая дорожка, ведущая на Збараж.

— Поедем по ней, — распорядился Максимов.

Свернули влево, оставив остальные тыловые части дожидаться распоряжений о дальнейшем движении. Не доехав до Збаража километра три, въехали в большое село, расположенное на большой, вьющейся красивой лентой речке.

— Здесь остановимся отдохнуть, — предложил Максимов. — Пока остальные подойдут, успеем занять лучшие помещения.

Обозные верховые ординарцы вернулись с докладом, что, к сожалению, почти все селение занято частями гвардейской дивизии.

— Какой дивизии? — спросил Максимов. — Уж не теми ли христопродавцами, которые в наступление отказались идти? Гнать их к черту!

Ординарцы улыбнулись.

— Там целая дивизия, а нас только обоз, господин капитан, скорее нас смогут прогнать.

— Гнать к черту, к черту! Я сейчас сам пойду! [331]

Максимов легко спрыгнул с коляски и торопливо зашагал к ближайшей хате, в которой размещались несколько гвардейских солдат.

— На каком основании! Марш на позицию! Я вас! Солдаты не выдержали натиска Максимова, покорно собрали свои вещевые мешки и вышли из хаты.

— Здесь и остановимся, — заявил Максимов. — А обоз пусть построится за деревней на лугу. Пусть люди варят себе пищу.

Придя в хату, я не стал дожидаться приготовления завтрака, о котором распорядился Максимов, а сразу завалился спать. Проспав часа четыре сряду, я проснулся. На улице шумел Максимов, ругая гвардейцев.

— Гвардия, — кричал он, — гордость русского царя! Шкурники, предатели, христопродавцы, сторонники немцев! Видите, что делается на фронте?

Слушателями Максимова были одни солдаты. Но вскоре к солдатам присоединились несколько гвардейских офицеров-прапорщиков.

— Чего вы кричите, господин капитан? — обратился один из них к Максимову. — Мы не шкурники и, когда надо, сумеем постоять за революцию.

— Вон вас надо гнать! Расформировать! Честь забыли, а еще офицеры, погоны носите! — набросился на прапорщиков Максимов.

— Вы потише, капитан, ведь наша дивизия вооружена.

— А, ваша вооруженная дивизия может на одного капитана напасть?! Стыдитесь, прапорщик!

Прапорщик пожал плечами:

— Чего вы, Сергей Максимович, волнуетесь?

— Христопродавцы, антихристы, гвардейцы еще! Вам только бы на парадах щеголять, а на войну поехали — сразу сдрейфили. Зато на парадах: пехота, не пыли! — возбужденно кричал Максимов. — К черту, к черту, немедленно очистить деревню! — кричал он вдогонку уходившим прапорщикам. — Я вас...

— Сергей Максимович, что вы с ними можете сделать?

— Что сделать? Выпороть их, мерзавцев!

То ли речь Максимова повлияла, то ли распоряжение было у гвардейских офицеров, но они вывели своих людей из хат, построили и двинулись куда-то дальше.

— Сергей Максимович, — обратился я к Максимову, — нельзя ли у вас шинель достать? Продрог я, как черт, сегодня ночью. Где моя шинель — не знаю. Все вещи потерял.

— Голубок, голубок, что же вы молчали? Владислав, Владислав! — закричал Максимов своему денщику, которого поблизости, однако, не было.

Вместо Владислава подошел один из обозных.

— Шинель поручику Оленину! [332]

Обозный был знакомый.

— Ваш Ларкин здесь, — сказал он мне, — с повозкой и с вашими вещами.

— Так где же он, мерзавец, пропадает, чего же он меня не разыщет?

— Он, видимо, не знает, что вы здесь.

Вскоре появился Ларкин, торжественно восседая на моей повозке.

— Ларкин, где ты пропадаешь?

— Дмитрий Прокофьевич, если бы я был с вами, так и этих лошадей не было бы, а то, видите, как хорошо, что я за фуражом уехал.

— Мерзавец, ведь у меня шинели нет, — дружески журил я его.

— А шинель здесь у меня, и шашка ваша здесь.

— К черту шашку! Зачем всякую дрянь берешь?

— Я думал, пригодится, чего же бросать, когда все отступают? Сало у меня есть, Дмитрий Прокофьевич. Когда обозы все побросали, я там два окорока стащил.

— Может, и яйца есть?

— Сейчас достану.

— Сделай яичницу.

Ларкин с повозкой подъехал к перевязочному отряду, выпряг лошадей, дал корму, поставил котелок на огонь и сам куда-то исчез.

— Ночуем здесь, — говорил Блюм, — пока наши части подойдут.

— А есть ли какие-нибудь сведения от полка?

— Нет. Думаю, они пошли западнее Тарнополя.

— Как же ночевать-то?

