Содержание
«Военная Литература»
Дневники и письма

Книга III.

Третий год войны

От автора

Третий том моей книги я начинаю записями дневника июня 1943 года. Прорвав блокаду и ликвидировав последние попытки врага снова замкнуть ее, наши войска расширяли полосу прорыва, а затем, улучшая в боях свои позиции, накапливая и организуя новые мощные силы, начали готовиться к последнему, решающему удару, в стремлении разгромить окружающую Ленинград немецкую группировку, окончательно освободить город от осады и изгнать оккупантов с территории Ленинградской области.

В январе 1944 года этот удар был нанесен, блокада снята полностью и, от стен свободного города, армии, хорошо оснащенные техникой, двинулись на запад и юго-запад, громя оккупантов и очищая от них все земли Ленинградской области.

К концу июля 1944 года гигантская по размаху битва была успешно закончена — ни одного гитлеровского солдата, кроме пленных и мертвых, на земле ленинградской не осталось. Описание боевых действий я, в третьем томе, заканчиваю главой, в которой рассказываю о штурме Нарвы войсками 2-й Ударной армии генерала И. И. Федюнинского (при содействии 8-й армии генерала Ф. Н. Старикова и Краснознаменного Балтийского флота, которым командовал адмирал В. Ф. Трибуц). Описание дальнейшего наступления наших войск за пределами Ленинградской области в мою задачу не входит.

Но не только действиям войск Ленинградского, Волховского и 2-го Прибалтийского фронтов, проводивших завершающую операцию на земле Ленинградской области, — не меньшее внимание я уделил и самому Ленинграду, городу-герою, чье население с небывалым в истории мужеством и спокойствием выдерживало новую цепь испытаний. Современные варвары — гитлеровцы, подвергая в этот период Ленинград почти ежедневным изуверским обстрелам, разрушали город, несли смерть множеству мирных людей, и больше всего детям и женщинам... В этот период, с великолепным хладнокровием, презрением к смерти и к беснующемуся врагу, с вдохновляющей на подвиги верой в победу, население Ленинграда приступило к восстановительным работам в городе, планируя их так, чтобы после победы сделать Ленинград еще прекраснее, чем он был до войны.

Только по мере освобождения городов и сел Ленинградской области (к ней, по тогдашнему административному делению, относились и Псков и Новгород), узнавали мы, ленинградцы, а за нами весь мир, на какие чудовищные преступления шел враг, поставивший себе целью полностью смести с лица земли Ленинград, уничтожить или превратить в покорных рабов все население города нашего и области. В нескольких главах, в том числе в тех, которые посвящены наступлению наших войск в направлении на Псков, я рассказываю о трагической судьбе истребленных или угнанных в рабство русских людей, застигнутых оккупантами в родных селах и городах.

С сожалением расстался я в этом томе с опубликованной в первом издании главой о судебном процессе над немецкими карателями, происходившем в Выборгском Доме культуры Ленинграда зимой 1945–1945 годов. Этот процесс убедительно показал, что человеконенавистнические злодеяния немецких карателей на территории Ленинградской области были следствием системы, выработанной фашистскими руководителями для массового уничтожения людей.

Однако, в силу необходимости сократить объем трех, издаваемых одновременно, томов дневника военного времени, я не нашел возможности вместить в них обильный и все умножающийся материал моих послевоенных записей. Предполагаю объединить их и выпустить отдельным изданием.

Внимательно прослеживая своими наблюдениями во всех периодах битвы за Ленинград прорастание чувства победы в душах ленинградцев, а затем постепенное претворение подвига воинского в подвиг мирного, восстановительного, созидательного труда, я уделяю много внимания не только быту, делам, но и психологии жителей города. Она поразительна с любой точки зрения, и ее изучению я хочу своим трудом в меру моих сил и возможностей помочь.

Сама жизнь в 1943–1944 годах была насыщена крупнейшими и интереснейшими событиями. Масштаб событий таков, что, конечно, в моем дневнике я не имел возможности полностью охватить их, хотя и стремился к тому, чтобы последовательное изложение главного и характерного, что довелось мне знать и видеть, дало бы читателю возможно более ясное представление обо всем, чем жили и о чем думали ленинградцы.

Анализируя мои записи при подготовке их к печати, я нашел отвечающие моим стремлениям соответствия в замечательном, недавно изданном у нас в переводе, дневнике французских писателей XIX века братьев Эдмона и Жюля Гонкур. Там есть такие слова, написанные Эдмоном Гонкуром в 1872 году:

«...не желая подражать всяческим мемуарам, где фигуры исторических личностей даются упрощенно или же, из-за отдаленности встречи и нечеткости воспоминаний, приобретают холодный колорит, — словом, мы стремились изобразить текучую человеческую натуру в истинности данного мгновения... мы стремились сохранить для потомства живые образы наших современников, воскрешая их в стремительной стенограмме какой-нибудь беседы, подмечая своеобразный жест, любопытную черточку, в которой страстно прорывается характер, или то неуловимое, в чем передается само биение жизни... В этой работе мы прежде всего хотели, идя по горячим следам впечатлений, сохранить их живыми...»

В целом же задача моего труда — показать на ленинградском материале крушение бредовых замыслов фашизма, катастрофу, к которой привел его советский народ, преисполненный беспримерной стойкости, храбрости, патриотизма и глубочайшей веры в партию, что вела наш народ к Победе.

Декабрь 1969

Глава первая.

Июньские записи

Ленинград
5 июня — 2 июля 1943 г

В войсках противника. — В госпитале. — Крепкие люди. — Опять в ДКА. — Мой час. — Обстановка в городе. — В войсках противника
5 июня. ДКА

Вишневский, Тихонов, Инбер, Прокофьев, Лихарев, Авраменко, Дымшиц, Рывина, Азаров, Вишневецкая, Левоневский и кто-то еще... Все мы, шестнадцать человек, собрались по приглашению начальника 7-го отдела подполковника Подкаминера, чтобы послушать доклад о войсках противника, осаждающих Ленинград, — о немцах, испанцах, голландцах, норвежцах, финнах; о дислокации их частей, об их настроениях и взаимоотношениях. Доклад Подкаминера был основан на показаниях пленных и перебежчиков, а также на некоторых, добытых нашей разведкой, документах...

Слушая докладчика, я кое-что, очень немногое, записал.

...Каковы причины, по которым немецкий солдат считает необходимым на русском фронте сражаться до последней капли крови, даже предвидя поражение Германии и даже в том случае, если б США и Англия начали занимать ее территорию и заняли ее всю? Главная причина: каждый немец боится возмездия со стороны русских, терпящих неисчислимые беды, принесенные им варварством гитлеровцев. Немец не боится Америки. По рассуждению немца, США не станут разрушать Германию, потому что американский солдат не зол, ему не за что мстить Германии. Англия? Англичане хоть и злы на Германию но считают, что теперь они квиты, ибо Англия сейчас воздала Германии даже больше, чем получила от нее. А Россия… «Нет! — заявляют немцы. — Даже перед лицом катострофы ее нельзя пускать ни на шаг!» {128}

...О полицейских частях немцев на Ленинградском фронте. Они были присланы Гитлером для расправы над населеним Ленинграда после взятия города. Им было предуказано уничтожить тысяч четыреста человек. Когда же выяснилось, что город взять нельзя, эти части оставили в обороне. А когда Гитлеру понадобились войска для наступления на юге, он взял с переднего края из-под Ленинграда кадровые части и заменил их стоявшими на второй линии полицейскими частями. Так они попали на передний край в качестве простой пехоты. Эти привилегированные гитлеровцы недовольны тем, что их сделали «серой скотинкой», они считают, что способны «на большее». Кроме того, полицейские части были пополнены штрафниками, им предстоит погибать в первую голову, — у них чувство обиды усугубляется сознанием своей обреченности... Об этих настроениях свидетельствует множество захваченных нами писем. В краткие сроки с фронта и на фронт немцы посылают по двенадцать — тринадцать миллионов писем. Гитлеровская цензура не справляется с их потоком, поэтому она имеет указание цензуровать письма выборочно, подвергая строгой проверке прежде всего те, какие идут по заведомо подозрительным адресам. Вот в потоке писем и прорывается много таких, в каких можно найти довольно откровенные высказывания.

...Всеволод Вишневский интересуется дислокацией частей противника, занимающих участок фронта против нашей ПОР (Приморской оперативной группы), то есть против большого Ораниенбаумского «пятачка». Докладчик в ответ рассказывает о 9-й и 10-й авиаполевых дивизиях, скомпонованных из тыловых частей немецких ВВС в октябре — ноябре 1942 года; о прибывшей на днях на этот же участок фронта ударной морской группе с полуострова Галле, о береговой пехоте и о частях, формируемых из кадрового состава флота, для отправки на Восточный фронт.

...Против Волховского фронта, в частности, стоит по-прежнему 5-я горнострелковая альпийская дивизия. Сюда же, по-видимому, переброшены голландские и норвежские части. Они крепче испанцев, потому что однопартийны с фашистами — квислинговцы. Антифашистски настроены французы, встречающиеся в гитлеровских частях. Кое-кто из норвежцев, да и голландцев, перебегает на нашу сторону. Один из норвежцев, перебежав к нам, просил разрешить ему выступить по радио, чтобы тем дать сигнал другому норвежцу, приятелю, о своей удаче. Ему разрешили. Приятель тоже перебежал к нам и на вопрос, что заставило его решиться на такой шаг, ответил: «Я прибыл на Восточный фронт вместе с моим отцом. Он — квислинговец. Перейдя к вам, я помогаю отцу, в случае поражения Гитлера, вернуться в Норвегию».

...250-я испанская «голубая дивизия» занимает прежний участок фронта (против Колпина — Ивановского). На днях в нее снова прибыло пополнение — двадцать третий маршевый батальон. Сначала эта дивизия была действительно добровольческой: аристократия рассчитывала, что война кончится прежде, чем дивизия дойдет до переднего края. Но из шестнадцати тысяч солдат и офицеров этой дивизии выбыло двенадцать, в том числе пять тысяч убитыми. Добровольцев стали заменять уголовниками. Был издан циркуляр о «нормах» вербовки, было объявлено, что ежели нормы окажутся невыполненными, то занимающиеся вербовкой господа офицеры сами отправятся на Восточный фронт.

После этого — рассказывают перебежчики — дело пошло лучше. Офицер в Испании объявлял перед строем, к примеру, так: «Кто хочет добровольно идти на героический Восточный фронт? Молчите? А ну, прохвосты, — три шага вперед, трусы — два шага вперед!.. Ну ясно, прохвостов и трусов в роте нет. Значит, патриоты, — вы все добровольцы! Но всю роту мне не нужно, мне нужно девять-десять человек. Так уж я сам выберу, раз все добровольцы!..»

Так проходила разверстка по всем испанским частям.

В испанской «голубой дивизии» мордобой применяется как система. В числе наказаний, к примеру, такое: офицер угощает провинившегося папиросой, и тот обязан вылезть на пристрелянный русскими край и сидеть там, пока не выкурит папиросы. Или такое: привязывают на спину мешок с землей весом в тридцать — сорок килограммов и приказывают весь день с ним работать и с ним же ночью спать. Одного солдата по приказанию офицера раздели, вымазали сладким сиропом и на какое-то длительное время привязали к дереву — на съедение комарам...

Распространена система штрафов: офицер играет в карты и, проигравшись, идет в казарму набирать: «Койка не заправлена — пять пезет!», «Окурок на полу? Пятнадцать пезет!»

Поэтому очень много перебежчиков. Если считать всех, кому удалось и кому не удалось перебежать, то — не меньше двухсот человек. Один из солдат, перед тем как перебежать к нам, подложил в дрова офицеру противотанковую гранату. Другой, благополучно добравшись до наших позиций, объявил по радио: «Ну, маркиз Окихо! Мы выжмем из тебя все масло, которое ты выжал из нас!» Следующий перебежчик рассказал: Окихо был так напуган, что приготовил мотоцикл и установил возле себя дежурство. Произошел скандал, и начальству пришлось маркиза Окихо убрать...

В одном из боев, в критический момент, когда положение казалось безвыходным, офицер предложил своему денщику застрелиться одновременно с ним. Но выстрела у офицера не получилось, а денщик чуть промедлил. Тогда офицер сказал денщику: «Застрели меня, а потом себя!» Тот застрелил офицера, а сам перебежал к нам.

Только в декабре и январе сдались нам в плен четыреста испанцев-солдат и пятнадцать офицеров...

Испанцы хранят наши «пропуска в плен» — листовки, напечатанные на немецком языке, а не на испанском. Рассчитывают: если попадутся — можно отговориться незнанием немецкого языка. Кстати, эти «пропуска-листовки», заброшенные нами в румынскую, окруженную на юге, армию, румынские солдаты хранят пачками, «талонными книжками», и спекулируют ими.

...О финском участке фронта. На Карельском перешейке стоят четыре стрелковые дивизии финнов: 2-я, 10-я, 15-я, 18-я и небольшая пограничная дивизия. Все они — крепкие, ибо боевых операций нет, и поэтому потерь мало, а кроме того, солдаты, которым внушены идеи реванша, считают, что их задача — «активная охрана своей границы».

Гитлер старается создать видимость невмешательства во внутренние дела Финляндии и (если «забыть» о немецких гарнизонах в некоторых городах и о немецкой армии на Севере!) предоставляет финнам возможность «самим отстаивать свою свободу и независимость». Поэтому финны духом тверже других сателлитов Гитлера. Но из всех его вассалов Финляндия испытывает наибольшие трудности. В ней почти голод. Сильно повлияли на психологию финнов разрыв с Англией и ухудшение отношений с США.

Немцев финны не любят. Известны случаи, когда солдаты-финны на несколько суток дезертируют в тыл, чтобы посмотреть, что делают там их жены. Если все оказывается «в порядке», если жена с немцем не живет, то такой успокоенный солдат возвращается на фронт в свою часть, получает заслуженное наказание и тем доволен.

...Наша пропаганда в гитлеровских немецких частях достигает все больших успехов. Когда работают наши звукостанции (с громкоговорителями), противник всякий огонь прекращает. И только когда командование спохватится, то по его приказу начинается обстрел звукостанции артиллерией. Фронтовой тыл немцев тоже интересуется нашей пропагандой — повара, связные и прочие «эмиссары» из тыла охотно отвечают своим приятелям на вопросы шепотком: «Что говорят русские?»

Один из пленных немцев рассказывал анекдот о том, как Гитлер, Геринг, Геббельс ведут счет своим победам, и добавил: «Я тоже так научился: вот смотрите, как ведется подобный счет: допустим, складывая пятнадцать, пятнадцать и пятнадцать, вы пишете эти цифры одну под другой. Считаете: пять, пять и пять — пятнадцать. Потом считаете единицы: шестнадцать, семнадцать, восемнадцать. Под чертою, левее пятерки, пишете: восемнадцать.

Получается:

15
15
15
-----
185

Я так уж полтора года русские потери считаю!»...

В госпитале

8 июня

Острый приступ аппендицита и бронхит. Меня отправляют в госпиталь.

10 июня

Палата № 6, в хирургическом отделении больницы имени Свердлова (возле Смольного). Четыре кровати. На одной из них — командир группы разведчиков Иван Муравьев с ампутированными пальцами ног, лежит два с половиной месяца. В марте ходил в тыл к немцам, отморозил ноги. Лицо здоровяка, веселый. Сейчас он спит богатырским сном. На другой койке — летчик Юрченко, на третьей — врач Сагал, болен нервной икотой. Открыто окно, за окном ярко-зеленая листва.

Вчера Тихонов, Лихарев и другие рассказывали новости: в Смольный были вызваны Инбер, Берггольц, Авраменко, Решетов — получили от Попкова медали «За оборону Ленинграда». Вся группа писателей, работающих в Политуправлении фронта, получила медали еще 3 июня. Меня включили в список по Союзу писателей, так как обо мне — «тассовце» — позаботиться больше некому.

11 июня

Только что меня навещали писатели. Рассказали о том, как вчера в Союзе писателей, в торжественной обстановке, начальник Политуправления Ленфронта К. П. Кулик вручил орден Отечественной войны 1-й степени Николаю Тихонову. Потом был хороший ужин. В речах представителей руководства была отмечена хорошая работа писателей, которые на Ленинградском фронте с начала войны. Рад за Тихонова, и приятно, что общая наша работа оценивается высоко.

13 июня. Вечер.

Госпиталь

Светлое небо в разрозненных облаках — ясь белой ночи. Комары. Двор госпиталя — скамейка, огороды, деревья с темно-зеленой листвой. Приятная прохлада.

В хирургическом отделении, в котором лежу, палаты заняты главным образом ранеными летчиками, с ними я и беседую. Вчера разговорился с Героем Советского Союза майором Юрченко. Простой украинский парень, по отзывам товарищей — прекрасный летчик-бомбардировщик. В недавнем воздушном бою, когда вылетел на бомбежку вражеского аэродрома вместе с пятью другими бомбардировщиками своего 34-го Тихвинского гвардейского краснознаменного авиационного полка, Юрченко спасся только случайно. Его самолет был ведущим, Юрченко летел штурманом. Всеми шестью самолетами было уничтожено на немецком аэродроме девятнадцать «юнкерсов». Однако и наши — пять самолетов, кроме ведущего, — были сбиты немецкими истребителями в бою. Подбит и этот, шестой, но дотянул до своего аэродрома. Пилот остался невредимым. Два экипажа погибли полностью. Несколько человек из других экипажей — все раненые — спаслись, уже на своей территории. Майор Юрченко был тяжело ранен в бок и в живот осколком вражеского снаряда.

Стрелком-радистом вместе с Юрченко на ведущем самолете летел начальник связи эскадрильи, младший лейтенант Курьин, прослуживший в авиации восемь лет. Он погиб геройски. Раненный при бомбежке вражеского аэродрома, сбив один самолет немцев, Курьин сумел сиять пулемет с бортовых креплений, положил его на борт фюзеляжа и, с огромным трудом держа его в руках, расстрелял второй самолет, наскочивший на бомбардировщик. Только поэтому пилот и штурман Юрченко остались живы.

Курьин при посадке уже был мертв. До этого боя он был награжден орденом Красной Звезды, позже представлен к Герою Советского Союза (указа о присвоении звания пока не было), а за последний бой награжден посмертно орденом Отечественной войны и зачислен в списки полка навечно.

— Такое зачисление, — сказал Юрченко, — в авиачастях на Ленинградском фронте, если не ошибаюсь, впервые!

Юрченко рассказывал мне много интересного о действиях авиации на Ленинградском фронте.

В частности, описал прибор, который позволяет видеть на экране, находящемся в Ленинграде, самолеты, взлетающие с вражеских аэродромов, например с Гатчинского, и следить за их движением в воздухе. Этот чудесный прибор{129} имеется только у нас и обеспечивает наши города от внезапных налетов — и днем и ночью. Благодаря ему мы можем встречать фашистские самолеты до того, как они приблизятся к городу, и — зная, сколько их и откуда они летят. И можем, имея с нашими самолетами радиосвязь, с земли наводить их на врага.

Юрченко худощав, как все «блокадники». Говор у него украинца, медленный, неторопливый, спокойный. И только в серых глазах Юрченко нет спокойствия, они нервные, как у многих летчиков.

Сегодня мы лежали, загорая, на траве вместе часа три подряд. И из взятой с собой книги — «Домби и сын» — Юрченко не прочел ни страницы, ну а я — ни строчки не написал. На животе Юрченко длинный вертикальный шов, операция прошла удачно, вырезано изрядное количество кишок, но чувствует себя он хорошо. Бок и спина испещрены шрамами — вынуто четыре больших осколка. Два осколочка и до сих пор гуляют где-то ниже кишок в животе. Чувствуется, что он не прочь бы отдохнуть подольше. Но, должно быть, скоро вернется в строй — он может летать.

Вчера я заходил в палату Юрченко. На спинке стула висела его гимнастерка, на ней — Золотая Звезда, орден Ленина, Красного Знамени, Отечественной войны 1-й степени, медаль «За оборону Ленинграда».

В клубе госпиталя был концерт. Исполнителями были дети 17-й средней школы — много девочек, несколько мальчиков. Читали стихи, танцевали, пели. Раненые летчики аплодировали особенно энергично.

Мальчики были очень серьезны и строги. Лица их, если приглядеться, — конечно, не детские: усталые, изможденные, бледные, слишком серьезные, даже насупленные. Не такими должны быть дети! Девочки — непринужденней, естественней, и в их лицах этой некоей «блокадной скованности» не заметно. Но тоже — бледны.

Смотришь на них и думаешь: как запечатлеваются в их памяти эти годы? Как будут они вспоминать все это через тридцать — сорок лет?

15 июня. День.

Госпиталь

Опять сижу в садовом кресле, в саду. Уже с час, как идет обстрел города, беглым огнем. Пишу это — а снаряды свистят и рвутся непрерывно, по нескольку в минуту. Ложатся где-то недалеко, за два-три квартала, разрывы — оглушительны. Слышится двойной звук: сначала удар, потом грохот и раскат разрыва.

На поведении людей в госпитале этот обстрел не сказывается никак. Лежим на своих койках, читаем, не замечаем обстрела. Летчики в столовой играют в шахматы. Сестра принесла обмундирование одному из моих соседей по палате: «Звонили, что через час за вами приедет машина. Вот вам одежда!» Сосед сегодня выписывается из госпиталя.

Заходила санитарка Тоня делать уборку, неторопливо прибирала палату, была спокойной, веселой, какой я вижу ее всегда.

В И часов 50 минут разнеслись свистки, гудки и сирены воздушной тревоги, при продолжающемся с той же интенсивностью обстреле.

Но в небе — ярко-солнечном, синем — ничего, кроме множества кучевых облаков, не видно. Пять летчиков сидят направо от меня на скамейке, загорают, болтают о чем-то своем. Другие, на носилках, положенных на траву, читают. Летчик в белой пижаме, с накрученным вокруг головы полотенцем, медленно, на костылях, подходит к нам. У него ампутирована нога. Говорит:

— Товарищи, вы что не уходите? Тревогу слыхали? Все смеются. Здоровенный парень, у которого левая рука в гипсе, отвечает с задором:

— А мы ушли! Сюда!

...В 12 часов 15 минут обстрел прекратился и одновременно прозвучал сигнал отбоя воздушной тревоги. А летчики отбоя и не заметили: они спорят, ругаются полусерьезно: истребители с бомбардировщиками. Последние обвиняют первых в том, что те плохо их прикрывают, уходят от них... А истребители обижаются, горячатся, доказывая, что бомбардировщики говорят ерунду.

Юрченко завтра, 16-го, выписывается из госпиталя. Получает санаторий еще на полтора месяца.

Крепкие люди

16 июня

Рядом со мной на больничной койке лежит и читает, с утра до ночи читает книги человек богатырского роста, здоровяк, чей могучий организм справился с надвигавшейся было гангреной. Весь обмороженный, с отмороженными ногами, этот человек, пролежав в госпитале два с половиной месяца, можно сказать, совсем уже выздоровел, лишился только пальцев на ногах — пальцы пришлось ампутировать. Волосы над его нахмуренным лбом изогнулись стоячей волной, в них, кажется, есть своя сила, не дающая им упасть на лоб. Уши у этого человека без мочек, сходятся книзу на нет, врастая конусом, — я таких ушей никогда не видел. В лице его есть монгольская широкость, раздвинутость скул, но они не выдаются. Если б его облечь в одежду ламы, то только по светло-голубым глазам можно было бы узнать, что он русский.

При мне он уже прочел «Петра Первого» А. Толстого и роман Вальтера Скотта, теперь взялся за «Домби и сына».

Он как-то вскользь сказал мне, что мать была права, уговаривая его учиться ( «Теперь вот пригодилось бы!»). А он ленился, не закончил даже начальную школу. «А теперь хоть чтением надо нагнать! Сколько можно, буду читать!»

Этот человек, защитник Ленинграда, никогда не видел города, видел лишь разрывы зенитных снарядов, прожекторы, воздушные бои над городом, и сейчас в окно видит только густой ярко-зеленый сад. Но он сумел рассказать мне, как «по дугам трассирующих» поднималась, росла его ненависть к гитлеровцам, осаждающим Ленинград.

Зовут его Иван Андреевич Муравьев.

— У нас там, в селе Кудара, на берегу Байкала, фамилии — по кварталам. К примеру, в заречном квартале — все Ключаревы, а где я рожден — Муравьевы, немало десятков Муравьевых нас, село-то на две тысячи дворов!

— Как же вас различают?

— По дедам зовут, по прозвищам: Муравьев Селифоновский, Андриановский...

— А как письма доходят?

— На колхозы шлют, а уж там разбираются. У нас в колхозе если десяток других фамилий замешался, не больше, а то все — Муравьевы!.. Ну, сейчас-то все разошлись по армии... Придет письмо с фронта товарищу Муравьеву... Кому? Всем колхозом читают!..

— А здоровье откуда такое?

— И сызмальства здоров, и в Норильске жил, сгущенное молоко брал ведрами. Не у всех есть деньги выкупить. А ты дашь сотнягу, за целое ведро. Белый хлеб помакаю — и сыт!.. Питание у нас там хорошее, завоз летом по Енисею караванами. Ну, зимой, конечно, сообщение только самолетами, ими же и металл с комбината увозят... Норильск — сто километров от Енисея, между двух гор. Кругом, если влезть на эти горы, высота восемьсот метров, без края тундра видна, вся сплошняком в озерах. Вечная мерзлота. За лето оттаивает сантиметров на семьдесят — восемьдесят в глубину. Болото. Комары...

— А как с Байкала в Норильск попал?

— В войсках НКВД взрывником работал. «Единую книжку взрывника» в Норильском комбинате мне выдали на право производства открытых взрывных работ. Взрывал котлованы в скале. Когда до войны приехал, в Норильске было два дома: дом управления комбината и дом НКВД. К отъезду моему — весной сорок второго года напросился я в армию, выехал, хотя, как и все, был бронирован (всего выехало нас две тысячи человек, по доброй воле, на фронт)... Ну, говорю, к отъезду моему вырос город, каменные дома, улицы, театр, огромный завод-комбинат, кирпичные и другие подсобные заводы, свой гипс, своя известь, нашли и свой цемент. Работали заключенные. Многие выдвинулись, стали стахановцами, есть награжденные... Вначале-то, конечно, была цинга, потом ликвидировали... Электростанция выросла, еще завод, да всё — куда, разве перечислишь!..

С июля 1942 года Муравьев стал сапером на Ленинградском фронте: «Лазил впереди пехоты».

— Раз, когда сапером работал... Втроем... Вышли из траншей, ползем полем. А оно все простреливается. Доползли до куста, сели. Хорошо, солнечный день! Сидим, отдыхаем, закурили. Немец заметил дымок, открыл минометный огонь. Мина ткнулась впереди, мы сразу вперед, маленький окопик тут был — на троих как раз... И только залегли — мина ударилась в куст, где мы сидели. Разрыв — и ни куста, ничего! Кругом стали разрываться мины, нас землей осыпает, забросало. Одному маскхалат пробило осколком, а обошлось: все живы.

Пули вот ничего! Если б каждая пуля убивала человека, на земном шаре живых давно не было бы!.. Сколько их пролетает мимо тебя и не зацепляет!.. На пули не обращаешь внимания. Мина — хуже всего. Во-первых, воет, так и ждешь: вот-вот тебе на голову упадет, от нее не укроешься. На нервы действует. Лежишь, одна только мысль: или скорей бы кончилось, или уж чтоб прямым попаданием... Снаряд? Как сказать!.. Вот, к примеру, ползем по открытому полю, втроем. Красная трассирующая пуля — противотанковая, Бофора, что ль? — ткнулась в землю меж нами. И вслед — обстрел снарядами. Залегли, сунул голову между болотных кочек, больше укрыться негде, рвутся и спереди и сзади, всего осыпает землей. Только отворачиваю лицо: справа разрыв — отворачиваю лицо влево; слева разрыв — лицо вправо. Немец кинул штук двадцать... Поползли дальше, тут шоссе, опять замечены, опять налет артогнем. Легли в канаву, у обочины шоссе. Лежим впритык, голова одного к ногам другого.

Я, Муравьев, задний, — обхватил ноги товарища, сунул под них голову. Снаряд разорвался сзади, в самую канаву попал. Я и тот, что передо мной, — целы, а переднего убило: чуть задергался и замер, только кровь хлещет фонтаном. Снаряды и по шоссе и вокруг. Переждали мы, перебежали шоссе. И опять тут мысли: только б не ранило, скорей бы прямым попаданием накрыло!

Все это происходило под Колпином летом прошлого года, на участке против Красного Бора. Обстановка тут, под Колпином, конечно, тяжелая. В пятидесяти метрах от немцев гладкое поле. Пули свистят, летят потоком; ползешь, — надо окопаться. Ползешь и помнишь: так и командир предупреждал: «Как хочешь, а должен окопаться... Только там жизни нет... Смотри!» Это в тот раз, когда я пополз с тремя. Лежа начал маленькой лопаткой копать, сначала, чтобы голову укрыть, потом, на боку лежа, себя прикрыть. Поток пуль, сантиметрах в пяти, над телом перелетает, впивается в землю, уже набросанную. Разрывные пули! Слышно: тут же выстрелы и сразу за ними звуки разрывов; и всего обсыпает песком — лицо, руки; все работают, начинает получаться бруствер, уже закрыли тело — стало легче; затем выше, уже можно приподнять голову, еще выше, можно сесть. Пули продолжают лететь, но уже не опасны. Врываясь в землю, наткнулся на труп; и его — в бруствер, на доски когда-то здесь бывшего пола (дом тут когда-то был)...

Вскоре Иван Муравьев по собственному почину перешел в группу дивизионной разведки. В группе сначала было семнадцать человек.

— В Норильске я много пил. А вот тут уже водки с собой не брал никогда... Да и нельзя, — разве станешь пить, когда в разведку или за «языком» пойдешь? Вернулся, — другое дело! Тут тебе двести граммов нальют и еще столько же добавят — пей, потом отсыпайся. Душа радуется — задание выполнил!

Муравьев рассказывает, как ходил в разведку зимою:

— Автомат обматываешь бинтом. На себе две противотанковые гранаты, две-три лимонки и две-три бутылочных. Лимонки нельзя бросать на гладком месте: поранишь и себя; но зато из-за укрытия они — «крепче». Когда ползешь, противотанковая граната на веревочке, на шее, прочие — за поясом или на ремне (если не подготовлены к бою). А подготовив, ползешь: в одной руке две гранаты, в другой — автомат. Автомат стараешься в ход не пускать, потому что пламя из ствола выдает тебя... Чтоб хорошо замаскироваться, халат должен быть очень белым и чистым. Лицо опускаешь вниз... Вот ежели кашель... как поступить, если одолевает кашель? Сунешь морду в снег, набьешь рот снегом, глотнешь — ну вот, способствует, отнимает кашель!.. Или уж, если не удержался, — варежку расправишь, обведешь оборкою рот и — тоже лицом в снег. Тогда кашлянешь — звука не слышно...

Последний раз Иван Муравьев был в немецком тылу в марте, в районе Красного Бора. Отправили его вдвоем с лейтенантом на самолете, ночью оба спрыгнули с самолета на парашютах, километрах в пяти за передним краем. Оба были одеты в немецкую форму, хотя немецкого языка и не знают. Были в сапогах, с автоматами, наганами и гранатами. Продуктов имели на три дня, медикаментов и водки с собою не было, хотя в такие рейды разведчикам и полагается выдавать ( «Плохо организовали посылающие!»).

Муравьев на самолете летал впервые в жизни и прыгал тоже впервые. Приземлившись ночью на болото, Муравьев потерял каску, остался в подшлемнике и в немецком кепи. Из четырнадцати дней, проведенных в тылу врага, восемь дней голодали, питались только клюквой.

Надо было пройти через линию железной дороги. Прошли под мостом, оказались в центре деревни. Тут шли вдвоем ночью по улице. Дошли до перекрестка, надо было налево, туда и взяли. Наткнулись на двух часовых — здесь в избе оказался какой-то штаб, над избой виден был узел проводов. Часовые крикнули «хальт» и наставили штыки. Лейтенант автоматом скосил обоих и — бегом, Муравьев за ним. Немцы вскочили, стрельба, переполох... Муравьев — за лейтенантом. Забежали в какой-то двор, здесь оказались лошади, шалаш, в нем куча солдат. Швырнули гранату и бегом опять. Ушли в пустырь, на болото, скрылись в лесу...

Потом блуждали по лесу. Лес вдруг ожил, начали бить немецкие зенитки по нашим пролетавшим самолетам... Когда стало светлеть, вокруг наших затаившихся разведчиков оказались орудия вражеской батареи. Пробрались между двумя орудиями, вышли на дорогу. На перекрестке — пушки, повозка с боеприпасами. Навстречу, услышав русскую речь, — безоружный немец. Он крикнул «хальт!». Решили, что бить его нельзя: шум будет. Перебежали дорогу и — в лес. И сразу по всему лесу застрочили автоматы. Ушли...

— Мой лейтенант, — говорит Муравьев, — оказался слабым. Вначале я все делал, как он скажет, потом вижу: слабый, стал действовать сам. А уж лейтенант ползет за мной и повинуется. Когда человек слабый, это сразу чувствуется. Например: идем по лесу, где-то бьет немецкая минометная батарея. Лейтенант пройдет шагов пятьдесят, остановится, прислушивается. А чего прислушиваться? Ясно слышно, что до батареи еще с километр. Надоело мне так идти, смело пошел вперед, лейтенант сзади идет, останавливается, ругается: надо, мол, послушать...

Или так: вышли к немецкой дороге из леса. Немецкий часовой заметил, закричал. Лейтенант сразу бросился в лес бежать, и бежит, ломая кусты, треск поднимает ужасный, как медведь... Раз он побежал, конечно, пришлось и мне... Остановились за полкилометра, и стал я его ругать: «Ты что ж? Будто тихо нельзя было отойти, без шума?»

У меня, — говорит Муравьев, — характер, что ли, такой? Чем больше я увижу преград, тем злее... И прямо на них иду. Когда злым сделаюсь, ничего не боюсь. Словно камень внутри ляжет, давнет, и тут уж все равно: идешь со злобой куда надо... Никакого страха я тут не знаю...

Муравьев рассказывает, как, разведав все, что было нужно, он с лейтенантом выбрался из тыла врага:

— А вышли как?.. Наша артподготовка была. Сели под елкой с низкими ветвями. Ночь. Опять думаю: скорей бы прямым попаданием или скорей бы выбраться: все, что надо, кругом разведали... Тут немецкий огонь и наш огонь. Разрывы кругом, осколками изломало все ветки. Шелохнуться нельзя, в темноте ничего не понять. Крики «ура!». Свои?. Или немцы подделываются? Артогонь кончился, пошли. Наломанные стволы деревьев, мы забрались под них: кругом — люди, немцы забирают трупы... Еще до этого мы обнаружили, что тут есть и трупы русских, — значит, наши действительно ходили в атаку. А обнаружили мы так: прежде чем забраться под завал, мы вышли с тыла на землянку, бросили две гранаты, побежали, хоть и отощалые, вот увидели трупы русских. Кругом началась стрельба, после наших гранат, тогда забрались под сосны. День здесь. Ночь — шли дальше. Бруствер. Русские голоса. Землянка (оказалось: КП батальона). «Можно зайти?» Зашли. Наши от вида «фрицев» остолбенели. Но разобрались (были, оказывается, предупреждены), приняли хорошо. Тут почувствовались мои ноги. Боль, — отморожены. Зашли в землянку, сообщили в штаб дивизии, за нами выслали бронемашину. В штабе сообщили данные. Отсюда с подполковником на легковой машине меня — в Ленинград, прямо сюда в госпиталь, в больницу имени Свердлова. Подполковник заявил приемному врачу: «Фрица привел!» Тот: «Не буду принимать фрица!» — «Да это наш!»... Ну смех!.. В марте это было, с марта и лежу здесь!

...На четвертый день моего пребывания в госпитале к Муравьеву пришел его приятель, старший сержант Иван Туровец, с которым Муравьев был в одном взводе. Вместе зимой за «языком» ходили.

Иван Туровец — сибиряк, из города Канска, Красноярского края, двадцати одного года от роду, прекрасный экземпляр человека — здоровый, грубой русской красоты богатырь. Чуть вздернутый нос, умное открытое лицо, превосходные зубы, карие глаза, светлые волосы. И в поставе головы, и в ясном, честном взоре, и в выражении лица — смелость, воля, мужество. Такой человек не испугается, не смалодушничает, не предаст. На его гимнастерке — ордена Красного Знамени и Отечественной войны 2-й степени. Он — разведчик, лазутчик, из той же группы дивизионной разведки. В этом году трижды забрасывали его в немецкий тыл, и он выходил с ценными сведениями. Последний раз — с месяц назад — на самолете-бомбардировщике вдвоем с товарищем был отвезен за Тосну, сброшен в бомбовый люк ночью, приземлился на парашюте в болото, восемь дней шел из тыла. Шел с товарищем (в предшествующем полете тоже был вдвоем, но товарища потерял при посадке на парашюте, тот сел в другом месте, и друг друга они не нашли). В этот раз шли по болотам в лесу, кое-где по дороге. Ближе к Тосне оказались в месте, столь насыщенном немцами, что уцелели чудом. В задачу входило поймать кого-либо из гражданского населения, расспросить. На какой-то лужайке натолкнулись на двух немцев, скрыться было нельзя, разошлись в открытую (были в немецкой форме), немцы не обратили на них внимания.

А самолет сбросил их неточно, не за Тосну, а куда-то северо-восточнее. Поэтому, когда возвращались, вышли сначала к Неве. Определились по ней, пошли назад, чтобы выполнить задачу: пройти от Тосны к Красному Бору. Сами удивляются, как удалось им пройти через линию фронта: белой уже ночью проползли между двумя немецкими пулеметами, стоявшими в десяти метрах один от другого. Если б кто-либо из немцев привстал, непременно заметил бы их. Но проскользнули незамеченными.

В группе дивизионной разведки, в которой было семнадцать человек, осталось — как сообщил Туровец — только четыре человека, остальные побиты.

Муравьев и Туровец долго беседовали между собой. Из нескольких фраз, сказанных ими в спокойном раздумье: «Пойдешь скоро?..» — «Вот кончатся белые ночи. Пойду». — «Еще нацепишь?» — кивнул Муравьев на ордена. «Тут либо пан, либо пропал!» и т. п.. я понял: Туровец отлично сознает, что всего вернее оба они погибнут.

Грустно смотреть на такого парня, знать, что почти нет шансов у него дожить до конца войны. А какой парень!

Понимает свою участь, конечно, и Муравьев, который пока вот легко отделался — ведь и ему скоро идти в бой: и без пальцев на правой ноге, ампутированных после обморожения, он годен для любого дела!

Но что примечательно: все сознавая, готовые к любой доле, они не считают дней или месяцев, пока еще милостиво даримых им фронтовою солдатской судьбой. Ничто не мешает им оставаться веселыми, ощущающими радость полнокровного существования. О том, что судьба их почти предрешена, они говорить не любят.

Опять в ДКА

17 июня. Вечер

Сегодня с прежним диагнозом: «обострение хронического аппендицита» — я выписался из госпиталя и — на машине в ДКА. Отсюда сразу же, к двенадцати часам дня, явился в Союз писателей, где был сбор всёх награждаемых медалями «За оборону Ленинграда».

В большом зале Дома имени Маяковского медали вручал председатель райисполкома Горбунов. В президиуме находились Тихонов, Инбер, Прокофьев, Лихарев. Всего было выдано около сорока медалей. И вот на моей гимнастерке с правой стороны висит на светло-зеленой ленточке с темно-зеленой полоской медаль, которую мне не заменил бы никакой орден!

После выдачи медалей состоялся просмотр кинофильма «День войны» и затем — нечто вроде небольшого банкета с пивом: котлеты, бутерброд с красной икрой и бутерброд с семгой, манник с урюком, компот и пирожное.

Тут же радиокомитетчики мне сказали, что по требованию горкома партии Радиокомитет представил в горком тов. Маханову двадцать восемь рассказов — лучших из того, что шло в эфир за два года. Не скрою: приятно было услышать, что восемь из этих рассказов — мои.

Приятно мне также, что некоторые из моих рассказов, помещенных в «Звезде», читаются кое-где в школах, на выпускных экзаменах...

15 июня

Работал до трех ночи. Сегодня днем сдал рукопись книги рассказов под названием «Сила Победы» в Гослитиздат. Объем — девять печатных листов.

19 июня

Обстрелы — почти непрерывны. Но город великолепен, в свежей густой зелени, и в разливанной яси белых ночей, и в полуденных солнечных лучах — чистый, прекрасный и такой любимый, что каждый миг пребывания в нем ощущается как благодать, как суровое, боевое счастье. Хожу по улицам, и сердце полно, и не мыслю даже, как мог бы я находиться сейчас где-либо в другом месте.

«...И год второй к концу склоняется, но так же реют знамена...»

Эти слова поэта, сказанные во время первой мировой войны, как будто сегодня написаны!..

21 июня. Утро

Многое надо мне записать! Об американском корреспонденте, мистере Шапиро, прилетевшем в Ленинград, встреченном генерал-майором Фомиченко и кем-то еще. Сей мистер Шапиро вчера весь день осматривал достопримечательные разрушения в городе — в сопровождении Н. Тихонова и других «штабных офицеров».

О продолжающемся затишье на фронте, угрожающем и особенно напряженном в такие дни, как, скажем, наступающая вторая годовщина войны.

Об обстрелах города, — позавчера, например, немцы дальнобойными из шести батарей долбили по району Кировского завода.

О том, как в начале мая кинооператорами был снят пожар — гигантский и опаснейший, вызванный на складах горючего обстрелом и бомбежкой. Пожар, к счастью, удалось локализовать!

23 июня

Вчера — вторая годовщина войны. Я ожидал каких-либо неприятных «ознаменований». Но обстрела не было, и были только три воздушные тревоги со стрельбою зениток по рыскавшим над городом немцам и с быстротечными боями в воздухе...

В ДКА возвращался на велосипеде во время третьей из этих тревог. Видел немецкий самолет, за которым гнались наши. И в облаках происходили поиски врага. И били зенитки.

Погода все прежняя, солнечная. Весь день сегодня город под обстрелом. Доносятся гул канонады и отгулы разрывов. Только что закончил работу над рассказом, — дал за последние дни рассказы в Радиокомитет и в журналы — в «Звезду», в «Ленинград». Слал материалы в ТАСС.

А вот сейчас половина двенадцатого ночи, зажег я электрический свет, но окна раскрыты. Только что ушли от меня Борис Лихарев и Елена Рывина, поговорили с час о том о сем — о лете, о Тихонове, о войне, о напряженном затишье на всех фронтах (какое скоро, наверное очень скоро, сменится грозою боев); о том, как будут выстроены занорр Сталинград, и Одесса, и Севастополь и как они будут непохожи на прежние эти города; о родных, с которыми все мы в разлуке. О Балтике, о катерах и пароходах, что ходят под яростными обстрелами. О воздушных боях. Обо всем, о чем говорит весь народ и, в частности, говорим мы, ленинградцы...

И вот они ушли, а я остался один в этой казарменной комнате, где стоят семь коек и пять столов и где теперь чаще всего я один, потому что Дымшиц — на фронте, а Никитич в последнее время где-то пропадает, а другие все живут по своим квартирам.

Размышляю о ленинградских писателях. Как бы мы лично ни относились один к другому, всех нас связывает общая судьба — ленинградцев, она развивает и укрепляет в нас дух товарищества и взаимопомощи. Все мы живем, не зная своего завтрашнего дня и даже ближайшего часа. Все привыкли к этому и считаем это для себя нормальным бытом. Почти все мы оторваны от родных и близких и, конечно, тоскуем о семьях. И нас, писателей, здесь так мало. Работа наша — нужна, нервы у всех укреплены волей, каждый тихий день воспринимается нами как подарок, а «шумные» дни давно уже никого из нас, как и вообще никого из ленинградцев, не будоражат. Мы связали себя с Ленинградом, своей любовью к нему, и будем с ним до конца, до победы, что ни пришлось бы нам пережить на пути к ней.

...Вот со двора кричат, велят замаскировать окна. И одно за другим они затемняются, и я тоже опустил синюю бумагу на все четыре окна квартиры...

24 июня. День.

Летний сад

Тихо. Только где-то за облаками гудит самолет. Да издалека доносятся отдельные залпы орудий. После ожесточенного обстрела города, который длился все утро, сейчас опять спокойствие.

Зеленая травка с газонов Летнего сада переплеснулась на большую аллею, лишь посередине аллеи — серый, гладкий песок. Так мирно в Летнем саду, запущенном, но тем более не городском в эти дни, что душа отдыхает. Я заехал сюда на велосипеде и сижу на скамейке в одиночестве, на жарком, бьющем сквозь листву солнце. Я не был здесь ни разу за два года войны. Только на днях Летний сад открыли для посетителей, Но в нем и нет

почти никого, — несколько женщин на скамеечках, одинокие, читают книги. Их мужья, наверное, на фронте, или у них уже нет мужей? Вдоль Фонтанки полоса сада отгорожена колючею проволокой, там, за проволокой, вижу краснофлотцев. Один обедает за трехногим столиком, другие загорают, лежа на траве. Стоит палатка.

Весь сад — в аккуратно разделанных грядках, зелень овощей уже проросла, свежа. Белый круглый павильон забит только что скошенным ароматным сеном. Домик Петра закрыт, заколочен.

В пруду купается детвора. Вдоль Марсова поля, наполняя сад шумом, изредка проходят трамваи, беспрестанно мчатся грузовики.

А на Неве — сквозь решетку ограды видны военные корабли — в сетях, замаскированные, ощеренные в небо зенитками. В саду зениток нет, только заросшие травой щели укрытия, везде, среди огородных грядок... Здесь, в саду, отдохновение и хорошо.

Час назад был я на телеграфе, отправил материал в ТАСС, телеграмму в Ярославль, моим, и другую — в Ташкент, А. Ахматовой: «От всей души поздравляю с награждением Вас медалью «За оборону Ленинграда...»

Мой час

26 июня.

Квартира на канале Грибоедова, 9

Удивительные дела происходят на свете! Я сижу за моим старым знакомцем — круглым столом, покрытым белоснежною скатертью, под яркой электрической лампочкой, в желтой комнате «надстройки» — комнате столь идеально чистой, будто она прибрана руками любящей женщины. Тикает зеленый будильник, в данную минуту он показывает без двенадцати час. Я пью крепкий чай из той, памятной мне, с розовыми цветочками, чашки. Я только что поднял синий бокал вина за самого близкого мне человека, за здоровье отца, сказав свой тост вслух. Передо мною бутылка вина «Акстафи», Азсовхозтреста, только что открытая. Я откусываю кусочек белой галеты, взяв ее не с какого-нибудь газетного, лежащего на столе клочка, а из большой, памятной мне пиалы.

Сижу за столом, обнажен до пояса, и мне тепло, привольно, нет необходимости быть в полной форме, при пистолете, как сидел вечерами до сих пор в ДКА. Курю «Беломорканал» и только что вволю наелся пшеничной каши, которую сварил сам на электрической плитке, поставив ее на мой старинный бамбуковый столик, — и часть несъеденной каши даже осталась на утро. Желтую, чисто вымытую стену украшает сюзане. А в соседней комнате, на тахте, приготовлена постель — белейшие простыни, пуховая подушка...

Я так отвык от этого, так это необычно, что в душе моей праздник. Отдыхать приходится редко, и праздничных дней у меня совсем не бывает, а так, чтоб на душе был праздник, — этого давно уже я не ощущал. А сейчас — ощущаю. У меня есть дом (два года у меня его не было!), и сейчас я дома, сам с собою, один, но, кажется, я почти осязаю незримое присутствие близкого мне человека! За окнами, на которые опущены синие маскировочные бумажные занавеси, — канал, ночь, белая ночь — и тишина, абсолютная тишина, какая у нас тоже бывает редко.

Конечно, если разобраться глубже — есть многое, что «не то»... Тишина — обманчива и в любую минуту может нарушиться. Квартира эта — не та, а другая, еще не обжитая мною, предоставленная мне взамен моей, разбитой тяжелым снарядом. Только сегодня, провозившись, протрудившись до крайней усталости, до таких болей в боку, что и сейчас встать из-за стола трудно, я обрел это новое жилье, перетащив сюда всю уцелевшую простреленную осколками мебель и пока все самые необходимые вещи... В третьей комнате — склад чужих, запечатанных комиссией вещей. Водопровод ни в ванной, ни в кухне не действует. А главное, самое главное: я один, как все эти два года — один, мне так надоело быть одному!

Мне чудится голос: «Конечно, ты мечтатель и фантазер! Конечно, это только какой-то необычный час в твоей жизни, в котором войны будто и нет!» Но этот час — «мой», я так хочу быть убежденным сию минуту, что в этой комнате я не один, что не я сам, своими руками (вместе с работавшей за продукты питания старой дворничихой) добился сегодня чистоты, опрятности, порядка в доме... Конечно, открыть бутылку вина я могу не каждый день, может быть только раз в несколько месяцев, а сварить кашу — только из того, привезенного мною из Ярославля килограмма концентратов. Но вот пью в данную минуту белое вино и опять поднимаю тост за отца!

Иногда бывает все равно: иллюзия или действительность! Хорошо, что даром воображения я могу доводить мои иллюзии до степени реальности! Нужен лишь добрый, хороший, убедительный повод. Такой повод сегодня — первый за полтора года вечер в моей квартире!

Я знаю, — завтра этого ощущения, того, как я воспринимаю сейчас этот мой первый вечер в новой квартире, не станет. Наша обычная, фронтовая, суровая, не оставляющая ни минуты на отдых и на мирное состояние духа жизнь вновь возьмет свои права. Повернется магический ключик, которым, как в детской сказке, жизнь вдруг претворяется в волшебство, — повернется, щелкнет и вернет меня в будни.

Пусть!.. Наши солдатские будни — суровы, но мы вправе ими гордиться: они наши, неповторимые, ленинградские!..

Обстановка в городе

2 июля.

Канал Грибоедова

Звук возникает, набухает, лопается — короткий раскат. Все это — не больше секунды. За ним — другой, третий. Таковы звуки обстрела города, который идет сейчас. Промежутки между звуками — полминуты, минута... Последнее время несколько дней подряд была полная тишина, и вдруг день — безмятежно тихий — был нарушен десятком таких частых разрывов, будто посыпался горох. И опять стало тихо — до ночи. Два снаряда угодили в уже разрушенный авиабомбой дом на углу Невского и канала Грибоедова. Такие же короткие воровские налеты были сделаны и на другие районы города. Два снаряда попали в здание Фондовой биржи. Николай Тихонов сказал мне, что два других разорвались рядом с его домом...

Мне передали рассказ одного из пленных гитлеровцев — голландца-перебежчика. На позиции тяжелой дальнобойной артиллерии, где немецкие офицеры томились от безделья и скуки, приехала погостить любовница командира полка. Пообедала, крепко выпила... Чем развлечь сию особу так, чтоб пощекотало нервы?.. «Хотите обстрелять Ленинград?» Везет ее к дальнобойному орудию, заряжают, суют сей даме в руки шнур. Хмурясь, полупьяная, она тянет его — раз, другой, третий, пока рука не устала. Снаряды летят в Ленинград. Разрываются. Убивают детей и женщин. После этого похотливая любовница уезжает со своим рыцарем на его тыловую квартиру.

Бывает и проще: опасаясь быть засеченным, какой-нибудь бронепоезд, выехав на позицию, поспешно, бегло швыряет десяток снарядов — и сразу же, полным ходом, назад.

...А вот сейчас бьют солидно, уже с полчаса.

Окно мое, выходящее на канал, раскрыто настежь. За каналом — четырехэтажный дом, крашенный желтой краской. Окна во всех его этажах зияют, другие забиты фанерой, только в некоторых стекла уцелели. Они с начала войны перекрещены полосками бумаги, — теперь никому и в голову не пришло бы наклеивать на стекла полоски бумаги, разве они помогут? За разбитыми окнами из темноты комнат выступает мебель. Вот стул, у самого подоконника. Он недвижим давно. Квартиры брошены. Обитаема только одна — во втором этаже: четыре окна застеклены недавно, в одном, за распахнутой форточкой, видна чистая подушка. А под воротами во дворе сидят двое, читают вместе большую книгу... Над крышей дома — серое небо, тучи. Несколько дней уже тучи, и холодно, и совсем не похоже на лето. Многие ходят в плащах, иные командиры — в шинелях. Жаркие июньские дни миновали.

...И все же, если не считать редких обстрелов, — в городе тишина. Тишина и на фронте, повсюду. Некий мирный период войны, конечно, — период напряженной подготовки с обеих сторон к неминуемым схваткам. Почти сравнявшееся с германским техническое оснащение Красной Армии, ее явное усиление и моральное превосходство не могут не пугать Гитлера. Немецкий генералитет, кажется, начинает постепенно «оттирать» его от командования, ему не так уж просто бросить свои армии одним своим словом в новые авантюры, коих после Сталинграда и Африки все, кто может в Германии мыслить разумно, боятся. Вот и приходится Гитлеру теперь рассчитывать каждый свои шаг, думать о коммуникациях, о стягивании крупных резервов, о недовольстве населения Германии. Думать о неожиданностях, какие непрестанно усиливающаяся наша армия может преподнести ему. И если наше умное, уже очень опытное командование тоже тратит драгоценное время на подготовку, то тратит его, конечно, не зря...

Вот и тишина — пока! Нет затишья только в небесах — авиация и наша и немецкая действует. Немцы стараются бомбить все пути подвоза к Ленинграду, особенно станции и мосты единственной железной дороги и пристани на Ладожском озере. Заодно тщатся, как запасную цель, бомбить Ленинград. Но это удается редко и только их отдельным прорвавшимся самолетам.

А над путями сообщения воздушные бои каждый день. Недавно, после двухлетних — с начала войны — напрасных усилий, немцам удалось разрушить мост через Волхов. Пострадал, кажется, один пролет. Сейчас мост, насколько я знаю, уже восстановлен и движение поездов продолжается. В городе, да и в армии, о происшедшем на Волхове почти никто не знает.

Вообще болтовни, слухов в городе нет, население давным-давно попросту не интересуется слухами и сплетнями. Все привыкли к любым военным происшествиям, все уверены в главном: в победе. Мысль о том, что вдруг да взяли бы Ленинград немцы, не возникает ни у кого, она представилась бы каждому такой нелепицей, что вызвала бы только ироническую усмешку. Штурм? Да, штурм возможен. Начала его допустимо ожидать — даже следует ожидать — в любой день. Но результат будет плачевный для гитлеровцев! Так мыслят все. А многие вообще не верят в то, что после сталинградского опыта немцы могут решиться на штурм Ленинграда...

— А вот наши летчики, — сказал мне вчера Тихонов, — разбили Нарвский мост, и немцам теперь приходится возить все в Лужскую губу морем, а мы их долбаем в море, им туго приходится.

Николай Тихонов, как всегда, оживлен, говорлив, охоч до длинных рассказов. Его все любят, с ним все почтительны и приветливы, и он, конечно, все это действительно заслужил своими работоспособностью и энергией. Честь ему и хвала!

Я уже упоминал, что недавно в Ленинград приезжал корреспондент агентства Юнайтед Пресс — первый американский корреспондент за все время войны. Фамилия его Шапиро. Правда, он никакой не американец: в 1926 году он окончил Московский университет и, не ведомо никому из нас как, позже оказался в Америке. Но факт — вещь неоспоримая: он прилетел в Ленинград как американский корреспондент — агентства, обслуживающего две тысячи американских газет. Прилетел на «Дугласе», с двумя сопровождающими его нашими офицерами. Пробыл здесь три дня, улетел. Н. Тихонов и другие возили его по городу, показывали разрушения, средства ПВО и многое еще, что интересовало его.

Американскому корреспонденту везло. В день посещения им, например, Кировского района туда не лег ни один снаряд. А накануне туда же легло шестьдесят... Такая же тишина была и в контрбатарейном полку Витте. Накануне этот полк подвергался яростному обстрелу несколькими батареями так, что даже все огороды были искрошены.

Тихонов говорит, у Шапиро создалось впечатление, что город разрушен наполовину. Сразу это нам кажется неправдоподобным. Но если подумать и присмотреться, то ведь и действительно, неповрежденных домов, у которых даже стекла уцелели, в Ленинграде осталось совсем немного! Просто мы привыкли и не замечаем многого. Да и мало ли таких разрушений и повреждений, какие не так уж бросаются в глаза!.. Конечно, если судить по цифровым показателям (кои, естественно, станут гласностью только после войны), город разрушен весьма основательно.

Внешне жизнь города мало чем отличается от жизни прошлого лета. Еще больше огородов — даже, например, на груде мусора, образовавшейся на улице Герцена у разрушенного (а ныне закрытого фальшивой фанерной стеною) дома, разведен огород! Кстати, на той фанерной стене разрисовывавшие ее художники вывели, как обычно выводится дата окончания постройки дома, цифру: «1942». Да, печально выглядит городское «строительство» 1942 года! Фанерная стена, прикрывающая зияющий провал!

Торгуют магазины, особенно книжные. Прохожие невозмутимы, неторопливы. Попадаются — правда, очень редко — хорошо одетые женщины. Но, конечно, не меньше половины всех проходящих по улицам — военные. Медали «За оборону Ленинграда» далеко не у всех. Я бы на глазок сказал, что не больше десяти процентов прохожих имеют эти, на зеленой ленточке, медали. Это, в общем, немного. После войны, особенно в других городах, люди с медалью «За оборону Ленинграда» будут попадаться редко, хотя нам, сегодняшним ленинградцам, и кажется, что медаль эта — массовая. А через несколько лет в Ленинграде ее редко можно будет увидеть в толпе прохожих. Тогда опять будут толпы прохожих. В наше время, идя по одной стороне улицы, всех людей, идущих по другой стороне, от одного до другого квартала, можно легко и безошибочно пересчитать — всегда окажется не больше двух-трех десятков. Причем на таких улицах, как Невский, Литейный... Вот, оторвавшись на миг от моей записи, специально для проверки этого утверждения, выглянул в окно. На всем протяжении канала Грибоедова (по противоположной его стороне) от Невского до собора «На крови» насчитал пятнадцать прохожих. А по этой стороне — двух. Да на пешеходном мостике — одного. А ведь сейчас середина дня!..

Овощей в городе пока еще нет. Голодновато. Мне, например, той еды, что получаю я в столовой ДКА, явно не хватает, даже по количеству, не говоря уже о калорийности. Ужин и завтрак я теперь приношу домой и съедаю его зараз. Вчерашние ужин и завтрак вместе едва наполнили небольшой горкой гороховой каши чайное блюдечко. Хлеба получаю теперь достаточно — 700 граммов (летняя норма).

Особенно не хватает сахару, — в месяц полагается мне 750 граммов, но дают его по талонам мелкими порциями, каждую в плотной бумажке, получается не больше полукилограмма в месяц. Ничего другого сладкого и понюхать не приходится. В столовой ДКА нам, питающимся, дают еды явно меньше нормы. Все это замечают, но как-то стесняются учинить скандал.

Городское население в массе своей также питается плохо — кроме тех, кто пользуется карточкой первой категории и дополнительной карточкой (то есть практически двумя нормами первой категории, — сахару, скажем, 1900 граммов, иногда частично заменяемого шоколадом). Но у гражданского населения есть возможность прикупать или «приобменивать» продукты на рынке. Нам, офицерам, и некогда и нельзя ходить на рынок. Я вот даже представления о рынке не имею. Вчера терапевт, осматривавший меня в гарнизонной поликлинике, искавший причину непроходящих болей, сказал, что у меня совсем нет жирового покрова, что я очень худ и несомненно истощен. Это так. Врач рекомендовал мне найти способы улучшения моего питания. Я усмехнулся.

Много курю. Досаждает постоянный бронхит...

Сейчас — четверть третьего. С полчаса назад обстрел города прекратился...

Всегда не хватает времени! За июнь месяц я написал и послал в ТАСС четыре крупных очерка, одну информационную корреспонденцию, два рассказа. Передал весь этот материал и в Радиокомитет. Окончательно подготовил и вчера сдал (выверив гранки) в Гослитиздат книгу рассказов и очерков в десять печатных листов... А кроме того, потратил несколько трудных дней на приведение в порядок отцовской квартиры, на перевозку оттуда на своем, восстановленном мною велосипеде нужных мне вещей, на налаживание квартирного быта... А велосипед мой, приобретенный в 1921 году, валявшийся в разобранном виде, теперь очень помогает мне — экономит время и силы.

Глава вторая.

В пятьдесят пятой армии

Рыбацкое, Овцино, 55-я армия
3–6 июля 1943 г

Теплоход № 19. — Обстрел Усть-Ижор. — Школа снайперов. — Исполнение клятвы мести. — Колхоз имени Макса Гельца. — Сторож пристани. — В прифронтовом поезде

Теплоход № 19

3 июля. 6 часов вечера.

Ленинград

Борт теплохода № 19 — а попросту, в мирное время, этот теплоход назывался речным трамваем. Покачивается у пристани «Площадь Декабристов», перед отходом в Рыбацкое, куда я решил поехать, чтобы побывать в 55-й армии, у снайпера Тэшабоя Адилова, и в редакции газеты «Боевая красноармейская» (редактор ее — Досковский).

Над пристанью — Исаакий, на фоне черных грозовых туч. Медный Всадник закрыт мешками с землей, заделан деревянными щитами, а скала обведена земляным, сейчас зеленеющим холмом.

В сквере огородов нет, потому что весь он таит в себе блиндажи и землянки; здесь всюду зенитные батареи. У набережной против Адмиралтейства — эскадренный миноносец, прикрытый зеленой маскировочной сетью, тянущейся на берег к деревьям бульвара. Ветер колеблет поднятый на корме бело-голубой военно-морской флаг. Моросит дождь. Нынче была гроза. И старушка, ожидающая отплытия, услыхав внезапные раскаты грома, беспокойно взглянула на небо.

— Это гроза, бабушка!

— А кто их там разберет! — с сомнением сказала старушка.

Вот заработали моторы, и мы пошли вверх. Проходим мимо эсминца, он выкрашен вдоль в два цвета: нижняя полоса под цвет гранитной набережной, коричнево-серая, верхняя — обычная, стального, военно-морского цвета. Прошли под мостом, идем мимо Зимнего, обгоняя серую военную моторную лодку, с распущенным бело-голубым флагом. Против Эрмитажа — ледокол «Ермак» (закрыт сетями, и не узнаешь!), сторожевой-пароходишко, буксировщик, баржа, а дальше, уже против Петропавловской крепости, — длинный, двухтрубный крейсер, расписанный желтыми, рыжими, серыми полосами... Нева — сера. Небо — серо.

...Руины дома, одним из первых разрушенного в блокаду, большой торгово-пассажирский пароход, еще один — двухтрубный ледокол, и мы — у Кировского моста, по которому ползут два трамвая.

Девушка-кассирша подходит ко мне, берет с меня рубль шестьдесят копеек и кладет билет на столик, за которым пишу.

Пока мы стояли у «Площади Декабристов», эта девушка вместе со всей командой обсуждала список — разверстку, по которой часть экипажа должна быть освобождена от брони и мобилизована в Красную Армию.

...Мы почти не стояли, ни один пассажир не подсел, — отправляемся, идем вверх по Неве. Сейчас 6 часов 40 минут. Кассирша принесла чайник с кипятком, заваривает чай. Два дивана составлены так, что образуют отдельный закуток — мягкую двуспальную кровать. На ней — матрац. Тут живут обе девушки — кассирша и матрос, тут они спят по ночам. Тут же, на полочках-сетках, все их хозяйство: чемоданчик, две книжки, полотенце, противогазы. Кассирша — в синем комбинезоне и синей косынке, матрос — в ситцевой юбке и плюшевой кофточке.

Против Финляндского вокзала мы подошли к пристани, взяли трех пассажиров — стройную и хорошо одетую молодую женщину, старого рабочего в картузе и его пожилую спутницу в ватной куртке. Теперь нас, пассажиров, на борту пятеро. Идем дальше. Справа — разрисованная башня городского водопровода, которую немцам так и не удалось разбомбить, впереди виднеется Смольный, укрытый надежною маскировкой, а у берега — дровяная пристань. Налево — гранитные камни набережной, беспорядочно лежащие вдоль песчаного берега в линию, да две-три заржавленные морские мины, видимо пустые... Я разговаривал с кассиршей, зовут ее Нина, ей семнадцать лет; и с матросом — восемнадцатилетней Аней, работавшей на Ладоге на этом же теплоходе. Рассказывала Аня о Ладожской трассе, о продуктах, о партии сыра, перевезенного с риском для жизни, о своей прежней матросской неопытности ( «Не знала, как швартовать в штормы! Теперь — не оторвется!»)... А милиционер рассказал интересную историю о том, как у моста Лейтенанта Шмидта милицией был пойман немецкий шпион, плывший по Неве на двух надутых — одна над другою — автомобильных камерах. Он лежал между ними, на одну опираясь грудью, а из другой, прикрытой стожком сена, просовывал голову и руки, фотографировал берега, заводы и корабли. Немцы спустили шпиона в воду где-то между 8-й ГЭС и Арбузовой, чтобы он выплыл по Неве I. Финский залив, где в определенном квадрате его должен был подобрать самолет. Нижняя камера наткнулась на какой-то обломок, была пробита гвоздем, и немец, боясь утонуть, решил высадиться под мостом, но был замечен и взят...

1 июля. Утро.

Рыбацкое

Дождь. Ночевал в редакции «Боевой красноармейской», на койке Бейлина. Здесь — Литвинов, Вл. Лившиц, и другие знакомые...

Обстрел Усть-Ижор

4 июля. Утро.

Овцино

Перейдя рано утром понтонный мост, я отправился пешком в Овцино. Но, пройдя километра три, понял, что идти не могу — боль в боку усилилась так, что труден стал каждый шаг. Засел у будки контрольно-пропускного пункта, ждал больше часа попутной машины и, наконец дождавшись трясучего грузовика с какими-то артиллеристами, доехал до Овцина, а там, прошагав еще километра полтора по грязи, разыскал школу снайперов 55-й армии.

Сегодня воскресенье, снайперы, обучающиеся в школе, отдыхают от занятий, и их инструктор Тэшабой Адилов, черноглазый, чудесный, красивый, живой и скромный парень из кишлака Сох, оказался в полном моем распоряжении. От его симпатии ко мне (кажется, единственному для него на севере человеку, хорошо знающему не только Среднюю Азию, но даже его родной кишлак), от самой внешности этого красивого, смелого таджика, его манеры говорить, акцента на меня повеяло милым мне Таджикистаном. Мы встретились как старые, добрые друзья и повели откровенную беседу.

Мы так увлеклись беседой, что не сразу обратили внимание на сильный обстрел, на разрывы снарядов поблизости. Вышли на берег Невы смотреть. Немцы ожесточенно били по городку Усть-Ижоры, расположенному прямо напротив нас на другом берегу Невы. Много приходилось мне бывать под обстрелом, много их я перевидал за время войны, но такое зрелище было передо мной в первый раз: сегодня сам я находился в безопасности (по крайней мере, при условии, что немцам не пришло бы в голову перевести прицел на один-два миллиметра вправо), а все, что творилось на другом берегу, наблюдал так, будто сам был в партере и глядел на сцену театра, мрачного, надо сказать, театра, хотя день разгорался яркий, солнечный.

Весь городок был в дыму разрывов, немец клал снаряды пачками, то ближе, то дальше, проходя ими вдоль берега по всем кварталам одноэтажных домов. За домами прятались, от дома к дому перебегали люди, — дети, женщины. Снаряд вламывался в крышу деревянного дома, и вокруг набухал черный клуб дыма. Один из снарядов влетел в стоявшую у крыльца легковую машину — «эмочку», и она сразу вспыхнула ярким пламенем. Два снаряда попали в госпиталь. Потом внезапно над Невой послышался детский, мальчишеский, пронзительный крик: «Мама, мама, мама, мама...» Все тише, замирая, этот крик стлался над гладью Невы, пока не замер совсем. Шрапнель рвалась среди домов, и невскую гладь до середины реки секли врезающиеся в нее, поднимающие брызги осколки... Мы ждали пожаров, но пожаров не произошло.

Мы стояли на берегу, под нарядно-зелеными березами, — несколько красноармейцев и командиров, мы смотрели на это с внутренним волнением, молчаливо негодуя, хоть каждый из нас давно уже ко всему привык. Мы, взрослые мужчины, чувствовали себя в безопасности, а там на наших глазах погибали женщины и дети, и мы были бессильны помочь им.

В группе бойцов шел разговор: «Может, из стодвадцатимиллиметровых?» — «Нет, не достанет: на пятом прицеле — шесть километров, а тут — семь...» — «Шрапнель тоже...» — «Ижору не обстреливали с прошлого года...»

Рядом с нами под деревьями тянулись узкие и глубокие ходы сообщения, траншеи, заросшие сочной травой, где мы нашли бы себе прибежище, если б врагу вздумалось перенести огонь на наш берег; а там... Мы разговаривали о том, какие орудия бьют, и сколько их бьет, и с какой дистанции. Снаряды летели слева, из-за Ивановского, летели, колебля воздух так, что дуги их полета были не только определяемы слухом, но почти зрительно ощутимы. Летели, падали и разрывались, а люди за домами в Усть-Ижорах — беспомощные, в невозможности обезопасить себя — перебегали и жались к стенам домишек.

Там было много жертв, обстрел продолжался более часа. Я не знаю, сколько людей погибло, ранено и кто именно...

Обстрел еще не кончился, а я с Адиловым опять вернулся в маленький желтый каменный домик школы снайперов, и кабинет ее начальника, и продолжал, усевшись за письменный стол, мои записи, и только при особенно шумных разрывах мы раз или два выглянули в раскрытое настежь, приходившееся с той стороны, откуда летели снаряды, окно: а нет ли пожара?..

А потом обстрел кончился и беседа наша шла дальше, потом мы вместе с Адиловым, перейдя в соседнюю комнату, примыкающую к кухне, ели гречневую кашу...

На Неве, по всей Неве стоят у берегов замаскированные елками, сетями, деревянными щитами, дровами военные корабли: эскадренные миноносцы, тральщики, канонерки. Они порою стреляют из своих точных и мощных орудий по немцам. Но чаще — орудия молчат, и экипажам кораблей скучно.

Школа снайперов

4 июля. День.

Овцино

Обрамленные листвою стройных берез, окаймленные ветвистой системой траншей и ходов сообщения, здесь стоят несколько домиков школы снайперов 55-й армия. Начальник школы — мастер стрелкового спорта, старший лейтенант Г. И. Гильбо, когда-то учившийся в Институте внешней торговли, а потом, перед войной, закончивший в Галиевке высшую стрелковую школу. Ему, комсомольцу с 1934 года, от роду двадцать четыре, и сегодня он очень волнуется: завтра его будут принимать в партию.

Школа образована 2 января 1942 года. За полтора прошедших года эта школа, ведя занятия главным образом в поле, в условиях, максимально приближенных к естественным условиям боевой обстановки, подготовила, вооружила тактическими познаниями многих выдающихся снайперов, — через эту школу прошли лучшие снайперы Ленинградского фронта. Григорий Симанчук, его ученик Федор Дьяченко, герой Невского «пятачка» Тэшабой Адилов и многие другие отшлифовали здесь свои боевые познания. Школа стала центром, куда стекаются все новшества боевого опыта снайперов. Она обобщает все, чем лучшие снайперы обогатились в боях, и проверяет качество их стрельбы, направляет их боевую работу в подразделениях, из самородков выращивает организованные научными познаниями кадры. А в период наступательных действий весь состав школы выходит в действующие части, чтобы каждый снайпер в своем подразделении помогал выполнению общих заданий, подавлял определенные заранее огневые точки, обрабатывал своим огнем передний край противника до так называемого «момента рывка пехоты в атаку...».

— Характерно, — говорит мне Гильбо, — с начала сорок второго года, когда наш передний край был очень оголен, а паек был «филькин», а настроение у многих — удрученным, тогда немец имел инициативу. И подавить эту немецкую инициативу удалось прежде всего именно нашим снайперам. Немец ходил в полный рост, снайперы пригнули его к земле. На определенных участках вместо взвода пехоты становились один-два снайпера, и, вынося любые лишения, они справлялись с задачей обороны участка. О таких снайперах, как наш выпускник Федор Дьяченко, знает не только весь Ленинградский фронт, Дьяченко известен и на других фронтах. Когда он кончил школу, на его счету не было ни одного убитого немца, теперь на его личном, самом большом среди всех снайперов счету — четыреста двенадцать гитлеровцев! Повторяю — он один истребил четыреста двенадцать врагов!.. А сколько у него теперь учеников!..

