Содержание
«Военная Литература»
Дневники и письма

Ради одной пули

Лес у деревни Городище

14 июня.
Мой вчерашний день у речушки Назии начался в предутреннем сумеречье, и половину этого дня я провел вдвоем с интересным и смелым человеком Алексеем Федоровичем Кочегаровым, тридцатичетырехлетним, спокойным, уравновешенным здоровяком, старшим сержантом, лучшим снайпером роты истребителей 128-й стрелковой дивизии.

Я ходил с Кочегаровым на охоту — к деревне Липки, расположенной между двумя каналами, Ново-Ладожским, протянувшимся от Шлиссельбурга вдоль самого берега Ладожского озера, и Старо-Ладожским, идущим параллельно ему, где в сотне, а где и в трехстах метрах.

Деревня Липки с осени 1941 года захвачена немцами и превращена ими в сильно укрепленный опорный пункт на самом краешке их левого фланга. Ее можно назвать крайним немецким замком кольца блокады Ленинграда. Крепко засев в деревне между каналами, упершись в берег озера, видя перед собой топкое болото, а дальше искореженный и побитый лес, противник вот уже почти девять месяцев не может продвинуться дальше к востоку ни на один шаг.

Итак — предрассветный час...

— Товарищ старший лейтенант! Разрешите?

В блиндаж вошел боец с автоматом. Я услышал спросонья голос командира роты Байкова:

— Что, Бордюков? Время?

— Старший сержант Кочегаров приказал доложить: уходить пора. [80]

Байков вскочил и, обращаясь ко мне, спросил:

— Пойдете с ним?

— Пойду, конечно! — вскочил и я. — Договорились!

Снаряжение мое было приготовлено с вечера: маскировочная спецовка, каска (обычно каски я не ношу), две гранаты, восьмикратный артиллерийский бинокль... Тут Байков тщательно все проверил на мне: хорошо ли пригнано, не звякнет, не блестит ли? Я имел при себе только пистолет, а винтовки с собой не брал: я знал, стрелять мне в этот день «не положено», потому что «коли пальнешь без специальной опытности да точного расчета, то и дело спортишь и головы из ячейки не унесешь». Мне было ведомо, как долго обучается на дивизионных курсах боец, пожелавший стать снайпером-истребителем, прежде чем получит право выходить самостоятельно на охоту.

Выхожу из блиндажа к поджидавшему меня на пеньке в маскировочной спецовке Алексею Кочегарову. Его загорелое и все-таки бледное от непроходящей усталости лицо, как всегда, уверенно и решительно. Кочегаров серыми своими, внимательными глазами молча оглядывает меня с ног до головы. Он, видно, загодя получил предупреждение проследить, чтобы у гостя роты «все было в порядке». Я хорошо понимаю, какое чувство ответственности за жизнь и благополучие этого «заезжего гостя» испытывает Кочегаров, по-видимому, мало думающий о ценности своей собственной жизни, готовый ею рисковать в любую минуту ради высоко развитого в нем чувства долга. Видя во мне городского, а не таежного, как он сам, человека, думает ли он, крепкий алтаец, про меня: «Леший его занес сюда на мою голову!», размышляет ли о цели моей прогулки с ним, если мне «не положено» самому охотиться и стрелять?

Произнеся размеренно и даже лениво: «Ну, пошли, товарищ, майор!» (на фронте, глянув на мои «шпалы», меня называют то майором, то батальонным комиссаром), он, кажется, вовсе не задает себе никаких вопросов.

И мы двинулись. Идем лесом. Спрашиваю:

— Вы, товарищ старший сержант, женаты?

Здесь на передовых позициях разговор о семье чаще всего располагает собеседников к простоте отношений и к откровенности. Я не ошибся, Кочегаров ответствует мне охотно и обстоятельно: [81]

— Женат с двадцать седьмого года, жена работала в колхозе, Татьяна. И двое детей: мальчик Геннадий и девочка Мальвина. У жены — пять братьев работали учителями, один председателем колхоза. Сейчас все на фронте, и все на Ленинградском. У меня был брат на Московском фронте, Григорий, младший. Наверное, уже убит — нет сведений.

Мы шагаем рядком просекой в смешанном крупноствольном лесу. Чирикают птички, на прогалинах попадаются кусты цветущей черемухи. Две-три бабочки упорно порхают перед нами, то приближаясь, то отдаляясь, словно подманивая нас к себе.