— Тарнополь не сдадут, ведь тут сильные укрепленные позиции.

Увы, предположения Блюма не оправдались.

Часов в шесть вечера над Тарнополем, километрах в восьми от нашего бивуака, поднялось огромное зарево пожара. Слышались взрывы артиллерийских снарядов. Отдельные конные солдаты сообщали, что Тарнополь оставляется нашими войсками.

— Немцы прут, — говорили проезжавшие верховые, — потому и пожары,

Я вспомнил бывшее три дня тому назад собрание крестьянских депутатов, где по докладу Лукашина мы приняли постановление крепко держать свои позиции и, не щадя жизни, их защищать.

— Вот тебе и защитили!

Максимов, лишенный связи со штабом полка и штабом дивизии, принял на себя командование обозом. Устроили нечто вроде военного совета — Блюм, я и Вишневский.

— Нельзя, нельзя здесь оставаться, — скороговоркой говорил Максимов. — Видите над Тарнополем зарево? Склады взрывают. А отсюда до Тарнополя всего семь километров. Ежели из Тарнополя [333] уходят наши войска, то через какой-нибудь час австрийцы могут быть здесь. Я думаю, двинуться дальше...

— Ну что же, давайте двигаться, только куда?

— Через Збараж на Волочиск.

— Ведь это очень далеко, Сергей Максимович, — вступил я.

— Но ведь кавалерия делает не менее пятидесяти километров в сутки, — возразил Максимов. — А мы обозом не имеем права рисковать. Давайте двигаться. Владислав, позови ко мне фельдфебеля.

Явился фельдфебель.

— Прикажи запрягать лошадей и трогаться дальше. Маршрут: Збараж — Волочиск. И наши повозки вновь приняли походный строй.

Пришли в Збараж, небольшое местечко, утопающее в зелени. В центре огромный замок польского магната.

— Может, переночуем здесь? — предложил Блюм Максимову.

— Спасибо, спасибо, а вдруг австрийская кавалерия нагрянет?

— Вряд ли, — возразил Блюм. — Все-таки позади нас полевые войска. Ведь мы не видели ни одной отступающей пехотной части.

— Да вы их и не увидите, раз они через Тарнополь прошли.

— Разве могли все части идти по одной дороге? — возразил Блюм.

Доводы Блюма, очевидно, подействовали. Максимов согласился переночевать в Збараже. Чтобы быть готовыми каждую минуту к отступлению, Максимов приказал, чтобы ночевка была устроена в палатках под открытым небом. Мы же устроились в парке, в небольшом, так называемом охотничьем домике.

На следующий день с раннего утра к нам присоединились еще несколько команд нашего полка, которые шли тоже без всякого маршрута и выбрали те дороги, которые казались наиболее прямыми в отдаленный тыл.

До десяти утра еще не было связи ни с полком, ни с дивизией. Над Тарнополем по-прежнему были видны зарево пожара и густые клубы дыма.

— Кто же жжет город? Отступающие русские или вступающие австрийцы?

— Вероятно, запасы сжигают, — высказал предположение Блюм.

Спокойствия ради Максимов приказал к двенадцати часам дня выступить из Збаража по большой дороге. В половине двенадцатого обоз начал вытягиваться на большую дорогу. Уже три четверти обоза вытянулось по дороге на Волочиск. В хвосте следовали повозки перевязочного отряда.

Выезжая из парка вместе с перевязочным отрядом, я услышал неистовые крики, несшиеся из глубины парка:

— Кавалерия! Кавалерия! Австрийская кавалерия! [334]

Боже, что тут началось! Ездовые неистово стегали своих лошадей. Галопом мчались нагруженные повозки. Люди, сидевшие на повозках, сбрасывали вещи, а ездовые, дабы избежать опасности, стали рубить постромки, перескакивали с повозок на лошадей и верхами удирали дальше.

Паника захватила всех. Я тоже подгонял лошадь, оглядываясь по сторонам и выжидая появления австрийской кавалерии, но ее не было.

— Где же кавалерия? — спросил я галопом несущихся артиллеристов.

— Кавалерия? Н-не знаем. Где-то тут!

— Чего же вы несетесь, мерзавцы?

Я выхватил револьвер и направил в сторону одного из артиллеристов:

— Остановись!

Мой сердитый окрик его как будто отрезвил.

— А ведь и правда, господин поручик, кавалерии-то никакой нет.

Обозные уже удрали частью с повозками, частью верхами. На протяжении двух-трех километров дорога была усеяна брошенным имуществом. Валялись шинели, сапоги, консервы, медикаменты.

Блюм, обладавший большим хладнокровием, не поддавшись панике, шествовал позади меня со своим перевязочным отрядом. Он внимательно осматривал каждую брошенную вещь, примеряя, насколько она может быть полезна для отряда.