Во всех подробностях записал я рассказ моего друга Тэшабоя Адилова о том, как после тяжелого ранения на Невском «пятачке», в стремлении выполнить клятву мести, которую он дал, хороня на «пятачке» своего друга Абдували, — убить за него сто фашистов, — он сначала стал снайпером, убил сто четырнадцать гитлеровцев, после сто четвертого немца был награжден орденом Ленина и не успел увеличить свой счет больше чем еще на десять врагов только потому, что был переведен в Военно-политическое училище Ленфронта. Выпущенный из училища в начале этого года, Тэшабой, уже в звании лейтенанта, был назначен заместителем Гильбо и командиром взвода школы снайперов. Каждый день он обучает свой взвод, занимаясь материальной частью, оптическим прицелом, измерением дистанций, баллистикой, огневой подготовкой, тактикой, инженерным делом, маскировочным делом, изучением опыта снайперов...

Больше всего меня интересовало, как, выписавшись из госпиталя в январе 1942 года, начал ходить на охоту и стал опытным, известным всему фронту снайпером сам Тэшабой Адилов...

Исполнение клятвы мести

4 июля. День.

Овцино

Было еще далеко до весны 1942 года, когда на всем полукружии Ленинградского фронта, от заметенной снегами Невы до Пулковских высот, пошла среди сражающихся бойцов и командиров молва о снайпере-таджике сержанте Адилове, который ходит на тот участок переднего края, где фашисты рискуют высовываться из траншей, и, подстерегая врагов целыми днями, убивает их в лоб, в глаз или в сердце, куда только захочется послать пулю.

Сложная это была наука! Шла зима, и, словно никогда не зная юга, Тэшабой породнился с ней. Его маскировочный халат был безукоризненно белым. В белый цвет выкрашена винтовка. Ремень к ней был из белой кожи. Смазывал Тэшабой винтовку незастывающим веретенным маслом, перед стрельбою протирал ее насухо, и потому затвор у него передвигался легко, отказов в подаче патрона не было, не случалось никогда и осечек. Стреляя, Тэшабой прижимал ствол к самой поверхности снега, чтоб окученные морозом пороховые газы не поднимались предательским облачком. После выстрела осторожно проглаживал варежкой снег, чтоб не остались на нем черные полосы. И, целясь в гитлеровца, дышал аккуратно, вниз, помня, что иначе настывшее стекло окуляра запотеет и, пока успеешь его протереть, цель исчезнет...

Все тайны своего ремесла вызнал и запомнил внимательный Тэшабой. Как винодел, на вкус устанавливающий крепость вина, так прикосновением пальца к металлу угадывал он крепость мороза. Чуть-чуть, но ровно на сколько нужно, увеличивал прицел, когда мороз крепчал; рассчитывал: воздух становится плотнее, усиливается его сопротивление летящей пуле... Помнил, что, скрадывая дистанцию, черный предмет на белом снегу представляется ближе, чем тот зеленый, который лежит рядом с черным. А зеленый кажется ближе, чем белый... И что бронебойная пуля летит ниже, а легкая — выше. И множество других заповедных тайн, которые открываются человеку только тогда, когда он становится мастером своего дела, терпеливым, вдумчивым, не смутимым никакими загадками...

Бывало всякое... Когда от неуловимых пуль Тэшабоя гитлеровцам не стало житья, раздобыли они где-то нескольких опытных снайперов, прислали их на участок, против которого действовал Тэшабой. Был им приказ: во что бы то ни стало уничтожить «красного дьявола»...

И однажды эти снайперы подстерегли Тэшабоя в его снежной ячейке. Расположились с трех сторон, выждали, когда он откроет свое присутствие первым выстрелом, и взяли его перекрестьем на мушки. Только приподнимет голову Тэшабой — пуля. Шевельнет рукой — пуля. Попробует отползти — три пули разом зароются в снег. Продырявили халат, пробили шапку-ушанку. Только лежа ничком, лицом в снег, не шевелясь, оставался неуязвимым для их пуль Тэшабой.

Мороз был крепким, будто безветрие помогло ему настояться. И решили враги взять Тэшабоя измором: либо замерзнет, либо ослабеет от голода, либо подставит себя под пулю вынужденным движением.

Пришлось Тэшабою трое суток лежать неподвижно: вражеские снайперы прикрывали друг друга огнем, по одному сменялись. А Тэшабой был один и ничего поделать не мог. Стрелять не мог, да враги и не показывали себя. Есть мог лишь ночью: раз попробовал днем осторожно протянуть руку за едой, которая была у него за спиною в сумке противогаза, но гитлеровцы мгновенно выпустили несколько пуль по его выдвинувшемуся локтю, вырвали клок ваты из рукава. Обогреться не мог, потому что одним только поеживанием не согреешь застывшее тело...

Трое суток лежал Тэшабой, трое суток не спал, отморозил руку, думал — в самом деле замерзнет. А к концу третьих суток понял, что жизни при такой неподвижности остается в нем самое большее на пять, шесть часов. Иссякали силы, холод добирался уже до самого сердца, голова кружилась, в глазах возникали пестроцветные пятна, появились галлюцинации — снег вдруг начал звенеть и петь, как горная речка в Таджикистане. Виделись абрикосовые сады, хотелось только покоя — закрыть глаза, и заснуть, и Тэшабой ловил себя на этом желании, сквозь бред понимая, что заснул бы навеки...

И тогда решил, как бы там ни было, ночью уйти, вырваться из незримой клетки, созданной для него пулями... Собрав все силы и волю, до ночи поеживался, напрягал и ослаблял мышцы, «в полдвижения» пошевеливал головой, руками, ногами...

А когда стемнело, выбрал момент между вспышками рассекающих мрак ракет, вскочил в полный рост, стремглав пробежал назад двадцать шагов и упал... Фашисты хлестнули по снегу пулями. Еще три раза вскакивал, бросался в короткие перебежки, распластывался на снегу Тэшабой, прежде чем достиг узкого рва, который тянулся к нашему переднему краю.

Фашисты переполошились, стараясь настигнуть ускользающую добычу. Ракеты взвились одна за другой, трассирующие пули перекрестили свои пунктиры во всех направлениях, застучал зенитный пулемет. Но Тэшабой уже бежал, пригибаясь, по рву, и хотя этот ров простреливался продольно очередями зенитного пулемета, свет здесь все-таки не был сплошным. Тэшабой выбирал моменты между очередями и между вспышками света, и когда все дуги трассирующих сошлись на рву — он был уже в семистах метрах от вражеских позиций. Через несколько минут товарищи растирали его руки и ноги в землянке.

Этой истории простить врагу Тэшабой не мог. На следующий же день он вновь пробрался к вражескому переднему краю, выследил и убил одного из гитлеровских снайперов. На второй день убил еще двоих. Следующих не удавалось уничтожить несколько дней, но Тзшабой дал себе слово, что не успокоится, пока не очистит свой участок от всех до последнего фашистских снайперов.

Их оставалось еще два, и целую неделю Тэшабой вел с ними самостоятельную войну. Он рисковал жизнью каждую минуту, он мерз на лютом морозе, он почти не ел и не спал. Четвертый снайпер был убит Тэшабоем.

Остался последний, самый неуязвимый. Между его ячейкой и ячейкой Тэшабоя было всего сто метров. Казалось, этот снайпер может добросить до Тэшабоя гранату. Несколько раз он опережал Тэшабоя, приходил в свою ячейку раньше его, и тогда Тэшабой уже не мог пробраться в свою. В такие дни гитлеровец бил по нашим амбразурам, не давая бойцам проходить там, где траншея была неглубокой, пресекал всякие действия разведчиков и саперов.

Тэшабой злился, негодовал и, наконец, выбрался в свою ячейку с полуночи. На рассвете увидел, что его враг вылез правее, чем всегда, и занялся рытьем в снегу новой ячейки. Тэшабой хотел бить только наверняка, долго следил за снайпером, не мешая ему копать снег. Тот вырыл себе углубление за черным оголенным кустом, навалил перед собою снежный вал, решил доделать последнее: поправить веточки куста так, чтобы они не попадали в поле его оптического прицела. Ему пришлось чуть привстать и вытянуться, чтобы коснуться веток рукой.

Тогда Тэшабой дал выстрел, один только выстрел. Гитлеровец подскочил, выпрямился как деревянный и рухнул ничком, поперек снежного вала — пуля попала в глаз.

И прежде чем Тэшабой успел выползти из своей ячейки, фашисты, разъяренные гибелью своего лучшего и последнего снайпера, налетели на наши траншеи и блиндажи ураганным артиллерийским огнем. Они положили больше трехсот снарядов, разрушили бруствер, развалили во многих местах траншею. Но наши бойцы при первых же залпах успели отбежать в землянки второй траншеи, — жертв не было, вражеская артиллерия долбила пустое место. Едва налет кончился, бойцы заняли прежние позиции и приветствовали благополучно вернувшегося Тэшабоя.

Каждый день после этого, желая во что бы то ни стало отплатить нам за потерю своих снайперов, фашисты укладывали в наши траншеи по сто, по двести снарядов, но неизменно страдали только земля да снег. А еще через несколько дней наше подразделение атаковало вражеский передний край, оттеснило фашистов на полкилометра и прочно утвердилось там, где они держались восемь месяцев...

Зима сменилась весною, весна — летом. Тэшабой ходил к гитлеровцам с группой разведчиков, бесшумно снимал часовых. Ходил за «языком» и приводил пленных. А больше всего, по-прежнему, ходил на снайперскую охоту и считал только тех убитых, которых с нашего переднего края видели все; тех гитлеровцев, в смерти которых Тэшабой не был уверен, он вообще не считал — такие случаи он называл «браком в работе»...

На том развилке путей, который направлял Тэшабоя к одной из многочисленных его ячеек, уцелел ствол расщепленной снарядом березы, Тэшабой срезал на ней кору и принял за правило, возвращаясь с удачной охоты, помечать на дереве свой успех новой зарубкой; против каждой кратко записывал на белой бересте дату и как именно убил гитлеровца. А потом сделал рогатку, писал записочки и, обернув их вокруг палочек или камней, метал эти записки гитлеровцам.

«Тот, который сегодня умер, — хороший ли ганс был? — писал Тэшабой. — Не зря ли погиб он? Мы в гости его на советскую землю не звали. Он шел сюда, чтобы быть выше советских людей? И хотел получить вкусную еду и хорошие вещи?.. А сегодня вы, фашисты, его друзья, положите его в землю, он будет ниже всех людей. Мы угостили его, сделали ему хороший подарок. Напишите в Германию, его жене, что русский хорошо его угостил... И кто из вас будет следующим, кого мы угостим так же?..»

Гитлеровцы свирепели, швыряли мины, строчили из пулеметов. А Тэшабой смеялся.

Когда он убил сотого гитлеровца, то устроил поминки по Абдували. Все товарищи приняли участие в этой тризне. Каждый знал в подробностях биографию того за кого Тэшабой не устает мстить. Каждый тоже мстил за что-нибудь свое фашистам, а все вместе воздавали мзду за страдания и горе Родины...

И Тэшабой сказал, что сотни гитлеровцев ему теперь мало, что он их будет истреблять до тех пор, пока последний фашистский мерзавец не падет мертвым на последнем клочке освобожденной советской земли.

— А я буду жив! — сказал Тэшабой. — Я всегда перехитрю смерть!

...Июль 1942-го уже согнал с небес белые ночи. Они снова стали темными, надежно укрывающими бойцов. Стрелковый полк готовился к наступлению на Красный Бор. Тэшабой решил помочь этой операции своим снайперским мастерством.

С вечера с двумя напарниками, своими учениками — красноармейцами Николаем Хоровым и Василием Тимофеевым, он пробрался через нейтральную зону, приблизился на сто метров к вражеским проволочным заграждениям. Здесь три друга вырыли для себя глубокий окоп и нишу, уходившую в землю штреком, тщательно замаскировались травой.

На рассвете услышали позади себя шум: наши бойцы готовились к атаке. Фашисты встревожились, стали высовываться, наблюдать в бинокли, видно было их и сквозь амбразуры. Можно было бы убивать их наверняка, можно было бы троих убить одной пулей. Но Тэшабой Адилов сдерживал себя. Зная, что наши артиллеристы о его рейде не предупреждены, он дождался нашей артподготовки, укрылся с напарниками в нише... Как только артподготовка кончилась, пехота устремилась в атаку. Гитлеровцы встретили ее пулеметным огнем. Тэшабой и два его друга взялись уничтожать одного за другим вражеских пулеметчиков. Тэшабой убил правофлангового, стрелявшего из амбразуры, затем левофлангового, выставившего ствол пулемета поверх бруствера, потом еще двух правофланговых, заменивших убитого, затем одного, который дал очередь впереди... И пулеметы замолкли — на двести метров по фронту Тэшабой Адилов прекратил всякий пулеметный огонь.

Под разрывами мин, под автоматным огнем бойцы пробились к вражеской траншее. Немцам, однако, удалось отбить нашу атаку минометным огнем. Пехота отошла, взяв пленных, трофеи, документы. (Такие неудавшиеся наступательные действия подразделений у нас, признаться, часто потом именуются «разведкой боем».) Тэшабой, Хоров и Тимофеев не вышли из своего окопа. Теперь снайперским.огнем они прикрывали отход пехоты, стреляли по врагам на выбор... Это могло обойтись им дорого, они это знали...

Тимофеев выдал себя, нечаянно шевельнув винтовку. Фашисты тотчас же накрыли трех снайперов огнем полевой артиллерии. Два часа били снарядами по их -окопу. Разрывы ложились рядом, от дыма нельзя было дышать, снайперов засыпало песком, комьями земли, осколки секли воздух над нишей, впивались в окоп, свистели... Стало ясно: прямое попадание неминуемо, вот-вот накроют!.. И Тэшабой решил обмануть врагов.

— После следующего разрыва — выбрасывайтесь! — приказал он. — И лежите, как убитые.

Едва под разрывом взметнулась земля, вскинулся сам, бросил оружие, взмахнув руками, распростерся навзничь, возле окопа, на виду у фашистов. Не зазевались и оба его товарища.

Гитлеровцы сразу же прекратили артиллерийский огонь. Осыпанные песком, все трое лежали «в открытую», как мертвые, и только чуть приоткрывали глаза, наблюдая за тем, что происходило дальше...

А дальше — шла игра без козырей со смертью. По ним «для верности» стали бить автоматчики, пули ложились то ближе, то дальше, любая следующая очередь могла прошить притворившихся мертвыми снайперов. Но друзья не выдавали себя ничем, — не много шансов было у них остаться живыми, но не стало бы ни одного, если б кто-либо пошевельнулся.

Неприятное, надо сказать, это дело — смотреть вполглаза, как пули ищут тебя, ничем не защищенного, не прикрытого! Но Тэшабой не сомневался: сейчас поможет наша артиллерия. И артиллерия помогла — орудия грохнули залпом, затем беглым, шквальным огнем, и в несколько минут вражеские траншеи сровнялись с землей.

Фашистам было теперь не до наших снайперов: вслед за этим огнем следовало ждать новой атаки. А наши снайперы вскочили, побежали в полный рост. Одна из немецких амбразур заговорила пулеметным огнем, но поздно: наши уже добежали до ближайшего хода сообщения, поползли дальше. Им встретилась группа бойцов комендантского взвода:

— Где там — не видели? — Адилов и его снайперы лежат убитые? Командир приказал тела вынести!..

Тэшабой усмехнулся, вынул из нагрудного кармана удостоверение личности. И ответил так:

— Если Тэшабой Адилов умрет, его бог принесет! Адилов еще хочет жить!.. А почему артиллерия так рассердилась?

— Обиделись артиллеристы за смерть вашу! Наблюдатели говорят: убиты, лежат раскинувшись... Отомстить хотели. Ну и чтоб нас, пока ползем, прикрыть, помочь нам тела ваши вынести!..

И все вместе вернулись на командный пункт полка. И еще рассказывает Тэшабой Адилов:

— Все снайперство мое, с начала и до сентября сорок второго года, проходило в разных местах. Попав в Сорок третью краснознаменную дивизию, к противотанковому рву ходил, против Красного Бора; потом — весь прошлый год от Ивановского до Пушкина, по снайперским заявкам, излазил весь передний край. Забирался туда, где, как сообщали, ходит много немцев и не дают покою... Постоянный хороший товарищ, напарник был — -Кузнецов, шотландец... Да, он шотландец, родился в Шотландии, а в Советском Союзе — с тысяча девятьсот двадцать восьмого года. Мать его — литовка, отец англичанин... Он любил песни петь по-английски на переднем крае. Он и по-русски чисто говорил, а уж по-английски — прекрасно. Он был кандидатом партии... А потом ушел на курсы средних командиров, где он сейчас — жив или убит, — не знаю... Другим напарником был у меня Петров, тоже хороший. Убит был у противотанкового рва...

Я спросил Тэшабоя, какие у него планы.

— Как начнут — опять пойду туда, здесь не удержат. Который вещь украл — всегда таскать будет! Который курит — врач не отучит... Учить народ и быть с ним хочу!

Так ответил мне Тэшабой, все еще не справляясь с законами русского языка…

И добавил:

— У меня когда артиллерийский, пулеметный, минометный огонь — я горю, ничто меня не задержит, вперед иду... А когда надо, могу быть долго спокойным, выдержка есть!.. Я в те дни был черный, от земли и от пыли и дыма... А за Абдували... Он мой друг, мальчик был, спали на одной койке, в одном доме наши семьи, только дувалом разделен дом. Его родители меня за сына считали, а мои — его... Мой отец — Адил-Захид-зода, дехкан был. Рис, просо, ячмень, виноград, фрукты — вот его дело в колхозе «Мадани Итифок»,-в Сохе, было. Он умер в тридцать восьмой год, семьдесят пять лет было... Он говорил-: «Абдували твой друг, всегда помогать надо...» Три года не прошло, как отец умер, я похоронил Абдували тоже... Сто четырнадцать фашистов за него убил... Клятву выполнил... Конечно, у нас есть снайперы — больше бьют... Ничего, война еще не кончается, я живой пока...

Да, конечно, Тэшабой прав: есть здесь снайперы — больше бьют. Об ученике Симанчука, Федоре Дьяченко, из 187-го полка 72-й стрелковой дивизии я уже говорил. Сегодня награждены Кашицин и Говорухин — снайперы 13-й стрелковой дивизии. Кроме Красной Звезды, медалей «За отвагу» и «За оборону Ленинграда» у Говорухина, убившего триста сорок девять гитлеровцев, с сегодняшнего дня есть еще и орден Красного Знамени. У его учителя Кашицина, участвовавшего в боях еще на Халхин-Голе, убившего в этой войне двести шестьдесят четыре гитлеровца, — такие же награды. Оба заняли на фронтовых соревнованиях (22 июня этого года) первые места и награждены часами. Оба они — напарники знаменитого снайпера Смолячкова. Теперь у каждого из них больше ста учеников...

Но, в самом деле, война еще продолжается. Такой человек, как Тэшабой — горячий, смелый, неудержимый в своей ненависти к фашистам, на достигнутом не остановится. Он истребит еще немало врагов!.. Полсотни учеников Адилова имеют уже и своих учеников!.. Снайперское дело на Ленинградском фронте все более и более развивается!

Мы сидим на скамеечке возле дома, в палисадничке. За спиною — раскрытое окно кухни, впереди, за листвою берез, за траншеями и ходами сообщения, за эсминцем в сетях, пришвартованным к сплотку бревен, — катит медленно и величаво свои волны Нева. На другом ее берегу видны обстрелянные днем домики Ижор. Сейчас — тишина, светит солнце. И я гляжу на девочку лет десяти в ситцевом платьице, она показывает пальчиком бабке через Неву, на Ижоры, и говорит:

— Видишь окна, беленькие-беленькие?.. Вот там, крышу...

Другая девочка, лет пяти, в цветах палисадника, одна поет звонко и беззаботно:

Я их обманула, И они умирали...

А из окна кухни доносится разговор двух коков об опасностях, каким подвергают себя саперы:

— Работа у них такая!.. У пас в августе целый взвод подорвался на минах!..

5 июля. 11 часов утра.

Овцино

В поисках ночлега я пошел к начальнику школы, старшему лейтенанту Гильбо, не слишком понравившемуся мне, расчетливому в отношениях с людьми человеку. Дома его не оказалось — был в клубе, объединенном клубе армии, флота и расположенного в Овцине колхоза. Здесь после демонстрации фильма происходила типичная для наших сел танцулька, которая отличалась от колхозной мирного времени только тем, что вихрастые, распаренные «кавалеры» были в армейской или флотской форме. Сильное впечатление производил какой-нибудь моряк-командир, который, лихо заломив свою офицерскую фуражку набекрень или надвинув ее на самый нос, вертел девицу из подсобного овощного хозяйства или тут же расположенного колхоза. Балтийцы явились на эту танцульку со своих замаскированных у невского берега кораблей и кружились в деревянном зале колхозного клуба. вместе с понтонерами, интендантами, снайперами и милиционерами.

А потом все разбрелись кто куда... А я пошел спать на второй этаж указанной, мне дачи, на пустующую койку одного из командиров снайперской школы, который ночью счел бы обязательным обнаружиться только в случае боевой тревоги. Один из таких командиров — в прошлом моряк с торпедного катера, позже механик, еще позже морской пехотинец, а ныне просто пехотинец и ученик школы снайперов — явился ночью и, улегшись на соседней койке, признался мне, что «быть ночным пикировщиком» для него — ерунда, а он просто скучает, и хочет на корабль, и утешается тем, что ходит в гости к морякам стоящего у берега эсминца. И еще говорил о том, что растерял всю семью — часть ее в оккупированной немцами области, другая — просто рассеялась, и только недавно он, будучи раненным разрывной пулей в руку, случайно встретился с младшей родной сестрой, которая тоже лежала в госпитале раненая. И что ее вместе с ее госпиталем неожиданно перевели куда-то в другое место, и он опять утратил почтовую связь с нею. Разыскивает письмами и не может найти, — как найти?

Фамилия этого парня — Соловьев, он был охоч на разговоры, я слушал его и долго не засыпал, лежа в чужой постели, под чужим одеялом. А заснув, вскоре проснулся опять, потому что дом дрожал от нового обстрела. Снаряды ложились, впрочем, достаточно далеко, и я опять заснул...

Колхоз имени Макса Гельца

5 июля. Вечер

Сегодня я посетил колхоз имени Макса Гельца Слуцкого района.

Правление этого колхоза размещается здесь же, в Овцнне, в ветхом и разоренном двухэтажном доме, который когда-то был неплохою дачей. А районный центр, конечно, теперь не в Слуцке, оккупированном немцами, а в Ижорах. Разговаривал с председательницей колхоза Маргаритой Николаевной Раменской, двадцативосьмилетней женщиной, овдовевшей еще в 1939 году, агрономом, коммунисткой с довоенного времени. Жила она тогда в Пушкине, окончила там сельхозтехникум, потом работала в колхозе...

— Семнадцатого сентября сорок первого из Пушкина ушла, — по пяткам били... Все осталось там. Пошла работать в переселенческий отдел, при Смольном... Зимовала жутко, дистрофия третьей степени, ночевали там, в отделе, заставляли нас много работать, искать выбывших, давать справки, кто куда выбыл... Отца в дистрофию похоронила, — работал на Балтийском заводе. В сорок втором году, двадцать пятого августа, — сюда, председателем колхоза, а до этого была председателем сельсовета в Купчине... Мать и дочка здесь...

И еще разговаривал я с бригадиром колхоза Татьяной Петровной Бахметовой, чей окающий говор сразу помог мне угадать, что она — ярославская. Прожила она в Ижорах одиннадцать лет... И еще — со счетоводом Марией Ивановной Бабушкиной, краснощекой, с гладким, хорошим лицом, ленинградкой, из Московской Славянки, двадцатилетней женщиной, поселившейся в Овцине в сорок втором году... И с ее отцом — учетчиком трудодней, хозяйственником Иваном Алексеевичем, ленинградцем, уроженцем той же разоренной Московской Славянки, имевшим там дом и семью. Теперь жена, Мария Петровна, работает тоже здесь, на парниках. Славянка — пустое место.

Колхоз организовался в апреле 1942 года на развалинах бывшего немецкого колхоза, который и тогда назывался именем Макса Гельца. Всё собирали с разоренных местностей, получили две лошади, а в мае из совхоза — двух коров, набралось здесь семь-восемь хозяйств из тех колхозников, что случайно оказались не эвакуированными. Потом в колхозе стало уже тридцать семейств, но люди были голодные, работать не могли, приходили и уходили, — из ста пятидесяти человек осталось шестьдесят, кто эвакуировался, кто куда разошелся. Отремонтировали парники, рамы; стекла достали, вставили; собрали, перечинили инвентарь. Пахали на двух лошадях, потом помогла Детскосельская МТС ( «она помещается в одном доме с нами»). Позже из того же совхоза, (в котором были собраны эвакуированные отовсюду коровы) получили еще десять коров, да одну привела свою колхозница... Посеяли свеклу, другие овощи. На тридцати гектарах посеяли овес, на четырех — рожь, на пятнадцати — ячмень, остальную площадь пустили под корнеплоды и овощи. Всего было сто пятьдесят семь гектаров. Осенью сдали государству шестьсот тонн овощей, за них были «отоварены» мукой, крупой, конфетами так, что колхозники остались очень довольны.

— И в настоящее время мы дополнительное питание получаем тем же хлебом. Колхоз уже теперь не тот, — проходят планомерно посевы, рыхление, подсыпка минеральных удобрений, подкормка, прополка... На прополку пришли помогать воинские части, жители и служащие учреждений Ижор, пожарники, милиция, работники райисполкома, Леноблторга... Кроме того, у каждого есть свои огороды: на пятьдесят шесть колхозников — восемь с половиной индивидуальных огородов, у троих есть свои коровы и куры. Остальные не могут обзавестись... Есть своя столовая, в детском очаге — пятьдесят детей, их обслуживает штат специалистов, выделенных районом, и питание для детей — специальное: молоко, овес, хлеб черный, масло, жир, сладкое. Усть-Ижорская районная больница и поликлиника оказывают всем, если нужно, медицинскую помощь... А лошадей в колхозе теперь семнадцать, есть и трактор... Картофель и капуста хорошо идут, — посадили картофель машинами, окучиваем машинами, удобрений достаточно... Не хватает, конечно, рабочей силы, пришлая — работает авралами, нет последовательности. Нет химикатов для борьбы с вредителями. Неважные семена, в них много сорняков. Семена привезенной «канадской свеклы» попросту не взросли.

Есть при колхозе и животноводческая ферма: двенадцать дойных коров, двенадцать телят, тридцать восемь коз и овец, пятнадцать свиней, три курицы, колхоз заказал ленинградскому инкубатору двести кур для колхозников и триста для птицефермы — обещали дать.

Колхозный актив выпускает стенгазету «Крепи оборону»; действует «через военных» кино — в неделю раза два; колхоз получает три экземпляра центральных газет, пятнадцать — «Ленинградской правды» и журнал «Работница и крестьянка».

В колхозе происходит соревнование бригад и звеньев. «Даже ящик рассады перервали в раже, до того соревновались бригады, — пусть никому! — чтоб не опередили друг друга! Потому что люди почувствовали, что голодать очень неприятно!..»

Именно так выразилась бригадир Татьяна Бахметова: не страшно, не мучительно, а неприятно!

Записал я и все цифровые показатели работы этого года... И пошел опять разговаривать со снайперами, — провел часа полтора со старшим сержантом Иваном Серым, записал то, что он поведал мне о себе и своей работе. Потом говорил с Гильбо... А весь вечер опять провел с Тэшабоем Адиловым, который вспоминал свое детство в ферганском кишлаке Сох, и своих родных, и своих товарищей...

В девять вечера разразилась гроза, лил тугой, густой дождь, стало холодно, вечер казался сентябрьским, а не июльским...

Слышна была канонада, и сквозь грозовой ливень трудно было отличить молнии от вспышек ракет и боевых зарниц...

Ночь на 6 июля.

Рыбацкое

Распростившись со снайпером, я отправился в Ленинград, — переправился через Неву в Усть-Ижоры на лодке перевозчика и пошел пешком в Рыбацкое, понадеявшись было найти какой-нибудь попутный транспорт и не найдя его. Шел, мучаясь болью в боку, стараясь не думать об этой боли. Шел по дороге, мимо домиков Усть-Ижор, то целых, то поврежденных бомбами и снарядами, мимо раскинутых вдоль дороги лагерями палаток мед-санрот и санбатов, мимо замаскированных и незамаскированных автомобилей и расположенных, как везде и повсюду, воинских частей.

Вышел на стык дороги, идущей из Колпина, глядел на Колпино и на поле, где в километре от меня разорвалось, вспыхнув дымами, несколько снарядов, и побрел по этой дороге дальше, в Рыбацкое. Прошел километров, верно, не меньше шести-семи, ложился на зеленую сырую траву отдыхать, когда очень уж болел бок, и пришел в Рыбацкое.

И вот, в поисках ночлега, пришел в редакцию «Боевой красноармейской».

Сторож пристани

6 июля. 9 часов утра.

Рыбацкое

Пристань. Жду парохода. Спал в редакции на койке «тассовца» Бейлина, который улетел в отпуск в Татарскую АССР на месяц.

Идет дождь, медленный, затяжной. Небо низкое — серо и осенне. Маленькая плавучая «дачная» пристань пуста.

Кроме меня ждут парохода только двое: красноармеец без курева (я и сам без курева) да женщина, купившая здесь литр молока за сто шестьдесят рублей и сказавшая мне, что можно обменять и на хлеб — литр за килограмм хлеба.

Во втором отделении пристани, в каморке без печки, живет старуха «пристаньщица» — сторож пристани Анна Ивановна. Она разговорилась со мной и заплакала, рассказывая, что сын ее Борис Елисеев, художник, работавший при Доме Красной Армии, в феврале прошлого года убит на Литейном осколком снаряда, а муж Федор Антонович умер от голода. Он был ревизором на Октябрьской железной дороге.

— Я сама хлопотала Борису броню, думала, лучше, а вышло хуже... И он все говорил мне: «Мама, не делай никаких запасов, проживем как-нибудь, это дураки делают себе запасы!..» А вышло так, что запасы-то делали себе как раз люди умные, они только и выжили, а сын мой пошел в очередь за хлебом, и как раз был такой ужасный обстрел, и я ему говорю: «Не ходи», а он: «Как же можно, да ведь этими ста двадцатью пятью граммами надо день прожить, а если сегодня не взять их — пропадут!..» Тогда всё выдумывали — - день не возьмешь, на другой день уже пропадает... И за сто двадцать пять граммов его убило. А если б были у нас запасы, разве бы он пошел? Я все от себя ему отдавала, и от мужа тоже, думали: он — молодой, ему больше надо, уберечь думали, а вот не уберегла ни его, ни мужа, и теперь я одна, и зачем я живу, — не знаю, кому я нужна одна?.. Живу!.. И разве б я работала на такой работе, я совсем прежде не работала, а теперь надо что-то делать, себя оправдывать... Сколько мы пережили, все ленинградцы! Весь город от голода вымер, что там осталось? Что нам только немец сделал, проклятый, и когда его мы прогоним?..

И старушка в платке и в зипуне плакала и вытирала слезы платочком, а потом пошла к помпе, откачивать воду из трюма пристани...

В каморке ее, на дощатых нарах — войлок, тут старушка и спит. Два ведра на полу, из нескольких кирпичин сложен очаг ( «Уж когда очень понадобится — лучиной скипячу воду, по-черному... Вот так и живу здесь по двое, по трое суток!»).

Я спросил: выдавали ли медали «За оборону Ленинграда»? Она сказала, что кое-кому давали, а ей — - нет, и что, наверно, медали «по блату» дают, потому что у них в конторе дали Ольге Алексеевне, которая только и делает, что в чистой теплой комнате сидит; а вот ей, старухе, трудностей и лишений выпадает гораздо больше, а вот медаль не дали! Ей, дескать, пришлось однажды четверо суток, сидеть брошенной посреди воды: привезли пристань, метрах в двадцати пяти от берега поставили и ушли, а сойти на берег нельзя; проезжают мимо кто на лодках, кричишь: «Свезите меня на берег, хоть хлеба я получу!», а отвечают: «Некогда!..» Так четверо суток и просидела... Это ведь надо учитывать?.. Но слух такой идет, что всем ленинградцам будут какие-то ленточки давать, — конечно, медали всем дать нельзя, надо же кого-нибудь отличить, но ленточки надо бы всем ленинградцам дать, чтоб ленинградцев отметить перед всеми другими и чтоб было это на память, на всю жизнь. Плохое, правда, придется вспоминать, хорошего вспомнить нечего, а все-таки надо бы такие ленточки!..

А парохода все нет и нет, я жду, и старуха Анна Ивановна, сидя рядом в теплых чулках, всунутых в калоши, в ватном зипуне, в ветхой юбке, продолжает рассказывать.

Жила она до войны хорошо, муж Федор Антонович зарабатывал достаточно, сын Борис учился в Институте воздушного флота, окончил с дипломом инженера, а к «художеству» страсть у него была с детства. «Я все говорила: побью, если будешь карандашом чужие стулья разрисовывать! И диплом художника у него был. Работал в Доме Красной Армии он у художника Пешкова, тот жив и сейчас. Ездил, возил свои картины — до войны — на выставки, в Москву, в Выборг.

Несколько раз говорил: «Мама, я пойду добровольцем!», а я говорила: «Иди, пожалуй, и лучше в Красной Армии, и позаботятся о тебе, и питаться будешь лучше», а Пешков не пускал, броню ему сделал.

А теперь вот живу, вещи продаю — есть хочется. Недавно костюм его продала за восемь тысяч рублей, и уже нет этих денег. Картошка двести пятьдесят рублей кило стоит — тринадцать картофелин каких-нибудь!.. Или молоко.

Старухе назначена пенсия — двести пятьдесят рублей, но сейчас не получает ее потому, что служит. Зарплата — сто двадцать пять рублей, зато карточка первой категории, а не третьей. На этой работе — с 15 июня прошлого года. «А зимой? Нужно дрова запасать, говорят: «Лови, которые плывут», а как их ловить, когда нечем, даже багра нет!.. Зимой тоже охраняла пристань, в затоне; нужно было лед окалывать на метр вокруг, чтоб ее льдом не сдавило. Ну, этой работы тоже делать я не могла, хлеб отдавала другим, чтоб делали. Стояла печурка, но дров не хватало, холодно было».

Сейчас по двое суток живет в городе, у себя дома, а двое суток здесь — посменно. «Сегодня должны сменщицу привезти, а меня взять».

— Муж умер раньше, чем погиб сын. Хорошо еще: удалось похоронить в гробах — сыну в Доме Красной Армии сделали, сама его и везла, в яме похоронила. Одна тянула, никого провожатых, конечно, в ту пору не было, сами люди еле ходили... Я пошла в Дом Красной Армии, к жене Пешкова, Вале, а та с горячими бутылками возится, говорит: «Пришел один художник, упал, надо его отогреть бутылками»... Что только пережили, что этот хитрец, негодяй, немец сделал!.. Ужас!.. Ужас!..

Дождь, дождь, — тихую Неву трогают сотни тысяч медленных капель.

Гляжу вниз по течению. Слева на взгорке — трехэтажное кирпичное здание школы, где в 1941 году был штаб 55-й армии, где часть его и сейчас. И другие дома и домишки Рыбацкого, и укрытые зеленой сетью автомобили-фургоны, и несколько «эмочек» у разных деревянных домов, и полоса густых зеленых деревьев вдоль шоссе и вокруг домиков селения.

На правом берегу Невы ряд таких же домиков в зелени. Несколько фабричных, давно уже не дымящих труб да отдельное высокое кубическое здание, извергающее днем и ночью черный дым, — если не ошибаюсь, одна из ГЭС. По Неве движения никакого. Редко-редко промашет веслами какой-нибудь красноармеец в ветхой лодчонке, пришел снизу буксир, ошвартовался чуть ниже пристани, где сгруппировались деревянные полулодки — понтоны. Из них можно составить мост...

Дождь то затихает, то снова рябит невскую гладь. Свежо, погода осенняя, старуха говорит о приметах, о том, что ежели «на Самсона» был дождь, то уж все шесть недель будет дождь, и две недели уж прошло...

В прифронтовом поезде

6 июля. 12 часов 10 минут

Пароход не пришел. И я поспешил за полтора километра на железнодорожную станцию: есть поезд 12.20, он ходит до Ижор и обратно... И сейчас сижу в этом дачном поезде. В нем вагонов десять, паровоз — без тендера, с баками для воды по бортам... Пассажиров ждало с полсотни, все больше огородницы, едут из подсобных хозяйств, с букетами полевых цветов. Немного солдат, матросов, офицеров.

...Еду — вблизи бетонные надолбы, обломки немецкого самолета. Всматриваюсь в даль — видны Пулковские высоты, на фоне неба тоненько, словно тушью, вырисованы изреженные, изломанные деревья. Левее, на горизонте, — синеватая кромка, это парк Пушкина, в нем немцы...

Остановка под мостом железнодорожной насыпи, справа впереди видны церкви Александро-Невской лавры, слева — множество окраинных домов, домишек, сараев, порожних составов на десятках разбегающихся путей. Дождя нет, тучи поднялись высоко. Санитарный поезд с чистыми занавесочками на окнах. Санитарка с винтовкой расхаживает, дневаля...

Вот вагоны с выбитыми стеклами, и сгоревшие, и с выломленными стенами... Проезжаем еще один мост в сетях маскировки, и снова железный лом вдоль путей: остатки машин, механизмов, листы ржавого кровельного железа. И опять чисто: депо, и трава, и цветы, — трава так свежа и чиста, что украшает всё!

...В 1 час дня поезд остановился под сводами вокзала. Это мой первый приезд по железной дороге к Московскому вокзалу, после того как я в августе 1941 года приехал в Ленинград из Петрозаводска, перед взятием немцами Мги. Вокзал цел, безлюден, чист, в деревянных вазах на перроне торчат зеленые елочки. А на путях — пустота полная, кроме двух теплушечных составов, из которых женщины выгружают привезенные в Ленинград дрова.

Глава третья.

Летние бои начались

Ленинград, Койвикюля, Морозовка, верховья Невы, 23-я и 67-я армии
7 июля — 6 августа 1943 г

В шквалах металла. — В районе боевых действий. — Борьба за Синявинские высоты

В шквалах металла

7 июля. Перед полночью. Ленинград

Итак, началось! Немцы перешли в наступление на Курск — из района южнее Орла и из района северней Харькова — Белгорода. Успеха пока не добились. За два дня нами уничтожено и подбито более тысячи танков, причем наши танковые силы еще пока не введены в действие. Цифра — впечатляющая! Демонстрация ли это, за которой кроется подготовка немцами удара на каком-либо другом фронте, или «всамделишное» направление главного удара — пока трудно сказать. Во всяком случае, напряженное спокойствие, длившееся с начала весны на всех фронтах, нарушено, разорвалось. События теперь, конечно, начнут развиваться, это — начало решительных боев лета 1943 года...

Нет тревожности, но нет и спокойствия. Есть нетерпеливое, я бы сказал, взыскательное ожидание. Что-нибудь определенное можно будет сказать через неделю, не раньше. Во всяком случае, налицо сокрушающая стойкость наших принимающих этот тяжелый удар войск.

А у нас в Ленинграде сегодня с рассвета — долбежка. Немец обстреливал город весь день, усиленно, часто, а часов до четырех почти непрерывно. Обстрелу подвергался район, в котором нахожусь я, и другие районы.

Вечером в ТАСС получены сведения: немцы положили сегодня больше тысячи снарядов в район Кировского завода; обстрелу в числе других мест подвергался район Таврического сада, Кирочной.

Во всяком случае, сегодня в городе было неуютно. Я до четырех часов дня был дома, стучал на машинке — писал очерк для ТАСС. Моментами, когда разрывы ложились близко и потрясали всё своим гулом, нервничал. Однако писал дальше, а когда окончил статью и понадобилось нести материал в штаб на военный телеграф — вышел и брел, как все, не торопясь по солнечному Невскому.

...Сейчас, когда пишу это, радио вдруг зашептало что-то вместо обычного в этот час молчания. Я подскочил и прослушал оперативную сводку — сообщение Информбюро. Второй раз она уже была произнесена громко, транслируемая усилителем Ленинградского радиоцентра, оплетенная свистами и какою-то посторонней музыкой. На Орловско-Курском и на Белгородском направлениях немецкое наступление продолжается. На Белгородском немцам удалось продвинуться вперед. За день 7 июля нами уничтожено и подбито пятьсот двадцать танков и сбито двести двадцать девять самолетов, а вчера, по уточненным данным, тоже больше двухсот самолетов... И снова, оборвав какую-то дикую музыку, мерно закачался маятник метронома... Да, сражение происходит огромное... Что нам сулит оно?..

9 июля

Во вчерашних «Известиях» большое сообщение Совинформбюро о грандиозном жульничестве немецкого командования. В своих публикациях оно скрыло от всех, что наступление в районе Курска — на Орловско-Курском и Белгородском направлениях — немцы начали 5 июля. К 7 июля, как сказано в сообщении, «германское командование «из Савла решило превратиться в Павла» — из наступательной стороны превратиться в обороняющуюся, заявляя, что наступление ведут не немцы, а Красная Армия...». Почему? В наступлении немцев теперь участвуют пятнадцать танковых дивизий, одна мотодивизия и четырнадцать пехотных дивизий. Но... наши войска к третьему дню боев уже уничтожили до тридцати тысяч солдат и офицеров, подбили и уничтожили тысячу пятьсот тридцать девять танков, сбили шестьсот сорок девять самолетов противника и прочно удерживают рубежи. А германское командование, скрывая все это, ведет счет так, будто немцы начали нести потери, только обороняясь от наступающей Красной Армии.

14 июля

Вернулся домой на велосипеде, сел за работу. Пишу небольшую повесть о Тэшабое Адилове, работаю много каждый день. Книжка будет издана Политуправлением Ленфронта.

Обстрела сегодня почти нет, не так, как все эти дни. Был недавно день сплошного обстрела — с рассвета до ночи и ночью. Снарядов на город легло много сотен. Три снаряда легли в Неву напротив Союза писателей. В Гостином дворе воздушной волной при разрыве снаряда швырнуло на землю Елену Рывину. Она упала, на нее милиционер, еще кто-то. Вчера и позавчера у нее была рвота, но никаких других последствий, и Лена относится к происшедшему, как к миновавшему приступу кашля... Куда падали другие снаряды, я не интересовался...

На днях улетел вызванный в Москву К. Н. Кулик. На должность начальника Политуправления Ленфронта назначен Холостов, ничего пока о нем я не знаю...

18 июля.

Канал Грибоедова

Полагаю, что начались наши наступательные бои в районе Синявина. Позавчера, ложась спать во втором часу ночи, я слышал на сои грядущий гром наших морских батарей. Под этот гром и заснул.

Вчера в Ленинграде был, мягко выражаясь, странный денек! Такие бывают, когда немцы стараются отвлечь внимание наших помогающих наступлению батарей и перенести их огонь на другие цели. В двадцать минут шестого вчера я проснулся от близких разрывов. Взглянул в открытое окно, увидел над крышами черные клубы разрывов шрапнели — они вытягивались вверх и медленно плыли, гонимые ветерком, направо. Гул канонады перекатывался длинным эхом под низкими, с разорванными розовыми краями тучами. Свист каждого снаряда, характерное качание воздуха по дугам полета снарядов, звук выстрела и — через 10–15 секунд — грохот разрыва, уже здесь, перед моими глазами, стали непрерывными, послышались треск ломаемых крыш, раскаты осыпей разрушения. В коридоре захлопали двери, кто-то выходил, очевидно, в убежище. Радио повторяло каждые две-три минуты: «Артиллерийский обстрел района продолжается!» Нервы мои напряглись, я быстро оделся, закурил папиросу, но остался в квартире, включил плитку, поставил кипятиться воду, сел читать «Северную Одиссею» Джека Лондона.

Свист, вой летящих снарядов, разрывы, гул, дальний треск продолжались беспрерывно, с дьявольской неутомимостью. Я поглядывал в окно и видел клубки разрывов над собором «Спаса на крови» и над Русским музеем, потом слышал разрывы без свиста — это были недолеты, потом свисты без разрывов — это снаряды втыкались куда-то и не разрывались. Я пил кофе, и читал, и курил, ждал: скоро ли все это кончится?

В восемь утра раздался звонок, в дверях я увидел А. Зонина с возбужденными глазами. Он был в убежище и, узнав от домоуправши, что я теперь живу здесь, поднялся ко мне, чтобы переждать у меня обстрел. Я предложил ему скинуть его морскую шинель, и он, в своих золотых капитанских погонах, в орденах справа и слева, дымя моими папиросами и своим табаком, поведал мне московские новости, потом стал рассказывать об испытанных им неудачах, горестях и обидах. Их у него, по-видимому, предостаточно!

Обстрел продолжался с прежним неистовством, с частотою необычайной. Было удивительно, что наши батареи не подавляют врага, как всегда, что он бьет не налетами, а сплошным уверенным, концентрированным огнем, парализуя всю жизнь города... Я снова вскипятил кофе и открыл банку консервов, и мы завтракали и разговаривали, так текло время; казалось, оно течет медленно, но был» уже девять, потом десять часов. К одиннадцати мне предстояло ехать на Васильевский остров, в госпиталь — клинику Отто, где меня обещал осмотреть профессор Смирнов. Решил ехать, как бы там ни было, хотя Зонин напомнил мне новый, дважды публиковавшийся в «Ленинградской правде» приказ начальника гарнизона, строжайше запрещающий при обстрелах всякое хождение по улицам, в том числе военнослужащим. Уверяя, что меня не пропустят, а отведут в комендантское, Зонин рассказал, как сам полдня проторчал там, задержанный за то, что был без противогаза (армейским военнослужащим разрешили недавно ходить без оного, а морякам не разрешили).

В 10.30 радио объявило о прекращении обстрела. Зонин ушел. Я тотчас же наладил велосипед и поехал в госпиталь. Пошли трамваи, и улицы заполнились спешащими на службу людьми.

В госпитале все были как сонные мухи, обстрел вначале коснулся их района, несколько снарядов разорвалось вдоль набережной. На прошлой педеле снаряд попал в ворота госпитального двора, а несколько раньше — три снаряда в палаты, тридцать шесть человек было тяжело ранено, шесть убито.

Обстрел начался снова. Я отправился в Союз писателей по набережной, хотя и знал, что первая цель немцев — военные корабли, стоящие вдоль этой набережной. Возле одного из судов набережная оказалась перегороженной, не пропускали, я свернул по Зимней канавке на улицу Халтурина, у Марсова поля вновь выбрался на набережную, миновал Летний сад. Снаряды рвались где-то в стороне. А здесь, сразу за Фонтанкой, весь асфальт был усеян осколками — очевидно, тех снарядов, что разрывались в самой Неве.

Входя в Дом имени Маяковского, с удивлением увидел, что наискосок в огромном доме НКВД все стекла отсутствуют. Мне рассказали: часа два назад один снаряд попал в дом НКВД, убил двух часовых, выбил все стекла. Другой снаряд попал в дом на углу Воинова и Литейного, то есть рядом с Союзом писателей, — убитых и раненых сразу же увезли, один раненый приходил в союз, и ему оказали помощь здесь. Литейный перегорожен, и по нему не пускают, но перебитые провода уже исправлены той же командой, которая приехала сразу после разрыва снаряда, не дожидаясь окончания обстрела... Пока я беседовал, обстрел усилился, стал снова непрерывным. Служащие Союза писателей, Розалия Аркадьевна и Евгения Георгиевна, встретили меня в той комнате, где работают всегда, — выходящей на сторону, с которой летят снаряды. Эта комната ничем не прикрыта от прямых попаданий и осколков. Женщины обрадовали меня оживленными голосами: «А мы боимся — чуть свист, в коридор выскакиваем!» Конечно, и коридор — ничуть не защита, и уж ежели свист, значит, снаряд пролетел, но психология этих женщин мне понятна.

Во всех помещениях клуба люди занимались своими обычными делами. Все разговаривали, все боялись, но страха своего никто не выдавал ничем, только шли разговоры о том: что, мол, такое? Почему «он» так изуверствует? Почему наши до сих пор не засекают «его»?.. Я пил за стойкою пиво, из полагающихся мне в счет последней выдачи двух литров, разговаривал с Евгенией Александровной — той всегда веселой, цветущей, приятной внешности женщиной, что была «хозяйкой» в Доме творчества в Пушкине, случайно не осталась там, когда пришли немцы, потеряла там все имущество, а теперь служит в столовой буфетчицей. Смеялась она, смеялся я, болтая, а обстрел продолжался и ничто не менялось. Радио в Доме Маяковского бездействовало, где-то были оборваны провода...

Выйти на улицу было нельзя, — свистел милиционер. Несколько «проскочивших» переулочками людей сказали, что по Литейному вообще не пропускают никого.

Мне надо было в Дом Красной Армии. Решив, что офицера-велосипедиста патруль не задержит, я выехал, и никакому милиционеру не пришло в голову меня остановить. Весь Литейный против дома НКВД сплошь был усыпан стеклами, их уже смели в кучу — длинную гряду, тянувшуюся вдоль всего дома. Несколько военных и гражданских людей шли по улицам, их пропускали, хотя и «поговорив». Литейный был перегорожен лентой с желтыми флажками, я обогнул ее и поехал дальше. Приехал в ДКА.

Столовая. Сижу, обедаю. Появляется Н. Тихонов, — доехал до Невского на трамвае. По Невскому трамваи не ходят. Пошел пешком, но разрывы стали тесниться к Невскому. Тогда, рассчитав, куда ложатся они, пошел другими улицами; в момент, когда пересекал Литейный, видел два взметнувшихся облака дыма — два разрыва на Литейном, за Невским. Сел обедать со мной. Здоровый, спокойный, оживленный, ничуть не взволнованный. Такой же оживленной, весело щебечущей была и Елена Рывина, спустившаяся из своей комнаты обедать и подсевшая к нам. Обедали долго, разговаривая как всегда: о фронтовых новостях, о делах, о том, где что нынче понаделал обстрел, о необычности его, о концентрированности и кучности сегодняшнего огня.

А обстрел тем временем продолжался, но разрывы были теперь далеко от нас и вне поля нашего внимания. Тихонов явился потому, что сегодня в семь вечера назначено было литературное выступление в лектории; гадали: состоится ли, придет ли публика? После обеда поднялись к Рывиной, звонили в лекторий. Было уже семь вечера, и тут вдруг радио объявило о прекращении обстрела, и из лектория ответили, что уже запрашивали горком партии, и там сказали, что «если погода будет благоприятствовать, то вечер все-таки провести».

«Погода» стала благоприятствовать, Тихонов и Рывина отправились в лекторий, где публика собралась, а я поехал домой. Сел за работу, писал для ТАСС очередной очерк...

19 июля. 10 часов вечера.

Канал Грибоедова

Тихонов сегодня рассказывал, что наши артиллеристы в недоумении, немцы применили какой-то новый метод обстрела — то ли стреляют из крепких непробиваемых дотов, то ли четырьмя батареями, бьющими в один квадрат одновременно. Сколько наши ни бьют, подавить не могут, и не понять — почему. Может быть, немцы нашли способ пользования некими звуковыми зеркалами, обманывающими звукоразведку?.. Вчера они хвалились по радио, что подвергли Ленинград интенсивному обстрелу. Ничего не скажешь, обстрел был действительно ярым. Особенно пострадал район улиц Восстания и Бассейной. Почти нет дома, не пробитого снарядом. Стеклами. кирпичами, обломками засыпана вся улица Восстания в сторону Кирочной. Жертвы, вероятно, велики, — я о них не знаю.

Сегодня приказ: Политуправление Ленфронта и личный состав Дома Красной Армии переезжают из ДКА в район Озерков или Лесного. Очевидно, эта мера вызвана позавчерашним обстрелом и безуспешностью стараний уберечь город от следующих таких же. Писатели пока остаются в городе. Ну а я буду по-прежнему жить в своей новой квартире, — была не была! Тем более что острые приступы болезни, мешающей мне ходить, не проходят, уж давно надо бы взрезать меня, не сомневаюсь — это аппендицит, но врачи всё колеблются и гадают.{130}

А вот в данную минуту радио передает мой очерк «Снайпер Денисенко». Вчера ТАСС телеграммой перечислил корреспонденции мои, опубликованные в «Комсомольской правде», в «Московском большевике», в областной печати и за границей. Сегодня я сдал в Военгиз повесть о Тэшабое Адилове, изложив в ней все известное о нем. В повести — два печатных листа. Вчера начал новый очерк... Работаю очень много, несмотря ни на состояние здоровья, ни на обстрелы...

Вчера и сегодня — дни тихие. Изредка слышны только отдельные выстрелы да иногда, где-то далеко, — пачками. Раза три стреляли и зенитки, но «в пределах нормы», этого не замечаешь..»

24 июля

Вчера с вечера до двух ночи и сегодня с пяти утра до сих пор — артиллерийский обстрел города, налетами, возникающими каждые пятнадцать — тридцать минут, всякий раз по нескольку залпов, а иногда сплошными, длившимися по полчаса, по часу. В основном перелеты, а попадания — в районы Литейного, Невы, Выборгской стороны и дальше. Был я сегодня и на Васильевском острове. Он тоже весь под обстрелом.

Заходил вчера сосед по квартире, драматург Вячеслав Голичников, и мы вместе, сидючи на диване до часу ночи, наблюдая в раскрытое окно вспышки разрывов и полыхания отсветов в облаках, занимались исчислениями секунд, от звука выстрела, затем свиста над нами, затем разрыва. Свист слышался чаще всего на седьмой-восьмой секунде (иногда на четвертой) после выстрела, а звук разрывов на десятой-одиннадцатой после свиста. Кроме того, вчера было три налета немецкой авиации, но воздушную тревогу не объявляли. Слышали мы гул моторов, разрывы бомб, стрельбу зениток. Сегодня с утра пасмурно и впервые после ряда жарких дней — свежо.

Снаряд попал в трамвай на Литейном мосту. Серия снарядов — в Неву, против Союза писателей. Там были буйки, — сегодня по случаю Дня Красного Флота шлюпочные состязания, буйки — старт. Но в момент попадания снарядов в Неву шлюпок тут не было. Крутились два маленьких пароходика, собрались было уйти, а потом снова стали крутиться, команда охотилась за глушенной снарядами рыбой, не обращая внимания на обстрел. Два снаряда попали в дома — через Неву видно было — на Выборгской стороне. От одного взвилась желтая пыль, от другого — бурая.

Сегодня долбили тот же район, который обстреливали семнадцатого; сильно разрушены улицы Восстания, Бассейная, Кирочная. Жертв, конечно, много. Иные из этих обстрелов я наблюдал, ездя на велосипеде по городу.

...Приказ по радио, поздравляющий Рокоссовского и других с отличными действиями их армий и констатирующий полный провал летнего немецкого наступления этого года.

На Ленинградском фронте начались наступательные бои на участке Синявина и Арбузова. Об этом даже среди военных знают только те, кому сие ведать надлежит. Жду развития операций, чтобы ехать на фронт. Пока сообщать об этих боях в ТАСС нельзя, да и нечего. Задача боев в основном — очистить от немцев остающийся у них берег Невы. А при успехе — продвигаться и дальше, на Мгу.

В городские госпитали поступают раненые.

...Сицилия уже почти вся завоевана союзниками. Вчера сообщалось о взятии Палермо американцами и о начавшемся отступлении итальянцев к Мессине. Мы медленно, но упорно приближаемся к Орлу. Дерутся наши войска превосходно.

Вчера утром, в разгар обстрела, я был в Мариинской больнице, где меня подробно исследовали. Диагноз: воспаление желчного пузыря. Полно лейкоцитов. «Нужна диета». — «Какая: качественная или количественная?» Понимают вопрос, смеются: «И покой!»

Мой вывод: завтра или послезавтра еду на фронт.

ДКА опустел: Политуправление выехало полностью. Остались Военгиз да еще какие-то «хвостики» Дома Красной Армии. Политуправление теперь далеко, а ездить надо часто...

В районе боевых действий

26 июля.

Лесной. Лесотехническая академия. Политуправление фронта

Еду па велосипеде в действующие части — сначала в 23-ю армию, через нее — в 67-ю.

Артобстрел города все эти дни — страшный. Сегодня с утра ездил по делам в штаб, в АХО, в редакцию «На страже Родины», на телеграф, потом — через Петроградскую сторону, Новую Деревню, по Ланскому шоссе — в Лесной. Здесь, в Политуправлении, получил общее представление о завязавшихся на Синявинском направлении боях и материал для ТАСС.

27 июля.

Район Койвикюля

Лес, песок. Землянка командира первого батальона 303-го пограничного полка.

Комбат, капитан Ефим Павлович Федоров, рассказывая о своих боевых делах, вернул меня в давние времена, в годы, когда он — младший командир — сражался с бандой Антонова. А из рассказов Федорова о начале Отечественной войны я узнал наконец подробности гибели писателя Льва Канторовича, первым из ленинградских писателей сложившего голову в этой войне.

Вместе с группой пограничников, состоявшей из двадцати семи человек, Федоров остался в г. Энсо, чтобы прикрыть отходивший от границы штаб 5-го погранотря-да. Кроме этой группы в Энсо находился из состава отряда только передовой КП. Финны перешли в наступление 29 июня 1941 года.

— Наша группа, под командованием старшего лейтенанта Бебякина, вступила в бой одновременно с пятой и шестой заставами, находившимися по флангам участка.

Впереди были незначительные части РККА, которые сразу отошли. Остались одни пограничники. Пятая застава вела длительный бой, но под напором усиленной роты финнов отошла. На стыке между двумя заставами, против другой, также усиленной, роты противника, приняла бой наша группа — двадцать семь человек. Мы сдерживали врага часа два, у нас были винтовки и пулеметы. Затем, по приказу, отошли на три километра и спустя час или два перегруппировались: пятая застава и наша группа соединились с частью Красной Армии (примерно до ста человек). В тот же день перешли в наступление и заняли прежние позиции. В моей группе убитых не оказалось и только двое были ранены.

Однако некоторая часть финнов осталась у нас в тылу — они засели в дровах Бумкомбината и в постройках. Там они скрывались несколько дней. В эти дни приехал Лев Канторович и принял участие в ликвидации затаившихся автоматчиков, которых оказалось одиннадцать человек. При операции девятеро из них были убиты, офицер ранен и взят в плен, а одиннадцатый остался в дровах и таился там еще дней десять, его не могли найти. Когда голод заставил его искать выхода, он был убит пограничником.

При ликвидации группы были четверо наших: младший лейтенант и боец РККА, наш шофер и писатель Лев Канторович. Бойцы, выходя на дорогу, маскировались, а Канторович вышел не маскируясь и был убит выстрелом автоматчика из дров. Это было примерно в первых числах июля. Энсо в июле, отбивая все попытки врага сломить наше сопротивление, держался до приказа об общем отходе...

28 июля. Вечер.

Берег у истока Невы, против Шлиссельбургской крепости

Лежу на прибрежной траве, дневная жара начинает спадать. Гляжу на переправу через Неву — мост, кутающийся в клубы белого дыма. Его сейчас обстреливают немцы, а чтоб замаскировать разрывы, наши пускают дымовую завесу. В небе высоко-высоко жужжит немецкий самолет-корректировщик. Он забрался в такую высь, что его простым глазом не видно. Гудят и проходят наши самолеты. За Невой, в стороне Синявина, видны дымы происходящего там ожесточенного боя. Гул канонады непрерывен... Движение автомобилей по обстреливаемому мосту не прекращается...

Гром и грохот везде. А какой изумительный мир ощущал я по пути сюда, заехав на велосипеде в Токсово, — там войны нет, там озера тихи, теплы, спокойны, там буйно разрастается летняя зелень, по склонам холмов никем не собираемая малина. Там тишина в природе и в душе... И это — сразу после ада ленинградских обстрелов, испытываемых мною все эти дни, начиная с 23 июля, когда немцы стали бить по городу сплошь, почти без перерывов, беглым огнем, так, что поезда от Финляндского вокзала уже не ходят. Они стали было ходить от Кушелевки, но немцы обстреляли и Кушелевку, теперь бьют по ней в момент прихода поездов; и поезда ходят уже только от Пискаревки. Вот почему, чтоб не тащиться на Кушелевку или на Пискаревку пешком (трамваи тоже ходят с перерывами и порой под обстрелом), я и поехал в Токсово на велосипеде. Я видел на днях, как на Литейном мосту снаряд попал в трамвай. В Литейный мост за эти дни попало уже несколько снарядов... Пассажиры поездов — гражданское население, главным образом женщины, дети, ездят до Пискаревки в трамваях либо ходят туда пешком. И конечно, жертвы! А относятся люди ко всему спокойно, будто так и полагается!

24-го, усилившись с середины дня, обстрел продолжался почти без перерывов до одиннадцати утра 25-го и после короткого перерыва весь этот день и весь следующий день — 26-го, когда я уехал из города. Приехавшие сегодня из Ленинграда говорят, что ночью помимо сплошного обстрела был и налет авиации. Множество осветительных ракет немцы спускали на парашютах, но сквозь зенитный огонь не могли прорваться, и бомбежки не было.

...По пути сюда я ночевал в редакции газеты 23-й армии «Знамя Победы», пользуясь искренним гостеприимством Прусьяна. Сегодня, нажимая на педали велосипеда, я на протяжении первых пятнадцати километров не встретил ни одного населенного пункта. Наблюдал непрестанно находившиеся в воздухе наши самолеты. Бомбардировщики шли на бомбежку и возвращались на разные разбросанные повсюду неподалеку аэродромы. Гул ожесточенного боя — канонады, бомбежек, гуденья моторов — к утру затих... Здесь, в Морозовке, меня гостеприимно встретили сотрудники «Вперед за Родину» и замещающий редактора газеты Кесарь Ванин. Сейчас, выкупавшись, он лежит на траве рядом со мною и глядит на розовеющий за Шлиссельбургской губою в закатных лучах солнца разбитый Бугровский маяк...

Ночь на 29 июля.

Морозовка

Муссолини смещен, крах фашизма полный. Италия, видимо, на днях выйдет из войны. Последствия этого будут огромны для всего хода войны. Жду с нетерпением сообщений...

Час ночи. Гул: большой воздушный налет. Гудят самолеты, а в небесах десятки ярчайших, медленно плывущих, оставляющих за собой извитые клубящиеся дымовые хвосты парашютирующих ракет. Все это происходит за Невой — то ли над Шлиссельбургом, то ли дальше, к Синявину. Небо озаряется вспышками взрывов.

Отсюда, где я нахожусь, из Морозовки, сквозь листву деревьев все это плохо видно, надо бы пройти с километр между домами и заборами, чтобы увидеть это зрелище с ровного поля.

В редакции «Вперед за Родину», на чердаке двухэтажного дома, десять — двенадцать коек; между ними у двух мансардных окон столы; яркий электрический свет. Уже часа два с половиной длится собрание сотрудников редакции, спокойно, по-деловому обсуждающих номера газеты за дни боев, а попутно и все наболевшие вопросы.

Коллектив тут, очевидно, дружный и понимающий газетное дело, — вещи говорят правильные.

Наступление наше па Мгинском участке столь замедлилось, такая в нем наступила пауза, что, вероятно, в ближайшие дни ничего нового ждать нельзя. А планы были широкие, даже если судить только по передовой статье в газете «Вперед за Родину» от 22 июля, написанной членом Военного совета Кузнецовым и заместителем начальника Политуправления Ленфронта генералом Фомиченко.

О боевых действиях говорят мало, — здесь сейчас скупы на слова, ибо того, что ожидалось всеми, не получилось. Но утверждают: получится, после «паузы».

Всё же надеемся: заминка в продвижении нашем к Синявину вот-вот кончится. Ожесточенный бой за каждый метр болот идет сейчас, даже сию минуту, когда я это пишу, — вот доносятся бомбовые удары, дом вздрагивает... Наступление в самом ближайшем времени вновь разгорится сильней. Задача, как это ясно из передовицы «Вперед за Родину» от 22 июля, — снятие блокады Ленинграда. Думается, возможности для этого есть. Так, кстати, думают все!

Мудрено ли, что немцы неистовствуют, изуверски обстреливая Ленинград? Им не понять, что дух ленинградцев не сломить ничем. Да, такие обстрелы действуют на нервы всем, но это воздействие только призывает нас к активности, к обострению желания как можно скорее разделаться с немцами, избавить Ленинград от ужасов и страданий. Такое чувство у каждого ленинградца. Таково оно и у каждого бойца Красной Армии. Потому так много в этих боях фактов действительно поразительного героизма. Даже скучные, сухие, часто беспомощные, порой затушеванные заметки в армейской газете дают представление об общем духе армии 1943 года...

30 июля.

Морозовка

Словом «офицер» командиры нашей армии стали в военном быту называться с тех пор, как введены были новые звания и погоны. Во вчерашнем номере газеты «На страже Родины» передовица, перепечатанная из «Правды» (от 28-го): «Советские офицеры»:

«...Отныне наименование офицер закрепляется за командирами Красной Армии государственным актом... Отныне законом устанавливается офицерский корпус Красной Армии...»

Вчера собрание в редакции закончилось оглашением приказа Военного совета по 67-й армии. Много интересного — результаты уже сделанного: уничтожено пятнадцать тысяч гитлеровцев, разрушено больше четырехсот дзотов (половина всех имеющихся у врага в этом районе), взято тринадцать крупных укрепленных узлов; первая линия вражеской обороны прорвана на девятикилометровом участке, и мы закрепились здесь; подбито и уничтожено шестьдесят танков, в том числе несколько «тигров».

В боях разгромлены четыре немецкие дивизии. Боевые действия продолжаются, — в приказе войскам 67-й армии поставлены новые задачи.

...Ночью — бой, и среди ночи, часа два, наш сильнейший артиллерийский огонь.

Сегодня с утра методический обстрел Морозовки немцами, затем воздушный бой, сильный обстрел моста, наша дымовая завеса над ним, Невой, Шлиссельбургом, чтобы вражеские корректировщики не видели, где рвутся снаряды, и наш ответный огонь из района Морозовки и правого берега.

Сейчас в столовой, куда пришел завтракать, все стекла дрожат, трехэтажное кирпичное здание содрогается. Стреляют, обрушивая непрерывные каскады гула, и немцы и наши артиллеристы. Мы начали артподготовку. День солнечный, такой же, как все эти дин.

В столовой встречаю кинооператоров, фотографов и военных корреспондентов — журналистов, коих встречаю во всех случаях, когда командование рассчитывает на успех...

Борьба за Синявинские высоты

6 августа

Так что же все-таки произошло за последние две недели и что происходит сейчас на Синявинском участке нашего фронта?

Уяснив себе всю обстановку, постараюсь кратко изложить суть последних событий на этом участке фронта.

Кажется, пятьдесят и одна десятая метра — совсем не такая уж большая высота. Но и эта, главная, и другие Синявинские высоты господствуют над всей безотрадной, унылой местностью. От Невы до их подножий простираются жидкие, вязкие торфяные болота. На Синявинских высотах и в лесах за ними — гитлеровцы, а в болотах, на открытой, низменной местности — мы.

Единственная соединяющая Ленинград со страною железная дорога, что проложена после прорыва блокады по болоту вдоль приладожских каналов, не только продолжает действовать, но и до предела уплотнила график движения поездов. С апреля применяется новый поточный метод: поезда идут караванами, один вслед за другим, а чтобы не было наездов одного поезда на другой, с хвостовых сигналов сняты маскировочные жалюзи — сигналы ярко светят в ночи. При каждой непредвиденной задержке кондукторы выбегают из поезда и в восьмистах метрах от него кладут на рельсы петарды. Все движение поездов тогда останавливается.

Этот метод движения железнодорожники прозвали «системой езды по чужому хвосту». Всем движением поездов на опасном участке, в «коридоре смерти», руководит опытнейший начальник отделения А. Т. Янчук.

С Синявинских высот немцы видят поезда простым глазом и, освещая железнодорожный путь ракетами, нещадно обстреливают их прямою наводкой. Героизм железнодорожников не спасает их от значительных жертв.

И все-таки каждую ночь (поезда теперь ходят только в ночное время) короткий простреливаемый отрезок дороги проходят один за другим тридцать эшелонов. Нашим командованием создана специальная контрбатарейная артиллерийская группа для подавления вражеской артиллерии в момент ее налетов на поезда. Контрбатарейщики спасли немало составов, но избавить дорогу от опасности можно, только отняв у противника Синявинские высоты.

А главное: взятие этих высот, за которыми в густых лесах противник скрытно даже от воздушной разведки Накапливает резервы, должно положить конец их новым попыткам замкнуть кольцо блокады.

События развивались так: войскам 67-й армии был объявлен приказ — 24 июля начать наступление на Синявинские высоты. Но это число было названо ложно, для дезинформации разведки противника. В действительности наступление началось 22 июля, и с этого дня в болотах у подножия высот разыгрались упорные бои. Враг, надежно укрытый в своих траншеях и укреплениях на склонах высот, хорошо видит внизу перед собою каждого нашего бойца, каждый пулемет, каждый танк, вязнущий в проклятом болоте. И все-таки наши полки штурмуют высоты, не отдавая врагу ни одного метра отвоеванной тяжким ратным трудом и большою кровью земли.

Из доставляемых по ночам тракторами, лошадьми и па плечах бойцов бревен и досок нами построены, врыты в болото сотни огневых артиллерийских и минометных позиций, погребов для боеприпасов, сотни землянок, дзотов. Все это сделано так умело, так скрытно от немцев, что начала нашего наступления на Синявино они не предугадали.

22 июля ровно в половине пятого утра вдоль всей полосы предстоявшего в тот день наступления (в направлении справа — на Анненское, слева — на Синявино) началась наша артиллерийская подготовка. Через два часа пять минут пехота поднялась и пошла на штурм вражеских укреплений. Артиллерия мгновенно перенесла огонь в глубину немецкой обороны, авиация сразу очистила воздух от гитлеровских машин, танки наши двинулись вместе со стрелковыми подразделениями. Бой с контратакующей, поддерживаемой танками и артиллерией гитлеровской пехотой сразу же стал крайне ожесточенным. Он длился до ночи и утром 23 июля, после новой нашей артподготовки возобновился с тем же ожесточением... Артиллерии, авиации, танков теперь у нас много, полагаю — в два, а то и в три раза больше, чем было год назад. Первый удар и следующие наши удары оказались столь мощными, наступательный порыв наших воинов был столь высок, что фашистам вскоре пришлось вводить в бой резервы. Еще до 1 августа на место перемолотых дивизий гитлеровцы вынуждены были поставить сначала одну (121-ю), затем еще три пехотных дивизии, а нынче, после 1 августа, они подтягивают к Синявину всё новые и многолюдные подкрепления.

Но и нам, после значительных потерь и вынужденной передышки, тоже понадобилось собраться с силами, подтянуть резервы. 30 июли наши части сделали новую попытку овладеть Синявинскимн высотами. Она снова не удалась, — после первых штурмовых ударов дальнейшие круглосуточные бои стали медленными, упорными и по-прежнему кровопролитными. Всякий раз мы наталкивались на более мощную систему немецких укреплений и па более сильное сопротивление немцев, чем ожидали, — хотя их позиции перед боями были тщательно сфотографированы с воздуха, разведаны всеми возможными способами...

Да, наши части дерутся самоотверженно; да, нам удалось взять Арбузове и Анненское; да, удалось прорвать первую линию обороны и продвинуться вперед. Но Синявино и тем более Мга у гитлеровцев в руках по-прежнему и сейчас. Территориального успеха мы почти не добились.

Что такое, например, укрепленный узел Арбузове? Когда-то это было живописное, красивое село на левом берегу Невы. Оно стало передним краем обороны врага у нашего Невского «пятачка» — тем краешком, который много раз переходил из рук в руки.

После прорыва блокады гитлеровцы, опираясь на превращенную ими в крепость 8-ю ГЭС, зацепились и в Арбузове, создали здесь такой узел сопротивления, который считали неприступным. Только что разрушенный, как выглядит он и наши дни?

От первой, опоясывающей левый берег Невы траншеи со множеством ячеек для стрельбы из пулеметов и автоматов тянутся отросточки ходов сообщения к выдвинутым, массивным дзотам, откуда можно бить и вперед и вкось, вдоль самой траншеи. Многие десятки других ходов сообщения соединяют эту траншею и дзоты со следующими траншеями, протянувшимися параллельно первой в полутораста — двухстах метрах одна от другой. Таких траншей четыре, местами — пять, и все они были сильно укреплены, все, на случай если мы в них ворвемся, простреливались продольно пулеметами. Перед каждой траншеей, между ходами сообщения были минированные поля, перед каждой — колючая проволока, кое-где — спирали Бруно и всяческие «сюрпризы». Блиндажи и землянки были построены прочно, имели по нескольку накатов из толстых бревен, укреплены рельсами, бетонными и броневыми плитами.