— А образование имеете?

— В школе не довелось быть. Малограмотный. На родине у меня, в Мамонтовском районе, — это в Алтайской области, — отец занимался крестьянством, охотничал и меня с малолетства обучал охотничьему ремеслу.

Приближаясь лесом к Старо-Ладожскому каналу, Алексей Кочегаров начинает рассказ о себе:

— Отец мой был и на германской войне, и на гражданской, партизан, доброволец... В тридцатом году мы всем нашим селом Мармаши взошли в колхоз...

И я слышу повествование о дробовиках-централках, о «тозовках», о старинных на рогульках шомпольных ружьях, о пулях, отливаемых самими колхозными охотниками, о журавлях, утках, гусях, лебедях...

Выходим к каналам. Оба они — старый и новый — текут здесь почти впритык, рядышком. Дорога, ведущая по восточной бровке старого канала, скаты берегов, даже видимое сквозь прозрачную воду дно — избиты вражеской артиллерией. Воронки, искалеченные, поваленные деревья, опрокинутый в канал грузовик. На дороге следы автомобильных шин.

— Боеприпасы подвозят! — молвит Кочегаров. — Ну и раненых вывозить требуется. Только машинами плохо: услышит — минами сыплет. На бричках сподручнее!

Рассказываю, как в старину бури на Ладоге топили караваны торговых судов и как по велению Петра Первого строился канал, вдоль которого мы идем.

— Русский мужик поработал тут! — задумчиво замечает Кочегаров. — С царей да поныне труда вложбно!

Вправо от нас остается разбитая, постоянно обстреливаемая башня Бугровского маяка. До немцев отсюда [82] по каналам не больше двух километров. Слева потянулась полоса болота, сходим с дороги в лес, идем вдоль болота. Березы здесь все те же, у земли их кора кажется грубой, серой, а чем выше по стволу, тем нежнее: молодая, в свете нарядной зари — бело-розовая. Расщепленные ветви свиты в жгуты, тени от них коротки и причудливы.

Прикрытые сухой листвой траншеи заняты бойцами 374-го стрелкового полка. Наш путь дальше — туда, где поредевший лес совсем изувечен, где из земли торчат уже не стволы, а только голые обглодыши. Алеющей зарей освещена каждая выбоинка в разбитых стволах. Походка тяжелого на ногу алтайца Алексея Кочегарова становится легкой, упругой, охотничьей...

Огневой налет ломает лес вокруг нас. Разрывы вздымают почву и стволы деревьев справа и слева. Приникаем к земле. Враг неистовствует. Но Кочегаров, прислушавшись, оценив обстановку, говорит:

— Боится!

— Чего боится?

— Пара боится. Сосредоточенья какого у нас не случилось бы. Щупает! Переждем минут пяток, товарищ майор, утишится!

Я не понял, о каком паре сказал Кочегаров, но не переспрашиваю. А он, помолчав, предается воспоминаниям:

— На этом месте в точности я и первое боевое крещение получил! В октябре это было. Из запасного полка после мобилизации приехал я сюда десятого октября. Меня сразу в Триста семьдесят четвертый полк, первый батальон, вторую роту... И привели нас на это место к Липкам. Командир роты был старшина Смирнов, политрук был рядовой Смирнов... Сейчас они — лейтенант и младший политрук. Живы... А черт, чтоб тебя разорвало!

Последнее замечание сопроводило как раз разрыв сразу трех мин — нас осыпало ветками и землей...

— Хорошо — в ямочке лежим! — отряхиваясь, удовлетворенно говорит Кочегаров. — Теперь пойдет по канальной дороге сыпать. Я его знаю!.. Да... Привели нас сюда. Окопались немножечко — и в наступление. Похвалиться нечем, результатов не получилось, мы были послабее, немец крепче, — как пойдем, так он нам жизни дает. Сначала страшновато было, до первого боя, а как [83] сходили, бояться перестали. Тут нас после первого, боя командование сразу полюбило. Меня сразу назначили вторым номером, пулеметчиком. Ну, и в бою, верно, я как-то не терялся, ориентин вел (Кочегаров так и сказал: «ориентин»). Пулеметчик мой терялся, а я лучше — давал ему путь: куда перебежать и как маскироваться. И его вскорости контужило.