* * *

— Дешево. Дайте тридцать пять.

— Покажи лошадь.

Матвей (так звали денщика) нырнул куда-то в кусты и предстал передо мной с великолепной гнедой кобылой. Я в лошадях толку не знал, но вид лошади меня привел в восхищение.

— А здорова она? — спросил я Матвея.

— Попробуйте.

Он притащил поповское седло, оседлал кобылу, и я сделал несколько пробных посадок. Лошадь шла великолепно. Чувствовалось, что она привыкла ходить под седлом ровным, размеренным шагом и крупной рысью. Не слезая с лошади, я уплатил Матвею деньги и выехал из парка.

Часа полтора я катался на своей новокупке и такого удовольствия еще никогда не испытывал. Плавной рысью и галопом несла меня лошадь, послушная легкому движению руки.

Вернувшись с объезда лошади в свою хату, я передал ее попечению Ларкина.

— Хорошая лошадка, — восхищался денщик. — Такой лошади даже у нашего помещика не было. Ведь ей цена за глаза рублей триста будет. [335]

Среди дня, желая похвастаться своим приобретением, я при казал Ларкину оседлать кобылу и поехал гарцевать перед офицерами нашего обоза. Наткнулся на Блюма.

— Откуда у вас такая прекрасная лошадь, Дмитрий Прокофьевич?

— У Матвея купил.

— Лошадь-то краденая.

— Конечно краденая, откуда же у Матвея будет собственная?

— Такая краденая, — продолжал Блюм, — что ее владелец здесь недалеко находится.

— Матвей говорил, что он стянул ее еще на той стороне Стыри.

— Врет он. Эта лошадь из конюшни этой усадьбы.

— Не может быть, Владимир Иванович.

— Уверяю вас. Я видел управляющего имением. Он ходил как очумелый. Говорят, что у него стащили скаковую кобылу, которая брала первые призы на венском ипподроме.

— А может, эта — другая?

— Нет, судя по приметам, именно она.

— Значит, придется вернуть?

— Придется.

Я спрыгнул с седла и, держа лошадь в поводу, отправился вместе с Блюмом к управляющему. Нас встретил австриец, пожилой человек с длинными усами. При виде нас он торопливо сбежал со ступенек крыльца.

— Откуда у вас эта лошадь, господа офицеры? — волнуясь, обратился он к нам.

— Купленная, — ответил я.

— Это моя лошадь, я по ней с ума сходил, думал, что пропала. Как я рад, что вы ее нашли!

— А я очень опечален, что эта лошадь оказалась из вашей конюшни. Она мне очень понравилась.

Управляющий обнимал и целовал морду лошади.

— Вы знаете, эта лошадь принесла мне много счастья. Я ее за десять тысяч не продам.

— А я за нее всего тридцать пять рублей заплатил.

— Пойдемте на конюшню и выбирайте там любую, — обратился ко мне управляющий. — Я вам дешево уступлю.

Мне действительно нужна была лошадь, и мы с Блюмом пошли на конюшню.

— Видите вот эту лошадку, — подвел меня австриец к молодой кобыле. — Нравится она вам?

— Как будто хороша.

— Хороша! — возмутился управляющий. — Это дочь той лошади, которую вы мне привели. Хотите ее купить?

— А что вы за нее просите?

— Я вам ее отдам с большой скидкой. За сто рублей.

— Вы хотите сказать, за сто тридцать пять. [336]

— Нет, сто рублей, включая уже вами заплаченные.

— На этих условиях согласен.

— По рукам. Берите.

Он крикнул конюха. Старик австриец надел на лошадь оброть и, держа повод в руке, подвел ее ко мне:

— Берите из рук в руки. Только она еще не объезжена.

Прекрасная молодая кобылица темно-гнедой масти привела Блюма в восхищение. Я заплатил управляющему шестьдесят пять рублей. Забрал лошадь и отправился к своей хате с намерением поручить Ларкину объездку. По пути наткнулся на отца Николая.

— А, Оленин, откуда такую прекрасную ведете кобылицу?

— Купил, батюшка.

— Сколько заплатили?

— Сто рублей.

— Я вам дам сто двадцать пять.

— Нет, спасибо, мне самому лошадь нужна.

— А в придачу старую кобылу.

— Благодарю вас, батюшка, но я не занимаюсь конской торговлей.

— Напрасно, ведь вы ее так же заморите, как заморили скакуна.

— Батюшка, неужели вы его помните?

— Господи, как можно забыть! Это же было посмешище для всего полка.

— Вы, однако, плохого мнения о моем скакуне. А кроме того, я его не заморил, он подох от старости.

— А эту вы голодом уморите. Поменяемся!

— Нет, благодарю вас, батюшка. Не могу.

— Ну, куда вы с ней денетесь?!