Разрушить и взять штурмом такой ершистый узел сопротивления, да еще на совершенно открытой местности, огражденной с одной стороны Невою, было делом трудным, потребовавшим от наших войск необыкновенного напряжения. И попятно, почему гитлеровцы считали этот и другие подобные этому узлы сопротивления в районе синявинских боев неодолимыми.

Надо напомнить, что под склонами Синявинских высот все болото еще до войны было изрыто торфоразработками. Глубокие, выше чем в рост человека, выемки-котлованы, откуда вынимался торф, заполнены грязной, илистой кашицеобразной гущей, покрытой тиной. Эта гуща, как самая злейшая трясина, засасывает каждого рискнувшего вступить в нее бойца; попасться в нее — верная гибель. Передвигаться на десятках квадратных километров такой непролазной местности можно только по узеньким, часто в метр шириной, перемычкам. Даже в мирное время это пространство считалось почти непроходимым, — заброшенное, полное комаров, забытое, как говорится, богом и людьми место! А сейчас в нем тысячи и тысячи наших людей, штурмующих засевшего на высотах, осатаневшего от своих неудач и потерь врага!

Каждый считает, что действительный успех — это только полное освобождение Ленинграда от блокады, объединенное в одну полосу наступление Ленинградского и Волховского фронтов и истребление — до последнего — всех зарывшихся под Ленинградом гитлеровцев!..

И всем ясно, что на тех результатах, какие достигнуты к настоящему времени, наш фронт безусловно не остановится, что наступательные бои должны продолжаться и будут разгораться еще сильней!

Но если в теперешних боях снять блокаду и не удастся, то нашим войскам сейчас следует решить предварительную, важнейшую задачу.

Как это и было сказано в приказе, услышанном мною 29 июля, задача наших войск — постепенное, методическое разрушение Синявинского узла артиллерией и авиацией. Каждый успех немедленно должен быть закреплен действиями пехоты. Этот приказ поднял упавшее было настроение.и поставил все на реальную почву: метр за метром расширять связи Ленинграда со всей страной и, лишив гитлеровцев всякой возможности попытаться вновь замкнуть кольцо блокады, все больше освобождать Ленинград от артиллерийских обстрелов.

А поскольку артиллерии и авиации у нас теперь больше, чем у гитлеровцев, то и в воздухе наше господство полное, и в артиллерийских боях враг может противопоставить нам только сравнительно слабый и хуже организованный огонь. Но выбивать гитлеровцев надо пядь за пядью, их приходится выколупывать из каждой щели. Любой отвоеванный нами километр стоит на нашем фронте столько же, сколько стоила бы сотня километров на другом, скажем — на Южном фронте.

В таком же положении и Волховский фронт, который на стыке с Ленинградским ведет одинаковую с нами борьбу. Другие армии Ленинградского фронта пока «молчат», там идет обычная «тихая» перестрелка, истребляют фашистов снайперы, идет поиск, работают разведгруппы, но значительных боев там нет.

Впрочем, наши артиллерия и авиация весьма активны и на всех участках Ленинградского фронта. Разведанные, тщательно пронумерованные цели вокруг Ленинграда уничтожаются нами круглосуточно.

Что слышим и видим в эти дни мы, наблюдающие длящиеся с прежним ожесточением бои под Синявином?.. Непрерывно гудят самолеты, низвергающие бомбы на поле сражения; по ночам медленно плывут десятки ярких парашютирующих ракет; вспышки взрывов озаряют небо.

По утрам в Морозовке все повторяется: рвутся поблизости или свистят над головой снаряды, в небе происходит воздушный бой; вражеская артиллерия обстреливает мост через Неву, укрытый от воздушных корректировщиков нашей дымовой завесой. По этот мост по-прежнему действует, движение по нему автомобилей ни на минуту не прекращается...

А вот то, что не повторилось и что хочется мне записать.

Утром 30 июля с Кесарем Ваниным я ходил на Неву купаться к простреленному, лежащему на воде у самого берега железному понтону. На нем грелись и загорали па солнце несколько женщин в купальных костюмах... На берегу загорало несколько красноармейцев, из леса доносились пулеметные очереди, там тренировались в стрельбе какие-то подразделения.

В то ласковое, солнечное утро было странное ощущение полного смешения войны и мира: благость солнечных лучей, всплески тихой воды, рассекаемой купальщиками, беспечные голоса, а в какой-нибудь тысяче метров ниже по течению, у моста, — фонтаны от разрывов тяжелых снарядов, и — в дымовой завесе — вспышки огня, и, конечно, жертвы и кровь, и высоко над завесой, появлявшийся и исчезавший, окружаемый разрывами зенитных, назойливо поющий мотором и поблескивающий винтом — фашистский ас-корректировщик...

В половине десятого утра в тот день я увидел в облаках любопытнейшее явление: световые дуги пересекали облака при каждом выстреле наших тяжелых орудий; быстро бегущие, освещаемые солнцем волны, образуемые летящим снарядом, бежали одна за другой. И такие же — менее отчетливо наблюдаемые — встречные волны от немецких снарядов.

Не знаю, как называется такое явление, — за всю войну я наблюдал его в первый раз!

6 августа. Вечер.

...В штабы полков, дивизий, армий, в Военные советы всех фронтов бушующей Отечественной войны каждый день поступают сухие, краткие политдонесения о людях, которые, не жалея крови своей, ни самой жизни, защищая отечество, совершали то, что сами они считают «выполнением боевой задачи» и что парод называет подвигом... Бледны и невыразительны слова этих донесений, и писать-то их в бою некогда, и пишущий бывает не слишком грамотен или способен к поиску выразительных слов, да и сколько посредников информации сами не были очевидцами подвига и даже не видели человека, его совершившего.

Мы, корреспонденты, публикуем в газетах то, что видели своими глазами, и эти сухие сведения, взятые из политдонесений. Ибо наш долг перед каждым героем справедливой, величайшей из всех войн — донести до грядущих поколений пусть даже только фамилию героя боев, пусть хоть несколько слов, утверждающих его бессмертие! Пройдут десятилетия и века, — каждое из уцелевших к тому времени политдонесений, написанных в наши дни рукою солдата, в траншее ли, за болотною кочкой, в продымленном блиндаже, в танке пли в кабине простреленного осколками снаряда и пулями самолета, — будет храниться в музеях как драгоценность, будет изучаться историками, писателями, композиторами как святое свидетельство героизма всего народа нашего, спасшего мир от чумы фашизма...

На Синявинском участке фронта до штурма и взятия Синявина мне больше побывать не довелось. Поэтому, предваряя события, кратко сообщаю здесь, что бои за Синявинские высоты продолжались до осени. Было еще несколько неудачных попыток их штурмовать. Но после того, как в разведке боем удалось захватить один маленький, удобный для скрытного наблюдения холм, наши разведчики-артиллеристы разгадали наконец метод сопротивления врага: немцы на высотах, оставляя пустыми свои передовые траншеи, скрывались сами за гребнем высот позади. Как только снаряды нашей артподготовки обрушивались на передовые траншеи и, естественно, перепахивали их, немцы по ходам сообщения быстро перебегали в них и весь свой прицельный огонь вели по кинувшейся на штурм нашей пехоте — в го самое время, когда наша артиллерия, перенося огонь в глубину вражеской обороны, уже не поражала там никого. Мы несли большие потери, а враг удерживал высоты. Как только секрет этой обороны был нами разгадан, мы переменили тактику. И тогда, 15 сентября 1943 года, после нашей смелой и сокрушительной артподготовки Синявино и высоты, на которых располагался вражеский узел обороны, были взяты за какие-то короткие двадцать — тридцать минут. Угрожавший нам выступ вражеской линии фронта был окончательно ликвидирован. Ленинградский и Волховский фронты вытянули свой передний край в одну ровную линию, и с тех пор новые рубежи, удобные для нас и неодолимые для немцев, сохранялись до дней полного снятия блокады в январе 1944 года, когда разгромленные армии вражеской группы «Норд» были на всем фронте отброшены из-под Ленинграда.{131}

Глава четвертая.

Крепость духа

Ленинград
7–26 августа 1943 г.

7 августа. Канал Грибоедова, 9

Как же выглядит, как живет в эти дни сам город?

О красоте Ленинграда можно много не говорить, кто не знает, что Ленинград — одни из красивейших городов мира. Он торжествен, строг и великолепен всегда — лунной ли ночью, в рассветный ли розовый час, в яркий ли солнечный августовский день. Даже мрачные крылья тумана, даже осенний унылый дождь становятся в свой час элементами особенной, только Ленинграду свойственной красоты, потому что Нева во всех своих обличьях величественна, потому что строгость архитектуры в любом освещении — впечатляюща.

Таков он и сейчас, в августе 1943 года. И если в нем много развалин, если изъязвлены осколками вражеской стали асфальт его улиц и стены его домов, то каждый ленинградец на фоне этих руин — символ мужества и славы города Ленина, не согнувшегося ни под какими испытаниями двухлетней блокады.

Девушка-милиционер стоит па перекрестке улиц — она спокойна и жизнерадостна. А ведь на этом перекрестке уже неоднократно разрывались снаряды: может быть, сию минуту упадет и еще один? Если девушка погибнет, на ее место встанет другая, такая же подтянутая, невозмутимая.

Внешность прохожих такая же, как в те давние мирные времена. Женщины одеты тщательно, иные даже кокетливо. Мужчины больше — военные: моряки, пехотинцы, летчики... Приехал ли он на трамвае с передовой линии фронта, работает ли в штабе — все равно: он чисто и опрятно одет, он не позволит себе пройти по Невскому в нечищеных сапогах или небритым...

И если от оглушающего разрыва на улицу вылетят пес стекла дома, то, едва рассеются дым и пыль, на асфальте уже шаркают метлы невозмутимых дворников.

Везде, как и в прошлом году, огороды. У поэта Александра Прокофьева, например, огород — на Марсовом поле; и среди грядок соседних огородов в солнечный день всегда можно увидеть нескольких женщин, спокойно читающих книги. Подойдите поближе, вы увидите томик Шекспира, журнал «Октябрь» или сборник рассказов Джека Лондона. Этого автора ленинградцы полюбили по-новому.

Но только читают Джека Лондона с чуть ироническим чувством превосходства: что стоят все описанные им трудности, — то ли еще испытали мы?

Проходя по Невскому мимо улицы Герцена, всегда видишь тот давно разрушенный бомбой дом, с вырисованной на фанерном фасаде датой: «1942». Ныне груда мусора и обломков, выдвигающаяся полукруглой «отмелью в асфальт улицы, ярко и свежо зеленеет: она превращена в огород!

Среди машин, бегущих по городу, много грузовиков, наполненных веселыми девушками в майках или комбинезонах. Девушки утопают в листьях салата, в полевых цветах, час назад они сели на эту газогенераторную машину в пригородном хозяйстве. И хоровая девичья песня летит над улицей гимном молодости и бодрости! И в любой час она обязательно сливается с гулом наших самолетов, летящих бомбить врага, глушить его изуверские батареи, топить его катера, разбрасывающие мины па Балтике, жечь и взрывать эшелоны гитлеровцев, идущие в Любань, в Пушкин, в Гатчину...

Всегда настороженные, но живущие нормальной жизнью дома тянутся вдоль улиц вереницей бесчисленных крепостей и фортов. Пусть рядом зияют пропала ми прогорелые насквозь, разбомбленные сверху донизу другие дома, но эти, даже там и здесь простреленные, давно приведены в порядок, отремонтированы; их пробиваемые осколками крыши свеже выкрашены коричневой или зе-леной краской; ни одной пробоины не оставит незаделанной управхоз, — о нет, крыши теперь не текут! Никто теперь не говорит ни о водопроводе, ни об электричестве, ни о печах: все это есть, все это — под зорким наблюдением не допускающих никаких неисправностей управхозов и самих жильцов. Порядка в домах ныне гораздо больше, чем было в мирное время: управхозами давно уже поставлены лучшие люди из жильцов дома, энергичные, хозяйственные и, конечно, безупречно честные.

В домах по-прежнему много пустых квартир, но эти квартиры теперь уже не беспризорны: имущество в каждой из них тщательно описано специальными комиссиями, опечатано. Сколько владельцев квартир сражаются сегодня на фронте! Будет день — они вернутся домой; как же можно допустить, чтобы после всего пережитого они — если дом уцелел — не нашли свои вещи и книги в неприкосновенности и порядке! Ведь та зима, когда никакие материальные ценности не имели цены и могли для умирающих от голода и холода людей служить только спасительным топливом, та первая блокадная зима давно уже позади, и такой больше никогда не будет.

Я приведу лишь один пример, характеризующий общее отношение к оставленным фронтовиками квартирам. В первом этаже шестиэтажного дома номер 84/86 по улице Щорса из-за неисправности канализации произошла беда: квартиру залило нечистотами. Квартира пустовала, никто об этом не знал, во всех прочих квартирах канализация была давно налажена. Офицер, приехавший с фронта на один день, обнаружил беду, нельзя было даже войти в квартиру. Он был сам виноват: не оставил ключей управхозу. День был воскресный. Где найти в этот день водопроводчиков и рабочих, которые согласятся на столь грязный и неприятный труд? Но искать не пришлось, все жильцы дома переполошились сами: как же так, человек приехал с фронта, а тут такое безобразие? И четыре няни детского очага, что на втором этаже, вызвались по собственному почину немедленно привести квартиру в порядок, а из соседнего дома прибежал взволнованный юноша: «Да я же водопроводчик! Мигом исправлю все!..» Через три часа квартира стала чистой и опрятной. А пока шла уборка, жильцы соседних квартир зазывали офицера к себе — пить чай, отдохнуть — если устал, поспать — если захочется. И никто из добровольцев, трудившихся в его квартире, несмотря ни на какие уговоры, не согласился взять деньги за свой неурочный и тяжелый труд: «Да вы что? Разве можем мы зарабатывать деньги на наших защитниках?..» И теперь, когда офицер снова на фронте, его квартира пребывает под зорким наблюдением всего детского очага; сто пятьдесят юных патриотов каждый день интересуются ее состоянием.

Но не меньше, чем пустующих, в городе и обитаемых квартир. Многие граждане переселены в центр города с окраин. Многие лишившиеся крова живут теперь в больших удобствах и с большим комфортом, чем жили прежде... Как живут? Совсем не так, как в начале войны или даже год назад... В 1941 году многие люди, опасаясь бомбежек и обстрелов, складывали самые ценные свои вещи в сундуки или в чемоданы. Убирали ковры, снимали картины, люстры. Заклеивали стекла окон бумажными полосками, забивали окна дощатыми щитами. В квартирах было сыро, темно, неуютно.

Теперь весь этот бивачный образ жизни преодолен... Выколоченные ковры вновь легли на тщательно вымытые полы, картины вновь повешены на стены. Потолки у большинства выбелены, подоконники покрашены белой краской, мебель и вещи расставлены, как в мирное время, бумажки с оконных стекол давно отмыты, щиты сняты.

Почему? Разве что-либо изменилось в осадном положении города? Разве обстрелы не стали еще более страшными, поистине изуверскими? Разве воздушные пираты уже не прочеркивают ленинградское небо бомбами? Нет! Все прочие тяжкие испытания пока еще продолжаются. Только с питанием становится все лучше; хоть и не хватает многого, а с голодом мы давно справились.

«Не хочу жить по-свински! — сказала мне одна пожилая женщина. — Не знаю, что будет со мною через час, а пока хочу жить по-человечески. Что он, этот паразит, думает? Запугать хочет нас? Не запугаешь, характерец-то у пас ленинградский!.. И пусть надрывается репродуктор, не побегу в убежище. Надоело мне опасаться за свою жизнь, лучше вот перемою пока посуду. Некогда мне заниматься этими, как их там, тревогами!..»

Всем в городе действительно некогда. Все очень заняты. Труд каждого не мал и разнороден. Люди приобрели много побочных, необходимых в быту профессий. Возвращаясь со службы, нужно побывать на своем огороде. Придя домой, выполнить общественные обязанности по дому: проверить дежурных звена МПВО или стать самому (или чаще — самой) на дежурство; сходить на чердак — есть ли в бочках вода? Зайти к соседке — договорились ли о доставке дров?.. Да и у себя в квартире каждой хозяйке поработать надо: подстругать осевшую дверь, исправить громкоговоритель (не пропустишь же сводки Информбюро!), заделать войлоком щели, дело к осени, скоро зима!..

Население готовится к зиме не так, как прежде, а именно как к зимовке. Запасти дров, керосина, засолить капусту, заготовить замазку для окон, связать заранее рукавицы себе, да и кому-нибудь — двум-трем знакомым на фронте...

Мало ли что еще? И не только к зиме надо быть готовым. Надо держать свою квартиру в постоянной боевой готовности. Светит электричество, но у всех есть керосиновые лампы, свечи, коптилки. Действует водопровод, но в ваннах, в ведрах, в корытах всегда есть запас воды. День спокоен, но проверенные противогазы у всех под рукой, чтобы не искать их в случае надобности. Стелешь на кровать чистые простыни, но на стул кладешь портфель или сумку с карманным фонариком, спичками, индивидуальным пакетом; все в порядке, теперь можно об этом забыть, запустить патефон, почитать хорошую книгу, зайти поболтать о чем-либо веселом к соседям... Именно — о веселом, приятном: о наших победах на Брянском направлении, о том спектакле, который в театре вместе смотрели вчера, о любви, о дружбе.

Точно так живут бойцы в полку на передовых позициях: всегда в боевой готовности, всегда — полные жизни, спокойные, уравновешенные.

В тихий день, в прибранной, чистой квартире иной раз удается представить себе, что сейчас — мирное время. Никто, однако, не обманывает себя: тишина может нарушиться в любую минуту. Вот и сейчас: загрохотал очередной обстрел, радиорепродуктор объявляет свое неизменное: «...движение транспорта прекратить, населению укрыться...» За окном поплыли бурые облачка разрывов шрапнели, где-то трещат и ломаются крыши, дом

колеблется и дрожит... Горожанин, у которого в этот час нет никаких специальных обязанностей, пишет за своим столом тезисы к очередной лекции или письмо родным в дальний тыл... Студентка штудирует свой учебник. Старушка, быстро работая спицами, вяжет чулок или вышивает узорную наволочку; чертежник тщательно ведет рейсфедером линию, стараясь, чтобы капелька туши не сорвалась на дрожащую от обстрела чертежную доску...

Новый разрыв снаряда поблизости. Гаснет электрический свет. Человек досадливо тянется к керосиновой лампе, зажигает ее, продолжает свою работу. Он даже не слишком задумывается о том, что где-то рядом перебило провод, он знает: через полчаса, через час повреждение будет устранено, электрический свет вспыхнет снова... Если он в это время мылся и вода перестала литься — он зачерпывает воду кружкой из ведра, наливает ее в запасной рукомойник: ремонтная бригада уже работает, вода из крана скоро потечет снова.

На днях, взяв трубку своего телефона, я случайно оказался подслушивателем разговора «ее» и «его» — самого обыкновенного, пустого, с интонациями флирта, бесконечного разговора. Я ждал, когда же телефонистка исправит свою ошибку, отсоединит меня. И слушал разговор и вспоминал свои молодые годы, и слушать было совсем неинтересно, но пришлось дождаться окончания болтовни, потому что до этого не мог соединиться со станцией. И вот она, которую звали Женей, проболтав бог весть о чем, прыгая с темы на тему, смеясь, шутя, вдруг, когда к слову пришлось, рассказала, как о каком-то пустяке, о мелочи, между прочим, о том, что на ее руках и боках «штук двадцать» синяков, потому что накануне она работала на огороде, и рядом разорвался снаряд, и ее отбросило на несколько метров, а подругу сильно ушибло, засыпав землею... »Паразит проклятый!» — сказала ома про гитлеровцев, и опять засмеялась, и вспомнила что-то другое, и опять стала болтать о том, другом, он даже не поинтересовался подробностями этого, слишком обычного в наши дни, эпизода ее биографии.

Рвутся и рвутся снаряды. Но горожанин знает: все пункты ПВО работают напряженно. Все наблюдатели

артиллерийских контрбатарейных дивизионов засекают гулы и вспышки, с математической точностью определяя координаты фашистских орудий; по всем проводам Ленинградского фронта бежит короткое слово — пароль; едва донесется он до наших тяжелых батарей, до фортов Кронштадта, до крупных калибров кораблей Балтфлота, они открывают огонь, а летчики уже взмыли с аэродромов на своих самолетах, — вот они, гудя, проносятся над городом, чтоб обрушить груз бомб на стабильные батареи немцев, на их кочующие по лесным чащобам орудия. Обстрел города прекратится, когда нащупанные, найденные орудия врага будут подавлены или уничтожены. И пока защитники Ленинграда всей громадой огневых и бомбардирующих средств обрушиваются на неистовствующих под стенами города фашистских преступников, наши пожарные команды, городская милиция, дежурные ПВО, санитарки больниц и госпиталей совершают свои каждодневные подвиги.

Спустя какое-то время еще несколько гитлеровских дальнобойных орудий вместе с обслуживающими их мерзавцами будут превращены в прах; да, в Ленинграде варварски убиты еще десятки, может быть, сотни детей и женщин, но никакой обстрел не может воздействовать на здоровое настроение горожан, давно привыкших к любой опасности. Только ненависть к фашисту оседает в их душах новыми каплями крепчайшего настоя — такая ненависть, какой в мире еще не бывало и от которой гитлеровцам, сидящим в своих норах под Ленинградом, никуда не уйти!..

Наше время скоро — теперь уже скоро! — придет!..

10 августа

Слатино, Никитовка, Рубежное, — наши войска все ближе подходят к Харькову и, не сомневаюсь, в ближайшие дни возьмут его, на этот раз накрепко, чтоб уж больше не отдавать его гитлеровцам. После Орла и Белгорода, взятых 5 августа, это будет следующее крупнейшего значения событие в войне. 5 августа пришел домой в девятом часу вечера с неистовым желанием спать, но, услышав по радио, что между одиннадцатью и одиннадцатью тридцатью будет передаваться важное сообщение, я, преодолевая вяжущую меня сонливость, ждал, ложился, засыпал и будил себя, потому что это предупреждение все повторялось по радио. Дожидался торжественного приказа Верховного Главнокомандующего. Я, как и все, предполагал, что будет сообщение о взятии Орла, весть о взятии также и Белгорода оказалась для меня неожиданной. Слова приказа о салюте из ста двадцати орудий Москвы заставили меня ждать еще и полуночи — думалось: эти двенадцать залпов из ста двадцати орудий будут транслироваться по радио, и хотя своей, ленинградской, совсем не салютной стрельбы здесь хватает с избытком, хотелось послушать, «почуять», чем отличается звук победного салюта от тех звуков, каждый из которых грозит смертью здесь в городе, осажденном и в последнее время особенно терзаемом артиллерийскими обстрелами.

По радио салют не передавали. Я повернулся на бок и под звуки разрывов немецких снарядов мгновенно заснул.

Более пяти тысяч танков взято и уничтожено нами в боях под Орлом и Белгородом, больше двух тысяч пятисот самолетов. Масштабы ведущегося сражения шире, чем когда-либо в мире, во всей его многовековой истории.

Наступление наше продолжается и поныне, а теперь к нему прибавилось харьковское. Это — первое наше прекрасное летнее наступление, и все то, что происходит в Италии, крах Муссолини, крах всего фашизма у итальянцев, почти полное занятие Сицилии союзниками, усилившаяся борьба с оккупантами в воспрянувших духом странах Европы — бесспорные доказательства слабости Германии. Крушение каких бы то ни было надежд Гитлера на победу, близость полного поражения фашистских полчищ, близость полной нашей победы! Где она? В этой наступающей осени? В зиме ли? Или еще только в будущем году?.. Союзники со вторым фронтом по-прежнему тянут, им не хочется, им невыгодно, им нужно обессилить и пас, чтобы пожать лавры самим, только самим; чтобы всячески помешать именно нам первыми вступить в Германию, не дать нам распорядиться судьбами Европы, освобожденной от гитлеризма. Лукавая, капиталистическая политика! Да и что удивляться ей? На днях в «Правде» была помещена статья «О втором фронте» — статья, открыто и резко осуждающая медлителей, требующая немедленного открытия второго фронта, первая столь резкая и прямая статья. Такая статья могла быть опубликована только после нашей победы Орел — Белгород, только теперь она звучит гордо и не жалостливо; прежде она могла бы быть истолкована как крик о помощи, теперь же она — суровый укор, почти обвинение, высказанное с достоинством сильной, мужественной страной. В этой статье союзникам напоминается и срок открытия второго фронта — сентябрь 1943 года ( «не позже чем через девять месяцев» — после обещания).

А второго фронта пока не видно. И кажется мне, ждать его этой осенью не приходится...

Позавчера, 8 августа, примерно с трех часов и до шести дня продолжался неистовый обстрел центра города. Я сидел в своей комнате, перед окном, работал — писал очерк «Летучий голландец» — о голландце-перебежчике и немке-мерзавке, дергавшей шпур дальнобойного, обстреливавшего Ленинград орудия. Внезапным шквалом снаряды обрушились вокруг моего дома. Я смотрел в раскрытое окно со своего четвертого этажа. Дом дрожал и колебался, Я видел: побежали люди по Невскому, побежали вдоль канала. Иные продолжали идти как ни в чем не бывало. Иные стояли в подворотнях. Новый шквал. Я увидел огромное взлетевшее над крышами желтое облако — впереди и одновременно другое — направо, на углу Невского и канала... Донеслись треск, грохот: осколки снарядов застучали вокруг по крышам и по крыше моего дома. Я отпрянул от окна, но минуту спустя стал смотреть снова, высунувшись, сев на подоконник. По пешеходному мостику торопливо шли с носилками девушки-санитарки в плоских касках, спеша к площади Лассаля, где разорвался снаряд. Кто-то бежал, другие шагали спокойно, как ходят всегда. Обстрел продолжался. Снаряды рвались то ближе, то дальше. Позднее я узнал: на площади Лассаля снаряд попал в трамвайную остановку, в самую гущу ожидавших трамвая людей. Одна из жилиц нашего дома, возвращавшаяся сразу по прекращении обстрелов из Радиокомитета, и другие, с которыми я разговаривал позже, рассказали мне, что видели огромные лужи крови, десятка полтора-два трупов, изуродованных и окровавленных; огромная лужа крови была у входа в филармонию. Раненых разнесли по госпиталям — в Европейскую гостиницу, в соседнюю с моим домом больницу Софьи Перовской... А в тот час обстрела, глядя из окна, я видел груду мусора, песка, стекол, заваливших всю набережную на углу канала и Невского (по противоположной от моих окон стороне капала). Обстрел продолжался, каждую минуту можно было ждать снаряда в наш дом, потому что ложились они кругом.

Я писал очерк дальше, я начал и кончил его в тот день — в нем двенадцать страниц. А в шесть часов, когда радио объявило об окончании обстрела (после того как на юго-запад прошли наши самолеты), поехал на велосипеде в Дом Красной Армии обедать. На асфальте против Марсова поля валялись осколки снарядов, валялись они и против Летнего сада; люди шли, как всегда; день был солнечным, ярким, зеленым, летним; куски кирпича лежали на мосту через Фонтанку, стояла здесь регулировщица-милиционер, как всегда стоит. Я приехал в ДКА, сел обедать. К столу подошел В. Саянов, только что он ехал в автомобиле с Д. Левоневским, они попали под обстрел, снаряд разорвался на углу Литейного и Невского, убил много людей; машина пролетела по Невскому дальше, к Аничкову мосту; Саянов велел шоферу свернуть на Фонтанку, и едва они свернули — снаряд впереди упал и разорвался в Фонтанке, подняв воду, черную грязь, обдав грязью машину...

В тот день, я узнал, снаряд попал также в трамвайную остановку против Публичной библиотеки. Очень долго не было трамвая, здесь скопилось множество ожидающих, снаряд разорвался в толпе людей, убито и ранено было не меньше ста человек.

Вчера опять обстрел нашего района. Снаряд попал в дом почти напротив моего (канал Грибоедова, 8 или 10). Другие — рвались поблизости. Под звуки разрывов пишу дневник и сегодня...

Две ночи подряд — на 8-е и на 9-е — у меня спал Борис Лихарев. Он бледен, у него нервное истощение, он спал у меня весь вечер субботу, первую половину дня воскресенья, всю ночь между ними, вечер воскресенья, ночь на понедельник, спал, как спят только выздоравливающие. Он нездоров, конечно, как и все мы нездоровы, потому что у нас постоянное нервное напряжение, мы недосыпаем (обстрелы будят нас среди ночи), мы недоедаем, мы живем так два года, и это не может не сказаться на каждом из нас, как бы бодры духом и внешне спокойны мы ни были.

Так вот, в понедельник с Борисом я вошел наконец в его квартиру. «Странно, почему абажур разбит?» — сказал Борис. А я увидел разбитые в мелкие куски стекла окна, потом против окна увидел в стене дыру, а диван под ней оказался засыпанным известкой. Стало ясно: осколок того снаряда, что разорвался на углу Невского и канала, достиг нашего дома (это метров триста, не меньше), пробил окно Бориса, прошел над столом (случайность, что Борис не сидел за столом!). Борис позже нашел этот длинный, иззубренный осколок, длиною сантиметров в двадцать.

«Скверное предзнаменование! — сказал Борис. — В новой квартире!..» — «Напротив, хорошее! — успокоил я его. — Это вроде прививки». Мы рассмеялись.

Кстати, собранные мною в моей разбитой квартире осколки, оказывается, можно сложить так, что они составляют полуокружность задней половины снаряда. Поэтому я определил калибр — 155 миллиметров. Осколки эти я решил сохранить: будет что вспомнить когда-нибудь после войны!

На днях я ремонтировал в новой квартире буфет. Он в нескольких местах пробит осколками, левая дверка расщеплена, разбита на куски. Тогда же приклеил я к обеденному столу отбитые снарядом дубовые ножки, вклеил в зеркальный шкаф несколько кусков, выщербленных осколками...

Надо все делать так, как будто ни обстрелов, ни ежеминутной опасности нет...

Я часто думаю об этом слове: надо. И уже давно делаю все то и только то, что надо. Ни больше, чем надо, ни меньше. А именно: надо ехать обедать — еду. Надо отправиться на телеграф — отправляюсь. Есть дело в Союзе писателей — направляюсь туда. Обстрел или не обстрел... Если есть возможность и время — пережидаю. Если нет — не жду. Надо!

Но зато я ничего не делаю из того, что «не надо». Кроме того, что времени всегда не хватает, есть еще и некое психологическое: делай только то, что необходимо, не суетись, не делай ничего лишнего — ну и положись на поговорку: «чему быть, того не миновать».

Характерно: в прошлую мировую войну, к концу ее, в русском обществе поднялась волна мистицизма, религиозности, суеверия. Этого у нас теперь нет. Очень изменился народ с тех пор, стали мыслить трезво, реалистически, материалистически. Двадцать пять лет революции сделали свое дело. Даже в такой обстановке, какова ленинградская, нет ничего напоминающего об этих явлениях, возникающих обычно, когда народ пребывает в тревоге, в опасности. Ныне народ трезв, спокоен. Уверен, что Гитлеру — крышка, хотя никто не может сказать, будет ли сам жив и цел завтра. Но никто в городе не сомневается в том, что Ленинград, как и вся страна, будет существовать свободно и нерушимо, что враг будет разбит, сокрушен, уничтожен.

А это — очень много значит. Это — условие, дающее людям крепость воли и духа. Конечно, перед лицом смертельной опасности, непреходящей, ежечасной, люди ищут для себя спокойствия в неких «мерах по обеспечению своей безопасности», порой явно имеющих для них только психологическое значение.

Например: при обстреле человек переходит из одной части комнаты в другую, садится на тот, избранный им для часов обстрела стул, у какой-либо более крепкой, по его представлению, стены. Здесь ему кажется безопаснее. Он уверяет себя, что он трезво рассчитал: осколки сквозь окна сюда не дойдут, стена эта — в отличие от других, деревянных, — кирпичная. Точный расчет!.. Но сам же с внутренней улыбкой ловит себя: кто может предугадать лёт снаряда, коли он грохнет в дом?!.. Нет места в городе, ежели это не массивный каменный подвал шестиэтажного дома, где можно было бы действительно быть убереженным от снарядов!

А в подвалы, кстати, как я уже говорил, почти никто не идет. Стыдится, что ли, тех, других, кто туда не ходит? Как-то стесняются. Или просто не хотят доставлять себе лишних неудобств, потерь времени — некогда!..

Казалось бы, все знают (все говорят об этом часто): самая опасная сторона домов — юго-западная, оттуда летят снаряды. Самая безопасная — северо-восточная, откуда лететь не могут. И когда у человека есть возможность перейти на безопасную сторону, иные так и поступают. Но многие — не считают нужным даже и это делать. Живут в своих квартирах, работают в своих конторах, — открытых в ту сторону, откуда летят снаряды. Ходят в театр. И любят. И развлекаются. Женщины родят и нянчат детей. Все трудятся...

15 августа

Сегодня я передал в Москву большую корреспонденцию о летчике штурмовой авиации лейтенанте Шиманском и его стрелке-радисте Павлове, погибших четыре дня назад. Они совершили подвиг, который принес их именам бессмертие.

Владимир Александрович Шиманский, белорус, молодой советский интеллигент, до войны был журналистом, работавшим в дальних районных газетах, потом, поступив по неодолимому внутреннему побуждению в авиашколу, стал летчиком, летал в Средней Азии, побывал в Иране и в Афганистане.

Маленький, своевольный, порой дерзкий, очень самостоятельный человек, он в дни войны оказался на Ленинградском фронте, попал в тот штурмовой авиационный полк, который на своих «илах», ведя контрбатарейную борьбу с артиллерией, обстреливающей Ленинград, уничтожил две сотни тяжелых орудий, а кроме того, взорвал на аэродромах тридцать самолетов врага и прославился также другими своими штурмовыми ударами — по железнодорожным эшелонам и автоколоннам гитлеровцев, по складам с боеприпасами и горючим, — и еще многими боевыми делами.

За Шиманским в этом полку числилось только шестнадцать боевых вылетов, но каждый из них был удачен — на счету у Шиманского были десятки уничтоженных им орудий и минометов, несколько разбомбленных вражеских эшелонов.

11 августа шестерка «илов», ведомая лейтенантом Шиманским, штурмовала большую мотомехколонну врага. Самолет Шиманского был подбит зениткой и сразу охвачен пламенем..Но с горящего самолета на врага полетел весь груз его бомб, пушки самолета выпустили по колонне все снаряды, и на глазах товарищей Шиманский сделал последнее, что еще было в его власти: он врезал свой пылающий самолет в середину вражеской мотомехколонны... Самую смерть свою он превратил в гибель еще нескольких десятков фашистов.

17 августа

Надо же наконец, чтобы во всем мире поняли, что такое наш Ленинград сейчас! Даже многие москвичи не представляют себе нынешнего Ленинграда, Москвич, приезжающий или прилетающий в Ленинград на несколько дней, бывает всегда ошеломлен: только здесь начинает он кое-что понимать. Недавно в Радиокомитете гастролирующие московские артисты побоялись выступать перед микрофоном, потому что к моменту их выступления начался обстрел.

Нам такой испуг кажется диким. Как можно не выполнить своей обязанности только потому, что — обстрел?.. Да у нас они каждый день, каждую ночь, да ведь и жить было б нельзя, если б обращать на них слишком пристальное внимание!

Кто мог бы поверить, что группа девушек, идущих по улице, способна весело, непринужденно смеяться, о чем-то о своем беседуя, в то самое время, когда беглым огнем обстреливается именно район, по одной из улиц которого они идут? А я это слышал сегодня со своего четвертого этажа, — в грохот разрывов ворвался звонкий, мирный девичий смех, я даже выглянул в окно, удивившись: по набережной канала шли в ряд четыре девушки в серых комбинезонах с противогазами через плечо, шли не торопясь, будто прогуливаясь.

Я хотел бы посмотреть на итальянский город, тот, о котором англичане сообщили в газетах, что они обстреливали его со своих кораблей в течение пяти минут, — хотел бы побыть эти пять минут в том городе. Представляю себе, какая там была паника! Пять минут! и об этом радио и газеты считают нужным сообщать всему миру!.. А как бы восприняты были там двенадцать часов подряд сегодня, десять — вчера и почти в каждый из прожитых нами двух лет в Ленинграде — по нескольку часов обстрела ежедневно и еженощно! И об этом нашем быте никто не пишет со страстью, не трубит на весь мир!..

Я хотел бы внезапно извлечь из Нью-Йорка какого-либо рядового американского обывателя, и поселить его в любой квартире ленинградца, и заставить этого янки проделать в наших условиях все то, что проделал каждый из нас для того, чтоб его квартира вновь стала годной, приспособленной для жилья.

Я хотел бы заставить американского писателя быть энергичным корреспондентом, ходя по фронтам пешком, таская на себе все необходимое, и все это после того, как он полтора с лишним года сначала голодал, потом недоедал и даже в лучшие свои дни был лишен потребных его организму углеводов и белков...

Я хотел бы, чтоб тот американец забыл, что челюсти человека существуют, собственно говоря, для разжевывания зубами твердой пищи, — а вот в Ленинграде большинству населения жевать ничего более твердого, чем хлеб, не приходится, потому что вся пища, которую поглощает ленинградец, — это либо супы, либо каши, жидкие, мягкие, чаще всего безвкусные варева. И отказать ему, этому иностранцу, в удовольствии даже вспоминать вкус картофеля и других овощей, яиц, молока и множества иных видов продуктов, предложить ему удовлетворяться «дурандой», соей, «хряпом», отрубями (притом строго нормированными) — словом, всем, что любой фермер постыдится дать без сдабривания своим заботливо выкармливаемым животным.

Я спросил бы иностранца, может ли он два года подряд недосыпать и притом оставаться стопроцентным работником, кончающим работу только тогда, когда она выполнена полностью, и только для того, чтоб тотчас же приступить к другому виду труда.

Пусть бы любая американка попробовала, что такое ночное дежурство у ворот дома под грохот зениток и под свист бомб, после того как она целый день работала и «комбинировала» еду и провела все положенные часы на службе в доме, который трясется от близких разрывов снарядов, и чтобы притом ни разу не сбежала в убежище...

Ходить по улицам и хрустеть песком, которым на асфальте только что были присыпаны лужи крови, видеть всё новые и новые изъяны в знакомых домах, круглые выбоины в переходимых каждый день мостовых, носилки с ранеными, которые проносят мимо тебя, когда ты идешь по улице (и тут же — беспечно играющих на солнечной панели детей, возле которых, кажется, не может случиться ничего плохого, но которые так же смертны, как и взрослые люди, и так же подчинены воле всевластного

И много, много другого, о чем можно было бы бесконечно рассказывать, что единит ленинградцев, связывает их некоей круговой порукой воспитанного таким бытом мужества и хладнокровия, ибо все, о чем я говорю, не служит в Ленинграде ни предметом обсуждения, ни предметом внимания, даже не упоминается в разговорах.

Для самых простых дел, даже для движений, не требующих в обычных условиях никаких лишних сил, никакого напряжения, людям Ленинграда нужны огромная воля, выдержка, самодисциплина и самообладание.

Мы научились преодолевать даже естественный для живых существ инстинкт самосохранения... Разве это может понять человек, не познавший войну так, как познали ее ленинградцы?

И если есть у ленинградцев презрение к тем, кто по малодушию не выполнил перед родным городом свой долг до конца, если у иных ленинградцев выработалось даже некое высокомерие, за которое кое-кто склонен их упрекать, то ведь оно именно — высокая мера, какою мерят окружающее, какою выверяют людей защитники Ленинграда. Их — сотни тысяч, прошедших сквозь все испытания с гордо поднятой головой! И гордость ленинградцев бесконечно оправдана.

«Мы, — сказал мне один пожилой человек, — гордимся тем, что мы такие, как мы, а не такие, как те, у которых не хватало силенок стать такими, как мы!»

И каждый, кто сознает свое право называть себя ленинградцем, действительно честно заслужил это право!

26 августа

Сегодня у меня была в поисках материала редактор детского журнала «Костер» Гея Петровна Яблонская — худощавая, сухопарая, молодая, очень говорливая женщина, со следами былого истощения на лице, но бодрая и жизнеспособная. В литературе она, видимо, работает недавно, но к тому, что меня заинтересовало, это имеет мало отношения. Я хочу записать то, что она — так, между прочим, — рассказала о себе и о своем муже.

Зимой сорок первого — сорок второго года она, в дистрофии, с больным сердцем, несколько раз теряла сознание на улице. И трижды ее уносили в морг, принимая за покойницу. Последний раз — так: повязали ей шарфом ост, скрестили на груди руки, доставили и положили в покойницкую больницы на груду трупов, скрюченных морозом, застывших. Сверху на нее положили еще несколько трупов. Окруженная и придавленная трупами, она очнулась. Ужаснувшись, она, однако, не могла пошевельнуться — в полной тьме, разводя руками, она натыкалась только на замороженные конечности трупов.

Сторож открыл на минуту двери, чтобы бросить в покойницкую еще один труп. Яблонская увидела сквозь груду трупов пятно света, закричала: «Помогите! Помогите!..» Сторож испуганно прислушался, крикнул: «Чего шумишь? Лежишь там, ну и лежи!» И захлопнул дверь. Яблонской после долгих усилий удалось выкарабкаться из груды трупов, открыть дверь, выскочить. С неведомо откуда взявшимися силами она побежала к зданию больницы, у входа упала без сознания... Ее внесли в больницу, привели в чувство.

Муж ее... Чекист, здоровый человек, командир. Оказался в окружении вместе с группой бойцов, стал партизаном. Вся группа попалась гитлеровцам. Они пытали всех и после пыток всех прикончили. Ему вырезали звезду на груди, серп и молот на спине между лопатками, потом отпилили выше колен ноги. Подоспел отряд Красной Армии, гитлеровцы бежали. Красноармейцы нашли всех партизан уже мертвыми. Тела были изрезаны, исколоты каленым железом, изувечены до неузнаваемости. Жизнь теплилась еще только в муже Яблонской. Его спасли. Командир подоспевшего отряда, по несчастной случайности, нашел среди замученных партизан свою родную сестру, зверски убитую. У нее были отрезана грудь, выколоты глаза, на руках вырезаны знаки свастики, и согнутые пальцы вставлены ей в рот, так, что, умирая, она видела перед собой эти кровавые свастики. В предсмертной муке она перекусила концы собственных пальцев — или ей насильственно сдавили челюсти? Глядя на нее, командир красноармейского отряда поседел, длинная белая прядь волос прошлась посередине его головы за те несколько минут, что он смотрел на сестру. Красноармейцев, хоронивших партизан, приходилось менять, они не могли выдерживать этого зрелища.

Муж Яблонской остался жив. Врачи объясняют это тем, что, отпилив ему ноги на морозе, фашисты перепилили одновременно и ватные брюки: лохмотья их. прижатые к сосудам, примерзли, заражения крови не произошло.

Сейчас муж Яблонской в Туркмении.

Вчера с этой же Яблонской я встретился у Александра Прокофьева. Она сидела в его квартире за столом — обыкновенная ленинградская женщина, ответственная работница, коммунистка, и разговоры были обыкновенными: о стихах, которые нужны для «Костра», о прозе, об очередном номере, и Прокофьев читал ей стихи, выбирая из своей тетради: подойдет ли журналу? И я отвечал ей на вопросы — какие есть у меня сюжетные рассказы и годятся ли они для детей, и она просила нас: «Нет ли у вас чего-либо веселого?» — все, мол, война, война, надо же дать детям в журнале и что-либо веселое. И в разговоре тот страшный ее рассказ возник случайно, по какому-то мелкому поводу, как пример, и рассказано все это было так просто и таким обыденным тоном, словно и удивляться тут нечему: кто, мол, из ленинградцев не может о себе рассказать чего-либо подобного? Я искал в выражении ее лица, в интонациях чего-либо свидетельствующего о том, что фактами этими как-то затронута ее психика, — и не нашел никаких признаков, все это пережито и уже пережито.

...Кажется, мол, самой себе уже перестаешь верить, представляется это уже и нереальным, а ведь было, все было, — именно так, в точности!..

Мы перестаем воспринимать многое — слишком много страшного. Да и не только было, разве мало сейчас?.. Вот в тот день, когда снаряд попал в трамвайную остановку на углу Садовой и Невского, трупы (было больше сотни убитых и раненых) привезли к Куйбышевской больнице в трехтонном грузовике. И наваленные на грузовик кровавые части человеческих тел сгружали с платформы машины лопатами...

В середине июля по Неве нет-нет да и проплывали трупы красноармейцев, командиров, а иногда и немцев — полуразложившиеся, видимо, там, в верховьях Невы, опуставшиеся на дно и волочимые течением до Ленинграда, Они, некоторые из них, всплывали и плыли уже по поверхности, проплывали под мостами. И художник Морозов, например, увидев, проходя по мосту, один такой труп, спросил милиционера: почему их не вылавливают? И милиционер ответил ему: «Да кто ж их станет вылавливать? Разве мало их тут? Иной день десяток-полтора пронесет. Уж мне привычно глядеть на них!..»

И трудно сказать: зимние ли это трупы — тех, кто прорывал блокаду, или это недавние — убитых в нынешних, происходящих на Неве и сейчас боях. Но один мертвец — командир (Морозов обратил внимание) — был не в погонах, а с двумя «кубарями» на петлицах, то есть был в той форме, какую еще носили командиры зимой и какую уже никто не носит сейчас...

...В те самые дни, в те самые часы, когда по Неве плывут трупы, по набережным города гуляют влюбленные, глядят на закаты, как в мирное время, а детвора и любители летнего загара купаются у Петропавловской крепости и в других местах невских берегов. А все мы пьем невскую воду, поступающую к нам в квартиры по водопроводной сети. И рыболовы удят рыбу, и, как деликатес, она появляется иной раз по бешеной цене на рынках, и всякому хотелось бы съесть хоть кусочек ее!

И вот сосед мой, драматург Голичников, соблазненный примером мальчишек, наладил свои рыболовные принадлежности и вчера ловил рыбу — прямо тут, под домом, в котором моя и его квартиры, в рыжем канале Грибоедова, и на крючок шли окуни.

А вот некий окололитературный делец, числящийся в драматургах, всю войну и сейчас увиливающий от мобилизации, сидевший уже раз в тюрьме за спекуляцию, но выпущенный, имеет на Крестовском острове огород площадью в целый гектар, — говорят, соберет он тонны овощей. Построил там шалаш, в нем живет; из каких-то близрасположенных конских стойл воинской части выбрал весь навоз, превосходно утучнил землю, урожай у него великолепный, все лето возился он с огородом и — спекуляцией, взятками, махинациями — обеспечил себе безнаказанность. Он самодоволен, счастлив, считает себя добрым семьянином, хорошим хозяином и даже, сидя в шалаше... пописывает какую-то халтурную пьеску, которую тоже надеется пустить в оборот. А овощи гуляют по рынкам, продаваемые из рук в руки по спекулянтским ценам...

Вкус овощей в этом году, как и в прошлом, я не испробовал, и витаминов в моем организме недостаточно. И еды мне сейчас решительно не хватает.

Как известно, нормы питания в блокированном Ленинграде дифференцированны, как для армии, так и для гражданского населения. Проблема питания полностью решена в армии пока только для всех воинов передовой линии, а в городе — для старших по званию офицеров и для категории лиц, получающих так называемые «академические пайки», «литерные книжки».

Хожу в обычную военторговскую столовую.

...В прошлую ночь я написал стихотворение о мальчике, стоящем на улице над неразорвавшимся снарядом; а дней десять назад — о наступлении нашем на юге. И хочется собрать свои старые стихи, в некоторых из них — ясное предвидение войны и даже бед, предстоявших Ленинграду... Впрочем, я о стихах своих молчу. Как и этот дневник, они, вероятно, не будут опубликованы.

...В Ленинграде уже несколько дней — тихо. С того дня, когда я сделал в дневнике последнюю запись об обстрелах, их почти не было, даже удивительной кажется такая тишина, к ней трудно привыкнуть. Не веришь ей, слишком уж она представляется ненадежной, обманчивой. Но пока она есть. Видимо, наши самолеты — торпедоносцы, бомбардировщики, штурмовики, наша дальнобойная, выведенная на передний край артиллерия разворотили вражеские батареи весьма основательно, и гитлеровцы теперь боятся, получив хороший урок. Возможно, общей обстановкой войны они были вынуждены часть своей дальнобойной артиллерии увезти на юг, на другие участки фронта, ибо сила нашего наступления на юге такова, что немцы продолжают отступать день за днем, теряя несметное количество солдат и оружия. Взят нами Харьков — 23 августа взят штурмом, и сообщение по радио об этом (приказ Верховного Главнокомандующего) прозвучало даже неожиданно, вызвав подлинное ликование по всему городу. Если судить по себе, то я... я не мог заснуть после этого сообщения и долго сидел с Лихаревым, зашедшим ко мне и столь же возбужденным. Я лег спать в тот вечер, очень устав, проснувшись в половине девятого вечера, включил радио и взволновался, удачно наскочив на момент передачи этого — первого сообщения. Сразу позвонил Лихареву, Прокофьеву, многим другим и тут же под грохот зениток, стучавших в те минуты по небу, сел писать корреспонденцию в ТАСС, и, как ни устал, понес ее в штаб, на телеграф, — корреспонденцию о первых впечатлениях от этого сообщения. До полуночи разыгралось московским концертом радио, несколько дней потом Харьков был у всех на устах. Ибо взятие его столь очевидное свидетельство близости военного краха Германии и силищи нашей армии, что каждый почувствовал: конец войны близится с каждым днем и мы начинаем справляться с Германией даже без второго фронта. В тот же день, 23-го, союзники бомбили Берлин так, как еще не бомбили ни один из городов Германии за всю войну. Сообщение об этом было краткое, но что получил на свою голову Берлин — можно себе представить.

Потери немцев с начала июля, по сообщению Информбюро, составляют примерно миллион убитыми и ранеными. Миллион!

Конечно, моральное состояние немцев до предела подавленное. Еще несколько таких ударов, и крах гитлеровской Германии может наступить даже быстрее, чем мы все рассчитываем!

Добро!..

Сегодня с Лихаревым и Авраменко я ходил на телефонную станцию. Платили мы за свой телефоны, И мне наконец дали номер.

Глава пятая.

Девушка — комиссар батареи

Ленинград
21–22 августа 1943 г

Встреча с лейтенантом Верой Лебедевой

21–22 августа.

Канал Грибоедова

Политуправление фронта поручило мне написать брошюру о Вере Лебедевой, которая, став с осени прошлого года сначала комиссаром батареи (а потом, с упразднением института комиссаров, — заместителем командира по политчасти), сумела и в этой необычной для девушки должности завоевать в боях под Красным Бором большой и непререкаемый авторитет... Девушка — комиссар батареи артиллерийско-пулеметного батальона!.. Но боевые заслуги у этой девушки столь несомненны и велики, что удивляться тут не приходится!

Лейтенанта Веру Васильевну Лебедеву, ничего ей не объяснив, вызвали в Дом Красной Армии из полка, с позиций 55-й армии. В кабинете начальника ДКА я пригласил Веру для дружеской беседы к себе на квартиру.

Мы неторопливо шагали по солнечным улицам города, Вера Лебедева (ей редко приходится бывать в городе!) внимательно вглядывалась в лица прохожих, в роскошное зеленое убранство Летнего сада, в огороды и зенитные батареи Марсова поля, в посветлевшие к осени; тихие воды канала Грибоедова. Я тем временем, искоса наблюдая за ней, отметил себе, как идет этой стройной и худощавой девушке-офицеру военная форма. Лебедева была в синей, тщательно отутюженной гимнастерке с новенькими полевыми артиллерийскими погонами, с орденом боевого Красного Знамени и медалями «За отвагу» и «За оборону Ленинграда». Ее хромовые высокие сапоги были хорошо сшиты.

Дома я стал расспрашивать Веру не о фронтовых делах, а о довоенной ее жизни, и она, полностью доверяясь моему такту, просто и откровенно рассказала о себе все, вплоть до самых сокровенных, интимных мыслей...

Вот она сейчас сидит за круглым обеденным столом, дожидаясь, пока я оторвусь от своих заметок, заносимых в записную книжку.

Мягкие, волнистые светло-каштановые волосы, расчесанные на пробор над правым виском, рассыпаны кудряшками чуть ниже ушей, — несколько локонов, оказавшихся впереди, кажутся мне светлей остальных. Тонкие светлые брови чуть-чуть напряжены в ожидании, но белесовато-голубые глаза, под которыми следы усталости, очень спокойны, спокойно и даже, пожалуй, флегматично лицо — простое, ровное, с небольшим, чуть вздернутым носом. Бывает, что именно губы выражают в лице человека сильную волю, — губы у Веры тонкие, хорошо передающие энергию произносимых неспешно слов. Гордый, свободный постав головы помогает моему представлению о свободолюбии и независимости, свойственных этой решительной девушке... И все-таки спокойствие Веры — только воспитанная ею в себе способность быть внешне выдержанной, — конечно, она не спокойная, нервная, ее выдают тонкие, чуткие пальцы, которыми она, не замечая того, теребит сейчас бахромку желтой скатерти, под столом, а минуту назад изламывала на мелкие кусочки спичку.

Когда Вера рассказывает о чем-либо интересном, ее глаза становятся веселыми, даже озорными, лицо оживляется, тихий голос наполняется интонациями, в которых сила убежденности безошибочно увлекает собеседника и заставляет его любоваться искренностью и правдивостью этой девушки, не способной солгать или слукавить...

Несколько минут назад Вера выдала свою накопившуюся на фронте усталость легким зевком — и призналась, что хочет спать, а сейчас, разговорившись, уже оживленна, полна экспрессии... Но разговор прервался, и Вера опять молчалива, проста — она умеет молчать и молчанием не тяготится, — у нее богатое поле раздумий, она в нем сейчас сама с собою, словно бродит вдали от людей, одна...

В личной жизни Вера Лебедева очень одинока, хотя мне об этом не сказала ничего. Но я понимаю это: из всех родных и близких жива только ее мать — там, в далеком Вышнем Волочке, где Вере за всю войну не удалось побывать ни разу. Вера рассталась с матерью своей в одиннадцать часов утра 22 июня 1941 года, еще не-зная, что уже началась война: мать приезжала в Ленинград лечиться, Вера в этот день проводила ее, усадив в вагон поезда. Поезд отошел от Московского вокзала, и, возвращаясь пешком по Невскому, Вера увидела перед радиорепродукторами кучки людей, услышала речь, сообщавшую о неожиданном и грозном событии... В тот же день Вера подала заявление и ушла на фронт... И с тех пор письма из дома не раз приносили горе. Были у Веры братья. Самый старший, Михаил, в июне 1942-го погиб под Смоленском; второй по старшинству брат, Александр, комсомолец, прислал в начале войны письмо: «Еду на фронт» — и с тех пор бесследно исчез. Третий брат, Николай, ровесник Октября..стал на Северном фронте комсомольцем и младшим командиром, — из армии пришло извещение, что он 28 мая 1942 года погиб.

Михаил был последним из оставшихся у Веры братьев, — младший брат Валентин умер еще до войны, почти в одно время с отцом-инвалидом, солдатом первой мировой войны.

Когда Вера заговорила о Михаиле, у нее было сорвался голос, она едва сдержала слезы.

— Было два письма, — одно матери от командира части, наизусть помню: «...Хочу сообщить вам неприятную весть. Ваш сын Михаил Васильевич, командир подразделения ПТО (не знаю: батареи или взвода? — добавила Вера), был моим близким другом. Я его старший командир. Все время мы были вместе. (Текст письма я сейчас сокращаю.) Часть наша прославилась... Гвардейцы... С ним никогда не было страшно, никогда не было скучно. Мой друг, а ваш сын был послан на очень большое задание, и, оставшись один, он до последнего снаряда бился с врагом, а когда уже не было снаряда, он взорвал себя вместе с окружившими его немцами... Не плачьте, не горюйте, много таких сынов, как ваш сын, на фронте. Я и такие же все, как я, находящиеся здесь, — ваши сыновья...»

Фамилия этого командира — Колов, его часть была с Калининского фронта переведена в Смоленскую область, там это и было. А мне Колов прислал короткое письмо: «Здравствуйте, дорогая сестра Вера! Ваш брат Михаил был моим лучшим другом. Служил — в моей части. Всегда он отличался веселостью и храбростью в боях. Вы тоже командир, несмотря на то что и девушка. О вас мне ваш брат очень много рассказывал. Поэтому я без всяких вступлений сообщаю вам о гибели вашего брата. Его не забудут ни командиры, ни бойцы нашей части. Не горюйте. В минуты более свободные я больше вам напишу. Разобьем немцев, встретимся, я очень много расскажу вам о вашем брате. С боевым приветом, Колов...» Я ему написала, но ответа не получила. Написала второй раз — то же, и с тех пор потеряла его, искала всяко, не нашла...

Жена Михаила Клавдия Ивановна до июня этого года была на фронте, потом — в одном из управлений ВВС, в штабе, машинисткой, звания у нее не было... Недавно мать заболела, Клавдия вернулась к ней в Вышний Волочек. Девочка у них, Валечка, отличница, учится, сейчас уже во втором классе,

...А двадцать третьего сентября сорок второго года погиб Борис, человек, которого я любила. Погиб под Ростовом, летчик. Я с ним встретилась до войны, в авиагородке, в Ленинграде. С начала сорокового года я работала в Ленинградской военно-воздушной академии Красной Армии, лаборантом по испытанию авиаматериалов у начальника лаборатории бригадного инженера Крестьянинова, — я была тогда и секретарем комсомольской организации академии (это всё уже после ухода моего из Герценовского педагогического института, где я училась раньше)... Появился там паренек, Борис, был лентяем, три месяца не работал, чуть было не втянулся в компанию хулиганов. Я с ним раньше подружилась. Мне думалось, что он лучше всех, хотелось, чтобы он был самым лучшим из всех, кого я встречала. И в эти три месяца я ему ничего не сказала, только предложила пойти учиться в аэроклуб. Он: «Я не люблю профессии летчика!..» А я знала, что он когда-то поступал в планерную школу, но за недисциплинированность его вышибли. И замечала: он в кино смотрел с интересом все фильмы о летчиках... И тут сказала ему: «Люблю таких ребят, которые не боятся, а ты просто трусишь!»

Шесть дней после того он ходил по комиссиям, потом пришел: «Вера, можешь меня поздравить, я — в аэроклубе!..» Я его учила ходить на лыжах, встречались почти каждый день, три месяца дружили, и три месяца он меня не поцеловал, боялся обидеть. Он говорил мне: «Думаю вот: ничего в тебе нет хорошего, есть девчонки интереснее, ласковей и о любви говорят. А ты вот — неласкова, о любви не говоришь... И все ж, тебя отругаю, а нет, — самая ты хорошая!..» Это он десятого мая сорок первого года мне говорил, когда перед его отъездом в Ростов всю ночь мы проходили. Он туда получил назначение... »Вера, а ты знаешь, в то время, когда ты говорила об аэроклубе, ведь я...» — «Ведь ты нигде не работал и стал водиться с хулиганами!» Он удивился: «А ты разве знала?..»

Дружили мы очень хорошо. Он хорошо пел и играл на баяне. Провожала я его десятого мая, вместе с братом его. Было решено: как только через два-три месяца вернется, станем мужем и женою. И родители наши знали об этом.

Стоял поезд. Я смеялась, Борис грустно просил: чаще писать, даже о том, какой сон приснится. Смотрит прямо в глаза, грустные глаза у него. «Знаешь, что мне кажется? Я уеду, а ты тут встретишь другого и полюбишь. Забудешь меня. А мне тяжело будет, потому что я уж себя очень много проверил. Пока ты жива и я жив, другой любить не могу!..»

Тронулся поезд. Борис встал на подножку, я шла, махая платочком, и когда от всего состава осталась только стенка последнего вагона, поняла, что его больше нет со мной, и неизвестно, сколько я не буду его видеть, и не знаю даже, что будет. И смотрю: стоит брат, у него слезы текут (он старше на восемь лет и уже послужил в армии)...

Борис письма часто писал. Не могу слышать пластинку: «В далекий край товарищ улетает!..» В сентябре я получила извещение от товарищей. Писал незнакомый мне Николай Саперов, летчик, от имени всех: «Здравствуйте, героиня Верочка...» Получила я это письмо на КП, развернула, вдруг — падают карточки, его и мои... и его письмо: «Здравствуй, дорогая моя Пеструшка!..» Почему же карточки?.. И еще: вижу письмо — от Саперова!..

Он погиб в бою. И теперь я смеюсь, и разговариваю, и танцую иногда, но карточка его над моей кроватью, в черной рамке, и не бывает такого случая, чтоб я проснулась и не посмотрела на него... Я не знаю, где он держал последнее письмо, но на письме кровь, а больше ничего, а Саперов ничего об этом не написал...

Раньше писал, чтоб работала как комсомолец — он тоже был комсомольцем. Я писала ему: «Там, за трудностями, наша встреча!..» Восемнадцать тысяч четыреста двадцать один его полевая почта... |

И Вера умолкла, и я долго не решался нарушить молчание, в которое она ушла от меня.

— За месяц до этого я была переведена из кандидатов в члены партии и мне было присвоено звание лейтенанта, — заговорила она. — А за два дня была назначена комиссаром артиллерийской батареи батальона. Первая девушка на Ленинградском фронте получила такую должность. Начальник политотдела армии Крылов сначала возражал против этого назначения. Вызвал меня, подробно поговорил. Сказал было: «Надо себя беречь, зачем вам, девушке, солдатские сапоги, кровь, вся эта тяжелая обстановка передовой линии?» — «Я вас понимаю, товарищ бригадный комиссар, — ответила я, — вы боитесь, что на меня будут смотреть не как на комиссара, а как на девчонку?» Он подумал, сказал: «Да, правильно!» И позвонил начальнику политотдела укрепрайона (в составе которого был наш двести девяносто первый артиллерийско-пулеметный батальон), майору Галицкому: «А по-моему, ее можно оставить комиссаром!..»

Двадцать первого сентября я явилась на батарею, в район Красного Бора. Командир батареи — кадровый офицер Степан Федорович Ушкарев — плотный такой, широколицый человек — встретил меня хорошо, с первого дня держался по-деловому, порой — по-отечески, умно и тактично старался увлечь меня техникой артиллерийской стрельбы, — знал мое горе. Я потом в первом серьезном бою доказала ему, что могу быть артиллеристом. Случилось так, что однажды мне две недели.пришлось заменять его...

Вера опять умолкла. И я смотрел на ее серьезное, вдумчивое лицо, в котором выражение печали сменилось выражением упрямой решительности.

...А давно ли было то.время, когда Вера была веселой девчонкой, школьницей?

— Мне было восемнадцать лет, когда я приехала в Ленинград и поступила в Герценовский педагогический... А в школе любила и в «казаки-разбойники», и в «попы загонялы», и в «колы задувалы».

Я очень люблю маленьких детей. Как я во двор школы вхожу, так ребятишки и трех-, и пяти-, и пятнадцатилетние бегут, хватают за платье, кричат «моя!», «моя!». А играли в «кошки-мышки» и строили города из песочка или зарядкой заниматься начнем. Или построимся, начнем ходить, песни поем, — хорошая жизнь была!.. А вечерами кто постарше, тринадцати-четырнадцатилетние, соберемся, сказки рассказываем, девочки, мальчишки, все вместе!

Мальчишки соберутся, у них игра не клеится, пока меня не позовут. Знаете, я вам скажу секрет, когда в десятом классе училась, мама как-то сказала мне: «Вера, ну ты ж барышня, тебе гулять бы, а ты играешь с малышами!..» — «Мамочка, я успею! Пока еще не стала старше — поиграю...» В играх я заводилой была, и это мне нравилось. Из всех мальчишек и девчонок я была самая старшая, мои ровесники не играли с нами никогда. Уже мальчики с девочками дружили, на любовь у них было похоже уже... А я любила «Али-бабу и сорок разбойников», сказки читала и слушала. Мне так больше нравилось. Почему я такая была? Может быть, потому, что росла в семье, где четыре брата у меня было?.. Раз меня пошел провожать мальчик из соседней школы, начал говорить о звездах, о луне, и я сказала, что в книге по астрономии гораздо интересней об этом написано. Или начнет кто-либо в классе ухаживать, а я ему просто: «Смотри, какая у тебя грязная рубаха!..» И мальчики меня боялись. Я их не замечала!

Читала? Много. Горького всего перечитала и очень люблю. «Песню о Буревестнике» — наизусть, «Песню о Соколе» — тоже наизусть, даже с нею выступала на художественной олимпиаде. В восьмом классе увлеклась Лермонтовым и Пушкиным. И в восьмом классе у меня часто отбирали Мопассана, а мне он нравился очень. В девятом классе стали проходить западноевропейскую литературу. Шекспира много читала. Многие сцены «Жанны д'Арк» — наизусть и из «Марии Стюарт» монолог Елизаветы — «Кровь, кровь кругом» (и просит пощадить ее) — наизусть... Когда предстояло выступать, я всё выбирала сильные вещи... Ну, я уж не говорю, конечно: Тургенев, Чехов, Гоголь, Толстой... Чернышевского в седьмом классе, казалось, поняла, потом в девятом по-новому поняла... Люблю Николая Островского...

— А Маяковского?

— Нравился! У нас нельзя: было не понимать, хороший литератор был у нас, Вадим Алексеевич Фесенко, старый преподаватель. До него у нас многие не любили литературу, а когда он пришел (в восьмой класс), все полюбили-. Он любил и Маяковского. Встряхнет седыми волосами и начнет — рукой в такт — читать, Помню, не понимала «Товарища Нетте». Он сам прочитал мне это стихотворение, разобрали, и — мне: «А теперь вы прочтите!..»

Из символистов Вера знает только Блока, его «Двенадцать», да как-то читала Брюсова...

— А вот живопись... Сама рисовать не умею и, в общем, в ней мало разбираюсь. Но иногда смотришь так на природу и жалеешь, что не художник. Люблю природу!..

Вы знаете? Дождь... А я в гимнастерке, без шинели, — мне нравится, как эти капли меня бьют... Все удивляются, зачем я под дождь иду. Раньше, бывало: пойдешь гулять с матерью в сад, она ищет место получше, а мне нравится каждое место, где я стою. Вот ива (одна стоит у озера) — смотрю, как она наклонилась!.. Это было осенью, все кругом зеленое, а у ивы лепестки уже желтенькие, и вода в озере не течет и лепестки все стоят в воде, — ива, как люлька, наклоняется к воде и обратно тянется. Все кругом к вечеру из зеленого становится черным, а эта ива золотится! Любила я к вечеру забираться сюда одна. Глядишь на закат...

Вера, вздохнув, добавила:

— Это за городом... Затем — Красный Бор... Помолчала, заговорила снова:

— Красный Бор... КП батареи — землянка не кажется искусственной, а будто так бугор и стоял всегда. Купава небрежно разбросана, ельничек — елочек пять. И вот, когда луна выйдет, очертаний развалин не замечаешь, а видишь только красоту этих мест, и разбитый дом кажется чем-то новым, что самою природой создано... Когда бывало тяжело очень — выйдешь, посмотришь...

Раз я с командиром батареи подошла к воронке. На краю — три цветочка беленькие... Смотришь на них, и пропадает тяжелое настроение; видишь, как даже цветы борются за свою жизнь, уж корни их на поверхности, а цветут. И вспомнится ряд людей, которые так же борются за жизнь, и уж этого после не забыть...

Но, кажется, зиму я люблю больше, чем лето. Дома, до войны, зимой мне нравилось встать на перекрестке, где ветер особенно крутит, завывает, — снежинки за воротник...

Иногда я дневник веду. Я писала недавно об отношениях между мужчинами и женщинами — для себя писала, потому что сказать некому было, или не поймет, или скажет: «Нашла чем заниматься!»; а как вылила на бумаге, так — легче!.. Но это не только от плохого настроения. От хорошего — тоже. Хочется выразить свое восхищение!.. В сентябре сорок второго года после боя расположились на отдых, костры развели у Петро-Славянки. В одной стороне запели песню «Широка страна моя родная» — люди, которые восемнадцать часов назад были в бою... Мурашки по телу, волосы поднимаются! Луна пряталась ,за облаками... И тут же стала я у костра писать... О чем писала я тогда? О душе русского человека, о душе русского солдата, о ненависти и любви русского человека и солдата. А кончила я словами Горького из «Песни о Соколе»: «О, гордый сокол, в бою с врагами истек ты кровью...» И так далее. Но я там не «о, гордый сокол», а «о, русский богатырь» сказала!

Был доклад. Один докладчик сказал: «враг». Но так, что не похоже было, что о враге: спокойно, миролюбиво. И я записала: «...когда я слышу или говорю слово «враг»... — и дальше... ну, вы понимаете, что я могла записать?..

— Понимаю... А что заставило вас писать о взаимоотношениях мужчины и женщины?

Вера Лебедева объяснила мне:

— К сожалению, в армии я не встретила ни одной примерной дружбы женщины с мужчиной, такой, чтоб можно было пальцем показать и сказать: любят! Девчонки смеются: «Война все спишет!», но смеются искусственно, сами переживают. И когда расскажешь ей, что она сделала, — плачет...

Есть еще, конечно, люди, которые могут дружить хорошо. Но достаточно было в нашей воинской части одной появиться, которая неправильный образ жизни повела, как командиры уже стали иначе ко всем относиться, чем прежде...

Мне часто хочется поговорить, посмеяться, поболтать. В начале войны я это делала, теперь не делаю, потому что скажут: «Вот крутит, вертит хвостом!..» А в первые дни войны это было и так помогало сплачивать людей!..

Я спросил Веру, что делает она там, у себя на батарее, когда расстраивается? И Вера рассказала, что выходит по траншее под разрывы снарядов и рассчитывает: этот тут разорвался, где разорвется следующий? Вон там? Укрывается от него. Где следующий? Опять укрывается, перебегает, прячется, ей нравится эта «игра», нравится, что осколки летят, — это успокаивает ее. Возвращается в землянку успокоенная.

Причины такого состояния ( «а, все равно!») бывают разные, иногда — мелочь. Но чаще всего, если кто-либо из командиров делает глупость, что-либо явно нелепое, из амбиции.

— Левая огневая точка. Самая опасная, — немцы били туда всегда. Душа болит за находящихся там: а не натворил ли что-либо уже немец? Надо пойти... Должен бы идти кто-либо из командиров роты или заместителей. Скажешь. Никто не идет... Одеваешься, чтоб идти самой. Уговаривают: «Незачем туда ходить, нужды нет, приказано не шататься зря» — и так далее. Будто бы заботятся обо мне, на самом деле прикрывают собственное нежелание идти. Обидно!

Прибежал бледный старший сержант Бирюков: «Прямое попадание в землянку. Все убиты. Я один — стоял в дверях, выбросило... Пять человек убиты!..» Командир роты: «Надо послать туда людей, раскапывать!» Я: «Не надо! Раз прицельный огонь ведет — значит, нельзя посылать… накроет! Одного не пошлешь, он ничего не сделает. Надо пять-шесть. А немец выждет, накроет их!..» Спор. Командир роты — старший лейтенант Ланко — в амбицию. Звонит по взводам, требует людей. Собирает восемь человек, хочет и моих. Моих я не даю (мои — артиллеристы; он хотел — двенадцать). Посылаем тех восьмерых. Когда подошли к разбитой землянке — прямым, тяжелым — всех, остался ранен только один, остальные убиты (а до этого немец выжидал, не стрелял!)... Сразу такое состояние, — одеваюсь, молча выхожу, иду по траншее, туда, к разрывам... Адъютант Володя, двадцать четвертого года, как мальчик, сзади, не слушает приказаний оставить одну, идет: «Товарищ лейтенант, вы хотите, чтоб вас убило? Да?.. Товарищ лейтенант, вы хотите, чтоб вас убило, да?..» На полдороге хватает за шинель, держит силком, не пускает... Если б пустил — убило бы!

А когда возвращаюсь — думы о том, что не следует так делать, что так нужен каждый человек, нельзя собой швыряться... Потом, вернувшись, я с этим командиром роты не разговаривала. Он стал оправдываться, что, мол, был прав, что надо было спасать людей... Постоянно после этого — выпьет и начнет оправдываться, хотя никто с ним не заговаривает об этом... Мне понятно: он мучается, ему тяжело вспоминать. А то, что старается оправдаться, только особая форма желания снять с себя эту тяжесть. Однажды он: «Война все равно идет... Все равно погибают люди... Все равно жертвы будут... И им бы пришлось к гибели идти!..» Я: «А вот если б они могли сейчас встать из земли — заплевали бы они тебе глаза!»

Он схватился за голову... С тех пор перестал оправдываться.

...Я спросил Веру о том, что она думает о чувстве страха.