А рота вся новая была, и все — сибиряки, алтайцы. Действовали смело, прямиком. Но нас косили здорово!..

Кочегаров рассказывает подробности этого боя. Мы идем дальше.

— Тут каждое местечко мне памятное!.. — прерывает свой рассказ Кочегаров. — Вон Липки, видите?

Наш лесной массив беспощадно оборван войной, впереди — унылая пустошь. Обожженными корявинами торчат деревья, убитые или тяжело раненные горячим металлом. Только отдельные ветки на них, словно преодолев мучительную боль, покрыты ярко-зеленой листвою. Смотреть издали, — на болезненную сыпь походят рваные пни. Вся пустошь изрыта ходами сообщения и траншеями, усыпана искореженным металлическим ломом, изъязвлена воронками... Пустырь вдвигается узкими клиньями в простертое впереди болото. На болоте виднеются редкие зеленые купы кустарников... За болотом, где в километре, а где — ближе, начинается такой же опустошенный немецкий передний край. Справа, проходя поперек болота, тянутся из нашего тыла далеко в немецкий тыл два параллельных канала, заключенных каждый в высокие береговые валы. Правее каналов, за желтой песчаной полоской, уходит к горизонту ясная синь Ладожского озера. А между каналами серовато-бурым нагромождением руин и немецких укреплений лежит бывшая рыбацкая деревня Липки: огородные участки, отмаскированные плетнем, остатки пристани, бугорки дзотов, насыпи, разбитые, погорелые избы, развалины нескольких кирпичных домов.

Сделав рукой полукруг, Кочегаров показывает мне предстоящий путь: от каналов — вперед, к югу, вдоль наших позиций, затем с полкилометра на запад, по выдвигающемуся в болото узкому клину пустоши, и от оконечности этого клина опять на север — в болото, по болоту к каналам, но уже в том месте, против Липок, где они превращены в немецкий передний край. [84]

— Прямо к немцам, в мешок! — усмехается Кочегаров. — Там есть ячеечка у меня, на двоих как раз. На островочке!

По болотным кочкам и лункам, над всем пространством «нейтральной» зоны поднимается, клубясь под солнечными лучами, легкий туман. Только теперь, обратив внимание на него, я понял, о каком паре еще в лесу упомянул Кочегаров. Если б даже сквозь этот пар можно было что-либо различить, глаза вражеского наблюдателя ослепило бы встречное восходящее солнце. Самое время для того, чтобы незаметно подобраться к врагу поближе! Идти в потемках хуже: слишком много насовано тут всяких мин и малозаметных препятствий, ночью, пожалуй, не остережешься!

Впригибку, по ходам сообщения, минуя завалы, подходим к зигзагам передней траншеи, за которой — колючая проволока. Траншея неглубока, окаймлена березовым плетнем-частоколом. Кое-где над ней козырьком надвинуты обрубочки березовых кругляшей, прикрытые свежей еще листвой. Идем по траншее.

Бойцы стрелковой роты здесь, видимо, хорошо знают Кочегарова, пошучивая, здороваются, указывают проходы в заминированном болоте. Кочегаров задерживается у какого-то младшего лейтенанта, приветствующего меня строго официально, а его — попросту и дружески.

— Нуте-ка, товарищ младший лейтенант, украшевьица пристройте нам!

На каске Кочегарова «вырастает» кустик черники, на моей — зеленый пучок болотной травы.

Против уходящего к немцам клина мы переваливаемся через бруствер первой траншеи, пролезаем в дыру частокола и ползком, от воронки к воронке, от пня к пню, от куста к кусту, отлеживаясь, отдыхая, пробираемся к оконечности клина. Кочегаров отлично знает, куда ползти. Здесь же некогда разговаривать, здесь надо чувствовать — осязать, слышать, видеть.

— Ссс! — подняв руку, предостерегающе свистит Кочегаров.

Я чуть было не навалился на такую же, как все, сухую подушечку серого мха; но Кочегаров на эту подушечку указал пальцем.

Здесь минное поле. Вглядываюсь: подушечка мха прилажена [85] к земле рукой человека, она прикрывает плоскую железную коробку противотанковой мины.

— Фють! — снова коротко свистит Кочегаров, и, следя за его указательным пальцем, я уверенно ложусь грудью на соседнюю, такую же, но уходящую корнями в землю, подушечку мха.