— Ездить буду.

— Ездить можно и на моей вороной кобыле.

— А почему вы со своей кобылой так расстаться хотите? Что вас на молодую кобылицу потянуло?

— Вы что-то неприличное, молодой человек, думаете. А я вам серьезно говорю: давайте меняться.

— Нет, не могу. Это не столько покупная, сколько дареная лошадь.

— Жаль, жаль, но имейте в виду, когда захотите иметь лошадь постарше, скажите.

— Батюшка, вы знаете, что ваш Матвей — вор?

— А вы что, только сейчас об этом узнали?

— Как же вы его держите?

— Надо человека исправить. А кто же его исправит, как не отец духовный?

Но отец духовный не для исправления Матвея держит, а для неблагоприобретения потребных ему вещей.

Передав Ларкину лошадь, я пошел к Блюму обедать. [337]

— Откуда вам стало известно, что у помещика пропала рысистая кобыла? — спросил я его.

— У него не только одна рысистая кобыла пропала. За ночь у него стащили штук двадцать и всех их успели рассовать. Вы говорите, что вам продал эту лошадь Матвей?

— Тридцать пять рублей с меня, мерзавец, спер.

— А вы знаете, что он попу две лошади из этой же конюшни привел?

— Не может быть! Отец Николай предложил мне выменять мою молодую кобылицу на его старую лошадь.

— Жульничает отец Николай. Матвей привел ему пару прекрасных лошадей. Когда поп узнал, что они из конюшни нашего помещика, он Матвея услал их спрятать.

— Не может быть, Владимир Иванович!

— Он рассуждает по-своему логически. Не мы, так другие возьмут...

Из штаба полка прибыл ординарец, разыскавший наконец ушедший далеко в тыл обоз. Оказывается, наш полк находится в двенадцати километрах южнее Тарнополя. При отступлении шел почти последним в полном порядке и сейчас занимает позицию, задерживая дальнейшее продвижение австрийцев.

От имени командующего полком и начальника дивизии Музеуса нашему обозу приказано немедленно отправиться на соединение с полком.

Выступили из Стехновица, но, проехав километров двенадцать, получили вдруг новое распоряжение: задержаться в первом же селе, куда отправлялся в резерв наш 11-й полк.

При размещении обоза я остановился рядом с хатой отца Николая. Блюм был прав: Матвей спер для него две прекрасные вороные лошади, может, и не такие рысистые, как та кобыла, которую мне пришлось вернуть, но во всяком случае значительно лучше купленной мной молодой кобылицы.

* * *

В то время как наш обоз шел на присоединение к полку, в Стехновицы прибыл телефонист штаба 3-й дивизии, который блуждал в течение двух дней, не зная, где ему найти пристанище и свои полки, а, казалось бы, ему первому должно быть известно местоположение своих частей и действия противника. Штаб оказался беспомощным только потому, что начальника дивизии Музеуса в день отступления шестого июля не было в штабе. Ни начальник штаба Кадошников (генерал Генерального штаба), ни оперативный адъютант полковник Афанасьев, ни другие высшие штабные чины совершенно не предполагали, что им, руководителям четырех полков со всеми вспомогательными и специальными [338] частями, придется бросить эти части без руководства и просто бежать.

Штаб настолько растерялся, что удрал, не успев поставить в известность находившиеся на фронте полки. Я представлял, как будет возмущен Музеус, когда, возвратившись из штаба корпуса в Зборов, вместо организованного сопротивления под руководством офицеров Генерального штаба увидит пепелище сгоревших хат и отступающие роты 11-го полка. Действительно, так и было.

— Где штаб? — неистово кричал Музеус проходившей мимо него последней цепи 11-го полка.

— В Киеве или в Москве, — иронически отвечали солдаты.

Музеус стучал стеком по голенищу сапога и готов был наброситься на первого попавшегося штабника, но, увы, штабники находились далеко за пределами досягаемости не только для наступающих австрийцев, но и для стека своего генерала.

Музеус не стал догонять свой штаб, а остался с 11-м полком, с которым сроднился за время русско-немецкой кампании.

Командующий 11-м полком Соболев так растерялся, что совершенно не мог руководить отступающими подразделениями. Его растерянность еще более усилилась при встрече с Музеусом, и он предоставил ему командование.

— Негодяи, мерзавцы! — возмущался Музеус. — Куда бегут, почему бегут? Немцы прорвали небольшой участок. Если они и заняли Олегов, то достаточно было бы одной роты для того, чтобы прогнать их на свои места. Позор!

Одиннадцатый полк, как и вообще вся 3-я дивизия, отступал потому, что отступала находившаяся впереди 35-я дивизия. А офицеры и солдаты 3-й дивизии были достаточно знакомы с позицией, проходившей под Звыжнем, Манаювом, Хуколеовцами.

Будь серьезнее наблюдение за противником, последний не смог бы учинить такого грандиозного прорыва и захватить целый ряд селений до Олеюва включительно.

— Нареволюционизировались! — раздраженно говорил Музеус. — «Наступать не хотим, но зато будем твердо держать винтовку в случае наступления немца». Удержали! Скачи теперь сотню километров в глубь страны, пока немцы не устанут преследовать!

И наши части действительно скакали в тыл неудержимо.

— Виноваты большевики, — говорили офицеры. — Они разлагают фронт. Из-за них это отступление. Немецкие наймиты! Шпионы!

Более благоразумные офицеры и солдаты отвечали:

— При чем большевики? Разве в штабе дивизии сидят большевики, если штаб дивизии удирает при первом известии о прорыве фронта под Манаювом?

— Шпионы в дивизии, — говорили солдаты. — Штабные нарочно хотят нашего поражения, чтобы показать, что армия разложилась и нужно, мол, против армии принять репрессивные [339] меры — восстановить прежние отношения между офицерами и солдатами, лишить солдат гражданских прав.

Особенно велико было озлобление солдат в 3-й дивизии.

— Только сообщники немцев могут так поступать, как поступили в штабе дивизии, — говорили они. — Удрать, не предупредив на позиции полки! Это может сделать только враг нашей революции и нашей победы. Недаром убирают из полков всех тех, кто стоит за настоящую свободную Россию. Дудки, сами разберемся, где враг, а где друг народа!

Кавардак получился необычайный. Австро-немецкие войска прорвали русские позиции в районе Звыжен, Манаюв. 35-я дивизия не оказала серьезного сопротивления. Противник продвинулся в тыл километров на десять, создав угрозу флангу 17-го корпуса.

Тыловые части охватила паника.

Соседние с 35-й дивизией части, 9-й и 12-й полки нашей дивизии, не рассчитывая на боеспособность своих солдат, отступили. Стоящие левее 11-го полка части под влиянием сообщения о поражении тоже начали отступать независимо от объективных условий фронта.

Штаб корпуса, находившийся в Белом Подкамне, при получении известия о «грандиозном» наступлении немцев бросился отступать к Кременцу, а штаб 11-й армии в Кременце немедленно эвакуировался в Проскуров, за сто километров, захватив весь подвижной состав со станции Кременец.

Мало того что штаб армии был в панике, даже штаб фронта, сидевший в Бердичеве, на расстоянии примерно трехсот километров от первой линии окопов, не утерпел и погрузился в вагоны, чтобы отойти на Киев.

— Армия разложена большевиками! — кричали штабники. — Надо отступать!

А в то время как штабы поспешно удирали, наши передовые части медленно отходили, и отходили не потому, что на них сильно нажимал противник, а потому, что они утеряли связь со своими штабами и считали совершенно естественным и закономерным отход пехотных частей, когда даже штаб дивизии бежал в тыл.

Тарнопольское отступление, начавшееся шестого июля, продолжалось вплоть до пятнадцатого. На протяжении девяти дней штабы, обозы, войсковые части неудержимо катились в тыл без какого-либо особого нажима со стороны противника. Огромные запасы снарядов, вооружения, продовольствия были брошены на произвол судьбы, и очень редко солдаты, охранявшие сосредоточенные перед позициями запасы, уничтожали их по собственной инициативе.

Девять дней не было никакой связи между штабами полков и штабом дивизии, между штабом дивизии и штабом корпуса и, наконец, со штабом армии. [340] Дивизионные и армейские учреждения, обслуживающие фронт, исчезли бесследно. Исчез совершенно из нашего поля зрения полевой телеграф, полевая почтовая контора. Нельзя было получить письмо или отправить письмо на родину. Нельзя было получить телеграмму на позиции и из тыла или из армии направить телеграмму в тыл.

Между тем австро-немецкая армия, совершив прорыв на фронте Звыжен, Манаюв и не имея достаточных сил, оставалась на захваченных рубежах, злорадно посмеиваясь и не делая ни одного шага для преследования бегущих.

Уже после того как установилась связь со штабом 11-го полка, я был страшно возмущен заявлением Вишневского, что мы бы не отступили, если бы не было революции.

— Надо всех революционеров перевешать, — злобно говорил Вишневский, — и тогда мы победим немцев.

— Вы не понимаете, Федор Михайлович, — ответил я ему, — что революция выдвигает новые силы, которые способны смести не только старые порядки, но и организовать серьезное сопротивление неприятелю. Но революция нуждается в организации масс, А такой организованности среди солдат нет. Те, кто должны были организовать массы, ничего умнее не придумали, как почетное наименование полкам «Восемнадцатого июня» или установить новый офицерский орден — солдатский Георгиевский крест. Разве солдаты одиннадцатого полка бежали с позиции? — возмущенно говорил я Вишневскому. — Полк стойко защищал свои позиции и отступил с них, не видя перед собой ни одного неприятельского солдата, не мог не отступить, коль скоро штаб дивизии удрал черт знает куда и неизвестно почему.

— У нас большевиков нет, потому наш полк и стоял, — возражал Вишневский.

— Большевиков нет? Да вы знаете, что все солдаты — большевики?

— У нас нет умных людей. Одни дураки.

— И нет честных офицеров. Одни трусы!

— Трусы? — возмутился Вишневский. — Я считаю это оскорблением всему офицерскому корпусу!

— Считайте как вам угодно.

— Вы, прапорщик...

— Поручик, господин капитан.

— Вы, поручик, — иронически сказал Вишневский, — потрудитесь взять свои слова обратно или же дать мне удовлетворение.

— Удовлетворение! — рассмеялся я. — Вы понимаете, о чем вы говорите? Мне достаточно вызвать своего денщика и двух обозных солдат, чтобы они вас излупили как Сидорову козу.

— Я требую удовлетворения!

— Хорошо. Ларкин, у меня есть в чемодане флакон одеколона, принесите капитану Вишневскому. [341]

— Вы шутите! — стукнул Вишневский кулаком по столу.

— Нет, не шучу. Я полагаю, что удовлетворение должно именно в этом и заключаться, чтобы дать вам выпить флакон одеколону. Через полчаса вы будете с пьяными слезами говорить то, что вы, как честный человек, думаете.

— Плебей, мужик, не понимающий офицерской чести и долга!

— Но зато я прекрасно понимаю настроение и желание неплебейских офицеров и думаю, что флакон одеколона — предел мечтаний неплебейского офицера в тот момент, когда негде достать более крепких напитков.

— Я с вами не знаком и руки вам больше подавать не стану!

— Не буду этим огорчен.

— А ну, черт с вами! С плебеями у меня плебейские отношения. Одеколон же ваш — выпью.

— Я в этом ни минуты не сомневался.

Наш спор и ругань были прерваны появлением незнакомого офицера в форме автомобильных войск.

— Прошу извинения, — заявил вошедший, красивый, высокого роста мужчина лет тридцати пяти, одетый в изящные ботинки, поверх которых блестели лаковые гетры. На его погонах красовались три звездочки. — Позвольте представиться: поручик третьего автомобильного дивизиона Марценович.

Мы привстали.

— Разрешите передохнуть у вас? - Пожалуйста, пожалуйста, — рассыпался в любезностях Вишневский. — А где ваш одеколон? — сердито обратился он ко мне.

— Сейчас денщик подаст.

— Вы одеколон пьете, господа? У меня с собой две фляжки спирта.

— Тогда вы совсем желанный гость. Садитесь, будьте хозяином.

— Я, господа, уже двое суток не спал. Если позволите, выпью с вами чая, может, немного спирта и сосну.

— Располагайтесь, как у себя дома.

Ларкин притащил флакон одеколона и три стакана.

— Убери, Ларкин, одеколон, капитан Вишневский пьет только спирт, — смеясь, сказал я, но Вишневский промолчал.

— Неужели, господа, вы действительно одеколон пьете? — обратился ко мне автомобилист.

— Сам не пью. Угощаю капитана за отсутствием более приличных для него напитков.

— Плюньте, у меня достаточно спирта!

Вишневский уже разлил по стаканам из фляжки гостя, выпил и довольно крякнул.

— Мне помнится, что ваш автомобильный отряд стоял в Тарнополе? — спросил он гостя. — Значит, и вы подверглись несчастью отступления? [342]

— Полгода мы жили там. Уверены были, что тарнопольские жители и русская армия одно целое. Какие прекрасные женщины! И вы представьте себе, господа, рухнули мои иллюзии!

— А вы выпейте, — пододвинул к нему стакан Вишневский.

— Два дня пью — не помогает. Вы видите мой мундир? — поднялся он, показывая китель, покрытый густыми пятнами.

— Эка важность, грязный китель! Наши гимнастерки еще грязнее.

— Ваши гимнастерки покрыты чистой и честной грязью, а мой китель покрыт грязью позорнейшей, гнуснейшей.

— Вы не волнуйтесь. Расскажите, что это за грязь на вас.

— Мне совестно, — начал глухим голосом поручик. — Мы стояли в самом центре Тарнополя, когда солдаты начали осуществлять свою свободу. Выгнали, и не только выгнали, а предварительно избили капитана, начальника нашего отряда. Меня, как добропорядочного офицера, сделали командиром. Четыре месяца цацкался я с солдатами. И если отдыхал душой, то только среди тарнопольской интеллигенции. Отступление. Кругом паника, кругом бегут, грабят, жгут. Начали грабить тот дом, где я квартировал. Принял меры. Стрелял. Спас имущество от разграбления. Обеспечил той семье, где я находился, спокойствие. А плоды моих действий... видите китель, — после небольшой паузы произнес он.