— У обстрелянных не бывает! — ответила мне она. — Бывает, когда что-либо неблагополучно.

И рассказала о том, как в марте 1942 года, когда была санинструктором, комсоргом роты под Усть-Тосно, живя на огневой точке, становилась снайпером, — оставалось их в живых на этой точке трое: командир взвода лейтенант Фадеев,, боец и она. Жили так две недели втроем. И нужно было траншею рыть, огневую точку строить, на посту стоять и немцев отражать. И за питанием в темноте дважды в сутки ходить. Вначале были у них два миномета, ручной пулемет и станковый. Ручной отнесли в ремонт, минометы были выведены из строя обстрелом и тоже отнесены в ремонт,

— Остался один пулемет. И нас трое. Снаряд — осколком пробило кожух. Зима, метель. Ракеты редко бросает, верный признак, что может пойти (когда часто освещает, значит — не пойдет)... А оружия у нас нет. С пулеметом возимся, думали сначала: замерз; разобрали — нет, не понять. Верно, дырка от осколка, но где? Нашли: у гашетки справа, позади короба.

Фадеев взялся исправить. Я сразу на пост, с винтовкой. И вьюга заглушает, не дает прислушаться. И все кажется: вот сейчас немцы пойдут! Простояла свои два часа, сменилась, устала необычайно. Всегда сплю, уже заползая в землянку, тут не могу заснуть, несмотря на дикую усталость. И все кажется: немцы пойдут и что того, часового, уже скрутили, убили. Так не смыкала глаз... А Фадеев возится с пулеметом. Время мне опять становиться на пост. Он: «Пойди постреляй из пулемета!» — «Починил?» — «Ага!..» Подошла к пулемету — не стреляет. Искала причину долго. Пальцами стала скользить по ходу боевой личинки, как по рельсам: один палец проходит, другой натолкнулся. Про тот, что проходит, подумала: дырка, в дырку провалился...Нет... Всё в порядке. А другой?.. Оказался — осколок: у окна приемника, мешал боевой личинке подойти вплотную к капсюлю патрона... А Фадеев уже доискался причины, хотел, чтоб я доискалась тоже. И тут сразу мне стало спокойно, выбросила я этот осколок!.. Исправным стал пулемет. И страха нет!

Подвиг, за который награждена орденом Красного Знамени, Вера Лебедева совершила под Усть-Тосно, на крайнем рубеже левого фланга 55-й армии, до которого вдоль левобережья Невы докатилась волна гитлеровского нашествия.{132} Именно отсюда, выбив немцев из Усть-Тосно, наша пехота год назад, 19 августа 1942 года, рванувшись вслед за десантом, высаженным в реке Тосно бронекатерами Балтфлота, захватила плацдарм на другом ее берегу — в Ивановском. Перед тем, в ночь со 2 на 3 апреля, будучи комсоргом роты лейтенанта Василия Андреевича Чапаева, Вера Лебедева, спасая рубеж на участке соседнего, 708-го полка, выбежала вперед одна с пулеметом и отбивала атаку немцев до тех пор, пока не была тяжело ранена, — ее спасли тогда наши подоспевшие автоматчики... В роте Чапаева не насчитывалось тогда и пяти десятков бойцов, а рубеж, оберегаемый ею, тянулся на два километра по фронту, и каждая огневая точка была отдалена от другой на четыреста метров! После ранения в госпиталь к Вере Лебедевой приезжал начальник Политуправления Ленинградского фронта дивизионный комиссар К. П. Кулик, сказал ей, что она — героиня и что за ее исключительный подвиг она награждена орденом Красного Знамени.

...Сейчас Вера сидит передо мной задумавшись и курит, курит!..

- Курить я научилась в мае сорок второго года. До этого даже не баловалась. В этот день отдыхала. Утром собиралась идти на передний край. Вечером мне приносят письма: от матери.(немцы у города, она очень тяжело больна) и письмо о гибели брата Николая. Я сидела одна, все спали, я не знала, что делать, как раз собиралась писать матери. Подумала, что беспомощна: ничем не могу ей помочь. Машинально взяла осьмушку махорки, завернула в большой клочок бумаги и всю ночь прокурила... С тех пор стала курить...

Сидит, вспоминая своих погибших товарищей, тихим, чуть-чуть приглушенным голосом рассказывает о них:

- Это было, когда я уже стала комиссаром батареи семидесятишести — и сорокапятимиллиметровок... Боец у нас был — Кукушкин. Он появился на батарее в январе девятьсот сорок третьего года, за несколько дней до нашего прихода в Красный Бор. {133} Старательный, на инженерных сооружениях хорошо работал, пожилой — лет сорока семи. Быстро изучил пушку, был очень хорошим товарищем и самым примерным бойцом. Много рассказывал о семье, о своих ребятишках...

Вот мы приехали в Красный Бор. Кукушкин в одном из расчетов стал заряжающим. Красный Бор сильно обстреливался, места не найти было. Кукушкин при выполнении любого задания был спокойным и мужественным. Однажды ночью, после сильного обстрела (мы рыли «карман» для пушки), он после работы не пошел отдыхать, а ради отдыха товарищей стал на пост. Мина! Осколок — ему в бок, большой осколок стодвадцатимиллиметровой мины. Подбежали мы. Мутные глаза, руками опирается, хочет встать. В руки ему попадается какой-то обломок от разбитой тележки. Он перевернул его в воздухе таким движением, словно тянется после сна. И бросил наземь, и упал сам. Подбегают бойцы, хотят поднять, посадить, он поднимается на ноги молча, делает движение, словно хочет идти вперед, опускается; его собрались было положить на шинель, тащить, но видят, что уже не следует. Над ним наклонились, наклонилась и я, он говорит шепотом бойцам: «Вот это снимите!» Руку сунул под гимнастерку, пальцем зацепил веревочку от креста. Сняли крест. Взяли документы — и мне. И в документах я нашла записку: «Кто бы ни был, командир или боец, но человек, который будет видеть, как я погиб, если я не успею сказать, сделайте это сами. Снимите с меня крест и отошлите его домой. Не смейтесь. Для семьи это все будет. А я чувствую, что скоро я умру. Но не страшно. Не страшно потому, что нужно делать в любых условиях. Мой прадед не придет и за нас этого не сделает. Погибну я не трусом. Помните обо мне...»

Он с севера, жена была около Архангельска. В анкете было написано, что он — крестьянин... Я знала, что у него был крест, но никогда не поддевала Кукушкина. Увидела это случайно, и он постарался закрыть рукой. Я: «Ну что ты закрываешь? Раз носишь — значит, носи!..» Он: «Товарищ лейтенант! Это единственная память о моей семье!..» Сам начал однажды: «Вы, может быть, думаете обо мне плохо, что я человек, который верит в бога и живет этим? Я верю в судьбу, и вот это моя судьба!» Я: «Скажи, если ты носишь крест, чем для тебя в бою явится крест? Ты будешь думать о семье, о рубеже?» Он: «На крест положу руку — и все могу делать!» Отослала я крест семье...

Сильных людей я знаю. И знаю слабых... Был у нас один такой первой зимой, когда мы в «лисьей норе» жили и голодали... ну, да не стоит о нем рассказывать, его нет в живых... Я помню: была статья о двадцати восьми героях-панфиловцах в «Красной звезде», и отдельно, на «боевых листках» публиковали ее. Когда прочитала, представила себе поле, снег, этих людей, того из них, кто руки поднял. И помню, читаю, отложила в сторону и представляю себе, кто из наших бойцов мог бы поступить так — поднять руки? Перебрала всех, и все они мне дороги были, решила: никто! И на минутку допустила: вдруг один кто-нибудь поднял бы, смогла бы я застрелить его или нет? Решила, что застрелила бы. И после этого подумала: какая же сила заставила бы меня в тот момент его застрелить? Может быть, это неправильно было, но подумала: худая овца все стадо портит, а здесь — изменник всех погубит, так уж лучше пусть один погибнет, чем все!.. В восьмом классе школы, когда я прочла о Жанне д'Арк (я ею полгода жила!), потушу свет, сяду на печку, представлю себя в бою, в окружении. Реку вижу, бой, мост взорванный и — себя: как бы стала действовать, если бы попала в плен?.. Надумаю и действую, действую, смотря только на уголья в печке. И мама: «Ну, что ты опять думаешь?» А я: «Мама, вот Жанна д'Арк... Мама, ты бы стала так, как она?..» А мама мне: «Верочка, так у нас такие и были, только войска за собой не водили. — И начнет рассказывать про стачки и добавит: — Только у нас не случилось еще бою быть, а если б пришлось, так, может, и почище бы Жанны д'Арк поступали!..»

А я на следующий день в «казаки-разбойники» наиграюсь, и все пройдет!.. Мама была рабочей на текстильной фабрике, в тысяча девятьсот двадцать четвертом году вступила в партию.

Перед тем как попасть на фронт, тренирована я была — лыжница, стреляла отлично — в кружках занимаясь, еще до войны, в академии. Но когда я голод увидела в армии, когда в январе сорок второго на двое суток в город приехала, посмотрела, что происходит там...

Вернулась я тогда в землянку, бойцы расспрашивают меня, а я и сказать ничего не могу. И с этих пор я решила, что мало спасать раненых, нужно самой стрелять. Чувство мести появилось. Я стала оружие изучать, вместе с бойцами, и чтоб скорее, скорей изучить. В феврале я уже была на переднем крае, уже стреляла — из винтовки, пулемета и миномета... На снайперском счету у меня одиннадцать немцев...

Комиссаром батареи 76– и 45-миллиметровок Вера Лебедева была назначена 21 сентября 1942 года, когда эта батарея, входившая в состав 261-го артпульбата, где Вера до этого дня была комсоргом батальона, вместе с батальоном стояла на кратковременном отдыхе у «Металлстроя». Когда институт комиссаров был ликвидирован, Вера стала именоваться замполитом.

На этой батарее Вера Лебедева пробыла десять месяцев. Было много боев. Но еще больше — дней будничных. Как проходили такие дни? Что делала в эти дни Вера Лебедева?

...Майский день 1943 года. 45-миллиметровки уже сняты с вооружения батареи. 76-миллиметровые пушки стоят в «карманах» на переднем крае, каждая на своей позиции. Командный пункт батареи — чуть позади. Открытое поле простреливается во всех направлениях. Немцы непрерывно бьют из пулеметов, автоматов и минометов, Командир батареи уехал по вызову, и Вера Лебедева заменяет его. Телефонный звонок:

«Вам нужно сегодня сменить «девочек»!» «Девочками» условно назывались пушки. Сменить их означает: вывезти в тыл старые, что на деревянном ходу, на их место поставить новые, на резиновом ходу, только что полученные с завода. Задача как будто простая — Веру вызывает начарт, чтобы она доложила ему, как именно будет выполнять приказание. По ходам сообщения, по простреливаемой дороге лейтенант Вера Лебедева приходит к начарту, разворачивает планшет, объясняет:

«Вот — мои огневые точки. Если, считая слева, я оставлю без орудий первую и третью, то вторая и четвертая на это время будут охватывать весь сектор обстрела всех четырех орудий. Если немцы полезут, мы и двумя пушками встретим их горячо. Поэтому, полагаю, оттащить в тыл сначала два орудия — первое и третье. Когда заменим их новыми — оттащим и два остальных. Так смена произойдет не в ущерб обороне, на случай боя... А оттаскивать будем сюда, где кухня, — тут местность прикрыта холмом...»

«Правильное решение! — заключает начарт. — С наступлением темноты приступайте!»

Вера возвращается на свой командный пункт. Звонит командирам огневых взводов, приказывает надеть на пушки лямки, назначает людей. Старшего сержанта Кустова посылает разведать наилучший путь, по которому пушки до кухни — метров пятьсот — можно протащить без задержки. Назначает всем время: в 20.00 доложить о готовности.

В 20.00 принимает донесение: пушки подготовлены, передки поставлены, лямки надеты, дорога, не та, по которой ходят (там слишком грязно и пушки завязли бы), найдена.

Вера Лебедева отправляется на огневые точки, всё проверяет сама, оттуда идет к кухне; уже темно, немцы бьют по переднему краю из шестиствольных минометов, секут его трассирующими пулями.

Вера выходит на левую крайнюю точку, самую опасную, потому что здесь нет ходов сообщения. Пробирается от дерева к дереву, от куста к кусту, от одной груды развалин к другой. Бугорок, яма, блиндаж — огневая точка Маркелова. Здесь все готово. Предусматривая всякие мелочи, Вера отдает последние приказания:

«Ну давайте!.. И осторожнее... Чтоб ни один человек не был потерян!»

Пушка на руках выкатывается из ямы. Быстро, ловя моменты между вспышками немецких ракет, пушку катят по намеченному старшим сержантом Кустовым пути. Но тьма и грязь всюду... Дорогу трудно искать, кусты и ночные тени — обманчивы... Внезапный минометный налет разрывает ночь.

«Ложись!.. Рассредоточиться!» — командует Лебедева, и люди рассыпаются по кустам.

Огневым налетом измолото все вокруг. Немцы переносят огонь.

Так, под непрерывным обстрелом, то отбегая от пушки, то вновь берясь за нее, переваливая ее через воронки и ямы, выволакивая из грязи, перекатывая через коряги и пни, артиллеристы преодолевают полукилометровое расстояние до холма, за которым кухня. Здесь уже дожидаются новые, еще не стрелявшие в немцев пушки...

Вера Лебедева отправляется на огневую точку лейтенанта Васильева. Все повторяется — и ночь, и ракеты, и свист пуль, и разрывы мин... Но и вторая пушка выведена в тыл благополучно. И две новые пушки медленно, упорно приближаются туда, где они должны встать до рассвета.

Так проходит ночь. К рассвету все четыре огневых взвода — в полной боевой готовности, орудия — на местах. За ночь сменены две пушки. Две другие предстоит сменить в следующую ночь. Рассвет застает Веру Лебедеву на огневой точке третьего взвода. Ей нужно вернуться на командный пункт, а немцы усиливают артиллерийский обстрел. Снаряды рвутся поблизости от блиндажа. Бойцы уговаривают Лебедеву:

«Товарищ лейтенант, не надо сейчас, идти, переждите!»

Вера шутит, смеется. Но идти все-таки нужно — при полном свете дня отсюда не выберешься совсем...

«Ну, до свиданья! — говорит Вера. — Не увидимся с вами целый день... Наблюдение чтоб у вас было хорошим... За связью следите!»

«Счастливо добраться, товарищ лейтенант!» — провожают ее бойцы.

Она по канаве удаляется от блиндажа, бегом пересекает дорогу. Немцы, заметив ее, шлют ей вдогонку мины, она припадает в воронки, вскакивает, перебежками, ползком достигает хода сообщения, где немцы уже не могут ее увидеть... С ней вместе — связной, молодой боец Мищенко.

Когда они появляются на КП, туда уже звонят с огневой точки:

«Как добрались? Всё ли в порядке?» «Всё в порядке!» — отвечает. Вера Лебедева. Звонит в штаб. Докладывает начарту о том, что задача выполнена и что потерь нет.

«Хорошо! — отвечает начарт. — Но если ты еще раз будешь так бегать и не беречься, запрещу вообще выходить с КП».

Надо бы теперь отдохнуть. Но некогда. Вера Лебедева идет на кухню. Проверяет приготовление завтрака для бойцов; перебирает полученную почту, просматривает газеты... Приходят командиры соседних подразделений — .нужно обсудить вопросы взаимодействия. Множестве мелких, но необходимых дел незаметно скрадывают весь день. Перед вечером на К'П заходит командир соседней пулеметной роты — посоветоваться, как лучше на этом участке организовать разведку. Вера Лебедева угощает его обедом.

Начинает темнеть, пулеметно-автоматный огонь гитлеровцев сменяется огнем' минометов и ближней артиллерии. Ночью гитлеровцы начнут бить методически, с интервалами в тридцать — сорок минут, из всех видов оружия. Так уж повелось, по ночам немец нервничает...

В восемь вечера Вера приступает к продолжению той работы, для которой требуется кромешная тьма: надо сменить те две пушки.

Ночь, обстрел, разрывы мин и снарядов, посвист пуль и красноармейцы, ворочащие по грязи колеса орудий. Лебедева командует, как и в предшествующую ночь. И длится этот труд до рассвета.

Близится новый день, набегает новая будничная фронтовая работа. Ее по -горло всегда. Спать можно только урывками, отдыхать некогда.

Вера Лебедева пробыла на батарее до 13 июня 1943 года. К этому времени в армии по директиве Главного политического управления должность заместителей командиров по политчасти была упразднена. Веру назначили в 84-й полк связи на должность комсорга полка.

Вера не хотела покидать свою батарею, готова была согласиться на любую рядовую должность, лишь бы остаться, но был приказ, строго запрещающий использовать политработников не по прямому их назначению... Сейчас Вера привыкает к работе на новом месте, — полк находится в Рыбацком. Вера тоскует по переднему краю, по привычной боевой работе, по старым друзьям...

Прощаясь с Верой Лебедевой, я обещал приехать к ней в полк — мне хочется поговорить с нею еще об очень многом!..

Глава шестая.

В нашем писательском доме

Ленинград, «надстройка» писателей, канал Грибоедова, 9
1 сентября — 6 октября 1943 г

Наши радости. — Наши творческие условия. — Наши печали

Наши радости

1 сентября.

Вчера как-то неожиданно, сам собою написался рассказ, связанный с освобождением Таганрога. Это — шестая вещь, написанная в августе, — отправил ее в ТАСС... С семи вечера радио начало передавать волнующие вести: о взятии Ельни, Глухова, Рыльска. Был салют.

Новости каждый день прекрасны, на всем тысячекилометровом фронте от Смоленской области до Азовского моря мы наступаем неуклонно, грозно, великолепно, и хоть медленно, но махина наша раздавливает гитлеровцев везде. Все больше думается о том, когда же настанет очередь разгрома нами немцев под Ленинградом, все острее хочется, чтоб — поскорей!

3 сентября. 10 часов 30 минут утра

Из многих подобных, имеющихся в моем дневнике, я. решаюсь привести здесь только одну маленькую «цифровую иллюстрацию» нашего быта. Содержание этой череды цифр для Ленинграда лета 1943 года весьма характерно.

В десять с половиной часов утра начался очередной обстрел. Решил последить за ним по секундомеру. Записываю в минутах и секундах промежутки между разрывами. Близкие разрывы записываю без скобок, дальние — в скобках.

...5.00–6.30–6.45–2.30–0.40 — (0.40) — 0.10 — (1.20) — 0.15 — (1.45) — 0.15 — (4.30) — 1.00–3.55–3.10 (2.35) — 0.50 — (3.30) — (0.50)...

Одновременно читаю корректуру.

...2.50 — (1.10) — (5.30) — (4.30) — 4.15 — (4.00) — (2.15) — (25.00) — 2.30.

Прочитал корректуры двух больших рассказов.

Дальние разрывы перестал считать. Записываю только близкие.

...9.00 (свист и — очень близко) — 5.00–3.00 — -12.30–0.02 (вижу в окно: пошли наши самолеты) — 3.30–2.30–1.30 (оглушительно и раскатисто) — 3.15...

Напечатал на машинке страницу очерка. Девушка-письмоносец принесла газеты и письма. Прочитал их, опять правлю корректуру. Уже 1 час 40.минут дня...

...4.30–5.25–0.05–1.00 — .4.45 (против окна дым разрыва). Пошли частые разрывы, гул самолетов, в небесах пулеметная стрельба, и в общем мне записывать надоело, — читаю корректуру. 2 часа 15 минут дня.

... 3 часа 10 минут дня.

Прочитал корректуру еще одного рассказа. Обстрел все идет — частый, близкий. Я ходил обедать в столовую штаба. По улицам лежат осколки снарядов. Сейчас — четыре бомбардировщика и два истребителя прошли перед моим окном на юг, в солнечном небе. А с запада, навстречу им, два наших возвращающихся разведчика. Обстрел продолжается...

...10 часов 30 минут вечера.

Обстрел прекратился в пять часов дня. Записываю передаваемую по радио оперативную сводку. В Донбассе мы продвинулись на пятнадцать — двадцать километров, взяли Пролетарск, Первомайск, Ирмино и много других — всего сто пятьдесят населенных пунктов. На Смоленском направлении, на Конотопском, южнее Брянска — еще двести пятьдесят. Всего за день занято четыреста населенных пунктов. Так наступаем мы каждый день!

6 сентября

Все дни напряженно работаю, за десять дней написал два печатных листа очерка о В. Лебедевой, из которых позже думаю сделать повесть. Эти два листа составляют только половину того, что нужно написать. Правлю гранки моей книги «Сила Победы» и брошюры о Тэшабое Адилове.

7 сентября

Работаю сплошь. ТАСС, Лезин, стал ко мне очень внимательным, мгновенно отвечает на письма и телеграммы, не «требует», а «рекомендует», ни в чем меня не торопит и вообще, видно, ценит меня. За последнее время ряд моих очерков напечатан в газетах «Труд», «Красный флот», «Вечерняя Москва» и в областной печати. Не использованы ими только мои сюжетные рассказы, но я не в огорчении, напечатаю их в журнале, — важно, что мне удалось написать их несколько, это, конечно, гораздо более ценно, чем очерки.

«Тэшабой Адилов» скоро появится в четвертом номере «Звезды». От секретаря ЦК партии Таджикистана получил благодарственную телеграмму за присылку этой документальной повести. В 6–7 номере журнала «Октябрь» напечатана моя «Невская Шахерезада», но я еще не видел номера.

Разъездами пока не занимаюсь, во-первых, потому, что работа держит дома, во-вторых — из-за экземы, которая мешает ходить... Ничего, мы еще попрыгаем, вот только ликвидировать окончательно немецкую нечисть, займусь здоровьем своим, а молодости у меня еще хватит!

А как здорово идут наши дела на фронте! Весь день ждешь не дождешься вечерней сводки, просто-таки нервничаешь, дожидаясь ее! Как ни устал, а разве можно лечь спать, не прослушав новости? Когда подробно отмечаешь всё на географической карте; когда следишь внимательно — становится совершенно понятной наша умная, умелая стратегия во, взаимодействии наших армий и в направлениях наступления.

Да, только наш народ мог выдержать всю чудовищную тяжесть этой войны и победить — а победа уже веет своим вольным дыханием, уже чувствуешь ее бодрящий ветер!

Вот судьба Ленинграда: принять на себя весь немецкий удар, первым сдержать немцев и последним выйти из боя; уже и Харьков свободен, и скоро будут свободны Украина и вся Белоруссия, а мы всё еще сидим под артиллерийским обстрелом! Но логика событий ясна, эта логика — справедлива, и, всё понимая, мы не жалуемся, что наша очередь еще не наступила.

12 сентября

Передают утренние, одиннадцатичасовые, известия. Я уже слушал эту сводку дважды и сейчас, вполуха, слушаю третий раз. И поглядываю на карту, вижу: наш наступающий на юге фронт повернулся весь лицом параллельно Днепру, стал в направлении течения рек так, что в дальнейшем наступлении не придется форсировать реки, а можно будет идти вдоль них, это значительно облегчит движение. И поставленные мною на карте красные стрелки устремлены к Смоленску, к Рославлю, к Нежину и Киеву, к Лубнам, к Полтаве, к Павлограду и Днепропетровску, к Запорожью и Мелитополю. И всем дыханием моим, радостью моей включаюсь в это разрастающееся каждый день движение: красная штриховка на карте с каждым днем заполняет всё новые и новые пространства освобожденных земель! А на другой стене у меня висит карта Италии, и я всматриваюсь теперь в те границы ее, каких ни я и никто из нас в течение всей войны просто не замечал, — в границы Италии с Францией, со Швейцарией и с Тиролем... Теперь эти границы словно магнит притягивают к себе с двух сторон войска — с одной стороны гитлеровские, с другой — войска американцев и англичан и самих итальянцев, досыта надружившихся с немцами, до того надружившихся, что немцы теперь оккупируют их города!.. И слышу по радио речи — первые разумные речи американцев о том, как давно бы пора Финляндии повести себя по отношению к Советскому Союзу... И все это, вместе взятое, ширит радость во мне. Я вижу, как наконец придавленный со всех сторон паук фашизма, уже чувствуя скорое свое издыхание, нервно, в диком страхе, перебирает своими паучьими лапами, терзая все, что оказывается под ним.

И если сейчас грохот артиллерии в Москве и в Ленинграде столь несхож, если там каждый звук выстрела — радостная нота симфонии Победы, то здесь — грозное извещение о том, что еще несколько невинных людей — детей, женщин — стали жертвами озверелых фашистов на улицах осажденного города. Но (я знаю!) — скоро придет день, когда везде, во всех городах России, артиллерия зазвучит так же услаждающе, как звучит она нынче в Москве.

Война поворачивается к нам светлым лицом Победы: поднявший меч, уже явно для всех, от меча и гибнет! Радость идет, простирая над миром шелковистый, прозрачный полог покоя, которым она окутает всех победивших в этой войне, всех усталых, измученных, но не склонивших своей головы, не устрашившихся, не сложивших оружия...

17 сентября

Взят Новороссийск, город, в котором я так много бывал в мои молодые годы, который я так люблю, с которым связано столько хороших воспоминаний! Ну как же быть спокойным в такие дни? Душа становится окрыленной! Новороссийск, Новгород-Северский, Лозовая — в один только день!

На днях мы возьмем и Полтаву. Я зрительно представляю себе те берега реки Псёл, где в гоголевских местах, на Яновщине, был незадолго до войны. Как было там спокойно и хорошо! Я мысленно вижу бойцов Красной Армии, входящих в Шишаки; я вижу наших краснофлотцев в Новороссийске — там, в порту, на Станичке, на каботажном молу, в милом городе, к которому я приплывал на парусных шхунах и на рассвете, стоя на палубе, разгадывая световой говорок мигалок, бакенов, маяков, вглядывался в очертания порта. Можно опять побывать в этом городе, вспомнить счастье молодости, которое полнило все мое существо, когда, любуясь волнами, дыша морским ветерком, я был беспечальным, сильным, здоровым и все во мне пело и ликовало!..

24 сентября

Выехав из Ленинграда, несколько дней провел в 55-й армии. В Рыбацком нашел 84-й полк связи, вторник 21-го и среду был гостем у комсорга полка Веры Лебедевой, наблюдал ее работу в полку, сделал очень много записей. Для Веры Лебедевой жизнь в этом полку представляется сейчас тыловой и потому не нравится ей. Да и нет у нее там той прежней фронтовой дружбы, какая была на самых передовых позициях с боевыми товарищами. Здесь все размеренно, строго, официально. Вера Лебедева скучает, мечтает снова попасть в боевую обстановку, родную ей.{134} Послал несколько корреспонденции в ТАСС о работе связисток.

Ночь на 25 сентября

Вчера до одиннадцати вечера все время отрывался от работы, слушая радио: взяты Полтава, Унеча и пр. Эти радостные вести взбудораживают, волнуют!.. Ну а затем до четырех часов ночи писал заказанные мне два очерка для сборника к годовщине комсомола... В городе тишина,

Наши творческие условия

25 сентября

Только похвалился тишиной, как сегодня — пью чай, вдруг хлоп, звон — вылетело у меня несколько стекол, а вокруг все тротуары усыпало стеклом. Продолжалось это с час, и опять все тихо. Теперь забота: вставлять стекла. Хорошо, я запасся, взял из старой, разбитой снарядом квартиры несколько штук.

В самый разгар грохота звонок из Москвы, из Информбюро: сделал ли я для них очерк? У телефона стенографистка. Кричу ей в трубку, что плохо слышу. «Почему? Почему?..» Ну как тут объяснишь ей! Прошу говорить погромче, передаю очерк!..

...Грохочет. В два часа дня — внезапный удар, посыпались стекла в столовой, в спальне... Второй удар, третий, — я невольно отскочил от стола, забежал в кухню. Потом, прислушавшись и уже определив, как снаряды ложатся, вернулся в комнату, — снаряды продолжали рваться вокруг моего дома; два первых попали в дом напротив, через канал; за крышами, над площадью Лассаля стоял дым столбом; другие сыпались спереди и сзади, и все это продолжалось около часа. Один из снарядов попал в наш дом; только что начался второй шквал обстрела. Я насчитал двадцать один разрыв, тринадцатый грохнул на набережной канала прямо против моих окон, шестнадцатый так, что задрожал весь дом, замигал свет. Мне позвонил Илья Авраменко, сказал: снаряд — в тот первый шквал — попал в старую квартиру Лихарева, прошел ее всю и прошел квартиру Ефима Добина. Стекла выбиты всюду, по всей стороне нашего дома, во всех противоположных домах, в больнице Софьи Перовской. Панели усыпаны стеклами, перезвон их, убираемых дворниками, продолжается с двух часов, слышится и сейчас.

Сейчас опять обстрел — это уже третий шквал, немец сыплет всё по нашему району.

Слышались стоны и крики раненых — мужские, женские, детские. Я выглянул в окно, раненых на панели не видно, они в домах. В доме напротив женщина в красном джемпере, высунувшись из окна, выбрасывает на улицу осколки стекол и кричит мужчине, вышедшему со двора на улицу, чтоб посмотрел, как искрошена вся стена дома до третьего этажа.

— Ту, молоденькую, новенькую, понесли на носилках!..

Кричит и спокойно прибирает обломки оконной рамы. Какой-то военный выходит из-за угла, с переулка, что против Русского музея, окликает через канал шофера проезжающего фургона-грузовика: «Не возьмете ли раненого?» Шофер, должно быть, не услышал, фургон медленно проезжает дальше...

Вот так проходит день. Работаю.

Борис Лихарев разъезжает где-то с прилетевшим вчера корреспондентом Юнайтед Пресс Вертом, председателем какой-то ассоциации англо-американских журналистов. Поскольку Тихонов сейчас в Москве, в сопроводители этому корреспонденту назначили Лихарева.

А вчера к Лихареву из Приморской оперативной группы приехала недавно вышедшая за него замуж Бронислава со своим маленьким сыном. Борис с Ильей Авраменко встречал их вчера утром — они прибыли на барже, к мосту Лейтенанта Шмидта. Тащили ее чемоданы, Бронислава привезла картошки, соленых грибов. Сейчас она дома, Илья забегал к ней, она только что вернулась откуда-то, подавлена впечатлениями от обстрела. Стекла в квартире Лихаревых, так же как и у меня, выбиты.

Радио то и дело повторяет: «Артиллерийский обстрел продолжается». Моменты затишья сменяются шквалами разрывов, с улицы доносится плеск убираемых стекол. Я пишу это, курю, — вот радио объявляет о прекращении обстрела. Пойду к Авраменко взглянуть, что с прежней квартирой Лихарева, из которой он переехал в нынешнюю, ту, где поселился с семьей.

...Еще один снаряд! Попал в набережную канала, прямо против моих окон, изъязвил осколками весь противоположный дом.

26 сентября. Воскресенье. 11 часов утра

Проснулся в восемь утра от артобстрела, подумал: «Надоело», повернулся на другой бок и заснул опять, до половины десятого. Встал, с удивлением увидел, что надо мной в спальне разбита фрамуга. На подоконнике нашел осколок шрапнели, в кресле посреди комнаты — другие осколки.

А вчера после предвечерней записи я пошел к Авраменко и вообще поинтересоваться, что случилось в том крыле нашего дома. У Авраменко стекла целы, а в коридоре пыль, щепа, обломки досок — снаряд пробил крышу, попал в квартиру Добина и — этажом ниже, в прежнюю квартиру Лихарева, вылетев оттуда в коридор четвертого этажа, там лег поросенком, не взорвавшись. Ни Ильи Авраменко, ни Добина дома не было. Лихаревская старая квартира пустует. Это был второй или третий снаряд первого шквала. В коридоре стояли, выскочив туда, жена Островского со своей подругой. Снаряд пролетел мимо них, лег от них в десяти шагах. Ни живы ни мертвы, они выбежали оттуда, обсыпанные известкой, пылью. Очень скоро явилась бригада ПВО, шестнадцатилетняя девушка взяла на руки этот блестящий, как никель, 122-миллиметровый снаряд с помятой головкой, вынесла на руках вниз, внизу его разрядили.

Когда я с Авраменко смотрел на дыру, явилась управхоз Мария Александровна с электрическим фонарем и с какой-то женщиной из ПВО — показать последние повреждения, посмотреть, целы ли водопроводные и прочие трубы. Вышел из своей квартиры Четвериков. Его попросили открыть уже забитую им гвоздями расщепленную дверь добинской квартиры. Он отколотил топором, вошли: всё в пыли, известке, пробит санузел. В груде мусора в передней лежат распластанные брюки. Четвериков, первым вбежавший в квартиру после попадания снаряда, принял было эти брюки за самого засыпанного известью Добина, испугался тогда. Теперь мы все смеялись по этому поводу, обсуждали всё оживленно, но таким будничным, обыденным тоном, будто речь шла, ну, скажем, об испортившемся кране водопровода.

Я потащил Авраменко к себе в квартиру, и только вошли — начался новый шквал обстрела. Мы были в кухне, слушали, с улыбками на лицах и неспокойные в душе, возбужденные, ждали следующих, считали, снаряды рвались рядом, с треском ломались крыши, что-то летело, звенели стекла, разлетаясь вдребезги; скрежетало пробиваемое и срываемое железо, глухо ухали попадания в кирпичные стены, гулко — в улицы. Я сказал: «В тот раз был двадцать Один снаряд — считай, наверное, и сейчас будет двадцать один, — и считал вслух: — Восемнадцать... девятнадцать... двадцать...» После двадцать первого снаряда стало тихо. Шквал продолжался всего несколько минут.

В эти несколько минут Илья позвонил от меня по телефону сыну, сказал ему «выйди», а тот ответил «ничего». После шквала сын сам позвонил ко мне, сказал отцу «всё в порядке», и мы с Ильей рассмеялись. Потом я решил позвонить жене Лихарева, Брониславе — она в квартире одна. Напуганная, явно ошалелая от впечатлений, сказала: у нее так наглухо захлопнулась дверь, что она не может выйти из квартиры, испортился французский замок. Пошли мы ее успокаивать, она выбросила два ключа в разбитое окно на улицу. Мы, подобрав их, попробовали отпереть снаружи. Это нам удалось, мы вошли к ней, ее маленький сын Эдди тоже перепуган, начал даже заикаться. Я с Ильей смехом, шутками быстро привели Броню в норму, потом я потащил ее к себе на кухню, сидели там в разговорах до семи часов. Броня, успокоившись, после того как я стал ей показывать карту и план города и объяснять, «откуда и что летит» и где «меньше вероятий попадания», долго рассказывала о ПОГе, — там она прожила все лето в деревне Сигедилья, возле Больших Ижор, на берегу Финского залива, возле редакции армейской газеты. Там тишь и благодать, войны не чувствуется, никаких обстрелов, бомбежек и в помине нет, прифронтовая деревня живет с телефонами, радио, электричеством — всем, что внесла туда армия. Еды сколько угодно, тоннами ловится рыба, морковь стоит десять рублей кило, а молоко — тридцать. Такой дешевки не встретишь теперь нигде, а там она потому, что некуда вывозить. Сушила, мариновала грибы, запасалась брусникой, ела творог (невиданный ленинградцами уже два года), жарила жирных угрей, купалась в море, жила беспечной, сытой, здоровой жизнью, как все там живут. И вот приехала сюда и попала в обстановочку! А Бориса к тому-же с утра до ночи нет — выпало ж ему именно в эти дни назначение быть гидом англо-американского корреспондента!

«Уеду, во что бы то ни стало уеду назад!» — через пять слов в десятое повторяла Бронислава, сидя у меня в кухне. Мы посмеивались над ней, а обстрел продолжался, но шел где-то теперь уже далеко...

В половине восьмого — когда в штабе открывается столовая — мы ввели в темноте Броню в ее квартиру, а сами пошли в штаб. Вечер оказался необычайно теплым, я с Ильей шел по улицам, и оказалось, что в тупике улицы Софьи Перовской (наш же дом, но с другой стороны) и все дома окрест тоже без стекол. Мы шли, хрустя сапогами по осколкам завалившего панели и мостовые стекла. Вся улица Желябова — в белом налете известковой пыли, и стекла выбиты, и видна дыра в третьем этаже дома, а в темноте дальше не видно других. В общем, весь наш квартал и все соседние обстреляны так, что попаданий было множество — во дворы, в улицы, в дома...

Прошли дворами сквозь Капеллу на площадь Урицкого, — чисто, сюда снаряды не летели.

В штабе нам подали сразу и завтрак, и обед, и ужин. Тут работало радио (у нас в доме оно не работало, при обстреле перебита магистраль на площади Искусств). Столовая была полна командиров, звучала музыка, вдруг прервалась. Думали: прозвучит извещение об обстреле, но радио известило, что в 20 часов 20 минут будет передаваться важное сообщение. Разговоры сразу затихли, общее внимание... Приказ!.. «Я заказываю Мелитополь и Рославль, — шепнул я Авраменко, — может быть, и Смоленск, но Смоленск, пожалуй, еще рано, будет через несколько дней!..»

Торжественно прозвучал приказ о взятии нами Смоленска и Рославля, и, когда прозвучало слово «Смоленск», все командиры и мы с ними разразились рукоплесканиями (а ленинградцев не просто вызвать на рукоплескания, и слышу я их при подобных сообщениях — первый раз). Весть замечательная, даже несколько неожиданная, весть важности огромной. Мы оба сразу: «Вот нам и утешение за сегодняшний день!» Длилось перечисление отличившихся частей; одних только стрелковых дивизий на Рославль и Смоленск — шестнадцать, множество авиационных, артиллерийских и прочих соединений. Силища огромная, наша силища! И мы радостно возбуждены.

Но, проявившись в первый момент в рукоплесканиях, общая радость уже больше не проявляется ни в чем — опять разговоры, и одновременно слушаем, и когда приказ заканчивается сообщением о салюте из двухсот двадцати четырех орудий, — мысль: «Москва теперь знает только салюты, звук артиллерийской стрельбы для москвичей только радость, а мы...»

Никто в стране не представляет себе толком, ясно, как живем мы, что испытываем, что переживаем. Вот уже и Смоленск вышел из полосы бедствий и ужасов, а Ленинград все в том же положении. Когда же? Когда же? Никто не сомневается: теперь уже скоро, очень скоро!.. Слышу разговоры: «Скоро начнется наступление на Двинск, на Лугу, немцы сами побегут от стен Ленинграда, это будет зимой, может быть и раньше». И к этой мысли у каждого горький додаток: «А доживу ли до этого дня я?» Всем хочется дожить, сейчас особенно остро хочется! В дни этих побед никому не дано быть уверенным в своей безопасности хотя бы за минуту вперед...

Я выхожу с Ильей Авраменко из штаба. При выходе, у часового встречаем Бориса Бродянского и оживленно, даже весело обсуждаем день. Бродянский был за городом, и у него никаких впечатлений. Говорим о корреспонденте Верте, сопровождаемом Лихаревым: они ездят сегодня по городу, но где-то по тем районам, которые не подвергались обстрелу. А вот полезно было бы сему иностранному корреспонденту, просто никуда не ездя, провести день так, как провел его каждый из нас, живущих в «надстройке» писателей, в любой из квартир этой «надстройки»! Было бы больше впечатлений!

Идем в непроглядной тьме. Навстречу — девушки-дружинницы с электрофонариком. Заливаются непринужденным смехом, о чем-то смешном рассказывая. Вот и этот смех полезно было б услышать Верту!..{135}

Кстати, он, кажется, вовсе не англичанин, он родился в Ленинграде, на Моховой, 29 (просил Лихарева показать ему этот дом), он отлично говорит по-русски, зовут его Александр Александрович Верт. По словам Лихарева, он умен и дипломатичен; хотя, видимо, расположен к нам, задает и каверзные вопросы.

Мы приходим в «надстройку», заходим к Броне, ей звонит Лихарев уже третий или четвертый раз, беспокоясь. Он с иностранцем в данный момент в театре, освободится только в первом часу ночи. Я успокаиваю его: хоть стекла и выбиты, но окно завешено шторами, тепло. И он шуточками утешает Броню, и мы ей тоже говорим, что просто она отвыкла, что поживет здесь, привыкнет снова, как привычны к обстрелам мы. Но уж очень у нее сегодня сильные впечатления! Она с мальчиком вышла из трамвая на площади Искусств, и как раз в ту минуту, когда подходила к пешеходному мостику, снаряд в сотне метров от нее попал в дом. Она кинулась в ворота дома напротив, туда же хлынули все прохожие, сдавились там, а с улицы неслись крики. Мимо потащили окровавленных людей, женщин, детей, какого-то мужчину с оторванной ногой. Она все это видела и, естественно, перепугалась так, что весь день потом не могла опомниться.

...Сегодня мне рассказывали подробности боев за Синявино, закончившихся 15 сентября взятием высоты. Взял ее батальон, который перед тем тренировался на искусственной, построенной в тылу, точь-в-точь такой же высоте... На днях командир, контуженный там за несколько дней до взятия высоты, рассказывал мне, как один из наших полков, шедших в наступление по грудь в торфяной жиже, оказался отрезанным немцами. Отчаянно сражаясь, не в силах долее сопротивляться, полк вызвал огонь нашей артиллерии на себя и под ее огнем, вместе с немцами, с которыми дрался врукопашную, погиб почти весь...

Случаев вызова огня на себя в критические моменты боя я вообще знаю немало. Так после взятия в февральских боях Красного Бора геройски поступил, например, начальник штаба батальона 270-го полка 63-й гвардейской дивизии Н. П. Симоняка возле деревни Чернышеве, когда блиндаж штаба был окружен фашистскими танками. В согласии со своими боевыми товарищами начштаба капитан К. Гаврушко вызвал огонь нашего артполка на себя, заботясь больше не о своей жизни, а о полковом знамени, находившемся в блиндаже. Корректировал этот огонь помначштаба капитан Завьялов. Фашисты были уничтожены и рассеяны, а штаб в своем блиндаже уцелел.

Так в боях за Ивановское осенью 1942 года на захваченном плацдарме вызвали огонь на себя окруженные фашистами в подвале разрушенного кирпичного здания четыре радиста — Спринцон, Люкайтис, Тютев, Бубнов. Они трое суток корректировали наш артиллерийский огонь, пока этот участок плацдарма не был очищен от врага нашим подоспевшим подразделением.

Подобные случаи героизма стали у нас на фронте столь же обычными, как и самопожертвование воинов, закрывавших своими телами амбразуры вражеских дзотов и дотов, чтобы избавить от пулеметного огня своих атакующих товарищей. Все эти герои сознательно шли на смерть...

Я пришел в свою квартиру в одиннадцать вечера и затянул в темноте открытые окна шторами, занялся медицинскими процедурами и лег в постель — читал Мопассана.

...Вот уже далеко за полночь. Вчера день был солнечным, сегодня — пасмурным. Сейчас — тихо. Не работает по-прежнему радио. Нет воды — перебит, очевидно, водопровод. С улицы доносится мужская хоровая песня. Идут красноармейцы.

Странно читать Мопассана — в такие, как наши, дни!

...Смоленск!.. Полтава!.. И мы уже вплотную вышли к Днепру, и мы уже вплотную под Киевом... Что будет дальше? Думаю я, на линии Днепра мы задержимся, чтоб привести в порядок гигантские армии, уставшие от трехмесячного наступления, подготовить их к новой зимней кампании... Так говорит логика. А в душе все же надежда: вдруг да удастся прорвать днепровскую линию теперь же, не задерживаясь, — взять Киев?.. И тогда крах Германии наступит еще быстрей, тогда все у них хлынет в панике к старым нашим границам... Трудно гадать сейчас. Привычка не обольщаться иллюзиями, привычка рассчитывать на логику, а не на случай подсказывает, что война продлится еще год, и надо внутренне себя к этому подготовить, но мечтается (а надо ль сдерживать мечту?!): вдруг да крах Германии наступит теперь же, мгновенно, в ближайшие же месяцы, еще до конца этого года!.. Если б союзники всерьез открыли теперь второй фронт — это ускорило бы события. Но союзники медлят и промедлят, надо думать, до будущего.года. И правильней всего рассуждать так: дойдя до Днепра вплотную, встретив тут сильное сопротивление всех откатившихся к Днепру и здесь сорганизовавшихся для обороны немецких сил, мы простоим на линии Днепра до зимы, зимой начнем новую волну наступления, форсировав Днепр, выгоним немцев за старые наши границы, н только тогда выступят широким западным фронтом союзники, беспокоясь, как бы мы без них не вошли в Германию. И будет это весной — летом будущего года!

28 сентября. Полдень

Опять с утра непрерывный обстрел, сплошной, интенсивный. Сначала гул разрывов катился южнее моего района, звуки были достаточно отдаленными. Затем накатывался все ближе, и вот уж с полчаса он поблизости. Бьет и далеко. Это уже не шквалы и не методический обстрел. Это сплошной поток снарядов по очень большой площади города одновременно. Заговорившее радио объявило обстрел района с полчаса назад, до этого чего-то выжидало. Наползает скука: «Опять!»

Вчера, 27-го, выспавшись и развеявшись, я ходил в Союз писателей, шел через Марсово поле по желтым осенним листьям, обстрела не было; даже короткое общение с природой подняло настроение, действовало успокаивающе.

Сегодня проснулся с желанием работать, быть деятельным, но вот — опять!.. Ну что хорошего дома, на моем четвертом этаже, в одиночестве, в доме, дрожащем от непрерывного грохота разрывов, пока я это пишу?.. Окна раскрыты настежь, сыро, холодно. Вчера не удосужился забить рамы фанерой, только сегодня, — зайдя в жакт, получил записку на один лист фанеры...

Сегодня на чердаке обнаружена вторая дыра, не замеченная до сих пор. Против моих окон попало пять снарядов — в дома, в мостовую набережной, в канал. Еще десятка четыре снарядов разорвались поблизости — в Шведском переулке, в домах на улице Софьи Перовской, в Русском музее, в Михайловском саду...

И вот сегодня сыплет опять, беспрерывно, пока пишу это, слышу грохот, гул, треск... Пока пишу одну строчку на этом листе, слышу три-четыре разрыва.

...Треск. Грохнуло совсем близко!..

Тьфу, черт! Погасло электричество! Зажег керосиновую лампу...

Понятно: со взятием Смоленска и с ухудшением дел у немцев на северной половине фронта, они еще больше будут изуверствовать в Ленинграде. Да и за падение Синявина они мстят. Кому? Ленинградским детям и женщинам!..

Думаю, сейчас, обстреливая столь интенсивно город, они рассчитывают и на то, что наша авиация (в частности, авиация дальнего действия) стянута под Смоленск и Витебск, а потому можно зверствовать более безнаказанно.

Мне, пожалуй, понятен смысл обстрела 25 сентября моего квартала: в этот день был взят Смоленск, немцы, очевидно, хотели уничтожить ту радиостанцию, которая могла возвестить об этой нашей победе, они, конечно, знают, эта радиостанция расположена «где-то неподалеку»...

Не следует обольщаться: мы предвидим, что агонизирующий проклятый враг постарается подвергнуть Ленинград тяжелейшим новым испытаниям!

Вчера весь день доносилась канонада — энергично работала наша артиллерия. Сегодня она, конечно, работает тоже, но заставить замолчать немцев — не так-то легко и просто...

Грохот длится и длится, сижу прозябший, стал очень зябким вообще...

30 сентября. Полночь

Лихаревы ушли в гости, а ребенка подкинули мне, «на полтора часа». Нет их уже около трех часов, а семилетний мальчонка заснул за столом, натянув на голову шубку и положив голову на стол. Трогать его не решаюсь — раз уж спит, пусть спит!..

Вчера Борис расстался наконец с корреспондентом Вертом. Тот улетел в Москву.

Позавчера вечером я заходил к Прокофьеву, сидел у него часа два, слушал живописное описание всего, что было накануне на «банкете», устроенном в Союзе писателей для Верта.

Час ночи. Лихарев подвыпивший пришел, унес к себе спящего ребенка. Я проводил, опасаясь, как бы Борис не уронил мальчика.

...Завтра буду забивать фанерой разбитые оконные, стекла.

Наши печали

30 сентября

Сегодня настроение у меня, греха таить нечего, — отвратное. Объясняется оно состоянием моего здоровья... Болезнь развивается так, что мне явно придется ложиться в госпиталь. Это все следствие авитаминоза, плюс дурного обмена веществ, плюс нервного истощения... Экзема!

2 октября

Вчера мне сделали аутогемматерапию, сиречь переливание моей собственной крови. И это замечательное средство сразу же сказалось: уже сегодня я чувствую себя значительно лучше. Вероятно, процедуру повторят еще раз. Настроение у меня улучшилось...

5 октября

Я вышел из дома — в переулок. Шел серый, холодный дождь. Окна больницы, занимающей противоположную сторону переулка, глянули на меня листами фанеры. Проходя булыжной мостовой мимо подъезда больницы, подумал, что шагаю по тем камням, которые за два года блокады были множество раз забрызганы кровью раненных на ближайших улицах мужчин, детей, женщин, коих вносили сюда на руках, на носилках и как придется. А перед тем, в голодную зиму, десятки трупов валялись на этих камнях, ибо принесенных сюда дворниками и милицией, подобранных на улицах умирающих больница вместить не могла, и они долгими часами лежали вот тут, среди снежных сугробов, у подъезда больницы. Я прошел переулок и свернул на бульвар, на который выходит крыло моего пятиэтажного дома. Когда-то это был цветущий, чистенький бульвар, с аккуратной аллеей посреди улицы, обрамленный двумя рядами тщательно подстригаемых высоких деревьев. Под ними стояли скамейки с высокими спинками, и здесь на скамейках влюбленные сидели потому, что этот маленький бульвар был уединенным и как бы удаленным от городского движения, хотя и приходился в самом центре города. Мне нужно было пройти двести шагов до конца бульвара и свернуть в Шведский переулок, чтоб выйти сначала на людную в прежнее время улицу, а затем, пересеча ее, — дворами — на лучшую площадь города, которая каждым сантиметром своим связана со всей историей Петербурга, Петрограда и Ленинграда. Весь путь до Штаба занимает у меня десять минут...

Но если я задумывался об этом пути и приглядывался, как нынче, к окружающему, то это был бесконечный путь. Двести шагов по бульвару! Справа и слева — громады этажей с высаженными недавним обстрелом стеклами. Зияющая пробоина в одном из них. Я хорошо знаю ту девушку, в чью квартиру попал этот снаряд. Поистине немилосердна судьба к этой уже постаревшей девушке. Я вспоминаю, какой знал ее двадцать лет назад. Я говорю о Наташе Бутовой... Она в этом доме живет и сейчас, только в другой квартире, этажом ниже — там, где одну из комнат своей квартиры ей уступил престарелый зубной врач. В молодости Наташа была миловидной, писала и начинала печатать стихи, мечтала стать поэтом. Скромность, застенчивость, щепетильная добропорядочность и загубили судьбу Наташи. Если она и вошла в среду писателей и поэтов, то только как канцелярская служащая Литфонда — организации, обслуживающей Союз писателей. Она честно служила всю жизнь, никем не замечаемая, ничего ни от кого не получившая, содержа на маленькое жалованье старую тетку и не зная в жизни никаких удовольствий, кроме чтения чужих стихов, ибо не разучилась любить поэзию.

Два года блокады Наташа перенесла с удивительной стойкостью духа, с поразительной физической выносливостью, но никто не заметил и этого. К ней привыкли, как к необходимому, но незаметному работнику, к ней обращались по своим нуждам все те, кому требовалась медицинская помощь, ибо она стала организатором обеспечения писателей этой помощью... Как и чем жила она сама, никто не интересовался, а Наташа никому ни на что не жаловалась, ни у кого ничего не просила и выполняла свою работу, вопреки любым обстоятельствам, так же, как выполняла ее в мирное время. В прошлом году, торопясь на службу, Наташа опрокинула в своей маленькой комнате горящую керосинку. Пламя мгновенно охватило всю комнату. Ей надо было бы бежать из комнаты, кричать, звать на помощь, но, не привыкшая ни к чьей помощи, она и тут с внезапно проявившимся мужеством начала тушить пожар собственными руками. Она забивала пламя руками, ногами, задыхалась в дыму, глушила его своими одеялами, коврами, одеждой, подушками. Она погасила огонь, и сама дошла до больницы, и без стона, без слов, ибо уже ничего не могла сказать, подняла перед больничными служащими свои черные, обгорелые руки; таким же черным и обгорелым было ее лицо. Ее лечили четыре месяца, и за это время ни разу она не заплакала, ни разу не застонала, ни разу на свои страдания не пожаловалась. Она вышла из больницы здоровой, но изуродованной: ноги, руки и лицо ее остались в страшных шрамах. Она пришла в свою комнату и узнала, что обокрадена дочиста. И она снова стала ходить на работу и снова содержать свою выжившую уже из ума и безнадежно больную тетку.

Когда ленинградцев награждали медалями «За оборону Ленинграда», Наташу обошли и медалью, хотя она бесспорно заслужила ее своим беззаветным, бескорыстным трудом в период блокады.

Пробоина в ее квартире зияет как символ ее разбитой жизни. Я смотрю перед собой. Из ряда рослых деревьев аллеи остались лишь несколько разрозненных, уцелевших случайно. Они — в пышной, желтеющей листве сейчас, они всё еще украшают бульвар. Но там, где стояли их собратья, сейчас — квадратные ямы, ибо если той, голодной зимой у граждан хватало сил только спилить дерево на дрова, но не оставалось их, чтобы выкорчевывать пни, то в этом году пни были вырыты на топливо тоже, и теперь на месте пней зияют черные квадратные ямы... Они завалены обломками кирпичей, а справа и слева, закрыв булыжник мостовых, тянется длинная, непонятно как образовавшаяся свалка из битых кирпичей, мусора, стекла, обломков железа, щебня.

Справа по этой длинной свалке вьется вытоптанная тропинка, то спускаясь, то поднимаясь, слева — тянется огород, уже распотрошенный в эти октябрьские дни. Он обведен имитацией изгороди и забора, сделанной из сломанных железных кроватей, из ржавых листов, кровельного железа, изрешеченных осколками снарядов — мелкими (конечно, зенитных) и крупными — от разрывавшихся в квартале немецких снарядов. Эти листы железа, ржавые, извитые, но поставленные в ряд и скрепленные проволокой, издырявлены так, что не закрывают от взора прохожего ни фута оберегаемого ими пространства.

И среди этих железных листов я всегда видел поставленный, как одно из звеньев забора, дюралюминиевый кусок самолета — изящно выгнутый, но оборванный элерон. Он упал сюда, конечно, с неба, другие части сбитого самолета разлетелись по всем окрестным кварталам. Но сегодня этого куска уже нет, его утащили дети, играющие всегда на этом бульваре. Вчера они таскали этот кусок за собой, выдумав сложный воздушный бой; позавчера в одной из ям, оставшихся после пня, они строили дот, вбивая в черную, мокрую землю обрывки водопроводных труб, накрывая их булыжником, кастрюлями, пробитыми осколками снарядов, и валяющимся тут же волосяным матрацем...

Впрочем, влюбленные гуляют по этому бульвару и ныне, и даже — в другой его стороне — любуются свежевысаженными тонюсенькими деревцами, кои Управление городского благоустройства распорядилось посадить в ямы, оставшиеся от пней: в той стороне бульвар уже очищен от мусора и стекла, и песчаная его аллея усердно подметается дворниками.

Двести шагов пройдены, я гляжу на ворота, направо, куда три дня назад врезался немецкий снаряд, — он убил многих людей и ранил еще больше. А сейчас какие-то женщины разбирают на изуродованной снарядом панели груду вываленной сюда, очевидно с грузовика, капусты.

В Шведском переулочке стекло уже не хрустит под ногами, его смели в кучи, а в окнах там и здесь видны стучащие молотками люди — мужчины и женщины; обстрел задал им здесь работы, сколько фанеры надо!.. Везде вокруг осколками снарядов изъязвлены стены, плиты тротуаров, мостовые... Каждый день я хожу этой дорогой обедать, — как здесь изменилось все!..

Сегодня меня одолевает тоска: что такое со мною, даже и сам не знаю, оттого ль, что сердце побаливает, от отсутствия ли новых, будоражащих радостью вестей о победах на фронте? Уже несколько дней ничего не сообщается ни о Киевском, ни о Мелитопольском, ни о Запорожском, ни о Днепровском направлениях, и неизвестно: то ли в ближайшие дни нас ждет весть о взятии Киева, о прорыве днепровской линии обороны немцев, то ли все притихнет на линии Днепра до зимы...

Но зима впереди. Так ли, иначе ли! И в Ленинграде вряд ли что изменится до зимы, да, пожалуй, и зиму будет все то же, привычно тяжелое и печальное, с чем надо мириться, сбирая псе силы духа. Все чаще слышится вокруг это «ох, надоело!», по никто не согласен ослабить волю свою и свой дух, каждому хочется — дотянуть! Слабы ли у человека силы, или их много, но каждый решился терпеть до конца, выпить до конца горькую чашу блокады.

Пью ее, неиссякаемую, и я, но сейчас меня гложет тоска. Слишком хорошо знаю я, что нездоров, что здоровье мое израсходовано, быть может, уже невосстановимо. Нынешнее состояние так несвойственно, так чуждо и непонятно, так враждебно мне, что я им подавлен.

Выхожу на площадь Урицкого — великолепную Дворцовую площадь, пустую, уже всегда — пустынную, на которой только какое-либо воинское подразделение учится строевому шагу. Прохожу мимо парадной Управления милиции, вижу мимолетную сцену прощания хорошенькой, розоволицей, здоровой девушки с моряком-лейтенантом, веселым, стройным, улыбчивым, проводившим ее до дверей и жалеющим, что с ней расстается.

Пересекаю площадь, открываю одну из дверей Главного штаба, предъявляю свой пропуск, поднимаюсь по витой лестнице в третий этаж. В столовой дневная мгла съедает лица сидящих за столиками командиров; кинув на вешалку плащ и фуражку, подсаживаюсь к одному из столов...

Через полчаса я бреду тем же путем обратно — домой, размышляя, как завидую тем, кто может, кинувшись на переднем крае обороны к пулемету в забвении ярости, строчить и строчить по лютым врагам длинными очередями.

За два года войны я излазил все передовые позиции фронта, бывал в тысяче опасностей, видел смерть рядом не раз, но сам должен был разить врага только словом — оружием писателя, военного корреспондента...

Тьма, вечер. Я в своей квартире один. Слишком часто и слишком подолгу я здесь бываю один! Одному быть негоже — без чувства локтя нам никому нельзя!.. Остановились все часы. Включаю радио... Вся Европа, полмира — в войне!.. Хорошо хоть, что у меня не каждый день, а только очень редко бывает такое тяжелое душевное состояние!.. В такие дни нельзя задумываться!..

Будь я, скажем, строевым командиром на фронте, появились бы у меня задушевные друзья — именно те, кто сумел остановить немцев в войне, а ныне гонит и бьет их, приближая нашу победу!

Находясь на передовых позициях, в сражающихся с врагом частях, я, несмотря ни на какие опасности, бываю не только спокойным, но и ощущаю себя счастливым. И телом и духом я там здоров, и чем больше трачу энергии, тем больше ее прибавляется. Сознание своей правоты и нужности Родине усиливает, если можно так выразиться, обмен физических и духовных сил. Расходуемая энергия рождает новую — в квадрате — энергию! Надо пренебречь болезнью, волей своей преодолеть ее и ехать, немедленно ехать на фронт, на передовые позиции. Знаю: там не погибают дети, там и разрывы снарядов звучат иначе, там они сопровождены треском наших пулеметов; там и свист вражеских пуль не будоражит сознание, а, как это ни странно сказать, успокаивает его!.. Люди сражаются на твоих глазах и готовы прикрыть тебя своим телом, потому что ты — командир, хоть и незнакомый им, но их боевой товарищ!

5 октября

А мне все-таки везет в жизни! Только захочешь чего-нибудь — желание исполняется! Приехал с Волховского фронта редактор армейской газеты Гричук и сейчас звонил от Прокофьева. У Гричука своя машина, и никакая болезнь не помешает мне теперь легко и просто добраться с ним до сражающихся в районе Синявинских высот дивизий!..

Гричука сегодня ведут в театр на «Мачеху», а потом он с Прокофьевым, Лихаревым и его женой соберутся у меня. Брониславу заставим хозяйничать и справим у меня их новоселье...

Изучаю, как и все эти дни, труды Ленина, чтобы заполнить те пробелы, какие есть у меня в знании мысли и дел Ильича.

...Накормил зашедшую ко мне для успокоения нервов (так как был сильный обстрел) Антонину Голубеву картошкой, напоил чаем. Радио объявило о прекращении обстрела...

Глава седьмая.

Перед решающими боями

Синявинские болота. 8-я и 2-я Ударная армии. Участок 42-й армии. Ленинград
Октябрь — декабрь 1943 г

На неделю — в две армии. — Сын полковника. — Часовой. — Он был пастухом. — Осень. — Дом на Счастливой улице. — Срок приближается. — Архитектурное наступление. — Что это?

На неделю — в две армии

5 октября.

Редакция «Ленинского пути»

Всего пять часов понадобилось мне, чтобы вместе с редактором «Ленинского пути» Гричуком, заехав по пути в Политуправление Ленинградского фронта (в Лесном), промчаться через Шлиссельбург и расположение двух армий — 67-й и 2-й Ударной, через Назию, Шальдиху и оказаться на давным-давно мне знакомых местах — во втором эшелоне 8-й армии, в деревне Сирокаска, где по-прежнему ютятся в ветхих избушках редакция армейской газеты и политотдел... Старые знакомые, и прежде всех — заместитель начальника политотдела подполковник Ватолин, приняли меня как гостя. И сразу же: «Послезавтра у нас — семинар редакторов дивизионных газет. Почитайте на семинаре ваши рассказы и сделайте нам доклад!..»

«Что ж! Пожалуйста!»

В газете «Ленинский путь» сегодня опубликован вчерашний приказ о взятии войсками Калининского фронта Невеля. А в оперативной сводке от 7 октября о Волховском фронте сказано:

«...Севернее города и железнодорожного узла Кириши прорвана оборона противника, наши войска продвинулись вперед на 15 километров, овладели населенными пунктами Кириши, Ларионов Остров, Посадников Остров, Мерятино, Краснове, Дуброво, Драчево, Мягры, железнодорожной станцией Посадниково, Ирса...»

Как дрались, как храбро и безнадежно дрались мы за этот клочок земли всю зиму и весну 1942 года! Сколько воспоминаний у меня об этих тяжелых боях!.. Теперь киришский «аппендикс», мучавший нас, удален. Навсегда!

10 октября.

Первый эшелон 8-й армии

А сегодня в «Ленинском пути» — вчерашний приказ генерал-полковнику Петрову по поводу очищения Таманского полуострова. Был салют!

И еще: опубликован указ об установлении звания маршалов родов войск.

Я было хотел рвануться к Киришскому участку фронта, но Ватолин сказал, что делать там уже нечего: бои приостановились.

Вчера весь день готовился к докладу, потом навещал знакомых, сегодня с утра на семинаре сделал доклад, сразу в четыре часа дня вместе с Ватолиным на «пикапе» выехал в первый эшелон, в действующие части — через Жихарево, Поляну и далее, по методически обстреливаемому артиллерией шоссе. К разрывам снарядов мы привычны, и даже тот, который грохнул у самой машины, не заставил шофера ни прибавить, ни убавить ход. На разрыхленном боями болоте, уже в стороне от шоссе, оказался новенький крошечный домик Ватолина и начальника политотдела полковника Семенова, а на столе в домике — отличный обед. Остаток дня я провел в роте связи, сделал много записей.

Дружеских разговоров — не перечесть! И нынешняя обстановка на фронте, и то, что сделано и что должно быть сделано двумя соседними армиями, — в общих чертах мне становится ясным. Бои идут и сейчас, но армии готовятся к операциям крупного масштаба, и дел у всех немало!

11 октября.

Разведрота 18-й стрелковой дивизии

Рано утром вместе с Ватолиным на том же «пикапе» по бревенчатым стланям, вытрясающим из сидящих в машине душу, я отправился в поездку по передовым, ведущим бои частям. Был на КП знакомой мне с 1942 года 1-й отдельной горнострелковой бригады, расположенном в трех километрах от немцев. Потом на совещании комсомольского актива бригады выступал,читал маленькие рассказы, беседовал с комсоргами передовых частей, ротными агитаторами, молодыми, отличившимися в боях... Разговоры на совещании шли о «клятвах мести», о личных планах бойцов, об атаках, в которые комсомольцы вели за собой бойцов... Затем с Ватолиным и майором, начальником дивизионной разведки, отправился в 18-ю дивизию. Оставив здесь Ватолина в политотделе, пошел с начальником разведки на передний край.

Сын полковника

Ночь на 13 октября.

Синявинские болота

Нахожусь в разведроте прославленной 18-й стрелковой дивизии, которая до сентября 1942 года сражалась с немцами на Сталинградском фронте, 12 декабря, после переформирования, прибыла на Волховский фронт и через месяц под командованием полковника Н. Г. Лященко в составе 2-й Ударной армии вступила в бой за прорыв блокады Ленинграда. Наступала сначала на 8-й поселок, затем левым флангом ударила по 5-му поселку и здесь 18 января сомкнулась с двигавшейся навстречу ей от Невы 136-й (ныне 63-й гвардейской) стрелковой дивизией Н. П. Симоняка. Батальон Федора Собакина из дивизии Н. П. Симоняка и батальон Демидова из дивизии Н. Г. Лященко были одними из первых во всех встречах ленинградцев и волховчан, прорвавших в тот день блокаду.

Рев минометов то затихает, то усиливается. Сквозь этот рев перекатывается треск пулеметов. И все-таки в шалаше командира роты, чуть возвышающемся среди лунок черной воды, над буграми болота, — это называется тишиной: обычной перепалки переднего края мы уже давно не замечаем. Снаряды, падая в болото, чавкают и вздымают только груды жидкой грязи, она — отличный амортизатор для осколков...

Вчерашнюю ночь я спал на одной койке с командиром роты, под одним с ним одеялом, предварительно вымокнув до нитки, потому что в шалашик этот пробирался болотом в непроглядной, озаряемой только вспышками ракет и трассирующими пулями тьме. В шалаше меня встретили сотней граммов водки, я обогрелся и сразу почувствовал себя в гостеприимной фронтовой семье. Прошедший день был днем моего рождения — я о нем никому не сказал, но был весел, и настроение у меня прекрасное, каким и всегда бывает оно у меня при «живом деле» на фронте. И, проведя весь день в беседах, ничуть не устал и сейчас чувствую себя совершенно здоровым...

Чуть трепещет коптилка, лица рослых, здоровых разведчиков, склоненные над картой, на которой намечен их маршрут в тыл врага, кажутся лицами былинных богатырей...

Эта ночь уже началась, когда за ветвистой стеной шалаша я услышал звонкую песню, распеваемую тоненьким мальчишеским голоском.

— Откуда у вас тут дети? — спрашиваю командира роты.

Старший лейтенант Павел Еремеевич Корешков усмехается:

— Детей у нас нет. А это поет старший сержант Шалманов. Голосок-то у него, верно, еще ломается, лет ему только пятнадцать и ростом не выдался, а солдат он уже бывалый... Связным сейчас у меня...

И командир роты кричит в ночь:

— Товарищ Шалманов!

Плащ-палатка, прикрывающая вход в шалаш, отодвигается. Коренастый, с бледным, обветренным лицом юноша вскидывает ладонь к пилотке:

— Товарищ старший лейтенант! По вашему приказанию...

— Садись-ка, Толя... Интересуются тобой... Познакомьтесь, товарищи!

И Анатолий Александрович Шалманов, старший сержант, комсомолец, 1928 года рождения, рассказывает о себе. А то, о чем он умолчал, добавляют мне остальные...

Толя родился, рос и стал школьником в деревне Преображенской, Знаменского района, Смоленской области. Отец его, Александр Михайлович, служил в тресте Главвоенбурвод начальником аварийной экспедиции. Мать, Наталья Андреевна, воспитывала двух сыновей — старшего, Толю, и младшего, Валентина. Был хороший дом, светлая, чистая изба. Были в хозяйстве корова, лошадь, телка, поросята и куры. И сад был — яблони цвели, цветы буйно разрастались под окнами... Отец разъезжал по области с экспедицией. Когда началась война, отец не успел побывать дома, — став полковником, получил десантный отряд... А родную его деревню гитлеровцы обошли внезапно — нежданно-негаданно оказалась она в немецком тылу. Жители побежали в леса, остались в деревне немногие. Мать Толи осталась с маленьким Валентином, а четырехклассник Толя, закинув за плечи котомку с хлебом, вареным мясом и яйцами, ушел тропинкой вместе с теми двадцатью пятью мужчинами, которых повел за собой председатель колхоза.

Стало известно в деревне, что полковник Шалманов опустился с десантниками на парашютах, невдалеке от деревни, — верно, думал освободить ее, но погиб в бою с немцами, не дойдя. И никто из десантников не дошел до этой деревни, и ничего больше Толя о них не знает.

Толя ушел из родного дома на шестой день после прихода немцев. Он видел, как они грабили хаты, резали коров и чур, видел, как повесили посреди площади городского прокурора, который пришел в деревню из Вязьмы, видел, как расстреляли на площади двух партийцев. Глядел в щелочку из сарая, укрывшись от немецких солдат, сгонявших все население на площадь.

«За два дня, рус, мы Москву возьмем!» — орали на всех перекрестках немцы.

Вокруг простирались большие леса. Толя ушел партизанить. Двадцать пять омраченных бедой, безоружных человек шагали лесной тропинкой. И напоролись на вооруженных автоматами немцев. И те, задержав беглецов, повели их назад в деревню. Над лесной прогалиной появился советский бомбардировщик. Немцы приказали всем спрятаться.

«Все одно погибать нам! — крикнул председатель колхоза. — Так лучше от своей бомбы!»

Схватился с немецким унтером, вышвырнул его на поляну, другие немцы кинулись на помощь унтеру и были замечены бомбардировщиком.

Две бомбы ударили в гущу немцев. И председатель колхоза погиб вместе со своими врагами. Самолет пролетел дальше. Оставшиеся в живых колхозники, освобожденные героизмом своего председателя, захватив автоматы немцев, ушли опять в лес. Теперь это уже был вооруженный отряд партизан. Толя в нем стал разведчиком.

Немцы теперь заглядывать в грозящий местью лес не решались. Они только били по лесу из орудий. Толя, возвращаясь из разведки, был ранен в ногу. Дней семь лежал он один среди изломанных молчаливых деревьев. Потом все-таки нашел свой отряд, к тому времени выросший вдвое.

Три месяца партизанил Толя. Несколько раз тайно пробирался в родную деревню. И когда пришел в третий раз — увидел: дом, в котором он вырос, сожжен; соседи сказали разведчику, что мать его убита немцами, узнавшими, кем был ее муж. Не нашел Толя и девятилетнего брата. В седьмом часу вечера ребятишки катались с горы на салазках, забыв, что с шести часов по фашистскому приказу никто не смел появляться на улицах. Гитлеровцы открыли по детям стрельбу из винтовок. Попасть не могли. Тогда навели на гору миномет и тяжелыми минами, улюлюкая и хохоча, искрошили всех ребятишек.

Толя узнал, что в деревне немцы устраивают пышный церемониал свадьбы — издевательский церемониал: загнав в церковь трех русских девушек, будут венчать их с группой офицеров — каждая девушка будет обвенчана с несколькими гитлеровцами сразу. А священника заставят совершить весь религиозный обряд.

Толя вернулся в лес, предупредил партизан. И в назначенный день они совершили налет на деревню. Партизан было человек шестьдесят. Они перебили сто восемьдесят пьяных, набившихся в церковь гитлеровцев. Толя сам из пистолета убил трех немцев. Избавленные от позорного издевательства девушки вместе с партизанами ушли в лес.

Священник остался в деревне. Каждый день, совершая службу, он молитвенным голосом читал прихожанам сводки Информбюро, приносимые ему партизанами, у которых уже имелась захваченная немецкая радиостанция. И, изобретая собственные молитвы, держа в руках псалтырь, церковнославянским слогом требовал от прихожан, чтоб били, уничтожали они всех супостатов-захватчиков, чтобы выкрадывали у немцев оружие, чтоб уходили в лес к партизанам...

Старшиной в деревне был человек, тайно назначенный партизанами. Он снабжал их продуктами и оружием. Все население помогало ему. В деревне нашелся предатель, привел карательный отряд гитлеровцев. Старшина и священник были повешены на площади. И партизаны об этом узнали, устроили на дороге засаду, каратели были уничтожены поголовно. Толя убил четверых. Предателя убили сами деревенские женщины.

Когда Толя отморозил в лесу обе ноги, его переправили на нашу сторону фронта. После госпиталя Толя попал в кавалерийскую дивизию, отправлявшуюся на Сталинградский фронт, и получил звание ефрейтора.