По пути там и здесь вижу хорошо замаскированные сверху и со стороны противника снайперские ячейки, обращенные вправо к болоту и к каналам. Две последние врезаны под большие пни на узеньком конце клина. Тут — делать нечего! — нам надо, повернув на север, вползти в болото. Вот канавка с коричневой, ржавой жижей. Кочегаров заползает в нее ужом и, зажав под мышкой снайперскую винтовку, работая коленями и локтями, стараясь не плескать водой, сразу промочившей его одежду, приближается к намеченному впереди кусту. Тем же способом следую за Кочегаровым. Канавка уводит нас под старое, изорванное проволочное заграждение — оставляем его за собой.

Листочки черники, хорошо привязанные над головой Кочегарова, и пучок болотной травы над моей головой зыблются, и это не нравится моему спутнику. Он и мне велит и сам старается нести голову плавно, как блюдце, наполненное водой.

Березовый куст — место для передышки. За нами теперь уже нет никого. Ясно ощущается, что вся Красная Армия — От боевого охранения перед оставленной нами опушкой до глубоких армейских тылов — теперь уже позади и что два товарища, только что лукаво подмигнувшие друг другу под этим березовым кустом, отплыли от родных берегов в болотную Опасную зону никем не занятого, простреливаемого и с той и с другой стороны пространства.

Но еще дальше! Впереди, наискось, еще один пышный куст. Вырытая под ним продолговатая ямка с нашей стороны чуть различима в траве и цветах. Это — новая снайперская ячейка Кочегарова. Все болото вокруг изрыто: круглые, словно мокрые язвы, воронки, вороночки, обрамленные мелкой, подсыхающей на солнце торфяною трухой.

И снова свист: ст-ст-сью! — на этот раз над нашими головами. Это свистнули между ветвями три вражеские пули. Неужели замечены?.. Припав к траве, застыв как [86] изваяние, Кочегаров быстро поводит спокойными, внимательными глазами. Вся местность вокруг мгновенно оценена опытным взглядом. Нет, враг не таится нигде вокруг, негде ему укрыться.

— Вот тут бы не выказаться! — шепчет, оборотив ко мне лицо, Кочегаров. — А то, ежели здесь начнет минами угощать, и схорониться негде! Пошли правее, на мой островок вылезем!

И, извиваясь всем телом, с удивительной быстротой, Кочегаров проползает последние пятьдесят метров, оставшиеся до заготовленной им ячейки. Стараюсь от него не отстать. Никакого островка не вижу, но место здесь чуть посуше. Видимо, это сухое местечко в середине болота Кочегаров и назвал своим «островком».

В ячейке двоим тесновато. Кажется, чувствуешь биение сердца соседа. Лицо Кочегарова в брызгах воды. Вдумчивые глаза устремлены вперед, на кромку канала, лицом к которому мы теперь оказались. Он совсем близко, до него нет и двухсот метров. Этот участок его — уже передний край немцев.

Сразу за каналом — восточная оконечность уходящей между каналами влево деревни Липки. Еще левее, к западу от нас, болото тянется далеко, но в него с юга врезан мыс, такой же, как тот, по которому мы ползли, острый, с остатками леса. На оконечности мыса виднеется немецкое кладбище, от него над болотом бревенчатая дорога. На мысу, над дорогой, и на бровке канала видны серые бугорки. Это — первая, изогнувшаяся дугой траншея фашистов. Мы действительно заползли к врагу в некий мешок, а «нейтральный» участок канала, пересекающий впереди болото, теперь приходится правее нас.

Можно только догадываться, что враг наблюдает, и кажется странным, как это он не заметил тебя, пока ты полз по болоту... Но тихо... Так тихо вокруг, словно врага и вовсе не существует... Светит благостное, мирное солнце. Листья березового куста девственно зелены. Их немного, этих кустов, на болоте — здесь и там, одинокие, они раскиданы яркими пятнами над болотными травами и лунками черной воды.

Наша ячейка под кустом обложена по полукругу кусками дерна, на них, как и на всей крошечной луговинке вокруг куста, замерли на тонких стебельках полевые цветы. Они дополнительно маскируют нас. [87]

Кочегаров осторожно просовывает ствол винтовки под листву куста, между двумя продолговатыми кусками дерна, заранее заложенными под углом один к другому, чтобы ствол можно было поворачивать вправо и влево. Таких амбразур у нас две: одна открывает сектор обстрела на канал — на деревню Липки, другая — на мысок с кладбищем.

Даже звук отщелкиваемого мною ремешка на футляре бинокля здесь кажется предательски громким. Стрелять должно только наверняка и так, чтобы зоркий враг не заметил ни вспышки, ни легкой дымки пороховых газов. Вот почему мне, новичку, конечно, и не следовало брать с собой винтовку. Стрелять будет только Кочегаров, а мой пистолет, как и наши гранаты, мог бы понадобиться лишь в неожиданном, непредвиденном случае, если б возникла нужда драться с оказавшимся рядом врагом в открытую, дорого продавая свою жизнь. Но на такой случай опытный снайпер Кочегаров и не рассчитывает: все у него должно получиться как надо, только — терпение (или, как говорит он, — «терпление»)!

Уже через десяток минут, зорко наблюдая сам и выслушивая высказываемые шепотом объяснения Кочегарова, я чувствую себя хозяином обстановки. Наш первый ориентир — кусты на канаве (два цветущих вопреки войне куста черемухи). До них — сто восемьдесят метров. Второй — дальний ориентир — чуть левее, в шестистах двадцати метрах от нас: разрушенная постройка за вторым (Ново-Ладожским) каналом. Вод Ладоги отсюда не видно. Третий — белый обрушенный кирпичный дом в деревне между каналами: от нас четыреста тридцать метров. Четвертый ориентир — четыреста пятьдесят метров, влево от белого дома, где начало дороги, ведущей от канала к кладбищу. Пятый — еще левей, одинокая березка на мысу перед кладбищем: пятьсот метров. Движения в деревне никакого, все укрыто, все — под землей.

Время тянется медленно. Хочется пить, все сильней припекает солнце. Перешептываться больше, кажется, не о чем, да и не нужно. Можно думать, о чем хочешь думать, только не отрывать глаз от горячего в лучах солнца, хоть и примаскированного листьями, бинокля. Но все думы теперь об одном: неужели не появится? Неужели день пройдет зря? Хоть на секунду бы высунулся! [88]

Где покажется он? Там, у мостика через канал, перекинутого в середине Липок? Мостик закрыт сетями с налепленными на них лоскутьями тряпок, и увидеть немца можно только в момент, когда он перебежит дорогу... Или у входа в угловой дзот, врезанный в развалины дома?..

А могут ли они видеть нас? Вокруг меня полевые цветы, они поднялись высоко. Кое-где на болоте видны еще несколько таких «островков». Нет, немцу невдомек, что русский солдат может затаиться и укрепиться под самым носом у него, здесь, в болоте!

Тишина. Странная тишина — вдруг почему-то ни с чьей стороны никакой стрельбы. Бывает и так на фронте!.. Гляжу на сочный стебель ромашки — чуть не на полметра в высоту вымахала она, окруженная толпою других, пониже. Как давно я не лежал так, лицом прямо в корни и стебельки душистых июньских трав!..

Нижние листья ромашки похожи на саперные лопаточки, сужающиеся в тоненький длинный черенок. Края у этих лопаточек иззубрены. А верхние — узки, острозубы, как тщательно направленная пила. Трубчатые желтые сердцевины цветков, окруженные белыми нежными язычками... «Любит, не любит!..» Кто скажет здесь это таинственное, сладостное слово: «любит»? Здесь люди думают только о смерти — чужой и своей...

А вот третью от моих глаз ромашку обвил полевой вьюнок. Как нежны его бледно-розовые вороночки — кажется, я чую исходящий от них тонкий миндальный запах! Хитро извиваются цветоножки вокруг ромашкиного стебля... А ведь они душат ромашку! И тут война!

Вдруг... Неужели такая радость?.. Поет соловей! Где он?

...Хви-сшо-ррхви-хвиссч-шор... ти-ти-тью, ти-ти-тью!.. фли-чо-чо-чо... чо-чочо... чр-чу... рцч-рцч, пиу-пиу-пию!..

Даже внимательный к наблюдению за врагом Алексей Кочегаров выдержать этого не может. Поворачивает ко мне лицо, размягченное такой хорошей, почти детской улыбкой, какой я еще у него не видел.

— Ишь ты, голосовик, лешева дудка! Коленца выкручивает! И дробь тебе, и раскат!..

Мы замерли оба и слушаем, вслушиваемся.

Ти-ти-чью-чью-чррц!.. [89]

Мне вдруг тесно в груди, а Кочегаров, скинув улыбку, сердито отряхнувшись головою от пения (нельзя отвлекаться!), прижимается глазом к оптическому прицелу.

Где ж ты, певун? На нашем кусте?.. Вот он, на верхней ветке, чуть покачивает ее. Скромен в своем оперенье, весь как-будто коричнево-сер. Но нет, в тонах его переливов множество, совсем почти белые два пятна на горлышке и на грудке, брюшко не серое, а скорее рыжеватое, хвост — цвета ржавой болотной воды, а крылья еще темней, будто смазаны йодом. И уж совсем густо-коричневое оперение спинки!

Никогда так внимательно и подробно не рассматривал я соловья!

Чирк-чирк, — певун поднялся, полетел над болотом, покружился у другого куста, помчался дальше, к вражескому переднему краю. Вместе со мною следя за его полетом, Алексей Кочегаров шепчет:

— Не должен бы ты немцу петь!

И, взглянув мне прямо в глаза, вздыхает:

— Да где ж ей, птахе, в горе нашем-то разобраться!..

И, больше не отрываясь от оптического прицела, сощурясь, укрыв сосредоточенное лицо в траве, лежа в удивительной неподвижности, снайпер Кочегаров терпеливо выискивает себе цель.

Я гляжу в бинокль, сначала вижу только расплывчатые, вставшие зеленой стеной стебли трав. Сквозь них такими же неясными тенями проходят образы людей, умерших от голода в Ленинграде, и вдруг будто видится мне пытаемый медленными зимними пожарами мой родной город, будто слышится свист пикирующих бомбардировщиков... Это длится, быть может, мгновение, и вот, в «просеке» между травами, в точном фокусе на перекрестье линз, я вижу канал у края Липок («как, должно быть, тонко пахнут там, у немцев, эти два цветущих куста черемухи!»), левее — бугор немецкого переднего края, выдвигающийся в болото, а еще левее «пятый ориентир» — березку, за нею белые кресты на кладбище гитлеровских вояк... Я вспоминаю: на днях — годовщина Отечественной войны. Мой Ленинград все еще в блокаде!

И томительного щемления в сердце нет. В сердце, как прежде, — ожесточенность... Я вглядываюсь в белые немецкие кресты и размышляю о том, что ни одного из них не останется, когда наша дивизия продвинется на километр [90] вперед... Когда это будет? На месте, как вкопанные, стоим и мы и немцы — вот уже чуть ли не девять месяцев! Но это будет, будет... А пока — пусть Кочегаров бьет, бьет лютого врага, не зная пощады. Все правильно. Все справедливо!

...Что-то в Липках привлекло внимание Кочегарова. Он долго всматривался, оторвал взгляд от трубки, потер глаза, вздохнул:

— Ничего... Померещилось, будто фриц, а то — лошадь у них по-за домом стоит. Иногда торбой взмахнет, торба выделится... На что мне по той лошади стрелять? Она уже мне знакомая. Пусть кивает!.. А все ж таки притомительно, но глядеть надо! Иной раз все глаза проглядишь до вечера и — впустую... Наше дело напряжения для глаза требует!

И опять прильнул к трубе. Я повел биноклем по переднему краю немцев: все близко, все предметно ясно, вплотную ко мне приближено, каждая хворостина плетней, пересекающих прежние огородные участки между домами, разрушенными, принявшими под свои поваленные стены вражеские блиндажи. И все — безжизненно: ни человека, ни собаки, ни кошки. Нет-нет да и прошелестит, просвистит низко над нашими головами крупнокалиберный снаряд, пущенный издалека, из лесов наших. Да и грохнет посреди деревни разрывом. Взметнутся фонтаном земля, осколки, дым. Раз донеслись пронзительные смертные крики и яростная немецкая ругань. Но никто на поверхности земли не показался.

И вновь по-прежнему. И приятельницы кочегаровской — лошади мне никак не сыскать линзами, она больше не кажет из-за угла разбитого дома своей головы, не взмахивает торбой. Должно быть, отстали от нее оводы, задремала...

Все здесь, в здешнем уродстве разрушений и смерти, буднично, обыденно. Скучна война!

Тишину разрывает сухой, презрительно-равнодушный треск пулеметной очереди... Чей пулемет? Наш? Немецкий? Кочегаров косит глаза из-под низко надвинутой каски направо. А, это немцы из углового дзота бьют вдоль канала. Там, в направлении к нам, не приметно ничего особенного... Тарахтят, тарахтят... Умолкли... Наши не отвечают.

И опять — тишина! [91]

— В Ленинграде бывали вы? — глядя в бинокль опять на канал у края Липок, шепотом спрашиваю я Кочегарова.

— В Москве и в Ленинграде, — всматриваясь туда же, в первый «ориентир», отвечает мне Кочегаров, — я не бывал. В городах был в Барнауле, Новосибирске, Бийске. В Азии был — Семипалын, Алма-Ата, Чимкент, Арысь, Аулие-Ата... Это в отпуск мы, три охотника, ездили путешествовать. И проездили все деньги, ружья и сапоги!.. Помолчим, товарищ майор, давайте!..

...Из-под куста черемухи одним прыжком вырывается человек. Пригибаясь к земле, он быстро-быстро бежит по бровке канала к линии бугорков. Ясно видны его каска, его голубовато-серая куртка. И прежде чем можно подумать, зачем он выскочил и куда бежит, Кочегаров нажимает на спусковой крючок. Сухой звук — и фигура, ткнувшись головой в землю, замирает.

— Есть! — удовлетворенно горячим шепотом определяет Кочегаров, и на усталом лице его, прильнувшем к прикладу винтовки, спокойная презрительная улыбка. — Ну, теперь начнет крыть!

Тишина сразу же разорвана яростной трескотней незримого пулемета. Он бьет из-под того бугорка, куда бежал человек. Он захлебывается длинной очередью, и Кочегаров, ткнув меня локтем, беззвучно смеется:

— Видишь, куда берут! Они думают — из опушки!

Действительно: гитлеровцам невдомек, что снайперский выстрел был из бесшумки да с дистанции в сто восемьдесят метров. Они косят огнем надрывающегося пулемета уже давно искрошенные деревья в том направлении, где Кочегаров утром остерегал меня от зеленых смертоносных коробочек. Отсюда до них больше километра... Стучит пулемет, и вслед за его трескотней летят по небу, режут слух воющие тяжелые мины — одна, вторая, третья. И сразу быстрою чередой — три далеких разрыва сзади, и, оглянувшись на мыс, в полукилометре, там, откуда мы вползли в болото, я вижу мелькание разлетающихся ветвей. За первым залпом — несколько следующих, бесцельных. Кочегаров даже не клонит к земле головы, ему понятно по звукам: разрывы ложатся позади нас, не ближе чем в трехстах метрах.

В ответ на немецкий огонь по всему переднему краю немцев начинают класть мины наши батальонные минометы. [92] Вдоль канала строчит «максим», перепалка длится минут пятнадцать, фонтаны дымков сливаются в низко плывущий над Липками дым. Но людей словно бы нигде и нет.

Стучат пулеметы, рвутся мины, а снайперу Кочегарову в эти минуты самое время изощрить наблюдение за противником: не подползет ли кто-нибудь к убитому, не вскроется ли еще огневая точка, не приподнимется ли там, впереди, чья-либо голова?

Но враг опытен. Никаких целей впереди нет.

И снова все тихо...

...Еще через час, после медленного и молчаливого нашего отхода, я с Кочегаровым снова шагаю по пышному лесу. Иду задумавшись. Кочегаров опять мне что-то рассказывает — о том, как ему приходилось бывать в «пререканиях» с немецкими снайперами, и про последнего, убитого им два дня назад «сто двенадцатого». Но я устал и не слушаю.

— Вот такое мое происшествие!.. А сейчас это уже, считать, сто тринадцатый! — заканчивает свой рассказ Кочегаров, и мы продолжаем путь молча. Кочегаров вдруг прерывает молчание:

— Вот с вами приезжал фотограф, меня спросил давеча: на кого существеннее — на зверя или на фрица?

— Ну... И что вы ему ответили?

— Конечно, фриц-то поавторитетней, опасней, — раздумчиво ответствует Кочегаров. — Но, конечно, для Родины приходится! Чем больше убьем их, тем скорее победа... Дело почетное!.. Так я ему, выходит, сказал!..

Июнь 1942 г. 128-я сд. 8-й армии. Перед Липками
Дальше