— В чем же дело?

— Когда стали взрывать склады со снарядами, через Тарнополь стали проходить пехотные части. Я, как командир специальной части, должен был поехать вперед, чтобы ни одна машина не досталась противнику. В это время, вы не можете себе представить... Дайте еще спирту. Я налил ему в стакан из фляжки.

— Стоило мне выйти, — продолжал поручик, хватив залпом налитый спирт, — как со второго этажа на меня вылили горшок с экскрементами. Вот китель, видите?

— Почему же вы не перемените?

— Сволочь, денщик удрал с повозкой, и не знаю куда.

— Может, вам все это показалось?

— Понюхайте, капитан, — и он поднес китель к носу Вишневского.

— Да, действительно, пахнет мерзко.

— Мерзко... А вы представляете, насколько было мерзко, когда вся эта гнусь лилась мне на голову?

— Не полюбили вас, значит, в Тарнополе? — наивно спросил я поручика.

— Но, может, месть за что? Может, вы какую женщину оскорбили?

— В этом доме ни к одной не притрагивался. Из других ходили. Китель я, конечно, другой куплю, но честь офицерская, господа!.. [343]

Надо вам сказать, вообще в Тарнополе творилось что-то невообразимое. Как я уцелел — сейчас совершенно не представляю себе. Из многих домов бросали камни, стреляли из револьверов. А в двух-трех местах даже бомбы были брошены.

— Странно, — сказал я. — Вы там жили долгое время. Почему же в ответ на вашу любезность к населению подобная непорядочность?

— В Тарнополе сплошь большевики и жиды. Жиды и стреляли.

— Жиды... А сами вы их видели?

— Разве их увидишь, они, сволочи, из-за угла, из окон. Ну, попадись кто из них — повешу!

— Если вас до того не прикокошат!

— Смеетесь, поручик? — пьяными глазами посмотрел на меня автомобилист.

— Какой тут смех! Посмотрите на ваш китель. Мало того что пятна на нем, от него еще и разит...

На два дня наш обоз застрял в деревне Хревин. Установив, где находится штаб дивизии и полка, разместившись с Боровым и Вишневским в одной хате, я отправился в штаб дивизии. Обратился к административному адъютанту Трофимову с просьбой прикомандировать ко мне одну из подвод дивизионного обоза для перевозки вещей, пока не подойдет прикомандированная ранее повозка 11-го полка.

Среди писарей канцелярии дивизии оказалось несколько знакомых. Один из них — Ищутин сообщил мне под великим секретом, что имеется распоряжение из штаба верховного главнокомандующего о введении на фронте смертной казни.

— Есть приказ, — говорил Ищутин, — воспрещающий посылку в командировки кого бы то ни было из дивизии без разрешения штаба корпуса. Чтобы прекратить большевистскую агитацию, приказано запретить всякие собрания на фронте. Роль полковых комитетов предлагается свести на нет. Ни одного собрания полкового комитета не может происходить без специального на то разрешения начальника дивизии. Отдельным циркуляром ставка верховного главнокомандующего обращает внимание начальника дивизии и штабов на обеспечение помещикам уборки урожая.

— А разве им мешают?

— У нас еще ничего такого не было, но, видно, где-то их пощупали, и вот приказано, чтобы урожаи убирались под прикрытием войск. Во всяком случае, — заключил Ищутин, — режим по отношению к солдатам усиливается, а офицеры получают еще больше привилегий, чем раньше имели. Вводятся полевые суды...

— А это не ваша фантазия, Ищутин? Я виделся с Трофимовым, он мне ничего такого не сказал.

— Он ничего не скажет. Разве вы не знаете, у него большое поместье в Калужской губернии?

— Большое поместье? А у Музеуса есть что? [344]

— Кажется, у него ничего нет. За то Музеуса и недолюбливают в штабах. Считают, что он солдатский генерал.

— А как он к этим приказам относится?

— Слышал его реплику: глупые, мол, приказы издают.

Вечером пошел к Трофимову. В канцелярии штаба дивизии его не было. Пришлось зайти на квартиру. Он оказался дома, но не один. У него была сестра милосердия Елена Васильевна, высокая крупная женщина.

— Николай Сергеевич, — сказала она, — немного болен, возможно, у него температура. Я просила бы его не беспокоить.

— Когда же он заболел? Я с ним два часа тому виделся — был здоров.

— Тогда был здоров, а вернулся из штаба с повышенной температурой. Если у вас что срочное, вы можете через меня передать...

Я в упор посмотрел на Елену Васильевну.

Она смутилась и начала теребить пальчиками свой фартук.

— Скажите, Елена Васильевна, что это вы так заботитесь, чтобы Николая Сергеевича никто не видел?

— Вы не знаете почему?

— Потому и спрашиваю.

— Я же его жена.

Из соседней комнаты вдруг вышел Трофимов:

— А, Оленин! Ничего, — обратился он к Елене Васильевне, — это свой человек, пусть войдет, Леночка.

— А я не знал, что вы женаты, Николай Сергеевич.

— Да вот женился, правда, не успел еще провести первой брачной ночи. Леночка охраняет меня, чтобы никто не помешал.

— Тогда разрешите зайти к вам завтра,

— Нет, нет, говорите, в чем дело.

— Я решил ехать в Питер, Николай Сергеевич. Так что накопилось вопросов всяких. Надо обязательно самому понять, выяснить.

— А вы разве не знаете, что без разрешения командующего армией нельзя?

— Затем я к вам и пришел, чтобы вы сделали запрос в штаб армии,

— Хорошо, я пошлю сегодня телеграмму.

— Вы сами-то не будете возражать против моей поездки?

— Нет, что вы! Поезжайте. Ведь мы с вамп почти земляки, вы из Тулы, я из Калуги. Знаете, Оленин, у меня есть бутылка вина, может, останетесь на полчасика?

— А я вам не помешаю?

Елена Васильевна сердито смотрела на меня, давая понять, что, если я уйду, будет гораздо лучше.

— Нисколько, — заулыбался Николай Сергеевич. — Не уходите, а то она изобьет меня, — пошутил он. [345]

— Это в первую-то брачную ночь? — рассмеялся я.

— Ну, положим, эта — не совсем первая. Первая была года полтора тому назад. Сегодня официально первая.

— Ну, желаю вам официального счастья на сегодняшнюю официальную ночь!

* * *

Под вечер в мою хату вбежал член комитета Панков.

— Откуда ты? — обрадовался я Панкову.

— Ох, Дмитрий Прокофьевич, не спрашивайте! Измучился, напужался, такие страхи...

— Голоден небось, покормить тебя?

— Голоден, только сразу есть что-то не хочется. Я попросил денщика Вишневского приготовить чай. Панков привел себя в порядок и, уже сидя за чайным столом, начал рассказывать свои похождения во время отступления:

— Когда мы с вами расстались под Зборовом, я примкнул к артиллерийскому парку третьей дивизии. Ребята оказались хорошие, разрешили положить книги на снарядные ящики. Целую ночь перли. Не доходя до Тарнополя, остановились. Там переночевали, потому что лошади не могли дальше двигаться. Артиллеристы возмущались этим отступлением, говорили, мол, тут не без предательства, вовсе нас не немец гонит, а собственные офицеры.

На другой день вошли в Тарнополь. Наш парк остановился на площади против комендантского управления. Распоряжений о дальнейшем отступлении не было. Простояли несколько дней. За это время через Тарнополь прошло много частей. Все торопились, боялись быть захваченными. Грешным делом, я вас поджидал, надеялся, что подойдете с какой-нибудь частью. Однако одиннадцатого полка так и не дождался. Боясь, что вы застряли на фронте, я не торопился двигаться дальше.

В это самое время тарнопольский гарнизон тоже стал удирать. Удирали обозы, химические команды, автомобильные части. Удирали наспех, бросая имущество. Солдаты и несколько офицеров громили магазины. Никакие стены не помогали. Не то что деревянные, железные решетки — и те разбирались. Тащили все, что можно, растащили винокуренные склады, мануфактуру, обувь, канцелярские принадлежности, бумагу. Солдаты озверели. Бросились по квартирам, расхватали ковры, перины, подушки. Пух летел по Тарнополю. Кричали: «Бей жидов!» И если бы не страх перед наступающим немцем, учинили бы жестокий погром.

Зато когда обозная и тыловая публика, населявшая Тарнополь, вышла и прошли последние пехотные части, не было ни одной улицы, ни одного дома, из которого не бросали бы камней. Выливали на людей помои и вонючую грязь. Выбрасывали ночные горшки, стреляли. Многие из офицеров бросались с шашками наголо в квартиры, [346] но, конечно, квартиры были заперты. Атакующие возвращались обратно и приказывали солдатам грабить и жечь. Солдаты бросались в квартиры, ломали, тащили... А потом, вытащив ценные вещи, поджигали дома. Такого озверения я никогда не видывал.

— А из окон сильная была стрельба?

— Ну что там! Выстрелы из револьверов — это пустое, а вот как на головы нечистоты выливали, это — красота. Я видел у комендантского управления, как на одного автомобильного офицера несколько горшков сразу вылили...

Панков не знал, с кем я имел честь познакомиться у Вишневского.

Дальше