Так четырнадцатилетний Анатолий Шалманов стал защитником Сталинграда. Он не раз хаживал в разведку, в немецкий тыл. Он приходил в захваченные станицы и, наслушавшись от печальных казачек рассказов о страшной их доле, насмотревшись на черные дела гитлеровцев, собрав нужные сведения, возвращался в свою дивизию... Командиром Толи был старший лейтенант Корешков, уроженец Архангельска, знаток лесов и болот, специалист по лесному бою. Когда немцы были остановлены под Сталинградом, Корешков получил назначение на Волховский фронт. Толя не захотел расставаться со своим командиром. Просьбу обоих командование уважило.

Так сержант Анатолий Шалманов, разведчик, оказался в лесах и болотах Приладожья. Так стал он защитником Ленинграда. Карие глаза его различают каждый оттенок осеннего листика в болотном лесу. Ничто таящееся в чахлой, поникшей траве не укроется от его взгляда.

В этих юношеских глазах, видевших слишком многое, отражающих душу взрослого человека, играет острый огонек мести. Старший сержант, комсомолец Анатолий Шалманов, награжденный двумя медалями — «За оборону Сталинграда» и «За оборону Ленинграда», умеет воевать и хорошо знает, за что воюет. И если в боях, в которых он не хочет беречь себя, смерть не коснется его, комсомолец Анатолий Шалманов, достигнув совершеннолетия, станет советским офицером, ветераном Великой Отечественной войны. В дни победы и мира он станет членом партии большевиков, строителем новой жизни, старшим среди юного поколения тех воителей созидательного труда, которые придут на смену нам, старикам...

И об этом труде я сегодня беседую с ним в шалаше из ветвей, среди лунок черной болотной воды, под рев минометов и переплеск пулеметных очередей. И тайно жалею, что он не мой собственный сын...

Часовой

В этой поездке меня особенно интересуют комсомольцы: близится дата двадцатипятилетия комсомола. После беседы с Толей Шалмановым (о котором добавлю еще, что все в роте, полюбив его, оберегая жизнь паренька, в тыл врага его теперь с собой не берут) мне захотелось пройтись, отдышаться от перекура в задымленном шалаше. Подумал, — может быть, еще с каким-нибудь хорошим комсомольцем поговорю... И вот какой комсомолец мне встретился.

...Но сперва скажу: довелось мне однажды до войны побывать в Кокпектинской степи, в Казахстане, и узнал я тогда впервые, что такое «линкольны»... И вот, присев на «цинку» в уголке водянистой траншеи, разговорившись с только что сменившимся часовым, записал я его рассказ, которым он напомнил мне о тех, из давних времен, «линкольнах»... Ночного «освещения» все-таки мне хватало!

— Так вы, значит, хотите, чтоб я о себе рассказал? Это можно! Только, конечно, если с конца до конца рассказать, так нужно целую библию. Потому как мне за сорок пять давно уж перевалило, а не было у меня такого годика, чтоб я на боку провалялся.

Мы, совхозные рабочие, труд, как пчелы мед, носим; в руках у нас крылья есть! Как сейчас, с винтовкой у блиндажа стоять, — это, можно сказать, тьфу, и не дело далее; только глазами тут поворачивай да слух востри, а больше — какая забота?

Оно конечно, фашист — он вроде крысы, с угла подцарапаться норовит, дыры-то все нужно заткнуть, и затыкалочки у нас есть хорошие, — пожалуйста, их у меня две пары в магазине сидят да в стволе одна женихуется, а ствол — можете поглядеть, чистый, как у красной девицы зеркальце... Да... Поставили меня здесь, вроде бы сторожем у амбара совхозного, за старика почитают... А почитание-то это внапрасную — вы на бороду мою редьковидную не смотрите, до Петра Великого и женихи с бородами хаживали... да и в нонешнее время борода, к примеру, хоть с партизан — не скашивается. Ну конечно, худощавым стал, брюки с меня спадают теперь, и уж посмотреть на меня — не скажешь, что я красота мужчина. А почему спадают? Потому что переживаю я очень за вас за всех. Вчера, допустим, дождичек кропил, и приказали, чтоб сухо мне было в траншее, лист железный над собой навесить. Судите меня, а только железины я над собой не утвердил, приказание не выполнил. А почему, спросите? Расчет у меня такой был: сам я не сахарный, от дождичка не растаю, а мало ли что на фронте бывает, — вдруг бы да проходимец какой подполз; бывает, сами знаете, хоть мины тут насованы и проволоки накручено. От фашиста-то переползти недолго, сажен тут сотни не насчитаешь, подковырнулся бы, высмотрел бы мой лист, скумекал бы, к чему лежит, — верно, собой что-нибудь прикрывает, и догадался бы: эге, здесь ротный КП часовой охраняет... И мне бы хуже могло быть, и ваш сон бы нарушился... А мокнуть на дождю — дело для меня что? Привычное! Бывало, скотину бережешь, не так еще вымокнешь. Мне знаете какой скот был доверен? Линкольны! Издалека их, говорят, везли, это овцы такие линкольны, — вот москвичи да ленинградцы, те смеются, говорят: линкольн — это, папаша, автомобиль... Ну да разве столичный житель разбирается в овцах?

Во всяком деле разбираться надо, привезли, допустим, сюда старуху мою, разве б разобралась она, где тут передний край, где тут задний?.. Первые дни и я путался тоже — когда он стреляет, когда мы; откуда пульки летят, словно в головокружении, никак разобрать не мог. Теперь-то дело другое. Слышите, к примеру, пулемет чередит, звук удаляется, глуховатый, слышите? Наш! А вот слышите, другой, словно бы не отличительный звук, да только пришлепыванием сопровожден: шлеп, шлеп. Это, думаете, что? Это пули разрывные о землю шаркают. И сам треск порезче. Это, значит, мошенник по нас бьет... Да... И с линкольнами первое время так бывало — по шерсточке от других овец надо было их отличать, да не сразу далось мне это. Длинная у них шерсть, в сухом климате каждая шерстиночка распрямляется, на палец подышишь, проведешь шерстинку меж пальцами, она и закрутится, сразу породу определяешь! Я там был бригадир комсомольской бригады. Спросите, как же так, коли сам не комсомольского возраста?.. Ничего. В Казахстане Восточном мне мой возраст прощали, и я сам себя моложе всех комсомольцев считал, потому что степное солнышко мужскую кровь горячит и морщин к лицу не подпускает... Так вот, рассказать-то я вам собирался... Пригнали к нам это стадо, — с баржей да с железных дорог утомились овечки, а им еще самоходом по Кокпектинской нашей степи топотать. А зима! А буран! До подножного не дороешься. А стан от стана по пути верст на сорок. Послали молодежь, комсомольцев, встречать тех овец, погубят, думаю, стадо, без корма-то! А у меня нюх особый, в степи возрастал я, — мне только носом повести да на снег взглянуть, скажу, где под снегом трава какая... В тот раз и попросился я к ним в бригаду. Они мне говорят: «Куда тебе, папаш, с нами идти, не нашего ты комсомольского возраста». А я им отвечаю: «Возраст у меня ничего, подходящий, примите меня в вашу комсомольскую организацию, пригожусь я вам». Ну и пошел с ними до станции. Неделю шли туда и неделю со стадом обратно... Вот это война была! Вот тогда я не стоял на месте! И пользу Родине я тогда принес, не стыжусь похвалиться! Как начнет мое стадо занывать от дрожи да с голодухи, так я вправо, влево по сугробам полажу, аж беспокоятся за меня, да и вернусь весь в ледышках, да и скажу: «Нашел я, сынки, траву, сковырнем снег, стадо запустим туда, и прокормится оно до утра и от бурану убережется». И рыли мы снег руками, ножами, палками... Тут на фронте окопы рыть — дело легкое, сколько тебе хочешь батальонов с лопатами подошлют, а там бы попробовали!.. И вели мы так совхозное стадо от сая к саю, от бугра к бугру, словно армия ледовым походом шли. И спасибо мне, привели линкольнов, ни одного в степи не оставили... Старуха моя встретила, обняла меня, заплакала даже: «Не надеялась я тебя, комсомольца моего драгоценного, увидеть, не одолеть, думала, тебе такого похода!..» И председатель совхоза тоже обнял меня, как сын родной, сказал: «Спасибо, товарищ Розанов, спасибо, Ипат Агапыч...»

М-да... С тех пор меня в комсомольской организации как своего признали, и молодость моя с тех пор соблюдалась до войны до этой до самой... И сейчас я себя тоже комсомольцем считаю, и смеяться тут нечего, потому что и здесь, на болоте, я кое в чем разбираюсь, и ежели он — этот-то! — под моих мин своих насует, меня не обманешь — старшего сержанта спросите, намеднись сколько я этих мин одним нюхом своим определил, от скольких смертей народ наш советский упреждал, — сержант скажет... Да уж этого со мной не бывало, чтоб я соврал... Однако ж, звиняюсь, товарищ командир, я устав помню, коли с часовым сменился, до взводного мне дотопать следовает... Приказал лично ему докладывать. Не посерчайте, доложусь, пожалте в шалашик наш, номер четвертый, чаечком побаловаться, а сейчас я должен порядочек соблюдать...

И защитник Ленинграда, солдат Ипат Агапович Розанов (это по отчиму у него фамилия, а по отцу вовсе и не Розанов, а Петраков), плотнее зажав под локоть винтовку, пригнувшись, завернул за угол зигзага траншеи и оставил меня одного прислушиваться к ленивому треску ближайшего вражеского пулемета...

13 октября.

Учебная рота, 8-я армия

Сегодня день такой же насыщенный впечатлениями, как и вчера. Утром с Толей Шалмановым пешком вернулся в политотдел дивизии. Оттуда на «эмке» с Ватолиным через дорогу, ведущую к 8-му поселку, под шрапнельным огнем отправился в учебную роту, где начальник политотдела 18-й дивизии подполковник Перепелкин открыл семинар ротных парторгов и где Ватолин, под тем же обстрелом шрапнелью, сделал доклад на тему: 158

«Как нам организовать партийно-политическую работу в наступательном бою» (перед боем, в бою и после него). Доклад интересный, и после него много содержательных выступлений, в которых говорилось о личных планах, о дисциплине, о штурмовых и блокировочных группах, о «боевых листках» и политбеседах в бою, о задачах коммунистов, об их личном примере, о расстановке партийных сил, об автоматическом оружии в руках коммунистов, о ясности понимания каждым рядовым его задачи, о рукопашных схватках с противником, о готовности к смерти в бою, о ненависти и мести, о том, что людей надо подготовить так, чтобы в бою, оказавшись перед каким-либо препятствием, они смотрели на него не как на препятствие, >перед которым нужно остановиться, а как на предмет, который необходимо взять...

«Работа парторга в бою должна быть непрерывной, при любой мгновенно меняющейся задаче, при любых потерях, даже если три человека осталось. И партийная агитация и партийное влияние должны ни на минуту не падать, а все время нарастать».

О храбрости, о рекомендациях беспартийным, которые дерутся плечом к плечу с коммунистами и захотят вступить в партию. О раненых, о помощи им. О пропаганде подвигов героев. О главной цели: полном освобождении Ленинграда от блокады!..

...А снаряды рвались и рвались кругом, и земля дрожала, и ветерок разносил едкий запах пороховых газов.

...И поздно вечером я выехал с Ватолиным в «эмке» на Жихаревский тракт. Сейчас мы в учебной роте и отсюда выезжаем в редакцию «Ленинского пути»...

Он был пастухом

14 октября.

Редакция «Ленинского пути»

Срок моей командировки истек, но не оказалось транспорта в Ленинград, день я провел во втором эшелоне, ходил по тыловым частям, заходил в знакомый мне 731-й полевой передвижной госпиталь. Отправил по телеграфу несколько корреспонденции в ТАСС.

...Подполковника Якова Федоровича Ватолина я знаю давно, однако, хотя и были причины, вызывавшие к нему мой особенный интерес, до сих пор мне не приходилось разговаривать с ним, что называется, по душам. Первый раз я встретился с ним весной 1942 года, в этих же вот приладожских местах, в этой же 8-й армии. Бойцы и командиры 1-й отдельной горнострелковой бригады, наступая на немцев, утопали по грудь в талом апрельском снегу, проваливались в болото, не спали и не просыхали по четверо суток, но шли вперед неудержимо, хотя бои были часто безуспешными, бригада понесла очень тяжелые потери, и все-таки — шли вперед, увязая в болоте, засыпаемые сверху минами, пулями и снарядами...

- Слышали ли вы хоть одну жалобу на свою судьбу? — в полуразрушенной деревне сказал мне тогда хлюпающий по грязи командир. — Прекрасен русский солдат. Он все способен перенести, когда в душе его гордость. А сейчас каждый горд тем, что бьется за Ленинград, никто не устанет и не отстанет! Но кончится бой, начнется период затишья, возникнут личные интересы — сколько народу повалит тогда ко мне со всякими жалобами!.. Этому в АХО шинель короткую дали, тот на медсестру обиделся, что без облатки лекарство ему дала, третий хочет на баяне играть, а ему балалайку выдали...

И верно. После боя с какими только жалобами не приходили бойцы и командиры к Ватолину. Невозмутимый, строгий, порой иронически улыбающийся, порой подшучивающий над вспыльчивым челобитчиком, он в две-три минуты разрешал любой спор, любой вопрос — и люди уже смеялись и уходили от него удовлетворенные, успокоенные...

Я обратил внимание тогда на огромный авторитет Ватолина. Как-то так получалось, что даже старшие по званию командиры советовались с ним в служебных делах, поверяли ему дела сугубо личные, порою интимные. Его уважали. Его любили. Казалось, он знает какую-то скрытую от других тайну, помогающую ему одним легким словом воздействовать на людей. Маленький, быстрый в движениях, глядящий всегда не в глаза, а в самую душу своего собеседника, он умел разрешать сомнения людей, умел убеждать их без долгих речей и без глубокомысленных рассуждений. Тайна его влиятельности была, конечно, в строгой принципиальности, в том, что сам он и в помыслах и в делах своих бывал всегда строг, справедлив и чист и что, заботясь о других, никогда не старался позаботиться о самом себе — ему для себя, казалось, ничего и не было нужно...

Не всякий генерал пользовался в своих частях таким авторитетом, каким обладал подполковник Ватолин... Я видел в нем человека с сильным характером, но как выработался в нем этот характер, мне тогда не пришлось узнать.

И вот через полтора года я встретился с Ватолиным снова. В каком-то шалашике той же, обновленной молодым пополнением, бригады мы, зная, что впереди у нас — ночь, завели тот самый, долгожданный мною разговор по душам.

— Скажите, Яков Федорович, в чем тайна авторитета, которым вы, несомненно для меня, пользуетесь? Как вырабатывали вы свой характер?

И подполковник Ватолин рассказал мне все о себе.

В 1928 году он не знал еще грамоты. А было ему семнадцать лет. Но в эти семнадцать лет он, был уже многоопытным, влиятельным в своей области человеком. Это было на Орловщине, в тех местах, что недавно освобождены от немцев, — в селе, которое нынче уничтожено немцами. А тогда это зажиточное село расцветало. Сироту Яшу Ватолина на селе знали все с детских лет. В двенадцатилетнем возрасте он стал пастухом. Он помнит тот день, когда впервые в своей жизни погнал триста доверенных ему коров. Как он был горд в тот день!.. Триста рослых, могучих удойных коров доверены ему одному, он отвечает за них, его знает каждый крестьянин... Еще не было колхозов тогда, каждая корова принадлежала отдельной крестьянской семье. Разные это были крестьяне. Иные жили еще старым укладом, верили только в собственное хозяйство, были суровыми, непокладистыми, осторожно примеряющимися к молодой советской власти мужиками. Ведь это был 1928 год!.. «Паси, Яша, за кусок хлеба, — властно говорили ему, — но гляди, головой отвечаешь!»

Триста коров не слушались юного пастуха. Не сразу понял он, что следить нужно только за первой коровой, которую другие выбирают себе в вожаки, — куда она пойдет, туда пойдут и другие... Бегал, волновался, кричал, звал, хлестал хворостинами, а они разбегались в разные стороны, одни в лес, другие к речке, третьи на ржаное поле... Измученный, изорванный, в царапинах, в грязи, тая слезы, пригонял он мычащее стадо в село. И выбирал дом, в котором его нынче накормят. Его кормили по-разному: кто приглашал в избу-; сажал за общий стол; кто выносил похлебку к завалинке, на крыльцо... Но все разговаривали с ним как с равным: шутка ли, ведь от этого парнишки зависит благополучие буренки!.. По-взрослому вел — Яша мужичий, хозяйственный, медлительный разговор, все понимал, обо всем задумывался и скоро научился насквозь видеть душу каждого мужика... Вот этот — за советскую власть, за новую жизнь, за лучшую долю для каждого... А тот не прочь бы и в бараний рог согнуть батраков, лишь бы в закромах полней было, и наплевать ему на весь люд... Каждый вечер ел Яков в новом доме. Взрослел не по годам, а по дням. Становился умным... Был горд собою, был самостоятелен в помыслах и, в рассуждениях. И только в одном каждодневно испытывал свою горькую батрачью долю: после кормежки ему выносили каравай хлеба и нож. Он сам должен был отрезать такой ломоть хлеба, какой считал достаточным для пропитания себе на сутки. Это был чужой хлеб. Иной мужик словно бы и не смотрел на Якова, а тот чувствовал на себе примечающий взгляд: «А не много ль себе отрезал?..» Чувство униженности кололо душу юного пастуха, но все-таки каждый день, все в новых домах, он должен был отрезать себе ломоть хлеба сам...

Тогда понял он, что тот, кто трудится, должен иметь хлеб не чужой, а свой. Тогда впервые стал задумываться о том, к чему ведет деревню советская власть. Тогда впервые стал прислушиваться к спорам мужиков с заезжими людьми, которые говорили на сходах о Ленине, вслух читали газеты, обсуждали, зачем и для чего произошла революция и что единит крестьян и рабочих...

И, уводя коровье стадо на росу или на полдневище, один на один с природой, вольный в своих раздумьях, стал понимать то, чего в ту пору еще не понимали и многие старые люди, всю жизнь прожившие в бедности и зависимости...

Раз, гоня коров через лес, Яков был застигнут внезапным, все сокрушающим ураганом. Потемнело небо, дикий ветер ломал стволы; затрещал, заныл вековечный лес, деревья повалились на мечущихся в ужасе коров, они стали мычать, бодаться и драться, шалея от запаха крови, от треска, от свиста ветра... И прежде чем Яков успел успокоить стадо и выгнать его из леса, шесть коров были насмерть задавлены буреломом... Даже нынче подполковнику Ватолину не смешно вспоминать, как в тот день пастух Яша хотел наложить на себя удавку, чтобы только не приходить в село. В тот день по-новому раскрылось для него чувство ответственности...

Но лучшие на селе крестьяне поддержали его, заступились, помогли ему, и он понял тогда, что сам, всю жизнь будет бороться за справедливость... Его уважали уже и тогда. Ему верили. Его советов порою слушались... В пятнадцать лет парень вступил в комсомол. И величайшая мудрость есть в том, что именно пастухи в те годы становились первыми людьми деревни: когда Якова Ватолина выдвигали в сельсовет, он знал, что хорошо и что плохо, за что ратовать, против чего бороться. У него не было личной корысти, у него были свежий ум и сильная воля. Его знали все, и он знал помыслы каждого.

Ну а дальше жизнь пошла, как у многих других. Трудно было только с грамотой. Учился грамоте сам, упорства потребовалось немало. Читал Ленина по складам, читал каждую книгу по многу раз: книга за книгой стали появляться на полке, прочитанные прочно и тяжело — будто прорубал лес, — но запомнившиеся навсегда, от строки до строки, от слова до слова, продуманные, проверенные на собственном жизненном опыте. И этот опыт рос быстро...

Прошло несколько лет, Яков Ватолин уже был строителем колхозов. Любому гостю мог он теперь показать четыре тысячи книг.. стоявших на его полках, и мог, проведя пальцем от левого верхнего угла до правого нижнего, сказать: «Вот так, все они прочитаны мною, вот мой университет...» Здесь были все классики марксизма-ленинизма, все классики художественной литературы. Здесь были история, философия, география, экономика, искусство — здесь было все, что вошло крепким знанием в жадно ищущий, неутомимый мозг молодого советского интеллигента, еще столь недавно бывшего пастухом... Ватолина уже хорошо знали в области, он стал редактором областной газеты. Он был уже членом партии... А когда стране понадобились закаленные классовой борьбой люди для военной борьбы с внешним врагом, Яков Ватолин сдал экстерном зачеты сразу за два курса Военно-политической академии и был принят в нее... Все дальнейшее можно уже не рассказывать. Путь от младшего политрука к подполковнику пройден в наши дни многими, он ясен и прост для крепких, преданных Родине, не знающих снисхождения к себе, упорных в труде людей... Ныне Ватолин учит бойцов Красной Армии науке побеждать...

- На днях наступает двадцатипятилетие комсомола! — сказал мне в эту ночь в шалаше на переднем крае подполковник Ватолин. — Я жалею тех, кто вместе с комсомолом не прошел его путь! Я думаю о комсомоле так: он учит становиться завтра лучшим, чем ты есть сегодня, и выше собственной жизни ставить жизнь и счастье всего человечества... Я — русский человек, и вы русский тоже... Я хотел бы, чтоб нас с вами понимали так же везде: и в Америке, и в Англии, и в Австралии... Впрочем, Красная Армия уже помогает всему миру правильно понимать нас!..

15 октября

В «Ленинском пути» опубликован приказ генералу армии Малиновскому, поздравляющий войска Юго-Западного фронта со взятием вчера областного города Запорожье. Это — большой успех. Москва знаменует его салютом.

16 октября

Вчера, протрясшись весь день в трехтонном грузовике, сидючи на тюках в кузове, вернулся в Ленинград...

Осень

24 октября.

Ленинград

Вчера обедал в ДКА вместе с Н. Тихоновым, только что приехавшим из Москвы. Он рассказывал мне много интересного о боях на юге. А потом в Союзе писателей Ольга Берггольц читала свой умный, талантливый сценарий о зиме сорок первого — сорок второго года в Ленинграде, смелый, правдивый и тонкий.

Вчера же, я получил первый авторский экземпляр моей брошюры, изданной Политуправлением фронта. Завтра сдаю в Воениздат сборник фронтовых очерков. Рассказы мои печатаются в очередных номерах журналов «Звезда», «Ленинград», «Пограничник». Работаю много!

Перед полуночью слушал по радио из Москвы салют войскам, взявшим Мелитополь.

Сегодня — холодный, пронизывающий дождь. Даже в середине дня сумеречно.

28 октября.

Ленинград

Вот прошел и октябрь. В аллеях Летнего сада почти все деревья оголились, осыпают лист за листом. И листья — желтые, красноватые, еще недавно шуршавшие под ногами, становятся уже тленом, не расцвечивающим землю. Но еще есть отдельные деревья в парадном желтом цвете, они красивыми золото их словно не хочет тускнеть, сопротивляясь холодному дыханию осени. Осень в этом году — ровная, ясная, солнечная, теплая. Дождливых дней мало, сумеречные сплошные дожди начались только в последние дни, но и вчера было солнце, весь день, — во всяком другом городе хотелось бы гулять да гулять, ловя последние лучи предзимнего солнца. По каналу, под моим окном, плывут, замирая, листья, по мостовым попрыгивают, чирикая, воробышки, ветров нет — тихо. Не было еще и заморозков, — верно, начнутся на днях. Но, конечно, осень уже глубока, ночи холодны, бывают и дни холодные, когда ежишься и в шинели, и руки без перчаток зябнут. В квартире совсем холодно. Я приспособил для зимнего жилья только одну — большую — комнату. В ней печка, сложенная из кирпичей.

...Октябрь!.. К началу октября наши армии вышли на Днепр. И было неведомо нам: двинутся ли через Днепр дальше или станут на Днепре до зимы? И казалось естественным, что на линии Днепра мы можем остановиться до зимы, после исполинского, прекрасного трехмесячного наступления логична была бы пауза — для отдыха войск, для подготовки новой волны — зимнего наступления. И когда в оперативных сводках уже не стало сообщений о новых сотнях ежедневно освобождаемых населенных пунктов, никто этому не удивлялся... Действительность, однако, превзошла самые смелые и радужные ожидания: наши войска во многих местах форсировали Днепр, создали на правом берегу плацдармы, весь октябрь укрепляли и расширяли их и, наконец, прекрасным прорывом юго-западнее Кременчуга ворвались в Криворожский бассейн, подошли почти вплотную к Кривому Рогу, одновременно взяли в оборот немцев на линии Мелитополь — Азовское море и вчера на этой линии устремились вперед. В октябре взяты Мелитополь, Днепропетровск, Днепродзержинск... Все расчеты немцев на днепровские укрепления провалились, и гитлеровские армии, разбиваемые, отчаянно цепляющиеся за каждый вершок земли, отваливаются все дальше и дальше на запад, и это для Германии — уже катастрофа, в которой рушится вся ее военная сила...

Николай Тихонов, на днях вернувшийся из Москвы и видавшийся там со множеством сведущих людей, рассказывал мне, что приказа форсировать Днепр не было, что наши войска, дорвавшись до Днепра, радовались днепровской воде, купались в Днепре, торжественно поливались днепровской водой — и ринулись дальше сами собой повсеместно, форсировали Днепр стихийно... Немцы, перед тем разведывая наши тылы с воздуха, искали повсюду понтоны и не находили их (их не было) — и потому были уверены, что в планы наши не входит форсирование Днепра (и в планы наши оно действительно не входило). И, не успев организовать достаточную оборону, неожиданно для себя увидев наши войска на правом берегу, немцы растерялись, не сумели противопоставить нам ничего достаточно сильного. «Русские воюют не по правилам!» — все, что остается им заключить, а правило у наших наступающих солдат, распаленных неистовой ненавистью, одно: бить фашистов, гнать неудержимо, всегда, повсюду... И, слава богу, мы крепко бьем их!

На Ленинградском фронте и на Волховском фронте все пока тихо. Немцы обстреливают город по-прежнему, ленинградцы, радуясь успехам других, о себе думают с горечью.

«Сейчас особенно не хочется умирать! — сказала мне сегодня одна служащая Госбанка, куда я заходил по делам. — Столько пережить и из-за какого-нибудь дурацкого снаряда на улице не увидеть конца всему этому!..»

На нашем фронте (повторяю: пока!) ничего нового. Есть сведения, говорят пленные, что немцы уйдут из-под Ленинграда сами, что они уже постепенно уводят технику, оставляют под Ленинградом весьма ограниченное количество войск. Из разных источников и в разных местах слышишь, что может наступить день, когда немцев вдруг, внезапно на их позициях не окажется, что они уйдут тайно, прикрыв свой отход огнем минометов и артиллерии, и что (об этом предупреждал командиров передовых частей один из ездивших со мною по фронту начальников) «надо не прозевать — позор будет, если прозеваете, — ушли немцы, а вы и не знаете!..» — «Не будет так! — отвечали командиры, смеясь. — Да и не уйдут они так, цепляться будут!..»

Однако это всё разговоры. Немцы не уйдут, пока мы их не разгромим под стенами города. И у меня есть основания полагать, что этот разгром — разгром повсеместный и сокрушительный — не за горами. Могу только сказать, что упраздненные в первом военном году стрелковые корпуса воссоздаются снова. Упразднить их пришлось потому, что в армиях было мало людей. Армии членились только на дивизии, полки, батальоны, роты; вместо трех рот в батальонах на Ленинградском фронте бывало лишь по две или вместо трех батальонов в полку было по два. И еще потому, что все армии и дивизии были стеснены на блокированной, очень маленькой территории, и членение армий на корпуса требовало слишком громоздкого управления.{136} А теперь, когда скоро войскам фронта предстоит выйти на большой оперативный простор, членение армий на корпуса становится необходимостью.

Как и перед прорывом блокады, везде в тылах фронта происходят усиленные учения в обстановке, приближенной к боевой...

Это происходит и на Ленинградском фронте, и на Волховском. Разговоры в городе и такие: «Уходя, гитлеровцы постараются выбросить на Ленинград все боезапасы, постараются жечь его еще небывалым обстрелом, как можно больше напакостить...» — «А мы не дадим! — отвечают другие. — Не допустим!» Все же многие думают, что последние дни перед уходом немцев будут самые страшные. Но что может быть для ленинградца «самым страшным»? Есть ли еще на свете что-либо способное его испугать?.. Нет, страшней, чем было, уже не будет. Но только каждому очень хочется дожить до победы, каждый хочет, чтобы все пережитое им не оказалось выстраданным напрасно.

Когда же! Когда?.. Теперь — скоро. Все, однако, готовятся пережить еще одну блокадную зиму. В армии настроение другое: считают, еще месяца полтора, два... Одни кладут освобождение Ленинграда на январь, другие на февраль.. Все это, конечно, не потому, что кто-либо что-либо знает наверняка (да и можно ли знать?), а по предположениям, основанным на личных своих наблюдениях и ощущениях.

Я упоминал: на Волховском фронте взяты Кириши. Немцы, боясь «котла», сами ушли оттуда, нам оставалось их только «додавить», — об этом говорят все на Волховском фронте. А после того как «киришский аппендикс» был отрезан, там тоже затихло все.

Положение Ленинграда в какой-то степени зависит и от наших успехов на Витебско-Невельском направлении. Мы ничего не знаем о том, Информбюро ничего не сообщает (кроме вчерашней публикации об активности и о занятии ряда населенных пунктов). Безусловно, наступление там, хороший удар в направлении на Ригу или Псков создали бы реальную угрозу окружения для всей немецкой группировки, осаждающей Ленинград. Мы не можем знать стратегических планов нашего высшего командования, но, по общему убеждению, так или иначе предстоящая зима станет последней блокадной зимой.

Н. Тихонов рассказывает, что Гитлер уже объявил о «линии Одесса — Рига», ибо, дескать, Крым «не имеет значения».

В Москве — Идеи и Холл, конференция. Союзники наши тянули, тянули, чтоб как можно позже встретиться с разговорами о втором фронте со Сталиным и Молотовым.

Всему человечеству уже понятно теперь, что войну выиграли мы — Советский Союз, — а не кто-либо иной, что мы уже победили — неисчислимыми жертвами, океаном крови, но победили. Но в реализации плодов победы союзники хотят быть первыми. Они решат, конечно, ввести свои войска в Европу тогда, когда мы подступим к границам Германии. Они поспешат вступить в Германию с запада в расчете встретить наши войска на восточных границах Германии — поздравительными возгласами и тайной усмешкой: «А распоряжаться-то судьбами Европы будем мы, а не вы...» Кому в наши дни не ясно, что Германия, будучи разбитой, охотнее сдастся на милость победителя — им, а не коммунистическому Советскому Союзу, которому к тому же нацизм причинил столько неизмеримого зла?

Но в какие рамки можно поставить разбушевавшуюся стихию? Как — с ураганным напором — мы перешли Днепр, так же могучей стихией, входя в пределы Германии, пройдем мы победным шагом до очага фашизма — Берлина.

И как ни старались министры приехать в Советский Союз в момент, когда наше наступление затихнет, в наиболее выгодный для них момент, — они не угадали: наступление продолжается, и мистер Идеи и сэр Холл уже угощены в Москве пышными салютами по поводу взятия сначала Мелитополя, а затем Днепропетровска и Днепродзержинска. И эти салюты почувствуются Ими весьма ощутительно в переговорах. Мы показали всему миру, что можем победить и одни, без посторонней помощи!

Дом на Счастливой улице

4 ноября.

Ленинград. 42-я армия

Леня Уваров, с которым за все время войны я встретился первый раз, и то на трамвайной остановке, торопливо ткнул пальцем в карту:

— Вот в этом квадрате. А там спросишь Счастливую улицу, дом номер девять... Приедешь?

— Приеду! — сказал я уже вскочившему на подножку трамвая приятелю, в прошлом инженеру, а ныне капитану, командиру саперной части.

Леня Уваров знал мое пристрастие: везде искать интересных людей. Но что может делать управдом на фронте? Да и чем особенным управдом может быть интересен? Леня сказал мне:

— Безногий, живет в своем доме, как жил и всегда, не командир, не боец — просто управдом. Но приезжай, познакомлю, будешь доволен!

На днях я поехал в тот, указанный мне на карте, пригород Ленинграда. Обозначу его, как принято теперь, «населенный пункт Н». Трамвай, петля, контрольно-пропускной пункт, километра полтора пешком, а потом попутный грузовик по так называемому «способу голосования»: моя поднятая рука и готовность шофера подвезти шагающего по грязи офицера.

— Теперь мне налево! — сказал минут через пятнадцать шофер. — А вам, товарищ капитан, направо, по этой улице!

Я сошел. Но где же тут улицы? Серое, кое-где присыпанное красным кирпичом да ржавым железом вязкое поле. Две-три печных трубы. Рытвины, ямы, покинутые траншеи, рвы... Даже в середине дня было сумеречно... Начал накрапывать холодный дождь. Я вынул карту: сомнения нет — этот значительный населенный пункт должен быть именно здесь. Я вновь оглядел окрестности: пусто, обычные признаки переднего края.

«Где ж тут искать Счастливую улицу, номер девять? — с горечью усмехнулся я. — Да еще название какое: Счастливая!»

Однако первый же красноармеец вежливо указал мне рукой:

— Дом девять? Захарыча?.. Это туда!

Я брел все дальше. Кругом уже рвались снаряды и мины. Все виды укреплений переднего края потянулись мимо меня. Но каждый мною спрошенный красноармеец направлял меня все в ту же сторону:

— Дом девять? Это, товарищ капитан, туда!

Разветвлялись ходы сообщения. Рев минометов усилился. Слышался треск пулеметных очередей. Надо было оберегаться пуль. «Куда же еще? — подумал я. — К гитлеровцам, что ли?.. Вон рогатки колючей проволоки!»

— Товарищ командир! Вы что в открытую ходите? Давайте сюда! — словно подтверждая мои сомнения, крикнул мне из хода сообщения какой-то сержант с автоматом в каске.

— Да где же тут Счастливая улица, дом номер девять? — раздраженно спросил я его, спрыгнув в окоп как раз вовремя, чтоб уберечься от внезапного шквала мин.

— А! Вы к Захарычу? А разрешите у вас документы!-.. — .откозырнул мне сержант и, проверив их, сказал: — Это туда, дальше.

Через двадцать минут я был в массивном блиндаже на том клином выдающемся вперед — участке переднего края, где располагалась саперная рота Уварова. Он встретил меня задорным смехом, а я чертыхался. Наконец, накормив меня обедом и дав к обеду «сто грамм», все время пошучивающий, он принял серьезный тон:

- Так вот... Место, где мы находимся, и есть дом номер девять — большой, трехэтажный кирпичный дом на тенистой, обсаженной могучими березами, оживленной улице. И единственное, что от всего означенного осталось, — слышишь трескотню? — здесь в самом деле весьма оживленно. Да вот погляди, стены блиндажа моего — кирпичные, этот сводчатый потолок двухсотдесятимиллиметровым не прошибешь. Подвальный этаж тут был, и живет здесь ровно двадцать три года управдомом Иван Захарыч Анисимов. Только в неудачный момент ты пришел — он отправился в город за красной материей. Нам надо писать лозунги к празднику, а материи нет. Но у него в городе знакомства — достанет! Захарыч наш чего хочешь достанет, таких управдомов и на Невском проспекте нет... Оглядись хорошенечко — на его мебели и мы живем. Диван этот, комод, стол, в который ты локти уставил, — все это, брат, его собственное, нажитое трудом. В этой я обитаю, а его комнату посмотреть хочешь?.. Да-да... У него своя отдельная комната! Здесь же квартира была, это мы недавно сверху землю насыпали, а когда я здесь поселился, так над нами еще этажа полтора торчало — вот был ориентир!.. Теперь сверху, сам видел, гладко. Только то, что под землей, и осталось!.. А все-таки Захарыч мой как был управдомом, так и поныне в той же должности. Жалко, ты не застал его, один вид чего стоит — длинный, худой, жилистый, лицо, знаешь, серьезное, сосредоточенное, как у заядлого рыболова. Впрочем, рыбу тут негде ловить. Пруд, правда, был, караси плавали, а только в сорок втором пришлось засыпать нам этот пруд, уж очень припахивало — гитлеровцев там, наверно, сотни четыре лежит. Нынче вместо пруда — земля бугром да воронки... И за этих гитлеровцев тоже надо спасибо сказать Захарычу, что он так по-хозяйски с ними распорядился. Кабы не он... Ну да потом расскажу, ногу тогда и оторвало ему. Теперь трудно старику ходить здесь, ведь под пулями, а на деревяшке-то как пригибаться? В тыл мы пытались его отправить, да он ни в какую. «Не уйду, говорит, из своего дома, хоть вы тут расстреляйте меня!» Мол, враг его из дому не мог выжить, а мы посягаем... Что ж, возразить нам нечего, так и остался он. Хочешь взглянуть на его бытье?

И, растворив передо мной белую квартирную дверь, Уваров ввел меня в соседнюю комнату. Удивительно было мне увидеть ее: здесь все осталось на своих местах, все не соответствовало месту, обстановке и времени. Это была обыкновенная комната мирного городского жителя, за исключением лишь того, что окно в ней заделано кирпичом, а в треснувшую кафельную печь воткнута железная труба времянки. Никелированная кровать с постельным бельем, затянутая кружевным покрывалом. Пузатый буфет с посудой, швейная машинка в углу, на столике машинки, накрытом клеенкой, стояли самовар и примус. Овальное зеркало в старинной раме, фотографии веером на стенах, розовый абажур, свисающий с потолка, под абажуром гнездилась маленькая, от автомобильной фары, лампочка с проводом, протянутым к поставленному в углу аккумулятору.

— Это — дочка его, студентка педвуза, погибшая здесь в сорок первом, — коснулся Уваров фотографии пышной хорошенькой девушки с теннисной ракеткой в руках. — А это жена. Ее бомбой убило, когда «юнкере» снес угол третьего этажа; о муже беспокоилась она (в тог момент муж за водой на пруд пошел), взбежала на третий этаж, чтобы покликать его... А это он сам, — видишь? — шляпу, как у Максима Горького, он носил, теперь небось в шлеме ходит... Умное, с глубокими морщинами, худощавое лицо, типичное лицо старого питерского пролетария-мастерового, глянуло на меня с выцветшей фотографии...

Я взмолился, потребовал, чтобы Уваров тут же рассказал мне о Захарыче все. Уваров спросил дежурного: «Как там наверху, порядок?», отдал какие-то приказания по поводу группы саперов, что ночью выйдут разминировать проходы для разведчиков возле пруда, подписал и отправил какие-то донесения и, усадив меня в плюшевое кресло, а себе взяв табурет, сказал:

— Ну слушай, коли так. Расскажу...

И под глухой гул рвущихся вокруг блиндажа снарядов и мин поведал мне историю жизни Захарыча.

- М-да... Лет ему сейчас сорок девять. У нас он вольнонаемным телефонистом числится, сам понимаешь, нет же в воинских частях такой должности: управдом! И не он к нам в подразделение вступил, а правильней сказать, подразделение наше к нему в дом вступило... В юности работал он подмастерьем на заводе, потом электромонтером стал. В первую мировую войну солдатом под Варшавой немца бил, там и надорвался, подтаскивая снаряды. В шестнадцатом в Петербург вернулся демобилизованный начисто, как потерявший трудоспособность. Жил он тогда в Нарвском районе, за Путиловским заводом. Двадцать четвертого октября тысяча девятьсот семнадцатого года Захарыч стал красногвардейцем; приняв участие в оцеплении красногвардейцами кавалерийского училища на Обводном канале.

Он не был в партии. Не в партии он и сейчас, бог весть почему остался непартийным; когда я спрашивал его, он добродушно улыбнулся: «Не поздно еще. Думал, мало от меня проку... Зато дочь я растил комсомолкой, сам е-й Ленина вслух читал, как только понадеялся, что до понимания доросла!..»

В девятнадцатом, когда на Петроград лез Юденич, Захарыч во имя защиты родного города сжег свой собственный дом, — да, да, свой маленький деревянный домик на Счастливой улице, той; что отстроилась за Путиловским. Ты понимаешь, как это произошло?.. Наша артиллерия била по белым, но домики Счастливой улицы мешали ей, скрывали вражеские рубежи. Тогда рабочие сами решили убрать всю улицу, вынесли свои пожитки, а дома сожгли. С полным сознанием долга сделал это и наш Захарыч. Артиллерия в тот раз выиграла бой. Вот когда впервые Захарыч стал защитником города Ленина! А к зиме девятнадцатого он поселился здесь, в этом доме, в бывшем, я хочу сказать, этом доме, от которого остались сейчас только угловая комната, где мы находимся, да еще три комнаты того же подвального этажа. Захарыч стал управдомом. На третьем этаже жили с семьями два агронома, на втором — зубной врач и пенсионер — какой-то престарелый гражданский моряк, весь первый этаж занимала квартира профессора Наровчатого.

Об этот дом осенью сорок первого ударилась и разбилась волна гитлеровского нашествия. Фашисты дошли до соседней комнаты, той, где в сорок первом дочь За-харыча, Аннушка, залегла с пулеметом, стреляла до последнего патрона и была убита в упор вбежавшими в комнату автоматчиками. А в эту комнату гитлеровцы не вошли: из нее Захарыч через дверь швырнул штук десять гранат — собрал их вокруг дома за несколько минут до вступления гитлеровцев в березовую аллею. Запалы он взял у погибших бойцов морской пехоты. Автоматчики полегли рядом с Аннушкой. Пулемет был разбит, но из вражеских автоматов Захарыч отстреливался еще больше часа, пока подоспевшие красноармейцы не отшвырнули врагов от дома.

Дальше нашей улицы гитлеровцы к Ленинграду не прошли, так и стала она передним краем Ленинградского фронта, непреодолимым поныне. Не кто иной, как Захарыч, не пожелавший никуда уйти из своего дома, прозвал ее Счастливой улицей — в память той, о которой я рассказывал.

Дом стоял еще долго. Профессор эвакуировался. Зубной врач и один из агрономов с семьями выехали еще раньше. За старым моряком под жутким обстрелом приехала раз трехтонка, моряк отправил жену и детей, посадил в кузов и второго агронома с семьей, сам уехать не пожелал. И остались жить в доме трое: моряк да Захарыч со своей Прасковьей Федоровной. Кругом кипел непрерывный бой, на поселок налетали бомбардировщики, везде занимались пожары, трещали и падали деревья. Все дома были побиты снарядами, наши части из развалин домов сооружали дзоты и доты, оборонялись от гитлеровцев. А единственный каменный дом, уже не раз продырявленный минами и снарядами, стоял, постепенно обнажаясь, потому что кварталы вокруг превращались в пустырь. Но Захарыч никуда не хотел уходить из дома. Моряк теперь жил в его подвальной квартире. Возле дома похоронил Захарыч свою дочь Аннушку. Рядом с нею похоронил Прасковью Федоровну, разыскав ее тело под развалинами рухнувших от фашистской фугаски этажей. Старый моряк устроил на остове кирпичной стены наблюдательный пункт — у него была подзорная труба, и какой-то мальчик бегал от него с донесениями к артиллеристам. Гитлеровцы взялись раздолбать этот дом до конца, вгоняли в него снаряд за снарядом. Моряк был убит на своем посту. Захарыч никуда не пошел, Захарыч наотрез отказался уйти из дома, когда командир стоявшей здесь части хотел было удалить его силой. Крепко поругался тогда с командиром Захарыч, заявил, что он здесь хозяин, потому что он управдом, потому что он не пустил гитлеровцев дальше этого дома и потому что рядом с домом — родные ему могилы... Раз ночью фашисты предприняли попытку широкого наступления на этом участке фронта. Захарыч пошел вместе с бойцами в контратаку. Когда все командиры пали в бою и рота замешкалась, Захарыч крикнул: «Ребята, здесь командую я! Не бывать в этом доме немцу!.. Ленинградцы, сынки, вперед!» И на пруду, что ныне засыпан, гитлеровцев в ту морозную, метельную ночь полегло больше четырехсот. А Захарычу в ту ночь вражеской миной оторвало ногу. Когда он вернулся из госпиталя, здесь с моим подразделением уже находился я... Завтра Захарыч явится из города, разукрасит все наши блиндажи лозунгами, и вместе мы будем встречать годовщину нашего Октября. Оставайся, мы знатно отпразднуем этот день! Сказать по секрету, мои подрывники одну штуку готовят для гитлеровцев, — в общем, иллюминация тут будет хорошая! Останешься?

Но как ни хотелось мне повидать Захарыча, служебные обязанности заставляли меня с рассветом вернуться в Ленинград. Я ночевал в той комнате, на дверных косяках которой капитан Уваров показал мне следы пуль, выпущенных два года назад пылкой хорошенькой Аннушкой, не пожалевшей своей жизни для защиты родного города.

Когда наши войска, громя гитлеровцев, уйдут от Ленинграда далеко-далеко вперед, этот разрушенный дом надо будет сохранить в его нынешнем виде — превратить его в памятник обороны города, в дорогой сердцам ленинградцев музей...

Срок приближается

5 ноября

Вчера по радио, а сегодня в газете «На страже Родины» опубликованы «Итоги летней кампании Красной Армии» (с 5 июля по 5 ноября). Огромное и радостное сообщение, с перечислением блистательных наших побед, начиная от наступления после разгрома немцев на линии Орел — Курск и на линии Курск — Белгород... Взятие Харькова, освобождение побережья Азовского моря, удар на Смоленском и Рославльском направлениях, форсирование Днепра и освобождение всей левобережной Украины. Наступая на фронте в две тысячи километров, Красная Армия продвинулась на запад где на триста, а где и на четыреста пятьдесят километров.

Сегодня провел несколько часов на батарее тонкоствольных зенитных орудий, врытой в маленький сквер против Исаакиевского собора, рядом с превращенным в холм Медным Всадником. Здесь всё — история Революции: восстание декабристов, алые знамена первых дней Октября. По этому скверу проходил Ленин.

Когда ранним утром письмоносец принес газеты, бойцы и офицеры, выйдя из блиндажа, построились против грядок огорода, торжественно слушали сообщение. Потом обсуждали его, — та же печка-времянка, шуршащая жарким огнем в блиндаже, какие везде на переднем крае, те же полевые телефоны, та же надежность бревенчатых накатов, засыпанных ленинградской землей. И вокруг них, исчезнув из поля зрения за валами котлована, — прекрасный архитектурный, всему миру известный ансамбль.

Лейтенант Рязанцев, держа в руке свежепахнущую. типографской краской газету, говорит о прочитанном перед строем. Сидящие на скамьях бойцы слушают с необычайным вниманием, их лица суровы, и только по живости веселых глаз можно угадать, что думает и чувствует каждый. Среди них есть воронежцы, москвичи, украинцы, смоляне.

— Знаете ли вы, товарищи, что означают эти великолепные цифры?' — говорит круглолицый, здоровый красноармеец Андрей Шутко. — Семнадцать тысяч потерянных немцами орудий — это сотни тысяч сохраненных Красной Армией жизней советских людей, наших женщин, детей. Десять тысяч самолетов, которых лишился враг, — это спокойствие, возвращенное Красной Армией : сотням наших городов! Больше пятнадцати тысяч разметенных немецких танков — это десятки тысяч гектаров земли, на которых мы опять будем выращивать хлеб!..

Выступает прибористка-красноармеец Соловьева, подобранная на улице в состоянии крайнего истощения, а теперь здоровая и веселая женщина. Выступает младший лейтенант Щукин, говорит о том, что готовность орудий батареи к мгновенному открытию огня сбережет и людей и культурные ценности Ленинграда...

— Только вчера мы были очевидцами убийства снарядами наших детей и женщин — здесь, на набережной Невы!.. Я делаю все зависящее от моих сил и знаний, чтобы таких убийств не было!

— А я, — уверенно говорит командир орудия младший сержант Кузнецов, — торжественно обещаю: первый же вражеский самолет, летящий над моим орудием, будет сбит!

Горячая беседа на полуслове оборвана трелью звонка.

— Воздушная тревога! — кричит командир батареи капитан Ибатуллин. — По местам!

. Блиндаж мгновенно пустеет. Меньше чем через полминуты тонкие стволы орудий поднимаются к облачному серому небу. Разносится голос командира:

— Поверить передачу! Поиск!

Но хищник не решился вынырнуть из облаков. Гул мотора стихает. Отбой!...

25 ноября

Вчера в Союзе писателей состоялась встреча с делегацией Киргизии (первая делегация приезжала в начале прошлого года, привезла голодающим ленинградцам продовольствие, так же как приезжали тогда и делегации Таджикистана и других республик).

Вечером в городе, как и всегда, была абсолютная тьма, на расстоянии вытянутой руки ничего не видно. Только мгновениями небо озаряется вспышками — ухают разрывы немецких снарядов. Два длинных автомобиля остановились у Дома Маяковского, из машин выходят гости в восточных халатах и в барашковых шапках. Эти гости привезли — уже прямиком в Ленинград — эшелон с продовольствием и промышленными товарами.

В зале клуба яркий электрический свет, жарко натоплены печи. В составе делегации народный поэт Киргизии Алымкул Усенбаев... От ленинградских писателей с приветственными речами выступали Н. Тихонов, Б. Лихарев и я. Седой худощавый подполковник Николай Тихонов называет гостям имена киргизов-воинов Ленинградского фронта и таких, прославленных на других фронтах, богатырей, как Герой Советского Союза Чолпонбай Тулебердыев, закрывший своим телом амбразуру вражеского пулеметного дзота.

Алымкул Усенбаев заканчивает вечер своими, посвященными Ленинграду песнями, с превосходным мастерством и изяществом аккомпанируя себе на трехструнном когызе.

Из ярко освещенного зала, провожая гостей, выходим в темную ночь, свистящую снежную вьюгу. Два длинных автомобиля, отъезжая, растворяются в непроглядной тьме.

А потом мы с Тихоновым и Лихаревым шагаем в той же тьме по набережной Невы, и мокрая пурга хлещет нам в лица, и мы разговариваем о нашей армии, о Киргизии и о Ставском — близком нам писателе, храбром человеке, о котором в этот вечер, к нашей грусти, узнали, что он погиб где-то под Невелем на фронте.

1 декабря

Весь день сегодня состояние тревожное. Получил из Москвы телеграмму от 29-го: «Был сильный сердечный припадок положили в госпиталь на две недели точный адрес сообщу целую Лукиицкий...»

Отец мой не такой человек, чтоб посылать подобную телеграмму без очень серьезных оснований. И подпись «Лукницкий» говорит о том, что посылал ее не сам, — значит, лежит.

За отца я боюсь: ведь ему 68 лет!

5 декабря

Город по-прежнему под обстрелом, сегодня с утра — обстрел района, в котором живу.

6 декабря

ТАСС на мои просьбы навести справки об отце не ответил мне, до сих пор молчит. Вчера наконец первое, более или менее успокаивающее известие — телеграмма от родственников: у отца инфаркт, но состояние улучшается. Однако от самого отца вестей нет.

В городе уже дней пять подряд новая волна неистовых обстрелов. Обстрел моего района начинается ежедневно с девяти-десяти утра и длится до вечера. Сегодня снаряд попал в дом напротив моих окон — в жилой дом Малого театра. Стекла в двух комнатах моей квартиры опять выбиты.

С Лихаревым сегодня «гулял» по городу. Снаряды рвались поблизости, особенно когда мы шли по Кирочной; рвались вообще всюду, весь день. Вчера снаряд упал на Невском, против Книжной лавки писателей, осколком убита стенографистка Радиокомитета. Окна лавки выбиты, повешено было объявление: «Все благополучно, все ушли домой». В субботу снаряд попал в трамвай на Невском, разбиты оба вагона, полные людей, — кровавое месиво. В числе убитых — группа врачей, ехавших вместе в трамвае. Тут же разбита автомашина. Много крупнокалиберных снарядов легло невдалеке от дома, в котором живу. Снаряды попали также в мебельный магазин на Невском, в столовую на Невском, в трибуны на площади Урицкого. Трещали дома, разрывы хлопали над головой.

Только что, пока писал это, прозвучало по радио сообщение о — конференции трех держав и коммюнике о декларации, подписанной 1 декабря в Тегеране Сталиным, Рузвельтом, Черчиллем. Это единственное для меня радостное событие за неделю. Воспринимаю его как личную радость.

С каждым днем все ближе надвигается срок решительного наступления на Ленинградском фронте, когда я должен буду находиться на передовых позициях. Для этого наступления все готово. Ждем только морозов, которые сковали бы почву, сделали бы ее проходимой для танков и тяжелой артиллерии. Об этом все говорят почти открыто. Уверенность в успехе на этот раз у всех полная.

Архитектурное наступление

17 декабря

Три раза (29 ноября, 4 и 7 декабря) я был в Архитектурно-плановом управлении. Теперь оно преобразовано в Проектно-планировочное управление Ленгорсовета. Беседовал с начальником АПУ инженером-строителем М. В. Морозовым, с его заместителем Наумовым, участвовал в совещаниях, на которых высказывались лучшие архитекторы города — Н. В. Баранов, И. И. Фомин, Б. Р. Губаненко, О. И. Гурьев, А. С. Гинсберг, В. А. Каменский, Серебровский, М. В. Морозов и другие.

Еще обстреливают Ленинград из дальнобойных орудий гитлеровские мерзавцы. Еще рушатся дома, гибнут люди,, еще не снята блокада. Но ленинградцы уже не ограничиваются подсчетом жертв и ущерба, нанесенного и наносимого городу. В Ленинграде архитекторы и строители управления и шести районных проектных, мастерских сделали проекты восстановления разрушенных объектов города и полной реконструкции его, превращения его, по сути, в новый, еще более прекрасный город. В Ленинграде будут не только улучшены все исторические ансамбли (и главным образом те из них, которые складывались во второй половине XIX века, в условиях капитализма, приводившего ,к различным ненормальностям и несообразностям — например, к противоречиям в облике центра и окраин), но и созданы новые, соответствующие требованиям социалистической революции, коммунизма, при котором ленинградцы, как и вся страна, будут жить!..

Общее руководство проектированием нового Ленинграда возложено на главного архитектора города Н. В. Баранова. Его инициатива, энергия и организаторские способности сплотили людей, начавших в условиях блокады грандиозное, дерзкое «архитектурное наступление» на все, что мешает городу-победителю гордиться своими удобствами, своим стилем и красотой.

«...Мы все знаем, какое место занимает Ленинград в Союзе, какое исключительное значение он имеет и какие исключительные сокровища для дальнейшей социалистической стройки находятся в нашем городе. Именно поэтому обязанностью нашей организации является с особым вниманием, с особой исключительной настойчивостью заняться вопросами усиления мощи нашей Красной Армии, нашего флота...» Так учил Сергей Миронович Киров, эти его слова опубликованы в «Ленинградской правде» 1 декабря 1942 года.

Мы повторяем их и сейчас, в кировские дни, отмечаемые всем населением Ленинграда.

Мы помним о прославившемся в боях 1941 года Ленинградском пехотном училище имени Кирова. О давшем Родине десятки героев танковом соединении, носящем имя Кирова. Кировцы бесстрашно таранили вражеские танки. Кировец Калабанов один, вступив в единоборство с сорока двумя немецкими танками, поразил их. Этот подвиг стал легендарным. Мы помним об удивительных делах Кировского завода, выпускавшего танки и ремонтировавшего их так, что прямо из цехов они шли в бой. Кировский завод еще и сейчас — на самом переднем крае обороны города. Имя С. М. Кирова носит красивейший проспект, по которому шло в бри народное ополчение и который сейчас — часть главной магистрали между северными и южными передовыми позициями города. Мы любим наш крейсер «Киров», бьющий по немцам главным калибром своих орудий... С. М. Киров сделал многое для выражения облика города, для его промышленности, которая помогла отстоять город в наши дни. По инициативе Кирова на Ижорском заводе построен первый блюминг, создан первенец тракторостроения — тракторный цех завода «Красный путиловец»; строились совершенные конструкции машин, станков, оптических приборов; в металлических цехах вырабатывалась высококачественная сталь; на верфях строились корабли, какие сейчас ведут по врагу огонь.

Многое в городе разрушено. Но все будет не только восстановлено, но и сделано лучше, чем было. Разовьется, вырастет, новый облик приобретет город!

На улице Росси, в кабинете, выходящем глухо занавешенными окнами во двор, вместе с архитекторами, склоненными над огромными планами, схемами и чертежами, не обращая, как и все, никакого внимания на свист и гулкие разрывы снарядов, ломавших крыши где-то неподалеку, я знакомился с уже разработанными и еще разрабатываемыми проектами... Что в них?

Конечно, прежде всего — ликвидация последствий разрушений в архитектурной форме. Установка на прежние места зарытых в землю, обновление заделанных в земляные футляры и восстановление исковерканных памятников искусства. На тридцати главных магистралях города — остекление домов, заделка пробоин, очистка и озеленение разрывов, образовавшихся между домами. Реставрация фасадов и окраска Невского, Литейного, Владимирского, Загородного, Садовой, Кировского проспекта, площади Урицкого, Адмиралтейского проезда, Советского проспекта (которому будет возвращено название: Суворовский. Исторические названия будут возвращены многим проспектам, улицам, площадям Ленинграда). Все это — в плане 1944 года. Острова, занимающие двадцать восемь гектаров, включатся в новый общегородской парк, который охватит двести восемьдесят гектаров площади. Он протянется на восемь километров от восстановленного стадиона Ленина, через расчищенный Петровский остров к Петропавловской крепости. Другие зеленые массивы будут созданы во всех частях города, в частности вдоль Суворовского проспекта, до Смольного — там с будущего года на месте разрушенных начнется строительство новых зданий. Вокруг Смольного будет создан новый архитектурный ансамбль, с прямым въездом на Охтенский мост (уже сейчас началась ломка деревянных зданий, укладывается трамвайная ветка).

Разрабатывается проект «поворота Ленинграда лицом к морю», создания морского пассажирского вокзала, которого до сих пор вообще не было; преобразования всей ныне хаотической прибрежной зоны — Гавани, острова Декабристов и пр. — в великолепный «фасад города», с большими дноуглубительными работами на мелководье Финского залива, и реконструкция Торгового порта. Проект восстановления Петергофа и Пушкина. Включение в ансамбли заводов и новых предприятий. Реконструкция Международного проспекта, с упразднением безобразного Клинского рынка (архитектор Каменский). Преобразование Мытнинской набережной, территории за Артиллерийским музеем, территории Петропавловской крепости и ее обводов. Реконструкция территории вокруг Инженерного замка, с созданием прямых проходов от него к Невскому. Полное разрешение архитектурного ансамбля между Варшавским и Балтийским вокзалами. Вывод больших жилых и парковых массивов далеко на юг. А Сестрорецк и значительная часть Карельского перешейка, откуда нынче из своих железобетонных дотов ведут по нашему городу огонь финны, будут превращены в курортную зону, где вырастут сотни санаториев и домов отдыха...

И многое, многое другое проектируется сейчас!

Особенно энергично работает архитектурно-планировочная мастерская, руководимая О. И. Гурьевым, в которой проект совместно с Гурьевым делает архитектор Надежда Георгиевна Агеева...

Уже было много конкурсов. Еще не все варианты утверждены. Еще идут горячие обсуждения и споры. Но работа кипит. Трудно! Не хватает кадров (Академия архитектуры в этом деле не принимает участия). Пока из Москвы и других городов приехали единичные архитекторы, на местах еще много рогаток. Еще только ожидается прибытие первой партии — двенадцати человек: архитекторов, инженеров, геодезистов. Но уже намечено создать трест геодезических съемок и инженерных изысканий...

Все пока делается руками и энтузиазмом ленинградцев-блокадников.

Но и у руководителя всех работ — главного архитектора города Николая Варфоломеевича Баранова, и у каждого участника этих работ энтузиазма хватает!..

Такова наша вера в будущее. Таково, кажущееся в условиях блокады фантастическим, архитектурное наступление наше на осаждающих Ленинград гитлеровцев!

Скоро блокады не будет!.. Фантастические мечты будут претворены в действительность!

Что это?

23 декабря

Сегодня ленинградцы были взбудоражены раскатистым, мощным гулом нашей сильной артиллерийской стрельбы, доносившимся со стороны Красного Села. Вначале редкий, огонь сменился непрерывной артподготовкой. Затем загрохотала и немецкая артиллерия — там, на фронте... Неужели началось?..

Но в редакции «На страже Родины» и в штабе фронта все как будто спокойно. Нет обычной в таких случаях спешки...

Что это? {137}

Глава восьмая.

Полное освобождение от блокады

Ленинград и 42-я армия
14–27 января 1944 г

В строжайшей тайне. — Первые сведения. — Бой за Красное Село. — День двадцатого января. — Немецкие пушки на Дворцовой площади. — В Стрельне и Петергофе. — В Пушкине. — Павловский дворец горит! — Освобождение Гатчины. — Салют Победы

Огромный, накопленный в боях войсками Ленинградского фронта опыт и столь же огромная мощь, какой к концу 1943 года обладала вся наша Красная Армия, дали возможность защитникам Ленинграда хорошо подготовиться к последней, решающей битве на территории Ленинградской области. Подготовка к этой битве началась с осени 1943 года. Наше командование во всех деталях разработало план крупнейшей операции, целью которой было полное снятие с Ленинграда блокады, разгром и изгнание за пределы Ленинградской области всех немецких захватчиков.

Враг был еще силен. Надо было нанести удар так внезапно и с такого неожиданного для врага направления, чтобы он заблаговременно не мог стянуть к опасному для него месту крупные резервы и чтобы, при нанесении удара не успел опомниться.

Могли ли гитлеровцы представить себе, что ленинградские войска ударят с той стороны, где наши силы казались им всего слабее и куда, по суждению немцев, мы не имели возможности стянуть тяжелую технику и многолюдные подкрепления? Но именно такое место и выбрано было нашим командованием для нанесения решительного удара. Таким местом был Ораниенбаумский «пятачок» — сохранившийся с первых месяцев войны за нами приморский плацдарм, с которым сообщаться можно было только водным путем, по Финскому заливу, насквозь просматриваемому вражескими наблюдателями и с южного и с северного берегов, простреливаемому во всех направлениях. Каждое судно, появившись в узком фарватере между Ленинградом и Кронштадтом или между Кронштадтом и Лисьим Носом (на северном берегу), немедленно подвергалось яростному обстрелу и бомбежкам с воздуха — враг видел его простым глазом.

Но это не помешало нам, в полной тайне от гитлеровцев, начиная с ноября 1943 года, по ночам, соблюдая строгую маскировку (и обманывая врага впечатлением, что мы вывозим с Ораниенбаумского плацдарма нужные для нас в другом месте войска Приморской оперативной группы), постепенно перебросить туда всю, полностью укомплектованную и обеспеченную мощной артиллерией и тяжелой техникой, 2-ю Ударную армию, сняв ее с Волховского фронта. Командующим армией был назначен генерал-лейтенант И. И. Федюнинский.

Одновременно готовилась к той же битве и 42-я армия под командованием генерал-полковника И. И. Масленникова, оборонявшая южные подступы к Ленинграду, на линии Урицк — Пулково. Она была пополнена несколькими корпусами и другими крупными соединениями, насыщена артиллерией так, что на каждый километр фронта приходилось около двухсот орудий и минометов, один залп которых равнялся сорока четырем тоннам металла. На участке фронта в два раза более широком, чем при прорыве блокады, мощность залпа теперь была в три раза больше, чем тогда. Вся авиация — морская и сухопутная, вся артиллерия боевых кораблей Балтфлота, огромное количество тяжелых и средних танков были поставлены на службу этой операции еще невиданного размаха.

Обеим армиям предстояло начать наступление почти одновременно (я говорю «почти» потому, что разновременный удар должен был сбить врага с правильной мысли о направлении главного удара). Армии получили задачу: прорвавшись сквозь всю глубину обороны противника, обойти его с двух встречных дугообразных направлений и в районе Ропши — Кипени взять в клещи, затем вместе повернуть на юго-запад и двигаться дальше.

Но не только эти армии были назначены для решительного наступления. Развивать успех предстояло и всем другим армиям Ленинградского фронта (кроме 23-й, оберегавшей Ленинград с севера) и, конечно, Балтфлоту, великолепно выполнившему первую задачу: тайную переброску 2-й Ударной армии. Включиться в наступление предстояло и Волховскому фронту (8-й, 54-й и 59-й армиям), находившемуся на линии железной дороги Мга — Кириши и далее к югу, до Новгорода. А затем и 2-му Прибалтийскому фронту — сковывая резервы противника и громя невельскую группировку гитлеровцев.

Словом, битва предстояла размаха необычайного, должна была привести (и к осени 1944 года — привела) к полному разгрому всех гитлеровских войск, сначала на территории Ленинградской области, а затем ив Прибалтике...

Подробности подготовки к этой крупнейшей операции слишком сложны и многочисленны для того, чтобы я мог привести их здесь. Ленинградским фронтом командовал по-прежнему генерал армии Л. А. Говоров, а Волховским  — генерал армии К. Л. Мерецков, 2-м Прибалтийским — генерал армии М. М. Попов, Краснознаменным Балтийским флотом — адмирал В. Ф. Трибуц, 13-й воздушной армией — генерал-майор авиации С. Д. Рыбаль-ченко, 14,-й воздушной армией — генерал-майор авиации И. П. Журавлев.

Итак, 2-я Ударная армия, прежде всего силами 48-й и 90-й дивизий 43-го стрелкового корпуса генерал-майора Андреева, начала наступление 14 января, в 10 часов 40 минут утра, после артподготовки, продолжавшейся шестьдесят пять минут. Немцы, естественно, потянули свои резервы сюда. 42-я армия начала артподготовку на следующий день, 15 января, в 9 часов 20 минут утра. Через час сорок минут, после окончания обработки немецкого переднего края артиллерией и авиацией, 30-й гвардейский корпус генерал-майора Н. П. Симоняка и его соседи начали наступление стремительной атакой стрелковых частей и танков. К середине дня все три линии вражеских траншей гвардейцами были заняты, и корпус Н. П. Симоняка продвинулся вперед на три-четыре километра.

В строжайшей тайне

15 января.

Ленинград

В эту ночь, как и всегда, я проснулся задолго до рассвета, как и всегда, прислушался к далекому грохоту артиллерии, зажег керосиновую лампу, стал читать по-французски Густава Эмара. На Всё для чести, что бы ни происходило» оборвал чтение: задрожали оконные стекла, дробный, исключительной силы гул потряс город. Случилось что-то необычайное... Внезапный, очень сильный обстрел?.. Нет, не то... Звуков разрывов не слышно, а сила грохота небывалая... Взглянул на часы: 9.20. Вскочил, распахнул форточку, высунулся. Сразу волнение: весь горизонт южной стороны прыгал гигантскими всполохами и вспышками, предрассветная тьма распадалась под взмахами этого красноватого света. А грохот еще неслыханной за всю блокаду такой артиллерийской долбежки был подобен ударам тысяч громадных клепальных молотов, пущенных в работу одновременно.

Форточки в окнах домов напротив, через канал Грибоедова, распахивались. Из них во всех этажах выглядывали с недоумением дети и взрослые. На набережную канала выбежали дворники. Все взоры обращались туда — к мелькающей чересполосице красных всполохов. Люди кричали:

— Это не обстрел!.. Это — наши!

В остром, радостном возбуждении я произнес вслух:

— Началось!

Мгновенное решение — на фронт!..

Валенки. Ватная куртка под полушубком. Полевая сумка через плечо — в ней записная книжка, кусок хлеба, карта-километровка. Сунув в карман две запасные обоймы для пистолета, выбежал на улицу...

На площади Лассаля, у остановки «двадцатки», встречаюсь с Александром Прокофьевым и Ильей Авраменко. Едем вместе в Лесной. Вот и Политуправление фронта. Здесь встречаемся с Виссарионом Саяновым, Борисом Лихаревым и с работающим в одном из отделов штаба Александром Дымшицем. Полковник Калмыков сообщает нам:

— Да, началось наступление. Удар наносится с двух сторон: от Ораниенбаума и от линии Урицк — Пулково. Вторая Ударная прорвала линию вражеской обороны на десять километров по фронту, прошла в глубину четыре. Сорок вторая только что начала. Самолеты пока еще не введены, позавчера они ходили на массированную бомбежку, но, едва взлетели, начался густой туман. Самолеты очень долго не могли сесть на свои аэродромы, кружили, имея, к счастью, много бензина, — не будь запаса или продлись туман, дело могло бы кончиться печально.

— А можете ли сказать, какова главная задача? — спросил Прокофьев:

Калмыков медлил с ответом. Сказал:

— Освободить Ленинград от обстрелов... Но, может быть, «перевыполним план»!

Нам было выдали однодневные пропуска на фронт, и... почти в то же время «сверху» приказание: всем писателям, всем фронтовым и армейским корреспондентам пока никуда не ехать. Строжайшая военная тайна пока еще не снята! Велят — по домам: «Будут назначены место и время для обеспечения вас информацией и заданиями...»

Разве можно в такой день сидеть дома и ничего не делать?

Невский. Штаб. Поиски попутного транспорта в рассуждении, что мне, спецвоенкору центрального ТАСС, прямого запрещения не было. Редакция «На страже Родины». Из редакции, однако, тоже никто никуда не едет, машину не посылают.

На Невском встречаю Николая Тихонова. Он огорчен: 16-го уезжает в Москву принимать бразды правления Союза писателей. Впрочем, «утешает» себя: ему где-то сказали, что под Ленинградом выполняется задача всего лишь «местного значения»... Утешение это, конечно, слабое: он все понимает! Ему хочется, ему нужно быть сейчас в Ленинграде! Но человек он дисциплинированный, и, каков бы ни был его долг, он всегда его выполняет!

Иду с ним по Невскому, сегодня получившему свое прежнее название. Переименованы площади (опять — Дворцовая) и многие улицы. Снова — Суворовский проспект, снова — Садовая...

В «Северной» столовой краснощекая девушка и молодой человек атлетического сложения, в белом свитере, рассуждают о спорте — они участники завтрашнего лыжного и конькобежного соревнования на стадионе «Динамо». Я переполнен мыслями о том, что творится там, самые слова «конькобежное», «стадион» представляются мне сегодня удивительными, глубоко несоответственными дню.

Опять мечусь по редакциям. Узнаю: 42-я армия продвинулась на два километра.

...Ночь. С восьми вечера я дома. В квартире четыре градуса. Колка сырых дров, дым, тьма, свеча, ужин. За окном — вспышки. Наблюдаю. «Последние известия» по радио сообщают о «боях местного значения».

Понимая, однако, истинное значение происходящего, представляя себе его, ленинградцы сегодня испытывают чувство величайшего удовлетворения — весь день все были немножко опьяненными, возбужденными. Все приветливы друг с другом — на улицах, в трамваях, везде. Все сегодня в полном смысле слова товарищи!

Ошеломленный, подавленный, враг не обстреливал город (по крайней мере, обстрелов я не заметил и ничего не слышал о них). Ленинградцы усмехаются: «Немцу не до того!» {138}

Как разговаривают сегодня люди? Кто что знает и что говорит? Писатели ничего не знают. Газетчики — мало. В редакции «На страже Родины»: «Будто...», «Кажется...», «Такой-то сказал...» В редакциях «Правды» и «Известий» та же досада на вынужденное безделье и отрывочные сообщения: «К Симоняку. На высотку, значит!..» Или: «В хозяйстве Шаманина — пир горой!..»

Так, из обрывков, из отдельных фраз, создается представление пока весьма приблизительное.

А грохот все продолжается. Он сначала длился не прерываясь, не ослабевая, потом пошел перекатами, то затихая, то возникая новыми шквалами. Так до вечера. Доносились гулы бомбовых ударов — к переднему краю проходили эскадрильи наших бомбардировщиков. Внезапно раздавались особенно тяжелые залпы — то громыхали форты Кронштадта. Весь день ухали башенные орудия стоящих на Неве кораблей, ухают и сейчас, ночью.

Надо заставить себя заснуть...

16 января

С утра тихо. Оттепель. Иду с ведрами за водой в Шведский переулок — ближе нет.

В 9.30 начинается далекий тяжелый грохот: бьет наша артиллерия.

Тороплюсь в штаб. Пропуска на фронт, в 42-ю армию, мне пока нет. Узнаю: ко вчерашнему вечеру наши войска продвинулись вперед на шесть километров. В городе почти никто ничего не знает. Тайна крепка. Газеты скромно сообщают: «Наши артиллерийские и минометные подразделения вели огонь по разрушению оборонительных сооружений противника». А гул был такой, что весь город дрожал!

Вчера все побережье, где немцы (видно было из Гавани), заволокло дымом. Сквозь него прорывалось пламя. Южный ветер гнал дым к городу, в Гавани пахло порохом. Кировский завод ходил ходуном от бомбежки немецкого переднего края нашими самолетами.

Сегодня днем — туманные испарения. Весь день бьют наши корабли с Невы. Немцы ведут обстрел города. Артиллерийского гула на передовой не слышно с середины дня. Вечер мглистый, но звезды ясны.

Совещание военных корреспондентов в Доме Красной Армии, назначенное сегодня на три часа дня, было отложено до пяти, а потом отменено вовсе. Видимо, сочли: информировать корреспондентов преждевременно.

В десять вечера' — передача по радио моего очерка «Встреча» (о встрече двух фронтов в день освобождения Шлиссельбурга) и ряд других передач, посвященных прошлогоднему прорыву блокады. Это знаменательно, — дескать, понимать надо!

В одиннадцать часов вечера — сообщение Информбюро о прорыве немецкой обороны севернее Новосокольников; перерезана дорога Новосокольники — Дно.

После вчерашнего подъема сегодня в городе заметен спад настроения из-за оттепели. Любая гражданка сетует на невыгодную для наступления погоду. Ни у кого, однако, нет сомнений в том, что наступление продолжается.

...Тихонов уехал в Москву.

Первые сведения

17 января

На машине 42-й армии вместе с А. Прокофьевым и И. Авраменко приехал на Благодатный переулок, где размещаются первые эшелоны армии. Был в штабе, а сейчас сижу в редакции газеты 45-й гвардейской дивизии «За Родину!».

Комната в издырявленном снарядами доме. Диван, Стол, скатерть, чистая кровать. Только что с улицы вернулась хозяйка — управхоз этого дома:

— В пятнадцати метрах разорвался снаряд! Зверски бьет по улице!

Вбегает женщина:

— Хозяина нашего ранило в ноги! На улице!.. Залпы. Дрожат стекла. Гудят наши самолеты. Гулы бомбежки. Свист падающих и шелест снарядов, летящих дальше, на город.

После позавчерашней беспощадной артподготовки, длившейся час сорок минут, снежная равнина перед нашим передним краем стала на несколько километров вдаль черной: вся земля сплошь изрыта, перепахана. А наши шли в атаку в белых полушубках и маскхалатах. Немцы были деморализованы. Когда кончилась артподготовка, уцелевшие начали вылезать, и тут — наши самолеты! Многие из уцелевших гитлеровцев сошли с ума.

Немецкой авиации нет. За два дня на участке дивизии один самолет сбросил две бомбы. Наши рвутся в рукопашный бой, гитлеровцы нигде не принимают рукопашных схваток, отстреливаясь, бегут. И только там, где удается им оторваться от преследования, закрепиться, опомниться, переходят в контратаки.

Это не тактика. Это — страх!

Ночь на 15 января

В 12.30 ночи вернулся домой на «пикапе» с Охты, из редакции газеты 42-й армии. За день побывали мы в трех дивизиях (45-й, 63-й и 64-й) 30-го гвардейского стрелкового корпуса генерала Н. П. Симоняка {139}.

Общее положение: наступают стрелковые корпуса генералов Н. П. Симоняка, Н. И. Алферова (оба хорошо действуют) и еще один — 110-й. Корпус генерал-майора Трубачева и другие соединения — в резерве. Сегодня в бой вступило Белгородское танковое соединение. До этого танки на участке от Финского залива до среднего течения Невы почти не действовали.

Авиация? Лётная погода была только утром, но наши самолеты бомбили и штурмовали немцев весь день.

Я беседовал с офицерами-штабистами 109-го стрелкового корпуса генерал-майора Алферова. Много интересного. Мощь позавчерашней артподготовки была удивительной. Насыщенность артиллерией небывалая на Ленинградском фронте. Так, на участке наступления одного только корпуса Н. И. Алферова — тридцать артиллерийских полков, кроме РГК и минометно-артиллерийских подразделений. На каждые десять бойцов пехоты приходилось одно орудие. Силища просто невероятная!

В штабе корпуса Н. И. Алферова 15 января во время артподготовки было страшное напряжение: встанет или не встанет пехота? Все дивизии разом, в 11.00, встали, с безупречной храбростью пошли в атаку. В центре сразу — успех. 125-я дивизия 109-го корпуса и ее сосед, 64-я дивизия гвардейского корпуса Н. П. Симоняка, прорвали немецкую оборону и устремились в ее глубину. В прорыв, в направлении на Константиновку, немедленно были брошены другие дивизии. На флангах же (Пушкин и Урицк) огневое сопротивление немцев не было сломлено до конца.

Здесь произошла задержка и были большие жертвы. Под Урицком, например, запоздали с вступлением в бой танки и не сумел выполнить боевой приказ командир одного из стрелковых полков, чем подвел и свой полк и соседей. По приказу Командования этот командир был расстрелян.

Сегодня, 17 января, под Урицком положение выправлено, там, в частности, очень хорошо действуют лыжники.

Успех сегодня и под Пушкином, взято с участием танков Александровское.

Приказ: в ночь на 17 января взять Красное Село и штурмовать Воронью гору.

Сегодня к вечеру пехота и танки прорвались к окраине Красного Села. Идет ожесточенный бой.

Бой за Красное Село

18 января

Красное Село и Воронья гора еще не взяты: это, пожалуй, наиболее мощный укрепленный район немцев. Воронья гора — господствующая над всей местностью высота, с которой немцам удобнее всего просматривать Ленинград и наши позиции от Финского залива до Пулкова и обстреливать город из тяжелых дальнобойных орудий. Поэтому за два с половиной года немцы и укрепили ее особенно сильно, превратив вместе с прилегающими к ней высотами и городом Красное Село в важнейшую крепость на левом фланге своего фронта.

Как и все корреспонденты, мечусь по городу, ищу транспорт, добиваюсь пропуска, стремясь уехать на фронт...

19 января

Работал, потом передавал в ТАСС материалы. В час дня узнаю: войска генерал-лейтенанта Федюнинского и войска генерал-полковника Масленникова (корпус генерал-майора Симоняка) должны вот-вот соединиться. Разговор по телефону экивоками: о «любимых сестрах» и их «свидании».

С Прокофьевым и Авраменко еду на Охту, в редакцию «Удара по врагу».

Приятная для меня случайность: грузовик-фургон редакции отправляется на фронт к Красному Селу, еще не взятому. Оглядываю себя, на мне валенки, полушубок, я готов. «Разрешите с вами?» — «Садитесь!» Еду! Спутники: капитан Васильев и старший лейтенант Г. Ф. Кондрашев — сотрудники газеты. Шофер — Вася Андреев.

По пути заехали к дому, в котором живет Васильев, Ждем его. Он бегом — к сыну, родившемуся в день Нового года...

Ночь на 21 января. Ленинград

Великие дни нашей победы настали. Радость! Красное Село, Петергоф наши!

Утром я вернулся из Красного Села после суток блужданий. В комнате три градуса. Занялся телефонными звонками, печкой, варкой пищи. Еще до рассвета отправляюсь в Лигово и Петергоф, взятые у немцев вчера ночью. Поэтому спешу записать впечатления.

День 19-го

Четыре дня варварских обстрелов города. В ответ стрельба с кораблей Невы и с кронштадтских фортов тяжелыми. Слухи, догадки; у многих, не знающих обстановки на фронте, сомнения. Я знаю все главное.

В середине дня 19-го выехал в фургоне-грузовике редакции «Удара по врагу». Рыхлый, разжиженный снег. По Международному проспекту множество грузовиков — на фронт. Застава. Путь в Пулково. Темнеет быстро. Взлеты осветительных ракет в районе Пушкина. Слева — всполохи, сзади, над Ленинградом, — тоже. Впереди зарево вспышек.

Пулковская гора. Сплошные воронки и ямины. Траншеи, надолбы, развалины обсерватории. До Пулкова заторов на пути нет. Линия светляков сзади — прикрытые и полные фары непрерывного потока машин в обе стороны. Немецкий передний край — бывший, прорванный 15-го. Угадываемые в ночи очертания траншеи, снежные поля, кое-где изглоданные осколками деревья. Нигде никаких домов. Только землянки, блиндажи, воронки. Виттолово, перекресток, резкий скачок, выбитая на обломанном мостике рессора. Стоянка — час, починка рессоры. . Таскаю зарядные ящики, что-то опасливо вынимаю из них, но кажется — дымовые шашки. Ящики — под машину. Кругом (осторожно!) минировано.

Мы едем в Красное. Взято или нет? Никто не знает. Красноармеец, ждущий каких-то машин из Ленинграда, неопределенно роняет: «Кажется, взято!»

Путь дальше. Грузовики с солдатами, боеприпасами, продовольствием, амуницией, цистерны, тягачи с пушками, длинные стволы дальнобойных орудий, зенитки, противотанковые пушки, танки — -большие и малые, броневики, санитарные машины, сани с лошадьми, розвальни, «эмки» и штабные жучки-машины, фургоны на колесах и фургоны на полозьях за тягачами, пешеходы с волокушами, кое-кто прицепился к пушкам. Мигание фар, вспыхивающих и тухнущих. Ощущение колоссальной технической мощи.

Ближе к фронту — все больше машин. Пять метров пути — полчаса стоянки, черепаший ход. Свалившиеся в канаву тягач, танк, несколько грузовиков. Беганье шоферов, солдат, офицеров, беспорядок, ругательства — а в общем терпеливое ожидание у гигантских пробок, запирающих движение в обе стороны.

Дорога в воронках. Огромные воронки от наших авиационных бомб. Немецкой авиации нет. Днем появлялись два немецких самолета, низко, чуть не касаясь автомашин, выныривали сбоку от Пушкина, били по колонне из пулеметов. И это всё. Нет и обстрела, странная тишина впереди.

С удивлением видам: дома. Их только четыре на всем пути до Ииколаевки. Вновь начинают попадаться деревья, одиночные, изуродованные. Дальше — больше. До войны здесь, вокруг деревень, шумели живописные рощи. А где же теперь эти «освобожденные от гитлеровцев населенные пункты» — Кокколево, Новый Суян, Виттолово, Рехколово?.. Их нет — только темная снежная пустыня. Огромная ночь, пожары, дорога и где-то в стороне от нее — фашисты. Никто не знает точно, где именно. И потому — ощущение враждебной таинственности этой, бескрайней ночи.

Вот наконец здания на взгорке. Это — Николаевка, Уцелевшие силосные башни и какой-то дворец. Кругом биваки: костры в снежных ямах, траншеях, канавах. В примаскированном, а то и в откровенном свете автомобильных фар, костров, чадящих горелым автолом факелов очертания людей фантастичны. Эти люди, пристроившись в снегу кто как смог, варят еду, сушат портянки, дремлют, ждут, хлопочут...

Первое впечатление от Николаевки: когда подъезжали, слева огромный взрыв — взлетел минированный дом. В Николаевке столпотворение. Глаза болят от ярких фар машин, уши — от звуков, весь мир — машины. Пробираюсь меж ними. Люди на пушках, на грузе, на капотах и кабинах машин; валенки, сапоги, ботинки... Опять затор.

Впереди разгорается огромное, в полгоризонта, зарево, освещая рощу Большого Лагеря, что перед Красным. Горит Красное Село. Горит Дудергоф. Артстрельбы по-прежнему нет. Основной поток машин сворачивает к Большому Лагерю. Меньший — вперед, на Красное, О Красном Селе говорят: «Взяли и уже дальше прошли». Едем. Здесь рощи в сохранности, а в деревне Николаевке — кое-где даже плетни. Немецким плетнем с одной, северной, стороны отмаскирована вся дорога перед Николаевкой. Убитые по обочинам, вдоль дороги. Черные пятна разрывов на снегу. Едем на свет пожаров.

Окраина Красного Села. Дальше не проедешь. Подводим машину к двухэтажному разбитому дому, внутри — светляки костров, набито бойцами.

Входим в дом. Едкий дым ест глаза. Разговоры с усталыми, но возбужденными успешным наступлением солдатами и офицерами. Это саперы 47-го отдельного саперного батальона 224-й стрелковой дивизии. Заместитель командира батальона по политчасти капитан Г. И. Кривенко и начальник штаба батальона старший лейтенант Н. С. Черненко, замещающий раненого комбата, рассказывают коротко, но охотно, мы делаем записи при кострах.

Село взято. В 8.30 утра сегодня, 19-го, батальон получил задачу обеспечить продвижение танков через противотанковые рвы юго-западнее Красного Села. Там два таких рва. Через час вошли в предместье Красного Села, обеспечили переправу танкам, ждали, когда врага выбьют из Красного. В восемнадцать часов пятнадцать человек с командиром роты старшим лейтенантом Кадыровым пошли сопровождать танки. Переправилось около двухсот танков. Затем в восемь вечера взрывчаткой уничтожили переправу. Из-под моста вытащили прикинувшегося убитым немца. Сдали через связного в штаб дивизии...

Красное Село горит со вчерашнего дня — от артиллерийского огня, мин, поджогов. В церкви на колокольне были немецкие пулеметы и мелкокалиберное орудие. По приказанию командира полка Зарубы дали артогонь по церкви. Прямым попаданием разрушили и зажгли колокольню, но стрельба продолжалась из церкви снизу. Немцев выбили оттуда, когда подошли наши части.

Сегодня появлялся только один немецкий самолет. Наша авиация действовала: бомбила и штурмовала,

Укрепления Красного Села? Еще не проходили. На пути к Ропше есть два разведанных дзота.

Вчера разрыв между наступающими отсюда и 2-й Ударной армией был одиннадцать километров. Сейчас? «Не знаем».

Оставляем возле саперов машину, идем через Красное Село. Оно обстреливается минометами. Разрывы то далеко, то близко. Местами возникает ружейно-автоматная перестрелка. Солдаты вылавливают.последних немецких автоматчиков из подвалов;и блиндажей. Кое-где взлетают на воздух дома, напичканные минами замедленного действия. Пламя взвивается, разлетаясь.

Везде работают группы саперов — извлекают мины, расчищают проходы, чинят разбитые мостки. Мост через привокзальный ров взорван, три пролета встали торчком. Нагромождение бревен, досок, лома, проволоки. Спуститься в ров невозможно, иначе как катясь по обледенелым скатам.

Группа саперов, путаясь в проволоке, весело съезжает на собственных ягодицах. Тем же способом и я — вниз к рельсам. Пути залиты водой из взорванной водонапорной башни. Разбиты вагоны и паровоз. Вокзал сгорел. Расспрашивая людей, делая записи, ходим, остерегаясь мин. Но не слишком остерегаясь, иначе вообще не пройти: тропы еще не протоптаны.

Почерневшие, с пустыми глазницами окон корпуса бумажной фабрики. В корпусах, на волокушах, — раненые. И тут же, в грудах завалов, работают саперы.

Языки яркого пламени возносятся на фоне каменных руин, а на руинах, будто на немыслимой сцене, как призраки, расположились группой бойцы. Ниже, на талом шипящем снегу, вокруг гигантского торфяного костра — сотни две настороженно-неприязненных ко всем приближающимся автоматчиков. Они только что из боя, в обступившей их тьме им еще чудится враг. Стоя, лежа и сидя они греются, сушатся, от них идет пар, они что-то варят, перевязывают раны. Им явно не до разговоров с посторонними...

Знаменитая Троицкая церковь, построенная в первой трети XVIII века архитектором Бланки, ощерилась черными головешками. Дымится сожженный красносельский театр, созданный почти сто лет назад Сарычевым. Дальше!.. Город мертв. В нем ни одного жителя...

Проходим город насквозь. Минуем уцелевшие на другой окраине дома. По какой-то дороге входим в безлюдный приселок. Дома пробиты напролом танками, пронизаны снарядами; один из домов, заминированный, взлетает при нас.

Вереница пушек на прицепах, остановившийся на дороге артиллерийский полк. Ведем разговор с артиллеристами. При свете фар передней машины они неторопливо обсуждают над развернутой картой новое задание: занять оборону на левом фланге. Дорога только что разведана, можно ехать, поведет разведчик.

Самые передовые, ведущие наступление части должны быть где-то в стороне Ропши. И мы втроем идем дальше. Какая-то деревня. Стоим, всматриваемся во тьму, не -знаем, куда зашли, — не угодить бы к немцам! В деревне — ни души, таинственно чернеют избы, плетни, ветки. Край деревни бойко горит. Сбоку — патруль. Выясняем: тут близко КП 194-го полка. Указывают направление: в ста пятидесяти метрах — поваленное дерево, за ним искать блиндаж, там начштаба полка.

Проходим всю пустую деревню, погрузившись в едкий дым пожара. Горят дома и, судя по запаху, трупы. Свет в одном доме. Выходит группа бойцов: инженерная разведка. Нагружены пачками немецких галет. Мы голодны, берем у разведчиков по одной. Это — кнекеброд, добытый «вопреки минам».

Наконец разыскали блиндаж. Часовой, доложив, пропускает. В блиндаже полно офицеров — здесь штаб полка. Офицеры обедают. Нас встречают приветливо, угощают щами и картошкой с мясом. Полк брал Красное Село. В этом блиндаже часа два назад старший сержант Утусиков захватил одного немца в плен, другого убил на койке. То были радист и наблюдатель, корректировавшие огонь. А вокруг блиндажа взято двенадцать пленных.

Мы находимся в деревне Кирпуны, в четырех с половиной километрах к западу от города.

Полк через два часа выходит дальше — новое задание. Никто не знает, сомкнулись ли войска Федюнинского с 42-й Ударной. Рассуждают: «Нет! Это произойдет часов в двенадцать дня».

Делаю подробные записи о боевых действиях полка, о штурме Красного Села.

Последним удерживал Красное Село 422-й полк 126-й немецкой пехотной дивизии. Полк получил приказ гитлеровского командования: любой ценой устоять на своих позициях, — если сдадут город, семьи офицеров будут казнены.

Красное Село взяли без артподготовки. Штурмовали его стрелковые полки 64-й гвардейской стрелковой дивизии (194-й, 197-й и 191-й), и 1025-й полк 291-й стрелковой дивизии и 205-й и 260-й танковые полки. На центральном направлении двигался и первым ворвался в город 194-й полк под командованием гвардии подполковника В. М. Шарапова. 1025-й шел в стыке с ним, другие — сзади. Танкисты действовали, когда пехота была на гребне Красносельских высот.

Действия 194-го полка начались 15 января (артподготовка — в девять часов двадцать минут, атака — в одиннадцать часов утра). На первом оборонительном рубеже противник дал жестокий бой. Полоса наступления полка приходилась против двух крупных узлов сопротивления — Генгозе и Винирязе. На первых двух километрах глубины вражеской обороны насчитывалось семь опорных пунктов. Исходное положение у полка было невыгодным, открытая до переднего края немцев местность простреливалась множеством снайперов, автоматчиков, разветвленной системой артогня.

Первым поднял свою роту в атаку старший лейтенант Василий Жигарев. Он сразу погиб, но воодушевленные им бойцы пошли вперед. Командир батальона Колосов был ранен еще до начала атаки, солдат повел заместитель комбата, старший лейтенант Алексей Кириллович Дорофеев. Был убит. Тогда бойцов повел парторг батальона, гвардии старшина Петр Ильич Рыбаков. Был тяжело ранен, но бойцы не остановились. Роты шли в атаку развернутыми цепями под командой своих командиров.

Четвертую роту вел Николай Иванович Перепелов. Умело довел ее до переднего края немцев. Был убит.

Третью роту — старший лейтенант Харитонов. Убит.

Шестую роту — старший лейтенант Алексей Кузьмич Гусев. Убит.

Первую линию обороны противника роты заняли в двенадцать часов, через час после начала атаки.

Дрались бесподобно.

Третий батальон капитана Андрея Архиповича Кравченко организованно и решительно выбил противника из двух траншей. Кравченко быстро повел батальон дальше, за противотанковый ров, в район речки Черной. Немцы побежали. Кравченко погиб за пулеметом. Его начальник штаба, старший лейтенант Александр Николаевич Татаркин сразу организовал управление, указывал цели, быстро подтягивал огневые средства. Убит.

Презирая пули, разрывы мин и снарядов, ползти, окапываться, вскакивать, пригибаясь или в рост перебегать вперед, только вперед, преодолевая мокрый, местами красный снег, бурую жижу воронок, комья мерзлой земли, путаницу естественных и искусственных препятствий, не оглядываясь на тех, с кем дружил месяцы и годы, оставивших на всклокоченной земле свою кровь и свою жизнь, — какой тяжелый, какой самозабвенный труд!

Скоротечны атаки, но неуклонное, хорошо организованное наступление длится день, два, три и дольше. Они смешиваются и перепутываются в сознании людей, эти дни и ночи; от непрерывной канонады, от грома боев остается представление о неких гигантских, буравящих всю планету, фантастических роботах.

И все-таки есть впечатления, которые запоминаются всем.

За Черной речкой, на холме, немцы засели в каком-то укрытом кустарником опорном пункте — то ли бетонном, то ли сложенном из гранитных глыб убежище. Оттуда веером сыпал пули станковый пулемет. Наступавшая на левом фланге рота автоматчиков, потеряв немало людей, вынуждена была залечь. Комсомолец гвардии рядовой Чижиков, укрываясь за изгибом склона холма, пробрался в тыл к немцам, прополз в немецкую траншею и с тыла автоматом уничтожил пулеметный расчет, а потом гранатой убил в блиндаже двух снайперов и одного обезоружил. При этом сам был ранен в левое бедро. Но он должен был объяснить своим, что молчание вражеского пулемета — не хитрость гитлеровцев. И, рискуя попасть под огонь своей роты, не знавшей, почему вражеский пулемет умолк, Чижиков выбрался ей навстречу, доложил командиру роты о том, что сделал. Рота без новых потерь заняла опорный пункт на холме. А Чижиков после перевязки отказался эвакуироваться. Он и до сих пор в строю.

Там же, у речки Черной, перед высотой 112,0, девятьсот немцев бежали от семидесяти поднявшихся в атаку наших бойцов. Но при подъеме на высоту бойцов нашей шестой роты стал косить ручной пулемет из землянки, врытой в склон. Молодой парень, гвардии старший сержант Николай Оськин сумел подобраться к этой землянке, проник внутрь, уничтожил ударом приклада пулемет, одного гитлеровца убил штыком, второго взял в плен. Рота сразу поднялась и вместе с другими ротами, развернутыми в цепь, под командой парторга полка, стреляя на бегу, пробежала полтора километра, штурмуя высоту. В жестоком бою из остававшихся на высоте ста восьмидесяти немцев были перебиты почти все, спаслось бегством лишь несколько человек. Николай Оськин, невредимый, сразу после боя был принят в партию.

К этому времени 194-й полк потерял больше половины своего состава. В час ночи на 18 января остатки полка колонной двинулись вниз с высоты 112,0, пустив вперед разведку. Чтобы создать ее, пришлось расформировать несколько минометных взводов. Всего активных штыков, имеете с артиллеристами, было около четырехсот. Шли с поддержкой артдивизиона гвардии капитана Шепелева.

Пришли к Большому Лагерю. Он был свободен. Что делается дальше, разведка разузнать не успела. Спускались с холма колонной. Но противник встретил полк минометным огнем. Тогда развернулись в боевой порядок и в три часа ночи начали наступать на район железнодорожной станции Красное Село. Здесь противник открыл очень сильный, хорошо организованный минометно-автоматный огонь и сравнительно слабый артиллерийский.

В шесть часов утра станция была занята. Позже рядовой Иван Киреев утвердил на ней красный флаг, а фотограф Хандогин в самый разгар боя сделал фото. Отступая от станции, немцы взорвали водонапорную башню и мост, сожгли вокзал, затем жгли дома. В этот день, 18 января, они предали огню и знаменитый красносельский театр.

С восточной стороны вокзала пришлось преодолевать упорную оборону немцев. Вместе с пехотинцами тут дрались артиллеристы майора Василия Сергеевича Амелюха.

Бумажную фабрику заняли в пятнадцать часов 18 января. Группой, занимавшей фабрику, командовали гвардии майор Алаев и командир роты автоматчиков лейтенант Зинкевич. С высоты северо-восточней вокзала противник вел отсечный огонь из минометов и энергично бил из автоматов и пулеметов.

Преодолев сопротивление противника, полк поднялся на скаты высоты, кое-где прорвался к центру города. Была уже ночь, а на склонах высоты продолжался бой. Шла артиллерийская дуэль, немцы беспокойно сыпали из пулеметов трассирующими. С нашей стороны действовали «катюши». Немцы плохо ведут ночной бой, и нашим удалось занять на высоте три дома.

Сегодня, 19-го, в первой половине дня полк активно оборонялся. Были организованы штурмовые группы по четыре-пять человек. Они захватывали огневые точки немцев в отдельных домах.

В шестнадцать часов при поддержке двенадцати танков полк вышел на северную окраину Красного Села. Танки, по суждению офицеров 194-го полка, развертывались плохо, но успеху способствовали. Присутствие танков и особенно огонь артиллерии парализовали противника. Наиболее действенную помощь оказали «катюши» и артиллеристы капитана Шепелева.

В восемнадцать часов наши прорвали вражескую оборону и заняли Красное Село. Западную часть города немцы защищали особенно упорно, бились до последнего патрона. Но наши продвигались быстро, штурмуя опорные пункты врага. Танки, стреляя в упор по домам, выбивали из них противника.

В девятнадцать часов тридцать минут пехота полностью овладела Красным Селом. В городе остались только смертники. Выделив группы для их уничтожения, полк продолжал действовать, двигаясь дальше. В двадцать один час на расстоянии четырех с половиной километров от Красного Села он занял населенный пункт Кирпуны, где мы сейчас находимся.

Местных жителей ни в Большом Лагере, ни в Красном Селе не встретилось ни одного. Первые трофеи в Красном Селе: четыре исправные «берты» 406– и 410-миллиметровые; четыре крупнокалиберных (88-миллиметровых) зенитных орудия, продсклад, вещевые склады. Подорваны немцами два тяжелых орудия. Захвачены полком паровоз, мотоцикл, рация. Автомобилей не оказалось. Но о трофеях еще рано говорить, их пока никто не искал, не подсчитывал.

День двадцатого января

В половине четвертого утра я кончил писать и вместе с двумя моими спутниками — капитаном Васильевым и старшим лейтенантом Кондрашевым — покинул блиндаж 194-го полка.

Возвращаемся в Красное Село. Огромный пожар за церковью. В городе от пожара светло как днем.

Мне надо спешить в Ленинград, сделать и отправить корреспонденцию в ТАСС. Васильев хочет ждать встречи двух фронтов.

Расстаюсь с Васильевым и Кондрашевым, шагаю один.

Время близится к рассвету. Шоссе. В сторону Ленинграда машин нет. В сторону фронта — движение все тем же неиссякаемым потоком. Бреду до Большого Лагеря и дальше — до Николаевки. Все время огромный пожар за красносельской церковью, — как гигантский факел, он освещает, кажется, весь мир. Немцы бьют по Красному Селу, недалеко от меня несколько снарядов ложатся на шоссе. Убит красноармеец. Еще три резких разрыва — черными пятнами на снегу. Участок шоссе пуст.

Перекресток у Николаевки. Тылы полков. Везде костры, везде фары, стойбища машин. Жду на перекрестке с полчаса, устал смертельно. Иду дальше. Пропускаю несколько не желающих меня брать или не останавливающихся машин. Наконец грузовик, едущий в Рехколово за снарядами. Забираюсь в кузов, еду, блаженствуя на ветру. Грозная техника все течет навстречу. Какая гигантская силища!

Схожу с машины на перекрестке Рехколово — Пушкин. Под Пушкином идет бой. Осветительные ракеты чертят небо. Прошусь в остановленный мною на перекрестке штабной «виллис».

В нем генерал с адъютантом. «Садитесь!» Очень любезен.

Катим полным ходом, дорога почти очистилась от машин. Подскакиваем на мелких воронках, круто объезжаем крупные, обгоняем грузовики, разминаемся с редкими теперь встречными. Генерал-майор (как выяснил я у его адъютанта) В. П. Мжаванадзе — член Военного совета 42-й армии, расспрашивает меня, где я был, что видел, что делал. Сообщает: встреча 42-й армии со 2-й Ударной уже произошла, взяты Петергоф, Стрельна, Урицк; вся эта группировка немцев окружена, и войска 42-й армии добивают ее.{140} Взято триста пленных, в их числе сто артиллеристов из обстреливавших Ленинград. Уже были сообщение Информбюро и приказ Верховного Главнокомандующего о Ропше и Красном Селе. Сегодня открывается Приморское шоссе на Петергоф — Ораниенбаум, через пять дней — железная дорога на Ораниенбаум. На Волховском фронте тоже победы. В общем, дела великолепны!

Генерал довозит меня до какого-то поворота:

— Я сюда. — И тоном сожаления:

— А как же вы дальше? Пешком?

— Как придется!

Благодарю, вылезаю. Оказывается, мы уже в Ленинграде, у трамвайной петли на Московском шоссе. Половина седьмого утра. Первый вагон «тройки». Расспрашиваю пассажиров о сообщении Информбюро. Не знают частности. Застава, все выходят из трамвая, У пропускной будки, проверяя документы, пограничник весело и точно, пока стоит трамвай, передает мне сообщение Информбюро.

Еду в трамвае, привалясь к стенке, скованный желанием спать, но не засыпая. Болят глаза, веки, голова — усталость предельная. Около улицы Дзержинского решаю: сначала в ленТАСС, — может быть, удастся передать корреспонденцию по телефону в Москву.

ЛенТАСС, любезная дежурная Дагмара. Пишу очерк о Красном Селе и информацию о его взятии. Томительно долго, с перерывами связи, при плохой слышимости передаю сам в Москву.

Десять часов утра. Редакция «Ленинградской правды». Дал материал. Потом путь пешком. Невский проспект, телеграф — радостные телеграммы родным. По мокрятине, в туман, в мокрых валенках иду в штаб. Читаю здесь номер «На страже Родины», в нем мой очерк о прорыве первой линии вражеской обороны.

Иду домой. Сквозь муть усталости — мысль, что Ленинград никогда больше не будет обстреливаться. В сознание это еще не укладывается. Изжить привычную готовность услышать разрыв трудно. Но это так!

Прохожие обыкнованны, будничны. Радио повторяет приказ Верховного Главнокомандующего генералу армии Говорову. Из районов Пулково и южнее Ораниенбаума за пять дней боев пройдено от двенадцати до двадцати километров, прорыв на каждом участке наступления расширен до тридцати пяти — сорока километров по франту. Наиболее отличившимся соединениям и частям присвоены наименования «Красносельских» и «Ропшинских». В девять вечера — -салют Москвы войскам Ленинградского фронта двадцатью артиллерийскими залпами из двухсот двадцати четырех орудий.

Наконец я дома. Сразу не лечь, еще переполнен впечатлениями. В час дня ложусь спать.

Просыпаюсь — не понять когда. Часы стоят. Звоню Лихареву. Отвечает сто жена: он уехал вчера в освобожденный Дудергоф. Звоню Прокофьеву. Он уехал сегодня в Красное Село. Время — одиннадцать вечера. Пока я опал, по радио были сообщения о соединении армий, о взятии Стрельны, Лигова (Урицка), поселка Володарского, многих других деревень и сел. Был приказ Мерецкову по поводу взятия Новгорода, Москва салютовала волховчанам.

А во вчерашней сводке кроме Красного Села и Ропши перечислены Петергоф, Константиновка, Финское Койрово, Большое Виттолово, Александровка, Волосово, Горская, Гостилицы и много других освобожденных пунктов.

Затапливаю печку, сажусь за письменный стол...

Немецкие пушки на Дворцовой площади

21 января

К семи утра я в редакции «На страже Родины», чтобы ехать в Петергоф. Но транспорта нет. Мне сообщают неожиданную новость, которая заставляет меня сразу же поспешить к Дворцовой площади.

Зимнее туманное утро. На изъязвленной обстрелами площади, как на шершавой ладони, — вещественное доказательство обвинения: те самые пушки, которые еще день-два назад несли смерть детям и женщинам Ленинграда и которые никогда больше не выпустят ни одного снаряда... На том месте, где недавно разорвался немецкий снаряд, стоят, будто пойманные и окаменелые звери, два огромных мрачных орудия. Их привезли из-под Красного Села и выставили на обозрение ленинградцев.

Это первые экспонаты необыкновенной выставки трофейных дальнобойных орудий. Их встанет здесь много, когда будут разминированы поля, по которым нужно перевезти подбитые.в бою гитлеровские «берты». Их будет еще больше, когда исправные, повернутые сейчас против немцев мортиры и гаубицы выпустят на головы своих бывших хозяев весь запас трофейных снарядов.

Пока их здесь две, и между, ними на снегу лежит массивной тушей снаряд, над которым склонились столпившиеся прохожие.

Разговоры:

— Ну хорошо! Из каких же это? Пушечки!..

— Снаряд, самое главное — снаряд!..

— Ну как? Нравится? Теперь-то легче стало!..

— Гаубица. Это пушка! Вот он угощал Ленинград-то чем...

Веселая девушка в ватнике читает вслух надпись, выгравированную на алюминиевой, привинченной к снаряду табличке:

—  «Неразорвавшийся снаряд 406-мм гаубичной батареи на железнодорожной установке в районе Пязелево Х-20190. У-54415. Батарея обстреливала огневые позизии 3-го Ленинградского контрбатарейного артиллерийского корпуса в районе Пулковских высот».

— Ну, теперь наши его угощают, паразита! — радостно добавляет старушка в платке. — Такими обстреливал нас! Сумасшедшее дело!

— А вот посмотрите на гаубицу! — кричит голубоглазый парнишка в стеганке и кепке. — Здорово наши артиллеристы ее подбили? Прямое попадание в ствол! Это ж надо попасть! Ведь она километров за двадцать стояла! Такие на тридцать четыре километра бьют!

— Откуда ты знаешь? — улыбаясь спрашивает парнишку лейтенант-артиллерист, разглядывая вместе с женщинами и детьми зияющую, ощеренную стальными лоскутьями пробоину в стволе орудия.

— А как же не знать? — горделиво ответствует юноша. — Я ведь слесарь на оборонном заводе, у меня медаль, такая же, как у вас... — И обернувшись к гаубице: — Вот надпись: «Шкода, 1936». Это немцы у чехословаков забрали. Сто пять миллиметров! Я все системы знаю.

— Как тебя зевать?

— Быстрое Евгений Николаевич!

— А сколько тебе лет?

Тут знаток артиллерийского дела чуть-чуть смущается.

— Четырнадцать! — тихо отвечает он. И как бы оправдьпваясь — Ничего, я из такой и сам бы по немцам дал!

— А я, — пробиваясь к орудию сквозь толпу, выкрикивает утирающая платочком слезы пожилая женщина, — если бы у меня были силы, я эту пушку на спине сама бы приволокла сюда. Изуверы проклятые!

— Ну что вы плачете, гражданка? Веселиться надо теперь!

— Милые, да когда я узнала о победе, не знала, куда мне от радости броситься... А плачу я... Сын мой, Боренька, летчик-бомбардировщик, не отвечает на письма — наверное, тоже от немцев погиб. Двадцать седьмого мая полетел. Был на Черном море, а, как ленинградец, захотел сюда... А второй сын — на Волховском, артиллерист, был тяжело ранен, когда Красное немцы взяли. И жена там у него осталась, жена — зубной врач... Летчик — Борис Сергеевич Ширшин, двадцатого года; у него фамилия такая, потому что он не родной, а воспитанник мой, сама я — Минина, Ефросинья Семеновна, ленинградка с детства. Ночной сторож я, обслуживаю два дома, стараюсь помочь хоть своим трудом. Дочь моя, Наталья Петровна, на оборонных лесозаготовках и сейчас работает. А артиллериста, моего сына, зовут Семен Петрович Минин, — может, узнаете про моих детей, услышите, товарищи офицеры?..

Пробоину внимательно разглядывает красноармеец:

— Ох, уж стукнули так стукнули ему! Веселая девушка:

— Залепили бандиту проклятому!

Эту девушку зовут Марией Дмитриевной Шалдо, она секретарь бюро комсомола эвакогоспиталя.

— Новгородкая! Всю войну здесь. Медаль получила!

С девушкой заговаривает старик:

— Теперь наш Новгород освободили!,, Я здесь лет сорок пять, в Ленинграде, работаю на Фондовой бирже, в Центральном военном музее. Всю войну здесь, хоть мне шестьдесят восемь лет. И медаль есть... Был уже на краю смерти от голода... У нас начальника пожарной команды убило; на нашей территории разорвался снаряд. Рядом больница — не успели донести, помер... Я три раза перекрестился, когда наш Великий Новгород... Михайлов меня, Михаил Михайлович!

Мария Дмитриевна Шалдо и Михаил Михайлович Михайлов тут же у пушки знакомятся, жмут руки друг другу, делятся воспоминаниями об убитых снарядами друзьях и знакомых.

К снаряду подходит шофер:

— Вот такая дура ахнет — паскудное дело!

Другая девушка:

— Сна-а-ряд! Не верится даже, аж сердце замирает!

Эта девушка — работница фабрики. Зовут ее Зинаидой Ивановной Сопрунавой. У нее также медаль «За оборону Ленинграда». Постояв у пушки, девушка с удовлетворением замечает:

— Хватит! Поозорничал ом, больше не будет!.. — И почти ласково погладив края пробоины: — И этим ударом она уже была парализована? Значит, меткий!

На второй пушке выставлен огромный, на деревянной подошве, валяный немецкий полусапог. В таких сапогах у немцев стоят в мороз часовые. Мальчик разглядывает сапог, смеется:

— Сапог-то фрицев! Модельный! — Берет его в руки, потряхивает, ставит на место: — Килограммов шесть будет! Это — артиллеристы. Они далеко не бегают, вот такие и носят...

— Теперь без сапог побежали! — смеется кто-то. Вторая пушка — 220-миллиметровая мортира, с маркой «Шнейдер Крезо», кургузая, темно-оливковая.

— Какими конфетками угощал! — восклицает молчавшая до сих пор женщина. — Это — шоколадника! Ну теперь наши его угощают, ах, ты...

Она ругается.

К мортире подходит ватага детей. Они из соседнего деточага № 20, Октябрьского района. Разглядывают то орудие, которым, может быть, убиты на ленинградских улицах их сестры и матери.

— Значит, теперь немец не будет по нас из него стрелять?

— Не будет, Танечка!

— А его самого тоже приволокут сюда? — не унимается семилетняя Таня.

И девушка в меховой шубке взволнованно отвечает не ей, а всем окружающим:

— Самого бы фашиста сюда! Единственное, чего я хочу: тут его на площади судить и повесить!

Таня Петрова, Юра Киселев, Мария Коган... Каждому по семь лет. Половина жизни каждого из них прошла в блокаде!

Народу вокруг фашистских пушек толпится все больше. На несколько минут возле пушек останавливается автомобиль. Из него выходит генерал-лейтенант, дает указания офицерам, где и как поставить следующие пушки, которые привезут сюда завтра. Всего, говорит, будет выставлено полтораста — двести орудий.

Уже половина десятого утра. Весть о пушках на площади быстро разносится по городу. Ленинградцы выскакивают из трамваев, чтобы поглядеть на необыкновенные эти трофеи.

...Возвращаюсь в здание Штаба. Узнаю: великолепный Константиновский дворец в Стрельне, построенный архитектором Микетти в 1720 году и перестроенный Вороиихиным в 1803 году, разрушен, от него остались голые стены. Старинный собор превращен гитлеровцами в конюшню. Историческая Мальтийская капелла разграблена — не осталось ни одного украшения на алтаре и на стенах. Поселок Володарского фашисты приспособили под артиллерийские огневые позиции, с которых обстреливали Ленинград из дальнобойных пушек. Эти пушки были скрыты в капонирах, уподобленных бревенчатым срубам дачных домов и поставленных впритык к дачам. Значительную часть поселка гитлеровцы в последние часы своего владычества сожгли. Крупный железнодорожный узел Лигово (Урицк) разрушен, в нем нет ни одного целого дома, все станционные постройки превращены в груды мусора и кирпичей, полотно железной дороги взорвано, шпалы сняты... Немецкий гарнизон Урицка был изолирован и в жестоких уличных боях уничтожен полностью. Могилой для немцев стали и поселок Володарского, и Стрельна...

Вечер. Сегодня салют Ленинградскому и Волxовскому фронтам за Мгу — двенадцать залпов из ста двадцати четырех орудий. Ленинград ликует!

Еду в Стрельну и Петергоф. Посмотрю на все своими глазами!

В Стрельне и Петергофе

22 января.

Петергоф

Вчера тщетно хлопотал о транспорте. Сегодня удалось вместе с А. Прокофьевым выехать в машине Радиокомитета, оборудованной специальной аппаратурой для звукозаписи.

Петергоф!.. Сидим в машине. Черноглазый звукооператор Маграчев чуть не в десятый раз заставляет капитана Максимова повторять выступление перед микрофоном. Анатолий Никифорович Максимов — первый встреченный нами в безлюдном Петергофе офицер, командир инженерной роты. Лента рвется, звук пропадает, весь в испарине от усилий, но покорный Максимов вновь и вновь повторяет свой прерванный на полуслове рассказ. В машине — трофеи: финские выбеленные лыжи (они разбросаны по городу всюду), каски, немецкие полусапоги на толстенной подошве, какие-то фляги, патроны. Их насобирали радиорепортеры.

От дороги — ни на шаг, все минировано, мины рвутся весь день, продырявливая саван снега, укрывающий испепеленный мертвый город. Нам встречаются только саперы и дорожники. При вступлении наших войск здесь не оказалось ни одного местного жителя.

Мы ехали сюда долго, искали путь. Приморское шоссе минировано — проезда нет. Саперы перед Стрельной нас не пускали. Они работали с собаками и миноуловителями, взрывали мины. Машина, однако, пробралась — осторожно, по желтым, глубоко врезанным в снег колеям; свернуть хоть на метр — значило б нарваться на мину.

С петровских времен славилась Петергофская дорога расположенными вдоль нее величественной архитектуры дворцами, извилистыми прудами, живописными рощицами посреди полян, украшенных цветниками. В старину Петергофскую дорогу сравнивали с прелестным переездом от Парижа до Версаля. Уже при Петре вдоль этой дороги выстроилось около сотни нарядных дач...

Сейчас на всем пути сюда мы видим только развалины.

В мертвенно-безлюдной Стрельне мы остановились. Вся она — хаос древесного, кирпичного и железного лома. Везде — изорванные металлом и спиленные деревья, печные трубы среди руин, листы искореженного, пережженного кровельного железа...

Нет больше знаменитого Стрельнинского парка, только его черная печальная тень, вздымающая изломанные, оголенные ветви, как подъятые в проклятии руки. На пути к Константиноескому дворцу — немецкие надписи-указатели: «К Ленинграду», «К Красному Селу». В разоренном дворце мы старательно обходили оставленные гитлеровцами вшивые тюфяки. Дворец превращен был в склад снарядов. И среди хлама, порнографических открыток, любовных романов валялись здесь таблицы стрельб, в которых целями были обозначены улицы Ленинграда.

Из Стрельны мы смотрели на Ленинград, залитый слабыми солнечными лучами, смотрели с тех немецких огневых позиций, с которых еще несколько дней назад немцы обстреливали город, так ясно видимый отсюда простым глазом.

При въезде в Петергоф первыми попались нам на глаза два синих царских вагона, сохранявшихся в парке до войны как музейные экспонаты. Они подтащены к самому шоссе и прострелены. Павильон за ними побит, парк изрежен, везде пни, пни...

Против разбитого дома на Красной улице — немецкое кладбище. Кресты, надписи. Такая, например:

«19. 120
Obgefr. Joh. Mander Scheidt
5. 10. 41»

И такая:

«4. 320
Uffz Alfred Bartel
5. 10. 41»{141}

И много других, с той же датой и с другими датами… Не ходили бы сюда эти шейдты и бартели зверствовать и насильничать!{142}

Саперы говорят: только одного живого немца и обнаружили наши части, вступив в Петергоф: пьяный, он спал под роялем в землянке, проспал весь бой.

Впереди, над центром города, высится массивный собор. Удивительная случайность: он уцелел. Его всегда было видно из Ленинграда, из Кронштадта, даже с северного берега Финского залива. Осенью 1941 года на канонерской лодке «Красное знамя» у села.Рыбацкого я подробно записал рассказ балтийского моряка-корректировщика. В разгар уличных боев он, сидя под куполом собора, трое суток подряд направлял по радио огонь корабельных пушек на ворвавшихся в Петергоф гитлеровцев. Как много их было!.. Теперь — только кресты. Но и этих крестов — ни одного — мы не оставим здесь!

А пробоины в стенах собора мы заделаем. Завалы из срубленных, лежащих на своих пнях вековых деревьев расчистим, вырастим в центре города новый парк!

...Мы стоим против улицы Аврова, у красных зубчатых стен разрушенного дома отдыха. Только что Прокофьев и я обошли почти весь Петергоф и вернулись сюда, к машине.

Так вот он каков сейчас — город, о котором мы тосковали два с половиной года!

Ни одного целого дома. Красная улица — только развалины домов, окаймленные заминированным снегом да изломанным хламом. Взорванный мост. Разбитая гостиница. Ограда Верхнего парка — лишь каменные столбы. Большой дворец — руины, у руин — разбитая бронемашина... Прудов нет — одни котлованы. В Верхнем парке нет ни Нептуна, ни других скульптур. Ворота к Красной улице взорваны и развалены.

Знают ли прежний Петергоф, что думают о нем девушки-регулировщицы, стоящие сейчас с красными флажками на пустынных улицах?

В западном флигеле — склад амуниции и продовольствия. В комнатах нижнего этажа — огромные груды хлама, в комнатах верхнего — остатки испорченных продуктов продсклада, невыносимая вонь. На стене огромная надпись по-немецки: «Шустер», груды соломенных лаптей, открытки, листовки. Перед зданием навалом — прессованный фураж, красные агитбомбы с Геббельсовскими листовками.

Обходим Большой дворец слева. Я фотографирую. К фасаду тянется узкая тропинка, красный шнур: мины. Огромная яма от бомбы. Следов пожара на остатках стен нет. Ни крыш, ни комнат, ни перекрытий, ни стропил — ничего нет. Засыпанные снегом груды камня и кирпича... Самсоновекий канал внизу немцы превратили в противотанковый ров. Нижний парк похож на запущенный лес, часть его срублена. Перед провалами окон западного флигеля — бревенчатые укрытия блиндажного типа из вековых лип. Перспективы расходящихся аллей, а вдоль них — новые «просеки». Нигде ни одной статуи, от сверкавшей золотом скульптуры Самсона — только заснеженный каменный пьедестал.

Пока мы с Прокофьевым стояли над Самсоновским каналом перед фасадом дворца, подошли по тропинке генералы, члены Военного совета: А. А. Кузнецов, Н. В. Соловьев, П. Н. Кубаткин; одетый в шубу председатель Леноблисполкома П. С. Попков, за ним генерал А. Н. Кузнецов и майор — порученец А. А. Жданова. Узнав Прокофьева ( «А, тут и писатели!»), здороваются с нами, пожимают руки. Стоят, смотрят.

— Нет, не восстановить! Придется снести всё! — говорит Попков.

Но я не могу не высказать свое мнение:

— Нет, Петр Сергеевич! Сохранить надо! На вечные времена!

Продолжают смотреть. Соловьев спрашивает меня:

— А что это у вас за книжка?

— Путеводитель, только очень плохой.

Перелистывает молча. Уходят к Нижнему парку, спускаясь по тропке к ямине от бомбы, скользя и помогая друг другу. Мы обходим дворец сзади...

Идем к улице Аврова, где мы, въехав в город, оставили машину. Огибаем разбитые <и обезображенные корпуса дома отдыха. Группа моряков на саночках тянет трофейное имущество. Сворачиваем вправо, в парк. Католический костел цел, но запоганен. За ним маленький дворец, пуст, полуразбит, тут были казармы, кухня, склад. Мои трофеи: обрывок немецкой подробнейшей карты района Петергофа да треугольный выпуклый осколок прекрасной вазы, на осколке — синяя птица. Он лежал среди прелых курток, ошметок кованой обуви и концентратов ржаной каши, рассыпанных гитлеровцами при бегстве.

Немецкий указатель: «К финскому лагерю». Шесть крестов — еще одно немецкое кладбище. Оправа и слева — блиндажи, землянки...

Шофер Терентий Иванович включает мотор, сейчас поедем к другой окраине Петергофа...

В Пушкине

Ночь на 26 января. 2 часа 30 минут

Частями 110-го корпуса генерала И. В. Хазова взят Пушкин!

В 10 часов 30 минут утра с корреспондентом «Правды» Н. И. Вороновым, взявшим кроме меня в свою «эмку» спецкора газеты 13-й воздушной армии Сожина и фоторепортера, выезжаю в Пушкин.

Пулковское шоссе. Надолбы, укрепления, сети камуфляжа вдоль шоссе, уже порванные, ненужные. Огневые позиции. Пушки увезены вперед. Дворец Советов, издали видны десять огромных дыр от снарядов. Застава на новом месте, километрах в пяти от города. Вокруг видны нарытые поля. Снежный покров почти стаял. Впереди — зубцы остатков Пулковской обсерватории на облысевшей, голой горе. Под горой уцелел, хоть и изувечен, только портик, превращенный в блиндаж.

Изрытая Пулковская гора похожа на гигантские, покинутые сейчас соты: землянки, огромные блиндажи, траншеи, зигзаги ходов сообщения. Ни следа аллей, дорог, редкие огрызки мертвых деревьев. Руины домов на гребне словно тысячелетние: иззубренные куски стен, причудливые нагромождения кирпичной кладки.

Сразу за Пулковской горой — надолбы, рвы, траншеи, витки спирали Бруно, нагромождения изорванной колючей проволоки. Широко открывается даль — равнина, опустошенная, мертвая. Это недавний немецкий передний -край. На несколько километров в глубину вражеской обороны поле распахано нашей артподготовкой первого Дня наступления: сплошь воронки и между ними — черные комья выброшенной земли. В этой дикой «вспашке» поле — до горизонта. Кое-где разбитые немецкие пушки, танки, ручное оружие. Все исковеркано.

Так до Рехколова. Дальше устрашающий потусторонний пейзаж кончается. Уже нет впечатления, что по равнине прошелся исполинский плуг. Поле белеет, но все еще словно в конвульсиях, в ряби прошедшего по нему боя: те же воронки, те же комья, однако не сплошь, а перемежаясь со снежным покровом, являющим взору немецкие рвы и траншеи, дзоты, землянки и блиндажи. В них сейчас много немцев, но ни одного живого: земля еще не приняла эти оледеневшие трупы гитлеровцев.

От Рехколова к Александрова — много оборонительных сооружений, огневые позиции на буграх, разбитые немецкие танки, искореженные пулеметы и минометы.

Движение по дорогам сегодня уже не густое.

Оправа вдали чернеет Воронья гора, впереди виднеется туманная стена парков Пушкина. День пасмурен.

Въезжаем в Алеисандровку, разбитую и разоренную, За эту неделю она дважды переходила из рук в руки. Остатки деревьев торчат из причудливых нагромождений железа. Позади немногих уцелевших домов чернеет «городок» немецких землянок и блиндажей.

Броневые щитки вдоль дороги — бывшие огневые точки. Взорванный мостик. Волокуши. Грузовики со всяческими трофеями.

Сразу за (мостиком и уже до самого Пушкина на дороге, вдоль «ее и по всему полю — бесчисленные трупы гитлеровцев, в позах, в каких их застала смерть; в куртках, плащах, валенках и сапогах, выбеленных касках. Кровь на снегу, кровь на дороге. От некоторых, вмурованных гусеницами в снежное полотно дороги, остались только расплывчатые плоские изображения.

Трупы наших воинов везде уже убраны...

Машина с трудом пробирается по бревнам, которыми саперы перекрыли взорванные мосты.

Левее дороги снова броневые щитки с отверстиями для автоматов. Далеко в поле — несколько разбитых немецких орудий. Впереди, оправа, — разбитый аэродром, металлические скелеты — остовы ангаров. Их осматривает группа наших летчиков.

Слева.задвинулись на нас деревья парка. При въезде в Пушкин на воткнутом в землю шесте крашенный белой краской щит, на нем черными буквами объявление:

«ВНИМАНИЕ! ЗАПРЕТНАЯ ЗОНА
ТОТ, КТО ПЕРЕЙДЕТ ЭТУ ЛИНИЮ
ПО НАПРАВЛЕНИЮ ЛЕНИНГРАДА,
БУДЕТ РАССТРЕЛЯН БЕЗ ОКЛИКА»

Под чертой написано то же мелкими буквами по-немецки. А левее надписи — череп с костями. Фотографирую.

Искромсанный рваным металлом парк. Черный снег, усыпанный ветками деревьев. Зияющие казармы авиагородка.

Пушкин!.. Город русской поэзии!

От побитых стальными осколками и пулями Орловских ворот берем вправо, минуем уцелевшие Руины, мчимся вдоль озера по аллее к (воротам «Любезных сослуживцев», с трепетом всматриваюсь в даль, сквозь чащу бурелома, в который превращен парк. Оскалена ломаными «стропилами потемневшая крыша Турецкой бани; Чесменская колонна — «слава богу! — цела.

Справа ряд домов — одни полуразбиты, другие сожжены или разрушены до основания.

Через озеро видны Камеронова галерея, Екатерининский дворец. Сердце сжимается: что мы увидим, когда приблизимся вплотную к нему?

Противотанковые пушки стоят в аллее. Группа красноармейцев на волокушах везет трофейное оружие, боеприпасы, немецкую амуницию.

Мы останавливаемся. Ведем накоротке разговор с бойцами и старшим лейтенантом. Этот старший лейтенант. Николай Архипович Прохоров, худой, длинный — командир роты батальона укрепрайона. Батальон под командой майора Мельникова вошел в Пушкин первым. Он был сформирован 4 июля 1941 года из ополчения Куйбышевского района Ленинграда. Прохоров тоже ленинградец, вступил в ополчение добровольно.

— Два с половиной года воевали мы возле Пушкина!

В шесть часов тридцать минут утра 24 января штурмовая группа батальона под командой старшего сержанта Иванова Александра Александровича первой вошла в Пушкин. В составе группы кроме Иванова были старшина Петренко и восемь бойцов.

— Наши вели огонь из орудий и минометов, — рассказывает Прохоров. — Немцы — автоматный и минометный. Зная, что окружены, немцы стали отходить между Павловским парком и дорогой Ленинград — Пушкин.{143}

Фотографирую группу,{144} и мы едем дальше. В маскировочных белых куртках и брюках идут автоматчики. Впереди рвется фугас, — саперы машут красным флажком. На перекрестке у Третьего озера останавливаемся. Дальше нельзя: мост взорван, плотина взорвана, рыжая земля разъята на сотню метров вокруг.

Здесь скопилось несколько машин с другими корреспондентами. Увязая в глине, шагаем вдоль канала, спешим к Екатерининскому дворцу, освещенному пробившими тучи солнечным! лучами. Еще не подойдя к нему, ладим, что, казавшийся из-за озера целым, дворец сохранил только остов. Синеет церковь, но ее купола оголены, листы позолоты с них содраны, торчат стропила.

Арка к Лицею цела. Слева — Кухня-руина. Со стороны парка выломаны окна. Внутри разгром. Здесь гитлеровцами был устроен гараж. Валяются пустые канистры, ошметки одежды, обрывки фашистских газет.

Парк сплошь завален сучьями, насыпанными обстрелом. Эрмитаж просвечивает насквозь. Вековые деревья в прославленном парке спилены, минированные завалы расположены вокруг Эрмитажа так, что можно понять намерение гитлеровцев: они хотели устроить гигантский костер, в котором запылал бы весь Эрмитаж. Пули наших автоматчиков помешали им сделать это.

Оливковые фигуры, украшавшие прекрасное здание, разбиты, оконные рамы вырваны, здание словно побывало в когтях исполинского чудовища; стены его исцарапаны, изорваны, изглоданы снарядами.

Вхожу внутрь, останавливаюсь: крыша пробита, подъемные механизмы испорчены, оголены; валяются куски позолоты, обломки дворцовой мебели. Запустение, грязь, но, кроме внутренней отделки, здание реставрировать возможно.

Как в петергофской Александрии, так и здесь, в Екатерининском парке, огромные лысины со множеством «ней стали могильными памятниками широкошумным дубравам. В создание этих парков свой творческий гений вложили известнейшие художники, многие поколения трудолюбивых садовников холили и оберегали их. В этих парках двести лет подряд гремела музыка, фейерверками и смехом рассыпались веселые празднества. В сени этих лип, серебристых ив, могучих дубов сосредоточенный, задумчивый Александр Пушкин слагал стихи... Ни одной скульптуры, ни одной статуи! Даже ни одной узорчатой скамьи не увидел я здесь сейчас. Только зеленые зловещие коробки мин торчат из-под тающего в аллеях снега.

Выходим обратно и — к Большому дворцу, под арку. Лицей сохранился, в нем, очевидно, жили немцы. Стекла, однако, выбиты, внутри все разорено. Направляемся к главному зданию.

Оконные проемы похожи на пустые глазницы, рамы поломаны или исчезли совсем, под стенами «аваль кирпичей. Внутри дворца — хаос провалившихся, пустых залой, ободранные до кирпича стены. Все разбито! Видны кое-где только поблескивающие куски золоченых фризов, раздробленные остатки медальонов, орнамента, барельефов. Эти остатки усугубляют впечатление, производимое разрушениями. Ни Янтарной комнаты, ни Большого зала, ни других прославленных на весь мир залов. Куда девались янтарь, паркетные полы, сделанные из амаранта, розового и черного дерева, мозаика, шелка старинных русских мануфактур? Где великое множество находившихся здесь сокровищ? Уничтожены? Или вывезены в Германию?

Знакомый с юности дворец предстает мне в прахе, в пепелище, в удручающем разорении.

Мы идем дальше. В залах, примыкающих к Зубовскому флигелю, — вонь и смрад, в них гитлеровцы устроили себе казарму. Окна прикрыты неокоренными бревнами, напиленными из тех же парковых вековых деревьев. Снаружи к флигелю примыкают блиндажи...

Мы выходим из дворца молчаливые, удрученные.

Длинный флигель Циркумференции завален навозом, двери из комнат в коридор вырваны, в каждой из комнат — стойло для лошадей. Это сюда указывала стрелка у Третьего пруда, на которой написано по-испански: «Caballos alpaso»,{145} измалевано изображение лошади. Бродяги из испанской эсэсовской «голубой дивизии» устроили здесь конюшни!

Череп и скрещенные кости на камне под кружевными воротами, у въезда на Дворцовый плац со стороны Зубовского флигеля. Это, по-видимому, «памятник» лошади какого-нибудь из именитых испанских фашистов. А рядом — шест с объявлением по-немецки: «Место свалки». Среди лома, тряпья, мусора — выброшенный на снег беломраморный, лежащий навзничь, амур.

Спиной к окну первого этажа в Зубовском флигеле — мраморная Венера. Ее оплетает зеленый шнур. Он тянется дальше, в подвал. В подвале — огромная авиабомба. Под оводами Камероновой галереи — две другие 250-кн-лограммдаые бомбы, соединенные тем же шнуром. Арки под галереей заделаны блиндажными перекрытиями. Шнур тянется дальше, в парк, под снегом до самого Грота. Здесь часовой механизм адской машины должен был включить ток. Не успел! Наши солдаты только что, перед моим появлением здесь, проследив направление шнура, извлекли его из-под снега у лестницы Камероновой галереи, перерезали, предупредили чудовищный взрыв. Я сфотографировал флажок, поставленный па месте, где разъединен шпур. И другой, черный гитлеровский флажок, с надписью: «Sammelplatz Moller».{146}

Камеронова галерея осталась цела, хоть в ней нет ни бронзового бюста Ломоносова, ни других фигур. К лестнице сбоку привалены груды ящиков с боеприпасами, такие же груды — в Гроте.

Обойдя Большой дворец, поглядев на голое место у Лицея, где был памятник Пушкину, мы возвращаемся к нашей машине.

У машины немногословно совещаемся: куда ехать теперь? В Павловок!

Павловский дворец горит!

...И по милой с юности сердцу, заветной дороге выезжаем из Пушкина в Павловск. Мы не узнаем ее: В'се то же разорение, что и везде! Изрублены на топливо, растасканы на блиндажи, взорваны дома. Посечены немецкими топорами кедры, лиственницы, горные сосны в парке. Спилены, подорваны аллеи лип. Весь Советский бульвар минирован. Гитлеровцы не успели убрать остерегающие надписи: там и здесь, среди опутавшей бульвар колючей проволоки, читаем немецкие и испанские обозначения: «Minen!», «Atention, minas!»{147} На одном из уцелевших каменных домов по Павловскому шоссе черными буквами размашисто намалевано: «Villa Asturies».

Здесь происходили оргии фашистских молодчиков господина Франко, который напрасно старается уверить цивилизованный мир в том, что Испания не имеет никакого отношения к Восточному франту.

Машина тяжело пробирается в разрыхленном, мокром снегу. Сейчас мы увидим прекрасный дворец, созданный творческим гением стольких знаменитых архитекторов: Камерона, Бренна, Кваренги, Росси, и Тома де Томона, и Воронихина, и Козловского, и Гонзаго. Мы волнуемся: что сталось с пышным и романтическим Павловским дворцом после гитлеровского нашествия?

Вот станция Павловск II. Деревянный вокзал разбит, мост перед ним взорван, у моста — желтый с черными буквами указатель, надписи на немецком и русском языках: на одной стороне — «Пушкин», на другой — «Петергоф». Возле указателя, вместо рогатки, преграждавшей дорогу к мосту, — груда железных кроватей. Здесь, конечно, стоял гитлеровский часовой, требуя у русских, направляющихся в Павловск, пропуска. Железнодорожных путей и шпал у вокзала нет, они сняты и увезены гитлеровцами.

Над изувеченными деревьями парка стелется туча дыма. И шофер вдруг резко останавливает машину: сквозь ветви, с пригорка, мы видим дворец. Он горят! Чудовищное злодеяние происходит на наших глазах.

Сжимая противотанковое ружье, на дороге стоит красноармеец, смотрит на дворец, и губы простого русского парня дрожат.

Мы только что видели авиабомбы, заложенные фашистами под своды Камероновой галереи. Три подошедших к нам красноармейца рассказывают: группа саперов вынула адские сюрпризы и из подвалов Павловского дворца, но гитлеровцы замуровали другие подрывные механизмы в стене, и вот...

Подожженный немцами, отступившими из Павловска несколько часов назад, дворец горит! Пламя бьет из окон Итальянского и Греческого залов. Черный дым заволакивает колонны. Глухие взрывы внутри дворца выбрасывают ввысь сквозь разъятую крышу, над которой колоннада уже занялась огнем, тяжелые снопы зловещих искр.

На это невозможно смотреть!

Шофер рывком спускает машину к мосту перед дворцом, но... моста — нет. Он разнесен силой исполинского взрыва — огромная яма, как от бомбы весом в тонну, преграждает машине путь. Только извитые перила валяются в чистых водах речки, огибающей холм, на котором стоит дворец. Черен снег на сотни метров перед дворцом.

Оставив машину, мы перебираемся через речку, карабкаемся по рыжей земле завала, перепрыгиваем через обрубки ветвей вековых деревьев, рассыпанные на этом черном снегу; почти бегом приближаемся к дворцу.

Слышим свист бурлящего пламени, видим, как рушатся, обугливаясь, неповторимые фрески работы Гонзаго. Оттаскиваем подальше от огня мраморную скульптуру, вышвырнутую немцами из дворца. Она лежит в груде мусора, среди кофейных мельниц, мышеловок, плевательниц, всякого отребья, оставшегося после немецких солдат, которые жили здесь, устроив себе нары из золоченых багетов и рам...

Что можно сделать, чтобы спасти дворец? Беспомощно оглядываясь, ища людей, мы замечаем какого-то офицера. Он говорит нам:

— О пожаре сообщено в Ленинград, и сюда уже мчатся автомобили пожарных команд, вот-вот будут здесь!

Я тщательно фотографирую этот пожар.

Бой еще идет неподалеку от Павловска, наши воины бьют гитлеровцев с вдохновением ненависти, которой предела нет. Но Павловский дворец, драгоценный памятник русского зодчества, на наших глазах горит!

Я слышу чей-то негромкий, негодующий голос:

— Гляди, русский человек! Гляди! Можно ли забыть это?..

...Мы возвращаемся к нашей машине. Молчаливые, едем обратно в Пушкин. Насмотревшись на пепелища, на разрушенный вокзал с выжженным деревянным перроном, убедившись, что город уничтожен больше чем наполовину, мы, не встретив ни одного местного жителя, устремляемся в обратный путь — в Ленинград.

Я раздумываю о том предвоенном месяце в 1941 году, который я провел в Доме творчества писателей, в доме Алексея Николаевича Толстого, где раньше, бывало, встречался и с самим его хозяином. Как был тих, спокоен, великолепен город Пушкин тогда! От сожженного дома Толстого остались только искореженные листы кровельного железа да обрушенные печные трубы.

А десятки тысяч жителей города? Где они?

Надпись химическим карандашом на выломанной двери одного из разрушенных домов в Тайцах: «Здравствуйте, дорогие друзья! Здесь жили девушки, подневольные немецких бандитов, забранные насильно. Очень хотелось остаться здесь, но нас угоняют под винтовкой, как стадо баранов. Просьба сообщить в Ленинград, Литовская улица, дом 56, кв. 556. Костина Ал. Николаевна... Да здравствует русская победоносная Армия!..»

Подобных надписей в темных закоулках подвалов, на стенах, на дверях найдено много.

Освобождение Гатчины

Ночь на 26 января

Каждый день, каждый час наступают наши войска на Ленинградском фронте, освобождая от гитлеровцев город за городом, за деревней деревню. Какова же общая картина наступления в последние дни?

После Красного Села первым узлом сопротивления немцев было село Александровка. Я уже сказал, что оно дважды переходило из рук в руки. Наши части неоднократно штурмовали его и наконец взяли. Я видел сегодня, как выглядело оно. Александровка была ключом и к большому поселку Тайцы. Этот поселок взят штурмом с северо-запада, в момент падения Александровки. Одни наши дивизии в дружном взаимодействии с танками, артиллерией, авиацией двинулись прямо на Гатчину, другие, при такой же поддержке, — в обход с двух сторон.

Группа, наступавшая с северо-востока, особенно трудные бои вела на рубеже реки Ижоры. Два дня подряд не удавалось достичь успеха. В это время войска, наступавшие северо-западнее Гатчины, форсировали реку Ижору в другом месте, взяли Большую Пудость, Большое и Малое Резино, Салези и подошли вплотную к озеру Белому, расположенному на северо-западной окраине Гатчины. С боями заняли почти половину парка. Передовые части стали обтекать Гатчину по большой дуге с северо-запада и перерезали железную дорогу Гатчина — Волосово, чрезвычайно важную для немцев. Войска, наступавшие с северо-восточной стороны, вчера также форсировали реку Ижору и перед железной дорогой Гатчина — Пушкин взяли Большое и Малое Замостье. Отдельные отряды, совершая обход Гатчины с юго-востока, сегодня подходили к Пижме. Это значит, что единственные еще удерживаемые немцами шоссе и железная дорога на Лугу вот-вот будут перерезаны. Они уже и сейчас под нашим артиллерийским контролем.

Сегодня к вечеру немецкая группировка должна быть полностью окружена. В результате всей операции, основанной на хорошо продуманном маневре, предполагается захватить большое количество техники и живой силы противника.

Время близится к утру. Вернувшись вечером из поездки в Пушкин и Павловск, я написал (и передал в Москву по телефону) две корреспонденции, а затем взялся за эту запись.

26 января

После упорных боев взята Гатчина. Русское «ура!», перекатившись через освобожденный город, звучит уже на другой его окраине, вступает в просторы снежных полей, настигает последних расползающихся по воронкам и рвам гитлеровцев. Откатываются вдаль рев минометов, треск автоматов и грохот продолжающих наступление неутомимых т анисов. Красная черта бушующих пожаров подводит итог черному гитлеровскому нашествию. В городе воцаряется тишина. Смерти, злодеяниям, разрушениям — конец. Вступающие сюда люди оглядываются: что же здесь уцелело для новой жизни?

Красное Село, Стрельна, Петергоф, Пушкин, Павловск, Гатчина... Больше двух лет не знали мы, что сталось с ними, нашими сокровищницами искусства, вдавленными в землю пятою варваров. Смутно надеялись: может быть, не все там истреблено?

Сегодня мы видим всё. Мы смотрим тоскующими глазами. Скорбь и боль перекипают в жгучее негодование...

В огромной взорванной комнате Гатчинского дворца, на куске уцелевшей стены, освещенная багрянцем пожаров, висит большая картина: спокойный, парадный портрет Анны Павловны. Только этот портрет и сохранился случайно в руинах разграбленного дворца.

А у меня на столе лежит маленький осколок китайской вазы — я сохраню его на память об этом дворце!

Уничтожена ценнейшая библиотека Павла I, часть книг увезена в Германию, груды книг выброшены в прилегающий ко дворцу ров. Мраморные скульптуры разбиты, чугунная ограда парка снята, снят и увезен художественный паркет, а сам дворец немцами при отступлении сожжен. Памятники старинной архитектуры — дома, расположенные в парке, разобраны на дрова и сожжены; крутые красивые мостики в парке взорваны, тысячи деревьев в этом и в других парках города вырублены на дрова.

Разрушены, преданы огню зоотехнический институт, педагогический техникум, средние школы, оба театра, Дом культуры, кинотеатр. Из тысячи четырехсот жилых домов Гатчины уцелело не больше половины. Полностью разрушены промышленные предприятия и железнодорожный узел, водонасосная и водонапорная станции, канализация, электростанция...

Гатчина — первый пригород Ленинграда, в котором нашим войскам удалось освободить от гитлеровцев местных жителей, но их — всего одна двадцатая часть прежнего населения, примерно три тысячи голодных, в отрепьях людей, старых и молодых, женщин и детей.

Там и здесь в городе надписи: «Вход русским воспрещен», «Вход только для немцев»...

Жители плачут, обнимают русских солдат, радуются... Из первых рассказов гатчинцев мы узнаем о массовых расстрелах, о виселицах на базарной площади, на проспекте 25-го Октября и в других местах города. Казни происходили систематически, ежедневно.

Пытки, публичные порки и изнасилование женщин, планомерное истребление людей голодом, сожжение других заживо в концлагере, устроенном в Торфяном поселке... Об этом рассказывают уцелевшие в лагере заключенные, у которых на груди еще измалевано клеймо «К». Малолетних девочек насиловали на глазах матерей, стреляли в детей для потехи.

Русскому человеку трудно поверить в самую возможность подобных зверств. В других пригородах Ленинграда мы не слышали о таких ужасах, не слышали только потому, что стены и камни — немы, а живых людей в этих пригородах не было найдено...

Всё, всё в подробностях узнаем мы позже, ни одно преступление не укроется от всевидящего ока истории. Но и то, что уже узнали мы о Гатчине, леденит сердца наши.

Бои за Гатчину шли тяжелые и кровопролитные. Для противника Гатчина была основным узлом рокадных дорог, позволяющим маневрировать войсками, перебрасывать вооружение и боеприпасы. Немцы постарались сделать подступы к городу неприступными, создали множество опорных пунктов, связанных между собой траншеями полного профиля, подкрепленными системой дзотов и дотов. Сегодня картина боев за Гатчину для меня значительно полнее, чем вчера.

Особенно ожесточенно дрались наши войска у деревень Большое и Малое Пеггелево и Большое Верево. Здесь каждый дом превращен был немцами в дзот. Сломив их сопротивление, форсировав затем речку Веревку, наши части вышли к шоссейной дороге Гатчина — Пушкин, овладели ею, выбили врага из укреплений в деревнях Новая и Бугры и стали обходить Гатчину с востока. Другие части, наступавшие северо-западнее, сломив сопротивление врага у деревня Оровки, вышли к реке Ижоре. Здесь, у деревин Вайялово, немцы взорвали плотину и мост через реку. По грудь в ледяной воде наши воины форсировали Ижору...

Первыми ворвались на окраину Гатчины батальоны Лебеденко и Миронова. Они стали методически выбивать немцев из домов, приспособленных к продолжительной обороне, и из улиц, на которых были установлены противотанковые орудия.

Бой на окраинах города длился до ночи.

Тем временем немцы по последней удерживаемой ими железной дороге и по шоссе старались эвакуировать в Лугу свою технику и боеприпасы. Несмотря на облачность и снегопад, наши «ялы» бреющим полетом проходили над городом и атаковали врага, а наша артиллерия накрывала огнем пути отступления, круша вытянувшийся в линию немецкий транспорт — автомашины и железнодорожные эшелоны.

Думая уже только о собственном спасении, немцы не успели увести с собой последних остававшихся в городе мирных жителей — свидетелей их изуверств...

Салют Победы

27 января.

Рыбацкое

Сижу в редакции армейской газеты. Радио полчаса подряд передает:

«Внимание, товарищи! Сегодня, в семь часов сорок пять минут вечера, из Ленинграда будет передано важное сообщение!»

В редакции собрались работники политотдела — у них нет радио. Напряженно ждем. Это должен быть приказ о снятии блокады. Взято Тосно, расположенное на фланге Ленинградского фронта. Может быть, сегодня взята и Любань?

Я добирался до Рыбацкого трамваем, пешком и на попутном грузовике, чтобы собрать материал о Тесно, требуемый ТАСС. Жаль, пропущу такой салют!..

Немцы были абсолютно уверены, что Тосно — неприступный плацдарм. После падения Мги, Пушкина, Павловска они стали лихорадочно подбрасывать подкрепления в район Тосно. Там завязались ожесточенные бои. Подступы к Тосно были обведены несколькими рядами проволочных заграждений, укреплены артиллерийскими и минометными точками; через каждые пятьдесят — шестьдесят метров располагались пулеметные гнезда. Опоясано Тосно и противотанковым рвом.

Когда начала трещать оборона, немцы ввели в бой штрафные подразделения. За два дня до этого немцы стали жечь Тооно и взрывать шашками железнодорожное полотно через каждые двадцать — тридцать метров. Потеряв Саблино, Ульяновку, Большое и Малое Лисино, немцы дрались в Тосно с упорством отчаяния, им благоприятствовала распутица, которая в здешних лесах и болотах затрудняла нашим войскам, действовавшим на широком фронте, управление боем. Но дружными, энергичными действиями частей Ленинградского и Волховского фронтов Тосно взято, бои ведутся у самой Любани.

...Радио передает текст приказа Военного совета Ленинградского фронта. Успеваю записать только самое главное: «...в итоге дввнадцатидневных напряженных боев прорвали и преодолели... сильно укрепленную, глубоко эшелонированную долговременную оборону немцев, штурмом овладели (перечисляются города)... успешно развивая наступление, освободили более семисот населенных пунктов и отбросили противника от Ленинграда по всему фронту на шестьдесят пять — сто километров. Наступление наших войск продолжается...

...Решена задача исторической важности: город Ленинград полностью освобожден от вражеской блокады и от варварских артиллерийских обстрелов противника...

...Сегодня, 27 января, в двадцать часов город Ленина салютует доблестным войскам Ленинградского фронта двадцатью четырьмя артиллерийскими залпами из трехсот двадцати четырех орудий...»

Такого мощного салюта еще, кажется, не было; я слышу чье-то восхищенное восклицание:

— Вот это да! Всех переплюнули!

Приказ кончается поздравлением граждан Ленинграда и подписан командующим войсками Ленинградского фронта генералом армии Говоровым, членами Военного совета Ждановым, Кузнецовым, Соловьевым и начальником штаба фронта генерал-лейтенантом Гусевым...

Вечер

Продолжаю запись мою в Ленинграде. Прослушав в Рыбацком приказ, я сразу же выбежал на дорогу: хотелось успеть в Ленинград к салюту. Случайная попутная машина санчасти. В кузове — бойцы в овчинных полушубках. Крик: «Стой! Стой!» Едва отъехав от села, машина резко останавливается: мглистую тьму далеко впереди рассекли огни начавшегося салюта. Все выскакивают на снег. Здесь темная фронтовая дорога, на которой остановились все машины двух встречных потоков. Напряженная тишина. А там, над Ленинградом, далекая рассыпь взлетевших маленьких огоньков... Залпы трехсот двадцати четырех, орудий катятся из города к нам через темные поля, под низким туманным небом, по извилинам заледенелой Невы. Сотни разноцветных ракет, поднявшись в темной дали над громадами городских зданий, как экзотические цветы на тонких стеблях, изгибаются и медленно опадают. Мы, — незнакомые друг другу солдаты и офицеры, чувствуя себя родными и близкими людьми, несказанно взволнованы этим зрелищем. Стоим, смотрим, молчим, и грудь моя стеснена, — кажется, впервые за всю войну мне хочется плакать. Когда салют кончился, мы прокричали «ура!», жали друг другу руки, обнимались.

Полезли обратно в кузов грузовика, машина помчалась дальше. И я явственно ощутил себя уже аз какой-то иной эпохе, за той гранью, которой был только что увиденный салют.

Лишь мы, ленинградцы, привыкшие к грохоту артиллерии и к разноцветий трассирующих пуль, можем понять всю огромную разницу между только что прокатившимися залпами и всем, что слышали до сих пор. Небо было словно приподнято красными, зелеными, белыми , огнями, вспыхивающими над городом, от окраин Ленинграда в небо били лучи прожекторов, освещая густые тучи. На десятки километров вокруг виднелись всполохи прекрасного фейерверка. Снова и снова раскатывались громы залпов...

А сейчас, подготовив для передачи в ТАСС по телефону корреспонденцию, я слушаю радио у себя в квартире. Заслуженный хирург республики Иван Петрович Виноградов произносит речь: «Я счастлив, что отныне и вовеки наш город будет избавлен от варварских обстрелов всякими «фердинандами». Я счастлив, что моя коллекция осколков, извлеченных из нежных тканей детей, из тел наших женщин и стариков, не будет более пополняться. А сама коллекция пусть останется как свидетельство дикарских дел немецких захватчиков. Слава бойцам и офицерам фронта! Слава ленинградцам!..».

О боевых делах своего подразделения, участвующего в наступлении, рассказывают по радио старший сержант Муликов, офицеры и рядовые фронта...

Радость, счастье, ликование сегодня в нашем чудесном городе. Великое торжество победителей!

Глава девятая.

После салюта

Ленинград.
29 января — 20 февраля 1944 г

Ленинград в радости. — Чувства и впечатления. -Свободное дыхание. — Сердце подводит. — Наступление продолжается. — Твое имя — город Ленина!

Ленинград в радости

29 января

Свежи и остры впечатления, чувства, переживания этих дней! Да! Ленинград вступил в первые часы новой, послеблокадной эпохи. Грань двух эпох удивительно резка и определенна!

Высшее чувство удовлетворенности и гордости владеет каждым, кто вместе со всеми ленинградцами выполнил свой долг до конца блокады, кто в первый ее день сказал себе: «Буду с родным городом; что ни случилось бы с ним, буду его защитником и не покину его!»

Жесточайшие испытания выпали на долю каждого ленинградца, бывали моменты, когда любому празднующему ныне свое торжество человеку казалось: «Сил моих больше не хватит, я не выдержу до конца!..» Но он призывал на помощь волю, которую воспитывал в себе каждый день. Призывал на помощь веру в победу, никогда, ни на час за все эти два с половиной года не покидавшую его. И находил в себе силы переступить через очередное испытание. Голод, бомбежки, обстрелы, труднейший быт, крайнее перенапряжение физических и духовных сил — ничто не сломило его, и он дождался невыразимо полной радости. Блокады нет. Блокада снята. Немцы под Ленинградом разгромлены, уничтожены.

Вся громада — пусть еще сильной, но уже деморализованной группы армий «Норд», ощерившись, как волки перед огнем, злобствуя, страшась партизан и своего ближайшего будущего, — отступает к Кингисеппу и Нарве, к Луге, в смутной надежде удержаться там на новых рубежах обороны. Охватывая эту группу с трех сторон, надвигаются на нее наши армии Ленинградского, Волховского, Прибалтийских фронтов. В лесах Ленинградской области стремительно разрастаются, смыкаются, освобождают до прихода Красной Армян села и деревни объединенные в бригады партизаны — они действуют по единому плану, направляемые и руководимые Ленинградским штабом партизанского движения, который оказывает им огромную помощь, перебрасывая к ним на самолетах лучших коммунистов — командиров и политработников, оружие, боеприпасы, продовольствие, медикаменты и печатное слово. Партизаны жгут немцам пятки, ведя крупные, хорошо организованные бои; спасают население от репрессий, вдохновляют измученных мирных жителей.

А в Ленинграде моем — победившем, гордом и счастливом — торжественная тишина!

Сознание говорит каждому: твой дом стал домом, живи в уверенности, что он будет стоять невредимым и дальше, что в любую следующую минуту не ворвется с треском, грохотом, пламенем в твою квартиру снаряд!

Ходи отныне по улицам, не выбирая маршрутов, не приглядываясь и не прислушиваясь, не примечая глазом укрытие, которое может тебе вдруг понадобиться. Не обостряй слух: тишина улицы не угрожает тебе внезапным звуком разрыва, ни близко, ни далеко не заскрежещут ломающиеся крыши... Люби природу! Ветви куста — не средство маскировки, живое растение. Погода стала просто погодой, а не «обстановкой», благоприятствующей или не благоприятствующей обстрелу. Синие квадраты на северных сторонах улиц с белыми надписями: «Граждане, при артобстреле эта сторона улицы наиболее опасна!» — уже стали предметом исторического изучения. Трамваи останавливаются уже не в наиболее безопасных местах, а на прежних своих остановках. Тикающий метроном — просто пауза отдыха между двумя передачами, а не напряженная дистанция между возгласами: «Внимание, внимание!.. Район подвергается артиллерийскому обстрелу. Движение по улицам прекратить, населению немедленно укрыться!» или «Внимание, внимание! Артиллерийский обстрел района продолжается!..»

Не будет больше встающих над грудами кирпичей столбов желто-бурого дыма, отныне только в памяти могут возникнуть бегущие с носилками сандружинницы, дети с оторванными руками, лужи крови на асфальте, через которые нужно переступать... Все это кончилось. Навсегда, навеки!..

Сознанием понимаешь этот непреложный совершившийся факт! Но условные рефлексы блокадного периода еще не изжиты. Счастье безопасности и покоя еще не вошло в плоть и кровь. Раздастся ли резкий звук, затикает ли метроном, вступишь ли на ту площадь, которую обходил всегда по краю, озарит ли тебя в вечерней туманной тьме внезапная, яркая вспышка от трамвайной дуги, — условный рефлекс (внутренняя собранность и напряженность) приходит раньше, чем мысль: «Ах, ведь это не то, не то, того уже не может быть, ведь немцы отогнаны и разбиты!»

И много еще мелких особенностей в быту, — какие интересно наблюдать нынче как пережиток преодоленной блокады!

В каждом ленинградце великая гордость: выдержка помогла ему дожить до часа наступления справедливости. Справедливость восторжествовала!

Как это хорошо, как прекрасно, как радостно — может понять только переживший всё ленинградец!

Ничего, что все мы устали, что силы у многих иссякли! Ничего, что в сердце почти у каждого физическая, щемящая, моментами острая боль! Эти дни не забудутся никогда. Воспоминания затянутся дымкой грусти и радости, может быть, они романтизируются, но на всю жизнь, останется чувство удовлетворенности от сознания, что ты сделал все от тебя зависевшее, чтобы приблизить эти дни, что совесть твоя чиста: защитник Ленинграда, да, ты сделал все, что мог, и даже больше того, что было в твоих человеческих силах!

Война еще не кончена. Не время еще отдыхать. Впереди и Луга, и Псков, и Нарва, и Выборг, томящиеся под пятой Гитлера. Впереди сотни городов до Берлина, которые нашей армии надо взять, чтобы полной и навеки неотъемлемой стала наша победа.

Война еще не кончена. Но я хорошо знаю, что мы, ленинградцы, уже сейчас переживаем прекрасные дни! Я жалею всякого, кто не был в эти дни в Ленинграде и на Ленинградском фронте. Нам, видевшим все и участвовавшим во всем, может позавидовать любой человек, мечтающий быть счастливым! Ощущение, что исторические события как живительный ток проходят сквозь тебя, — невыразимое счастье!

Война еще не окончена. Наступление продолжается!..

Чувства и впечатления

30 января

Еще невозможно разобраться во всех своих чувствах и впечатлениях, потому что сердце и переполнено счастьем, и безмерно утомлено после сплошь бессонных ночей, спешки, скитаний по фронту, напряженнейшей работы в условиях порою непосредственной большой опасности. Пройдет какое-то время, все можно будет оценить, обозначить точной мыслью и точным словом.

Как и сотни тысяч фронтовиков, я видел многое.. , Снова и снова вспоминаю утро первого дня наступления, — бесподобный, разбудивший весь город гром нашей артиллерийской подготовки, которая смела всё на своем пути, перепахала землю на несколько километров в глубину вражеской обороны. И потом... Я видел везде наших бойцов, для которых воистину наступление было долгожданным, незабываемым праздником, таким, что раненый, отмахиваясь от своей раны, как от чего-то докучливого, отказывался эвакуироваться, устремлялся, вопреки всем запретам, в бой.

Я видел, как водружаются красные флаги на руинах освобожденных городов и сел. Артиллерийские дивизионы вкатывались в ночные, пустые, горящие деревни; высылали вперед разведку, чтоб занять новые рубежи, на которых еще искали тайных прибежищ последние фашистские автоматчики... Были бесконечны непрерывные потоки спешивших к первой линии фронта машин — боевой техники всех видов и всех назначений. Я сам бывал в русле этих потоков — каплей взметенного гневного океана...

Наступление продолжается... Снова нужно видеть и гневные и счастливые глава побеждающего бойца, освобожденных от фашистского ига детей и женщин, целующих загрубелые /солдатские щеки. Нужно до конца войны или до конца своих дней быть проникнутым чувством победы и славы, витающим над нашими наступающими войсками. Ради этих дней мы терпели всё, терпели долго, упорно, 'безропотно. Изумительный, величественный салют в Ленинграде был (вещественным, зримым символом всего, что испытываем мы в эти дни.

А сейчас я у себя в квартире — без голоса: дни были оттепельными, сапоги дырявыми, и на снегу у ночных костров всегда не хватало места! Варю и пью крепкий чайный настой с вином...

Дома — покой, тишина и приятное сознание, что квартира моя уже не карточный домик, который пронизывается железом и сталью, как бумага пронизывается ножом, а> настоящее жилье, с кирпичными крепкими стенами, с окнами, в которых стекла уже не вылетят, когда я вставлю их, на место разбитых, в последний раз...

И счастье живет в душе!

Свободное дыхание

31 января

...Город меняется на глазах. Иные уже в городе разговоры, иные начинаются дела. Надо очень внимательно всматриваться и вслушиваться, чтоб заметить конкретные проявления нового... Ну вот, взглянул вдоль Невского... — все движение пешеходов переметнулось на северную сторону. Нет обстрелов! Теперь нет менее и более опасных сторон, и люди отучают себя от блокадного способа, ходить по городу. Раньше Дворцовую площадь не пересекали, — ходили по окружности. Теперь идут напрямик. На Невском в потоке пешеходов есть попрежнему много военных моряков, но почти нет людей в серых шинелях и в полушубках: фронт ушел от города, фронт теперь далеко... Подешевели папиросы, массовый покупатель их — фронтовики — теперь далеко. На стенах — крупно отпечатанными черными буквами «Приказ войскам Ленинградского фронта» — победный приказ от 27 января. В трамваях меньше народа, а вообще на улицах — больше, значительно больше: те, кто выбирался из своих квартир только по насущным делам, теперь гуляют, ходят и по делу и без дела, «дышат воздухом», счастливые сознанием своей безопасности, привыкая к нему, напитываясь им, растворяя им напряженность, в какой пребывали два с лишним года блокады, когда каждую минуту были готовы к смерти от вражеского снаряда.

Всюду разговоры о возвращении эвакуированных, о предстоящем теперь возвращении родных и близких.

И каждый думает о том, как теперь наладить свою жизнь «по-нормальному», перейти с фронтового на мирный быт, отбросить привычные трудности, какие прощались быту, потому что находился в блокаде.

А город тянется вширь, словно расправляя занемевшие руки, расширяется — железными дорогами, ремонтирующимися с исключительной быстротой. Вот уже вчера пошли поезда на Красное Село, на днях — на Колпино, вот уже Октябрьская дорога вся — наша и быстро восстанавливается. Скоро пойдет в, Москву первая «Красная стрела» — путем довоенным, быстрым, почти невероятным в своей реальности!.. И кондукторши в трамваях говорят: «Скоро опять будем ездить в Стрельну, в Рыбацкое... А конечно, — починят путь, трамваи скоро пойдут!» Управхозы деловито осматривают свои дома: много ли чинить? Много ли стекол нужно? Если вставить, то теперь уж не вылетят!.. Детей можно выпускать на улицу, не беспокоясь об их судьбе. Заведующая детским очагом радуется, душа спокойна, ответственность схлынула — теперь детей, резвящихся на дворе, уж не придется вдруг, по тревоге, по звуку разрыва, как наседка цыплят, собирать и гнать со двора в безопасное помещение. Вот в таком настроении встречает меня на улице Щорса заведующая очагом! Меновые цены продуктов падают, повышается ценность денег, у жителей — стремление покупать мебель я нужные вещи.

Вдохновение первых дней наступления, жгучий интерес к событиям «а фронте у многих городских жителей уменьшился после приказа и последовавшего салюта, который как бы провел черту между блокадным и новым временем; теперь фронт и фронтовые дела уже не касаются — непосредственно города. Судьба города определилась до конца... Он победил, он возвращен к полной жизни. «А как же с северной стороны? — порой слышны недоуменные голоса. — Ведь оттуда-то еще могут обстреливать?..» — «Нет, не могут, — не станут, побоятся, им не до обстрелов сейчас...» — «А как же? Говорят, они обстреливали с дюн?» — «Да вы посмотрите на карту: где дюны, а где наши форты, — пусть только попробуют, наши форты, вы думаете, дремать станут?..»

Управхоз Наталья Васильевна: «Все еще не верится, что уж не будет обстрела, никак не могу, привыкнуть!»

Да и впрямь: улицы-то ведь всё те же, всё такие же — кажется, будто дышат еще угрозой! И ходишь но ним, одергивая себя всякий раз, когда по инерции старые «обстрельные» рефлексы действуют...

Пушкин мы взяли 24-го... А еще 22-го немец бил по городу самыми тяжелыми из тяжелых своих орудий. В Володарском районе, на Выборгской стороне падали громадины, разнося всё кругом... И не странно ли думать вот сегодня, через какую-нибудь неделю, что то уже стало историческим прошлым и никогда не вернется?

«Как-то привычней было при обстрелах, — сказала одна гражданка. — Знала, как себя вести, а сейчас и не пойму, как держаться!»

Еще несколько слов о салюте, который был подлинным празднеством. На Марсовом поле, на набережных были толпы, именно толпы, как во времена довоенных демонстраций, — высыпали на улицы все, все! По каналу Грибоедова спешили с фонариками — сотни фонариков прожигали тьму ( «Будто в заутреню!» — сказала какая-то старушка). Те немногие, кто оставался дома, раскрывали настежь форточки, высовывались из них, глазея, А на Марсовом при первых залпах люди вздрагивали, шарахались, не в силах еще освободиться от ощущения, что эти звуки — не звуки обстрела... И при свете ракет иные с опаской посматривали на небо: «Как же так освещен город? А не опасно «ли это? Ах да, немец уже далеко, опасности от него быть не может, а все-таки...»

Соседка по квартире призналась мне: на Марсовом она вдруг заключила в объятия и расцеловала какого-то сослуживца, с которым в другое время и в голову не пришло бы делиться чувствами. И еще целовалась с каким-то пожилым, небритым рабочим. А потом обхватила незнакомую, выбежавшую было на свет с лопатою дворничиху, стояла с ней в обнимку...

— А все-таки, — сказала управхоз Наталья Васильевна, — люди были какие-то ошалелые: радовались, но не просто радовались, а как-то с оглядкой, ширя глаза на ракеты, на все кругом, как на нечто непонятное, невероятное... Не могли понять до конца, что ж это происходит?!.. И сейчас еще не понять всего до конца!..

Другая, делясь со мной впечатлениями о залпах, уже явно фантазируя (вот оно, зарождение легенды!), упорно подчеркивала, что среди (многих пушек одна какая-то — «чудовище» — ухала с такой невероятной силой, что перекрывала все звуки, и пламя от нее летело, отрываясь, как огненные хвосты, от Павловских казарм, где стояла пушка, к Летнему саду, где эти «огненные хвосты» начинали спадать. И среди прожекторов один, дескать, был особенный, со столбом красного света, широким таким столбом, густым, плотным, и именно совсем красным... И орудия кораблей выбрасывали пламя, окутывались его мгновенной вспышкой, гигантскими вспышками... Нет, разве в Москве такими были салюты?! Куда там, переплюнули мы Москву!..

Просто как на ненормальную посмотрели все в столовой на ту артисточку из Радиокомитета, которая призналась, что не вышла на улицу смотреть салют и вообще его проспала, «потому что не думала, что так будет, не знала, что устроят фейерверк, думала — просто будут стрелять из пушек... А теперь, конечно, жалею!..».

Из ресторана «Северный» смотреть на салют выбежали все до последнего человека — кухарки, официантки, гардеробщики — и ресторан заперли! Для уравновешенных, ко всему привыкших ленинградцев такая экспансивность — необычна, и это показательно!

Но прошло несколько дней, все поуспокоились, все вошло в колею, обычные разговоры, привычные — своей чередой идущие — дела. Сразу посмотришь — будто ничто и не изменилось. Тут — партсобрание, там — очередное заседание, всюду обсуждение множества простейших бытовых тем... Тот едет в командировку в Москву, этот — стоит -в очереди за продуктами.

Белые грузовики по Невскому, и в них — солдаты. Это грузовики с далекого уже фронта... Машины скорой помощи, длинные автобусы Красного Креста, санитарные трамваи — особенно по ночам — катятся по городу, привозят раненых с фронта. Их много... Жертвы велики, но никто о «их не творит, предпочитают не думать об этом. Командир танковой бригады, герой прорыва блокады полковник В. В. Хрустадкий сгорел в своем танке КВ под Волосовом.{148}

Вот его портрет в редакции «На страже Родины» — здоровый, полнокровный мужчина, широкое, простодушное лицо. Погиб, как тысячи других, кто ради нашей радости, ради радости города и всей страны отдал свою жизнь просто и бестрепетно. Прекрасная победа нелегко далась, победа пришла сквозь кровь!

И сейчас — когда я пишу это, в темных болотах идет все тот же кровопролитный бой, стремительное наступление наше ширится и растет. Как клещами сжимаем мы немцев во многих местах! Сегодня или завтра лишатся они последней железной дороги — дороги Луга — Псков, и бросят всю технику, и будут по грудь в топких болотах пытаться спасти свою шкуру, выбраться из этого губительного для них «котла». Ага! Пусть, пусть мрут в этих болотах! А уцелевшие пусть не забудут в дни страшного для «их бегства, как обстреливали население Ленинграда, как «а захваченной ими территории глумились и издевались над не покоренным ими гордым русским народом!

Сердце подводит...

1 февраля. 6 часов вечера

Сегодня меня должны были отправить в госпиталь. Но я отложил отправку до завтра, потому что из Москвы приехал заведующий фронтовой редакцией ТАСС В. Лезин, и я просил его зайти ко мне. Позавчера я упал на улице, проходя к штабу. Сердце!.. Нате-ка!.. А Лезин позвонил сегодня: «Хочу вас направить в одну из действующих армий». Узнав же, что я болен: «Бывает, что и раненые не выходят из строя!» Бывает, конечно... Но Лезин-то знает об этом только по нашим корреспонденциям! Так вот я «не выходил из строя» уже давно, ибо уже давно работаю через силу и забывая себя, хотя это и работа для ТАСС! А потом Лезин: «Ну хорошо, я придумаю вам работу в городе...» А я действительно вообще не могу работать сейчас, и это меня угнетает, и особенно потому, что именно сейчас, больше чем когда-либо, хочется быть на фронте, видеть все! Нельзя пропустить эти неповторимые дни.

Но в промелькнувшие две недели я не мог и не хотел рассчитывать свои силы! Это были дни предельного перенапряжения, сплошного бессонья, чрезвычайных физических усилий. За эти дни, помимо всего, я послал пятнадцать корреспонденции в ТАСС, из них половину — очерков, и написал большую статью для «Правды». Все это — оперативно, поверх всякого утомления.

По комнате хожу с трудом; нагибаюсь — головокружение. Боль в сердце — непрестанна. Давление и всякая гадость...

Наступление продолжается. Фронт сейчас отдалился, а своей машины у меня нет и не предвидится. Как только я почувствую, что мое сердце не отказывается мне служить, я опять поеду на фронт и опять буду наблюдать, изучать, запоминать, корреспондировать, набираться впечатлений для той большой книги, которую стану писать после полной победы.

Наступление продолжается

8 февраля.

Военный госпиталь

Госпиталь как госпиталь!.. Лежу, меня лечат, отдыхаю, беседую с лежащими в палате на других койках. А больше — пишу, анализируя все происшедшее за последнее время и обстановку в освобожденном от блокады городе. Размышляю, в частности, о тех, кто обретались в эвакуации и теперь сразу же устремились в давно покинутый ими Ленинград, еще не способный по состоянию своего жилищного фонда принять всех. Вернувшиеся в большинстве (особенно женщины) держатся скромно, непритязательно, просто счастливы: мытарства эвакуации кончились, теперь они — дома, уже потому, что вернулись в свой родной город, а устроиться... »а, как ни устроят, теперь уже не пропадем!..» Эти женщины уехали по закону, по приказу, потому, что спасали своих детей... Но есть среди возвратившихся и иные люди: здоровые, уклонившиеся от мобилизации, спокойно отсидевшиеся в глубоких тылах мужчины, которым надо сейчас, преодолев систему вызовов и разрешений на въезд в Ленинград, — скорее, скорее! — всё ухватить первыми, уцепиться за должность, за всяческие блага. Прежде всего они требуют себе «вне очереди» немедленного предоставления квартир (или возвращения своих прежних, в которые переселены по решению горисполкома жители разрушенных, разбомбленных домов)... Однако... Стоит ли мне думать об этих людях? За дни, проведенные мною в госпитале, наши войска продвинулись далеко. 2-я Ударная армия генерал-лейтенанта И. И. Федюнинского подошла к Нарве. Первым из всех частей 2-й Ударной (на днях) форсировал реку Нарву 1074-й стрелковый полк Н. Г. Арсеньева (с которым весной прошлого года я подружился у Круглой Рощи). В составе 314-й дивизии генерал-майора И. М. Алиева, входящей в 109-й стрелковый корпус, полк этот, переброшенный из-под Шлиссельбурга, перейдя по льду Финский залив, миновав Малые Ижоры и Ропшу, вступил в бой за деревней Колодези. Это было 24 января.

Стремительно наступая с боями до Волосова, взяв затем Веймарн, сделав за сутки еще семьдесят три километра, полк захватил деревню Кривые Луки, форсировал реку Плюссу (к этому времени — 1 февраля — соседние полки освободили Кингисепп). Полк в десять часов утра 2 февраля овладел деревнями Сур-Жердян-ка и Усть-Жердяика у реки Нарвы. Затем, в тот же день, в пятнадцать часов тридцать минут, первым, повторяю, из всех частей Ленинградского фронта форсировал эту реку. За рекой Нарвой, в деревне Вязки, полк захватил план всех «тодтовсних» инженерных сооружений нарвского узла вражеской обороны и создал, пройдя шесть километров, за рекой так называемый Нарвский плацдарм.

Первым из батальонов, вступивших на вражеский берег, был второй батальон полка. Им командовал старший лейтенант Павел Гурьев. Во главе батальона под развернутым, за три минуты простреленным в восемнадцати местах, полковым знаменем шли по льду офицеры батальона вместе с командиром полка.{149}

Вслед за 1074-м полком, в тот же день, в двадцать часов, на левый берег Нарвы вступили другие полки 314-й, получившей название Кингисеппской, стрелковой дивизии, — 1076-й и 1078-й.

3 февраля, когда по всему фронту наступления река Нарва была форсирована во многих местах, 1074-й полк на плацдарме отразил двадцать пять контратак. 4 февраля немцы бросили на 314-ю дивизию свои новые танковую и стрелковую дивизии, но безуспешно. В этот день Н. Г. Арсеньев был тяжело ранен — в пятый за время ;войны раз. Сейчас он находится в госпитале...

Севернее города Нарвы реку начиная с 3 февраля форсировали части 30-го гвардейского корпуса генерал-майора Н. П. Симоняка и других соединений 2-й Ударной.

Так, с действий 314-й стрелковой дивизии 109-го стрелкового корпуса генерал-лейтенанта И. П. Алферова, начались тяжелые бои на Нарвском плацдарме.

К 4 февраля плацдарм частями армии был расширен до восемнадцати километров по фронту и пятнадцати в глубину.

12 февраля

Каждый день читаю фронтовую газету «На страже Родины», а вечерами слушаю по радио победные салюты Москвы. 29 января был приказ генералу армии Попову, поздравляющий 2-й Прибалтийский фронт со взятием Новосокольников. В оперсводке за 2 февраля сообщение: на Нарвском направлении наши войска заняли более сорока населенных пунктов, в том числе Усть-Луга, Кривые Луки и другие. Наступление наших войск развивается и южнее Сиверской, и за Новгородом, и за Любанью, и западнее Новосокольников, и в других направлениях. 3 февраля Москва салютовала Коневу и Ватутину за окружение немцев 2-м Украинским фронтом в районе Звенигородки и Шполы. 5 февраля опубликована полоса о жутких насилиях над местным населением и зверствах гитлеровцев в Кингисеппском районе, а в оперсводке сообщается о полном очищении войсками Ленинградского фронта побережья Финского залива до устья реки Нарвы. 6 февраля был са'л'ют войскам 3-го Украинского фронта, которым командует генерал армии Малиновский, за окружение Никополя и Апостолова. В этот день восточный берег реки Нарвы севернее и южнее города Нарвы полностью очищен от немцев. 8 февраля — салюты войскам генералов Малиновского и Толбухина за взятие Каменки и Никополя. 9 февраля на Лужском направлении взяты Оредеж и более тридцати населенных пунктов и продолжается наступление западнее и юго-западнее Новгорода. 10 февраля на Лужском направлении взято Толмачево и в этом районе форсирована река Луга, — бои на подступах к Луге разгораются...

13 февраля.

Канал Грибоедова

Вчера взяты Батецкая и более сорока населенных пунктов. Идет бой за Лугу. Я стремился в момент взятия Луги быть там. Нет ничего обиднее для меня, чем сознавать, что пропускаю и это событие. Но вчера, после моего решительного демарша, врачи наконец выписали меня из госпиталя, хотя и убеждали пробыть в нем еще неделю. Взяли с меня расписку, что выписан на свой страх и риск, по собственному настоянию.

Но сегодня я действительно чувствую себя не в силах предпринять поход за сто тридцать километров, даже если б в моем распоряжении была машина. Выписался, а сердце продолжает болеть и самочувствие скверное. Домой попал только вечером, потому что по пути из госпиталя надо было переделать множество неотложных дел. Ходил, чувствуя себя слабым, испытывая головокружение после десяти дней лежания в постели.

...Отец лежит в госпитале в Москве, с инфарктом, уже почти три месяца...

Вечер

И вот, пока писал это, в двадцать часов по радио слышу: салют! Приказ Говорову: «В результате умелого обходного маневра и последующего затем штурма, вчера, 12 февраля, войска... овладели городом Луга». Перечисляются фамилии командиров отличившихся соединений и частей: генералов Свиридова, Трубачева, Хазова, Иванова, Якутовича, Ястребова, Бунькова, полковников Батлука, Елшинова, Борщева, артиллеристов генерал-майора Коробченко, подполковника Горского, подполковника Лященко и других... Слышу двенадцать залпов из ста двадцати четырех орудий!.. Сердце бьется с острым колотьем, но радостно!

А оперсводка перечисляет взятые за последние пять дней города и крупные населенные пункты: Гдов, Ляды, Полна... Взято всего более восьмисот населенных пунктов. Лужений плацдарм ликвидирован, южнее Батецкой идем вперед... А немцы издали приказ о разрушении и уничтожении всех домов на путях своего отступления...

20 февраля

Позавчера приказ Коневу (2-й Украинский фронт), салют и большое сообщение Совинформбюро: «Ликвидация окруженных в районе Корсунь-Шевченковской немецко-фашистских войск» (частями 2-го и 1-го Украинских фронтов). Убито пятьдесят две тысячи гитлеровцев, взято в плен одиннадцать тысяч, вывезено немцами на самолетах больше двух-трех тысяч офицеров. Вся техника и вооружение захвачены нашими войсками. В районе южнее Звенигорода с 5 по 18 февраля убито до двадцати: тысяч солдат и офицеров противника. В газетах статьи о немецких застенках в Луге, об убийстве в поселке Торковичи (в районе Оредежа) девяноста четырех детей , сорок из них — в возрасте от двух до восьми лет; двадцать из этих детей убиты и сожжены живьем в детском доме 5 февраля. Тысячи мирных жителей расстреляны возле луженого полигона, около Наплотиновки и у Сокольнических ключей.

Вчера взяты Плюоса и больше ста населенных пунктов южнее озера Ильмень. В Плюссе собираются партизаны, чтобы вместе идти в Ленинград, на парад, который будет для них устроен.

Один из ответственных руководящих работников Ленинграда делал доклад на заводе. Сказал: «Враг сбросил на Ленинград за время блокады двадцать пять тысяч фугасных, семьдесят пять тысяч зажигательных бомб и выпустил по городу семьдесят пять тысяч снарядов». Говорил это в широкой аудитории. Мне сказали об этом в ленТАСС.

Хельсинки бомбят летчики Гризодубовой: после второй бомбежки финские правители послали своих представителей просить мира в Стокгольм. Это — уже в третий раз. Перед тем англичане ответили: «Безоговорочная капитуляция». Те не согласились... В Финляндии, говорят, осталось шесть немецких дивизий. Но правительство все еще слушается Гитлера.

Волховский фронт, выполнив свои задачи, приказом Ставки от 13 февраля — с 15 февраля расформирован. 8-я и 54-я армии переданы Ленинградскому фронту. Где будет Мерецков? Не на финском ли участке?

Илья Груздев на днях вернулся из Новгорода, где был как член Ленинградской чрезвычайной комиссии по расследованию совершенных немцами злодеяний. В Новгороде в момент освобождения не осталось ни одного местного жителя! Когда прислали кинопередвижку для освобожденного населения, смотреть фильм пришлось одному секретарю горкома партии, представлявшему собою всю советскую власть и все местное гражданское население. Из лесов выходят какие-то русские люди, но черт их разбери: кто прятался от немцев, а кто подослан немцами? Среди пленных не удалось найти ни одного, кто дал бы путные показания о том, что гитлеровцы творили в Новгороде. А местного населения нет, свидетелей нет. Немцы замели свои следы весьма основательно.

Я чувствую себя чуть получше, решил при первой автомобильной оказии выехать в Лугу, и дальше — вдогонку наступающим частям нашего фронта. Лихарев предложил: «Не хочешь ли ты первой «Красной стрелой» выехать в Москву двадцать второго, с тем чтоб обратно — двадцать четвертого?» Хочу, конечно, но запросил по телефону Москву, ТАСС, жду ответа... Родители жены Лихарева нашлись в Гатчине. Родители одного из корреспондентов ТАСС — в Луге. Старики-то еще порой попадаются, а вот молодых — нет!

В освобожденные города и села свободного въезда пока нет, — ездят только те, кто направлен туда на работу. Общение с местным населением резко ограничено, и это — правильно.

Твое имя — город Ленина!

20 февраля. Вечер

В городе — тишина. Меньше военных, мало автомашин, грузовиков: фронт далеко. Попадаются трофейные: легковые, штабные.

Снаряды от дыр заделываются. Скоро приезжие начнут удивляться: «Где же следы обстрелов? А говорили — много!» Волна реэвакуантов несколько схлынула: въезд в Ленинград временно прекращен. Всё же любыми спосабами едут, устраиваются кто как может. Телеграф перегружен. Мириады телеграмм, заявлений, запросов, просьб. Все учреждения завалены телеграммами, требованиями и просьбами вызвать. Многим вербующимся в Ленинград на периферии ставят штамп: «Мобилизован в Лен. область». Рассчитывая на Ленинград, — едут, но... оказываются направленными в разные пункты области, какую-нибудь Угловку. Атакуют горисполком, обком, райкомы. Тщетно. Все станции: Тихвин, Хвойная и прочие — загружены толпами дожидающихся, пробирающихся в Ленинград...

Ольга Берггольц на пленуме в Доме имени Маяковского резко раскритиковала некоторые «литературные писания» о Ленинграде. Н. Тихонов разнес прочитанный им сердцещипательный авантюрный романчик о Ленинграде. Согласен! Не прикасайтесь к блокадному Ленинграду те, кто не пережил в нем годы блокады! О нашем городе можно писать только кровью сердца. Право писать о героизме Ленинграда надо выстрадать и заслужить. Из тех, кто здесь не был, этим правом может воспользоваться только Лев Толстой грядущего времени. Мы — рядовые «блокадники» — пишем в своих дневниках, в своих романах, рассказах, очерках и военных корреспонденциях о том, чему сами были свидетелями, что знали (и, главное, прочувствовали), быв участниками необыкновенных событий. Все, что в меру сил и способностей каждого мы сделали и еще сделаем, мы от души дарим тому гениальному писателю будущего, как черновой материал для его всечеловеческого творения! Наш город — слава народов Страны Советов! Наш город с честью носит имя Ленина — великого идеалиста (я не боюсь употребить это слово!), превратившего силою своего гениального материалистического учения гуманнейшие и справедливейшие идеи в реальную, творимую руками всего народа действительность. По пути, проложенному во тьме со светочем этих идей, — будет время (только бы добить до конца фашизм!) — пойдут и все другие народы, все человечество. И когда-нибудь оно единодушно наречет наш земной шар — планетою Ленина!..

И Ленинград будет в первом ряду Почетных Городов мира!

Глава десятая.

Город на минах

Ленинград, Луга. 67-я армия.
21–25 февраля 1944 г.

21 февраля. Ленинград

Вчера Б. Лихарев по телефону вновь предложил мне поездку по командировке «Красной звезды» в первой «Красной стреле», отправляющейся в Москву, с тем чтобы через день вернуться тем же поездом в Ленинград. Поездка торжественная, парадная — такое событие!

Но сегодня я был в Высшем инженерно-техническом училище ВМФ и, узнав, что оттуда через несколько часов выезжает грузовик на Лугу, решил ехать на фронт, в войска, ведущие наступление уже за Лугой.

Собираться мне недолго: полевая сумка, набитая до отказа, рюкзак с сапогами (сам я — в валенках) и продуктами, ибо аттестата у меня опять нет. Полушубок, валенки, теплое белье, рукавицы — тяжелое снаряжение! И вот я на улице жду грузовика. Мороз крепкий, градусов, наверное, под тридцать. Ехать — в кузове!

23 февраля. 8 часов утра.

Луга

Луга. Точнее, шоссе под Лугой, ее окраина. Я опять в госпитале. Полевой, передвижной. Номера еще не знаю. Вчера был сердечный приступ. Кроме того, вся спина обморожена, — лежу забинтованный, не шевельнуться. Грязная комната. Голубая когда-то, масляная краска на стенах облупилась, пожухла, потемнела. Часть стекол в окнах заменена фанерой. Несколько дней назад в этой комнате стояли лошади: здесь, в дачном доме, у немцев была конюшня. Там, где я лежу, высилась груда навоза. Комната — невелика, в ней уместилось всего семь коек.

В семь часов вечера, позавчера, на попутном трехтонном грузовике Высшего инженерно-технического училища ВМФ я выехал вместе со знакомым майором А. А. Рядовым.

В кузове — бидоны с бензином. Накрыв часть из них ватным капотом с машины, сели. Помчались, грохоча, по городу, мимо Балтийского вокзала, минуя какие-то склады, среди баррикад.и полуразбитых домов. Эта трехтонка должна отвезти в 72-ю дивизию, в Заплюсье, «хозяйственно-вещевое довольствие»..

Уже подъехав к тому складу, где предстояло взять это «довольствие», обнаружил, что расплескавшийся бензин обдавал мне спину: ватные брюки и полушубок сзади мокры насквозь. Не обратил внимания: «Бензин — испарится!!..»

Грузились до отказа тяжелыми ящиками; единственный тюк сунули в левый передний угол кузова, чтоб сделать нору, в какую Рядов в своем тулупе поверх морской шинели и я должны были втиснуться. Навалили груду валенок. В них зарылся красноармеец, сопровождающий груз. Капитан, командир автороты, сел за руль, какого-то интенданта усадил рядом в кабину, а шофера — изгнал. Тот, весьма недовольный, проворчал: «Незачем мне морозиться...», но не поспоришь! Залез на ящики, прихватил из груза второй полушубок, запахнулся...

Перегруженный, несущийся, как тяжелый снаряд, грузовик помчал нас по Пулковскому шоссе на Гатчину.

Невыносимо воняло бензином. Спину мне столь же невыносимо жгло, будто кислотою. Но я не мог даже шевельнуться, затиснутый между Рядовым, навалившимся на меня, грудой валенок с зарывшимся в них красноармейцем и ящиками, которые, смещаясь, вдавливали в меня свои острые углы. Напористые иглы морозного ветра пронизывали ватные штаны на коленях, пробирались под рукава полушубка и всюду, где оказывалась щелочка. Звезды виднелись сквозь дымку. Знакомая уже дорога: на снежной, объятой тьмой дороге возникали:, исчезали силуэты немногих попутных и встречных; машин.

Незадолго до Гатчины мы промчались мимо нескольких «уцелевших деревень, сквозь стекла окон брезжил свет, кто-то жил там. Тыловые воинские части? Или освобожденные от оккупантов крестьяне?

Прекрасное шоссе лилось, как широкий гладкий поток. КПП больше, нас не останавливали, их не было. Гитлеровцы бежали отсюда, видимо, очень поспешно: не успели сжечь все деревни. Следов войны в темноте было не различить; только вместо некоторых домов виднелись среди развалин печные трубы.

Промчались по главной улице Гатчины. Каменные дома справа и слева были почти сплошь прогоревшими, с черными языками копоти над окнами. Только в редких домах кое-где виднелся свет. Много машин стояло вдоль улицы. Мы проскочили железную дорогу, я слышал веселые гудки паровозов, красным огоньком мигнул поднятый шлагбаум.

За Гатчиной началась мирная по внешнему облику страна. Пустырь полей кончился. Деревни, сохранившиеся полностью, с плетнями вокруг домов, тихие, заснеженные, спали. Вскоре начались сплошные леса — высокие сосны и высокие ели, и низколесье, и перелески, и кустарник. Деревья, выбеленные снегом и инеем, были фантастически декоративны.

На повороте, в какой-то прелестной деревне, мы остановились: в радиаторе кипела вода. Капитан и шофер пошли на поиски колодца. К нам приблизилась регулировщица — веселая, звонкоголосая...

— Какая деревня?

— Кривое Колено!

— А фрицы тут есть? — спросил шофер.

— Попадаются... Вчера двое попались! — со смехом сказала девушка. — Сами пришли... Хлеба, говорят, нет!

Конечно, в лесах, в землянках еще немало одиночных немцев. Они постепенно вымерзают или, голодая, выходят, сдаются в плен. Или, может быть, стреляются, отчаявшись выйти к своим...

Шофер принес воды, ругаясь:

— Наискался! Тут лазать-то не особенно!.. Того и гляди, нарвешься в темноте!

Мины!..

Помчались дальше. Встречные машины попадаются редко: их мало.

Лес, лес — белый, разукрашенный морозом. Кое-где у обочины — обломки разбитой техники...

Деревня Выра, большая, красивая. В ней все населено. Огоньки, люди, автомашины.

Село Рождествено. Тут какой-то объезд, сворачиваем. Гора — подъемы и спуски. Погорелая, разрушенная сплошь деревня — таинственная, пустая в этом глухом лесу.

Костер на шоссе: возле стоящей груженной мясом трехтонки шоферы в ведре варят говядину.

Дальше... Местность живописна, из леса выскакивают то одна, то другая деревни — уже частично побитые, сожженные. Вдоль дороги — воронки, черные от разрывов мин круги на снегу. Чем ближе к Луге, тем все больше следов войны; теперь шоссе — широкое и прямое — все чаще обрывается гигантскими развалами от взрывов: здесь были мосты. И огромные, диаметром во всю ширину шоссе, воронки от наших авиабомб. Они обведены березняковыми оградами, на которые насажены елки, чтоб заметить их издали, — круглые ямы в квадрате оград. Сделаны объезды — настильные мосты из бревен, узенькие, не слишком надежные. Через самые большие воронки, когда две-три из них смыкаются, и через некоторые пропасти от исполинских взрывов проложен путь по середочке: спуск — въезд. Машина, прощупав путь фарами, ныряет; гудя, вылезает между хаотически вздыбленными стенками замороженной разъятой земли. У многих таких «переправ» — сигнальщики с флажками и фонарямми, работающие дорожники.

Издали вижу впереди пожар, столпотворенье машин на взгорке подле разметенной взрывом одной из этих «переправ»- Кажется, горит на шоссе бензин? Подбираемся ближе: нет. Эффектное зрелище: глубокая круглая воронка; по краям ее, вдоль всей окружности, — большие костры из бревен. Группами вокруг каждого греются красноармейцы. Справа и слева — избы деревни, изгороди, множество стоящих грузовиков, санитарных автобусов, тягачей...

Я выстыл, промерз до костей, все тело избито об углы ящиков, жжет облитую бензином и обмороженную спину; давит и болит сердце, трудно дышать...

Приближаемся к Луге. Стала попадаться боевая техника: орудия, танки. Деревня с высокой церковью на горе. Вдоль шоссе все чаще — подковообразные ложементы из снега, выпуклостью дуги обращенные к оборонявшимся здесь немцам. По обочине, и ,на самом шоссе, с краю, и вдоль лесной опушки таких укрытий то сразу много, то почти нет. И виден по ним весь «процесс» наступления: где немцы оборонялись, наши залегали; строили эти снежные «фортеции», били систематически, вырывались в атаку... вот шоссе чистое — тут немцы драпали. И вот им вновь удавалось зацепиться: опять белые сугробистые подковы; наши минометы, пулеметы и автоматчики били отсюда. И опять — чисто...

Так «спазматически» шел бой.

Это — на участке шоссе в районе деревни Долговка и дальше.

Все мосты взорваны, и всюду узкие бревенчатые мостики. И на одном из них наша трехтонка провалилась. Тут работали саперы, помогли нам. Мы долго возились, раскачивали, ворочали бревна, доски. Вылезли!

Река Луга. Большой, на десяток километров, объезд.

Отсюда, с объездом, до города — двадцать два километра. Широкие пространства переправы по льду. Вешки. Много машин. Пробки. Впереди — гористый, лесной берег.

Наконец въезжаем в Лугу. В лесу вырастают дачные домики, потом — городские дома. Останавливаемся на перекрестке. Приехали!... Семь часов утра. Ехали ровно двенадцать часов, а на морозе я с пяти, то есть четырнадцать часов.

На спине кожа слезла и мокнет, больно идти. Сердце отказывается работать.

Машина уходит дальше. В предутренней тьме я и Рядов взваливаем на себя рюкзаки. Куда податься? Вдали — пожар, догорает дом, освещая город. Улица в развалинах, но и много уцелевших домов. Ищем коменданта, но нет сил искать.

Дойдя до первого трехэтажного дома, в котором виден свет, входим туда. Какие-то шоферы чинят во дворе грузовую машину. Поднимаемся по лестнице, ощупью, в темноте, попадаем в кухню — еще теплая плита.

И сразу у меня — сердечный приступ. Не могу даже слова произнести. Валюсь на плиту. Там мокро, там какая-то вареная картошка в кастрюле. Все равно!

Лежу с острой болью в груди, забываюсь...

Сквозь забытье слышу топот сапог, голоса, шумы, Красноармейцы встают: день-то ведь начался!

Этаж дома, в котором находимся мы, занят трофейной ротой 42-й армии. Расспрашиваем красноармейцев. Девушка-дружинница приносит мне кружку чая.

Трофейщики рассказывают: трофеев в Луге никаких не досталось, кроме склада муки, да нескольких автомашин (уже сданных начальству), да мелкой чепухи. Немцы увезли всё, а то, что увезти не успели, — досталось частям, занимавшим город. Вероятно, местное население оживилось. Его много: в окно видны проходящие по улице дети, женщины. Видны также партизаны и красноармейцы.

Мне подсказали: неподалеку расположился один из полевых передвижных госпиталей 67-й армии. Добрел до него. Лет на скамью, ждал врача. Она сосчитала пульс:

— Хорошо. Я уложу вас!

— Может, пустяки?

— Какие же пустяки? Пульс сто тридцать четыре! А ведь вы же отдохнули!

Сегодня! — день годовщины Красной Армии. Вестей никаких. Мы — как на необитаемом острове.

24 февраля. Полдень

Ослепительный, солнечный день. Блещущий снегом сосновый лес. Опертый воздух палаты, тяжелое дыхание больных. Топится печка, в ней разорвалось что-то. Сестра отскочила: «Что это?» Видимо, капсюль.

Весь день, как и вчера, доносятся взрывы. Мины!

Вместе со мною в палате лежит некий капитан из 367-го артиллерийского полка РГК (152-миллиметровок), пришедшего с Волховского фронта. Этот капитан рассказывал вчера, как не повезло полку.

Еще задолго до Луги обнаружив в лесу трофейный спирт, перемерзшие артиллеристы выпили его. Шестьдесят человек умерли. Семьдесят — отравились, но выжили. Спирт был отравлен отступавшими немцами.

Ни в одном бою, за все время войны полк не нес таких потерь, В самых упорных боях выбывало не больше десятка: система — тяжелая, бьет с пятнадцати — восемнадцати километров, блиндажи — отличные, и, хотя -враг выпускал порой до полутора тысяч снарядов на батарею, никогда, кроме единичных, потерь не было.

Два артиллерийских дивизиона полка остались далеко от Луги. Один (командир его — Андриевский) вступил в Лугу на следующий день после ее взятия. Весь личный состав разместился в четырехэтажном кирпичном доме. Орудия, всю технику ввели во двор. В этом же доме ночевали еще два других подразделения — люди набились во все комнаты.

В шесть часов утра 14 февраля произошел гигантский взрыв от мощной мины, замедленного действия. Дом поднялся на воздух. Уцелела только малая часть корпуса, все остальное — в развалинах. Весь артдивизион — сто шестьдесят человек — погиб, кроме двух, случайно оказавшихся в уцелевшей части. Капитан, рассказывавший мне это, и еще трое были в соседнем доме. Большую часть погибших даже не удалось откопать. Человек двадцать собрали по кускам: бесформенные обрывки человеческих тел в пыли и в грязи. Сложили всё в кучу, похоронили. До остальных дорыться не удалось. / Командир дивизиона сделал ошибку, сосредоточив всех в одном месте. Но люди, просидевшие всю войну в болотах, не видевшие даже населенных пунктов, так стремились поспать на полу!

Вся Луга на минах!

С уверенностью селиться можно, конечно, только в маленьких деревянных домах, где осталось русское население.

При уходе немцев жители прятались. Родители в одном из домов спрятали взрослую дочь на чердаке, под сеном. Немцы уже бежали. «Прошли все!» — решила мать. Дочь вылезла, села завтракать. Тут — цепь немецких автоматчиков. В руках — гранаты. Увидели в окно: «Ком, ком!» И увели дочь. Мать — плачет.

Вот на соседней койке — маленький, заурядный пулеметчик, сержант Евгений Колыбанов, худой, беззубый, простенький, рассказывающий о себе «все как есть», без прикрас и без жалоб, видевший на войне многое. Родом он из Петрозаводска, в мирное время был рабочим на одном из заводов Таганрога.

17 января батальон лыжников вышел с переднего края правее Пулкова, в тыл к немцам. За двадцать один день пути по тылам сделал больше трехсот километров. При взятии; в лоб одной из деревень погибла вся первая рота; остальные пешком, неся лыжи на себе, двинулись дальше, углубляясь в густой лес. У деревни Федоровки, в удачном бою, погнали немцев так, что те бросили около сорока бронеколпаков с пулеметами; в немецких блиндажах остались лимоны, печенье, ром, новые бурочные сапоги, много всяких трофеев. Наши бойцы, изломав немецкие пулеметы, пустились в преследование.

Батальон лыжников перебил больше трехсот немцев, но и сам потерял сотни полторы людей.

— Тут нас, чтобы дать нам отдых, сменил стрелковый полк. Мы, конечно, отдыхали недолго, пробрались на лыжах и пешком дальше, в немецкий тыл. Шли на Оредеж, восточнее железной дороги на Лугу. Болота — незамерзающие, мы — по пояс в воде, ночи маемся на снегу. Костры — не допущены, еды нет, один сухой хлеб... Потом вовсе голодали пять суток. Задача у нас — избегать боев, сообщать в дивизию по рации данные о противнике. Задачу эту мы выполняли: засели у шоссе, полтора суток пропускали немцев, сплошной колонной отступали они — их танки, орудия... Прошли они... Ну, мы тогда соединились у Красных Горок с нашими передовыми частями, пошли на Лугу.

Рядом с Колыбановым лежит старшина медицинской службы Константин Николаевич Феоктистов. Рассказывает о том, как его 245-й полк 123-й (ныне — Лужской) дивизии первым входил в Лугу и как немцы, отступая из порода, оставляли только заслоны автоматчиков и минометчиков. Эвакуация техники и запасов проводилась немцами заблаговременно. Луга горела и в одиннадцать часов вечера 12 февраля, когда наши части вступали в нее, и утром 13-го. Повсюду взрывались не только каменные, но и маленькие бревенчатые дома. В том, четырехэтажном, в котором перед рассветом четырнадцатого погиб при взрыве артиллерийский дивизион, погибла также санчасть 120-й стрелковой дивизии, а неподалеку, в другом взорвавшемся доме, — около ста саперов. Грохот сработавших мин замедленного действия мы слышим и сегодня.

25 февраля

Взяты Струги Красные. Бои — на окраине Дна.

Сегодня утром я выписался из госпиталя, вопреки советам заботливых врачей.

Полдня бродил по улицам Луги, наблюдал, делал беглые записи.

Город разрушен и сожжен наполовину. Везде на домах написано «Мин нет», и под каждой такой надписью — цифровое обозначение той саперной части, которая несет ответственность за разминирование. Но у взорванного моста, на некоторых каменных домах есть и такие надписи: «Опасно! Мины!», «Здание не занимать до 5 марта». В числе многих взорванных МЗД (минами замедленного действия) домов я видел и руины того, большого четырехэтажного, который взлетел на воздух 14 февраля и похоронил дивизион 367-го артполка. От дома осталась огромная груда кирпичей, окруженных высокими соснами, с ветвей свисают разлетевшиеся на сто — двести метров клочья одежды, одеял, обрывки окровавленного тряпья. Трупы давно убраны, но кое-где еще виднеются вмерзшие в землю куски человеческих тел. Перед развалинами — братская могила с фанерным памятником. Надпись на доске — перечислены шесть фамилий офицеров (два капитана, старшие лейтенанты и лейтенанты) и двадцать шесть фамилий сержантов и красноармейцев. Первый в надписи: «капитан Андриевский». Фамилии остальных погибших установить, очевидно, не удалось. Вокруг руин — следы гусеничных тракторов, увозивших искалеченные орудия. Местный житель роется в кирпичах, собирает и складывает на санки щепу, обломки досок. Везде валяются бесформенные куски имущества, амуниции, клочья одежды. От здания уцелел только угол...

Комсомольская улица. Бойцы чистят зенитные орудия. Везде у домов — полевые кухни, грузовики и фургоны. Мимо них повсюду прогуливаются местные жители. Разглядываю руины взорванного завода, против него уничтоженный миной замедленного действия каменный дом, — даже не определить размеров: гигантская воронка в груде разметанного кирпича, перевитых железных балок, изломанных печей. Кажется, именно здесь погибла сотня саперов.

Взорванный деревянный мост через реку Лугу. От него осталась только изуродованная половина; сделан объезд, и машины движутся по новому, временному мосту. Копошатся мальчишки, взрывают патроны, слышу смех и восторженный голос: «Моя техника действует!» По льду реки жители волокут на саночках обломки досок. Проволочные заграждения у моста прорваны.

Шоссе. Стрелки-указатели: «Красные, Струги», «Новгород». Против поворота — большой мраморный постамент. Фигуры нет — торчит железный прут. Мрамор замазан красной краской, по ней черными буквами надпись:

«В память освобождения германскими войсками г. Луга от большевистского террора». Сверху: «24 авг. 1941», снизу: «24 августа 1942» и подпись «Бургомистр».

Сквозь краску проблескивает золото букв: «В. Ленин».

Везде, где только мог, враг кощунствовал!

Собор — сохранился, но изгажен. Пуст. У собора — три обсаженные елочками, обложенные кирпичами могилы, с цветами из крашенной синим и красным марли и с надписями:

«Старший лейтенант Воронов Михаил Семенович. Погиб геройски за освобождение г. Луга, похоронен 13.02.44».

«Полковник Царев Фома Юрьевич, 1906 г. р.. погиб в боях за освобождение Родины от немецкой оккупации в борьбе за город Луга, 13 февраля 1944».

«Вечная слава погибшим героям. Командир 996 стр. полка 286 сд майор Козырев. Погиб 18 февраля 1944».

Святые могилы!

Против собора — примкнутый дверцами к киоску автобус-лавка Военторга. Торговля бельем, мелочью. Толпятся солдаты и местные жители. Дальше на фанерном щите разложена военторговская галантерея — жестяные портсигары, звездочки, картонные домино, открытки.

Дом горисполкома. Женщины моют полы, убирают двор.

Захожу к председателю горисполкома Кустову.

Он еще несколько дней тому наезд был командиром одного из отрядов 9-й партизанской бригады, а перед оккупацией Луги немцами работал здесь в исполкоме, эвакуировал большую часть населения. Кустов рассказывает: до войны в Луге было тридцать тысяч жителей. Ныне, по приблизительным данным, осталось восемь — десять тысяч. Около пяти тысяч гитлеровцы арестовали в разное время, заключенных отправляли в неизвестном направлении. Многих расстреляли, повесили на улицах, замучили в тюрьмах и концлагерях; массовый угон населения, эшелонами, под угрозой расстрела происходил за пять — десять дней до отступления гитлеровцев из Луги. Некоторой части угоняемых удалось бежать в леса Лужского района, — пока таких зарегистрировано около четырех тысяч.

Немцы полностью разрушили и сожгли при отступлении здания заводов всесоюзного значения — абразивного и «Красного тигеля», все здания больничного комбината, городской поликлиники, разрушили кирпичный завод, больницы имени Михайлова и детскую; Дом культуры, типографию, краеведческий музей, педучилище, дома отдыха связи, 1-ю, 2-ю, 3-ю, 7-ю и 10-ю школы; из двенадцати детских садов сохранилось здание одного; все дома четырех детских яслей уничтожены; взорваны помещения электростанции, городская библиотека, многие другие общественные и административные здания.

Узнав у Кустова адрес штаба партизан, направляюсь дальше. Улица (шоссе) сплошь в развалинах. Уцелели только отдельные, главным образом деревянные, дома.

Иду к вокзалу. Квартал, обнесенный двойной, загнутой внутрь высокой сеткой колючей проволоки. Здесь был лагерь военнопленных. Внутри — развалины взо рванного каменного здания. Вхожу через ворота (угол улицы Урицкого и Транспортного переулка) в эту обитель смерти и пыток. Ряд блиндажей — пустых, глубоких, мрачных. Остатки «столовой» — деревянных в три — четыре ряда столов и скамей на дворе. Длинные бараки. Внутри одного — огромный деревянный чан и кирпичные, разрушенные «нары». Отдельно, за воротами, оплетенные сеткой колючей проволоки казармы.

Встречающиеся мне партизаны рассказывают, что заключенных в этом концлагере, падавших от истощения военнопленных, гитлеровцы выгоняли на работу в лес.. многие страдальцы вели друг друга под руки, умирали по дороге. Грузовики с трупами выезжали из лагеря каждый день. Только в последнее время немцы чуть смягчили террористический режим лагеря, вынуждали обессиленных людей вступать в РОА — фашистскую армейскую организацию.

Сюда, в Лугу, приезжал изменник родины Власов и, окруженный немецкими офицерами, произносил речь у собора перед «роавцами». Кое-кто из местных жителей надеялся, что, может быть, Власов и не изменник, а «тайно прислан советской властью, чтоб собрать «роавцев», пробудить в них патриотические чувства и увести в лес». Но вскоре все убедились в том, что это не так, что Власов, казнивший многих русских людей, действительно гнусный предатель. ,,

При немцах в городе магазинов для русского населения не было, торговали только хлебные ларьки. Открыт был — для демонстрации фашистских фильмов — один из кинотеатров.

Немцы начали эвакуироваться из города за три недели до вступления наших войск; в последний день они в панике так спешили, что, покидая вокзал, взорвали его вместе со своими тяжело раненными солдатами, которых не успели вывезти.

Я прихожу в Заречье — дачный приселок, в отличие от города — сохранившийся. Почти все дачи в нем, например дачи довоенного детского лагеря Литфонда, разорены и загажены. В них жили немцы. После себя оставили мусор, грязь, бутылки, консервные банки — все это убирают сейчас бойцы разместившегося здесь подразделения железнодорожных войск. В иных домиках живут их прежние жители, а большая часть раскинутого в сосновом лесу поселка занята партизанами 9-й бригады, вышедшей в Лугу 18 февраля.

Глава одиннадцатая.

В девятой партизанской

Заречье, 9-я партизанская бригада
25–27 февраля 1944 г

Иван Дмитриевич. — Последние походы. Старая партизанка. Драгоценный подарок. — Беседа с редактором «Красного партизана». — Возвращение к прежней жизни

В январские дни, когда армии Ленинградского и Волховского фронтов приближались к Кингисеппу, прошли, Вырицу, Чудово, Новгород и, двигаясь на запад от Новгорода, обходя Лугу, взяли станцию Передольскую, везде в тылу немцев необычайно активными стали действия воодушевленных наступлением Красной Армии партизан. Во множестве отрядов, к тому времени уже объединившихся в тринадцать партизанских бригад, насчитывалось тридцать пять тысяч партизан. Эта «лесная армия», руководимая единым центром — Ленинградским штабом партизанского движения (во главе с М. Н. Никитиным), — была вполне дисциплинированна, хорошо вооружена, у ее бойцов, командиров и комиссаров был огромный боевой опыт. На нее опиралось поднимавшее местные восстания население оккупированных районов, и это движение быстро превращалось во всенародное восстание против немецких захватчиков.

«...За 32 месяца партизанской борьбы народные мстители уничтожили 104242 гитлеровца, вывели из строя 1050 паровозов и 18643 вагона, платформы и цистерны. Партизаны разрушили 175 километров железнодорожного полотна, взорвали 201 железнодорожный и 1180 шоссейных мостов, 150909 рельсов, разгромили 48 железнодорожных узлов и станций. Партизаны совершали неоднократные налеты на аэродромы противника. 105 вражеских самолетов уничтожены на земле и в воздухе... За 32 месяца уничтожено 593 узла связи, разрушено 2158 километров телефонно-телеграфной линии. Десятки немецких гарнизонов не могли восстановить проволочную связь по 2–3 месяца...»{150}

Все тринадцать бригад, постепенно смыкаясь, превращали оккупированную область в единый партизанский край, в котором немцам удалось сохранить за собою только большие дороги (где в укреплениях еще держались сильные гарнизоны) да придорожные территории — полосы шириной от двадцати до тридцати километров, удерживаемые невероятно зверствовавшими карательными отрядами. Все тринадцать бригад сражались с одинаковым энтузиазмом, освобождая — до прихода Красной Армии — не только села, но и города.

Так, в двадцатых числах января 3-й партизанский отряд Круглова (9-й партизанской бригады) с боем освободил д. Ляды, затем партизаны той же бригады взяли Осьмино, подготовив тем наступление Красной Армии на этом участке. 1 февраля дивизии 2-й Ударной армии Ленинградского фронта освободили Кингисепп. Через сутки передовые полки, форсировав реку Нарву, создали здесь первый плацдарм.

В тот же день, 2 февраля, 9-я партизанская бригада освободила на берегу Чудского озера город Гдов и Сланцы. 4 февраля партизаны передали Гдов подоспевшим частям 42-й армии, и она двинулась на юг вдоль озера.

12 февраля в центре наступавших фронтов 67-й армией, при содействии армий Волховского фронта и партизан, была взята Луга, и к 15 февраля линия нашего фронта на несколько дней стабилизировалась, протянувшись дугой от северной оконечности Псковского озера, через Крени (южнее Луги и Городца), до станции Передольская (в верхнем течении реки Луги).

Нам нужно было подтянуть тылы, частично сменить свежими утомленные месячным наступлением части, разработать оперативный план новой волны наступления и всем, что требуется, обеспечить его успех...

Иван Дмитриевич

25 февраля.

Заречье

Еще несколько дней назад в 9-ю партизанскую бригаду можно было попасть из Ленинграда только на самолете, перелетев через плотный пояс немецких армий. Сегодня путь по земле свободен. Партизаны повсюду выходят из глуби лесов, смыкаются с наступающими частями Ленинградского фронта, вместе «доколачивают» обуреваемых паникой гитлеровцев...

Средняя Заречная улица на окраине Луги была переименована немцами в Полицейскую, на других также не стерты еще немецкие названия. Прохожу по Девятой улице, мимо мраморного немецкого могильного памятника, к дому № 11 — веселой зеленой дачке с застекленными верандой и мезонином. Перед ней — палисадник, вокруг — сосны и сверкающий в лучах солнца снег. Здесь на днях поселился член Военного совета партизанских бригад Ленинградской области, комиссар 9-й партизанской бригады Иван Дмитриевич Дмитриев, вернувшийся 18 февраля к своей прежней, довоенной должности.

Командиров бригады — недавно назначенного Шумилина и того, который полгода был до него, И. Г. Светлова, — здесь уже нет: они уехали в Ленинград, к руководителю штаба всех партизан Ленинградской области — М. Н. Никитину.

И. Д. Дмитриев в прошлые годы войны был командиром восемнадцати партизанских отрядов, потом комиссаром 1-й партизанской бригады... После двух с половиной лет боевой жизни в «лесной армии» явился в Лугу как к себе домой: до войны он был первым секретарем Лужского райкома и.горкома партии, осенью сорок первого года стал одним из организаторов обороны города, а когда немцы прорвали Лужский рубеж и хлынули к Ленинграду, сформировал отряд партизан, ушел с ними в тылы врага...

Взглянув умными, спокойными глазами на отрекомендовавшегося ему офицера, И. Д. Дмитриев с отменным гостеприимством сразу же предоставил мне отдельную комнату. Предложил побыть у него подольше.

Наверху в мезонине живет партизанская связистка и разведчица Клава Юрьева, хозяйничает, готовит плотные, мясные обеды, прибирает, беседует с приходящими, В доме весь день толпятся партизаны, из тех сорока — пятидесяти человек, что составляли ядро бригады, а неделю назад заняли руководящие посты в райкоме партии, в учреждениях и организациях Луги. Дмитриев весь день в райкоме, приходит только обедать да после работы; скидывает черный дубленый полушубок, шапку-ушанку с красной — наискось — ленточкой. Садится, усталый, есть, по душам беседует с партизанами.

Иван Дмитриевич не похож на людей, с которыми я привык встречаться в блокированном Ленинграде и в обороняющих город армиях. Не внешностью — таких, как он, много: высоких, худощавых, жилистых, держащихся чуть сутуловато. В русских сапогах, в черной потрепанной гимнастерке, исхудалый, с утомленным лицом, Дмитриев не слишком внимательному человеку мог бы показаться каким-нибудь сельским учителем, вернее — нашагавшимся по совхозам агрономом.

Манера скромно и незаметно держаться еще более затушевывает его заурядную внешность. Тем ярче и параднее кажется ввинченный над туго набитым нагрудным карманом его гимнастерки новенький орден Ленина — золото ордена при тусклом мерцании свечки сверкает, как огонек в темной ночи.{151}

Разговаривает мой новый знакомый очень тихо, даже как будто вяло, давая себя перебивать другим и подолгу дожидаясь окончания кипучих тирад собеседников, которые в иной час волнуются и нервничают тем больше, чем спокойнее и выдержаннее он с ними ведет себя. Но вот тут-то, в этой особенной наполненности спокойствием, в невозмутимости, из какой, кажется, ничто в мире не могло бы его вывести, и есть то характерное, что выделяет его из толпы других. Чувствуется, что людей он знает верно и глубоко, что с первого взгляда, кинутого будто вскользь, но проницательного, он разгадывает всю сущность встретившегося ему человека, и тому уже ни соврать, ни слукавить. Иван Дмитриевич видит его насквозь, как мудрый, опытный воспитатель видит каждое движение юной души мнущегося перед ним школьника. Тот изобретает десятки доводов, крутит, хитрит, а воспитателю давно уже все понятно, и серые спокойные глаза его чуть-чуть улыбаются, потому что он знает: все будет так, как решил он, а не как норовит посвоевольничать школьник.

Иван Дмитриевич неспроста выбрал для себя и для своих людей заречную окраину города, которая так и именуется — Заречьем. Здесь среди высоких мачтовых сосен разбежались ярко-цветные дачные домики, по прихоти случая не задетые тотальной войной. Все они невредимы, и только часть их — разграблена немцами. Сразу за ними начинается густой — в снежной белизне, в трепетных лучах солнца — лес. Казалось, выбирая для жилья эти домики, Иван Дмитриевич все еще не хотел расставаться с лесом, — да и впрямь его люди то и дело уходят туда, за опушку, явно без всякого дела, а просто по привычке к вольной лесной тишине, которую только они сами нарушают стрельбою из пистолетов и автоматов. «Да я только проверить хотел оружие!» — смущенно оправдывается кто-либо из них, когда Иван Дмитриевич вызывает такого стрелка к себе и мягким тоном устраивает ему нахлобучку. «Как же так, жить, да и не стрелять, Иван Дмитриевич? Так, пожалуй, и воевать разучишься, а война еще не кончилась!..»

А вот натужный спор, которому сегодня я стал свидетелем, придя к Ивану Дмитриевичу, касался дачных домиков. В Лугу прибыла бригада железнодорожных войск. Ей предстоит с предельной спешностью восстановить железнодорожные мосты и уничтоженный немцами путь. Народу понаехало много, командирам хочется расположиться поудобнее и попросторнее. И понравились им те самые домики, в которых уже обитают наскитавшиеся по лесам и болотам люди Ивана Дмитриевича. Среди командиров железнодорожной бригады оказался бывший сослуживец Ивана Дмитриевича, инструктор райкома, а ныне — орденоносный майор, уверенный в себе, привыкший приказывать и слепо повиноваться и, по всем признакам, не любящий слишком долго раздумывать. С иголочки обмундированный, блестя золотом, упитанный и, видимо, слишком много о достоинствах своего ума мнящий, он попробовал держаться с Иваном Дмитриевичем хотя и по-приятельски, но этак покровительственно-панибратски и свысока. Грубоватостью и апломбом он хотел с наскока вырвать у Ивана Дмитриевича два дачных домика из числа занятых партизанами. Но Иван Дмитриевич был не из тех людей, каких можно сбить с позиции, и майор уже начинал раздражаться.

Разговор происходил за едой — ели жареное мясо с картошкой. Иван Дмитриевич приехал в Лугу со всем обозом, на розвальнях были и мешки с мукой, и мороженое коровье мясо — продукты добротные, но изрядно надоевшие тем, кто в двухлетних скитаниях по лесам не пробовал ни сахару, ни сливочного масла, ни всего того, чем питаются люди в армии и городах, и кто, доводилось, часто и подолгу сиживал даже без соли. Разговор был приятельским, но упрямым.

— Слушай, Иван Дмитриевич, но ты пойми: в целом доме всего две девушки! Неужели их нельзя перевести в другой дом? И вообще, что это за рассуждение: офицерам в жилье отказывать, а двум девушкам предоставлять отдельный дом?

— Видишь ли, — спокойно отвечает Иван Дмитриевич. — Во-первых, их не две, а шестеро. Четыре на два-три дня разъехались по району в командировки и вернутся сюда. Во-вторых, они не просто девушки, а такие же, как и ты, офицеры. Формы они не носят, верно, но каждая из них была у меня командиром подразделения. Воевала. Убивала фашистов — сама, своими руками.

— Сейчас-то они уже не воюют?

— А сейчас третий день они — ответственные работники. Одна — секретарь Лужского райкома комсомола, другая — завучетом райкома партии, третья...

— Ну и подумаешь!.. Потесниться не могут?..

- Видишь ли... Когда мы голодали и мерзли в лесных болотах, когда немцы лупили по нас минометами со всех сторон, а мы тайными тропинками проходили по во» семьдесят километров зараз, я своим говорил: «Ничего, друзья, придет время, выгоним фашистскую сволочь с наших земель, освободим Лугу, вернусь я тогда на прежнюю работу мою, поставят меня опять секретарем Лужского райкома партии... Всем, кто хорошо воюет сейчас, — человеческие условия жизни создам, у каждого своя комната будет»... Смеялись тогда мои девушки: «И занавесочки, Иван Дмитриевич, на окна повесим тогда? И на мягких матрацах спать будем? И вместо ручных гранат подушки под головою будут?» — «Обязательно, — отвечал я. — Все будет!» Не верилось тогда никому, что доживем мы до этого времени, смерть с нами под локоток ходила. А вот дожили, дождались. Да и не дождались, а своими руками взяли... И, как обещал, всех своих верных людей я разместил теперь хорошо. Заслужили они отдых и крышу над головой... Приказать им освободить дом для вас — не могу. Совесть не позволяет...

Но майор железнодорожных войск не сдавался:

— А позволяет тебе совесть отказывать нам, кадровым офицерам? Что ж, по-твоему, не воевали, что ли?

— Нет, брат, я понимаю. Воевали и вы, воюете и сейчас, восстановите путь — дальше пойдете. И жить вам с удобством нужно. Но только не за счет уплотнения моих людей. Пожалуйста — вон там, на другой окраине, пустые стоят дома. Занимайте!

— Опять свое!.. Да не хотим разделяться мы: три дома здесь у нас заняты, а остальные в другой стороне, у черта на рогах занимай!.. Вот принципиально я не согласен... Потому — ты из упрямства уперся!..

— Да... Совесть не позволяет...

Спор был бесконечен. Майор и пришедшие с ним офицеры кипятились, доказывали, приводили множество доводов. Иван Дмитриевич оставался тихим, но непреклонным, в глазах его поигрывал веселый, привлекательный блеск. Спор был прерван вошедшим в комнату здоровым парнем с красной ленточкой поперек шапки-ушанки:

— Понимаешь, Иван Дмитриевич, оказия! Пошел я в Военторг за чернилами для райкома... Рубль двадцать копеек стоят! Хватился, а у меня ни копейки. И у товарищей ни у кого нет. Забыли мы, как с деньгами дела

имели... Нет ли у тебя, а?

Иван Дмитриевич полез в бумажник. В нем нашлись немецкие деньги, в нем было несколько комсомольских и партийных билетов, простреленных пулями, залитых кровью... Иван Дмитриевич бережно выложил эти билеты на стол, проговорил задумчиво:

— Вот этот... Хороший был парень... Не дожил... Вместе с немецким паровозом взлетел на воздух, шнура у нас длинного тогда не было... А это вот... Анечка... Из жуткой трясины мы, двенадцать человек, выходили, Анечку несли раненую. Со всех четырех сторон пули свистали. Решила она, что задерживает нас, что из-за нее все мы не выйдем, сама подорвалась. Ах, Аня, Аня, не успели мы уберечь тебя!..

Офицеры железнодорожных войск молча вглядывались в окровавленные документы, Иван Дмитриевич очень тихо сказал:

— Памятник мы в Луге поставим... И встрепенулся:

— А денег у меня нет... Сто двадцать тысяч было у нас. Трофейных, что мы поотбирали у перебитых немцев, которые, когда живы были, грабили население. Ну, да эти деньги мы отослали самолетом в Ленинград, сдали в фонд обороны. Надо было бы мне из тех денег оставить моих тридцать тысяч!

— Каких это твоих? Зарплаты, что ли? Иван Дмитриевич рассмеялся:

— Это ты, майор, получал зарплату, а мы... Ну, впрочем, считай как хочешь! В уплату за мою голову эти тридцать тысяч предназначались. Прихожу я в деревню Далеково, есть такая деревня, а там немецкое объявление с моей фотокарточкой: за живого тридцать тысяч рублей, четыре га лучшей земли, две коровы, табак, вино, а за мертвого — половину этого. Прочитал я, вошел в избу к одному знакомому овощеводу, говорю ему: «Ну, капитал нажить хочешь?» Два дня укрывал он меня, в той самой избе, на которой объявление висело... В общем, слушай, майор, дай-ка мне рубль двадцать копеек...

И все офицеры железнодорожных войск мигом полезли в карманы. На столе разом вырос ворох червонцев.

— Да, в общем, жизнь у вас была интересная! — добавил майор. — А скажи, Иван Дмитриевич, в сорок первом ты ведь последним ушел из Луги?

— Ага... Двадцать четвертого августа, когда немцы входили. Красная Армия вправо отошла, а я влево, в лес. С тех пор и гуляю. А держали мы Лугу тогда начиная с двенадцатого июля, успели эвакуировать всё, даже во всем районе ни одного трактора не оставили. У меня на противотанковых рвах работало пятьдесят тысяч человек, да еще из Ленинграда пришли пятьдесят тысяч. Выстроили четыре линии оборонительных сооружений... Да... Если б не оборона Луги тогда, что дала Ленинграду время укрепить свои ближние подступы, — труднее пришлось бы ленинградцам!.. Ну а в самой Луге немцам, кроме нескольких десятков тонн отрубей, да соли, да детских игрушек в двух магазинах, ничего тогда не досталось. Заводы наши уже в тот же год на Урале работали полным ходом... Ира, Ира! А ты что босиком разгуливаешь? — вдруг обернулся Иван Дмитриевич к вошедшей с кувшином молока девушке. — Опять захромать хочешь?

Широколицая, веселая девушка смутилась:

— Иван Дмитриевич... Да сапоги ж у меня разносились, поберечь надо, ведь еще в Ленинград пойдем!.. Ничего, нога не болит!

— А что у тебя с ногой? — спросил майор, подставляя Ире стакан.

— Было девять, — ответил за девушку Иван Дмитриевич, — осталось шесть осколков у нее в правой ноге. Гранатой была она ранена... Пей, майор, в Ленинграде молока вы, наверное, немного видели?

Майор молча осушил стакан и, медленно вертя его в пальцах, глядел очень внимательно в грани стекла... Когда Ира вышла из комнаты, майор свернул цигарку и раздельно проговорил:

— А знаешь, Иван Дмитриевич?.. Ладно... мы себе другие помещения найдем... Пусть твои девушки живут просторно... Пусть каждой будет хоть целый дом!..

Последние походы

26 февраля.

Заречье

Я сразу почувствовал особенную искренность и простоту, во взаимоотношениях партизан, чистых душою, гордых своими делами людей, сдружившихся за долгие два с половиной года тяжелейшей жизни в лесных походах. Все эти люди сейчас стараются привыкнуть к удивительной для них обстановке покоя и безопасности, но отдыхать им некогда. У всех много непривычной для них работы, новых сложных дел, которыми они связаны теперь и с воинами Красной Армии, и с теми местными жителями, из которых одни, живя в Луге при немцах, ненавидели оккупантов, а другие, продавая свой народ, с ними сотрудничали... Со всеми такими «прихлебателями», кроме явных предателей, партизанам придется ныне «сработаться», восстанавливая городскую жизнь, да и сам город.

Партизаны в необычной для них обстановке — в теплых квартирах, в сытости — явно скучают. Не представляют себе новой, мирной жизни и томятся: «Куда себя девать?..» Жалуются: мол, за годы партизанской жизни не простужались, ничем не болели, а теперь быстро утомляются, чихают...

И раздумчиво обсуждают свои нынешние обязанности...

— Я женщина, — сказала мне Клава Юрьева, — а терпеть не могу всех этих хозяйственных дел!

И, глядя в окно, воскликнула:

— В лес хочу!..

Все с удовольствием, с увлечением рассказывают о своих тяжелых и опасных, но явно уже окутанных дымкой романтики лесных боях и походах.

Даже первые беглые разговоры с партизанами так интересны, что мне ясно: я пробуду здесь несколько дней...

Называя свою бригаду «ядром партизанского движения в области», И. Д. Дмитриев, сидя за столом у окна, говорит:

— Когда бригада стала многолюдной, мы взяли на себя задачу защитить от угона в Германию население четырех районов: Гдовского, Сланцевского, Осьминского и Лядского. С этой территории мы выгнали немцев. Их гарнизоны остались только в четырех административных центрах этих районов. А на остальной территории мы были господами положения. Территория эта — тридцать две тысячи квадратных километров, то есть чуть меньше Бельгии. Немцев сюда не пускали, хоть они и предпринимали немало карательных экспедиций.

В дни с четвертого по шестое ноября 1943 года немцы бросили на нас пять тысяч человек с танками и артиллерией. Наступали с двух сторон: от Веймарна — на Осьминский район и от Сланцев — на Сланцевский и Гдовский районы.

Мы занимали оборону. И сумели не только удержаться, но и — подбив четыре танка — заставили немцев убраться обратно. Немцы пытались сломить наши силы еще много раз...

И. Д. Дмитриев подробно рассказывает об отступлениях и наступлениях 9-й бригады, о блокировании и взятиях штурмом сел и городов, укрепленных немцами, о помощи партизан наступающей Красной Армии, о том, как бригада сначала «расправилась» с Балтийской железной дорогой, потом с дорогой Гдов — Сланцы — Веймарн, и — пройдя по лесам и болотам сто километров — с «Варшавкой»... О потерях своих и потерях немцев, о трофеях, о последних боях...

— Девятого — десятого февраля бригада повела наступление на деревню Стаи. Окружили ее, взяли штурмом. На поле битвы остались двести восемь трупов немецких солдат и офицеров. Мы захватили тридцать один пулемет, две пушки, танк и другие трофеи.

После взятия Стаи Девятой партизанской бригадой южнее нас, вместе с Шестым корпусом была и Сорок шестая стрелковая дивизия Красной Армии (полковник Борщов). Четырнадцатого февраля начали наступление на станцию Плюсса. Бои за нее шли три дня. Действия наши были комбинированными, дивизия Красной Армии с танками и пушками ударила в лоб, на деревню Лыжницы, с целью выйти на железную дорогу. Отряды Девятой бригады (шестой — Малютина, седьмой — Мудрова, восьмой — Белякова, одиннадцатый — Седова) пошли с правого фланга, чтоб выйти на деревню Захонье, а отряды Абрамова (пятый), Бибичева (девятый), Паравая (восемьдесят третий) пошли в обход левого фланга, где не было деревень.

Наиболее упорные бои разыгрались на левом фланге. Дивизия Красной Армии не прорвалась в лоб, и потому немцы нас сковали справа. Я был на левом фланге. Вместе с приданным нам батальоном из дивизии мы двое суток вели жаркие бои. И всё же полезли вперед. Абрамов двинулся на самую Плюссу, не дошел одного километра, его стали трепать с двух сторон. В этом бою сам Абрамов был смертельно ранен, умер.

Я получил третью настойчивую телеграмму Никитина: немедленно ехать в Лугу. Уехал. Плюссу взяли на другой день: отряды ворвались вместе с Красной Армией. Затем, по приказу Никитина, все отряды были отведены для следования в Ленинград. На этом наша партизанская война закончилась...

И. Д. Дмитриев родился в здешнем, Осьминском районе, в крестьянской семье, стал комсомольцем, в двадцатых годах боролся с кулачеством, был землеустроителем, потом агитатором-пропагандистом — опять же в Луге и лесных, близких к ней, районах. Издавна знает каждый колхоз, каждый двор; любая лесная сторожка ему хорошо знакома. Перед войной он окончил комвуз, поступил на исторический факультет педагогического института..»

По моей просьбе И. Д. Дмитриев подробно рассказывает свою биографию и историю обороны Луги, в которой участвовал до того самого дня 24 августа 1941 года, когда немцы заняли Лугу.{152}

Старая партизанка

26 февраля. День

— Я из храбрых, — попросту говорит Ира Игнатьева, одна из первых «старейших» партизанок бригады (а сама — молодая девушка, ей нет и двадцати одного года), — когда Первый раз уходила в разведку, мне предложили: «Возьми пистолет». Не взяла. Ходила месяца три...

В первых числах января 1942 года из-под занятой немцами Вырицы партизанский центр направил Иру на разведку в Порхов, Псков, Лугу, Сиверскую. Пошла одна, разузнать о движении частей противника, о его технике, об обращении немцев с военнопленными.

Лицо у Иры русское, деревенское, зубы отличные, белые, волосы светлые, говор тоже крестьянский. Разговаривает весело, смех у нее — от души, легкий...

— В Пскове мне пришлось двое-трое суток поплакать: не отмечали пропуск «беженки» (обратный был у меня — в Вырицу): там, мол, у вас партизаны. Говорили, что надо отправляться работать в Эстонию или на Украину. Переводчица пропуск все же отметила, наложила штамп. Я, как «беженка», пошла из Пскова, несла в мешке продукты. Помогала я какой-нибудь бабушке саночки подвезти, много пароду передвигалось по дорогам тогда, подкармливалась. Благополучно пришла, задание выполнила.

Потом ходила из Дубравы за семь километров, в разведку на станцию Платовец, — наши хотели сделать налет. Придумали так: я немцам пожалуюсь на то, что партизаны якобы не дают нашим деревенским гнать за железную дорогу к немецким приемным пунктам коров, — дескать, приходил от немцев посланный с таким приказом...

Пришла на вокзал, в Платовец, к немецкому коменданту. Он спрашивает: «Зачем?» Я плачу:

— Как быть, вот выйдут из кустов, не дают гнать коров!

Поверил он:

— Идите! С помощью наших солдат мы вам поможем эвакуировать коров от партизан!

Мне смешно! Я ушла; все через крестьян узнала, сколько чего у немцев, выяснила, что засады нет... За две недели до пасхи вернулась домой. Под пасху наши сделали налет — удачный!

В отряде Ира была разведчицей, потом — бойцом, потом — медсестрой...

Ира Игнатьева делит действия партизан на три периода.

Первый период закончился 10 сентября 1942 года, когда после ликвидации немцами в Дедовичском, Поревичском и соседних районах партизанского края разбитые партизаны вывели раненых в деревню Студеновку, через Волховский фронт, в район Поддорье.

— Вышло нас, здоровых, одиннадцать человек — шесть женщин и пять мужчин. Вывели мы шестьдесят три раненых. В советском тылу — в Валдае и в Мореве прожили полтора месяца, затем, после Октябрьских праздников, отрядом в семьдесят пять человек (под командованием капитана Тимофеева) вышли у деревни Хлебоедово обратно, через линию фронта, в тыл к немцам...

Второй период — действия в том же районе прежнего партизанского края, где все было уничтожено немцами, где отряду пришлось голодать, выискивать под снегом рожь, парить ее, выбирать мороженую картошку, есть ее без соли.

— К Новому году самолетами нам подбросили продуктов, потом мы нашли жернова, сделали пекарню, баню. Полтора месяца стояли на месте, до прихода Второй партизанской бригады. Узнав о ней, противник бросил на нас экспедицию. Двое суток держали бой, вышли из окружения, двинулись в Ухошинские леса. Здесь было безлюдно, деревень нет, все сожжено; жили под елками пять дней, перешли в Еловецкие леса, мерзли и там двенадцать дней. «Хорошо загорать тут! Померзнешь!» — говорили мы. Мороженой картошки и то не было!

Немец опять наслал на нас карательную экспедицию...

Ира рассказывает об этой экспедиции и о том, как ушли в Новоржевский район, устраивали немцам засады, делали налеты на гарнизоны, в марте 1943 года дрались против танков и пушек новой карательной экспедиции, оборонялись, выходили из окружения, создавали возле Витебска новый партизанский край, вели бои.

Третий период — после приказа идти «в районы, сюда под Акатьево». Перешли железную дорогу, у «острова Голодай» попали в окружение, пять суток, голодая, вели бои.

— Крепко досталось. Раненых было очень много. Я вытащила на себе восемнадцать тяжелораненых; было это в конце апреля. Лед растаял; как бултыхнешься по грудь, кричишь: «Нет! Ребята, вы сюда не ходите!..» Всех выволакивала. Никогда не бросали раненых!

И еще один бой — он длился семь часов. — Большие были потери, и тяжелораненых первый раз пришлось бросить, потому что нам выход оставался только к озеру. Многие раненые сами подрывались гранатами, девушка Аня, разведчица из первого полка, тоже подорвала себя. Другие стрелялись... Выскочили мы. Немцев побили много. Мирные жители рассказали нам, что по большаку шли немецкие машины, а из них кровь, как из баранов, текла...

Эпизоды, эпизоды непрерывных партизанских боев. За три года их набралось много!

— ...И потом приказ: занять Сланцы! — заканчивает свой рассказ Ира. — Восемь километров бежали бегом, чтобы перерезать немцам отход. Заняли Сланцы, немцы удрали. Жители мыли нас в бане, кормили, надавали валенок, варежек... И уже когда пошли мы от Сланцев, нам стали попадаться машины,

«Ребята, — кричу, — да это наши!..» А ребятам так и хочется обстрелять машины, всё не верят, что это не немецкие!

«Катюш» нам показывали бойцы, угощали каждого из нас папиросами, и мы пошли в свой партизанский штаб, в Заозерье.

Вот так партизанила я. В бою я — дурная какая-то, все в рост, всегда только думала, чтоб не ранили тяжело, лучше, чтоб убило в бою... Я веселая, а все-таки нервы расстроены из-за переживаний по раненым... Чтоб все достать им!.. Просишь для раненого кусок хлеба, психуешь, думаешь иной раз: «Пристрелюсь, к черту!» Ну, конечно, потом успокаиваешься!.. Я всего вытаскала семьдесят — восемьдесят человек!...

Драгоценный подарок

26 февраля

Бывают подарки, которые нужно хранить как зеницу ока. И если суждено тебе дожить до победы (я все-таки, все-таки для себя в это верю!), то — хранить всю жизнь и завещать самому надежному военно-историческому музею.

Такой подарок я получил сегодня от В. Я. Никандрова, с которым вчера, как и с другими партизанами, познакомился и об участии которого в смелых нападениях на вражеские эшелоны рассказывала мне Ира (а полностью — Ирина Куприяновна) Игнатьева. В. Я. Никандров — редактор «Красного партизана», крошечной газеты 9-й партизанской бригады. Эта газета размером в листок почтовой бумаги (сложить пополам — -поместится в нагрудный карман или в обыкновенный конверт) печаталась в такой маленькой типографии, какую можно было носить за спиной в заплечном мешке, и выпущено было немногим больше десятка номеров. Но они заменяли партизанам и многим жителям оккупированных деревень всю советскую печать, потому что «большие» газеты самолеты сбрасывали в партизанский край редко. Редактор В. Я. Никандров иногда выпускал и листовки. Так вот: как и в других захваченных немцами городах, в Кингисеппе есть немецкий генерал — комендант города и близлежащих сел и деревень района. Впрочем, сегодня его там уже нет: он или бежал, или убит, или захвачен нами в плен, потому что Красная Армия уже освободила город. Дом коменданта всегда неусыпно охраняли жандармы, эсэсовцы, предатели-власовцы. Он был окружен колючей проволокой, пулеметными дзотами, минным полем.

Чиня расправы, боясь партизан, угоняя жителей насильно в немецкое рабство, занимаясь расстрелами, повешениями и другими злодействами, комендант всегда все же чувствовал себя как на горячих угольях; партизанское движение вокруг, вопреки всякой немецкой логике и принятым «мерам», разрасталось... Убедившись, что карательными мерами ничего не поделаешь, он в ноябре 1943 года обратился к населению с печатным воззванием...

Что можно сказать о беззаветной храбрости молодой женщины-партизанки, которая сумела тайно проникнуть в самый служебный кабинет коменданта с должным, дерзким ответом партизан и ускользнуть от ярости гитлеровцев незамеченной?

Но вот он — ответ фашисту!

Такая же маленькая, как и газета «Красный партизан», отпечатанная микроскопической типографией листовка:

«Смерть немецким оккупантам!

Коменданту Кингисеппского района

До нас, партизан, дошло несколько экземпляров твоего ноябрьского воззвания, обращенного к населению волости Черно, Кингисеппского района. Мы привыкли к немецким приемам одурачивания народа, но твое воззвание, фашистский пес, по своей наглости занимает первое место среди подобных документов.

Ты пишешь: «Вас постигла суровая участь. Ваши деревни разорены, у вас нет ни пристанища, ни хлеба». А кто это сделал? Ведь это твоя работа, кровавый бандит!

Не по твоему ли приказу расстреляны десятки стариков и старух?

И теперь у тебя хватает наглости писать; «Я вижу ваше горе и хочу вам помочь... Доверьтесь мне, вашему коменданту».

Чем ты хочешь помочь, сукин сын?

Загнать русских людей на каторгу в Германию — мы знаем это!

Не заботься о русском населении, лучше поторопись спасти свою продырявленную шкуру. Знай, гитлеровский холоп, что ваши хваленые армии разбиты. Твои собратья по грабежу уже изгнаны из Киева, Гомеля и др. городов. Ты готовишься удирать из Кингисеппа. Поспеши — иначе будет поздно!

Ты грозишь населению посылкой в лес карательных отрядов. Попробуй сунься, мерзавец, — мы тебя там встретим! Мы, партизаны, сумеем защитить своих русских людей!

Все твои воззвания напрасны. Русский народ еще не освобожденных от фашистского ига районов знает о победоносном шествии могучей Красной Армии. Жители Кингисеппского района не поверят твоим обещаниям и не побоятся твоих угроз. Вера в скорое освобождение дает им силы мужественно перенести все горе и страдания, на которые вы их обрекли.

Итак, не бреши, гитлеровская гадина, не трать бумагу. Не думай о посылке в лес против населения карательных отрядов, — скоро ты получишь партизанскую гранату у себя же на квартире.

Штаб красных партизан».

Эту листовку в ноябре 1943 года носила в Кингисепп партизанка Куприянова и положила ее немецкому генералу, коменданту, на стол, под стекло в его кабинете. Ушла благополучно, но, узнав, что ее партизанскому отряду грозит большая опасность от крупной карательной экспедиции, спеша бегом спасать его, Куприянова подорвалась на мине и погибла у станции Вервянка. Муж Куприяновой во всех последующих боях нещадно мстил за нее вместе со всеми-партизанами бригады...

Экземпляр этой листовки, как и несколько номеров газеты «Красный партизан», подарил мне сегодня В. Я. Никандров. Подарил он мне также другую листовку: «Наш ответ на немецкую листовку» (от крестьян Осьминского района), написанный в конце декабря 1943 года, в стихах, Марией Александровной Ивановой, партизанкой 9-й бригады, бывшей учительницей, кончившей в Ленинграде три курса Герценовского педагогического института.

Недавно районный центр Осьмино был освобожден от гитлеровцев 9-й бригадой и передан бойцам Красной Армии, наступавшим на Лугу.

Беседа с редактором «Красного партизана»

После обеда я слушал рассказы В. Я. Никандрова о чехе Кура Ольдрихе и о группе голландцев, служивших в немецкой армии, перешедших в декабре прошлого года к партизанам.

Первыми добровольно перешли двое: голландец Генрих Коуненг и чех Кура Ольдрих. Сказали, что в гарнизоне районного центра Сланцы много голландцев, которые ненавидят немцев, но не знают, как перейти на сторону партизан.

При налете партизан на Сланцы немецкий гарнизон был разгромлен, двадцать два голландца — взяты в плен.

— Когда их пригнали в бригаду, мы спросили: чего хотят?

«По винтовке, и пойдем бить немцев!»

Одеты все были в лохмотья, кто в чем, без военной формы, обувь — на деревянных подошвах, один был в дамских полусапожках; голодные, исхудалые, больные, повторявшие о себе: «Кранк, кранк!» Мы дали им партизанское питание, они набросились на еду; опасаясь за свои желудки, просили только хоть раз в сутки давать им не жирное. За неделю отъелись, стали петь песни, а потом, получив винтовки, пошли бить немцев.

Голландцы Герть Лямардинк, Генрих Коуненг, Джон ван де Пас под руководством чеха Кура Ольдриха спустили под откос немецкий эшелон на железной дороге Кингисепп — Нарва.

Все эти голландцы завербованы на работу «во Францию», но, угнанные насильно на Восточный фронт, попали сюда, были у немцев в рабочем батальоне. Одни оказались в Сланцах, на руднике (Slantsi Werk III, Feldpost 57620), другие со своей воинской частью и поныне находятся в Эстонии.

Кура Ольдрих служил у немцев штабс-фельдфебелем в карательных отрядах, бывал в Луге, в Осьмине, в Сяберо, в Гдове. Из Гдова, переправившись через реку Плюссу, пробрался к партизанам.

«Чехам немцы на фронте не доверяют, — рассказывал он. — Я попал на фронт как «особо выдающийся» специалист».

Долго, хитро готовился к переходу, научился читать и писать по-русски. Придя к партизанам, написал от имени всех перешедших призыв к оставшимся у немцев чехам и голландцам последовать его примеру.

Сейчас, после освобождения Луги, и Ольдрих и все голландцы отправлены в советский тыл.

Я веду с Никандровым долгий разговор о карателях — о власовцах, «добровольцах», «контрпартизанах» ( «де-партизанах»), «естаповцах»; о местных старостах — русских, эстонских, финнах. Старосты — очень разные, есть явные мерзавцы, предатели; есть и такие, за которых все население стоит горой — хвалит их: «Сберегали нас от немецких насилий, помогали партизанам».

В Луге среди молодых женщин есть немало таких, которые работали на немцев, очевидно жили с ними. Этих женщин легко узнать: одежда немецкая, обувь немецкая; есть беременные, есть родившие. Презрение к ним все выражают единодушно и резко. Общественное осуждение их аморальности и антипатриотизма — справедливо и необходимо. Но при разборе дел судить в согласии с уголовным кодексом следует только выявленных предательниц. Население городов оказалось менее стойким, чем деревень, в деревне нравы строже, и с общественным суждением там каждый считается.

Деревни нетронутые, имеющие скот и овощи, варенье и мед, сохранились только в глубинах леса, куда немцы ходить боялись. Поставки возлагались главным образом на ближайшие к дорогам деревни. Множество из них уничтожено, сожжено дотла, некоторые — вместе с населением. Уходя, немцы стали начисто грабить деревни, утонять или резать скот... Всякое выражение недовольства каралось массовыми расстрелами, пытками, сожжением людей — как мужчин, так и женщин и детей. Как исключение известны случаи, когда немецкие офицеры после униженных мольб оставляли скот и уходили из деревни, не грабя ее. Без офицеров бывало хуже — фашистская солдатня зверствовала, никем не сдерживаемая. Но в системе СА и СС (штурмовиков и охранников) все поголовно — солдаты и офицеры — были извергами, садистами, самыми отъявленными преступниками, несшими русскому населению только пытки и смерть.

В некоторых местах бывали восстания, иногда организованные партизанами. Как общее правило, население деревень помогало партизанам, но известны случаи, когда крестьяне так боялись немцев, предупреждаемых шпионами и предателями, что просили партизан: «Рады вам от души, но уходите, уходите, нам плохо будет...» Однако, по мере усиления насилий и издевательств, население все чаще бросало свои деревни и уходило в лес, к партизанам... Поэтому партизанское движение становилось все более массовым. Под влиянием наступления Красной Армии на юг, сознавая, что приближается крах оккупантов, к партизанам начали переходить и те, кто первое время сотрудничал с немцами, даже многие каратели, полицаи, «добровольцы»; в числе последних бывали люди, не выдержавшие пыток, варварского режима концлагерей для военнопленных, проявившие перед лицом смерти слабость духа, но в глубине души сохранившие чувство патриотизма.

Вот характерные цифры. В сентябре сорок третьего года 9-я партизанская бригада насчитывала в своем составе сорок человек. В октябре — шестьсот, в ноябре — полторы тысячи, в декабре — две тысячи, в январе сорок четвертого года — две тысячи шестьсот человек. На базе этой бригады создалась новая — 12-я Приморская, куда было передано шестьсот человек (с задачей дислоцироваться в Кингисеппско-Волосовском районе).

Примерно так же разрастались все партизанские части...

Возвращение к прежней жизни

27 февраля.

Заречье

Утром к И. Д. Дмитриеву пришла партизанка Мария Никитина:

— Хочется очень в ту бригаду, где любимый. Она идет в Ленинград. Можно?

— Ох, молодость, молодость! — усмехается Иван Дмитриевич. — Можно!

Пишет ей записку и говорит:

— Сегодня идет отряд Шерстнева. Примкни к нему. Как встретишь людей своей бригады, так иди к своему милому.

Был утром и сам Шерстнев, который раньше всех командовал партизанами в Лужском, Лядском и Оредежском районах, — маленький, худощавый, загорелый, с выразительными умными глазами, очень спокойный ( «Война научила!»), занимавшийся последнее время агентурной разведкой в немецком тылу. Этого человека любило население тех деревень, в которых он появлялся, любят его и партизаны. О его храбрости и дерзости ходят легенды даже среди самих партизан. Немцы знали его, давали в объявлениях описания его внешности, сулили за его голову большие деньги. Направляя Шерстнева в тыл к немцам, Никитин говорил: «Мы знаем всё, что делается везде, — в Новгороде, Пскове, Гатчине... А о Луге — ничего не знаем...» Шерстнев сумел заполнить этот пробел.

Сегодня он уезжает в Ленинград с сорока партизанами, работавшими с ним вместе...

Весь день партизаны рассказывают мне свои «истории». Другие — слушают, уточняют, поправляют в какой-нибудь мелочи. И записал я этих историй множество, любой из них хватит на целую повесть.

Ира Игнатьева с И. Д. Дмитриевым были в кино «Радуга». Смотрели какой-то трофейный немецкий фильм. В нем изображается русская девица, любезничающая с гитлеровцами. Ира задрожала, вскочила. Дмитриев спрашивает: «Чего дрожишь?» — «Не могу! Русская холуйка с фашистом! Кусают хлеб с одного куска! Ой, не могу! Надо ж до такой подлости дойти, противная рожа! Пойдемте, товарищ комиссар, отсюда!..» И выбежала, возмущенная, из кино. В партизанской столовой, на Лесной улице, были устроены танцы. Собрались бойцы воинской части, пригласили партизан. Но едва в зале появились лужские девицы, произошел скандал. Партизаны возмутились:

«Не танцевать с ними! Партизанки и красноармейки пусть танцуют, а этих — немецких куколок — выгнать!» В зале нашелся кто-то попытавшийся возразить: «Неудобно, барышни приглашенные».

Но скандал только усилился, и лужским девицам пришлось оставить своих партнеров: одни ушли, другие сидели молча, сконфуженные, не поднимая на мужчин глаз...

Партизаны — чудесные, нравственные, выработавшие в себе строгие принципы люди — резкие и прямодушные. Все они воспитаны партийными организациями своих бригад и отрядов. Их сознание очищено войной в лесах от всего мелкого, наносного, ложного. Да, они беспощадны к врагам, потому что больше жизни любят Родину, потому что варварская жестокость гитлеровцев пробудила в них неумолимую жажду мести. Но они остались и будут всегда человечными, в самом высоком значении этого слова.

Сегодня, говоря о расстрелах пойманных предателей и о казни двух оказавшихся среди самих партизан бандитов, И. Д. Дмитриев мне сказал:

— А вот сам я такими делами не занимался. Подписывал смертные приговоры, это — да. Несколько десятков подписал. А сам не расстреливал!

...Только что какой-то старик принес свежую рыбу — выловил ее в озере Сяберо, привез И. Д. Дмитриеву.

— Это мой подпольщик, — сказал мне Дмитриев, — я оставлял его на самой трудной подпольной работе...

У старика — хорошие глаза. Сын его — в партизанах.. В дома к партизанам то и дело заходят крестьяне и крестьянки из окрестных деревень. Приносят незамысловатые подарки: кто молока, кто яиц, кто ватрушки. Все хотят выразить партизанам свою любовь и признательность.

Глава двенадцатая.

Клава-разведчица

Заречье, Глубокий Ручей. 9-я партизанская бригада и 67-я армия
27–28 февраля 1944 г

Кто она? — На «острове Голодае». — Разведчица идет в Псков. — Конец партизанской войны. — Опять с наступающей армией

Кто она?

28 февраля.

Заречье

Вчера вечером ужинали вместе — Иван Дмитриевич, Клава Юрьева, Ира Игнатьева, еще несколько партизан. Клава приготовила суп, нажарила мяса с картошкой, поставила на стол баклагу со спиртом. И мы, поминутно поправляя наполненную вместо керосина бензином, тухнущую, мигающую лампу, долго беседовали.

Сегодня вместе завтракали, Клава убрала со стола, а потом рассказала мне всю свою «жизненную историю». Ее рассказ я записал дословно, сохраняя все особенности ее говора.

Тридцатилетняя Клавдия Михайловна Юрьева, а попросту Клава, простая, не слишком грамотная женщина (все ее образование — четыре класса начальной школы), — одна из самых смелых партизанок бригады. На нее приятно смотреть: ее русые волосы, гладко зачесанные назад, русые брови, свежее, розовое лицо, нос с маленькой горбинкой, гибкая худощавая фигура делают ее похожей на эстонку, по она — русская, родилась в деревне Катышково, Славковичского района, Ленинградской области. Выйдя замуж за «военного моряка», служившего на эскадренном миноносце «Стремительный», переехала в Ленинград, там и жила, на 7-й линии Васильевского острова. И только за девять дней до войны 286

оказалась снова в своей колхозной деревне — приехала погостить к маме «на дачу».

О муже с тех пор она ничего не знает, и единственное, что осталось у нее на память о муже, — его пояс.

— Его пояс!.. Я умру за него, нигде не бросаю! Иногда бросишь весь свой заплечный мешок, бывало ведь всякое, а потом все равно на то место вернешься, чтобы пояс взять!

Клава кажется гораздо моложе своих лет, вероятно потому, что никогда ничем не болела, и потому, что она — улыбчивая, свежая, грациозная. Смотрит она прямо в глаза собеседнику, искренне, доверчиво, разговаривает с удивительной прямотой...

— Вы член партии?

— Была беспартийная и сейчас беспартийная. Мне все говорят: «Впишись, впишись, Клава!» Я думаю: куда там! На гражданку выйду, тогда впишусь. Может и беспартийный человек работать правильно, очень хорошо.

— Много пришлось вам уничтожить немцев?.

— Сама немцев? Лично? Приходилось — достаточно! А сколько одних только предателей уничтожила своими руками! Узнаешь в точности и начинаешь — гранатами, где собрались. Бах, бах, и не выскочат, черти! Сожжешь дом! Это мое дело — свято!.. Бандитов! Этих бандюков хватит! Немцев — не можешь сказать сколько, — зайдешь метрах в десятих и пятидесятих — бьешь!..

Спрашиваете, сколько налетов делали? Когда и сама я выскакивала? Около десяти, наверное, будет. Больше, главное, машины подбиваешь. Их, — жертвов много. Наше дело — останавливаться нельзя! Шаркнешь — только писк, крик, и ушел, только и дели всего!

Вначале и смелости не хватало. Придешь, лежишь около большака и ждешь, поднимешь ураганный огонь и бежишь... Собьешь машину, нескольких поранишь, нескольких насмерть убьешь и убежишь (а надо бы к ним идти, а тут убежишь). А потом — уже нет! Стала подходить!

Как жива? Не знаю. Вот уж заденет пуля или что там, рукав, мешок, а тебя не заденет. Сумасшедшая никакая! На железку ходили, штанину прохватило. А ведь и не ранило-то ни разу!

Теперь вот в кофте шелковой я, видите, а ватник, что скинула я, весь в дырьях. Белье-то все-таки было; хоть старенькое, но в воде выстираешь, ходишь. Мужчине все равно, а женщина — уж берет две пары, три пары белья... Сейчас — денег ни у кого нет. Надо купить хотя советскую ложку, а то все — фрицевские!

Удивляюсь сама теперь: бывало, автомат и восемьсот патронов к ППШ носила. Тащишь пулемет и не думаешь! Что кошки — эти женщины! Все ж таки аккуратные. Придешь с похода и ноги высушишь. А мужчина — плюхается, спит! Наша забота мужчинам сказать: «Ты ноги высушь!..» Глядишь, — спит! Женщина всегда себя в опрятности держит. Нет, так не ляжу! Покушаю... И побольше сделаю, чтоб еще кто-нибудь покушал. Ишь, скажешь, проклятые, легли голодные! Как скажешь: «Встань, покушай!» — встает!..

На «острове Голодае»

— Мы ходили туда, за Порхов. Прямо так и считали, что «остров Голодай»: озера, озера, болота. Главное, что болота. Вышли боеприпасы. Радировали в Ленинград, но не было возможности выслать самолеты. Видимость плохая, в девятьсот сорок третьем, в апреле... И пришлось ужасные бои держать. И мы три дня в таком кольце были, что не выйти, а патроны — на исходе. Но когда уже партизан видит: «всё!», то уж берет силой! Нам «железки»-то надо было переходить с боем. Такой был бой, жестокий!

А вот еще было у нас знаете что? Как только вышла война, так истребительные отряды получились у нас. Два-три человека группки (в Калининской области). На большак зайдешь, забросаешь гранатами — машину собьешь. Они боялись! Думали, нас много, а нас двадцать три человека было всего. Население боеприпасами помогало. Связной ходил, один такой хороший, в деревню Фатьяново... И вдруг ему захотелось предать нас. Не знаю уж — что!..

Утром снега, снега нападало такими пирожками. И командир говорит: «Эти пирожки будут у нас, мне плохо снилось сегодня!» И вот вижу: с автоматом связной. глядит на нас — метрах в двадцати. И я так встала за сосну, думала — наш же! А он — с немцами. И я бегу к командиру:

«Товарищ командир! Мы в кольце: немцы!»

«Что ты, что ты!..»

Ну, сразу — «в ружье!». Ну, они растерялись, их человек пятьсот было, думали, что нас много.

У нас политрук Данило был, без пальца... Он увидел связного нашего и застрелил его.

Снег тяжелый, что пепел. Как ввалишься, так и не выскочишь: по грудь! Но мы все же прорвались на большак, вырвалися в деревню Саблино.

«Ну, покушаем, — говорю, — и пойдем к моей маме, в деревню Катышково, Славского района...»

Сели кушать; только сели, смотрим: опять мы в кольце! Откуда их подкинуло? И смотрим, уже дома наши забирают в цепь, и в окна — гранатами!.. И мы — стрелять, и только по два патрона оставляем — один на себя: живым нельзя попасться!

Уж у кого патрон на исходе — стреляется!

Он зажигает дома. Нам это очень тяжело выходит.

Командир говорит:

«Зарываться в сено: избежать, чтоб стреляться!»

Закопались... Погибают наши товарищи: песню пропоют — стреляются... Я тоже: буду сейчас стреляться!

У нас был агроном Колесников, прострелил себя, а в живых был. Его схватили, втискают его в огонь, подержат, опять вытащат. И он ругается нецензурно: «Все равно сотрут вас, паразитов!»

Я: «Товарищ командир! У нас калитка тут есть!» ,

А пламя по двору так ходит и ходит...

«Давай побежим в носках, так!»

Мы сдели валенки, побежали. Под забором дрова были, сугроб и ямки. И пробежали, и в ямку; вдвоем лежим, пистолеты к вискам и думаем — как скажут: «Вставай!», так всё, ну бежать некуда!

Лежим. Деревня горит. Снег тает. На нас течет. У меня окончательно замерзают руки. Я потискала руки, заложила под мышки, все равно замерзают. Лежу. Даже трясет, — нервничаешь... Лежим, а течет, волоса смерзаются. А мороз ужасный был!

И вот лежать нам пришлось три часа в этом снегу, с этим командиром (Силачев Иван Васильевич). Уж как-то не думаешь! И Колесников все кричал, и они его мучили.

Немцы собрали всех, кто застрелился (из двадцати трех человек осталось двое нас), и увезли в деревню Выбор, где у них гарнизон был.

Только двое мы и остались, — главное, ходят вокруг нас и не замечают, наступают на эти дрова...

Они там провонтыжились, и нет их. Народ выползает да про нас ворчит:

«Вот, проклятые пришли! Деревню из-за них сожгли!»

«Нет, проклятые вы сами, с фашистами!»

Командир:

«Вставай!»

Встаем двое; волосы смерзшие... Идем в носках в лес прямо. И держим путь к моей маме. Вышли на дорогу, и попадают нам два молодых человека, гражданских, русские. Мы:

«Давайте нам валенки!..»

Они сдевают шапки, шубы, и мы оделись, а им до деревни недалеко.

Мы — километров пятнадцать. Приходим к маме.

«А и что вы сделали? Живы остались?»

«Ладно, ладно, мама, не спрашивай!»

Сели покушать и — обратно в леса.

У меня ни ногтя не осталось — все сошли. Новые росли. И кожа — лоскутьями, заберешь — она так и снимается...

Передо мной, слушая Клаву со вниманием, стоит Иван Дмитриевич — длинный, тощий, в черном своем полушубке, в шапке-ушанке с красною лентой; он собрался идти в райком партии. А Клава, закончив рассказ, поглядела на не/о внимательно, молвит:

— Что вы, товарищ комиссар, похудели?

— Болею все, Клава... Второй месяц болит желудок!

— А я думала, товарищ комиссар, что-нибудь другое!

— Влюбился? Нет!

— Верно, товарищ комиссар, похудели!.

Дмитриев хочет что-то ответить, но тут — стук в дверь, входит какая-то старушка, ставит на пол у порога тяжелую корзинку, наполненную... ручными гранатами — «лимонками».

— Аи, миленькие, возьмите, возьмите, боюсь... Ваши оставили!

— Оставь, оставь, бабушка! — говорит Дмитриев. —

Идем, я тебя провожу!

И выходит со старой, а Клава продолжает рассказ...

Разведчица идет в Псков

— В Псков лично я без счета ходила. В сорок втором было, — нет, в начале уже сорок третьего. Из отряда партизанского направляли: медикаментов не было у нас раненым... И сведения собрать предложилась я — местность мне знакомая...

Идешь дорогой, обходишь гарнизоны, чтоб не попасть навстречу немцам. В кармане — документы «беженки». Придешь в деревню, в конец деревни, и там к старосте попросишься ночевать, и он устроит, а там... без старосты нельзя!..

Не было, чтоб заметить, что партизанка я. Это — -выдержанной такой делаешься, хвалишь немецкую власть сперва... Разговоришься со старостой, так ему наговоришь! Он будто и недоволен, и против немца начнет говорить, что «на дорогах расчищаем день и ночь, замучали!.. Полными днями чистим большаки, чтобы ходить машинам; никакого нет спокоя!» Отвечаю: «Что же делать, война!» — «Война-то, да, но все же эксплуатация большая, эксплуатируют ужасно!»

А потом: «Может, кто поедет в Псков? Меня подвезет в Псков? По пути мне — в ту сторону!»

Он:

«Да, да, я завтра поеду, повезу на базар сено продавать. Поедемте в Псков со мной!»

«А что там на базаре есть?»

«Да всё! Ведра, по хозяйству всё, только дорогое!»

«Можно и съездить... Да что, разве и правду с вами съездить? (Будто стесняешься!) Так вот, вот видите, дяденька, я ведь беженка, туда нужно, что ли, какие документы иль нет?»

Он:

«А туда нужно пропуск, заберут без пропуска! Там на мосту, на Черехе, спрашивают пропуска... Вот у меня есть пропуск на жену и на себя. И вы можете ехать со мной».

«А? Я-то? И правда! Как беженка! Куплю, а потом приеду в деревню, подороже продам, на хлеб!»

«Продашь подороже!.. Да, да, здесь беженцы ездят, продают по деревням, а там — питаются...»

«Ну, дяденька, спасибо тебе большое, я и не знаю, как и отблагодарить вас!»

Наутро встаешь часов в пять (километров двадцать от Пскова это). И направишься.

Едем мы с дяденькой к Пскову. Занимаются немецкие летчики там, на аэродроме, при подъезде. Едешь, сидишь — думаешь: как будет? Удачно или кет?

Подъезжаем к Черехе. Стоит часовой. Как видно, украинец. Разговор у него такой нехороший, с акцентом:

«Ваш пропуск!»

Слезаем с воза. Вынимает дяденька пропуск:

«Вот, пожалуйста. На жену и на меня!»

И проехали!

И поехали на базар, с дяденькой. Ходила там по базару, конечно. Смотрела, приценивалась. Да... Ходили, ходили по базару мы с ним... Как-то нужно отстать мне от него! Заявляю:

«Дяденька! Я тебе очень благодарна. Я не знаю, как вам за это будет ответить?»

Вынимаю рублей пятьдесят. Замахал руками:

«Не надо, что вы!»

«Возьмите, возьмите, дяденька!»

И вот, он так и не возьмет. Говорю:

«У меня есть здесь сродственники, двоюродная сестра, я пойду к ней на квартиру, денег у меня мало, — может быть, у нее возьму, может, у нее блат с немцами, достанет, поможет!..»

Он:

«Конечно! Здесь в городе живут да блата не имеют! Имеют, очень крепкий!»

Идешь по городу, значит, уже и без документов. Ходят немцы, но ты не теряешься, ничего в себе не держишь, никакие мысли. Идешь такая веселая. Прихожу на квартиру к одной связной, Катюшке (я ее знала, она — жена лейтенанта, с ней была знакомой еще в Ленинграде). Но — неожиданно: я-то не объясняла ей!.. Живет она с матерью и отцом. Ее еще нужно обработать. Как я вышла, она ошеломела:

«Клава, я твое письмо получила!»

(Я писала ей специально раньше, но она не знала, что я — партизанка.)

Прихожу. Она засуетилась и — - «Кушать ты хочешь?», около меня заходила. Спрашиваю:

«Ну как, Катя, живете?»

Она:

«Живу, — Клава, пока не плохо. Посредственно живу так!»

Все же мне хочется спросить: «Как, с немцами гуляешь или нет?» Но как-то надо было подойти к ней... Покушала: дает мне суп. И с супа все началось: суп с вермишелью.

Я:

«Катенька, а где вы вермишель берете?»

Она:

«Знаешь, Клава, я познакомилась с одним немцем, с офицером. Он ездит на машине; заведует, насчет продуктов».

Я не настроена слушать, а думала об одном: зачем пришла. Дает мне кашу рисовую, отвечаю:

«Во, Катюшка, вы живете хорошо; оказывается, хороший человек офицер-то, помогает!»

Она:

«Замечательный. Такой, Клава, хороший, даже иногда Гитлера ругает: «Уже пять лет воюю, и дома не бывал, только письменно; оставшись мать старушка дома». И вот он мне предлагает, чтоб я вышла замуж за него. Как вот, Клава?»

«Если поскольку хороший человек — возьмите и выйдите!»

Она:

«Клава, страшно! Вот ведь он говорит — много партизан откуда-то прибыло. Да, говорит, там в ваших краях их много!»

Я:

«Нет, Катя, у нас ничего, где? Нет у нас партизан! В других районах специально есть партизанский край. Дедовичевский район. Слышала, Дедовичи?»

Она:

«Да!»

Я:

«Это от нас очень далеко. Мы их не видим. И действительно, там они хорошо, там так они бьют немцев, слышно, прямо беда! А что, Катюша, неужели немец впустит Красную Армию сюда обратно? Вот ведь партизан слишком много, и, слышно, фронт стал как-то оживаться?»

(И как раз в это время Сталинград брали наши, в то время я как раз была в Пскове, январь — февраль сорок третьего.)

«Да, Клавенька, знаешь, пришел взволнованный офицер такой и говорит на днях: «Русские применять начали газы...»

Прикидываюсь, будто поверила:

«Да что ты, Катюша! Неужели правда?»

«Да. Только он никому не велел говорить!»

А все же мне хочется спросить у нее:

«Катя! А если муж вернется, что ты ему скажешь? Ведь ты живешь же с немцем-то?»

«Да, Клава. Если вернется муж, то мне не жить. Расстреляет меня, и всё!»

Я так засмеялась, около нее сижу и смеюсь:

«А что ты ему скажешь?»

«Что скажу? Скажу: жила! Что же, не приходится отрицать!..»

«Ну, говорю, и попадет тебе. Лучше тогда, выходит, и уезжай с ним».

«Нет, хоть и виновата я, но хочется своих дождать... Меня накажут, конечно. Но неужто расстреляют?»

«Да, Катюша! Не поздоровится, конечно... Так, говоришь, ждешь своих-то еще?»

«Черт знает, Клава! Неплохо живется, но почему-то хочется еще, чтобы пришли свои».

«Да, Катя! Как ты моя душевная подруга была, я тебе тоже это скажу, только чтоб впоследствии не было оставши ничего!»

«Неужели, Клава, будем дружбу терять? Никогда!.. А ты-то гуляешь с кем, с немцем?»

«А как же! Тоже гуляю. Нахожусь я сейчас в Славковичах, гуляю тоже с одним офицером. Работаю в санчасти там. И вот нету у нас ни бинтов, никаких медикаментов... Подруженька, не можешь ли ты достать всё?»

«У меня вообще-то бинтов!.. Иривональ есть. Мне принес офицер... Вот я принесу, Клава, я, конечно, разводить его не умею, он порошком, сухой».

Приносит настоящий пакет, очень много в пакете его. И двести штук бинтов.

Я:

«А йод есть у вас?»

«У меня две бутылки есть!»

«Я тебе, Катюша, подруженька, уплачу за это все, не

беспокойся!»

Вынимаю ей деньги, даю ей тысячу двести денег. Она: «Что ты, не нужно! Офицер еще принесет! У меня прыщики получились на руках, и он мне принес много — у них много йоду! И говорит: «Ривоналем привязывай на ночь, тоже хорошо. Так я немножечко развела в кипятке, в водичке, остальное могу тебе подарить, как подруге!»

Встаю я перед ней, беру ее руку, крепко жму:

«Большое спасибо! Жива буду, не забуду, конечно!»

«Пожалста, Клава!»

Приходит вечер. Уже стемнело. Приходит легковая машина, выходят два офицера с машины. Мне страшно. Я говорю:

«Катюша! Ничего, что я здесь у вас? Ничего они мне

не скажут?»

«Да брось ты, Клава! Я тебя сейчас познакомлю, как двоюродную сестру, они будут довольны!»

Все же у меня сердце не успокоилось. Может быть, она хочет предать меня? А пистолет — в валенке, завернут в тряпочке и лежит за голенищем. Маленький!

«Брось ты, не волнуйся!»

«Пропуска-то ведь нет сюда!»

Она:

«Люди ездят со Славковичевского района и часто ночуют у нас».

«А вы пускаете ночевать-то?»

«Ночуют! Не бойся, ничего не будет!»

Этим так я успокоилась. Хоть не совсем, но личность держала веселую. Но на сердце было, конечно...

Входят они в комнату. Здороваются с нами. Молодые, красивые. Ну, думаю, как мне обратиться, чтобы выходка моя не видна была партизанская, а — простой такой, тихонькой... Поздоровались они с нами. Они по-русски говорят неплохо. Слова некоторые говорят замечательно. Она говорит по-немецки:

«Сестра моя, двоюродная, со Славковичей!..»

Они:

«Очень приятно! Как далеко она ехала!»

«А я ее призвала к себе, чтоб она приехала в гости».

«Ну и хорошо! — говорят. — Какая веселая у тебя сестренка, молодая еще! '

«Пойдемте в комнату, — говорит Катюша, — в другую!»

Я сижу, конечно, на месте. Она:

«Пойдемте, Клава, пойдемте, там патефон есть у меня. Поиграем!»

Входим в комнату. Они раздеваются, конечно, офицеры, — в шинелях, с погонами, одеты чисто. Обращаются так вежливо со мной. Я тоже, — даю стул, ухаживаю. Завели патефон. А у меня было двенадцать штук пластинок немецких с собой, привезла. Фокстроты там, танцы... Я говорю:

«Знаете что? У меня есть пластинки, двенадцать штук! И замечательные пластинки! Немецкие!»

«Да?»

«Да!»

Вытягиваю пластинки из мешочка, подаю немцам — офицерам, конечно.

«Ух, — говорят, — какие хорошие! Вот, потанцуем теперь-то!»

Начали играть. Берет офицер Катюшку танцевать. Приглашает меня тоже офицер танцевать. Пожалуйста, иду танцевать. Но сердце никак не может терпеть. Колотится, и даже я не хочу, но так у меня трясутся руки! Я злюся. И такая у меня краска в лице, прямо не знамо что! Но все равно, держу себя, чтобы мне не выдаться. Думаю: а что, как заметят у меня пистолет-то в валенке?

Потанцевали, сели, сажают меня на диван. И благодарят меня: спасибо, что потанцевала! Я: «Пожалста, пожалста!»

Сидит офицер и говорит:

«Давно вы приехали?»

«Сегодня только!»

«Поздно вы приехали?»

«Часа в четыре».

«Устали, наверно?»

«Да, конечно, устала!»

«Ну как там у вас, партизан не слышно?»

«Нет, не слышно. У нас нет партизан. Спокойно».

«Да, проклятые партизаны!» — говорит.

«Да, действительно, бандиты! Интересует меня, почему это партизаны по лесам живут, как говорят у нас?»

Он:

«Они воевать не хотят, они скрываются... И делают только вред населению, ограбают!»

Я:

«Да, бандиты хорошие! Но вы-то их всех переловите, если появятся!»

«О, конечно, всех!»

И на этом так закончилось. Заводим опять пластинку и начинаем опять танцевать. Потанцевали, и вынимает шеколад офицер. Угощает шеколадом. Хотя невольно так берешь, но берешь, как с радостью и с улыбкой, как будто его любишь или уважаешь... Аи, батюшки!

«Когда, — говорит, — домой вы поедете?»

«Я поеду, наверное, завтра!»

«А поживите здесь, погостите!»

«Да я не знаю, так ведь и страшно проживать, заберут еще»!

«Ну что еще скажете! Катюшка нам всем знакомая, и проживете два, то три дня, ничего не значит!»

(Но для меня это было важно! Для меня не только медикаменты, но даже нужен был и шнапс, и сведения собрать, и какие настроения населения — немножко так примениться!)

Офицеры ушли. Переночевала ночь.

Эта Катюша говорит мне:

«Пойдем, Клава, в парикмахерскую? Сделаем прическу шестимесячную. Хочешь? У нас есть!»

«О, Катюшка, я только хотела этого давно, пойдем, деньги у меня есть!»

Приходим в парикмахерскую с ней. Но прически там немецкие делают, не так, как у нас, по-русски-то. Я говорю:

«Вы мне не делайте так! Мне так не пойдет! А делайте вот так — прическу на правый бок, как у нас в Ленинграде делали».

«Почему! Хорошо немецкую прическу! Сейчас она в моде!»

«Правильно, хорошая прическа, но она мне не идет. Я хочу так, лучше для меня!»

Она мне и сделала так, как я хотела. Вышли из парикмахерской, я Катюше говорю:

«Пойдемте пройдемся, дома-то делать нечего!»

Пошли к аэродрому, узнала там все, какое там у них укрепление, какие у них там оружия (я-то гляжу, вглядываюсь), Сколько самолетов на аэродроме, гляжу. Никто не останавливает. Говорю:

«Катюша, пойдем по Пскову!»

«Пойдем, пойдем!»

Иду и у нее спрашиваю, у Кати:

«Катенька, а много здесь войск, в Пскове, не знаешь? Мне кажется, что очень много, смотри: всё немцы, немцы и немцы?»

«Нет, — говорит, — их немного. Недавно пришел эшелон, Клава, и много солдат в нем скованных привезли. Отказались воевать!»

«А почему, Катя?»

«А потому, что им надоело. «Не нужно воевать, не будем, и всё!» Отказались!»

«А почему они отказались? Неужели русские так крепко бьют?»

«А Сталинград ведь сдали! — говорит. — Сколько там погибло людей!» И какие были печальные, как наши Сталинград взяли! Все офицеры были сердитые такие, И вот что-то такое вышло с этими солдатами, и не знаю, куда их дели! Ну, главное то, что полный эшелон, и все — руки назад и скованные!»

«А как думаешь, Катенька, вернутся наши красные или нет?»

«А, — говорит, — не знаю. А ты как думаешь?»

«А я думаю так, что вернутся!»

«Да что ты? — говорит. — А почему ты так думаешь?»

«А что-то у меня такое чувство, что вернутся!»

«Ой, не дай бог, Клава! Ведь со мной будет расправа!»

«Ну да, будет расправа! Кто про тебя скажет? А ты молчи, не говори никому!»

«Вот еще, не говори! Как только придут, им сразу все расскажут!»

«Ну, если расскажут, тогда придется расплатиться. Это всё напрасно говорим мы, — не вернутся, Катя!»

«Черт их знает! Что-то такое сживаться стала армия наша!»

«А что? Разве заметно что в городе?»

«Конечно! Отправляются и очень часто прибывают и быстро убывают. А раньше если прибудут, долго находятся в городе. Теперь, если прибудут, очень мало остаются!»

На етим я закончила у нее спрашивать пока.

«Знаешь что, Катя? Как бы нам шнапсу достать!»

«О, хоть двадцать литров! Скажу (назвала его по имени, офицера-то), который вчера был, и просто привезет!»

«Ну хорошо, а что мне ему заплатить?»

«А пойдем на базар, купим куру или петуха за двести рублей и дадим ему куру, и больше ничего ему не надо, он все отдаст за куру!»

Пошли на базар, купили петуна мы ему, куры не нашли. Заплатили двести рублей, петун такой красивый, беленький, гребень такой большой, красный. Замечательный петушок!

Несу петуна, домой идем. Встречаются нам немцы по дороге. И все моего петуна потрогают, то за гребешок, то за шейку. Но мне серьезно нельзя держать себя, я все улыбаюсь, они с таким восторгом отходят, тоже улыбаются.

Принесли мы петуна домой. В четыре часа приезжают опять они на машине.

«Что же, Катюша, ты подашь ему петуна, что ли?»

«Нет, Клава, подай ты! А я его попрошу, чтоб он шнапса достал».

Приходят они к нам в комнату, если, начинают разговаривать! Много разговаривали. Я говорю:

«Вы знаете что? Я сегодня купила петуна! Такой красивый петушок! Какой у него гребешок замечательный! Какие у него бородка, глазки! Хотите, покажу?»

«А ну-ка, ну-ка, покажи покупок!»

Приношу.

«Ах какой красивый! Замечательный!»

«Понравился он вам?!»

«Конечно! Гут, гут, гут!..»

«Раз вам так понравился, я могу вам преподнести его!»

«Нике, никс! Что вы!»

«Возьмите, возьмите от меня подарок!» ~

Они, конечно, взяли; видно, что хотят взять!

А Катя:

«Шнапса, шнапса ей!»

Они:

«Йо, йо, йо! Йо, йо!» Значит: «Да, да!»

Посидели, ушли. Настала ночь. Мысли у меня в голове разные, чтобы мне узнать точные все сведения. Мне же важно, сколько бойцов, важно — вооруженные силы, всё!

«Катюша, завтра пораньше разбуди меня!»

(Хотя и не спится.)

«Хорошо, разбужу!»

Разбудила, часов восемь утра; сама:

«Я пойду, Клава, на базар!»

«Ну хорошо, сходи, я тут по улице пошатаюсь, пройдусь...»

Пошла и весь город я выходила. Сколько гаражей, где машины у них стоят, я всё сосчитала. Сколько где зениток, какие вышки.

Город я знала. И в то время мысли, как кто предсказывает! Куда нужно, иду. Весело, глазки строишь!

Я проходила до двенадцати часов дня. Прихожу домой, даже устала, вся упрела я: и все так спешила, будто бы на работу шла! Прихожу, Катюша дома.

«Клава, вот четыре литра принес офицер шнапса!»

«Большое, спасибо! Сколько мне нужно уплатить? Вот, у меня две тысячи здесь есть. Но ведь, наверно, мало будет?»

«Не знаю. Им же тоже не за деньги достается! Он же продуктами заведует, он стащит оттуда, и всё!»

«Ну как же, Катюша! Неудобно! Все ж человек старается, хороший. Надо!»

«А вот придет — предложишь, конечно!»

В четыре часа дня они опять приехали. Опять поздоровались и сели. Я вынимаю деньги, отдаю за шнапс и § благодарю.

Они:

«Не надо, не надо, что вы!»

«Возьмите, возьмите, большое спасибо, благодарю!»

«Деньги не нужны, а вы продайте мне пластинки! Здесь все патефон русь и пластинки — русь, я мало понимаю по-русски!»

«Пожалуйста! Вот двенадцать штук! Вам нравятся? Возьмите! И возьмите деньги!»

«Нет, нет, не надо. Пластинки возьмем, а деньги — никс».

Вынимают они шеколад две коробки и дают шеколад. Конечно, не естся, не пьется, ничего не по мне, потому что сидишь с врагом, переживаний сколько! И пусть бы сидел простой человек, а ведь сидит партизанка, и это задевает по-партизански! Сидишь, регулируешь: эх и шлепнула бы сейчас, честное слово!

Поиграли они на пластинках. Я говорю:

«Я завтра уезжаю домой! До свиданья!»

А у самой впечатление такое: «А как же я через Череху пройду?»

Катя:

«Клава! Мы тебя проводим!»

«Это было бы для меня неплохо, я бы очень была довольна, если б проводили».

Говорит она ему по-немецки:

«Приезжай завтра часов в восемь утра, и мы Клаву отвезем на машине!»

Он:

«Йо, йо! Да, да!»

И так она пошла его проводить, этого офицера, Катя. И второй с ней. И вдруг эта Катя вернулась:

«Офицер хочет с тобой познакомиться и желает, чтоб ты проводила его!»

Мне так в краску бросило, я не могу прямо! Ну как мне отказать? Невозможно! Справилась все же, пошла проводить. Подошли к их казарме. Он мне говорит:

«Клавушка, мы завтра на машине приедем, проводим тебя далеко! Мы поедем...» (километров пятнадцать от Пскова, называет деревню).

Сердце злится невозможно, хоть они и относятся так хорошо. Эх, думаю, как вынула б я сейчас пистолет с валенка, вот бы у меня поскакали!

Обратно они нас довели до нашего дома, и мы сказали:

«Нах хаус — мы идем спать!»

Они:

«До свиданья, спокойной ночи!»

Вежливо себя ведут, за руку так крепко вел под ручку!

Прошла почка. На самом деле, приезжают в восемь часов утра. И главное, у меня мешок-то большой: там и ваты, и лекарства, и -шнапс тут. А вид у меня такой: немецкие бусы, красивый стеклярус, сережки купила она мне в подарок, купила перстенек. Поднимаю мешок, — мешок-то большой. Думаю: как бы вынести? Я только подошла, они:

«Давай, давай, я поднесу!»

Раз — мой мешок и понесли, и распрощались мы тут с хозяевами и — в машину. Положили мешок, посадили нас и пятнадцать километров провезли меня, И в той деревне — полицейские, гарнизон большой. Думаю: как высадят меня с машины, так все равно тут документы спрашивать будут (все же у меня сердце беспокоится!). Ну как я выеду? И главное, там есть знакомые, и знают, что я — в партизанах! Вот, думаю, тут-то я засыплюсь тогда! Я говорю:

«Катя, чтоб они провезли меня за деревню! Потому что полицейские отберут у меня всё!»

Она говорит по-немецки:

«...А то полицейские ее тут разграбят!»

Они провезли за деревню, сошли с машины, беру я мешок, мешок тяжелый. Накладываю так на плечи.

«Ведь вам же тяжело будет?»

«Ну, километров пять — десять отшагаю, переночую — до деревни дойду!»

«А мы полицейского заставим отвезти за несколько деревень!»

«Нет, нет, что вы!»

И сердце у меня дрожит: а ну как приневолят?

«Катя, не нужно! Поезжайте домой, спокойнее будет!»

На етим и остановились.

«Идите, спокойно шагайте, до свиданья. Здесь прощаемся на етим месте!»

А Катя прощается со мной, и у нее сердце что-то чувствует.

«...До свиданья, Клавушка, крепко тебя целую!»

«До свиданья!..»

И прощаюсь с обоими офицерами. И они крепко жмут руки:

«Может, и не увидимся!..»

Я:

«Ну что вы, я в Псков часто буду приезжать!»

«А когда вы приедете? Мы вас будем ждать и вам всё приготовим!»

Уж не так, а меня тоже на «ты» называют!

«Если спокойно будет, я приеду в скором времени, а если... время-то военное, может быть, вас не будет, кто его знает? Кто ее знает, какая обстановка будет?»

«Ио, йо!.. Но все же приезжайте! Встречать будем и

ждать!»

А все же сердце у меня радуется. Выйду, думаю, и выхожу из положения тяжелого!

Но путь — дальний, километров сто! Но об этим не волнуюсь, мне только угрожал Псков. А там-то я обойду, эти деревни все знаю — знакомые! А время, партизанами данное, уже было просрочено, я и из-за них волнуюсь, знаю, что они за меня переживают! Это ужасно!..

А все же хоть мешок тяжелый, но я так шагала шибко, и я отшагала сорок километров.

Когда я уже вышла, где есть партизаны, то я вошла в деревню, к старосте, попросила у него лошадь, из казенных. Прямо так:

«Есть ли лошадь? По приказанию партизанского командира!»

А партизаны там уже были раньше!

И пистолет на боку!

Ночь. Немцы ночью не ездят. Как видно, староста этот был виноват перед Родиной. Он так растерялся!

«Есть здесь у старика лошадь армейская, при отступлении Красной Армии у старика осталась. Хорошая!»

«Ну вот, быстрыми темпами запрягите мне эту лошадь!»

Это же я прямо не знаю, как это у меня голова соображала, могли они меня там посадить и отправить! Набраться смелости тоже!

И быстро он мне запрег эту лошадь, и хозяину сказал, что очень много партизан и лошадь требуют взять от тебя, от хозяина. Мобилизую!

Запрег в сани. Одна я села и поехала.

Лошадь была белая, жеребок хороший, пёр он меня так, только хвиль была!

И я всю ночь ехала. Стало рассветать. Въезжаю в деревню (знаю, где есть немцы, где — нет!). Зашла в дом. Попросила лошади клевера у хозяина. Полный час конь кушал, напоила я его, но сама не кушала, абсолютно. Я очень волновалась.

И прибыла я в свою часть в пять часов вечера.

Въезжаю в деревню, где наша часть была расположена, — километров десять от большака. Стоят наши бойцы на посту.

«Ой, Клава! Ты жива?.. Командир здесь с ума сходит: пропала Юрьева!»

Командир партизанского отряда был Силачев.

Подъезжаю:

«Где наш штаб?»

Только к окну я подъехала, выбегает наш командир с такими улыбками, и ничего, что я просрочила! Хватает меня в охапку:

«Ну, как дела, дорогая?»

«Товарищ командир (и руку прикладываю), всё «в порядке!»

«Это не человек, а золото!.. Ну, что привезла?»

«Что нужно, все привезла!»

«А все ж долго, долго чего-то было!»

«Спрашиваешь, долго? С немцами загуляла!»

«Так мы можем замуж выдать!»

«Спасибо, товарищ командир, за ваше предложение! Вот выйди сам! Мы выйдем, пожалуй: где-нибудь автоматным огнем встретим этих мужиков!»

Начал он меня спрашивать. И сплю сама, не спалось же мне там, я ж нервничала, не знала, что делала... Но все же снаружи — как будто веселая, довольная была, но на сердце что у меня делалось — это жутко прямо!

С командиром много беседовала. И он около меня удивлялся:

«Как, — говорит, — у тебя выдержало сердце? Как ты это выдержала?».

«А вот попробуй съезди — и спрашивай тогда!» Интересно! Он:

«Нет, пожалуй, я не выдержу! Струшу, засыплюсь!» «А жить хочешь?» — я у него спрашиваю. «Хочу!» — отвечает.

«Так вот, учти! Погибать, самой прийти в лапы врага — это очень плохо. А вот выйти от него — тогда хорошо будет!»

Сидим не спавши. А он:

«Да, товарищ! Молодец, товарищ Юрьева! Благодарю тебя за всё!»

И во сне уж отвечаю. И — спать!.. А после уж сна у меня были и медикаменты, и шнапс, и все, что для меня нужно было. Мы лечили раненых.

Одета была я шикарно. Был одет у меня дамский костюм, собственно свой, темно-синий, бостоновый; шелковая кофточка розовая. И к тому завитая я приехала... Дамское пальто серое, ватное, теплое — выпрошено у одной гражданки на несколько дней, и белый платок шерстяной, шаль такая, и валенки, и рукавички. И губы накрашены под немецких «куколок»...

Так же я еще к ним три раза в Псков ходила. Каждый раз — к тому старосте и с ним, а обратно — отвозили меня на машине немцы.

Думаю, немцы эти догадывались, но им уже все равно было!..

Конец партизанской войны

— Теперь напоследок расскажу я вам про конец моей партизанской войны...

В деревне Гверёзна, Сланцевского района, сообщение интересное и радостное мы получили по своей рации в «Последних известиях» — где Красная Армия находится и куда идет. Говорилось, что советские танки пришли в деревню Осьмино. Мы думаем: это все ложь, как это может быть? Возле Луги — советские танки, а Луга-то не взята!

Факт! На самом деле! Ушла наша бригада Сланцы брать. Я осталась в Гверёзне, на радиоузле (коробка — в ранце, за спиной). Осталась с радистом Шишовым. Нам не хотелось оставаться потому, что бригада уходила на Сланцы нападать, нам тоже хотелось. Я бросалася в слезы; капитану Филиппову, начальнику штаба:

«До сих пор я была нужна, в самое трудное время, а теперь — не нужна? Выбросили меня, как негодного элемента?»

Он:

«Ладно, ладно, Клава, ты повоевала, немножко отдохни, в следующий раз и ты пойдешь!»

Я:

«Не останусь, все равно не останусь, пойду!»

Он:

«Прикажу, и останешься!»

Ну и пришлось! На следующий день, как наши ушли, помощнику начальника штаба донесение:

«Двенадцатая бригада встретилась с Красной Армией». Он говорит: был мост взорван на какой-то реке, и с Красной Армией вместе партизаны строили новый мост!..

Начальник штаба послал Шишова в Двенадцатую бригаду узнать точно. Едет Шишов, навстречу ему едет армейская разведка, семь человек. Они заблудились и попали в нашу Гверёзну.

Приходит Шишов, говорит:

«Вот, едут, едут сзади!»

Народ весь — на улицу, и мирное население, и партизаны. И откуда у мирного населения взялись фляжки: и у каждого, и у детей? Встречают! А партизаны большой хороший флаг вынули!..

Встречали с улыбками, конечно. Мы:

«Здравствуйте, здравствуйте! — и в объятия, а женщины — со слезами уж, ревут, что коровушки! И главное, бойцы здороваются с детишками: «Здравствуйте, детки, старики!» Очень плакало население, жутко!..

Так у нас все и вышло. Нам, Девятой бригаде, приказ с Ленинграда: продвинуться еще в тыл немецкий, сюда, к Луге. Здесь, конечно, нас потрепали, немножко тяжело было, — в Островно. Бои были...

А потом нам опять радиограмма, Иван Дмитриевичу, — что он идет в Лугу, на старую работу. Он меня и вызывает:

«Клава, поскольку ты старая партизанка, я тебя знаю, я тебя с собою беру. Поедешь в Лугу?»

«Конечно, Иван Дмитриевич, обязательно поеду!»

Провожали нас хорошо. Салют делали с автоматов, выстрелы; крепко — в объятия, поцеловали все в щеку. Цветные ракеты — утром было — бросали. Нас провожали около двухсот человек партизан из разных бригад — Девятой, Двенадцатой и Шестой. Лошадка; на санях я, Нина — подруга моя боевая; па вторых санях — Алексеев и Лапин. Ехало нас четверо на двух санях, а Иван Дмитриевич на другой день поехал... Продукты: мясо, мука пшеничная, сухари, хлеб; автоматы свои, патроны...

Приезжаем в Лугу, встречаем мы своего нового редактора Девятой бригады, Колю (Никандров через трое суток приехал). Коля:

«У меня ночлег найден хороший!..»

Приезжаем на ночлег — в центре Луги, деревянный домик. И хозяйка есть в доме, партизанская семья там. Как увидела нас — целовать! И говорит со слезами:

«Где-то моя доченька, Нина, тоже в партизанах!»

«Где-нибудь и она ездит так!»

Конечно, мы начали готовить ужин. Она дала нам картошки. Ее зовут Тося, лет сорок ей. И говорит:

«Родненькие мои, баню вам завтра стопим, в бане помоетесь!»

Кровать, простыни, подушки — все она для нас нашла!

Рассказывала о немцах, как ей было плохо, как они ее изнуряли здесь, звали ее: «партизанка!» Больная она, больше лежит, сердце у нее. Не эксплуатировали на работах.

Назавтра ходим мы топить баню. Тося:

«Вот, у хозяйки рядом, которая уехала с немцами, дрова сухие есть; другая поселилась, не пускает в кладовку! Сходите попросите, чтоб она открыла взять дров!»

Я прихожу утром к ней, спрашиваю дров. Она:

«Нет, это дровы собственные мои, я покажу вам, И сырые они!»

Я смотрю: сухие под сырыми.заложены.

Я Тосе опять. Приходим, проверяем. Тося:

«Иди, иди туда, вперед, дверь другая там, правая — сухие дровы».

Та: