Содержание
«Военная Литература»
Дневники и письма

Неизвестный солдат наци

Невозможно поверить в то, что написано на нижеследующих страницах. Они действительно невозможны. Если бы они не были таковыми, то не появилось бы и никакой необходимости их публиковать.

Эти страницы не выдуманы. Собственными словами молодого нацистского летчика они рассказывают о его жизни на этой войне, о его идеях, чувствах, мыслях. Они не содержат ничего, кроме подробностей его повседневной жизни — подробностей жизни пилота бомбардировщика «хейнкель», начиная с мая 1940 года, когда нацисты вторглись в Бельгию и Голландию, и заканчивая январем 1941 года, когда этот летчик выпрыгнул с парашютом над Англией и был взят в плен. Сюда же включены несколько его писем, написанных им из лагеря для военнопленных в Канаде и составляющих логическое дополнение к его дневнику.

Этот дневник мог бы принадлежать любому нацистскому летчику. В нем нет ни сенсационных фактов, ни глубоких откровений, ни государственных секретов; разумеется, в нем нет и следов антигитлеровских настроений в немецкой армии. В нем есть другое. Готфрид Леске — стопроцентный наци, и, как свидетельствуют его письма, даже, плен не изменил его ни в коей мере. Именно поэтому публикация его дневника остается актуальной.

Впервые нацистский солдат говорит то, что хочет сказать. Мы, следовательно, можем видеть подлинный портрет незнакомого немецкого солдата — ни в каком смысле не значительного, одаренного, отличного от своих сослуживцев. Судя по записям, у него не более чем средний интеллект.

Вопреки этому факту, а возможно, благодаря ему публикация дневника Леске представляется весьма важной, потому что, читая его, невозможно более поддаваться той иллюзорной идее, которая повлекла за собой столь много жертв. Существует легенда, что за все совершенные нацистами преступления ответственны только несколько самых высокопоставленных партийных бонз в Германии. Эта легенда пытается заставить нас поверить, будто огромное большинство немецкого народа невинно, потому что его ввели в заблуждение. Но в определенном смысле заблудшими были и Аль Капоне, и Диллинджер, и Нельсон Детское Личико. В жизни каждого человека наступает время, когда тот факт, что некогда он был введен в заблуждение, не освобождает его более от ответственности и трагической вины. Потрясает то, что в каждой строке дневника Леске все невероятные нацистские теории и идеи провозглашаются в самом серьезном тоне.

Будьте уверены — это шокирующий документ, ни в коей мере не предназначенный для развлекательного чтения. Но «Майн кампф» тоже не досужее чтиво. Может быть, многие бедствия обошли бы мир стороной, если бы больше людей прочло «Майн кампф» до того, как стало слишком поздно.

В дневнике Леске вы найдете слишком мало из того, что составляет образ добропорядочного немца — того немца, который читает великих писателей и философов, который поклоняется своим великим художникам и композиторам, немца, столь хорошо известного своим трудолюбием, своим чувством порядка и справедливости. Если вы найдете хотя бы одну такую черту, то вам покажется удивительным сам факт, что этот дневник вообще был написан. Вообще странно, что Готфрид Леске нашел свободное время в той лихорадочной жизни блицкрига, которую он вел, чтобы набросать свои наблюдения. Вести дневник — типичная немецкая черта. Дневник Леске можно объяснить разве что общеизвестной потребностью немца представить о себе отчет.

Но то, каким образом он это сделал, — типичная черта нациста. Он играет претенциозными словами и идеями, не имея точного представления, что они значат. На первый взгляд кажется, будто он обсуждает огромное число вопросов. Но если вы пристальнее вчитаетесь в текст, то поймете, что он касается только тех проблем, которые ему предоставила германская пропагандистская машина (например, его рассуждения о французских и английских летчиках). Его дневник исключительно поверхностный. Он повторяет нацистские лозунги. Он ими загипнотизирован. В тех словах, в которых этот дневник открывается нам, нет более моральных ценностей; там есть только патриотические лозунги.

Это мир ненависти. Всем известно, что побежденный ненавидит победителя и что победитель становится милосердным. Нацисты — исключение из правила. Их мир до краев полон ненависти или, если угодно, нигилизма, и потому они исполнены презрения ко всему окружающему даже в момент триумфа.

Это мир помпезных фраз и напыщенности. Судя по действиям и высказываниям летчиков из других стран и вообще людей, имеющих дело с техникой, можно прийти к выводу, что близость человека к машине учит его сдержанности в выражении чувств. Нацисты и здесь исключение. Даже тот факт, что Леске вел дневник только для себя, не предохранил его от бахвальства и помпезности третьеразрядного романиста. Обороты его речи, к примеру, нередко замечательны. Он наслаждается, называя бомбардировщики «небесной пехотой», хотя эта фраза не его изобретение.

Думается, там есть нечто большее, чем лежащие на поверхности фразы. Кто-то назвал это «побег в напыщенность». Те части дневника, что касаются молодости Леске, а также его повседневной летной работы, содержат много интересного в этом роде. Давно известно, что летчики полагают себя существами прекраснейшими. Однако факт, что пилот бомбардировщика, сбрасывающего бомбы на незащищенные города, не имеющие военного значения, может вообразить себя средневековым рыцарем, а свой способ воевать — особо изысканным, показывает, насколько глубоко поражено его мышление.

Помимо помпезности, самая заметная особенность дневника — пугливая осторожность, сквозящая едва ли не из каждой строки. Невозможно отделаться от впечатления, что Леске постоянно боится, как бы его дневник кто-нибудь не прочел, например агент гестапо, и потому старается защитить себя от «недоразумений».

Язык дневника почти непереводим. Это достойно сожаления, потому что, я уверен, изобретенный нацистами язык столь же для них симптоматичен, как и то, что они хотят на нем выразить. Лучшее для него название — блиц-язык.

Этот язык не имеет ничего общего с тем сленгом, которым пользуются летчики всех стран. Излишне говорить, что авиатор, говорящий с товарищами или сам с собой, полагает их и себя чем-то большим, чем просто авиаторами, а свой самолет — отнюдь не просто техническим приспособлением для полетов. Но этот блиц-язык — не столько сленг, сколько совершенно новый язык. Леске настолько же груб, дик, жесток, беспредельно агрессивен в словах, насколько нацисты таковы в делах. Он не только нарушает основополагающие законы немецкого синтаксиса и грамматики. Он меняет температуру каждого предложения. Он делает всякое нормальное, чистое слово напряженнее, резче, жестче — кто-то сказал бы «горячее». Хотя трудно приводить примеры в отрыве от контекста, все же вот два случайных экземпляра. Леске почти никогда не говорит о том, что его самолет летит. Он на марше. Это нацистский прием для выражения их агрессивности и самоуверенности. А английские летчики никогда не атакуют. Они нападают на нацистов из засады.

Этот новый немецкий, этот блиц-язык, без сомнения, был порожден в скорости и стремительности нацистских методов и вообще всего строя немецкой жизни с 1933 года. Это своего рода реминисценция экспрессионистской Германии первых послевоенных лет, которая, в свою очередь, возникла из скорости, нервозности и беспорядка того периода. Экспрессионистская Германия пыталась выразить многое в нескольких словах. Но блиц-язык говорит то, что она захотела высказать в претенциозных и разгоряченных словах, и он особенно полезен тем, кто не знает точно, что именно он хочет сказать.

Необходимо добавить, что этот новый блиц-язык не представляет собой имитацию языка кого-либо из нынешних немецких лидеров. Он не имеет ничего общего ни с простым буржуазным австрийским Гитлера, ни с геббельсовским журналистским интеллектуальным немецким, ни со старым офицерским прусским Геринга.

С тех пор как мне довелось узнать Леске, его семью, все его окружение, хотя и весьма поверхностно, удалось прояснить многие моменты, которые в противном случае остались бы невыясненными. Эта информация была включена в сноски. Они составлены как можно более кратко с тем, чтобы не нарушать внутренний ритм самого документа.

Дневник проверили авиационные эксперты, которые были удивлены некоторыми незначительными моментами. Тем не менее после рассмотрения общего строя работы я решил ничего не менять, и поступил так потому, что сам факт, когда обычный нацистский летчик комментирует события, не обладая полной информацией, не лишен определенной симптоматической ценности. В конце концов, в этой книге не имелось в виду представить некую важную техническую информацию, а хотелось лишь дать портрет человеческого бытия. Некие факты, неточные с объективной точки зрения, могут быть весьма точными с точки зрения субъективной. Другими словами, это может помочь нашему пониманию той личности, которая все это высказала.

Хотя эта книга всего лишь портрет человеческого бытия, она весьма информативна. Знание всегда было оружием. В этом смысле дневник Готфрида Леске может и должен быть оружием.

И в том же смысле он посвящается тем, кто знает и, зная, присоединяется к битве человечества против сил преисподней.

Курт Рейсе

Краткая биография Готфрида Леске

Готфрид Леске, старший из троих детей, родился в маленьком городке в Южной Германии в 1913 году. Его сестра, родившаяся в 1918 году, умерла двух лет от роду. Младший из детей, Дитрих, родился в 1927 году.

Отец, умерший в начале 1941 года, имел прибыльное дело по производству очков в городе неподалеку от Франкфурта-на-Майне. Там он провел всю свою жизнь, и там Готфрид Леске пошел в школу. В городе проживало и до сих пор живет около пятидесяти тысяч человек. Это все из того, что достойно упоминания.

Готфрид пошел в реалгимназиум — среднюю школу, в которой преподавались латынь, французский и английский языки, однако не греческий. В 1927 году один его друг, интересовавшийся воздухоплаванием, убедил его провести каникулы в Рейнских горах, неподалеку от их города. В то время сотни молодых людей, пристрастившихся к полетам, собирались там, чтобы конструировать, строить и испытывать планеры. Как свидетельствуют близкие к семье люди, именно в Рейнских горах Леске впервые заинтересовался нацистским движением.

В конце 1928-го или в начале 1929 года он стал членом гитлерюгенда, в значительной мере против воли отца, но под столь же значительным влиянием двух своих учителей. Через относительно короткое время он уже играл важную роль в движении гитлерюгенда в своем городе и в 1931 году стал штурмфюрером.

В течение всего этого времени его интерес к авиации только нарастал, и после окончания школы Леске решил стать пилотом. При посредстве друга Роберта, служившего пилотом в «Люфтганзе», крупнейшей немецкой авиатранспортной корпорации, его прошение о приеме в эту компанию было принято. Достаточно странно, но он не учился в системе подготовки «Люфтганзы», а был сразу переправлен в военную летную школу в Гатове близ Берлина. Там он и обрел свои крылья.

Тем временем Леске достиг определенного прогресса в партии. Он подал прошение о вступлении в СС (элитную гвардию) и, будучи проверен и проэкзаменован, принят в качестве хильфсманна{1}. В то же время он вступил в нелегальный корпус «Вервольф», в котором проходил секретную военную подготовку под наблюдением рейхсвера. К концу 1932 года он стал полноправным членом СС и почти тут же получил чин шарфюрера — первое звание после рядового.

После завершения обучения летному делу он был направлен в «Люфтганзу», однако всего через несколько месяцев был послан назад в Гатов — в качестве члена Люфтваффе. С этого момента он состоит на действительной службе в люфтваффе. Нет никаких свидетельств, что он был среди тех, кто воевал в Испании. Около 1936 года он был послан во Франкфурт-на-Майне, где оставался до начала войны. В 1938 году получил звание оберфельдфебеля — сержанта летного состава.

Готфрид Леске несколько выше среднего роста, с пепельно-светлыми волосами, карими глазами и довольно острым носом. Его тело свидетельствует о полученной им великолепной физической подготовке. Вы могли бы назвать его красивым, если бы не привычка смотреть несколько искоса и не твердый, почти хищный рот. Он ничем не выделяется из сотен молодых немцев. Вам пришлось бы потрудиться, чтобы найти его среди них.

10–26 мая 1940 г. Почему не бомбить гражданских?

Много ребят ходили в ней в Польше, а некоторые даже в Испании. Они говорят — это крепость.

С утра мы снимаемся, нас сопровождают истребители. Мы собираемся вместе и идем во Францию. Это наша работа — что французских авиабаз больше нет. Если какие-то их истребители высовываются, ими занимаются наши «мессершмиты».

Прошлой ночью я слышал по радио, что мы пока что разбомбили только семьдесят два вражеских аэродрома. Наверно, все-таки побольше. Сопротивляться нам некому.

Сегодня мы сидели чуть ли не до полудня, а потом полетели на Динан. Видели французские войска, как они удирали со своей артиллерией. Еле удержались, чтобы не ударить разок-другой, но сегодня у нас дела поважнее. Когда проходили железнодорожную станцию, наткнулись на зенитки. Ни в кого не попали. Всем нашим машинам ничего. Французы — стрелки ни к черту.

Ближе к вечеру кинули десяток яиц на аэродром Ваалхавена возле Роттердама. Потом слышали, Брюссель тоже бомбили.

Бомбили аэродром Шифоль. Потом бомбили Амстердам. Потом вернулись на базу заправиться топливом и загрузиться бомбами для Гааги, но нам сказали, что на сегодня хватит.

Поднялись, еще не было пяти, сразу, как проверили моторы. На западе чистое небо. На заданной высоте на Францию. Видели внизу несколько обгорелых французских самолетов. Наверно, «мораны». На всех дорогах немецкие войска. Потом вообще ничего. Врага нигде не видно. Вроде бы весь мир пошел спать. На горизонте красный столб огня и дым. Заходим на цель. Потом еще видели немецкие войска. Великолепно! Как быстро продвигаются! Нам дают приказ, а сам командир эскадрильи не знает, что наши ребята так далеко продвинулись.

Рука обер-лейтенанта Фримеля{2} на сбросе. Сейчас мы прямо над сражением. Французские танки против наших танков. Мы летим на высоте над нашими танками, проходим их, резко пикируем.

А потом кладем наши яйца. Взрывается так жутко, что мы прямо чувствуем это сверху. Я опять беру вверх. Слышу снизу пулеметные очереди. Но им теперь нас не достать.

Зольнер{3} смотрит, что там наделали наши бомбы. Хихикает от удовольствия, я слышу по переговорнику{4}. Хороша сегодня работа. Наконец и я смог глянуть, что там делается внизу, смотрю, а там серо-черная масса и только танки полыхают. Хорошая работа.

Бомбили Брюссель и опять Антверпен. Народ из домов выбегает. Убежать пытаются. Мы снизились посмотреть, как они удирают. Некоторые на велосипедах, некоторые коляски детские перед собой толкают. Мы, когда подошли пониже, ударили по ним с бреющего. Они все побросали и кинулись по канавам вдоль дороги. Это, конечно, им не помогло. Бывает, в корову попадем или овцу.

Радио говорит: мы хорошо повоевали. Уничтожено триста двадцать вражеских самолетов, а мы потеряли всего несколько машин. Генерал Винкельман капитулировал. Голландцы не успели оглянуться, как мы их привели в чувство. Что французам, что англичанам скоро тоже белый свет будет в копеечку.

Прекрасный весенний день. Мы развалились на краю поля, в ближайший час никуда не летим. Мы лежим в тени большого старого дуба. Толстый Тео Зольнер уже дрыхнет. Наверно, опять слегка перебрал пивка в полдник.

Вильгельм Ледерер{5} читает «Фельдцайтунг». Говорит, мы уже сбили 1400 вражеских самолетов. Франц Пуцке{6}опять в серьезном настроении, у него это часто бывает. С самолетами, говорит, все правильно, а вот с бегущими людьми так нельзя.

Ледерер не согласен, я тоже не согласен. Ледерер говорит:

— Они наши враги, да? А каждый должен убивать своих врагов, разве не так?

А я сказал:

— Кто мы такие, чтобы решать, что нам делать, а что не делать? Фюрер за нас решает.

Пуцке не согласен, и Ледерер обозвал его демократическим трусом. Мне пришлось вступиться, а то бы они вцепились друг другу в глотки. Пуцке, конечно, не демократический трус. Просто у него нет особого интереса. На самом деле он хотел быть инженером. Авиационным инженером. Но у его папаши было туго с деньжатами. Его отец мелкий служащий в какой-то торговой компании в Дюссельдорфе. Так что Францу пришлось идти работать на авиационный завод. Но он не сачок. Говорят, в Испании он работал великолепно.

Камбре бомбили. В городе, наверно, было полно беженцев. Когда мы поворачивали домой, полгорода горело. По крайней мере, такое было впечатление.

Прилетели, пошли в столовую, а там какой-то журналист говорит, что война его застала в Амстердаме, а теперь он возвращается в свою газету в Лейпциг. За ужином рассказывал нам, что там было в Амстердаме, когда мы прошлись по городу. Они посадили его в отель. Говорит, что не особенно волновался, потому что знал, что мы скоро будем там. Рассказывал, что проснулся посреди ночи от страшного орудийного гула. А потом начались взрывы. А потом он просто вышел на улицу. Никто не пытался его остановить, хотя он считался вроде как пленник. Он видел, что мы идем очень низко, хотя заградительный огонь был сумасшедший. В воздухе стоял сплошной дым, а шум был страшный, огонь сумасшедший. Потом какие-то темные точки стали падать с самолетов. Говорит, сначала ему стало малость не по себе, подумал, что это бомбы. А потом увидел раскрывающиеся парашюты, это наши ребята спускались на пригород или еще дальше. Голландцы стреляли по ним из винтовок, из пулеметов, хорошо хоть, что стрелки из них никакие. Хотя, как ему показалось, в нескольких все-таки попали.

Это гнилое дело — стрелять в беззащитных парашютистов, дикость какая-то. Голландцы как они есть. Я думаю, это противоречит международным конвенциям.

Немецкое радио сообщает, что Париж эвакуирован. Мы сейчас бросаем наши яйца на порты Канала (пролив Ла-Манш). Погода идеальная.

Иногда летишь довольно продолжительное время и вообще никого не видишь. Даже фермы все пустые. Ничего удивительного. Они нас боятся. А потом опять наскакиваем на дорогу, которая кишит народом. Тогда мы вниз, и наши мелкокалиберные пулеметы начинают тараторить. Они гражданские? Ну и что такого? Это война или что?

Бомбили Булонь. Когда уходили, дым был такой густой, что ничего нельзя было рассмотреть. Те, кто побежал в этот город, здорово попались. Разбегались в разные стороны как тараканы. Некоторые прямо под наши танки.

Голландские тюльпановые поля почти нетронуты. Обер-лейтенант сказал нам: приказ Геринга.

Радио передало, что мы уничтожили 2400 вражеских самолетов. Многие не успели даже взлететь.

Это прямо совпадение. Вчера вечером я записал сообщение нашего радио, а всего через несколько часов мы вышли бомбить французскую базу. Прекрасные поля, по краям деревья, невысокие холмы вдалеке. Представьте наше изумление, когда мы увидели все эти «мораны» сидящими на земле. Обер-лейтенант Фримель начал считать, досчитал до двадцати и бросил. Ударили мы мгновенно. Никакого ответа, видели только нескольких их пилотов, как они бежали к своим машинам. Первый раз промахнулись, но вторая серия пошла точно в цель. Зрелище получилось замечательное. В воздухе кружились куски самолетов, а огонь прямо разливался по земле. Я опять дал вниз, и наши пулеметы довершили дело. Я не думаю, что хоть один из этих самолетов когда-нибудь еще взлетит.

Радио передает, что мы занимаем территорию без остановок. Наша артиллерия бомбит Ипр. Враг пытается зацепиться за Дюнкирхен{7}. Но я все-таки думаю, что скорее всего они просто хотят удрать по дороге через этот Дюнкирхен. Они укрепили город, и ребята, которые кидали яйца на тамошние доки, рассказывали, что зенитки бьют очень сильно. Но это все равно им не поможет.

Ледерер считает, что война закончится через две недели. Обер-лейтенант послушал его, но ничего не сказал. Он вообще много не говорит. Обер-лейтенант Фримель классный парень, к тому же отличный спортсмен и ведет себя очень достойно. Говорят, что он на короткой ноге со многими близкими к фюреру. Ничего удивительного. Он очень высоко стоит в партии.

Бомбили Дюнкирхен. Город теперь, наверное, весь в руинах. Нефтяные запасы взрывались со страшной силой. Все небо заволокло черным дымом, а издалека это казалось громадной башней. Взрывы были почти каждую минуту. Грохот внизу, наверное, был ужасный.

Когда вернулись, узнали, что наши взяли Булонь.

27 мая–6 июня 1940 г Дюнкирхен

Бельгийцы капитулировали. Главное, какого черта им вообще было начинать эту войну против нас? Такие тупые. Мы, немцы, непобедимы.

Говорят, эти томми пытаются улизнуть через Канал. Одно дело — пытаться, но другое дело — сделать. Я думаю, мы выскажем свое мнение по этому поводу. Чертовы томми. На этот раз им все будет не так просто. Пытаются удрать назад к папе с мамой. Не получится. А если получится, их родная мама не узнает.

Когда мы сегодня подлетали к Дюнкирхену, увидели на горизонте облака черного дыма. Ребята, которые побывали здесь до нас, хорошо поработали.

Мы уже были готовы пикировать и класть наши яйца, когда целая пачка «харрикейнов» неожиданно накинулась на нас сверху. Но наши «мессершмиты» были тут как тут и очень были рады ввязаться в хорошую драку. Вдруг я увидел, как один из «харрикейнов» пристроился к нашему хвосту, но не тут-то было. Смотрю, а у него одно крыло распалось на две части и он горит и падает. Пока мы сбрасывали боезапас, видели, как падали «харрикейны» и несколько наших истребителей, все время падали какие-то куски. Все это погружалось в целое море огня; выглядело так, будто каждый дом в городе горит. А почему бы ему не гореть? Он должен гореть долго и жарко, чтобы всем хватило.

Англичанам повезло больше, чем этим умникам. Погода совсем испортилась, все время туман и низкая облачность. Практически только на бреющем и летаем.

Мы летим так низко над песчаными дюнами, что ясно видим, как там лежат их раненые солдаты, ждут, когда о них кто-нибудь позаботится. Наверное, там таких нет. Некоторые куда-то переползают. Конечно, до Англии им не доползти. Спасибо, Господи, за Канал!

Бомбили корабли в порту Дюнкирхена. Хотя это довольно опасное дело — летать так низко. Ударили по судну, а потом видим, как толпы солдат прыгают в воду и плывут к берегу. А немного погодя, когда мы сделали круг и вернулись, видим, что судно осталось на плаву. Самое смешное, что со всех сторон к нему плывут люди, наверное, те же самые, что попрыгали с него перед тем. Что и говорить, англичане знают толк в плавании на длинные дистанции.

Штаб сообщает, что три английских эсминца и военный транспорт потоплены в порту на Канале. Не завидую тем, кто был на этих посудинах. Погода все еще отвратительная.

С ума сойти можно. Черт возьми, здесь — они, а вот здесь были мы. Они были у нас почти в руках. Но все равно удрали. Конечно, не все удрали, но все равно слишком много. Конечно, если бы у нас были все наши истребители, этого никогда бы не случилось. Над Дюнкирхеном у них их было гораздо больше, чем у нас. Потому что все случилось гораздо быстрее, чем ожидал штаб. То есть, конечно, я вовсе не хочу критиковать штаб. В конце концов, никому и присниться не могло, что французы и бельгийцы что-то могут делать, кроме как удирать. Наши ребята должны были только бежать за ними. Достаточно быстро, между прочим. А теперь наши истребители базируются слишком далеко от фронта, чтобы их можно было постоянно в достаточном количестве держать в небе над Дюнкирхеном. Англичанам было гораздо ближе. У них было большое преимущество.

Наконец погода улучшается. Обер-лейтенант Фримель полагает, что у нас были большие потери. Но наверное, все теперь будет не так плохо, как в тот раз. Наша артиллерия выдвинулась далеко вперед, так что может теперь обстреливать Дюнкирхен.

Если не снизиться достаточно низко, слишком много наших драгоценных яичек падает в воду. Да и зенитный огонь довольно плотный, так что я всегда вздыхаю с облегчением, когда вывожу машину на высоту. Мы, кажется, ни разу не возвращались без нескольких дырок в крыльях. Но в жизненно важные места пока ни разу не попало.

Иногда мне кажется, что это просто невозможно. Как такое может происходить? Я имею в виду корабли. Куда ни посмотришь, сплошь черные точки. Откуда, черт возьми, все они берутся! Как эти томми умудряются собраться все вместе? Колдовство какое-то. Похоже, они все это планируют заранее. Я знаю, что наши штабы всегда все планируют на недели, а кое-что и на годы. Я думаю, что так. Но англичане не могут знать этого заранее. Но как они это делают? С ума сойти можно. Кажется, они у нас в руках, и тут они проскальзывают у нас меж пальцев. Эти посудины — они возникают ниоткуда. Некоторые такие маленькие, яхты, или баржи, или рыболовецкие шлюпки, как они вообще умудряются сюда доплыть. Наверное, не все они возвращаются назад, тонут. А мы им помогаем.

Надо отдать должное англичанам. Они никогда не устают. Наверное, многие из них совсем бросили спать. Тео Зольнер, он-то уж точно не продержится без сна двадцать четыре часа, говорит, что они принимают какие-то таблетки, чтобы не засыпать. Но все равно, я думаю, они возвращаются в Англию, заправляются, загружаются и опять летят на Дюнкирхен без отдыха. А нам гораздо лучше. У нас регулярный сон, а иногда нас вообще никуда не посылают. Это потому что фюрер и Геринг все предусмотрели, и предусмотрели вовремя.

Сегодня вечером, после ужина, я говорил об этом с Пуцке, Ледерером и Зольнером. Все согласились, что англичане дерутся на удивление хорошо. Но это им не поможет. Просто мы намного лучше. Должно быть, потому, что у нас хорошая подготовка.

За разговором я узнал, что Ледерер прошел ту же школу, что и я, — Гатов, Вот это да! Ну не смешно? Вы несколько недель вместе в одной машине и даже не знаете подобных вещей! Мы еще долго болтали о Гатове. На всей земле нет другого такого места. Это не просто школа, это целый город, построенный специально для нас. А подземные ангары — это нечто! Ледерер, конечно, малость помоложе меня. Где-то около двадцати четырех. Он сын мюнхенского врача. Он вообще-то не должен был этого рассказывать, но как только раскрыл рот, так все и выболтал. Мы еще долго рассказывали друг другу истории про наших инструкторов. Иногда кажется, я только вчера первый раз сделал горку. Пуцке рассказал нам немного об Испании. Он был там механиком на «Дорнье-17». Он говорит, в Испании особо делать было нечего. Было скучновато. Единственным развлечением было наблюдать за итальянскими летчиками.

Зольнер захотел узнать, что для каждого из нас было самым трудным в летной учебе. В самом деле, смешной вопрос. Я никогда не задумывался над этим. И не уверен, что другие об этом думали. Собственно говоря, летать вообще не такое трудное дело. Самый трудный момент — это, наверное, когда ты в первый раз один в воздухе. Когда ты совершенно один в самолете. Но, насколько помнится, раздумывать об этом было некогда.

Дюнкирхен начинает раздражать. Все время этот Дюнкирхен. Только и делаем, что бомбим, бомбим и бомбим. Все время бомбардировки судов и доков. Я не знаю, остался ли во всем городе стоять хоть один дом. Иногда, когда хорошо попали в цель, нам видно, как людей выбрасывает в воздух взрывной волной. Мы кучами сбрасываем наши яйца, опять и опять. Но в эти маленькие лодки попасть все-таки невозможно. И они уплывают.

Все деревни вокруг Дюнкирхена сейчас горят, если, конечно, не превратились в пепел к этому времени. Над полями сплошной покров дыма.

По радио передали, что возле Дюнкирхена потоплено три английских военных транспорта. Это было захватывающе, как в движущихся картинках, когда их быстро листаешь. Английские корабли были уже почти в открытом море, уходили зигзагами от наших «дорнье». Первые яйца промазали, но наши ребята привели свои расчеты в порядок. Потом попали по первому кораблю, он вспыхнул от носа до кормы и через несколько минут скрылся под водой. Потом попали во второй, и он тоже затонул. А потом третий нашел свою судьбу. Это, наверное, было колоссально. Чертовская удача. Жаль, что мне не приходилось участвовать в таких шуточках. Мы все бомбим и бомбим, и все, что мы можем сделать, — это чтобы они убрались отсюда.

Штаб сообщил, что нас переводят под Париж. Это ко времени. Надеюсь, нам дадут сбросить им несколько посылочек.

14 июня 1940 г. Они не хотели умирать

Сегодня вечером у нас в столовой был необычный гость. Французский летчик, пилот «Морана-406». Его сбили над станцией Дози, там небольшой патруль их истребителей пытался накрыть авангард наших войск. Они, наверное, и представить себе не могли, что наши зенитки уже там. Еще бы, ведь наш моторизованный отряд взял этот район всего день или два назад. Но наши зенитки были тут как тут, так что французикам пришлось резко дергать вверх и они ничего не смогли сделать. А потом на них накинулись наши «мессершмиты». Французы все как один повернули хвосты и драпанули что было мочи. Все, кроме нашего друга. Он пошел на одного из наших «хейнкелей».

Меллер{8} рассказывал мне, что этот бедолага вел себя как совсем слепой. Он, кажется, даже и не понял, что с нами были «мессершмиты». Можно было подумать, что это его первый полет. Комедия продолжалась несколько секунд, после чего один из наших «мессершмитов» всадил ему в хвост порцию свинца. В следующий момент его «моран» был весь в огне. Пилот еле успел выпрыгнуть.

Я, кажется, никогда в жизни не видел до такой степени уставшего человека. Глаза, совсем красные от усталости, опухли так, что еле открывались. Пару раз за время еды он засыпал и чуть не падал головой в тарелку. Но тут же просыпался и пытался улыбаться, будто бы извинялся. По его виду нельзя было сказать, что он особо расстроен из-за того, что попал в плен. Может, он просто слишком устал? Когда мы спросили его об этом, он просто пожал плечами: «Война для меня закончилась». Это все, что он сказал. Он был совершенно спокоен и нисколько не печалился по этому поводу.

Как оказалось, он говорил по-немецки. Мне пришлось немного понервничать, пока я не убедился в этом сам. Дело в том, что я как-то сказал своим товарищам, что говорю по-французски, я изучал его в школе. Но я не знал, насколько мои знания соответствуют настоящему французскому. Когда его привезли, Пуцке и Зольнер ехидно посмеивались, думали, наконец-то они меня разоблачат. Но потом выяснилось, что он говорит на немецком довольно хорошо, и слава богу. Он учился в Дрездене. Музыке.

Разница просто огромная. Я имею в виду между нами и этим пленником. Мы разные совершенно. Например, мы гораздо лучше летаем, чем эти французы. Мне становится смешно, когда я вспоминаю, как этот Версальский договор пытался запретить нам летать. Это все равно что вытащить рыбу из воды. Эти версальские господа не принимали во внимание немецкую молодежь. Когда мы не могли строить моторные самолеты, мы просто собирались в Рейнских горах и строили там планеры. Версальским господам не пришло в голову, что, хотя мы не можем строить военные самолеты, мы все-таки можем строить самолеты коммерческие, и через несколько лет мы оказались во главе европейской коммерческой авиации. Потому что мы очень рано поняли, что будущее принадлежит той стране, которая господствует в воздухе..

Мы высказали все это французу. Он сильно удивился. Повторял снова и снова: «Вас так много. Вас ужасно много». Он просто не мог остановиться. Наверное, их еврейская французская пресса пишет в том смысле, что нацисты не понимают, что это такое — летать. Мы уже не могли сдержать смеха, когда он повторил это еще раз. Но если серьезно, в этом нет ничего сверхъестественного. Наша армия летчиков не выросла из-под земли. Задолго до того, как фюрер дал приказ, все было готово.

Забавно, но этот француз знает цифры и технические детали лучше нас. Смешно то, что он лучше нас знает, как мы великолепны. Конечно, он не это имел в виду, когда разговаривал с нами; он только хотел сказать: как хорошо, что война заканчивается. Он сообщил нам, что у французов не более тридцати приличных бомбардировщиков. А еще сказал, что скорость нашего «мессершмита» чуть ли не на 100 километров в час выше, чем у их «морана». Мы, конечно, все это знали. Но как могло случиться, что все это французы тоже знали и совершенно ничего не предпринимали? И это называется великая нация.

Было видно, что нашему французскому гостю не слишком нравятся подобные разговоры. Мы, однако, не отставали от него, впрочем, вполне по-дружески, и он рассказал нам, что последние несколько недель взлетал в среднем пятнадцать раз в день. Я не знаю, много это или мало. Еще он сказал, что его группа потеряла больше трети машин. Вероятно, могло быть и хуже. Я имею в виду другое. Если бы я оказался на его месте, просто не смог бы говорить о подобных вещах так, как он. Потому что на таких вещах проверяется, кто ты есть на самом деле. Он же говорил об этом, как о погоде. Как будто все это случилось не с ним. Казалось, перед нами сидит такой глубокий старик, что ему уже совершенно безразлично все происходящее. И говорит он о событиях далекого прошлого, которое никогда не возвратится. Это и есть разница между нами. Он на краю могилы. В этом смысле мы, немцы, гораздо моложе французов.

Я хотел бы сказать еще вот о чем. Я не думаю, что этот француз устал только оттого, что все последние недели выполнял работу трех или четырех пилотов. Его усталость лежит глубже. Я не могу это хорошо выразить, но мне кажется, что устал он еще до того, как началась война. Видимо, усталость не совсем точное слово для этого. Например, усталость ни при чем, если он не хочет говорить об этих вещах. Он хотел бы поговорить о музыке. О Бахе, о Брамсе, о каком-нибудь современном композиторе по имени, скажем, Хиндешмидт{9}. Вот что я имею в виду: мы тоже интересуемся другими вещами, во всяком случае, вполне на это способны, но мы никогда бы не говорили ни о чем таком, если бы попали в плен к врагу. Усталость здесь ни при чем.

Зольнер рассказал сегодняшний случай. Мы проходили над французской базой, там стояло не менее пятидесяти самолетов, и ни один не взлетел, пока мы не прошли, или, скорее, пока они не решили, что мы уже прошли. Потом, когда некоторые из них все-таки взлетели, наши «мессершмиты» были уже готовы их принять. Пока Зольнер рассказывал эту историю, француз не вымазал ни малейших эмоций. Он просто сказал: «Да, они не хотели умирать». Он сказал это так, будто нет на свете ничего естественнее, чем для солдата не хотеть умирать.

Пока мы сидели в столовой, пришла новость о том, что наши передовые механизированные части вышли на окраины Парижа. Мы, конечно, выпили за новую победу. Француз не сказал ничего. И все же он побледнел. Мне это не показалось, он действительно побледнел. У меня было такое чувство, что только эта новость могла еще его задеть. Наверное, Париж значит для французов больше, чем победа или поражение.

20–30 июня 1940 г. Женский батальон

Наш новый лагерь разместился на севере Франции в деревушке под названием Благословенная. Она недалеко от моря, и к тому же вокруг великолепные леса и пологие взгорья. Все это очень отличается от Северной Германии. В самой деревне тоска зеленая. Когда взлетаем, видим ближайший большой город, он расположен так близко, что кажется, можно дотянуться до него рукой. Но чтобы туда сходить, нужно получить специальное разрешение, и к тому же, на мой вкус, город не намного интереснее. Здесь все вокруг ужасно скучно.

Мы здесь чуть больше недели. Но впечатление такое, что мы здесь уже давным-давно. Будь я проклят, если понимаю, зачем мы сидим здесь и ни черта не делаем. Почему мы не можем сгонять в Южную Францию и бросить там десяток яиц? И почему бы в самом деле нам не подкинуть яичек англичанам? Как мы это умеем. Штаб сообщает, что наши бомбардировщики летают туда каждый день. А наша машина пересекала Канал два раза. Разве это дело?! Такое впечатление, что мы чего-то дожидаемся. Видимо, фюрер хочет сначала заключить мир с Францией, а уже потом вплотную заняться Англией. Потому что, если мы всерьез этим займемся, все дело займет не больше месяца.

Сегодня наконец написал Эльзе. Я должен был написать ей еще неделю назад, но все как-то не получалось. Не то чтобы я о ней не думаю. Я правда думаю о ней каждый день. Но я сейчас думаю о ней не так, как раньше. Я имею в виду, не так сильно, как раньше, хочу быть с ней.

Конечно, я люблю ее. И конечно, я собираюсь на ней жениться. Я имею в виду другое. Мне иногда кажется, что Эльза живет где-то здесь. Я имею в виду, она так похожа на местных жителей. Немножко робкие, немножко… никакого желания сделать что-то серьезное в жизни. В полете чувства совсем другие. Когда я сейчас думаю об этом, весь город кажется мне как бы немного глуповатым. Может быть, это мне только кажется.

Французы просят перемирия. С этим покончено. Я надеюсь, фюрер не оставит им это дело просто так. Ледерер говорит, что я могу не беспокоиться. Наш фюрер никогда не забудет Версаль.

Я тысячу раз говорил себе: «Как хорошо, что я не пилот-разведчик». Кому бы захотелось летать над врагом только для того, чтобы снимать картинки. Я думал, это жутко скучно. Но сегодня приятель с разведывательного самолета рассказал мне о своем деле, и я подумал, что это, возможно, не так уж и скучно, может быть, где-то даже интересно.

Дело в том, что о подобных вещах никогда не задумываешься и полагаешь, что они существуют сами по себе. Так и здесь. Я сто раз бывал на командном пункте и видел, как командир группы раскладывает на столе листочки, а потом говорит: «Остается только летный состав. Прошу вашего внимания». Потом он склоняется над картой и показывает нам, где мы пойдем. Но у меня никогда не возникало вопроса, откуда он берет эти кусочки карты. А это все не так просто. Штольцер{10} все это мне объяснил. Несколько машин взлетают и идут в определенное место. Каждый из них должен сделать определенное количество снимков, которые должны совпасть друг с другом, как клетки шахматной доски. Чтобы все получилось как надо, пилот должен проделать довольно чудной маневр. Сначала полет вдоль зоны, снимок, потом с креном на левый борт разворот назад, еще снимок, полет в исходную линию, еще снимок, разворот на левый борт и выход в исходную точку, повтор, чтобы ничего не пропустить. Я бы не задумываясь проделал это и раз, и два. Но Штольцер говорит, что пилоты долго учатся, чтобы делать все как надо.

У нас гости. В нашу деревню прибыла компания немецких девушек, некоторые очень симпатичные. Они разместились в школе. Может быть, на самом деле они и не такие красивые, но очень молоденькие и выглядят потрясающе в своей униформе. Сначала нам было даже как-то досадно. В конце концов, мы же на передовой. Мы все-таки на фронте. А когда видишь этих девчонок в деревне, кажется, что вокруг мир и спокойствие.

Я, конечно, слышал о HvD{11}, но понятия не имел, кто они такие. Я знал, что женская секция гитлерюгенда готовила девочек к войне, но, честное слово, я никогда не обращал на них никакого внимания. Мои товарищи раньше тоже не обращали. Зольнер и Пуцке просто глаза вытаращили, когда они вошли. Особенно Зольнер.

Основная работа HvD — помогать связистам. Они следуют за армией. Занимаются телефоном и телеграфом, конторской работой и все такое. Помогают мужчинам где только могут. Доставляют также почту. У них настоящая армейская организация. Они не просто носят униформу, они настоящие солдаты. Работают в три смены: утренняя, дневная и вечерняя. Они поделены на подразделения, и каждым командует женщина. Иногда им предоставляют отпуск, точно так, как нам. Даже когда они хотят выйти из расположения части, например во фронтовой кинотеатр, им нужно получить разрешение. Они настоящие солдаты.

Ледерер ходил в школу за донесением, он говорит, что как телефонистки они даже лучше, чем те, что сидят дома. Это, конечно, вряд ли. Но как бы то ни было, их долго учили.

Поссорился с Ледерером. Убей меня не пойму, почему он бывает такой нервный. Хотя, наверное, я тоже на пределе. Это все из-за этой паршивой погоды над Каналом. Какое-то варево. Ливень стучит в лобовое стекло, и все, что ты видишь, — светло-зеленые огоньки на приборной доске. Вообще-то мы знаем, где находимся. Но все равно ужасно противно. Когда летишь ночью и ничего не видно, то все нормально. Но когда ничего не видишь днем, чертовски противно.

Я спросил у Ледерера наши координаты, и именно в этот момент надо было, чтобы что-то случилось с его рацией. Он копался, копался, но все равно сигнал не проходит. Обер-лейтенант ничего не сказал, и я тоже вроде успокоился, а Ледерер все ворчит в переговорник, вроде бы это я виноват, что у него рация сломалась. Мы летели над Уэльсом, и ничего такого не происходило. Вернулись тоже нормально, хотя и привезли назад свои яйца.

Потом Ледерер тоже успокоился, перелез ко мне через весь самолет и вставил мне в рот сигарету. Курить я не хотел, но подумал, что, если я ее сейчас выну, у нас выйдет еще одна ссора. Этот чертов Канал выматывает нам все нервы.

Этим вечером почитал кое-что в «Фельдцайтунг» про Соединенные Штаты. Они собираются передать англичанам два миллиона ружей, оставшихся с мировой войны. Неплохая шуточка. Для американцев дельце выгодное, это точно. А англичанам надо бы понять, что для них это дельце вовсе не такое хорошее, как кажется. Я не удивлюсь, если эти старые пушки посшибают им головы. Интересно, американцы думают: кто мы такие? Чудная это, наверное, страна, раз они там думают, что можно выиграть войну с нами музейными штуковинами. У них нет ни малейшего представления, кто мы такие. Вступить бы им в войну, мы бы им все это объяснили.

Ее зовут Лизелотта. Я встретил ее сегодня. Она очень красивая. У нее светлые волосы и серые глаза. Когда она смеется, у нее на щеках появляются ямочки. И ноги у нее чудесные. Мы, кажется, все потихоньку таращились на ее ноги, когда она вошла.

Она вошла в столовую с каким-то мужчиной, когда мы сидели за обедом. Мы пригласили ее поесть с нами, но она отказалась. Наверное, HvD всегда обедают вместе.

Вечером, когда гулял, я встретил ее опять. Она сразу меня узнала и улыбнулась. Ямочки. Было совсем нетрудно заговорить с ней. Я почему-то думал, что это будет намного труднее, наверное из-за ее униформы. Лизелотта из Франкфурта. Это недалеко от моего города. Она из очень приличной семьи. Ее отец владелец фабрики. Мы назначили встречу на завтрашний вечер на том же месте. Это, конечно, если я не буду на задании, а она сможет ускользнуть, чтобы ее не хватились.

2 июля 1940 г. Задание

Впереди, по флангам и снизу летят десять «мессершмитов». Они встретят врага, если, конечно, будет какой-нибудь враг, чтобы никто не мешал нам положить наши яйца. Мы летим высоко, около 4000 метров, чтобы было меньше проблем с зенитками. Ужасно холодно. Пуцке включил обогреватель на всю, но это не помогает. Зольнер копается со своим пулеметом, обер-лейтенант просчитывает наш курс. Все это я, конечно, не вижу, потому что смотрю строго вперед, но я знаю: все так и есть, точно я смотрел на них в зеркало.

Сегодня наша цель — город где-то южнее Лондона, там в лесу замаскирован важный завод. Мы изучали фотографии до рези в глазах. Когда прибудем на место, будем точно знать, куда кидать боезапас. На заводе делают что-то очень важное. Нам больше ничего не сказали, но Пуцке, он в производстве знаток, думает, что там собирают «виккерс-веллингтоны». Подходим к зоне. Это говорит обер-лейтенант. Все тихонько смеются, я слышу по переговорнику. А потом обер-лейтенант говорит: «А ну, не зевать! Джентльмены у зениток!»

До чего же странно события откладываются в памяти. Это, наверное, не совсем так, что тут все дело в памяти; в конце концов, после всего этого прошло уже около двадцати четырех часов. Но то, что произошло после того, как он это сказал, заставило начисто забыть все, что было раньше. Джентльменов у зениток не было, но тут же внезапно выскочили «спитфайры» и «харрикейны», выскочили несколько внезапнее, чем мне это нравится.

Они наскочили на нас из ниоткуда. Похоже на то, что они прятались в облаках. Возможно, так оно и было. Я не знаю, сколько их было, — слишком занят, чтобы считать их, то же самое и другие. Но я думаю, их было намного больше, чем наших «мессершмитов».

Наши «мессершмиты» выстроились коробочкой вокруг нас, и пусть хоть ад разверзнется. Они налетали со всех сторон, с пике, с разворота; казалось, сидишь в клетке с птицами, которые сошли с ума. Я в мгновение увидел все это, а потом опять ничего не видел, потому что смотрел строго вперед. Мы должны идти вперед. Мы должны прорваться к цели. В этом смысл. Поэтому наши «мессершмиты» окружили нас и связали противника, пока мы прорываемся.

Обер-лейтенант Фримель уже надел на меня стальной шлем и приказал остальным надеть свои. Теперь он приказывает Пуцке открыть люк. Пуцке растянулся на днище, чтобы видеть, как будет выходить боезапас. Ледерер и Зольнер в хвосте на пулеметах. Я ничего этого не вижу, но точно знаю, что происходит. Я так ясно вижу эту картину, что могу ее нарисовать.

Рядом со мной обер-лейтенант Фримель склонился над бомбовым прицелом, весь сконцентрирован. Сейчас мы там. Он подсказывает мне: «Ата… ими… один вниз»{12}, пока мы не попадаем в ту точку, куда нам надо. Потом он сбрасывает первую порцию. Потом следующую. Крен и разворот. Мы делаем второй круг и бросаем остальные порции.

Каждый раз машина немного подпрыгивает, вроде бы ей становится легче, и это действительно так. Но в тот же момент я ее выравниваю. Я не знаю, попали бомбы или нет, но Пуцке видно все. Он лежит на днище и считает их, а потом рапортует.

Отработали хорошо. Точные попадания. Пуцке говорит, что выглядело так, будто один большой взрыв разнес все сразу. Снесло весь завод, ничего не осталось. Потом он уже ничего не видел, весь город накрыло пылью и дымом. Он только видел нечетко, как везде вспыхивали пожары и взрывы были чуть не каждую секунду.

Хорошая работа. Никаких машин здесь они уже не будут строить.

И тут «харрикейны» опять нас окружили. Им выслали подкрепление. Хотя, конечно, уже поздно. Наше задание выполнено. Но и теперь им нас не достать. Наши «мессершмиты» тоже здесь и вытворяют просто чудеса. Но их слишком мало. Кажется, мы их довольно много потеряли. В нас тоже несколько раз попали. Дважды машина дергается и дрожит, но, кажется, ничего серьезного. Я задираю ее вверх. Мои руки все потные, вытираю их о штаны. Моторы работают ровно, мы набираем высоту и уходим. Теперь идем прямо на базу.

«Мессершмиты» теперь должны уйти. У них мало топлива. Ничего не поделаешь, хотя вражеские самолеты все прибывают. Мы идем вперед. Мы должны вернуться. Пересекаем Канал без происшествий, и я потихоньку снижаю машину. Позади нас продолжается бой, и через несколько часов мы узнаем, что там было. Мне рассказал Меллер — он один из лучших наших истребителей. Командир эскадрильи дал команду по радио, и все наши «мессершмиты» набрали высоту и ушли в облако. Только самолеты арьергарда должны были остаться и связать противника, и никто из них не вернулся. Те, кто должен был пожертвовать собой, знали, по крайней мере, то, что потери противника гораздо больше, чем наши. В четыре или пять раз, так сказал командир группы.

Меллер тоже добрался не без приключений. Убегая от «спитфайра», он нырнул почти до нуля, а потом танцевал в нескольких метрах от земли к побережью. Он прошел прямо над зенитными позициями, говорит, эти томми так удивились, что забыли стрелять. Раз за разом ему приходилось перепрыгивать заборы и дома, несколько раз чуть не врезался. А в это время его мотор выстреливал с левой стороны языками пламени. Но он добрался.

3–7 июля 1940 г. Мы не старухи

Бывает, возвращаешься усталый до смерти. Замечаешь это, когда заходишь над полем на посадку. Иногда приходится приложить усилие, чтобы вытащить себя наружу. Кроме всего прочего, ты точно знаешь, что Главный наблюдает за тобой, как ястреб, обычно из окна командного пункта, и ты смело можешь клясться своей жизнью, что он заметит малейшую твою ошибку, когда ты сажаешь машину. Но когда она уже на своем месте, частенько для меня самая большая трудность не упасть и не уснуть там, где стою. А еще надо отрапортовать, а потом уже столовая и стол, полный вкусной еды, горячий чай или кофе — что хочешь. К этому времени ты уже не такой усталый, потому что знаешь, что у тебя в распоряжении вся ночь и завтрашний день.

Наедаемся до отвала. А потом делать почти нечего. У некоторых ребят есть гармоники и другие инструменты, и иногда мы поем. У меня не слишком хороший голос, да и вообще, я не очень люблю это дело, а некоторым только волю дай, орут как черти. А я люблю почитать.

Столовая довольно уютная. Наши ребята расписали стены, насобирали мебель из домов по соседству. Остальное сделали два столяра-француза. Столовая правда очень хороша. Но лучше всего это французский коньяк. Его здесь предостаточно. Я лично предпочитаю «Курвуазье». Надо отдать должное французам: они кое-что понимают в напитках. У меня такое предчувствие, что после войны «Курвуазье» больше не будет.

Каждый раз после возвращения, перед тем как сесть за еду, я звоню Лизелотте. Она сама попросила меня об этом. Сказала, что иначе будет волноваться. Она договорилась с подружками, которые работают на коммутаторе, говорит, что начальница ничего не узнает.

Мы встречаемся каждый вечер, когда это возможно. У нас есть свое место — узенькая тропинка уходит в лес. Иногда там бывают местные, но они не понимают, о чем мы говорим, а если еще настолько светло, что видно мою униформу, они мгновенно разбегаются. Страшно, наверное.

Мы просто гуляем. Она берет меня под руку, разговариваем мы не много. Я чуть-чуть испугался, когда в первый раз ее поцеловал. На самом деле я не хотел. Но это получилось как-то само собой. Когда я собрался было оправдываться, она мне не позволила. Конечно, она права. Ничего такого в нескольких поцелуях. Лизелотта очень чувствительная натура.

Все-таки я написал Эльзе. Из письма матери я узнал, что Эльза тяжело болеет. Доктор говорит, это анемия. Этот их доктор Кульман старый идиот. Я думаю, она выздоровеет. Она всегда была хилая.

Вчера прочитал великолепную книгу. Она называется «Воздушная война — 1936». Там описано разрушение Парижа вражескими бомбардировщиками. Она была написана в 1932 году, и так ее и надо читать. Так они тогда представляли себе воздушную войну. Самая интересная часть в книге о том, как разбомбили Париж, и не кто-нибудь, а англичане. Весь замысел этой части основывается на той идее, что англичане и французы поссорились из-за Египта, а англичане потом бомбили Париж, пока не разрушили полгорода. Идея не так плоха, как кажется. Просто надо читать между строк. Где он говорит «англичане», он имеет в виду «немцы». Это потому, что, когда майор Хелдерс писал эту книгу, мы еще жили под Веймарской республикой. Но совершенно ясно, что он имеет в виду. Но главное даже не это. Такая книжка яснее ясного показывает, что наши враги врут, когда обвиняют во всем фюрера, а немецкий народ якобы не хочет этой войны. Все это чушь. Такая книга не могла быть написана, если бы люди уже тогда не хотели бы войны, чтобы отомстить Франции. И ничего страшного, что современная война немного отличается от того, как ее представлял себе этот умный добрый майор.

Тео Зольнер хороший парень, но пьет он слишком много. Если бы только он остановился на «Курвуазье», как я! Но он мешает все подряд. Пиво, французские вина, коньяк, а потом несет всякую чепуху. Обер-лейтенант поговорил с ним как отец с сыном. Он честно сказал Зольнеру, что тот становится слишком толст. Полнота опасна для нас. Толстые не выдерживают перегрузок. Тео знает это, конечно. Все мы изучали это в Гатове.

Зольнер пообещал обер-лейтенанту бросить пить, но потом он мне сознался, что не уверен, что сдержит слово. Его отец был капитаном грузового судна в Гамбурге. Тео говорит, что в его семье всегда много пили, так что у него это наследственная слабость. Замечательное оправдание.

Вчера вечером с Тео Зольнером получилась крупная неприятность. Он, конечно, опять напился и пошел болтать что попало. Ребята играли в покер, я читал, он всем надоел, и его никто не слушал.

Некоторые ребята завели дружбу с девчонками. В конце концов, это никого не касается. Но Тео Зольнер начал делать всякие похабные замечания. Он спросил Любке, радиста из другого экипажа, как он думает, будет девочка или мальчик. Через минуту их разговора Любке вцепился ему в горло. Он был белый от злости. Мы их разняли и велели Тео убираться. Мы, в конце концов, не старухи, мы молодые мужчины, а они молодые девчонки, и это такое дело, которое кое-что значит, и если ты прогуляешься немного с девчонкой и поговоришь, то это никого не касается. Никто не виноват, что Тео предпочитает пить, а не гулять.

Я не хотел писать об этом. Но какой тогда смысл вести дневник, если не записывать туда все. Я думаю, потом, лет через десять или двадцать, когда буду его перечитывать, захочу точно знать, что и как было. А если заводить секреты от собственного дневника, то лучше уж совсем бросить его писать.

Короче, это произошло вчера вечером. Мы ушли довольно далеко в лес. День был очень жаркий, ночь тоже теплая. Было тихо. Потом я спрашивал себя, не выпил ли в тот день слишком много, но уверен, что нет. Не больше, чем я пью обычно, когда у меня следующий день свободен. Она ничего не говорила, и я ничего не говорил. А потом это вдруг произошло. Я не отдавал себе отчета, пока не услышал шаги. То есть я подумал, что кто-то идет, и вскочил. Наверное, был красный как рак. Потом шаги стихли. Я не знал, что сказать. Измучился, придумывая, что бы такое сказать, но так ничего и не придумал. Но я чувствовал, что обязан сказать хоть что-нибудь, и начал что-то бормотать. Она прикрыла мне ладонью рот и сказала: «Не надо ничего говорить». А потом попросила у меня сигарету.

Мы покурили. Мне было видно ее лицо, когда она затягивалась, но сначала я смотрел в сторону. Мне казалось, ей не хочется, чтобы я на нее смотрел. Потом она поднялась, притянула меня к себе и поцеловала.

По дороге домой она говорила обо всем на свете, но ни слова не промолвила о том, что произошло. Рассказала мне, какая противная у них начальница и как она выматывает девчонкам нервы. Помыкает девчонками, заставляет их делать все подряд. Она плохо себя чувствует, если они сидят без дела. Они встают в шесть часов и делают гимнастику под музыку по радио. И каждый день она проверяет их кровати и простыни. И всегда кричит.

Я постоянно думаю об этом. Лизелотта, конечно, не какая-нибудь такая. Она из Франкфурта, из хорошей семьи. Наверное, я не должен был этого делать. Если она захочет ребенка, то я не знаю… Конечно, я женюсь на ней. Я все это ей скажу. Она не должна ни о чем беспокоиться.

Она сказала, что я глупышка. А еще сказала, что я милый ребенок. Не знаю, женщин невозможно понять. Она ведет себя так, будто ничего не произошло.

8 июля 1940 г О чем ты думаешь, когда…

До войны, особенно когда я был в Гатове, я часто задумывался над таким вопросом: о чем бы я думал в момент опасности? То есть о чем ты думаешь, когда находишься в реальной серьезной опасности? Когда ты знаешь, что конец может наступить в любой момент.

Я во многих книгах читал о том, что непосредственно перед тем, как человек умирает, вся жизнь проходит у него перед глазами. Сказать по правде, я никогда в это не верил. Я не думаю, что, даже когда точно соберусь умирать, я буду смотреть свою жизнь от начала до конца. В частности, по той простой причине, что в моей жизни было так много событий, что я вряд ли вспомню хоть что- нибудь, даже если у меня будет масса времени.

Итак, теперь я знаю. Я знаю, о чем человек думает, когда знает, что ему конец.

Обер-лейтенант Фримель сказал, что мы на месте. Сейчас, прямо сейчас нам надо пикировать. Я бросаю машину все ниже и ниже. Прожектора прокалывают небо, все белым-бело. Они формируют что-то вроде второго слоя облаков над облаками. Проходим облачность. Пуцке открыл люки. Он уже ложится на днище машины. Рука обер-лейтенанта на сбросе. Потом слышу через переговорник, как Пуцке считает. Потом он докладывает, что боезапас лег точно в цель.

Зенитки бьют все ближе и ближе. Обер-лейтенант приказал как можно быстрее брать выше, чтобы выйти из зоны действия зениток. Сначала я даже не понял, что именно изменилось. Смотрю на приборы. Все нормально. Но я знаю, что-то произошло. Наконец понимаю: изменился звук моторов. В то же мгновение чувствую, что машина кренится на правый борт. Что-то не в порядке. Да, так и есть. Что-то случилось с правым мотором. Обороты 2100… 2000… 1800… 1400. Потом правый мотор встал совсем. Ладно, могло быть хуже. Я сумею вылезти отсюда и на одном моторе. Будь только у нас скорость побольше. Мы все еще в зоне действия зениток. Обер-лейтенант тоже следит за оборотами. Чувствую, он избегает смотреть на меня. Я знаю, что он думает, и он знает, что думаю я. Если бы у нас была побольше высота, мы легко спланировали бы назад через этот чертов Канал. Но успеем ли мы набрать достаточную высоту, пока зенитки нас не сняли? А если нет — нам что, прыгать? На вражескую территорию? Не слишком приятные мысли.

Планируем. Но страшно медленно. Нам всем кажется — гораздо медленнее, чем на самом деле. Несколько минут, они показались нам вечностью, мы находились в конусе прожекторов, а вокруг — сплошные разрывы зениток.

Смотрю на высотомер. 4200 метров. Должно бы наступить облегчение, но почему-то не наступает. Я чувствую, что опасность еще не миновала. Углом глаза наблюдаю за обер-лейтенантом. Он тоже все еще серьезен и напряжен. Хотя прожектора нас уже не видят и зенитки достать не могут. У нас у обоих такое чувство, что это дело еще не кончилось.

И вот зачихал левый мотор. Обороты 2200… 1700… потом 1400…Что за чертовщина с этим проклятым мотором?! Я газую… отпускаю… газую опять. Повторяю несколько раз. Иногда помогает, мотор немного разгоняется. Газ… отпускаю… газ… отпускаю… Все, встал.

Мы падаем. Падаем очень быстро. 3800… 3600… 3000…. Снизились до 2300 метров. Обер-лейтенант Фримель отдает команду экипажу подготовиться к прыжку. Он прав, конечно. Делать больше нечего. Наш добрый старый «хейнкель» развалится на куски где-то посреди этой проклятой Англии. Продолжаю попытки. Как автомат. Газ… отпустил… газ… отпустил. Голова пытается найти какой-нибудь выход. Это тоже автоматически, потому что я точно знаю, что ничего другого не придумаю.

Продолжаем падать. Хорошо хоть, что идем в густом тумане. Иначе томми сняли бы нас из любой берданки.

Чувствую на плече руку обер-лейтенанта Фрймеля. Он не говорит ничего, но я понимаю. Это знак. И в этот момент, в этот самый момент, я слышу что-то похожее на рокот. Смотрю на обороты. Это заработал левый мотор. Потом мы долго обсуждали, пытались понять, почему же он все-таки заработал. Вероятно, потому, что мы спустились в более теплые слои воздуха. Но это, конечно, только догадка.

Ну вот, обороты начали медленно повышаться. Очень медленно поднимаемся. Вскоре вышли на 3800 метров. Этого в любом случае достаточно, чтобы перелезть через Канал. Если ты на той стороне, то можешь совершить вынужденную посадку где угодно. Это проще простого. Слышу свист в переговорник. Это обер-лейтенант. Он насвистывает только в особенно хорошем настроении.

А потом все заработало как часы. Точно на середине Канала — вот смех-то! — заработал правый мотор. Ну дела! Мы вернулись как ни в чем не бывало. Как все-таки много иногда решают секунды. Вот если бы у нас левый мотор стоял на несколько секунд дольше, мы бы выпрыгнули над Англией и сейчас, скорее всего, сидели бы в лагере.

Потом, когда мы пришли в столовую, обер-лейтенант Фримель смеясь сказал, что нам надо бы молчать насчет всей этой истории. «Они могут подумать, будто мы все наврали». Но он не шутил. Конечно, он рапортовал командиру. Машина должна быть перепроверена со всей тщательностью. И копия рапорта была переправлена в Берлин, чтобы проблема была исследована прямо на заводе.

Размышляя обо всем этом, я собрался было написать о том, о чем обычно думаешь в момент предельной опасности. Так вот, хотя событию этому всего несколько часов, мне кажется, я совершенно забыл, о чем думал. Может быть, смогу изложить это так: если я и думал о чем-то в те мгновения, то все это забыл. Но я не верю, что думал о чем-то особенном. Помню, автоматически исполнял то, чему меня учили в Гатове. В такие моменты настоящий пилот на самом деле становится частью своей машины. Да, я уверен, что не думал ни о чем особенном. И уж точно, вся моя жизнь не проходила передо мной, как пишут в книгах. Я не думал о Лизелотте. Не думал об Эльзе.

9–13 июля 1940 г В ожидании вторжения

Капрал Вильгельм Ледерер, наш радист и один из лучших моих друзей за всю жизнь, получил Железный крест первого класса.

Сообщение пришло от Высшего командования сегодня днем. Главный вызвал его на командный пункт, зачитал приказ и прицепил крест ему на грудь. Это дело надо было соответственно отметить. Обер-лейтенант Фримель присоединился к нашему празднику на минуту, хотя обычно не сидит с нами. С его стороны это было очень достойно. Для командира машины вряд ли слишком приятно, когда летчик из его экипажа получает крест, а он нет. Но обер-лейтенант не выказал и тени зависти. Он настоящий товарищ. Он такой, как мы.

На самом деле крест Ледерера за довольно давнее дело, еще до нашего экипажа. Это было во время боев над Скапа-Флоу, в начале марта. Ледерер говорит, что он уже почти забыл, что там было. Наверное, так оно и есть, он никогда не бахвалится. В самом деле, это даже смешно, как долго они присваизали ему этот крест. Наверное, какой-нибудь штабной писарь просто забыл об этом деле или сунул его в другие бумаги. Эти бюрократы тянут время до бесконечности. Надо их время от времени сажать в самолет, чтобы они почувствовали, что такое скорость.

Но я хочу рассказать историю Ледерера. Один из командиров слышал ее раньше. По этому случаю он пересказал ее нам; она так замечательна, что я решил записать ее точно так, как запомнил.

«Юнкерс», на котором Ледерер был радистом, принимал участие в большом налете на Скапа-Флоу. Уже стемнело, но все небо было освещено сотнями лучей, рыщущих в поисках наших самолетов. Да и зениток было более чем достаточно. А потом еще напали английские истребители. В общем, было жарковато. Наконец нашему «юнкерсу» удалось нырнуть в облако. Они потеряли связь со своей эскадрильей. Дойти до цели не было ни малейшей возможности. Командир это понял и принял единственно правильное решение. Он отдал приказ возвращаться домой.

Но тут нос самолета затрясло, а хвост пустился выписывать круги. Как говорит Ледерер, его не волновало, что происходит с самолетом. Его дело было следить, чтобы рация работала. Он преподносит все так, будто это самое обычное дело на свете. Но если ясно представить себе эту ситуацию, становится понятно, что нервы должны быть железными. Конечно, когда я занят своим делом, тоже не смотрю, что вокруг происходит, но ведь я на ручке. Радио совсем другое дело. Наверное, не слишком приятно постоянно сидеть ко всем спиной. Я хочу сказать, вот если бы я сидел за своим радио, а с нашим самолетом вдруг происходит такое, хватило бы мне нервов даже не оглянуться? Я не уверен.

Как бы то ни было, Ледерер не оглянулся. Он работал с рацией. Но он смотрел в сторону хвоста и потому увидел, что руль высоты развалился на куски. Потом он заметил, что осколки стекла от фонаря и куски левого крыла, вращаясь, пролетают мимо него. Не самое приятное зрелище. Так что он наконец обернулся. Отсек был весь изрешечен осколками и повсюду кровь. Он схватил пакет первой помощи и полез вперед. Пулеметчик был цел и пытался заткнуть топливные баки, которые были все в пулевых отверстиях.

Впереди было страшное месиво. Командир навзничь лежал на полу, у него рваная рана на голове, все лицо, руки и ноги иссечены осколками. Ледерер сделал все, что мог: наложил командиру повязки, а потом позвал механика, который стоял на коленях перед пулеметом, помочь ему привести командира в чувство. Потом он полез вперед посмотреть, все ли нормально с пилотом. Только он подошел, пилот откинулся назад. Потом они нашли у него рану в брюшной полости. Удивительно, как он держался столько времени.

Делать нечего, Ледерер залез в кресло и взялся за ручку. Компас, кажется, был цел. Так что Ледерер мог приблизительно взять курс. Но это было все. Они следовали в общем направлении домой, каждую минуту ожидая, что машина распадется на части. Потом, примерно через час, они увидели свет. Ледерер с пулеметчиком обсудили, что бы это могло быть. Сначала они думали, что побережье, потом — что это корабль. Решили было, что все еще где-то над Англией. И наконец поняли, что это звезда.

Они продолжали лететь и в конце концов, после вечной абсолютной мглы, увидели на горизонте ряд огней. Это было бельгийское побережье. Наконец-то они узнали, где находятся, и через полчаса уже садились на базе. Только когда винты окончательно остановились, они поняли, как ужасно выл ветер. Они даже не заметили, что прошли через самый сильный шторм за весь год.

Они вылезли и осмотрели машину — в ней было не меньше семи зенитных попаданий. Половина фонаря оказалась вырвана. Это просто чудо, что машина не развалилась по пути домой. Командир был немедленно переправлен в госпиталь, и врачи умудрились его залатать. Он только лишился одного глаза. Пилот умер. Он потерял слишком много крови. Такие раны всегда очень опасны.

Когда Ледерер рапортовал, он поразился, какие все были мрачные. Из всей эскадрильи, ушедшей на задание, он один привел машину назад. А другой за две минуты перед тем прислал по радио сообщение: «Командир убит. Механик убит. Пилот и радист тяжело ранены. Левого мотора нет». А потом тишина. Наверное, машина упала где-то за Каналом.

Мало удовольствия быть начальником базы. Я ему не завидую ни капли. Насколько легче, черт меня побери, взлетать и бомбить и возвращаться назад или не возвращаться, чем смотреть, как другие взлетают, и потом ждать, вернутся они или, может быть, не вернутся. Когда я выходной, часто выхожу на поле и жду, когда кто- нибудь из ребят придет. День или ночь — Главный и его штаб всегда там. Он, кажется, никогда не спит. Он сидит на командном пункте и ждет сообщений от ребят, которые кладут свои яйца. Это, наверное, немножко глупо, но это ужасно приятное чувство: знать, что кто-то ждет тебя. Сентиментально это или нет, но это так — каждому из нас это чувство знакомо.

Иногда, когда какой-нибудь машины нет слишком долго, достаточно просто посмотреть на лицо Главного, когда он стоит и ждет, чтобы понять, как ему тяжело. Потом, когда колымага наконец появляется и заходит на посадку, а он смотрит на нее в бинокль и видит, что она похожа на решето или что она вихляет хвостом и крыльями, он чеканит приказы. Кто-то бежит через поле, а через пару секунд выезжает амбулатория. Если нет, то всем гораздо легче. Но все равно, от момента, как остановились винты, до момента, как появится последний человек, все ждут затаив дыхание.

Я всегда отворачиваюсь, когда экипаж обходит свою машину, чтобы посмотреть, что с ней. Я просто знаю это чувство. Когда ты внутри, можешь только догадываться, то есть только приблизительно предполагать, куда ее ударило. Как только вылез, ты все хочешь видеть своими глазами. Но когда ты сам смотришь, как это делают другие, — просто смешно и нелепо.

Сегодня в «Фельдцайтунг» интересная статья про Америку. В британском павильоне на Всемирной выставке в Нью-Йорке взорвалась бомба. Двое полицейских убиты и многие ранены. Они опять вполне серьезно обвиняют в этом нас, мол, это нацисты спрятали там бомбу или, по крайней мере, те, кто нам симпатизирует. Но, как утверждает корреспондент, никто в Америке этому не верит. Большинство людей считают, что сами англичане заложили бомбу, чтобы потом рассказывать истории о нашей жестокости. И действительно, англичан вряд ли озаботил бы вопрос о жизни пары американских полицейских.

Ну и хорошо, американцы скоро сами поймут, какие свиньи эти англичане. Даже если мистер Лa Гуардиа, который, как кажется, держит полицию Нью-Йорка у себя в кулаке{13}, будет визжать от ярости.

Сегодня Меллер сказал мне, что вторжение в Англию дело решенное и может начаться в любой момент. Он прошептал мне эту новость с таким видом, будто он знает это наверняка, но не должен был этого мне говорить. И взял с меня обещание никому ни слова. И еще рассказал, что мы сейчас строим специальные корабли, высокоскоростные и с низкой осадкой, чтобы можно было выскакивать прямо на берег. Может быть, правда, а может, нет. У меня есть подозрение, что до Меллера просто дошли какие-то слухи, вот он и важничает.

14–28 июля 1940 г Война на море

Стены инструкторской комнаты фернкампфгруппе (группа дальней бомбардировочной авиации) сплошь увешаны картами. На картах приколоты сотни силуэтов кораблей. Каждый силуэт означает, что на этом месте немецкий бомбардировщик потопил вражеский корабль. Картина весьма выразительная. Нет океана, где немецкие самолеты не потопили хотя бы несколько кораблей. Несомненно, в Англии паника. Несомненно, весь мир приветствует триумф немецкого люфтваффе. Действительно, ничего подобного в истории еще не было. До войны никто не мог даже подумать ни о чем подобном. Все знали, что корабли можно атаковать, когда они в порту. Но никто не предполагал, что их будут топить в открытом море. Немцы всегда удивляли мир, и вот все повторяется опять. И это не последний сюрприз из тех, что мы предложим нашим врагам.

Я забыл сказать, что нас перевели. Нас пятерых вместе с нашей колымагой. Нас отправили в фернкампфгруппе. Не имею понятия на сколько. Может быть, на несколько недель, может быть, дольше. Ничего, тем более что наша новая база недалеко от старой. Не более 200 километров. Так себе, маленькая прогулка.

Потоплено два английских судна, одно из них водоизмещением 5000 тонн. Это сделала одна из наших групп. По радио отрапортовали в конце дня, а вечером прибыл сам «Хейнкель-118». Потом экипаж рассказал нам всю историю.

Поначалу казалось, что дел на этот раз вообще никаких не будет. Тучи висели практически над водой; облачность не более 500 метров. Под каждой тучей наверняка с полдюжины кораблей противника, а ты должен отпускать их. Но ребята на этот раз определенно поймали удачу. Сами не ожидали, как они чуть не лбом уперлись в целый конвой. Конвой шел прямо на них. Сначала командир увидел сквозь туман только один корабль, но потом разглядел другой и понял, что это, видимо, конвой. Через несколько секунд они насчитали четырнадцать кораблей.

Пилот сбросил газ, заложил вираж и резко пошел вниз. Они не были на линии с первыми двумя кораблями, так что их пропустили. Но третий стоял очень хорошо, и они бросили ему пачку. Два яйца попали, и через минуту он сильно накренился набок. Правый борт, наверное, был изорван в клочья. Тем временем открыли рот зенитки. «Хейнкель» опять нырнул в облака, но они видели красные трассеры пулеметов и разрывы зенитных снарядов. Потом они снова вынырнули и достали еще один корабль. Этот был намного меньше, две или три тысячи тонн. Но все равно очень хорошо для работы на пару минут.

Я встречался с оберстлейтенантом{14} Вагнером, начальником фернкампфгруппе. Красивый мужчина, очень подтянутый и высокий, с твердым, энергичным лицом. Говорят, после Харлингхаузена лучший специалист по войне на море в люфтваффе.

Он подошел к нашему столику поздороваться с Францем Пуцке. Они оба были в Испании, и Пуцке много раз летал с Вагнером. Оберстлейтенант сам познакомился с каждым из нас и немного с нами поговорил. После того как он ушел, Пуцке ничего не оставалось, как рассказать нам об Испании. Он служил в эскадрилье, которая накрывала пространство Средиземноморья между Валенсией и Барселоной. Их задачей было отрезать красных от моря. В одном только порту Аликанте они потопили с полдюжины кораблей. Порт Гандия был так плотно блокирован потопленными кораблями, что туда не могло войти даже небольшое судно. Каждый день они наматывали сотни километров, чтобы не пропустить самого мелкого рыбацкого суденышка. Чем скорее красные подохнут с голода, тем скорее все кончится.

То, что наши летчики каждый день рапортовали в Берлин о своих успехах, подтверждает предвидение нашего Высшего командования. Уже тогда наши командиры подготовили люфтваффе к ударам по вражескому флоту, потому что слишком хорошо знали, что наши враги готовятся к войне против нас. Но это не все. Уже тогда наши летчики не только бомбили корабли. Они бомбили доки, автотрассы и железные дороги. За шесть недель, как рассказал Пуцке, более сотни поездов между Валенсией и Барселоной они или уничтожили, или остановили попаданием в локомотив. Очень хорошая работа.

Я просто в восторге от этой группы люфтваффе. Ни о чем таком я даже не подозревал. Все это просто великолепно. Что меня поразило, так это то, что некоторые машины имеют просто гигантский налет. Конечно, еще до войны было множество дальних перелетов, Линдберга, нашего капитана Моро или маршала Бальбо. А потом наша «Люфтганза» организовала транспорт в Южную Америку — задолго до того, как «Американские клиперы» пересекли Тихий океан и Атлантику. Спору нет, их пассажирские самолеты были гораздо элегантнее наших бомбардировщиков. Конечно, если джентльмен платит кучу денег, он хочет получить условия покомфортабельнее, чем могли предложить мы. Но эти клиперы не могли нести бомбы и пулеметы, и они не брали столько горючего. Они просто летели с одного континента на другой и не думали о том, что надо возвращаться.

Главное следствие этого то, что мы имеем сейчас так много дальних самолетов. Наша авиационная промышленность вне конкуренции. Сейчас они в массовом производстве, но рождались в настоящем бою. Они держат нос по ураганному ветру и возвращаются домой на одном крыле.

Паршивая погода. Ливень с горошину, а через минуту чистое небо. Шли на 3000 метров, но потом пришлось клюнуть носом и пробить толстый слой облаков, чтобы выйти в хорошую видимость. Мы в разведывательном полете, так что нужно всего лишь смотреть. Но мы видим только океан. Он сегодня ярко-зеленый. Иногда видим контур английского побережья, потом снова идем в тумане, потом опять бесконечный океан. Ледерер отсылает донесения о погоде. Обер-лейтенант Фримель сам себя развлекает: издает губами такие смешные звуки, — я слышу через переговорник. Он всегда так делает, когда нервничает. Самолет затрясся, как старая повозка на деревянных колесах. Внезапный шквал, но бывало и похуже. А под нами все вода и вода.

Когда часами летишь над водой, ты не должен управлять самолетом, ты им правишь как кораблем. Нет ни дорог, ни рек, ни озер, чтобы обозначить тебе твое положение. Нет регулярных морских путей, отмеченных, как в мирное время, кораблями. И не у кого запросить твой пеленг. Обер-лейтенант постоянно возится с компасом и треугольником, вычерчивает наше движение. Принимает донесения Ледерера о погоде. Но это не так важно, погода здесь меняется слишком быстро.

Вода, ничего, кроме воды. Представим, что мы потерялись. Если закончится топливо, мне придется сажать машину прямо на воду, и тогда, скорее всего, нам конец.

Даже с нашими надувными лодками. Даже если мы успеем передать по рации наши координаты, будет чертовская удача, если нас найдет наш корабль, пока мы живы…

Обер-лейтенант припал к стеклу. Я тоже ее вижу. Черная точка. Но тут облако опять встает между нами. Мы закладываем вираж и возвращаемся назад. Я бросаю машину вниз, и мы оказываемся ниже облачности. Обер-лейтенант Фримель начинает считать. Восемнадцать. Восемнадцать английских кораблей. Прекрасно.

Так что мы нашли большой конвой. И там два крейсера. Теперь они нас заметили, зенитки захлопали вокруг нас.

Двумя секундами позже мы ныряем в облако. Обер-лейтенант диктует Ледереру донесение. Дает точные координаты. Пока Ледерер передает сообщение, наши бомбардировщики уже готовы и через несколько минут лягут на курс. Эти посудины не отнимут у них много времени. Эх, не можем мы сами щелкнуть по ним. Было бы у нас хоть несколько яичек. Тебе лично никакой пользы, что ты их нашел. Плоды победы пожнут другие. Но штаб, конечно, понимает, что разведка так же важна, как все остальное.

Мы поворачиваем домой, гордые за себя, что выполнили свой долг.

30 июля 1940 г Сверхчеловек

Оберстлейтенант Вагнер собирается попробовать летать на планерах. Сегодня после обеда я рассказывал ему, как начинал это дело. Он хотел знать буквально все, так что мне пришлось рассказать про всю мою летную жизнь. Как оказалось, мы оба совершили свой первый полет в Рейнских горах.

Сначала он спросил меня, как я приобщился к полетам на планерах. Я признался, что это была не моя личная инициатива. Это была инициатива Клауса. Мы учились в одном классе, и он на летние каникулы собирался на Рейн, а я просто поехал с ним, потому что мне нечего было делать и родители не возражали. Интересно, как сейчас Клаус. Может быть, он переболел, не то что я. Обязательно напишу ему в ближайшие дни…

Когда мы в первый раз поехали на Рейн, я даже не знал такого слова «планер». Клаус же кое-что в этом уже понимал. Он прочитал несколько книг на эту тему и даже знал кое-кого из тех, кто летал с Вассеркуппе{15}.

Так это у меня начиналось. А когда через месяц вернулся домой, я уже вовсю болел планерами. За тот месяц я был в воздухе только пять раз, да и то всего один раз больше трех минут. Я все помню так ясно, будто это было вчера. Такое невозможно забыть. Так что этого оказалось вполне достаточно, чтобы полет вошел в мою плоть и кровь. С того момента меня волновали планеры, и больше ничего. За зиму я вычертил конструкцию и построил небольшой планерок, а летом мы опять двинули в горы.

Я рассказывал все это оберстлейтенанту Вагнеру почти целый час. Вспоминаю наш разговор и, честное слово, не знаю, зачем все это записал. Не собираюсь же я, в конце концов, писать свою автобиографию. А может, собираюсь? Честное слово, не знаю. Как бы то ни было, меня всегда подмывало с кем-нибудь об этом поговорить. Потому что те дни на Рейне значили для нас, мальчишек, слишком много, те недели, когда мы не могли говорить ни о чем другом, кроме ветра, восходящих потоков, хвостового оперения, угла атаки…

Конечно, рассказывать кому-то о таких вещах не слишком удобно. А если все это записать, то выглядит уже не так сентиментально.

Я вряд ли сильно преувеличу, если скажу, что те недели в Рейнских горах заложили фундамент современного немецкого люфтваффе. Самого мощного в мире воздушного флота. Именно тогда зародилась страсть нашей молодежи к полетам. Именно тогда мы стали фанатиками авиации. Тогда мы стали одновременно и инженерами, и техниками, и даже изобретателями. Тогда упали зерна нашего воздушного фронта, целой армии летчиков, которые как из-под земли выросли, когда фюрер дал приказ.

Рейнские горы аккумулировали всю страсть немецкой молодежи к полетам и весь ее опыт пилотирования; приобщением к этому опыту мы обретали смысл своей жизни. Мы были бедны, но не к деньгам мы стремились. Все равно мы умудрялись наскрести несколько пфеннигов на постройку собственных самолетов — немного древесины, немного парусины… Но еще была национал-социалистическая партия. Такая тогда маленькая, над ней все смеялись, она помогала нам как только могла. Она прислала наблюдателей на Вассеркуппе. А потом посредством своих связей с рейхсвером добилась, что нам назначили официальных консультантов. Потому что фюрер и особенно его верный друг Рудольф Гесс поняли, каким ценным может быть опыт планерных полетов в деле приобщения юного немецкого поколения к единым задачам нации. Нет ничего справедливее на свете, что именно он стал нашим фюрером. Нет ничего естественнее, что мы подчиняемся ему, и только ему. Потому что задолго до того, как занял свое место, в сотрудничестве с рейхсвером он организовал обучение молодых летчиков, особенно когда был организован HCЛK — Национал-социалистический летный корпус…

Вижу, что написал о себе уже слишком много. Вроде я пишу мемуары. И все же, почему бы и нет? Может быть, мне стоит попробовать написать нечто в этом роде. Не для публикации, конечно, хотя кто его знает, может быть, в один прекрасный день я совершу что-нибудь такое, что людям захочется узнать обо мне побольше… Но опять-таки, никого не касается, о чем я думаю и что чувствую. Записывать все это на бумагу — для меня своего рода развлечение. Может, это будет интересно Лизелотте? Возможно, я пишу это для нее. Тогда она будет лучше меня понимать. И не станет обижаться, если я чем-то занят или не в настроении. Она не пишет мне уже почти неделю, значит, на что-то сердится. А я почти каждый день посылаю ей хотя бы открытку.

Я бы описал ей, как было в 1933 году, когда фюрер только что пришел к власти, когда все мы из НСЛК наконец-то получили возможность служить правительству. Только очень осторожно, чтобы наши враги не догадались, что мы задумали. По всей стране мы начали строить аэродромы, много подземных ангаров… И у нашей «Люфтганзы» появились хорошие аэропорты и большие авиационные заводы… Вот тогда выявилось подлинное значение всех наших планерочков, полетов с горы, наших детских споров, всех наших тренировок в гитлерюгенде. Когда в 1935 году фюрер провозгласил наше право на перевооружение, все уже было готово. Тысячи летчиков готовы были взлететь и встретить врага хоть в тот самый день. Мы долго ждали, потому что так решил фюрер.

Нет ничего лучше, чем быть летчиком. Это нечто большее, чем быть просто солдатом. Не говоря уже о «бойцах тыла», как они любят себя называть. Мы делаем такое, на что обычные люди не способны. Мы другие. Когда поднимаешь машину над облаками, возникает особенное чувство — совершенно наплевать, что там делается под тобой. И правда — открывай форточку и плюй.

Еще до службы я заметил, что многие пожилые люди в нашем городе считают нас, летчиков, самонадеянными и надменными. Да, мы самонадеянные. Ну и что? Мы в самом деле делаем кое-что особенное. А какого черта эти тупицы, тыловые бойцы, из нашего города считали себя важными птицами?!

И это совсем не то, что быть просто солдатом, хоть даже и настоящим. Разница в том, что мы всегда одни. Нас пятеро в самолете, но это совсем не то, что сидеть в траншее, когда вас тысячи со всех сторон. Вокруг нас бесконечное воздушное пространство, и хоть нас пятеро, но мы одни.

И есть еще кое-что, чего никто не может отрицать. Это опасность. Мы живем жизнью гораздо более опасной, чем все остальные. Я не то чтобы жалуюсь. Как раз наоборот. Просто прекрасно, когда твоя жизнь опасна. Это великолепно — знать, что в любой момент может выпасть твой номер. Но если твоя жизнь такова, ты имеешь право утверждать, что она лучше и важнее, чем жизнь других людей.

Я хотел бы добавить вот еще что. Наша борьба, в отличие от той войны, что идет на земле, — это наше личное дело. Когда я в пике прорываюсь сквозь тучи, чувствую себя средневековым рыцарем, скачущим на королевском турнире навстречу своему противнику. Я понимаю, это очень похоже на сумасшествие, но это именно то, что я хотел сказать. Наша борьба — это не война гигантских машин, в которой ты всего лишь маленькое колесико или зубчик колесика. Это наше личное дело. Поэтому наша борьба чище, чем война на земле. Даже если вы знаете, где мы поработали и что мы сделали, все равно не поймете, что это такое. Это слишком личное дело. «Чище» — единственное слово, которое я подобрал, — наша борьба чище.

3–13 августа 1940 г Фортуна этого не любит

Когда вчера возвращались домой, я услышал по переговорнику голос Пуцке. «Это мой сотый полет на вражескую территорию», — сказал он как бы сам себе. Мы все разом прокричали ему наши поздравления.

Потом в столовой устроили настоящий праздник. Зольнер насобирал где-то большой букет цветов, и мы осушили несколько бутылок. За праздником принялись вычислять, сколько километров он пролетел и сколько раз он мог бы обогнуть Землю. В конце концов сошлись на том, что четыре или пять раз. Особенно когда у него были дальние перелеты по Испании. Точно это вычислить, конечно, невозможно. И тем не менее сотня полетов — очень хорошая цифра. Сотня полетов на врага…

Пуцке вообще-то не очень обрадовался этому празднику. Сказал, что юбилеи не так безобидны. Говорит, фортуна не любит таких вещей. У меня и мысли не было, что у него какие-то предчувствия. Мы просто посмеялись, мы не суеверны.

Штаб разработал для нас новую тактику. Наверное, потому, что у нас в последнее время было много проблем над Англией. Англичане тихо сидят в засаде и набрасываются на нас, как только мы пересекаем Канал. Теперь мы принимаем определенное направление и всем своим видом показываем, что идем в пункт X. Англичане высылают свои «харрикейны» и «спитфайры» в том же направлении, чтобы отсечь нас от X. Но в последний момент мы резко поворачиваем в направлении пункта Y, который и был нашей целью с самого начала. Надо сказать, трюк срабатывает не слишком часто. Проблем все равно много, мы видим это по собственному опыту. Англичане не такие уж тупые, надо отдать им должное. Но раз уж мы их бьем, то, надо полагать, мы все-таки лучше.

Штаб задал нам очередную задачку. У нас на базе появились какие-то новые офицеры. Прибыли прямо из Берлина, и поначалу мы понятия не имели, зачем они здесь. Оказалось, это офицеры службы разведки.

Всякий раз они тут как тут, как только мы прибываем с задания. Только вылезли из самолета, они сразу на нас набрасываются. Все мы должны ответить на массу вопросов. Они никогда не устают их задавать. Естественно, что не устают, это не они только что вернулись с задания. Они хотят знать абсолютно все, вплоть до мельчайших деталей. Еще и еще раз они переспрашивают, не забыли ли мы им что-нибудь сообщить. «А вы не заметили еще чего-нибудь?» Один и тот же вопрос они могут задать вам сто раз. Я в этой связи вспоминаю детективные рассказы, где проницательные детективы выспрашивают у свидетелей самые несущественные мелочи, а потом с помощью этих мелочей распутывают все дело. Что касается меня, то я, как правило, мало что мог им сообщить. Это даже забавно, до чего мало пилот замечает в полете. Намного меньше, чем все остальные. Больше всех видит Тео Зольнер в хвосте. По крайней мере, он так говорит. Это его любимое дело — выкладывать информацию людям из Берлина.

Только что перечитал последнюю страницу. Если бы ее прочел кто-нибудь со стороны, ему могло бы показаться, что я не слишком серьезно отношусь к этому вопросу. На самом деле это не так, все это вовсе не шутки. На самом деле это еще один пример прекрасной организации нашей армии, в которой не упущено ничего. Из любой мелочи, которую замечают летчики, можно извлечь полезную информацию. Хотя у этих людей из Берлина, вероятно, складывается впечатление, что мы об этом мало задумываемся.

Я не могу избавиться от ощущения, что Меллер все-таки прав и мы в конце концов нападем на Англию.

Радио сообщило, что наше люфтваффе атаковало Портлендский порт. В гавани разрушены важные сооружения и плавучие доки, подожжены нефтяные хранилища.

Мне интересно, на кой черт придумали эти словечки «нейтральные воды». Идиотское выражение. В конце концов, все океаны — это ничейные воды. Люди просто не живут в воде. «Нейтральная территория» еще имеет некоторый смысл, потому что людям как-то привычнее жить на земле, так что если некая территория опустошена войной настолько, что там невозможно жить, то ее можно назвать «нейтральная территория». Не знаю почему, но слова «нейтральная территория» вызывают во мне крайне неприятные ощущения. Я представляю себе какую-то темную ужасающую территорию, которая воняет гниющими трупами. Это, наверное, похоже на Россию.

А сейчас говорят «нейтральные воды», когда имеют в виду Канал. На мой вкус, слово «Канал» гораздо приятнее, чем эти уродливые «нейтральные воды». Не то чтобы это мешало нам пересекать Канал, черт с ним, с названием. Но все же я думаю, лучше смотреть на вещи с их хорошей стороны и не делать их хуже, чем они есть на самом деле.

Пуцке оказался прав. Наверное, нам не стоило устраивать тот юбилей. Бедный Пуцке. Медицина сказала, они, видимо, смогут его подлатать, но все равно он уже будет не тот. Наверное, еще сможет служить где-нибудь тыловым бойцом. Нам его будет очень не хватать.

Поначалу казалось, все идет прекрасно. Погода идеальная. Тонкий слой облаков в нескольких сотнях метров от поверхности, а на 2000 метров плотная облачность, так что при необходимости всегда можно туда нырнуть. Однако, как только перелетели берег Англии, облака исчезли. Ледерер было уже собрался передавать донесение о погоде. Рассказывал потом, он решил посмотреть еще раз в иллюминатор, а вместо облаков прямо у себя под носом увидел три «харрикейна», они были не более чем в 300 метрах от нас. Он сразу заорал в переговорник, но в этот момент они уже сделали по нас первый выстрел.

Они попали. Тут еще заклинило шарнир в пулемете Ледерера, так что он уже не мог его поворачивать. Плохо дело. Сразу же получили вторую дозу, и наш левый мотор встал. Через секунду томми опять у нас в хвосте, опять стреляют, но в этот раз мимо. Ледерер собрался послать запрос по рации, но обер-лейтенант запретил ему это делать. Правильно — враг прослушивает здесь все вокруг, так что у него гораздо больше шансов прибыть сюда раньше, чем нас выручат наши «мессершмиты». Нам надо выкручиваться самим.

Ледерер строчит из своей пушки как сумасшедший. Конечно, он их только пугает, потому что она у него не поворачивается. Но это срабатывает, и один «харрикейн» от нас отвалил. В другого тем временем вцепился наш «мессершмит», так что нам остался только один.

Но от этого третьего нам избавиться не удалось. Он заметил, что у нас встал левый мотор, и теперь пытался попасть во второй. Он опять открыл огонь, и звук был такой, что он попал. Попал не так чтобы очень, но правый мотор начал терять обороты. Я понял, что вернуться домой будет очень затруднительно. Обер-лейтенант спросил меня, дотянем ли назад, я ответил, что вряд ли. Он подумал немного и приказал мне тянуть сколько возможно.

К этому моменту мы уже были над Каналом. К счастью, дул хороший попутный ветер. Но попутный ветер не слишком хорошая помощь, если у тебя отбит руль поворота и ты летишь строго прямо. Нам надо было садиться где придется. Выбирать место мы уже не могли. Я увидел впереди открытую площадку и помолился за себя и за брюхо своей машины, потому что шасси тоже заклинило. Но этот чертов попутный ветер понес меня вперед. Нас перенесло через поле, и я вижу, мы несемся прямо на какой-то дом. Что-то похожее на амбар. Там еще грузовик стоял, в него тоже можно было попасть. Но делать нечего, надо было садиться и надеяться на лучшее.

Потом совершенно неожиданно мы остановились, мне показалось, без слишком сильного удара. Я вылез наружу. Сначала все было окутано пылью. Я повторял себе раз за разом: «Только бы не было пожара. Только бы не было пожара». Изо всех сил закричал, окликая остальных. Показались обер-лейтенант и Ледерер. Потом Зольнер вылез на четвереньках. А потом мы услышали дикий вопль Пуцке: «Помогите! Пожар!»

Мы с трудом вытащили его наружу. Он, вероятно, принял за пожар облака пыли и подумал, что самолет горит, хотя огня нигде не было. Нам пришлось его нести. Он все время стонал. У него были переломы обеих ног, их ему чем-то защемило, а правую ногу ему так раздробило, что я уже тогда понял, что ему ее не поставят на место.

Ему ампутировали ее той же ночью. Ужасно жаль. Черт возьми, какая у нас была хорошая команда. Мы прекрасно работали бок о бок. Нет слов, как жаль Пуцке — честное слово, мы его горячо любили. Теперь, наверное, мы его никогда больше не увидим. Нам сказали, его отсылают домой, а когда он поправится, то, вероятно, сможет учить молодых летчиков.

14–18 августа 1940 г Литература

Ждем новую машину. Должны получить ее буквально со дня на день. Этих колымаг здесь видимо-невидимо. Но, чтобы ее тебе дали, должна пройти масса всяких бумаг. Сначала будет всесторонне изучен рапорт, а потом командующий должен утвердить решение, что в потере самолета нашей вины нет. Кроме того, они собираются дать нам несколько дней на преодоление последствий шока. С этим шоком у нас смешные дела. Я, например, вообще не чувствую никакого шока. А вот Зольнер ни с того ни с сего прямо с ума сошел, плакал как ребенок.

Не успокоился, пока не выпил несколько стопок. Обер-лейтенант говорит, ему надо дать попить. По крайней мере денька два-три. «Это у него фамильное, ему не должно повредить», — сказал он улыбаясь.

Если все хорошо взвесить, мы отделались лучше некуда. Выглядим мы, правда, не особенно — все с ног до головы в ссадинах и царапинах, а рожи больше похожи на свежее мясо. Но мы в порядке, хотя и нервничаем немного. Чуть что орем друг на друга как бешеные. Надо бы нам успокоиться. Медицина говорит, это последствия шока и должно само пройти через день или два.

Тем временем прибыл новый человек, на замену Пуцке. Его зовут Густав Ломмель, он обер-ефрейтор{16}. Хотя Пуцке был сержант. На вид Ломмель — мальчик маленького роста с очень светлыми волосами, они кажутся даже светлее, чем на самом деле, потому что он их коротко стрижет. Брови тоже такие светлые, что почти не видно. В основном молчит, даже в столовой. Никому из нас он не нравится. Может быть, мы просто не хотим, чтобы кто-то занимал место Пуцке. Конечно, не Ломмеля вина, что он пришел на его место. Но нам от этого не легче, и ничего с этим не поделаешь.

Обер-лейтенант дал мне одну книгу, он знает, что я люблю читать. Она называется «Моя жизнь летчика». Автор Эрнст Удет. Эрнст Удет большая шишка среди бойцов тыла. Он руководит разработками новых самолетов и усовершенствованием старых марок. Это исключительно важная работа, никто не сомневается. Но вообще-то у меня всегда было какое-то предубеждение относительно Удета. Я его, конечно, не знаю лично, но я точно знаю, что он в течение долгого времени не был членом партии. Может быть, он не вступил до сих пор. А кроме того, до Третьего рейха он сотрудничал с евреями и с киношниками и слишком часто бывал за границей. «Фёлькишер беобахтер» довольно часто на него нападает.

Удет раньше был пилотажником, проделывал трюки на своем самолете. Все это очень трудно и очень красиво, зеваки собираются тысячами. Но подобные штучки как-то не очень соответствуют авиатору, недостойны, что ли. Я всегда чувствовал что-то такое на показательных выступлениях. И потому, когда обер-лейтенант дал мне книгу, я невольно сделал гримасу. Он спросил, в чем дело, и я ему все это высказал.

Обер-лейтенант только улыбнулся и сказал, что Удет его очень хороший друг. Я сконфузился и пробормотал какие-то извинения, но обер-лейтенант махнул рукой и сказал, что в таких вещах каждый имеет право на свое мнение. А потом он неожиданно спросил, знаю ли я, что фюрер был большим поклонником Удета и что еще в 1927 году пригласил его в Мюнхен дать серию показательных полетов. Позже Удет сам рассказывал об этом обер-лейтенанту. Удет ему сказал: «Я не понимаю, чего на самом деле хочет этот мюнхенский политик. Я сначала думал, он сам хочет стать пилотажником. Должен признать, он ничего не понимает в пилотировании. После моих полетов он втянул меня в длинный технический диалог, и я был крайне удивлен широтой его познаний».

На это мне нечего было ответить. Но обер-лейтенант продолжал. Он высказался в том смысле, что я ошибаюсь насчет того, что пилотаж вовсе бесполезен, что нынешний летчик-истребитель — это тот же пилотажник несколько лет назад. Конечно, он прав. Я просто об этом никогда не думал. Вероятно, я бессознательно отделил для себя пилотаж как показуху и пилотаж как путь к предельному совершенству. Как бы то ни было, если Удет хорош для фюрера, то я тоже его уважаю.

Получил письмо от Эльзы. Она выздоровела, хотя все еще очень слаба. Каждый день один час она проводит на солнце, но потом опять ложится в постель. Спрашивает, когда я получу отпуск домой.

Ни строчки не получаю от Лизелотты. Надо бы как-нибудь слетать туда узнать, что с ней такое. Но именно сейчас никому не разрешено покидать расположение, даже на пару часов. Ожидаем большой налет на Лондон. Вчера по радионовостям передали, что больше тысячи наших самолетов бомбят Шотландию и Англию. Хорошая у людей работа. Мы это дело скоро поддержим, А пока ничего не поделаешь, приходится сидеть здесь и просто ждать.

Эта Удетова книга довольно любопытна. Особенно потому, что мне теперь есть с чем сравнивать нашу нынешнюю работу. Когда я думаю, что последняя война была всего лишь чуть более двадцати лет назад и какой примитивной была тогда авиация… А как легко было повредить тогдашние машины! Достаточно было сердито на нее посмотреть, и она разваливалась на части.

Удет множество раз описывает горящие аэропланы, низвергающиеся на землю, и выпавших из них летчиков, растопыривших, как лягушки, руки и ноги и падающих вслед за ними. Тогда, если человек выпадал, это был конец. Тогда не было парашютов, а если и были, летчики их не брали с собой. Как-нибудь потом надо будет найти, когда изобрели парашют и кто изобретатель. Немец, вероятно. Все более или менее важное изобрели мы.

Кто-то скажет, что тогдашний полет требовал гораздо больше храбрости, чем нынешний. Возможно. Может быть, да, а может быть, нет. Но это не считается.

Я хохотал до коликов, когда читал, как они сбрасывали бомбы. Привожу цитату. «Мой наводчик, кажется, придумал собственный метод сброса бомб. Он не кидает их через борт, как обычно. Он открывает маленький лючок в днище своей кабины и бросает их туда».

Черт возьми, просто замечательно! Они просто бросали бомбы через борт! Вот так — раз, и за борт. Если серьезно, это не их вина — тогда не было бомбовых прицелов. Правда, в них тогда не было особой необходимости, самолеты летали намного медленнее. А вообще-то идея с люком в днище вовсе не так плоха. Это в принципе то же самое, как это делается сейчас. А тогда у наводчика были другие проблемы. Однажды бомба выскользнула у него из рук и зависла в расчалках. Удет и его наводчик потели кровавым потом, пока не стряхнули ее и она не упала. Иначе она взорвалась бы при посадке.

Очень возможно, что тогда полеты требовали больше смелости, чем сейчас. И все-таки летать было гораздо проще. Описания Удета читаются сейчас как сказки. «Наши обязанности просты и приятны. Один или два раза в день мы взлетаем и патрулируем территорию в течение часа. Вражеские аэропланы встречаются довольно редко». Или его описание полета над Мюльхаузеном, который ко всему прочему был вражеской территорией, хотя и близко от границы. Жители сидели у себя в садиках и попивали кофе, а когда видели немецкий аэроплан, задирали голову, указывали на него пальцем и делали ему ручкой, все в восторге. А когда сейчас мы летим над вражеской территорией, особого восторга, прямо скажем, не наблюдается. Только разбегаются как можно быстрее.

Кое-чего мы добились за эти двадцать лет.

Вчера вечером смотрели кино. Называется «Люфтваффе во время акции по защите нейтралитета Скандинавии».

Чрезвычайно интересный документальный фильм. В Норвегии люфтваффе столкнулось с совершенно новой задачей. Ему было необходимо занять там аэропорты, чтобы иметь базы для действий в этом регионе. Причем занять самому, без артиллерии и пехоты. И тем не менее в течение двадцати четырех часов все важнейшие авиабазы были в наших руках. А потом транспортные отряды сделали бессчетное число рейсов и доставили все необходимые материальные ресурсы. Так что, когда англичане опомнились, мы уже могли дать им достойный отпор. Порты Намсус и Ондалснес, в которых окопались англичане, в мгновение ока превратились в руины. И как только английский флот показывал в этом районе свой нос, наше люфтваффе всегда было тут как тут. Наши бомбардировщики потопили десятки их транспортов и крейсеров.

Просто не укладывается в голове, как много нужно было совершить, чтобы можно было посмотреть подобный фильм. Подумать только, еще существуют на земле люди, которые вполне серьезно утверждают, что нас можно победить. Сам факт, что подобный фильм вообще мог появиться, говорит о нашем гигантском превосходстве. Даже если все мы как один вступим в бой с врагом, у нас всегда найдутся люди, которые оставят картину битвы потомкам. Это действительно, что называется, перо в шляпе нашего корпуса пропаганды. Где бы ни происходило что-то значительное, они всегда на месте со своими камерами.

Что меня больше всего потрясло в книге Удета, так это то, через что несчастному летчику приходилось пройти, прежде чем его победа была официально признана. Типичный пример того, как действовала бюрократическая машина имперского правительства. Я не сомневаюсь, это одна из причин, почему мы не победили в последней войне.

Рапорт о воздушном бое был просто испытанием терпения. Это была печатная форма, которую нужно было заполнить. 1. Дата и точное время боя. 2. Местность, где противник упал, или местность, где противник приземлился. 3. Тип самолета немецкого летчика, составляющего рапорт. 4. Особые указания о национальности противника. (Что эти мелкие озабоченные бюрократы имели в виду под особыми указаниями и как ты сам должен был это понимать, для меня загадка.) 5. Собственная маркировка самолета летчика. 6. Фамилии погибших и выживших членов экипажа самолета противника. (По пути домой ты должен был, по всей видимости, совершить промежуточную посадку на аэродроме противника и вежливо осведомиться об именах сбитых тобой летчиков.) 7. Счет воздушных боев летчика. 8. Свидетели боя. Каждый из свидетелей должен был представить собственный рапорт, который прилагался к рапорту летчика.

За то время, пока наши истребители заполняли бы подобную форму, мы успели бы разбомбить половину Парижа.

Если в целом оценивать прогресс авиации, то общий вывод такой: все дело в скорости. Сейчас все говорят, что мы живем в век скоростей, и фюрер показал всему миру, что это действительно так. Полет дает наивысшее ощущение скорости. В этом отношении ничто не может с нами сравниться. И нигде не нужно реагировать на события так быстро, как в воздухе. Нам дана сотая доля секунды, чтобы принять решение, всего одна сотая секунды среди разрывов зениток, под огнем вражеских самолетов, в бушующем шторме, в холодном разреженном воздухе. Я не хочу сказать, что мы, летчики, лучше обычных людей. Просто наше дело такое, что мы становимся лучше себя самих.

18 августа 1940 г Я больше никогда не увижу Лондон

Сегодня я видел Лондон. В первый раз в жизни. И я вполне уверен, что в последний.

Какой день! Воскресенье, и настоящая воскресная погода. К десяти утра стало невыносимо жарко. А мы стоим в поле в своих обитых мехом летных сапогах, поверх комбинезона наглухо застегнут спасательный жилет. Нам сказали быть готовыми к семи тридцати.

Но сигнала на взлет не было до десяти тридцати. Несколько коротких приказов, и мы знаем свою задачу. На этот раз бомбим аэродромы вокруг Лондона. Поднимаемся в самолет, Ледерер первый, потом Ломмель, потом Зольнер, потом я, а потом обер-лейтенант. Убираем внутрь трап. Нас двадцать. Впереди и позади идут плотные группы самолетов сопровождения.

На 3000 метров моросит дождь, но на подходе к Каналу погода улучшается. Настроение у всех приподнятое. Мы знаем, что сегодняшний день ознаменует начало конца. Долгожданное решительное нападение на сердце Британской империи началось. Сегодня мы уничтожим вражеские аэродромы, заводы, самолетные укрытия, военные склады, запасы топлива… Сегодня мы должны уничтожить английскую оборону.

Высоко над нами летят наши маленькие крепыши «мессершмиты». Мы уже над Каналом, а немного спустя над целью. Сверху она имеет форму сердца и расположена недалеко от большого шоссе, мы это уже знаем. «Юнкерс» впереди нас уже положил свои яйца. Кажется, попали в один из ангаров, но все равно бросили не слишком удачно.

Но в этот момент на нас спикировали «харрикейны» и «спитфайры». На какое-то время они, как собаки, сцепились с нашими истребителями, и если бы нам самим не нужно было доделывать свою работу, а также беречь от них свой собственный хвост, то зрелище было бы захватывающим. Было бы здорово купить билет на привязной аэростат поболеть за противников. Но вместо этого надо заботиться о собственной колымаге.

Зольнер и Ломмель раз за разом предупреждают меня, что «харрикейн» или «спитфайр» пытается нас достать. Поэтому я выделываю всякие виражи и трюки. Нет ни малейшей возможности донести бомбовую нагрузку до цели. Покрутились на месте и потом нырнули в облако. Но надо выполнять задание. Когда вынырнули в направлении цели, обнаружили себя в самой гуще такой драки, какой я в жизни никогда не видел. Буквально каждую минуту к нам цеплялся какой-нибудь из «харрикейнов».

Их было ужасно много. Я не думаю, что самолетов у них больше, чем у нас, пожалуй что нет, во всяком случае, почти столько же. Но у них было то преимущество, что они в любой момент могли приземлиться для заправки и тут же вернуться назад, тогда как наши ребята не могли оставаться постоянно, потому что нужно было надолго уходить за бензином. Наши «мессершмиты» кружились в воздухе как осы, и я сам несколько раз видел, как отвесно падает «харрикейн», оставляя за собой столб дыма.

Нам наконец удалось сбросить боезапас. Но Зольнер сказал, что мы вряд ли точно попали. Скорее всего, сделали несколько больших дырок в летном поле. Ладно, все равно лучше, чем ничего.

Поворачиваем назад и пересекаем Канал. Большинство «юнкерсов» ушли домой раньше нас, с нами летят многие из наших «мессершмитов». Но мы ошиблись, решив, что уже избавились от этих чертовых томми. Пока нет. Над Булонью неожиданно нарвались на «харрикейны», их где-то от пятидесяти до ста. Очевидно, они рассчитывали захватить нас, бомбардировщиков, одних. Наверное, они сильно расстроились, что все сопровождение идет с нами. Опять закручивается ужасная свара. Каждую секунду или около того мы видим, как они опрокидываются на спину, сваливаются на крыло или клюют носом, пламя вырывается длинными языками и черная лента дыма сопровождает их падение. Мы прорвались нормально, а на подлете к дому увидели почти всех наших, как они кружат над нашим полем.

Но оказалось, что это еще не все на сегодня. Через три часа опять взлетаем. Вероятно, штаб решил, что англичане никак не рассчитывают сегодня на еще одну атаку. Это разумно. Но сюрприз не сработал, как ожидалось. Опять эти проклятые «харрикейны», опять они цепляются к нам и мешают хорошо прицелиться. И в этот раз борьба идет в основном между истребителями, но несколько раз мы попадаем под прицельный огонь, такой, что каждый раз я почти уверен, что сейчас с нас сдерут шкуру. Но как-то все обошлось. Для того чтобы выжить, нужна удача. Сегодня она с нами, мы вернулись домой без единой царапины. Вот как бывает. Бывает, проходишь через самое пекло, и тебе ничего, а бывает, шальная пуля бьет тебя наповал. Тот же Пуцке. Он, наверное, много бы дал, чтобы быть сейчас с нами.

Я никак не могу забыть Лондон. Я видел его в первый раз, и клянусь чем угодно, это будет последний раз. Это было в тот второй полет. На небе ни облачка, хотя с сумерками поднялся легкий туман. Крыши Лондона как сейчас у меня перед глазами. Я вижу городские крыши, стоящие без определенной системы, почти беспорядочно, вместе с тем такие красочные, потом вижу прямые широкие улицы окраин, потом устье Темзы, переливающейся какими-то удивительными цветами.

Я попытался в точности запомнить город, каким я его увидел, потому что я совершенно уверен, что я один из последних людей, кто видел Лондон. В какой-то момент мне подумалось: как жаль, что я никогда не был в Лондоне, теперь уже никогда мне здесь не побывать. Потому что сегодня, когда я пролетал над крупнейшим городом мира, я знал абсолютно точно, как если бы я умел предсказывать будущее: все это будет разрушено. Всему этому осталось стоять несколько дней. До того момента, когда фюрер произнесет ему смертный приговор. Потом здесь не будет ничего, кроме груды развалин.

19–26 августа 1940 г Грета

Ломмель постоянно пишет письма. Каждый выходной он садится и строчит как сумасшедший. Каждый раз, как кто-нибудь из нас подходит посмотреть, что он пишет, он вздрагивает и закрывает листки руками. Смешной он воробышек. Зольнер говорит, что видел, как он рвет потом свою писанину. Рвет очень аккуратно, на маленькие кусочки, наверное, боится, что кто-нибудь из нас потом попробует сложить эти кусочки. Правда, насколько я знаю Тео Зольнера, Ломмель вряд ли так далеко зашел.

Прошлой ночью мы с Зольнером подступились к нему всерьез. Спрашиваем, он что, пишет каждый день письма лично фюреру с целью разъяснить ему дальнейшие действия? А может, он помолвлен или у него есть возлюбленная? Как только мы обмолвились «возлюбленная», наше дитятко вспыхнуло как маков цвет. Нет, говорит, не то чтобы возлюбленная, не совсем, но… А потом закрылся, как устрица. Мы напираем: «Так это девушка?» Да, говорит наконец, девушка. Тут мы его бомбардируем вопросами. А как она выглядит? Какие у нее волосы? Он трясет головой и говорит, что не знает. Мы, конечно, не выдерживаем и от души смеемся. А он опять трясет головой и говорит, что правда не знает. Говорит, он ее никогда не видел, только слышал ее голос. У нее прекрасный, чуть хрипловатый голос.

Нам потребовалось кое-какое время, чтобы вытянуть из него детали. Не буду рассказывать, как нам с Зольнером это удалось, скажу только, что частично угрозами, частично убеждением. Вот наша добыча.

Ее зовут Грета Шмидт. Грета Шмидт — это девушка, которая говорит по «Дойчландзендер»{17} каждую пятницу вечером или, может быть, днем, в течение получаса или около того. Она рассказывает обо всем на свете. Передача называется «Привет из родного дома». Предназначена поддерживать наш контакт с родиной. Уверен, это одна из замечательных идей доктора Геббельса.

В ее голосе, говорит, есть что-то такое, что очень трогает. Он не может этого объяснить, но говорит, все, кто хоть раз ее слышал, хотят слушать ее снова и снова. Это его собственные слова. Ладно, послушаем. Мы с Зольнером решили послушать эту Грету Шмидт в ближайшую свободную пятницу. А может, нам удастся настроиться на эту радиостанцию, когда будем лететь над Англией. Если, конечно, не будет слишком жарко. Мы часто включаем в полете радио.

Наверное, и правда что-то есть в этом голосе. Как мы поняли из разговора с Ломмелем, эта Грета Шмидт невероятно популярна во всей армии. Она получает больше сотни тысяч писем в неделю. Полагаю, это побольше, чем может похвастаться большинство женщин. Многие ребята пишут ей постоянно. Пишут все, что придет в голову. Иногда просят прислать какой-нибудь сувенирчик. Думаю, Ломмель пишет ей самое малое раз в неделю. А сочиняет столько, что можно слать хоть каждый день. Когда мы на него надавили, он сознался, что попросил Грету Шмидт прислать ее фотокарточку. Но единственное, что он от нее получил, — стихотворение.

Ломмель говорит, что никто никогда не получал от нее ее карточку, хотя все ребята, кто ей пишет, просили об этом. Она хочет оставаться загадкой. Каждый представляет ее себе такой девушкой, какая ему больше всего нравится. Ломмель каким-то образом узнал, или думает, будто узнал, что Грета Шмидт стенографистка на цементном заводе. Как бы то ни было, ни один солдат никогда не видел Грету Шмидт, по крайней мере, никто не может с уверенностью утверждать, что видел именно ее. Ломмель логически заключил, что, конечно, какой-нибудь солдат вполне может знать ее лично или даже дружить с ней, но он никогда не сможет со всей уверенностью утверждать, что это именно она. Тайна охраняется так тщательно, что даже ее родной брат, если у нее есть брат, не может этого знать точно. Когда кто-нибудь из ребят уезжает в отпуск в Берлин, его друзья кричат ему вслед: «Когда встретишь Грету Шмидт, поцелуй ее за нас, мы ее любим!»

Как она выглядит? Ломмель убежден, что у нее светлые волосы, что она очень молодая и очень красивая.

Но конечно, он понятия не имеет, какая она на самом деле. После нескольких часов обработки мы наконец заставили его показать нам тот стих, что она прислала. Он, конечно, отпечатан в типографии, наверняка их разослано сотни тысяч.

Рано-ранешенько нынче я встала,
Оба окошка свои растворила,
Солнышко ясное лучик послало,
Детский рисунок мой весь осветило.
Вижу я моря спокойного берег,
Волны одна за другою бегут,
Флаги Германии весело реют,
Радость и счастье мое берегут.
Зернышки брошу я маленькой чайке.
Чайка, паришь ты в небес синеве.
Родину он от врагов защищает.
Чайка, неси мой горячий привет
Тебе, солдат, от твоей Греты Шмидт.{18}

Не знаю почему, но мне стишок не понравился. Наверное, надо, чтобы было лет двадцать-двадцать один, как Ломмелю. Но тогда я вообще не интересовался поэзией. Честно говоря, мне вообще не нравится вся эта затея с Гретой Шмидт.

Из Америки сегодня интересные новости в «Фельдцайтунг». Еврейская американская пресса, кажется, поняла наконец, что Англия проигрывает войну. Наш корреспондент пишет, что нью-йоркская «Геральд трибюн» опубликовала недавно статью одного высшего армейского офицера, который говорит: «Кажется, дела Англии плохи». Этот офицер, который получает информацию непосредственно от американского военного атташе в Лондоне, пишет, что, по его данным, в войне пока не задействована даже половина нашего люфтваффе и что мы могли бы атаковать безостановочно хоть несколько лет подряд. Но что касается Англии, пишет этот офицер, потенциал ее военно-воздушных сил близок к исчерпанию. Он также уверен, что английский флот не сыграет сколько-нибудь значительной роли в этой войне. Наш корреспондент пишет, что большинство американцев разделяют эту точку зрения. Они должны наконец признать, что английский флот совершенно не в состоянии что-то противопоставить нашему люфтваффе.

Еще интереснее статья в «Нью-Йорк таймс», которая, вероятно, от начала до конца была отредактирована раввинами. Некий профессор Уильямс из университета Северной Каролины, очевидно еврей, написал статью. «Не важно, кому сейчас принадлежат симпатии Америки… — пишет он. — Гитлер, вероятно, победит в этой войне и организует Соединенные Штаты Европы. Гитлер, таким образом, пытается сейчас совершить то же, что в свое время сделал Джордж Вашингтон, когда он объединил тринадцать колоний. Оба эти человека столкнулись с мощной оппозицией».

Это типичный еврейский трюк — сравнивать нашего фюрера с Джорджем Вашингтоном. Но очень скоро господин Уильямс и его друзья раввины уяснят себе, что есть маленькая разница между Адольфом Гитлером и Джорджем Вашингтоном. Да, очень маленькая разница. Но они ее очень хорошо прочувствуют, эту маленькую разницу.

Бомбим Лондон каждый день и каждый час. Так и должно быть. Не нужно быть большим знатоком военной стратегии, чтобы понять, что мы будем долбить их, пока не раскрошим все дотла. Когда боксер видит, что его противник в грогги, он его не отпускает, чтобы не дать ему времени прийти в себя. Он долбит его с обеих рук, пока тот не упадет на пол, тогда и бою конец. Так же надо и нам с Англией.

Только благодаря фюреру мы научились воспринимать вещи таким образом. У нас совершенно нет той дурацкой фальшивой сентиментальности, такой модной раньше. Мы точно знаем, что идет в зачет, и мы долбим противника, пока он не падает на пол.

Задуматься об этом меня заставил один случай из книги Удета. Удет рассказывает, как он неожиданно встретился в воздухе с выдающимся французским асом Гуинером. Оба были без сопровождения. Они одни кружились в открытом пространстве, пытаясь поймать друг друга в линию пулеметного огня. Тогда это было гораздо труднее, чем сейчас, хотя, конечно, все было намного примитивнее. Но так как аэропланы и вооружение у них были примерно одного уровня, то и условия схватки для них были равными. Как бы то ни было, когда Удет поймал наконец своего оппонента в прицел, он к крайнему разочарованию обнаружил, что его пулемет заклинило. Тогда это часто случалось. В отчаянии он ударил по нему кулаком, иногда это помогало. Но на этот раз не помогло, а хуже всего было то, что француз все прекрасно понял — что Удет совершенно беззащитен. Французу теперь оставалось только расстрелять его в упор, что было проще простого. Француз, однако, все прекрасно понимая, сделал следующее. Он покачал крыльями, сделал горку и исчез в западном направлении.

Удет совершенно уверен, что француз попросту не захотел расстреливать беззащитного противника. Это произвело на него глубокое впечатление, и он пустился в пространные рассуждения о рыцарстве и так далее. А что до меня, то меня это не тронуло нисколько. К черту рыцарство. Ты должен стрелять во врага, когда бы и где бы ты его ни встретил. Ты во что бы то ни стало должен его уничтожить. Потому что все они наши враги. Все вокруг наши враги.

27–28 августа 1940 г. Мы маршируем

Когда мы начали наступление на запад — всего три месяца назад, а мне иногда кажется, что прошло уже лет десять, — враги говорили, что наши полки маршируют под огнем, сцепив в шеренгах руки и выкрикивая «Хайль Гитлер!». По всей вероятности, вряд ли все было именно так. Я уверен, штаб не мог допустить такой глупости. Нет никакого смысла проливать солдатскую кровь ради дурацких театральных эффектов. Но интересно то, что именно таким было впечатление отступающих французов и англичан. Они искренне полагали, что наши солдаты очертя голову слепо шагают вперед, невзирая на опасность только потому, что верят в своего фюрера.

В этом есть некоторая доля истины. Я имею в виду в принципе. Конечно, не может быть, чтобы наши солдаты штурмовали вражеские позиции сцепив руки и с криками «Хайль Гитлер!». Они атаковали противника в соответствии с тем планом, который разработал штаб. А он обычно состоит в том, что сначала мы бомбардируем позиции, потом выдвигаются танки, а пехота идет за ними. Но хотя солдаты всего лишь точно выполняют приказы Высшего командования, их боевой дух таков, что со стороны очень может показаться, ими владеет слепая вера. Французы и англичане, вероятно, так и подумали. Один этот дух до такой степени пугает врага, что у него не возникает даже мысли о сопротивлении. Это тот боевой дух, которым воодушевлены наши солдаты. Враги в принципе правы, когда думают, что наши солдаты не задумываясь вступят в бой хоть безоружными — если так прикажет командование. Это тот дух, который заставил французов драпать со всех ног, побросав винтовки, хотя, конечно, они вообще-то могли бы сопротивляться несколько дней.

Зачем я все это пишу? Потому что я убежден, что те же принципы применимы и к нам. В некотором смысле мы тоже маршируем сцепив руки. С чисто технической точки зрения мы вообще не маршируем, мы летим. Мы просто занимаем в самолете свои места, взлетаем и летим сквозь плотный воздух; мы отнюдь не безоружны; если бы даже мы изо всех сил закричали: «Хайль Гитлер!» — наш крик потонул бы в пространстве. Но мы чувствуем, что идем в едином нерушимом строю, и каждый из нас кричит сам себе: «Хайль Гитлер!» «Летим» — слово слабое и неточное. Гораздо лучше сказать, что мы маршируем. Мы маршируем на Англию.

Не знаю точно, кто именно, скорее всего маршал Геринг, назвал нас, бомбардировщиков, воздушной пехотой. Воздушная пехота — сказано очень хорошо. Вчера, когда мы летели на задание, я вспомнил эти слова и почувствовал, насколько точно они отражают то, что мы делаем.

Мы опять шли через Канал, эскадрилья за эскадрильей, группа за группой. Как всегда, мы выстроились непосредственно перед Каналом. То, как мы выстраиваемся в боевой порядок, интересно чисто технически. Это будет более понятно, если представить себе начало скачек. Постоянно совершая круговые движения относительно массы летящих самолетов, каждая машина занимает отведенное ей место, и так до тех пор, пока не сформируется заранее определенный боевой порядок, а потом весь строй идет через Канал. Тем временем подходят истребители сопровождения; машина командующего кружит высоко в небе, а потом берет нужное направление и ведет за собой весь строй. Пилоты дают дроссель на полную и набирают скорость.

Теперь все в постоянной боевой готовности. Потому что не знаем, где и когда встретим врага. Иногда они нападают прямо над побережьем. Иногда бывает так, что мы уже почти над целью, а их все еще нет. В последнее время именно так чаще всего и бывает. Это, конечно, не значит, что служба предупреждения у них сейчас работает хуже, чем раньше; англичане вообще стали какие-то вялые.

На той стороне Канала случиться может все, что угодно. Удивительно это или нет, но как пилота меня гораздо больше волнует не то, что в любую минуту может напасть враг, а то, чтобы моя машина постоянно находилась на своем месте в боевом строю.

А вот и враг. Хотя я видел это множество раз, каждый раз я будто впервые поражаюсь, как неожиданно они на нас нападают — точно молнии. Сейчас их нет, а через минуту они уже здесь. И не просто здесь, а внутри нашего строя. Хотя, конечно, чудес не бывает. Когда два самолета идут друг на друга со скоростью, скажем, 300 километров в час, это значит, что их относительная скорость 600 километров в час, или 10 километров в минуту. Есть повод для удивления.

Вчера самолетов противника было больше, чем обычно. Сначала, конечно, были зенитки. Мы немного приподнялись, ровно настолько, чтобы спокойно пройти над малюсенькими шариками зенитных разрывов. Все как всегда. И мы должны идти вперед. У нас определенная цель, и мы должны дойти до нее. Наши истребители заметно нервничают. То один, то другой вырвется вперед, а потом виражом возвращается назад. Точно как собака гуляет с хозяином.

А потом появились эти «спитфайры» и «харрикейны». Они возникли неизвестно откуда и набросились на нас сверху. Скорее всего, поджидали в облаках.

Пулеметные очереди со всех сторон. Иногда англичанам везет, они удачно попадают в наш бомбардировщик, и мы потом видим, как наши ребята спускаются на парашютах, и уже ничем не можем им помочь — разве что освободим потом их из тюрем. Иногда видим, как падает наш «мессершмит», хотя на каждого нашего приходится по меньшей мере три сбитых «спитфайра».

Не всегда, конечно, бывает так жарко, как сегодня. Чаще случается, что они попадут в какой-нибудь из бомбардировщиков, обычно даже не сбивают. Тогда машина разворачивается и идет домой, а несколько наших истребителей уходят с ней — это чтобы коварные англичане не могли расстрелять беззащитную машину.

Я и раньше и теперь иногда слышу разговоры о соперничестве между различными родами люфтваффе, особенно между бомбардировщиками и истребителями. Это полнейшая чепуха. Никто лучше нас не понимает, какую важную работу они выполняют, и мы искренне благодарны им за тот героизм, который они демонстрируют на наших глазах. Без них мы ничто. А возьмите наши «Штуки»{19}, которые пикируют прямо на цель со скоростью более 800 километров в час, так что у жертвы нет никаких шансов. Когда они атакуют, невозможно понять, бомбы это или самолеты, так быстро они движутся. А наши «мессершмиты» — они так крепко садятся на хвост противнику, что кажется, будто он впился в него зубами, будьте уверены, он его не отпустит, пока не покончит с ним; просто удовольствие смотреть, как его жертва горит и, вращаясь, падает на землю. Бывают жаркие денечки, когда все небо усыпано маленькими точками, из которых валит черный дым, они падают так быстро, что в мгновение ока исчезают из вида. Эти томми вообще-то не так уж плохи, но это говорит только о том, насколько мы сами хороши.

Мы бомбардировщики, мы воздушная пехота, — мы на марше. Мы должны идти вперед, невзирая на то, что происходит в битве, бушующей вокруг нас. Если мы кого-то теряем, то смыкаем ряды и идем дальше. Наши истребители подходят ближе и непрестанно кружат вокруг нас. А мы идем безостановочно… Напряжение в лице обер-лейтенанта. Его приказы короткие и четкие. Ими… ата… ими… ата. Вот он отдает Пуцке — нет, теперь это больше не Пуцке, теперь это Ломмель — приказ открыть люки, его рука ложится на сброс, и первая серия уходит на цель.

Бомбы падают на Лондон. Они падают из десяти, двадцати, тридцати машин одновременно, и мгновением позже исполняют свое предназначение, а Ломмель докладывает результат. Он говорит о взрывах, о столбах дыма, о пожарах, возникающих повсеместно. Он еще не успел доложить, а я уже закладываю вираж и ложусь на обратный курс — домой. Может быть, враг еще раз попытается нас перехватить, может быть, будет еще одна яростная битва — битва, которая возьмет себе свои жертвы. Но мы маршируем все дальше и дальше, и нет такого врага, который нас остановит.

Я часто с удивлением отмечаю про себя, что я потерял ощущение соучастия в битве — будто просто выполняю ту работу, которую должен сделать. Как будто бы Лондон стоит здесь только для того, чтобы мы его уничтожили. Как будто он был выстроен на этом самом месте только для того, чтобы мы пришли и сбросили на него весь боезапас. В определенном смысле это чувство не такое обманчивое.

А потом мы маршируем домой. Мы — воздушная пехота.

31 августа 1940 г Мягкой посадки!

Мне показалось, что об этом стоит записать, чтобы потом не забыть. Имею в виду о том, что нам разрешают брать с собой в полет, и о том, что мы обязаны иметь при себе.

Изо всех бумаг нам разрешено иметь при себе только удостоверение личности. Там вклеена фотография с уголком с печатью полиции, указаны имя и фамилия, домашний адрес, а также адреса ближайших родственников. Больше ничего. Если наше удостоверение личности попадет в руки врагу, то он не сможет по нему узнать ни группу, ни эскадрилью, в которой мы служим, ни даже расположение летного поля, на котором базируемся.

Еще у нас всегда при себе фарббойтель{20}. Вообще-то он серый. Летчик вскрывает его, если совершает вынужденную посадку на воду. Мешок сделан из такого материала, что при соприкосновении с водой он разворачивается и становится виден с большого расстояния. В общем, он для того, чтобы было легче найти летчика.

Еще обязательно спасательный жилет. Он плотно облегает все туловище, так что скоро становишься потный, как поросенок. Но лучше уж попотеть немного, чем утонуть в море. У нас с собой также нож. Иногда бывает, что при парашютировании запутываются некоторые стропы. В этом случае их надо отрезать ножом. Еще всегда при себе сухой паек. Сухари и шоколадные плитки, завернутые в водонепроницаемую ткань, которые мы кладем в наколенный карман. И конечно, самое важное — парашют. Еще комбинезон, кислородная маска, пилотка, стальной шлем — это все.

Все остальное мы оставляем дома, особенно бумаги. Потому что по ним враг может вычислить номер нашей части, или расположение базы, или еще какую-нибудь полезную для него информацию. Личную переписку, даже билеты в армейский театр или кино нужно оставить дома. Все это может содержать какие-то зацепки, за которые враг может ухватиться, если ты попадешь в плен.

Разумеется, я не могу брать с собой этот дневник. Вообще-то начальство относится к нашим дневникам не слишком одобрительно. В начале войны это даже вызывало у него какие-то непонятные подозрения. Этого я объяснить не могу, потому что раз я не беру его в полет, то попасть в руки врагу он никак не может. Как бы то ни было, ведение дневников никогда не было напрямую запрещено. И когда штабу стало известно, что многие из нас ведут дневники, то просто оставили все как есть. Однако стали строго следить за тем, чтобы мы сдавали все свои записи перед полетом. Каждому из нас выдали большой конверт, в который мы вкладываем все то, что нам не разрешено брать с собой. Это делается для того, чтобы отправить этот конверт твоей семье, если с тобой что-то случится на задании{21}.

Наверное, надо бы выбросить всю эту чепуху с Лизелоттой, все-таки дневник может попасть к моей матери.

Нет, все равно не надо. Если со мной что-то случится, я бы хотел, чтобы она помнила меня таким, каким я был на самом деле. Хотя, конечно, со мной ничего не случится.

Наша наземная служба нашла себе развлечение. Не вся служба, а те ребята, которые загружают в самолеты бомбы. Теперь они их раскрашивают. Точнее, пишут на них надписи. Сначала писали «Гутрутч»{22}. Потом придумали кое-что поинтереснее. Теперь они пишут на бомбах точные адреса доставки. На одних я видел адрес Букингемского дворца, на других — собора Святого Павла, на некоторых — Дома парламента. Но в основном адресуют яйца персонально — Черчиллю, Идену, Даффу Куперу или самому королю. Прилагательные, которыми они снабжают имена этих джентльменов, прямо скажем, не слишком почтительные. Наши бравые помощники очень надеются, что мы сумеем доставить эти посылочки точно по адресу.

Несколько дней назад я писал о том, что нас, бомбардировщиков, называют воздушной пехотой. Потом у меня зашел об этом разговор с ребятами. Некоторые считают, что нас надо называть воздушной артиллерией.

Сошлись на том, что все люфтваффе можно подразделить в соответствии с тем же принципом, по которому различаются наземные рода войск.

Мы, бомбардировщики, таким образом, пехота. Разведывательная авиация — само собой, разведка, собирает данные о противнике. «Штуки» — это, видимо, воздушная тяжелая артиллерия, а штурмовики — артиллерия легкая.

Все это, конечно, шутки ради, да и не совсем точно. Всякое сравнение, как говорится, хромает, если к нему внимательно присмотреться.

Недавно присутствовал на представлении вермахтбюнне{23}. Артисты прибыли в расположение части и заняли помещения в здании, которое служит местным жителям гостиницей. Смотрели комедию Лауффа «Пансион Шолера». По всей видимости, пьеса довольно старая, лет сорок или около того, но до сих пор чертовски смешная. Мы все ржали как лошади.

История о том, как некий герр Клаппрот (не еврей) приезжает в Берлин из небольшого провинциального городка навестить племянника. На самом деле он хочет увидеть в большом городе как можно больше всяческих развлечений, чтобы по возвращении домой было о чем рассказать. Он просит своего племянника, которому он, кстати сказать, ежемесячно высылает содержание, помочь ему увидеть какую-нибудь частную лечебницу для душевнобольных, — разумеется, в качестве посетителя.

Клаппрот очень много слышал о частных лечебницах для душевнобольных и теперь желает увидеть одну из них собственными глазами. Племянник обсудил это дело со своим другом, художником по имени Кислинг; эти двое везут Клаппрота в довольно респектабельное заведение для среднего класса — в пансион Шолера, сказав ему, естественно, что это частная лечебница для душевнобольных. Но при этом они предупредили герра Клаппрота, что никто ни в коем случае не должен догадаться, что он знает, что это лечебница для душевнобольных, потому что, если сумасшедшие об этом узнают, они его запросто убьют.

Некоторые гости пансиона и в самом деле были довольно чудаковаты. Там, например, была писательница, которая захотела написать роман о герре Клаппроте. А еще был исследователь Африки, который немедленно подарил ему котенка леопарда. Была также престарелая госпожа, пожелавшая выдать за него свою дочь. Был бывший майор, который вызвал его в конце концов на дуэль. Короче говоря, у Клаппрота была масса причин поверить, что он находится в лечебнице для душевнобольных.

А после того, как он возвращается в свой маленький городок, весь этот народ неожиданно появляется у него дома. Он просто в ужасе и, чтобы спасти положение, пытается посадить всех этих якобы сумасшедших людей под замок. Он так разволновался, что все решили, будто он сам сошел с ума, так что его самого чуть было не упекли в сумасшедший дом, но в этот момент все выяснилось, и в конце — свадьба и все счастливы.

Правда, чертовски смешно.

Потом мы сели, выпили с актерами. Странные люди актеры. Я не то чтобы второй Клаппрот, но уверен, что у актеров не все в порядке с головой. В обычной жизни они говорят так, будто все еще на сцене.

Актер, который играл художника Кислинга — довольно молодой еще парень, — постоянно жаловался. Говорит, подавал прошение в люфтваффе, но его не взяли. Он до сих пор этим очень расстроен. Полагает, что это ниже его достоинства — играть на сцене, тогда как он мог бы, как он сказал, «летать на Англию и сбивать „харрикейны“». Он искренне полагает, что это проще простого. Честно говоря, особого желания продолжать разговор в такой компании не было, но просто так уйти тоже было нельзя.

Успокоился он только тогда, когда мы все разом стали его убеждать, как замечательно он сегодня играл и какую гигантски важную работу он делает, потому что только благодаря ей держится моральный дух солдат… Он был явно польщен, а потом вдруг вынул почтовые открытки со своей фотографией и автографом и начал нам раздавать, хотя мы его об этом не просили. Во всяком случае, я не просил.

Когда мы прощались, он опять помрачнел. Как это ужасно, говорит, что их театр называется армейским. Вот если бы он назывался фронтовым театром, то это звучало бы значительно лучше.

Вскоре нам волей-неволей пришлось попрощаться — они отбывали той же ночью. Вся труппа погрузилась в один большой автобус. Они направлялись за сотню километров отсюда, где у них спектакль завтра утром. Жизнь действительно не слишком легкая. Особенно для женщин — они выглядели смертельно уставшими. А та девушка, которая вышла замуж за Кислинга — я имею в виду, конечно, в спектакле, — оказалась не такой уж красивой. Да и вовсе не такой молодой, как казалась на сцене.

Последние несколько недель летаем в основном ночью. Обычно мы собираемся в инструкторской в час ночи. Вот что странно: когда бы ты ни лег перед тем, никогда не высыпаешься к часу ночи. Главный определяет нам полетные цели, а также дает указания по поводу навигации и связи. Подготовка к ночному полету в целом более тщательная, чем к дневному. Обычно сам Главный появляется на поле, отзывает некоторых из нас в сторону на несколько слов и дает последние советы.

Потом он ждет, когда мы все взлетим, садится в свой самолет и следует за нами. Мы его называем маячком{24}.

2 сентября 1940 г Нейтральные воды

В столовой все со мной очень предупредительны. Спасибо, конечно. Все делают такой вид, будто ничего не произошло. Меллер и двое других ребят подсели ко мне за стол, а потом подходили другие, здоровались и заводили какой-нибудь разговор. Как будто в самом деле ничего не произошло.

Никто ни о чем не спрашивал, даже намеком. Время от времени я пытался что-то сказать о своих товарищах. Я был просто не в состоянии молчать о них. Я так с ними сжился за это время, что, о чем бы ни думал, я сразу же вспоминал о них. Но другие изо всех сил делали такой вид, будто ничего об этом не слышали. Все упорно переводили разговор на другую тему. Просто не давали мне говорить о моих товарищах.

Я это знаю: тема смерти здесь под запретом. Это первая заповедь летчиков. Но одно дело, если ты отвлеченно знаешь о чем-то, что это случается по сто раз на день, и совсем другое дело — столкнуться с этим лицом к лицу. Я никогда не думал, что так тяжело не говорить о том, о чем хочешь сказать. Бедные мои ребята. Я беспрерывно думаю только о них.

Мне казалось, доклад в кабинете Главного никогда не кончится. А они все задавали и задавали вопросы. Они снова и снова возвращались к одним и тем же деталям, которые я уже объяснил десятки раз. Но мне нечего роптать. Они должны составить исчерпывающий отчет, а я должен его подписать.

Когда наконец вышел на воздух, я решил, что надо бы отвлечься на что-нибудь и бросить думать обо всем этом. Но я не смог. Как-то так получалось помимо моей воли, что я постоянно думал и говорил только об этом. Может быть, мне будет легче, если я кому-нибудь об этом напишу. Может быть, Эльзе. Или Роберту{25}. Роберт поймет. Я бы многое дал, чтобы быть сейчас с ним. Так, наверное, бывает всегда. Всегда остаешься один, когда тебе позарез нужен хоть кто-нибудь, с кем можно поговорить. Вода. Вода все время стоит у меня перед глазами. Никогда не думал, что она такая соленая. Точнее, я это хорошо знал, но почему-то забыл.

Как это началось? Я не могу вспомнить начало, наверное, потому, что никакого начала не было. Мы были в самой гуще зенитного огня, совершенно ничего необычного, так бывало очень часто. Может быть, это и есть причина. Может быть, я слишком к этому привык и потерял бдительность.

А может быть, и было что-то особенное в тот раз. Скорее всего. И эти томми стреляли именно в нас. Средние и тяжелые зенитки. Уйти от прожекторов было некуда. Но все это уже было множество раз. С каждым разом томми становятся все лучше. У них навалом практических занятий.

В первый раз, конечно, в этом мало приятного. В первый раз очень даже не по себе, когда ты сидишь в машине и у тебя перед глазами шныряют желтые нити прожекторов, а ты даже не знаешь, захватили тебя или нет. Но привыкаешь ко всему. А со временем появляется уверенность, что с тобой ничего не может случиться.

Однако случается. В нас попали. Томми все-таки нас достали. Почти в ту же секунду другое попадание, зазвенел зуммер тревоги. Тут же погасла приборная доска. Компас закрутился как сумасшедший, отключилась радиостанция. Это означает, что вышло из строя все электрооборудование.

Оставалось только одно. Надо было во что бы то ни стало выйти из зоны действия зениток, и как можно быстрее. Я вилял, пикировал, брал резко вверх, и наконец я вышел. Все это заняло несколько секунд. А показалось намного дольше.

«Хорошо», — сказал обер-лейтенант. У него был свой наручный компас, такой есть у всех наводчиков, так что он мог определить приблизительный курс. Но я уже тогда знал, что мы не доберемся до базы. Будет очень хорошо, если мы перелетим через Канал.

Левый мотор получил, очевидно, серьезные повреждения. Его ужасно трясло. Никакие приборы не работали, и понять, в чем дело, было невозможно. Я прикинул, что мы на высоте примерно 2000 метров. Но это только предположение. Теперь мы, вероятно, уже над Каналом. И через несколько минут будем на той стороне.

И тут вдруг всю машину ужасно затрясло. Как землетрясение. Нас буквально повыбрасывало со своих мест. Самолет начал заваливаться. Очевидно, второй мотор тоже вышел из строя. Было такое впечатление, что он вообще разваливается на куски.

Нас долго учили этому в Гатове. Мы множество раз проползали через самолет и прыгали на соломенный мат. А теперь все по-настоящему. Нужно прыгать, и мы должны выйти как можно быстрее. Каждый член экипажа занимает место, с которого ему положено прыгать. И мы прыгаем. Все заняло около десяти секунд. Когда я оттолкнулся, в машине оставался только обер-лейтенант.

Оказалось, я вышел в последний момент. Секунд через десять или двенадцать — я только что выдернул кольцо — я увидел длинные языки пламени из левого мотора. Машина перевернулась на спину и пошла вниз. Я смотрел ей вслед, пока ее было видно. Правда, я не видел, куда она упала, — она пропала из вида в облаках.

Спускаюсь очень медленно. Кругом кромешная тьма. Какой же я дурак, что не имел привычки брать с собой сигнальные ракетницы. А кричать в этой пустоте совершенно бесполезно, все потонет в ветре. Но у Зольнера всегда с собой ракетницы. И у обер-лейтенанта тоже. Почему же они не стреляют?

Я заметно скольжу горизонтально. Видимо, довольно сильный ветер. Постоянно оглядываюсь по сторонам, хочу выяснить, куда приземлюсь. С удивлением отмечаю про себя, что мой интерес того же рода, что у зрителя в кинозале, которому интересно, что дальше случится с героем. Просто интересно. Я как-то не чувствую, что все это происходит со мной.

Некоторое время спустя замечаю, что падаю в море, берега нигде не видно. Погрузился довольно глубоко, наши парашюты маленькие, и потому скорость спуска очень высокая. Но меня тут же выдернуло на поверхность и потащило по воде. Это парашют сработал как парус.

Долго возился с ножом и парашютными стропами, пока не освободился от подвески. Потом вспомнил, что я забыл выбросить цветовой мешок. Это вообще-то очень плохо. Теперь меня точно никто не заметит в ночной темноте. Спасательный жилет устойчиво держит меня на поверхности. Время от времени ложусь на живот, потом переворачиваюсь на спину. Сапоги сбросил. Стали тяжелые, как из свинца.

Два раза мне показалось, что вижу луч прожектора. Оба раза начинал плыть в ту сторону, и оба раза свет исчезал через несколько секунд. Скорее всего, мне просто показалось.

Но, честное слово, отчаянию я не поддался. Я понятия не имел, где нахожусь, и в общем понимал, что на этот раз у меня очень мало шансов. Но тогда это меня как-то не слишком сильно волновало. Или я просто не хотел об этом думать.

А о чем я думал? Вспоминаю сейчас, что я думал о специальных больших буях, которые люфтваффе расставило по всему Каналу. Нам много рассказывали о них, так что мы знаем их устройство и даже видели фотографии. Я как сейчас вижу эти картинки у себя перед глазами. Вижу маленькую железную дверь с красным крестом. Ты забираешься по трапу внутрь буя, и там есть каюта, а в каюте кровати с постелью и сухая одежда, шнапс и кое-что поесть, полотенца, сигареты и маленькая рация передать сигнал бедствия. Наверное, нет ничего удивительного, что я вспоминал об этих буях каждую минуту. Я где-то читал, что умирающий от жажды посреди пустыни человек видит перед собой воду.

Я, видимо, плавал несколько часов. Иногда мне казалось, что я засыпаю. Но я не спал. Два раза меня вырвало, а потом ужасной судорогой свело правую ногу.

Это все, что я помню. Мне потом рассказали, что меня нашли на берегу, я был в сознании и смог сказать, кто я такой и из какой части. Но я этого совершенно не помню. Я очнулся на кушетке в амбулатории, мы ехали на нашу базу, и осталось всего несколько километров. За исключением простуды, которая, как мне казалось, у меня начиналась, я чувствовал себя вполне нормально. Это, пожалуй, все. Я слышал, что об этом говорили другие, — это чудо, что меня нашли и что я выжил, и они, я думаю, правы. Не знаю почему, но я не чувствую себя так, будто со мной произошло чудо.

Все вокруг говорят мне, что мои товарищи; вполне возможно, тоже спаслись. Может быть, они доплыли до буя, может, их подобрало какое-нибудь наше судно, а может быть, отнесло к английскому побережью Канала. Конечно, нельзя сейчас говорить о них как о погибших, надо подождать несколько дней. Может быть, с ребятами все хорошо. Но я просто не в состоянии заставить себя верить в это.

3–4 сентября 1940 г Гвинейские свиньи

Сейчас у меня масса времени, гораздо больше, чем раньше, так что я решил вернуться к кое-каким вещам, которые давно хотел записать в дневник. Особенно интересной мне кажется история с теми господами из «Леркюхе»{26}. Но начну с начала.

Несколько недель назад к нам нагрянули пять или шесть солидных пожилых мужчин. Все они медицинские профессора из мюнхенской лаборатории по питанию. Им, как оказалось, там, в Мюнхене, откуда-то стало известно, что мы, летчики, перед полетом не прочь подкрепиться хорошим куском жареного или копченого мяса. Я бы подтвердил им это со всей уверенностью. Для них оказалось новостью, что после этой небольшой добавки, кстати сказать, не входящей в наш обычный рацион, мы особенно хорошо чувствуем себя в полете и не так быстро устаем. Очевидно, эта информация заставила их призадуматься. Потому что до этого они придерживались той теории, что мясо в большей степени способствует наступлению усталости, нежели препятствует ей. Надо отдать должное нашим профессорам: они не цеплялись любой ценой за свои теории, а решили опереться на экспериментальные данные; Результат: они решают сами выехать на фронт и на месте провести все необходимые эксперименты. Это, конечно, чистая случайность, что они выбрали именно нашу базу; с таким же успехом они могли попасть в любую другую авиационную часть.

Так что в один прекрасный день эти господа из Мюнхена прибыли к нам и начали ставить на нас эксперименты. Они отобрали двадцать летчиков — слава богу, я не попал в их число. С первым десятком они оставили все как есть. А вторые десять получали по два фунта мяса дополнительно к пайку каждый день в течение недели. Не важно, хотели или нет, они должны были его съедать. Хотя, само собой разумеется, они особо не возражали, за исключением одного механика, который пытался протестовать. Ему, правда, это не помогло. По прошествии недели профессора начали извлекать из этих двадцати несчастных всю необходимую им информацию. Им мерили температуру и кровяное давление до и после полета. Сажали в затемненную комнату и задавали массу вопросов. Их заставляли читать буквы на расстоянии — точно так, как это делают у окулиста. Им даже не позволяли гулять, особенно после тяжелого полета. Они ходили вокруг них с чрезвычайно серьезными лицами, с какими-то таблицами и толстыми тетрадями и постоянно что-то записывали. Потом они сопоставляли записи, потом совещались несколько часов, а потом что-то опять долго писали.

Они не уехали, как ожидалось, к исходу второй недели. Сказали, что им нужно провести новые эксперименты. На этот раз первые десять летчиков опять не получили никакой добавки, что их заметно расстроило, так как получалось, что они подвергаются тяжким испытаниям фактически задаром. А остальные десять три дня ели обычную еду, а потом три дня получали вдобавок по два фунта мяса. Потом еще неделя замеры, таблицы и исследования.

Все это еще в полном разгаре. Профессора еще здесь, все так же исписывают цифрами страницу за страницей. Никто уже не воспринимает это всерьез, одни над профессорами шутят, другие их проклинают. Но что касается меня, это дело произвело на маня огромное впечатление. Такой маленький вопрос о лишнем куске мяса еще раз показывает, как хорошо мы организованы. Наш штаб никогда не бывает полностью удовлетворен, даже если кажется, что все в полном порядке. Они всегда все стараются улучшить. Как говорится, всегда есть место шагу вперед. И нет ничего смешного в том, что о таких вещах заботятся прямо здесь, на фронте, в гуще боевых действий, потому что мы не где-нибудь, а на войне. Если вдуматься, питание вовсе не такой элементарный вопрос.

Я, например, никогда всерьез об этом не задумывался. Я, как все остальные, просто принимал таблетки с витамином С и ел положенные мне шоколадки, потому что мне так говорили. Но я никогда не думал, зачем мне это нужно.

А сейчас я познакомился с одним из этих людей из лаборатории по питанию — с профессором Краузе. Этот старичок, надо сказать, очень внешне смахивает на козла, особенно своей остренькой бородкой. Он, кажется, достиг именно того возраста, про который говорят «величественный закат». У меня когда-то был учитель с такой же остренькой бородой, и что интересно, когда узнаешь таких людей ближе, они всегда оказываются людьми весьма приятными. И разговор, который у меня с ним состоялся, был очень интересный. Он рассказал мне, что сводная группа по проблемам организации питания войск начала свою работу задолго до начала войны, фактически сразу с 1933 года. Правильное питание солдата так же важно, как оснащение его всей необходимой амуницией, — так сказал профессор Краузе, и нет никаких сомнений, что он прав. Эта сводная группа была организована Высшим командованием и в течение нескольких лет занималась единственной проблемой: как организовать правильное питание солдата во время войны. Они точно высчитывали потребности человека в калориях, витаминах и т. д., а затем составляли собственные рационы для каждого рода войск. Один для пехоты, другой для летчиков, третий для экипажа танка. Любой наш паек разработан на научной основе.

Подумать только, наши враги надеются заморить нас голодом, когда мы работаем над такими вещами!

Профессор Краузе рассказал мне также, что работы и эксперименты в области питания еще далеки от завершения. Мюнхенская лаборатория уже разработала специальный жир, который по вкусу точно соответствует свиному и прекрасно подходит для приготовления мяса. Он вырабатывается синтетически из каменного угля. Угля у нас предостаточно, так что если они начнут промышленное производство, то жиром мы в любом случае будем обеспечены.

Кроме того, они сейчас начали опыты по использованию в армии овощного сока вместо свежих овощей. Зачем возить за сотни километров тонны шпинатов и кабачков в железнодорожных составах и авторефрижераторах, если овощи состоят главным образом из воды и их реальная питательная ценность заключена в нескольких каплях концентрата? Сам профессор разработал новый метод сушки овощей и фруктов, позволяющий, в частности, значительно экономить в объемах транспортных перевозок для армии, не говоря уже о сроках хранения. Томатное пюре, абрикосы, кислая капуста, картофель — все эти продукты перевозятся сейчас в концентрированном виде, точно как раньше была мармеладная пудра, в которую нужно было только добавить воды и размешать.

Я готов слушать профессора Краузе часами. Я снова и снова убеждаюсь, что немецкий солдат — самый счастливый солдат в мире. У него самые лучшие командиры, самое лучшее оружие и даже самая лучшая еда.

Рано или поздно любая авиабаза подвергается нашествию какой-нибудь высокой комиссии. Причем далеко не всегда с такой разумной целью, как у наших профессоров из Мюнхена. Многие появляются с самыми что ни на есть идиотскими идеями. На одну базу в Бельгии нагрянули ученые господа из Штутгарта с грузовиком гвинейских свиней. Они настаивали, чтобы парни взяли этих свиней с собой на задание. Парни, разумеется, возражали, но их Главный поговорил с ними, сказал, что, в конце концов, так не будет продолжаться вечно. Я не знаю, насколько правдива остальная часть этого рассказа. По всей вероятности, кое-что несколько преувеличено. Как бы то ни было, история гласит, что господа из Штутгарта настояли, чтобы в воздухе у свиней была измерена температура тела, и не когда-нибудь, а непосредственно в разгар воздушного боя, по крайней мере немедленно после окончания. А также потребовали, чтобы за ними велось специальное наблюдение, результаты коего должны были быть записаны непосредственно во время полета. Парням это показалось несколько чересчур. Они, однако, оставили свои слова при себе, но, когда вернулись вечером на базу, в самолете не оказалось ни одной свиньи. Видимо, они презентовали их Черчиллю.

Профессора из Штутгарта были, мягко сказать, ошеломлены, визжали, что уничтожен их многолетний труд, и бегали по летному полю с таким видом, как будто война проиграна. Оно и понятно: бомбардировка Лондона, да и вся война, интересовала их гораздо меньше, чем температура гвинейских свиней. В конце концов Главный позвонил в Берлин, и через два часа эти господа со всеми своими шмотками и оставшимися свиньями уже ехали к себе в Штутгарт.

Раз уж зашел разговор о комиссиях, нужно упомянуть еще одних исследователей — из Дойчеферзухзанштальт фюр люфтфарт{27}, расположенного в Адлерсдорфе. Они привезли на испытания летный комбинезон нового типа. Их непременно интересовало, как будет чувствовать себя летчик в новом костюме на разных высотах и не будет ли ему неудобно в каком-либо отношении, так что нескольких летчиков снарядили в полет над Францией и Бельгией в обновках. Почему бы и не полетать, если ребенку понятно, что над этими странами с летчиком ничего случиться не может, разве что кровь из носа пойдет.

А потом у нас еще были какие-то серьезные люди из Берлина, у которых были свои планы экспериментов, такие же бессмысленные, как у тех умников из Штутгарта. Это было прошлой зимой, нам тогда было совершенно нечего делать, так что поначалу это было для нас даже некоторым развлечением. Но очень скоро нам стало совсем даже не смешно. Это когда они начали испытывать на нас свои так называемые «упражнения храбрости». Их теория состояла в том, что храбрости можно научиться и что человека можно натренировать преодолевать свой страх.

Я полагаю, это совершенная глупость. В самом деле, можно научить кого-то прыгать в воду, даже если он немного этого боится. Я имею в виду, что если ты умеешь плавать, но все-таки боишься воды, то это значит, что твой разум находится в иррациональном состоянии и небольшая тренировка может здесь помочь. Но в конце концов, есть же разница между человеком, который умеет плавать и которому говорят прыгнуть в воду, и летчиком, одним из нас, который рискует жизнью во имя отчизны и даже не думает, есть ли у него шанс спастись, если он попадет в воду, в Канал например. Или, вообще говоря, когда он попадает в любую опасную ситуацию.

Я хочу сказать, или у тебя есть храбрость, или ее у тебя нет. Или ты готов рисковать своей жизнью, или нет. В этом разница между нами и другими нациями. Мы готовы рисковать своей жизнью, а другие нет. Я часто вспоминаю того усталого французского пленника. И как он сказал: «Они не хотели умирать». Этим сказано все; и именно поэтому мы лучше, чем другие, и заслуживаем наше место под солнцем.

Эти люди из Берлина сказали, что это не так, что они вполне могут представить себе человека крепких патриотических чувств, который был бы счастлив рисковать своей жизнью, но попросту не способен на это, потому что в последний момент ему попросту не хватает храбрости. Нет сомнения, эти господа знают, о чем говорят. Хотел бы я взглянуть на их кальсоны после прогулки с нами над Англией. Но они, вероятно, скажут, что, безусловно, хотели бы рисковать своей жизнью, но… Но по мне, они все просто трусы, потому что по-настоящему мужественный человек никогда не заводит разговор о храбрости. Люди иногда заходят слишком далеко со своими теориями. Это такой способ прятаться от жизни.

4 сентября 1940 г Снова Лизелотта

Я вернулся на свою старую базу. Меня и некоторых остальных привезли на самолете. Это было довольно неожиданно. Еще утром я ничего не знал, а в обед ко мне подошел адъютант командующего и заговорил со мной об этом так, будто я уже в курсе. Я предполагал, что здесь из нас сформируют новый экипаж.

Когда я прибыл, Главный немедленно вызвал меня в кабинет. Он был очень приветлив. Сказал, что всегда с особенным уважением относился к нашему экипажу и что он крайне потрясен тем, что случилось. Он был совершенно искренен. В конце концов, мы не единственные, кого сбили. А потом он вдруг намекнул насчет Железного креста. Вот тебе на, а я думал, мне пока не за что.

Очень много новых лиц, старых почти не вижу. Некоторые, может быть, на задании, кого-то, возможно, перевели на другие базы.

Не хочу даже думать о своем новом экипаже. Все еще надеюсь, что это не будет старая команда. Когда к команде присоединяется пятый человек, он в самом деле как пятое колесо в телеге. Так было с Ломмелем. Гораздо лучше, если собирается новый экипаж. Тогда все заново знакомятся друг с другом и никто не чувствует себя лишним.

Как только я смог выйти из расположения базы, сразу отправился повидать Лизелотту. Спустился в деревню к зданию школы. Я был уверен, что она ждет меня там, потому что о моем прибытии должны были передать на базу по телефону или телеграфу. Так что девчонки должны были знать. Но ее там не было. Меня это несколько разочаровало, но я решил, что она, видимо, не знала, что я приехал.

Я пошел прогуляться в лес, туда, где, мы так часто были вместе, и надо же, через несколько минут увидел, что она идет. Меня охватила радость, я решил, что Лизелотта пришла сюда встретить меня. Но сразу понял, что ошибся. Она, оказывается, понятия не имела, что я вернулся.

Она была очень мила, поцеловала меня, но мне было ясно: что-то произошло. Правда, я почувствовал это сразу. Я знаю, что подобные штучки писатели часто вставляют в романы: когда люди сразу чувствуют: случится что-то плохое. На самом деле это ты потом пытаешься убедить себя, что все это заметил еще до того, как все случилось, хотя попросту не мог ничего заметить.

Но я заметил это сразу. Она нервничала и была чем-то смущена. Сказала, что ей очень жаль, но у нее совсем нет времени и она должна идти работать прямо сейчас. Я спросил, можем ли мы встретиться сегодня вечером, она ответила, что нет, она сегодня дежурная. И завтра она тоже дежурная и пока не может назначать свиданий. Я сказал, что раньше она всегда находила способ ускользнуть на часок; Но Лизелотта покачала головой и сказала, что теперь это невозможно, все изменилось. Их начальница стала гораздо строже. Пока я шел за Лизелоттой к школе, она рассказывала мне про свою начальницу, которая теперь постоянно следит за девочками и даже в свободное время заставляет что-нибудь делать: штопать, вязать или гладить белье. И она постоянно проверяет их кровати, смотрит, чтобы они стояли по струнке, были аккуратно заправлены и точно так, как остальные, и бог знает что еще. Я прямо спросил Лизелотту, нравлюсь ли я ей еще, но она опять покачала головой и сказала, что я не должен говорить о таких глупостях и конечно же все еще ей нравлюсь.

Я спросил, знает ли она, что нас сбили и что четыре моих товарища утонули. Она заметно побледнела и покачала головой. Некоторое время Лизелотта не могла сказать ни слова. Если бы я не видел в этот момент ее лица, никогда бы не поверил, что она ничего об этом не знала. Трудно поверить, что никто из ребят ей не рассказал и что ни одна девчонка на телефоне ничего не слышала. Дальше мы шли молча, и только перед зданием школы она повторила, что не знала ничего и что ей ужасно жаль. Потом она вошла внутрь.

Я этого не могу понять. Просто не знаю, что со всем этим делать. Она нравится мне так сильно, и я думал, что тоже ей очень нравлюсь, это было так похоже на правду, а теперь все по-другому.

Новости из Америки от наших корреспондентов всегда довольно забавны. А что по-настоящему серьезного может происходить в стране, которой управляет согласно демократическим принципам господин Розенфельд{28}. Что этому народу нужно, так это фюрер.

Как бы то ни было, на этот раз Розенфельду, кажется, конец. Скорее всего, выберут господина Уилки. Недавно он выступил с протестом против планов Розенфельда национализировать крупные промышленные предприятия, которые принадлежат противникам его безумных планов перевооружения. Это уже почти большевизм. Господин Уилки полагает, что именно в результате подобных мер стало неизбежным падение Франции.

В Соединенных Штатах разбился большой транспортный самолет — двадцать шесть погибших, в их числе один сенатор. Вот народ, постоянно хвастаются своей авиацией. У нас ничего подобного произойти не может.

После кино решил пройтись немного по лесу. Встретил Лизелотту. Она шла с одним парнем. Мы обменялись взглядами и сделали вид, будто не знаем друг друга. Я повернулся и пошел назад в столовую, взял там кружку пива.

Немного погодя вошел тот парень, который был с ней в лесу. Она ему, наверное, что-то рассказала, потому что он подошел прямо ко мне, представился и сел за стол. Его зовут Лео Хессе, он сержант. Его отец предприниматель в Берлине, весьма богатый человек. Он довольно красив, хотя уже и не молод. Думаю, ему за тридцать.

Он хотел что-то рассказать про Лизелотту, но я ему сказал, что предпочел бы поговорить о чем-нибудь другом. Сказал ему, что все понимаю. Хотя на самом деле не понимаю ровным счетом ничего. Наверное, в подобных ситуациях всегда надо говорить что-нибудь такое. Потом он рассказал мне немного о себе. Он довольно долго жил за границей, свободно говорит на английском и французском. Хотя, думаю, он не член партии. Обо всем он говорит очень уверенно, так, как будто все это он уже до конца обдумал. А еще с некоторым пренебрежением, вроде бы все это не вполне серьезно. Но может быть, я не совсем прав. Видимо, я был несколько раздражен и просто не хотел с ним ни о чем разговаривать.

Как только мы с ним распрощались, я узнал, что он член моего экипажа. Механик. Это судьба.

Ах да, кино. Фильм под названием «Эскадрилья истребителей „Лутцов“». О работе наших истребителей над Польшей и Англией. Пленных немцев освобождают и снимают с них цепи, а потерянный экипаж вытаскивают в последний момент из польского болота, и, конечно, любовь со счастливым концом. Про картину объявили, что она «особого политического значения». Несомненно, так и есть, но нам, летчикам, она показалась малость глуповатой. Наверное, поэтому в самых драматических местах ребята ржали как лошади. Потом даже Главный сказал, что не стоило бы показывать такие картины летчикам.

5 сентября 1940 г. Важные гости

Я наконец встретился с командиром-наводчиком своего экипажа. Обер-лейтенант Рольф фон Хельбинг прибыл сегодня рано утром вместе с генералом фон Мильхом и оберстлейтенантом фон Харлингхаузеном. Все на базе прямо разволновались от присутствия таких важных посетителей. Фон Хельбинг оказался старше обер-лейтенанта Фримеля, ему, наверное, уже тридцать с лишним. Приятного вида мужчина, невысокий, но очень подтянутый. Он выглядит так, как должен выглядеть настоящий офицер. Носит монокль. Правда, пользуется им довольно редко. Только вблизи, когда читает или что-нибудь рассматривает. Я заметил, что у него с этим глазом какая-то проблема, так что он, видимо, носит монокль не для зрения, а в каких-то медицинских целях. Когда он говорит, в каждом его слове слышится настоящий старый солдат. Он, наверное, состоял в рейхсвере задолго до прихода фюрера. Говорит не много. Кто-то сказал, что он не член партии, тем не менее он производит сильное впечатление.

Должен сказать, мне здорово повезло. О лучшем командире и мечтать было нельзя.

Обер-лейтенант фон Хельбинг, кажется, в дружбе с Харлингхаузеном. Называют друг друга на «ты». И кажется, он в прекрасных отношениях с генералом Мильхом. Сегодня утром я в первый раз увидел генерала Мильха вблизи, а потом меня ему еще и представили. Он был очень вежлив, но все же как-то несколько снисходителен. Далеко не то что обер-лейтенант фон Хельбинг.

Вокруг генерала Мильха постоянно вертятся какие-то странные слухи. Я не думаю, что я не должен касаться этого в своем дневнике. В конце концов, все летчики знают про это дело и сами время от времени ведут разговоры, да и сам генерал наверняка знает, что его обсуждают. Все мы прекрасно знаем, чем люфтваффе ему обязано, что он был правой рукой маршала в деле организации люфтваффе, тем не менее он никогда не был особо популярен. Я имею в виду среди нас, летчиков. Теперь, когда я его увидел, я, честное слово, не понимаю почему. Он выглядит очень молодо, у него такие круглые мальчишеские щечки; мне показалось, он совсем не похож на генерала. Но когда он говорит, ты понимаешь, что это говорит авторитет.

Эта антипатия, вероятно, из-за той истории, что он якобы сын еврея. Я, конечно, уверен, что вся эта история глупое вранье, по всей видимости состряпанное теми, кто хочет внести смятение в наши ряды. Нетрудно догадаться, кем именно. Если Мильх говорит, что он не еврей, и если он настолько хорош, что способен работать с маршалом, значит, он хорош и для нас. Нельзя называть его HS{29}.

А еще был вопрос о его сверхбыстром продвижении по службе{30}. Но, как сказал фюрер по другому поводу, экстраординарные обстоятельства требуют экстраординарных мер. Если Геринг произвел его в генералы, то наверняка знал, что делал, и нечего тратить слова на этот счет. Маршал всегда внимательно подходил к выбору соратников, об этом свидетельствуют его дела.

И конечно, буквально два слова о Харлингхаузене. У него сердце летчика. Хотя вообще-то — полагаю, это было около 1923 года — он поначалу стал моряком. В 1927 году ему присвоили звание лейтенанта. Но в 1933 году он вступил в люфтваффе. К началу 1937 года он командовал эскадрильей. А в конце того же года вступил в легион «Кондор» и отправился в Испанию. За выдающиеся успехи в борьбе за свободу Испании Франко наградил его. В 1939 году он переведен в Генеральный штаб люфтваффе и в мае того же года назначен начальником штаба авиакорпуса.

Что мне особенно в нем нравится, он всегда находится в самой гуще событий. Если планируется слишком опасная боевая операция, он всегда лично ее разрабатывает и по возможности принимает участие. Те, кто был с ним в Испании и Норвегии, до сих пор рассказывают о его славных делах. К настоящему времени он является одним из главных разработчиков наших нападений на Англию. Правда, я слышал, что его переводят на юг, планировать операции в Средиземноморье. В люфтваффе он по праву считается лучшим специалистом по морской войне. Такой человек очень скоро понадобится в Средиземном море, потому что как-то не очень верится, что наши союзнички управятся там сами.

Наш пулеметчик капрал Макс Бибер. Очень молодой парень, где-то около двадцати одного. А выглядит еще моложе. Мне показалось, он несколько глуповат, хотя, может быть, это у него просто недостаток жизненного опыта. Доверчивый, как щенок, верит всякой чепухе. Я сказал ему привести в порядок волосы. У него огромная копна светло-каштановых волос. Девушкам такая шевелюра, наверное, нравится, но вряд, ли ее одобрит обер-лейтенант.

У Макса Бибера всепоглощающая страсть. Радио. Он может слушать его весь день напролет. Ему совершенно безразлично, что он слушает, лишь бы радио работало. И чем громче, тем лучше. Что касается меня, я слушаю только армейское коммюнике и сразу же выключаю радио, потому что потом они очень медленно все повторяют, чтобы стенографисты в воинских частях могли все записать. Макс Бибер, однако, слушает все подряд.

Но его любимое лакомство — ночная передача, если не ошибаюсь, кельнского радио. Передача специально для тех, кто на войне. Диктор подряд читает личные сообщения — надо полагать, чтобы они быстрее дошли до солдат. Это звучит примерно так: «Танкист Фриц Шульц, полевая почта 738454, немедленно напишите вашей жене Берте, она ничего не получала от вас уже несколько недель… Пилот Макс Мюллер, вашего друга Вальтера только что прооперировали, его состояние нормальное… Внимание: Эрик Берг, полевая почта 73896, только что стал отцом, у него мальчик. Его жена чувствует себя хорошо. Просим его сослуживцев передать ему как можно быстрее…» И так далее и тому подобное.

Не представляю себе, что Бибер видит в этом интересного. Надоедает через минуту. Какое мне дело до людей, которых я не знаю? Но балбеса Бибера интересуют все люди на этой земле. И те, кого он знает, и те, кого не знает.

Я чуть было не подрался с Бибером. Мы с ним прогуливались по лесу и набрели на компанию ребят, которые сидели на поляне, и с ними были две девушки из HvD. Тут Бибер засвистел с таким видом, будто что-то про них знает. Я спросил его, что он имеет в виду, а он говорит: «Да нет, ничего». И опять с таким видом, будто он спал с одной из этих девушек. Тогда я сказал ему, что он дурак, а они просто симпатичные девушки. Он отвечает, что, конечно, симпатичные, только любая из них пойдет с тобой в кровать, для этого их сюда и прислали. Я сначала рассвирепел, но тут же сказал себе, что, в конце концов, это его личное дело, и если он хочет так думать, то пусть думает, вмешиваться мне нет никакого резона. Из того, что какие-то девочки запали в его путаную башку, еще не следует, что весь женский батальон готов спать с кем попало. Смешно, честное слово. Но, опять-таки, это не мое дело.

6 сентября 1940 г Мы снова на марше

Мы снова летим на Англию. Как будто ничего не случилось. Как в те старые добрые времена с обер-лейтенантом Фримелем, Зольнером, Ледерером и Пуцке. И все же кажется, это было так давно. Все теперь совсем не так. Я не знаю почему, но все не так. Мы сидим в точно такой машине, как та, что потонула где-то в Канале. И все равно все вокруг совершенно другое. Приборы, зеленые огоньки — все в точности такое же, и все другое.

Все больше и больше «Штук» присоединяется к военным действиям. Просто удовольствие наблюдать за ними. За последнее время мы привыкли к черт знает каким делам, нас трудно удивить, но наши «Штуки» — это что-то невероятное. Сейчас очень много пишут о пилотах «Штук», об исключительных свойствах их организма, которыми они должны обладать, чтобы не терять сознание во время их впечатляющего пике. Конечно, они все же теряют сознание в нижней точке пикирования, иначе быть не может, но только на одно мгновение. Но если вы их об этом спросите, они вам скажут, что ничего подобного.

И к тому же кратковременная потеря сознания — это далеко не самое плохое, что с тобой может случиться в полете. С каждым летчиком это рано или поздно случается, хотя, конечно, не так часто, как у ребят со «Штук». Я вообще полагаю, что машины в этом отношении гораздо более замечательные создания, чем люди. Я не понимаю, как они все это выдерживают. Иногда кажется, машина вот-вот развалится на части от перегрузок. Но не разваливается никогда. Это немецкая наука.

Англичане кое-чему учатся. Их никак не назовешь дураками. Каждый день они придумывают что-нибудь новенькое, так что если бы они спохватились лет десять назад, то сейчас бои здесь были бы посерьезней. Мы эти десять лет не потеряли, а за год или за два они нас, конечно, не догонят. Но они, надо сказать, учатся. Например, техника прожекторного поиска. Когда раньше мы летели над английской территорией, перед нами просто маячило несколько прожекторных лучей, так что увернуться от них было проще простого. Теперь они действуют совсем по-другому. Они дожидаются, пока мы не будем почти точно над ними, а потом одновременно вспыхивает вся цепь прожекторов и отрезает целый сегмент неба. Конечно, летая внутри этой зоны, ты все еще остаешься в темноте, но ты не можешь вырваться незамеченным. К тому же у них есть еще прожектора, которые не задействованы в выделении зоны и которые по определенной системе эту зону прочесывают. Не такая уж плохая идея. Оно конечно, одно дело тебя засечь, и совсем другое дело в тебя попасть. Но чувство, прямо скажем, далеко не из приятных, когда штук пятнадцать или того больше ярких лучей внезапно пронзают небо, захватывают тебя и не отпускают, что бы ты ни делал. Когда привык, не обращаешь внимания, но первые несколько раз прошибало холодным потом.

Все теперь не так, как было в моем старом экипаже. А особенно то, что мы теперь почти друг с другом не разговариваем. Бывшие мои товарищи обычно болтали без умолку по пути домой, вроде мы на прогулке в лесу. Особенно Зольнер, тот никогда не уставал рассказывать истории. Постоянно болтал про свой Гамбург, про Репербан{31}, про девочек, с которыми он заигрывал. Иногда он так увлекался пересказом своих приключений, что обер-лейтенанту Фримелю приходилось его останавливать. «Нам не нужны все подробности», — говорил обер-лейтенант со смехом. Мы совершенно забывали, что сидим в боевой машине, которая все еще находится над вражеской территорией, и что в любой момент мы еще можем попасть в черт знает какую заваруху. Зольнер мог рассказывать до бесконечности; другие тоже что-то рассказывали, но у него это получалось как-то смешнее.

А сейчас никто ничего не рассказывает. Наверное, Бибер и мог бы, но это было бы как-то не к месту. Я думаю, мы еще не знаем друг друга достаточно.

Бывает, какая-нибудь из наших машин гибнет прямо у нас на глазах. Иногда это происходит так быстро, что у экипажа даже нет времени выпрыгнуть. Иногда задымление бывает такое сильное, что люди теряют сознание, прежде чем успевают что-то сделать. Несколько раз такое случалось близко от меня, и казалось, протяни руку — и человек за нее ухватится. Но сделать мы не можем ничего. Наша война очень сильно отличается от боя на земле или даже от морского боя. Когда корабль тонет, а ты рядом на другом корабле, все-таки можешь вытащить своего товарища из воды. Или когда человек получает пулю в ногу и падает на землю, всегда есть кто-нибудь, кто вынесет его из-под огня, притащит в госпиталь или куда-нибудь вроде того… Но в небе никто ничего не может сделать для товарища.

Мне надо бросить думать об этих вещах. Ничего изменить нельзя. Как бы то ни было, утешением нам служит то, что на каждого сбитого нашего приходится пять сбитых врагов. А может быть, и больше. И хватит об этом.

На обратном пути обер-лейтенант написал доклад и дал его Рихтеру для передачи на базу по рации. Потом в столовой Рихтер сказал мне, что обер-лейтенант был очень неосторожен. Говорит, британская разведка прослушивает все наши переговоры. Я спросил его: «Разве в докладе было нечто такое, что надо было держать в секрете?» Он сказал, что нет, но если бы был какой-нибудь секрет, то англичане могли бы его перехватить. Тогда я просто сказал ему, что обер-лейтенант знает, как поступить в любом случае, и сам отвечает за свои действия.

Этот Рихтер мне не нравится. Он всегда делает такой вид, будто знает больше, чем остальные. Все мы, конечно, знаем, что враг прослушивает наши радиопереговоры, точно так же, как мы прослушиваем все, что летчики противника говорят в эфире. Это известно и двухлетнему ребенку. Не Рихтеру нам об этом напоминать.

Может быть, я несправедлив к Рихтеру. Возможно, он руководствуется добрыми побуждениями. К тому же меня не интересует, что именно он пытается нам доказать. Я выполняю свои обязанности, и до свидания. Хотя, конечно, так не должно быть, и обычно это не так. Мы должны быть единым экипажем, а сейчас мы просто пять человек в одной машине. Я не знаю, что остальные думают по этому поводу, но я понимаю это так. Наш обер-лейтенант серьезный человек, в этом нет никаких сомнений. И Макс Бибер тоже приятный парень. Но я их не знаю. Я хочу сказать, я не знаю их по- настоящему. Если завтра в машине окажутся четыре других человека, то вряд ли это замечу. То есть я, конечно, замечу, но мне будет все равно.

7 сентября 1940 г Как обращаются с немецкими пленниками

Странный парень этот Рихтер. Если встретишь его на улице, то вряд ли вспомнишь о нем потом. Но через несколько дней знакомства начинаешь понимать, что это не тот человек, на которого можно не обращать внимания. Я не знаю, смогу ли объяснить это. Рихтер довольно маленький и тощенький. Лицо как у школьного учителя. Вид несколько коварный, как будто он собирается поймать тебя на вопросе, на который ты не сможешь ответить. Возможно, это из-за его глаз. Я так и не уяснил себе, какого цвета у него глаза. Как будто одна вода. Очень, очень светлые. И всегда красные, как будто он очень долго не спал. Но глаза у Рихтера красные всегда, выспался он или нет.

Кажется, у остальных отношения с ним тоже не слишком складываются. Я считаю, он ставит себя слишком высоко. Но нельзя же совсем его не замечать. Но разговаривать с ним ужасно тяжело. Был, например, случай по поводу моего дневника.

Вчера вечером я сидел и писал, он подошел ко мне и заметил, что у меня, наверное, не сосчитать подружек, раз я постоянно пишу письма. На самом деле он, конечно, видел, что я пишу не письма. А я понимал, что он просто хочет, чтобы я ему это сказал. Так что я сделал вид, будто ничего не слышал, и продолжал писать.

Он помолчал некоторое время, а потом не выдержал и напрямую спросил меня, зачем я веду дневник. Я поднял на него глаза и сказал, что, по моим понятиям, это не его дело. Он продолжал стоять. Я спросил:

— Есть возражения?

Он ответил:

— Нет, конечно нет, но ты знаешь правила?

Я, конечно, правила знал. В них нет никаких запретов на ведение дневников. И я точно знал, что сотни ребят ведут дневники.

Рихтер, конечно, тоже это знал. Он просто хотел набить себе цену. На этот раз не получилось, но он решил не отступать и собрался по крайней мере меня немного попугать.

Рихтер сказал, что да, он знает, что очень многие ведут дневники. Но его удивляет то, что не предпринимается никаких мер по пресечению этого явления. Это, говорит, в конце концов, не самое безобидное на свете занятие. Я ему говорю, что не вполне представляю себе, в чем может состоять опасность. Мы же не берем свои дневники в полет, так что они никак не могут попасть в руки к англичанам. А что касается моего личного дневника, то не было бы ничего страшного, если бы даже с ним и случилась такая неприятность. В нем нет ничего, о чем нельзя было бы рассказать первому встречному, за исключением, правда, того дела с Лизелоттой, так что я не понимаю, каким образом мой дневник может помочь англичанам победить в войне. Рихтер сказал, что дневник может быть потерян или украден, а нам не дано знать, где сидят шпионы и откуда они к тебе подкрадутся. Я подумал, что он шутит, и засмеялся. Но Рихтер был серьезен, как мертвец. Так что я сказал ему, что если он раскроет шпиона, то должен сразу же мне об этом сообщить, чтобы я успел спрятать свой дневник. Однако чувство юмора у этого парня совершенно отсутствовало — он даже не улыбнулся. Подытожил он разговор тем соображением, что все-таки хорошо, что у нас бывают выборочные проверки дневников и записных книжек. Я согласился, что это хорошо.

Собственно говоря, я и сам думаю, что выборочные проверки дневников правильная идея. Меня пока не проверяли, но с другими, я точно знаю, такое было. Вряд ли имелось в виду проверять именно дневники, скорее всего, это были регулярные общие проверки. В конце концов, надо время от времени приводить вещички в порядок.

Несколькими часами позже я вошел в одну из комнат и увидел Хессе и Рихтера, которые о чем-то спорили. Бибер был здесь же. Это просто удача, что мы с Бибером оказались в этот момент там, иначе у этих двоих состоялось бы серьезное побоище. Я не большой поклонник Хессе, но должен признать, что на этот раз он был прав. Даже ангел озвереет от Рихтера.

Они рассуждали о том, что может с нами случиться, если мы выпрыгнем над Англией. Я не знаю, о чем у них шел разговор до того, но, когда я вошел, Хессе рассуждал в том смысле, что хотя он и не в восторге от идеи прыгать с высоты пары тысяч метров, но вполне может себе представить кое-что и похуже. Рихтер на это ответил:

— Конечно, Хессе свободно говорит на английском и к тому же был раньше в Англии. Так что для него это будет всего лишь еще одно приятное путешествие в Англию. И забот там у него никаких не будет, потому что его долг — рисковать жизнью за отечество — будет уже исполнен.

Хессе побагровел от гнева, но внешне все еще держался спокойно. Сказал только, что предпочел бы жить за отечество, чем умереть за него, но, как любой другой, до конца исполнит свой долг. Как и Рихтер, вероятно.

Бибер попытался их примирить, сказал, что он не думает, будто слишком приятно провести остаток войны в лагере для военнопленных, даже если ты говоришь на английском. Но Рихтер набросился теперь уже на него, требуя объяснить, что он имеет в виду под «остатком войны»? Не полагает ли он, что война затянется еще на несколько лет? На этот раз Хессе совершенно вышел из себя. Он сказал, что господин Бибер совершенно не это имел в виду и все им сказанное совершенно разумно. Что, если вы пленены, не имеет значения, говорите ли вы по-английски, продолжал Хессе, и что он очень даже сомневается, что английское правительство пошлет в лагерь девушек вести английские беседы. Что, по всей вероятности, вы не увидите там англичанина, за исключением охранников. Потом он добавил, что не считает все это слишком ужасным, по крайней мере до тех пор, пока в лагере не появится он, Рихтер. А коль скоро он там появится, Хессе немедленно оттуда сбежит, даже если ему придется для этого преодолеть Канал вплавь.

Мы с Бибером засмеялись, засмеялся бы и Рихтер, будь у него хоть капля юмора. Но он оглядел нас с покровительственным видом и глубокомысленно изрек:

— Если бы вы только знали…

Он добился своего, мы действительно были озадачены, и Бибер спросил его, что он такое знает. Очевидно, Рихтер только этого и ожидал. И с упоением принялся рассказывать, что нас ждет в английском плену. Если мы попадем в плен ранеными, нас погрузят в автомобиль как бы для того, чтобы отвезти в ближайшую больницу. Но на самом деле отвезут нас на военный завод или судостроительную верфь или куда-нибудь в этом роде. Так что нашему штабу придется отказаться от бомбардировок этих объектов. Это уже шантаж.

Должен сказать, я никогда не слышал ничего подобного. Сначала я принял это за полный бред, но сейчас, когда все записал, мне это уже не кажется настолько невероятным. Англичане такие. Они способны на все. Глупо надеяться, что их могут остановить международные конвенции.

Рихтер рассказал много чего другого. Он утверждал, например, что следует очень осторожно относиться к еде и питью, которые вам будут давать англичане. Бибер возразил в том смысле, что ему представляется очень затруднительным не есть и не пить до конца войны, даже если она продолжится всего несколько недель, в чем он, Бибер, не сомневается. Рихтер смутился только на секунду и тут же ответил на это, что он имел в виду только ту еду, которую сразу по их приземлении им будет предлагать гражданское население, поэтому ждать следует только до подхода английских войск. Английские власти побуждают свое население уничтожать нас повсеместно при малейшей возможности. Англичанки, как он точно знает, имеют обыкновение набрасываться тигрицами на наших беззащитных ребят и душить их любой попавшейся под руку веревкой, а иногда забивают до смерти голыми руками. И такое случается по нескольку раз на дню. Если вам не повезет сразу попасть в руки военных, то дело ваше пропащее.

Для Хессе это было уже слишком. Он вскочил и закричал, что с него достаточно. Какого черта Рихтер рассказывает нам эти дурацкие сказки, кричал он. Он что, решил потрясти нас до глубины души? Или думает, что он, Хессе, вместе с Бибером и обер-лейтенантом составили заговор с целью совершить в Англии вынужденную посадку в ближайшем полете? Рихтер, который, очевидно, не понимал, что Хессе в буквальном смысле вне себя от ярости, холодно произнес, что он ничего не знает об этих планах, но ему известны подобные случаи в прошлом. Тут Хессе бросается на него и врезает ему с правой в челюсть. Через секунду они уже катаются, сцепившись, по полу. Нам с Бибером пришлось потрудиться, отдирая их друг от друга, и в конце концов Рихтер признал, что был не прав, и они пожали друг другу руки, хотя вид у обоих был отнюдь не дружеский. Больше всего этому радовался Бибер, который все время кивал, поочередно соглашаясь с обеими сторонами, но в конце все же поинтересовался у Рихтера, откуда тот узнал такие ужасные подробности. Ведь он же не был в плену у англичан. Рихтер уклонился от ответа, а мы не настаивали. Но Бибер все-таки прав. Откуда, черт возьми, Рихтер все это знает? Не мог же он выдумать. Он не такой. Я имею в виду, что у него попросту не хватит на это воображения. Нуда ладно. Хорошо еще, что никто не вошел, пока они катались по полу, а то им крупно досталось бы от начальства.

8–10 сентября 1940 г Путешествие в Англию

Я думаю, любой человек, решивший стать летчиком, считает это занятие непрерывным великим приключением. Во всяком случае, у меня было именно так. Мой первый полет стал первым великим приключением, и, сколько бы я потом ни летал, любой полет был для меня незабываемым приключением. Каждый раз происходило что-нибудь новое. Когда стоишь за прилавком и продаешь товары, не живешь полнокровной жизнью. Если люди выбирают себе такую профессию, то это, видимо, означает, что они просто не хотят, чтобы их жизнь была приключением. Их больше привлекает уверенность, что каждый их день будет точно таким, как день предыдущий. Они хотят стабильности, хотят безопасности. А чтобы стать летчиком, нельзя думать о своей безопасности. Конечно, наши машины становятся все лучше и лучше, и еще до войны полеты стали вполне безопасными, во всяком случае в Германии. Но я имею в виду не эту безопасность.

Если бы три месяца назад кто-нибудь сказал мне, что полеты на Англию станут совершенно рутинным делом, почти как ежедневный приход на работу в контору, я бы от души рассмеялся. А теперь так оно и есть. То, как мы сейчас воюем, видимо, очень похоже на окопную войну 1914–1918 годов. Каждый день, по крайней мере каждый второй день, мы летим на Англию, сбрасываем боезапас, возвращаемся, один день выходной, а потом опять летим.

Все одно и то же. Я точно знаю, что будет завтра и послезавтра. Мы собираемся в инструкторской. Главный начинает инструктаж и тем временем раскладывает на столе карты. Мы смотрим на огромные фотографии и почти всегда знаем свои цели еще до того, как Главный начинает что-то говорить. Сейчас уже вряд ли остались такие цели, которые мы не накрыли раз или два. Главный это, конечно, знает, поэтому говорит очень кратко. Он повторяет нам только самое необходимое, а потом добавляет что-нибудь типа: «Ребята, смотрите не рассыпьте ваши яйца над Каналом». Он всегда немного шутит перед тем, как распустить нас.

Мы выходим, наши машины уже готовы. Приборы проверены, радиолампы в рации прогреты, мы готовы взлетать.

Иногда так бывает, что нет никакой разницы между днем и ночью. Только над нашим объектом, конечно. И вовсе не из-за прожекторов, хотя они иногда так сильно освещают машину даже внутри, что мне приходится напрягать зрение, чтобы различить показания приборов. Это из-за пожаров и зажигательных бомб, которые мы сбрасываем. Удивительно, как много света всего лишь от нескольких горящих лондонских домов. Пожары буквально превращают ночь в день…

Когда мы сегодня пересекали Канал, был прекрасный солнечный день. Хотя возле английского побережья по воде побежали буруны. А на нашей стороне все тихо, как на озере. Видели несколько рыбацких лодок. Шли так низко над французским берегом, что ясно видели, как наши солдаты машут нам руками. Потом развернулись прямо против солнца. От яркого света резало глаза, а в кабине стало так жарко, что я весь взмок. Все надели темные очки.

Иногда у меня возникает странное ощущение: что мы бомбим как бы не в реальности. То есть что все это не происходит на самом деле, а будто бы я вижу это в кино. Как будто я смотрю на киноэкране боксерский поединок, но пленка движется с замедленной скоростью. Так и здесь. Мне кажется, что все под нами происходит гораздо медленнее, чем на самом деле. Я вижу, как бомбы зависают в воздухе на секунду, потом медленно, очень медленно, идут вниз. Потом вижу, как крыша дома медленно открывается, как бы пропуская бомбу внутрь. Потом вспышка, столб дыма — все происходит удивительно медленно. Как будто все это случилось давным-давно, и кто-то отснял это на кинопленку, а теперь медленно нам прокручивает, чтобы мы могли все как следует рассмотреть.

Я понимаю, все это несколько смахивает на сумасшествие, но так и есть на самом деле. Я специально спрашивал у многих ребят, они чувствуют то же самое. Вероятно, это потому, что наши глаза настолько привыкли к скорости, что теперь уже ничто не кажется нам слишком быстрым.

Когда Главный попросил нас не растерять яйца над Каналом, он, видимо, не шутил. В самом деле, чтобы изготовить бомбу, нужно много человеческого труда, материалов, денег, в конце концов. И очень жаль, если она падает в воду без всякого вреда для противника, вместо того чтобы помочь нам отработать на «отлично». И труд и деньги — все идет прахом, если она не попадает в крышу завода, дома или ангара. Страшно злишься, если мажем слишком часто, хотя обычно лично ты в этом не виноват. Такое чувство, будто вышел из дому с месячным жалованьем в кармане, а когда вернулся — и денег нет, и не купил ничего.

Сегодня Бибер пошутил:

— Если так будет продолжаться дальше, нам понадобится специальная воздушная полиция регулировать движение.

Это точно. Летать все хуже и хуже. В том смысле, что самолетов в воздухе стало полным-полно. Иногда удивляешься, как самолеты умудряются не сталкиваться в воздухе. Для меня загадка, где англичане берут столько самолетов. Когда мы подходим, они всегда тут как тут. У них целые орды истребителей. Не то чтобы это им сильно помогало. Я думаю, они не выдержат долго такой темп.

Когда мы идем несколькими уровнями, один строй вслед за другим, кажется вообще невозможным, чтобы хоть один английский истребитель смог пролезть между нами. Им, наверное, кажется, что движется бетонная стена. Нужны железные нервы, чтобы нырнуть внутрь нашего строя. Но надо отдать им должное, они это делают. Это почти наверняка самоубийство. Потому что, если даже томми посчастливится сбить одну нашу машину, он все-таки не может рассчитывать выбраться отсюда живым.

Меня раздражает, когда «харрикейн» протискивается между нами. Именно раздражает. Такое чувство, что ты идешь строем на параде, а тут какой-нибудь идиот выбегает на площадь и сминает весь строй. Мне совершенно ясно, что никакой томми не может сделать ничего другого, разве что слегка расстроить наши боевые порядки. Хочется взять его за шиворот и напомнить: твое место не здесь, следовало бы вести себя поприличнее. Не правда ли, мысль странная для военного времени?

Наверное, такие чудные идеи приходят мне в голову потому, что просто невозможно ненавидеть врага каждый день и каждую минуту. Мы знаем, что англичане наши враги, что мы должны их бить, что мы будем их бить, но невозможно же ненавидеть каждого пилота в каждом «харрикейне», черт бы побрал того и другого.

По дороге домой начинаешь понимать, как ты устал и какая трудная сегодня была работа. Те час или два, пока работал, ничего такого не замечал. Начинаешь это чувствовать только потом. Теперь я представляю себе, как буду принимать душ. Это мое любимое занятие после полета. Душ! Сначала очень горячий, потом понемногу делаю воду все холоднее. Никогда не думаю о еде. Про еду я упомянул потому, что вспомнил Бибера, по пути домой он всегда что-нибудь делает: убирает с прохода ящики с патронами, складывает в угол пустые диски, а главное, протирает все подряд тряпочкой. Так вот, он постоянно думает про еду. По крайней мере, если он и говорит о чем-то, то исключительно о еде. Когда самолет заруливает на стоянку и ты уже можешь слышать свой собственный голос, он всегда бормочет себе под нос что-нибудь вроде: «Вот бы сегодня шницель на ужин».

Привыкаешь ко всему на свете. Я до сих пор помню, как после первых полетов на Англию мы вылезали из машины и первым делом, затаив дыхание, обходили ее кругом, смотрели, куда ее ударило. Как мы глазели на пулевые пробоины и удивлялись, мол, как близко от жизненно важных узлов пришлись некоторые попадания, как считали дырки, сколько их, пятьдесят или больше. Теперь ничего подобного. Мы, конечно, внимательно осматриваем самолет после каждого полета, потому что нам нужно делать доклад. Но мы просто отмечаем попадания и не особенно волнуемся по этому поводу. Знаем, что если мы там, то гораздо более вероятно, что в нас попадут, чем не попадут. Но мы также знаем, что мы нормально добрались домой, и только это единственное идет в зачет. Осматривать машину тоже стало привычкой, как идти утром на работу и возвращаться вечером домой.

11 сентября 1940 г Разрешение на женитьбу и другие мелкие проблемы

Прочитал сегодня в «Фельдцайтунг», что некий Мэтью Тэйлор, президент профсоюза каменщиков Америки, стащил изрядную сумму из общей кассы. Что-то около 30 000 долларов. Что интересно, он сознался сам, причем уже лежа на смертном одре. В противном случае доблестная американская полиция, которая, очень может быть, сама помогала ему вскрывать сейф, так ничего бы и не узнала. Вот такой он, Новый Свет. И эти люди еще нападают на нашего фюрера, обвиняя в том, что он разогнал все эти профсоюзы и пересажал коммунистов и социалистов в концентрационные лагеря. Подобные случаи как нельзя лучше показывают, как нам в Германии повезло, что фюрер разобрался со всей этой дрянью. А еще такие случаи должны заставить американцев задуматься. В один прекрасный день они проснутся от спячки и сбросят правление коммунистов и еврейских капиталистов.

Я нахожу нашу «Фельдцайтунг» гораздо более интересной, чем многие нынешние книги. Мы постоянно получаем из дому самые последние военные издания. Все они невыносимо глупые. Читал недавно «С бомбами и пулеметами над Польшей» Граблера и «Нарвик» Буша. Книги, надо полагать, очень интересные и поучительные, особенно для наших «бойцов тыла». Но мы здесь сами прекрасно понимаем, что к чему, поэтому нам нет никакого смысла тратить свободное время на чтение этой белиберды.

Но эти две книги еще очень даже ничего по сравнению с другими военными новинками. Эти совершенно идиотские. Интересно, откуда этот народ берет материал для своей стряпни. Скорее всего, ниоткуда, сидят целыми днями за своими пишущими машинками где-нибудь в Берлине и думать не думают съездить узнать, что такое война на самом деле. То, о чем они пишут, может произойти, такое случается, но это все настолько невероятно, что поверить в это невозможно. Например, в книге, которую я недавно читал, есть один герой, зовут его Фриц фон Такой-то, пилот «мессершмита» — все эти герои всегда не иначе как на «мессершмитах», пилот «хейнкеля» для них недостаточно симпатичен. Ну да ладно. То, что с ним происходит, абсолютно невероятно. Одно приключение за другим, одна заваруха за другой. Почти каждый день его сбивают, но каждый раз он как-нибудь выкручивается. Один раз он даже сбежал из лагеря для военнопленных, переодевшись женщиной. Если бы все наши пилоты начали курочить свои машины, как этот Фриц, то даже при всей нашей мощной промышленности мы бы давно уже остались без самолетов.

Надо полагать, дома народ любит читать подобную чепуху. Но что до нас, то это полный бред. Я хочу сказать вот еще о чем. Все эти книжные герои говорят не человеческие слова, а какие-то напыщенные речи. Как будто они находятся на сцене. Они ни на минуту не прекращают болтать о храбрости, самопожертвовании, верности отчизне и к тому же никогда не заканчивают предложения без упоминания фюрера. Я хочу сказать вот что: мы совершенно не такие. Если кто-нибудь попросит нас ответить честно, что мы думаем о подобных вещах, и если мы действительно захотим ему ответить, то, пожалуй, наши мысли будут те же, что и у этих героев. Но мы попросту ему ничего не ответим. Мы вообще не говорим о таких вещах. Есть много чего такого, что ты считаешь важным, но о чем просто не любишь говорить. И любой разговор об этом считаешь вовсе не важным, а, наоборот, самым что ни на есть дурацким. И если человек захочет написать книгу о нас, он должен знать об этих вещах. А все эти писатели, которые, наверное, получают кучу денег, не знают о них ни черта.

Хессе собрался жениться. Мне сказал Бибер. Я был, честно говоря, несколько обескуражен. Хотя, конечно, все это теперь не мое дело, особенно если это касается Лизелотты. С одной стороны, я понимаю, если Лизелотта действительно собралась за него, то это у них серьезно. А с другой стороны, что может быть серьезного с Хессе, если в Берлине у него девушка, с которой он уже давно обручен? Но какого черта! Мои благословения.

Бибер узнал об этом случайно, потому что сидел в одной комнате с Хессе, когда того вызвали к доктору. Он вернулся от него с большим листом бумаги, который должен был заполнить. Это нужно для того, чтобы там решили, пригоден ли он к браку. Биберу удалось заглянуть в эту бумагу, говорит, что вопросы там все дурацкие. Он еще надеялся подсмотреть ответы Хессе, но тот его прогнал. Потом он опять пошел к доктору, а когда вернулся, сказал, что с ним все в порядке. Интересно, скажет он об этом Лизелотте?

Бибер рассказал мне, как однажды он тоже чуть не женился. Говорит, сам не понял, как чуть было не загремел. Он спал с одной девочкой в Дрездене. Я думаю, раз у них это было, то у нее от него ребенок, сейчас часто так делается. Но Бибер утверждает, что не знает, папаша он уже или нет. Говорит, сейчас этого и не узнаешь никогда, все девчонки с ума посходили, все хотят иметь детей, потому что партия призвала женщин идти вперед, вносить свой вклад и так далее, короче, рожать детей. Бибер также рассказал, что многие девчонки в Дрездене были бы согласны залезть к тебе в постель, даже если бы партия им не подсказывала, а многие так вообще избавляются от проблемы после того, как залетели. Сейчас я уже более или менее привык к разговорам Бибера. Я все-таки думаю, что все это вовсе не так смешно, как ему кажется, но, по крайней мере, я уже не краснею, когда его слушаю. Не должен же я, в конце концов, затыкать уши и бежать прочь, как маленький ребенок, когда он заводит такие разговоры. Я, в конце концов, старше его.

А в Дрездене случилось следующее: он намекнул своей девочке, что не прочь на ней жениться. Это было около двух месяцев назад. Он полагал, что ничем не рискует, потому что деньжат у него не водилось вовсе и девчонка была такая же богатая, как он, и им вряд ли разрешили бы жениться. Но он совсем упустил из виду тот факт, что для солдата нет ничего проще, чем получить заем на женитьбу, а также то, что не только жених, но и невеста может сделать запрос на этот заем. В один прекрасный день Бибер получил целый пакет бумаг, а когда прочел их, к своему глубокому разочарованию обнаружил, что ему не оставалось ничего иного, как поставить в конце свою подпись, и девчонка могла идти и получить денежки на свадьбу. А потом, видимо, надо было уже жениться. Ему каким-то образом удалось затормозить этот процесс, а вскоре его перевели — отправили на нашу базу, а здесь он уже смело швырнул всю эту пачку бумаги в мусорную корзину и забыл про все это дело. Девочка писала ему сюда несколько раз. Но как он сам сказал: «Теперь она сама должна понимать, что к чему».

Беспрерывная свара между Хессе и Рихтером плохо закончилась. Как-то раз они подрались всерьез, и это стало известно одному из офицеров, теперь им грозит серьезное наказание. В тот раз Хессе сказал, что он больше просто не может читать «Фельдцайтунг», она действует ему на нервы. Сказал это нам всем, не только Рихтеру. Но тот сейчас же влез с ехидным замечанием, что Хессе предпочел бы читать английские газеты. Так, конечно, делать было нельзя, Хессе вовсе не предпочитает английские газеты, не говоря уже о том, что попросту не смог бы их нигде достать, даже если бы собрался сделать такую глупость.

Хессе, конечно, был бы не прочь иногда почитать настоящие немецкие газеты. Честно говоря, нам всем нравятся обычные немецкие газеты, и мы не совсем понимаем, почему это здесь запрещено. Лично я считаю, что «Фельдцайтунг» замечательная газета, и к тому же мы всегда получаем ее вовремя — ее доставляют нам транспортными самолетами. Там всегда самые последние новости. Но это правда, что время от времени хочется почитать настоящую газету. То есть простую газету из дому со всеми этими сплетнями, сообщениями, кто родился, кто женился, кто умер, какой клуб выиграл в футбол и что идет в кино. Я в самом деле не понимаю, почему нам этого не разрешают. Но надо думать, у штаба есть свои резоны.

Штаб, вероятно, также в курсе, что, когда кто-нибудь из ребят едет в отпуск, он всегда провозит сюда настоящие газеты. Другие ребята тут же их у него отнимают и зачитывают до дыр. И я не вижу ни для кого никакого вреда, если я их просмотрю.

В новостях передали, что англичане вчера потеряли 44 самолета. Мы потеряли 21 самолет. Тоже, конечно, не курочкам поклевать, но все-таки у врага потери в два с лишним раза больше. Если так будет продолжаться дальше, у англичан скоро вообще не останется самолетов. Что же касается бомбардировок английских военных объектов, и особенно бомбардировок Лондона, то, как кажется, все идет строго по плану. Скоро это все закончится.

13 сентября 1940 г Я сбежал к «Максиму»

Сейчас, в эти дни, делается история. И я принимаю в этом участие{32}. Через десять или двадцать лет в учебниках истории можно будет прочесть: сентябрь 1940 года — разрушение Лондона. Точно так, как сейчас мы читаем о разрушении Карфагена. Или о сожжении Рима.

Лондон горит. Он горит во множестве мест одновременно и больше похож на груду развалин, чем на город. Снова и снова я вспоминаю мой первый полет над Лондоном, когда на город еще не упала ни одна наша бомба, когда величайший город мира стоял нетронут, а англичане свято верили, что нет на земле такой силы, которая может его потревожить. Я представляю себе, насколько изменилось теперь их мнение по этому поводу.

Ни единой ночи не проходит без новых пожарищ в самом сердце города — небо каждой ночи окрашено теперь гигантскими языками пламени в кроваво-красные цвета. Зенитки неистовствуют, прожектора рыщут по небу, но нет от них никакого проку. Мы не обращаем внимания, мы делаем свою работу от начала до конца. Кажется, что сами воды Темзы полыхают. Все доки, все пакгаузы в огне, а взрывы все громыхают, то громче, то тише. Над всем городом висит пелена пыли и копоти, но мы не прекращаем ни на секунду, мы не даем им ни малейшей передышки. Мы идем строй за строем без всякого промежутка, и так продолжается уже месяц. Лондон умирает. Как говорят доктора в безнадежных случаях, это, вероятно, вопрос нескольких часов.

Самое знаменательное во всем этом то, что полыхающие пожары, которые мы сами зажгли, теперь нам же оказывают огромную помощь. Они прекрасно освещают наши цели. У нас такая замечательная иллюминация, что англичане вполне могли бы включить уличное освещение — если, конечно, у них еще остались целые фонари — и нам бы не было от этого светлее. Хотя вопрос о полном и окончательном затемнении Лондона — это теперь не более чем простая формальность.

Вот что забавно. Я уже столько раз летал над Лондоном, что город кажется мне знакомым до мелочей. А я ни разу не был в Лондоне. Несколько дней назад читал в «Фельдцайтунг», как лондонцы живут все эти дни. Как они ночуют в подземке. И как распространяются пожары вопреки всем усилиям пожарной службы. Как им страшно, когда они находят бомбу замедленного действия и везут ее на пустырь. Как они торопятся в подвалы и укрытия, услышав вой сирены. Очень живой рассказ. Очевидно, репортаж передали через Швейцарию.

У меня было до крайности странное чувство, когда я читал эти описания. Вот о чем я думал: когда они бегут из дома под вой сирены, или дрожат в подвале, или тушат пожар, очень может быть, что это твоя машина, именно твоя, сбросила бомбы на этот самый дом, который теперь объят пламенем. Очень странное чувство, будто смотришь на себя с большого расстояния. Или смотришь на себя как на другого человека. Не знаю, удалось ли мне выразить это ясно.

Когда мы сегодня ночью летели домой, Рихтер настроился на волну. Точно не знаю, что это была за станция, кажется, «Дойчландзендер» из Кенигсвустерхаузена. Шли довольно высоко, около 4000 метров, так что прием был отличный. Сначала передавали какие-то вальсы, а потом музыкальные отрывки из «Веселой вдовы». Мне всегда очень нравилась «Веселая вдова». Вовсе не потому, что это любимая оперетта фюрера, я и вправду очень ее люблю. Потом кто-то запел: «Я сбежал к „Максиму“, там шутки, и яркий свет, и девочки, с которыми я поболтаю…»{33} Это всегда была моя самая любимая песня. Я начал тихонько подпевать, а потом слышу через переговорник, что остальные тоже подхватили. По крайней мере, Бибер и Хессе. Мы спели все остальные мелодии из «Веселой вдовы», хотя слов почти не знали и пели просто «ля-ля-ля» или кто что придумал.

Потом, когда прилетели, Бибер сказал, что у него сегодня день рождения. Было уже три часа ночи, так что день рождения, можно считать, уже начался. Мы единогласно решили отпраздновать немедленно и даже нашли с этой целью несколько бутылок вина, хорошего старого французского вина.

Бибер, оказывается, летал на Варшаву, он нам немного рассказал об этом. С Варшавой дело тянулось не так долго, как с Лондоном, и там не было никаких нейтральных вод, которые бы ее защищали. После того как наши бомбардировщики поработали по городу, у пехоты уже не было никаких проблем туда войти. Самолеты летали так низко, что Бибер чувствовал запах дыма. Никаких противовоздушных средств и в помине не было. Все дело произошло так быстро, что, когда поляки выбросили над Варшавой белый флаг, Биберу стало даже как-то досадно: не удалось хорошенько повоевать. Обер-лейтенант, который к этому времени подошел и сел к нам за стол, удивился, что мы не нашли другой темы для разговора за праздничным столом. Бомбардировка Варшавы и в самом деле не самая подходящая тема для дня рождения. Обер-лейтенант предложил, чтобы каждый из нас рассказал о каком-нибудь своем приключении из времен летного училища.

Лучше всего рассказал Бибер. Однажды он без увольнительной сбежал из тренировочного лагеря в гражданской одежде. Когда вернулся, его поймали и доложили командиру. Результат — трое суток ареста. Пока сидел на гауптвахте, от нечего делать начал читать устав, впервые в жизни, кстати сказать. Выяснилось, что читать во время пребывания под арестом запрещено, за единственным исключением: Библию читать было разрешено. Так что он заказал себе Библию. И тут вдруг оказалось, что во всем лагере нет ни одного экземпляра. В камере появился офицер и с виноватым видом проинформировал Бибера, что не может доставить ему Библию. Бибер не отступился и заявил, что хочет видеть пастора. При этом опять же сославшись на главу устава. Пастора наконец нашли. Бибер попробовал уговорить его перекинуться в картишки, но тот отказался. Бибер говорит, что пастор наверняка был не прочь, но очень боялся проиграть свои денежки.

Потом, когда обер-лейтенант ушел, а все уже порядком поднабрались, мы прокрались в служебное помещение, где стоял мощный радиоприемник, и настроились на Нью-Йорк. И услышали про всю нашу работу за сегодняшний день. Пожары и все прочее. Это было просто потрясающе. Диктор говорил, что эта ночь была самой страшной из всех, которые пережил Лондон. Много рассказывал о людях, дежуривших на крышах домов, о том, как они сбрасывали зажигалки вниз, чтобы не было пожара. Но пожаров было предостаточно, мы сами видели. Сегодня были сотни убитых и раненых, продолжал диктор, но точные цифры узнать невозможно, потому что очень много людей похоронено под развалинами собственных домов. Было невероятно интересно.

16 сентября 1940 г Военные корреспонденты

Герр Вернер Клеффель{34} гостит у нас уже несколько дней. Надеюсь, он когда-нибудь все-таки отчалит. Он нам уже осточертел.

Вернер Клеффель — кригсберихтер. Раньше такой человек назывался кригсберихтерштаттер, но теперь он называется кригсберихтер. Если его так назвать, то он как будто бы в гуще событий. Более агрессивен, что ли. Но разницы, конечно, никакой{35}.

Я ни в коем случае не отрицаю важность работы репортеров на войне. Естественно, наш народ хочет знать свою армию. И так же естественно, журналист должен бывать на фронте, чтобы получать достоверный материал. Но я не понимаю, почему эти журналисты непременно хотят везде побывать и во все влезть. Я имею в виду, не понимаю, зачем им все это позволяют. Вряд ли кому-то понравится, будь то офицер или рядовой, если вылетаешь на задание, а к тебе в самолет лезет какой-то там корреспондент. В конце концов, гораздо полезнее взять еще одну бомбу, чем журналиста. Бомба все-таки поможет победить врагов, а журналисты только нервируют экипаж.

Больше всего раздражает то, что эти ушлые ребята ведут себя так, будто бы вся эта война ведется исключительно для их удовольствия. Послушаешь их, и кажется, что они собрались на футбольный матч. Я не слишком удивлюсь, если герр Клеффель спросит меня, залезая в самолет: «Извините, пожалуйста, а где здесь места для прессы?»

Мне пока везло. Меня еще не заставляли брать с собой журналистов. Но у некоторых ребят уже есть что рассказать про них веселенького. Конечно, это потом смешно, после заварухи, но когда ты над зенитками или на тебе висят «спитфайры», а этот парень делает себе в штаны, блюет на всю машину или визжит, как свинья, это совсем даже не смешно.

Как только этот герр Клеффель объявился, он сразу же радостно заявил нам — это было за ужином, — что прибыл присутствовать на великой последней битве с Англией. Бибер тут же ему заметил, что это завтра, в три пополудни. Но герр Клеффель благоразумно сделал вид, будто не расслышал шутки. Он просто хочет присутствовать. Редактор сказал ему: вы должны присутствовать на битве. От нас требовалась самая малость: начать битву вовремя и долго не мешкать, чтобы утренние издания могли донести читателям детальный репортаж о вступлении герра Клеффеля в Лондон.

Первым делом он всех нас проинтервьюировал. Делал он это так. Подходит к кому-нибудь из ребят с ручкой и блокнотом наготове и так запросто спрашивает: «Расскажите мне, что вы чувствуете, когда летите на Англию». Подойдя к нам, он почему-то решил, что мы именно тот экипаж, который ему нужен. Я перепоручил его Хессе, и он оказался просто молодцом. Самые что ни на есть идиотские истории он ему рассказывал с ужасно серьезным видом. Говорит, что, когда мы летим над Англией, он всегда думает о своей старой любимой матери. И каждый раз, когда сбрасывает бомбу — он, разумеется, опустил такую мелочь, что это вообще-то не его работа — сбрасывать бомбы, — он думает о своей старой любимой матери и о том, как была бы счастлива его старая любимая мать, знай она, что вот сейчас он сбрасывает бомбу. А самое странное во всем этом, продолжал он, что иногда его старая любимая мать просыпается посреди ночи и думает: «Вот сейчас мой сын сбрасывает бомбу». А потом, когда он и его старая любимая мать сличают свои записи, оказывается, что она всегда просыпается в ту самую секунду, когда он сбрасывает бомбу. С поправкой на разницу во времени.

Мне казалось невозможным, чтобы нормальный человек мог поверить в такую чушь, но он с абсолютно серьезным видом записывал каждое слово. Если это когда-нибудь напечатают, наверное, найдется еще кто-нибудь, кто не будет смеяться.

Бибер решил не отставать и тоже принялся рассказывать небылицы. Правда, я подозреваю, что автор не он, скорее всего, вычитал всю эту чепуху в разных книжках про войну, которые иногда почитывает. Случись с ним хотя бы половина того, что он порассказал, он был бы уже семидесятилетним стариком и имел бы все существующие награды. Никогда не думал, что можно на ходу сочинить такую длинную, запутанную и, надо сказать, складную историю с парашютными прыжками и другими невероятными приключениями. Боюсь, в жизни больше не услышу ничего подобного. Но это было несколько чересчур даже для Клеффеля. Он перестал писать и сказал, что он надеется, после войны Бибер найдет себя в кинематографе — у него определенно есть талант.

Кто-то сказал Клеффелю, что мой старый самолет был сбит. Он, разумеется, захотел знать подробности. Я говорил с ним очень кратко и, кажется, несколько более враждебно, чем хотел. Все-таки это его работа добывать истории про войну. Но даже если бы я ему выложил все подчистую, это ему вряд ли бы помогло. Хотя бы потому, что это не заняло бы и десяти строк. Я ему так и сказал. Но он настаивал, что ему очень важно знать всю «историю». В конце концов я грубо велел ему от меня отстать и вышел.

Потом вечером Клеффель рассказал нам кое-что о себе и о своей работе. Никто его об этом не просил, и никого это особо не интересовало. Но он все равно стал рассказывать. Оказывается, все мы глубоко заблуждались. Мы думали, что это мы воюем сейчас с Англией и что это мы победили Францию. Но это все не так. Это герр Клеффель воюет с «вражескими журналистами», как он сказал. Мы просто в дополнение, а главные воины журналисты.

Целый час он нам рассказывал, как работают наши журналисты в противовес тому, как работают журналисты вражеские. Если ему верить, вражеские журналисты не делают буквально ничего. То есть они никогда не бывают на фронте. Они просто сидят и дожидаются новостей из армейских штабов, а потом переправляют их в свои газеты. Клеффель долго и нудно рассказывал нам о комфортабельных офисах, в которых вражеские журналисты «ведут вегетативный образ жизни, как домашние растения в горшках с землей», и ничего не делают, а только передают сведения в газеты. Что касается меня, я себе не очень представляю, что это за офисы такие комфортабельные. Меня подмывало спросить, откуда у этих офисов иммунитет к нашим бомбам, раз уж мы бомбим всю Англию. Но я попридержал язык, иначе Клеффель продолжал бы всю ночь. Он говорил об этих офисах с величайшим презрением. Хессе потом заметил, что он, вероятно, думает, что статья получается тем лучше, чем хуже условия, в которых она написана. Так что, чтобы Клеффелю написать приличную статью, ему надо стать на голову. В общем я с ним согласен.

А Клеффель все продолжал и продолжал болтать. Он говорил, что настоящий военный корреспондент должен иметь опыт боев. Он должен жить среди солдат и видеть, что происходит вокруг них, а особенно — внутри их. Не такая простая задача, уверил он нас. Потом он предположил, что журналист ведет гораздо более тяжкую жизнь, чем солдат. Например, уточнил он, если бы он полетел с нами на задание, то после полета не пошел бы спать, как все мы. Он сидел бы всю ночь и писал статью, а потом послал бы ее в штаб, а потом дожидался бы результата цензуры — все ли там нормально или надо что-то исправить. Все это будет продолжаться так долго, что в конце концов у него не останется времени даже подумать о сне, потому что настанет час новых деяний. Он так и сказал: деяний.

А потом, когда герр Клеффель начал просвещать нас насчет того, как было создано люфтваффе, некоторым нашим ребятам стало в самом деле дурно. В конце концов, это уж слишком, когда всякий болван начинает тебе рассказывать о твоей собственной работе. Например, он начал просвещать нас насчет того, как фюрер в 1933 году пробудил в Германии интерес к авиации. Но это не так. Всем известно, что это не так, и всем также известно, что, когда фюрер пришел к власти, все уже было готово. Фюрер сто раз говорил об этом сам. Подобное искажение фактов недостойно настоящего национал-социалиста, и чертовски раздражает, когда подобные вещи начинают рассказывать парням, которые летали уже тогда, когда этот герр Клеффель даже не знал, как выглядит самолет. Мы ему так и сказали.

Тут к нашему столу подошел обер-лейтенант. Он всерьез испугался, и вполне по делу, что наше общение с Клеффелем зайдет слишком далеко. Теперь герр Клеффель занялся им. Он, по всей видимости, много о нем слыхал и потому захотел получить от него авторитетные заявления о высокой квалификации и потенциале летчиков, о том, что человеку необходимы особые качества, чтобы стать летчиком, а также о том, что летчик должен быть особо убежденным национал-социалистом. Собственно говоря, он не столько задавал обер-лейтенанту вопросы, сколько попросту хотел получить от него убедительное подтверждение своим сентенциям. Меня это очень заинтересовало, потому что я сам нередко задумывался над этими вопросами. Я искренне убежден, что мы, летчики, лучше, мы сделаны из лучшего материала, чем другие солдаты. Я много писал об этом в дневнике. Но когда об этом заговорил Клеффель, это до такой степени раздражало, что невольно хотелось ему возражать буквально во всем. Особенно раздражало то, как он все это подавал. Так что я невольно утвердился в мысли; что если человек хорошо летает, то это еще не значит, что он лучше как национал-социалист. А кроме того, такой вопрос к обер-лейтенанту мне показался крайне бестактным, потому что даже неизвестно, член ли он партии.

Обер-лейтенант спокойно выслушал его, потом надел монокль, внимательно рассмотрел этого человека, а потом просто ответил, что никогда всерьез не задумывался над подобными проблемами. Сказал, что он солдат и исполняет свой долг. Для него самое важное, чтобы солдат исполнял свой долг, — так его учили. Потом он встал, слегка поклонился и повернулся уходить. Клеффель открыл было рот, собираясь еще что-то сказать, но подумал секунду и закрыл, ничего не сказав. Возможно, он вспомнил, что мнение обер-лейтенанта очень высоко ценят в Генеральном штабе.

20–21 сентября 1940 г. Геринг и его электрическая лошадь

У меня действительно большое событие. Сейчас, когда это записываю, — ясно чувствую, с каким удовольствием буду перечитывать эти страницы через десять или двадцать лет. Не каждый день вызывают в штаб рейхсмаршала. И не с каждым такое случается. Короче говоря, командир базы вызвал меня и сообщил, что завтра утром я отправляюсь в штаб командования. А потом я с несколькими ребятами сел в самолет и летел около двадцати минут.

Я понятия не имел, что штаб Геринга так близко от нашей базы. Собственно говоря, я и сейчас не знаю точно, где он находится, а если бы даже и знал, то не написал бы этого. Нам дали строжайший приказ молчать о том, где расположен штаб. Так что об этом хватит.

Английская авиация может сколько угодно летать над этим местом и в жизни никогда не догадается, что здесь работает штаб Геринга. Посмотреть на него со стороны, так в голову никогда не придет, что величайшая в истории воздушная война управляется именно отсюда. Несколько антенн, с десяток бараков, набитых телетайпными аппаратами и телефонами, с полсотни легковых автомобилей, небольшое летное поле и на нем несколько самолетов. Это все.

Сам Геринг и его офицеры работают в расположенных по соседству зданиях, окруженных парком. Видимо, раньше это было чье-то поместье. Вокруг бегает множество офицеров, местных, из Генерального штаба, из разведки. На первый взгляд кажется, что здесь стоит такая же база, как наша. Но если присмотреться внимательнее, замечаешь, какое множество донесений приходит сюда и уходит и насколько заняты здесь люди. Становится понятно, что здесь кое-что поважнее.

Я правда не знаю, зачем меня сюда вызвали. Я думаю, из-за Железного креста. Рейхсмаршал лично повесит его мне, и ребятам, которые со мной прилетели, и летчикам с других баз. Но надо заметить, многих летчиков вызывают сюда не для того, чтобы вручить Железный крест, так что, вероятно, была другая причина. А может быть, у рейхсмаршала внезапно изменились планы и нас отошлют назад. И все-таки я очень рад, что у меня есть возможность лично встретиться с Герингом.

Этот момент, когда он прикрепил мне на грудь Железный крест, я не забуду никогда.

Я, конечно, много раз видел Геринга раньше. Это такой человек, которого трудно не заметить. Он не из тех, что дни напролет сидит у себя в штабе и кого простые солдаты в глаза никогда не видели. Кажется, он всегда рядом с тобой. Вот это человек! Я начинаю понимать, почему он так невероятно популярен и почему массы зовут его «наш Герман». Когда он стремительной походкой идет по коридору или через парк, ты слышишь его задолго до того, как он покажется. Он ругается громовым голосом так крепко и раскатисто, что поначалу думаешь, повадки у него солдафонские. Но это совершенно не так. Я видел, как он разговаривает со своими офицерами: может вполне непринужденно рассмеяться или хлопнуть адъютанта по спине. Они уже привыкли, то есть при всем их величайшем уважении к Герингу считают его крик и ругань чем-то само собой разумеющимся и не берут в голову.

Кстати, неправда, что Геринг постоянно переодевается в разные униформы, как об этом говорят. Все те два дня, что я его видел, он был одет в одну и ту же униформу, причем, как я заметил, всего с двумя или тремя медалями. Люди, как всегда, несколько преувеличивают. Может быть, в мирное время Геринг и любил переодевания. Но сейчас у него другие заботы.

Когда видишь его вблизи, он выглядит старше, чем на портретах. Он все еще сама энергия. Он, конечно, довольно толст, и к тому же ест весьма плотно. Так что вряд ли он в ближайшее время похудеет. Я не хочу сказать, что он часами просиживает за обедом или что его стол ломится от яств, — он слишком много работает, чтобы тратить на это время. Один из его охранников рассказал нам, что, случается, он неделями не ест горячей еды, а только постоянно посылает за бутербродами, которые съедает, когда работает с бумагами или диктует приказы. Если человек так напряженно работает, он обязательно должен хорошо питаться, об этом помнит все его окружение и старается не допускать, чтобы Геринг проголодался. А такое случается, потому что он иногда попросту забывает о еде за работой.

При Геринге состоит его личный доктор, который следит, чтобы он не перетрудился и не заболел от переутомления. Хотя доктор приставлен именно для этого, как мы слышали, Геринг не слишком-то жалует его рекомендации. У доктора есть помощник-массажист, а в кабинете у него стоит специальный гимнастический конь с электрическим приводом. Рейхсмаршалу предписан ежедневный массаж, а также тряска на этом коне в течение четверти часа, но он этим занимается довольно редко, у него просто нет на это времени. Рассказывали, что как-то раз доктор упрекнул его в этом, на что Геринг со смехом ответил: «Я и так уже столько сделал для своего здоровья — вы всегда при мне, и массажист, и даже ваша электрическая лошадь. Куда бы я ни поехал, обещаю всех троих взять с собой, но большего для своего здоровья я пока сделать не могу». Вот это и есть настоящий Геринг — человек с сердцем летчика.

Оба дня в штабе Геринга прошли за разговорами, причем мы, естественно, в основном слушали. Что произойдет в ближайшем будущем и какие у нас планы. Я, конечно, не могу писать здесь о точных планах, а пересказывать слухи нет смысла. Тем не менее, когда хоть немного поговоришь с теми, кто работает с Герингом, начинаешь понимать, что они буквально творят чудеса. Мы, конечно, нетерпеливы, мы все спрашиваем, почему никак не нападаем на Англию, зачем мы дали этим томми возможность отдышаться после Франции. Но когда ты обычный летчик, просто не понимаешь, сколько подготовительных и организационных мер необходимо осуществить для вторжения, начиная с подготовки материального оснащения для баз на оккупированной территории и кончая налаживанием постоянного потока замещения личного состава. И это действительно чудо, что такая работа была проделана всего за несколько недель.

Но о самом вторжении здесь нет вообще никаких разговоров. Вероятно, потому, что все эти планы очень строго засекречены. Но судя по тому, что я здесь увидел, мы не станем тянуть с этим слишком долго. Но если это все же произойдет не так скоро, как все мы надеемся, значит, у Геринга есть на то свои резоны. Значит, так тому и быть.

Рядом с Герингом работают генерал Мильх и генерал Кессельринг. Причем Мильх тянет основную нагрузку. Мильх великий труженик. Иногда он работает двадцать четыре часа в сутки и даже больше. Но здесь, на фронте, Кессельринга как настоящего солдата уважают все-таки больше, чем Мильха, которого считают гражданским, хотя он и генерал.

Что меня по-настоящему удивило, так это уважение, с которым здесь все относятся к RAF{36}. Они честно признают, что RAF наносят нам дома серьезный урон. Я, правда, не думаю, что такой уж серьезный. Естественно, он не может идти ни в какое сравнение с тем, что мы делаем в Англии. И все же он гораздо больше, чем я мог бы подумать, судя по нашей «Фельдцайтунг». Но все здесь уверены, что это не будет продолжаться долго и что английские пилоты совершенно измотаны такой работой. В конце концов, у нас более 6000 новых бомбардировщиков и вдвое больше истребителей, а у англичан нет даже и трети от этого числа. К тому же эти оценки сделаны здесь, в штабе, а всем известно, насколько консервативно в хорошем смысле слова наше Высшее командование, и потому, скорее всего, подлинные цифры гораздо более в нашу пользу. И когда понимаешь это, осознаешь, что все мы должны быть благодарны нашему Герману, ведь это он неустанно повторял в 1936–1937 годах, что будет вышвыривать на свалку все новые немецкие самолеты до тех пор, пока инженеры не создадут лучшие в мире машины. Он определенно сдержал свое слово.

Кстати, насчет этих медалей. Геринг просто молодец. На все у него есть время. Нам здесь рассказали, что помимо огромного объема основной работы он лично занимается созданием для нас, летчиков, специальных знаков отличия. Они все еще разрабатываются, но начал это дело сам Геринг. Предполагается, что это будет булавка для галстука, ее получат все боевые летчики, которые летают на вражескую территорию, с некоторыми отличиями для истребителей, бомбардировщиков, пилотов «Штук» и разведчиков. Наша булавка будет приблизительно такой: дубовый лист с лавровым венком посередине, внутри венка бомба, а под венком свастика. За двадцать полетов получаешь бронзовую булавку, за шестьдесят — серебряную, а за сто и более — золотую. К тому времени как ее выпустят, я уже буду готов к золотой.

Зенитные расчеты тоже получат знаки отличия. Это будет пушка длиной 8,8 сантиметра в венке из дубовых листьев.

Для ребят с «мессершмитов» это будет не слишком приятный сюрприз. Как мы только что услышали, теперь будет гораздо труднее заявлять сбитый вражеский самолет. Нас это, конечно, не касается, но истребителям придется трудновато. Кажется, все это из-за того, что очень большая разница между тем, сколько объявляют англичане, и тем, сколько наши ребята. Всем, конечно, известно, что англичане постоянно врут и их цифрам нельзя верить, а наши данные гораздо точнее. Но ошибок нельзя избежать. Может так случиться, что пилот «мессершмита» вполне уверен в том, что покончил с неприятельским самолетом, а тот все-таки смог совершить вынужденную посадку, ведь они воюют над своей территорией. Они самолет залатают и опять летают на нем. Мы же, национал- социалисты, прилагаем все средства к тому, чтобы мир мог быть уверен: на наше слово можно положиться. В общем, штаб решил, что лучше публиковать заниженные цифры, чем давать кому-то повод считать наши данные преувеличенными. Окончательно еще ничего не решено, но, по всей видимости, в будущем сбитый самолет будет засчитываться только в том случае, если есть незаинтересованный свидетель или сделана фотография. Конечно, ребятам это вряд ли понравится. Но ничего, в конце концов, славы они себе хапнули явно побольше, чем заслуживают, а послушать их разговоры — так только они и делают все дело, а мы все так просто, летим себе и летим. Ну да ладно. Как бы то ни было, даже этот маленький вопросик еще раз показывает, насколько мы выше наших врагов. Мы можем себе позволить преуменьшать цифры вражеских потерь, недооценивая собственные победы. Это показатель силы.

25 сентября 1940 г Подарок с небес

Наверное, все-таки скоро начнется. Я имею в виду вторжение в Англию, конечно. Прямо возле нас расквартировалось несколько парашютных полков. Вокруг их полным-полно. Зачем бы их сюда столько нагнали? Причем никто не делает из этого секрета. Иначе мы бы их просто не увидели.

Их привозят на «Юнкерсах-52». Примерно по пятнадцать человек в каждом самолете. В свободные дни мы иногда к ним заходим. Для знакомства. Парни сгорают от нетерпения: ждут не дождутся, когда операция начнется. Я их понимаю. Они еще вообще нигде не участвовали. Почти никто даже не видел настоящего боя. Некоторые, правда, повоевали немного в Польше, но большинство никогда не были за границей. Здесь почему-то нет тех, кто был в Голландии и Бельгии. Говорят, их бросили на юг. Но все это только слухи.

Я всегда считал, что забросить парашютистов в Англию будет очень трудно, если вообще возможно. Это, в конце концов, не Голландия. Голландия маленькая страна, наша пехота заняла ее за несколько часов. Боюсь, в Англии все будет совсем по-другому. Но у этих ребят и в мыслях нет столкнуться там с какими-либо трудностями. Они совершенно уверены, что там все пройдет как по маслу. Их план такой. Сначала идем мы и кладем наши яйца. Атака будет грандиозная, такая, чтобы отрезать целый кусок Англии от остальной страны. Бомбардировщики должны будут создавать заградительный огонь, как это обычно делает артиллерия. И пока мы держим этот барьер, туда забрасывают десять или двадцать тысяч парашютистов. А также легкую артиллерию и танки — тоже на парашютах. К тому времени как англичане придут в себя и осмотрятся, наши ребята уже окопаются. Займут такие позиции, из которых их не так просто будет вышибить.

Эти ребята говорят, что подобные маневры планируются в десяти или пятнадцати местах одновременно. Вполне возможно, ведь у нас достаточно и парашютистов, и бомбардировщиков. Да, такой способ вторжения не кажется неисполнимым.

Мне всегда представлялось довольно странным, что есть такие войска, у которых основная задача прыжки. Мы тоже прыгаем, если дела у нас совсем плохи, но это совсем другое дело — у нас нет иного выхода, чтобы сохранить свою жизнь. А парашютисты прыгают, чтобы вступить в бой. Разница между теми, кто вступает в бой, и теми, кто пытается из него выйти, огромная. Это надо иметь в виду.

У этих ребят за плечами огромное количество тренировок. Это еще раз показывает, насколько великолепно и грамотно фюрер все организовывает. Не мы первые придумали использовать парашютные прыжки в военных целях. Шесть или семь лет назад этим баловалась французская армия, мир ее праху. У коммунистов все получилось лучше — они, по крайней мере, организовали несколько парашютных полков. Но когда началась война, только Германия реально использовала парашютные войска на поле боя.

Поначалу они формировались только из добровольцев, набранных из обычных пехотных полков, которых посылали в Штендаль и Штутгарт учиться парашютному делу. Но когда началась война, парашютные полки начали набирать в обычном порядке, и теперь это отдельный род войск.

Парашютные войска заметно отличаются от простой пехоты. Их специально обучают бою в составе небольшой группы в тылу врага. Их основная задача взять или уничтожить какой-нибудь особый объект. Готовят их от семи до десяти недель. Учат укладывать парашют, обращаться с ним так, чтобы не порвать купол после приземления, и так далее. Сначала они прыгают со столов и стульев, потом высоту постепенно увеличивают до полутора-двух метров. Учат даже прыгать вниз головой — на кучу опилок, конечно. Но самое важное в этих занятиях — освоение группового выхода, чтобы как можно больше людей вышло из самолета за возможно короткое время. Они упорно тренировались в этом упражнении в стоящем на земле самолете. Говорят, под конец их передергивало от одного его вида. Потом прыгали с сорокаметровой вышки. Надо было сделать шесть удачных прыжков, тогда упражнение засчитывалось.

Удачным считался только такой прыжок, когда солдат приземлился и был готов немедленно вступить в бой.

Потом они прыгали с низко летящего, не более сотни метров, самолета. Для этого им выдали специальные парашюты, которые автоматически раскрываются сразу после выхода из самолета, потому что для штатного парашюта такая высота слишком мала. С такой высоты их бросали, чтобы как можно быстрее обучить настоящим прыжкам.

Поверх униформы у этих ребят что-то вроде резинового комбинезона. Его специально придумали, чтобы парашютные стропы не цеплялись за пуговицы униформы. Я снова и снова убеждаюсь, насколько тщательно и всесторонне наше командование продумывает мельчайшие детали. Ни одна страна в мире не может в этом с нами сравниться.

Парни любят рассказывать смешные истории, которые случились с ними во время учебы. Им, конечно, есть что рассказать. Смертельные случаи тоже бывают, но очень редко, а вот руки и ноги ломают частенько. Причем все как один утверждают, что такое происходит только по собственной вине. Если ты спокоен и сосредоточен, ничего подобного случиться не может.

Там у них был известный боксер, Макс Шмелинг. Интересно было послушать, что они про него рассказывали. Шмелинг собрался добровольцем в парашютные войска, и, как только подал заявление, его сразу взяли. Все думали, что он будет показывать чудеса. А случилось все наоборот. Знаменитый боксер пожелтел от страха, когда в первый раз забрался на вышку, а через пару дней потянул локтевое сухожилие. А в бумагах написали, что у него перелом стопы. Но ребята знали, что это неправда. Любой из них через пару-тройку дней после такого повреждения уже был бы в строю. Но только не Макс. Гвалт поднялся невообразимый, его отправили в госпиталь, как будто у него какая-то ужасная рана. Он так долго там провалялся, что, когда вернулся заканчивать подготовку, ребят уже послали в войска, так что его определили в другую группу, и чем закончились его труды, они не знают.

Меня это не удивило. Я видел Шмелинга на ринге только один раз в кинохронике. Какой-то негр молотил его до тех пор, пока он не отказался от боя. Негр, конечно, применял грязные приемы, но все равно настоящий немец не должен поддаваться. Надо сцепить зубы и биться, чтобы всякие негры с евреями знали, что такое настоящий немец.

Давно уже хотел написать о наших зенитчиках. Думаю, это очень интересное занятие, сидеть за зениткой и бить по самолетам. Вокруг нас, конечно, тоже стоят зенитки. Восемь или девять крупнокалиберных расчетов. Они так хорошо замаскированы, что их невозможно заметить, пока не набредешь прямо на них. Даже домики, где живут зенитчики, такие маленькие и незаметные, что с нескольких шагов их почти не видно.

Жизнь у зенитчиков трудная, не то что наша. Они все время в боевой готовности. Им дается тридцать пять секунд на то, чтобы по тревоге занять свое место в орудийном расчете. Задача у зенитчиков гораздо труднее, чем у обычных артиллеристов, — отличие в том, что у них попросту не может быть пристрелочных выстрелов, потому что самолет не стоит на месте. За секунду он покрывает 150 метров, а то и больше, и к тому же обычно меняет курс и высоту. А снаряду, чтобы долететь до цели, требуется определенное время, секунд восемь-десять, поэтому надо все очень точно рассчитать. А еще бывает даже так, что в зенитный расчет попадает собственный снаряд, хотя такое случается редко.

У них все изображается системой маленьких лампочек. Примерно штук тридцать. Один парень пытался мне объяснить, как эта система работает, но я ничего не понял. Понял только одно: попасть из пушки в самолет ужасно трудно. Нашим зенитчикам от этого, конечно, одно расстройство, а мне так вовсе нет.

30 сентября 1940 г Развлечение для англичанина

Сегодня с нами ужинал необычный гость. Английский летчик. Мистер томми перескочил через Канал и спустился на парашюте возле небольшой деревушки неподалеку от нас. В этом ему сильно повезло. Если бы его нашли не мы, а мотоциклетный патруль и если бы он к тому времени успел переодеться в гражданскую одежду, они бы его расстреляли. Несколько недель назад патруль заметил спускающегося парашютиста. Но когда патруль прибыл на место, где, как они точно видели, он приземлился, его там уже не было. А вместо него были несколько французских крестьян — один без штанов, другой без рубашки, а третий без пиджака. И ни один из них, конечно, не видел, чтобы кто-то спускался на парашюте. Наши солдаты их всех забрали и потом расстреляли. Нельзя, чтобы вокруг были люди, которые помогают врагам. Если бы они нашли того англичанина, они бы тоже его расстреляли, потому что он был не в униформе.

Как бы то ни было, но наш замечательный гость был в униформе, когда его взяли, и, следовательно, его не расстреляли. Сегодня на ночь он остается у нас, а завтра утром его отправят в лагерь.

Садясь за наш стол, он не выказывал никаких признаков беспокойства. Даже улыбался. Хессе перевел его слова: «Полагаю, мне сегодня не повезло». Он сказал это так, будто только что проиграл теннисный матч. Странный народ англичане.

Он неплохо выглядит. И совсем не такими я представлял себе англичан. Я думал, все они ужасно высокие блондины. А наш томми оказался вовсе не высоким и к тому же с темными волосами. И вполне приятной наружности — таким, что, если бы не его униформа, я никогда бы не подумал, что он военный. Все ребята потом со мной согласились — в его внешности не было ничего от солдата. Какой-то он расслабленный. Он сидел с нами так, как, может быть, я сидел бы у себя дома в банном халате. Такой он, наверное, человек. Даже в подобной ситуации чувствует себя вполне непринужденно. Был он, правда, очень голоден и сразу набросился на еду. Так как он ни слова по-немецки не знал, а мы по-английски, то говорил с ним в основном Хессе. Он же переводил нам ответы англичанина. Поначалу он говорил мало, в основном ел и нахваливал еду. У него явно не было ни малейших подозрений, что мы могли подсыпать ему яд.

Рихтер, конечно, знает английский ничуть не лучше, чем все мы. Но он делал такой вид, будто все понимает. Даже приналег на стол и впился взглядом в англичанина, словно боялся пропустить хоть одно его слово. Конечно, было видно, что он, как все остальные, дожидается перевода Хессе, и все-таки упорно изображал, что понимает каждое слово. По мне, так он вел себя как дурак.

Англичанин, правда, и не собирался выкладывать нам секреты. Естественно, Главный уже допросил его, но он не сказал ничего особо важного. Конечно, если бы мы оказались на его месте, мы бы тоже держали рот на замке.

Мы сказали ему кое-какие одобрительные слова про англичан, а Хессе перевел. В конце концов, кое в чем англичанам надо отдать должное. Они многое умеют. Естественно, мы их разобьем, но все-таки есть разница между серьезной битвой и легкой прогулкой. Англичанин внимательно слушал то, что мы ему говорили, — то есть, конечно, то, что ему переводил Хессе, — а потом улыбнулся на секунду и кивнул как бы в знак того, что комплиментов достаточно. Когда мы спросили его, сколько самолетов он сбил, англичанин только пожал плечами и сказал, что в самом деле не помнит, сколько точно, и к тому же не считает этот вопрос слишком важным. Бибер высказался в том смысле, что смущаться не стоит, что он воюет за Англию, а мы воюем за Германию и т. д. Но наш мистер томми ничего не ответил. И вот что я хочу сказать по этому поводу. Любой из нас, окажись на его месте, сказал бы что-нибудь о своем отечестве, для того чтобы показать англичанам, что, хотя ты и в плену, все равно не сломлен и в конце концов победим мы, а не они. То есть ты просто обязан сказать что-нибудь такое. Томми же ничего подобного не сказал. Он только улыбался, точно стеснялся, что ли, говорить о подобных вещах. Его как будто смущало наше чрезмерное возбуждение по такому вопросу, который на самом деле не так и важен. Я никак не мог избавиться от впечатления, что он просто проиграл в теннис и, конечно, огорчен этим обстоятельством, но в рамках разумного.

Потом к нашему столу подошел Меллер. Он тоже немного говорит по-английски. Они с Хессе в конце концов помогли англичанину немного расслабиться. Он слегка оттаял, когда Меллер заговорил с ним о том, что хотя мы и враги, но все-таки летчики и у нас у всех общее нечто такое, чего нет и не может быть у наземных войск, и так далее в том же духе. Мистер томми ответил, что никогда всерьез не задумывался над этими вопросами. А потом добавил, что если поразмыслить, то это, видимо, действительно так, но все это дала ему его королевская авиация. И он не считает себя хоть в чем-то лучше остальных. Если все взвесить, то фактически его жизнь летчика окажется гораздо легче, чем у многих других. Она гораздо менее монотонна, и к тому же ему не приходится много ходить. «Видите ли, я ненавижу ходить пешком», — сказал он и рассмеялся.

Они в самом деле странный народ, эти англичане. А самое странное в них то, что у них нет ни малейшего удовлетворения от всего этого дела. Я хочу сказать, они не отдаются ему всем сердцем. Как я могу судить из того, что сказал этот томми, они не чувствуют в бою никакого куража, им безразлично, сбит их противник или нет, нанесены врагу потери или нет. Они это делают, потому что понимают, это необходимо, но энтузиазма эта работа у них не вызывает.

Может быть, поэтому мы так легко побеждаем и никто не может нам противостоять.

Потом Хессе сказал нам, что, как ему показалось, нашему томми не слишком приятен разговор о войне, а так как он в каком-то смысле наш гость, то мы эту тему прекратили. Тут же выяснилось, что англичанин очень интересуется самолетами с чисто технической точки зрения. Потом мы долго говорили о наших «мессершмитах»; он, кажется, знал о них буквально все — сравнивал их с «харрикейнами» и «спитфайрами». При этом утверждал, что незнаком с «мессершмитами» так же хорошо, как с английскими самолетами. Он настолько углубился в детали, что я окончательно перестал его понимать. А Рихтер все же решил не ударить в грязь лицом и принялся излагать ему свою точку зрения на технические нюансы, хотя, как мне показалось, Хессе не очень-то заботился о переводе. В конце концов, ломаного гроша не стоит, что думает английский пленник о наших самолетах. Вот когда они запросят мира, тогда и станет ясно, чьи самолеты лучше.

Проговорили до поздней ночи. Томми рассказывал нам о лошадях и собаках — он их выращивает у себя в деревне. А когда вошла девчонка из женского батальона, он как-то холодно ее осмотрел и потом уставился на ее ноги. Мне это показалось очень бестактным. Я думаю, все англичане такие. Потом он рассказал нам пару занятных историй о женщинах. О своих похождениях в Париже, еще до войны. Когда кто-то из нас сказал, что у него теперь долго не будет приключений с женщинами в Париже, он весело рассмеялся и ответил: «Да, очень жаль, что в Париж теперь не попадешь».

Он сказал это таким тоном, как кто-нибудь из нас высказал бы сожаление о том, что сегодня сильный дождь и интересный футбольный матч отменен. Все это не имеет для него особого значения. Он вел себя так, будто наносил нам визит вежливости, — у них там это делают в выходные. Томми не понимает, что быть летчиком большая ответственность. То есть что мы, летчики, исполняем великую миссию и, возможно, будущее человечества зависит от нас. Эти англичане, конечно, храбрые ребята, но от этого они не перестают быть англичанами.

1–5 октября 1940 г Лизелотта и другие

Хессе с Рихтером все воюют. Они уже не переносят друг друга; когда один говорит нечто такое, что не нравится другому, у них сразу вспыхивает ссора. Ничего страшного, пока все это между нами, но, если узнает обер-лейтенант, им обоим придется плохо.

С того вечера, когда у нас был англичанин, эти двое ссорятся не переставая. Началось с того, что Хессе высказался в том смысле, что англичанин в общем-то неплохой парень. Конечно, так оно и есть. Но Рихтеру говорить подобные вещи нельзя. Он покраснел от злости и заорал на Хессе, мол, как он мог такое сказать. Мы сначала вообще не поняли, в чем дело, и подумали, что Хессе его чем-то оскорбил. Но Рихтер заявил, что лично он ничуть не оскорблен, а оскорблен весь немецкий народ. Мне это показалось перебором. Рихтер убежден в том, что если англичане наши враги, то ничего хорошего о них говорить нельзя. Это, я думаю, не совсем так. То есть я хочу сказать, что англичане, конечно, наши враги и, вероятно, большинство из них изрядные паршивцы, особенно Черчилль с его еврейскими друзьями. Но я не вижу никаких причин, почему бы летчику вроде нашего томми не быть исключением из этого правила. В конце концов, исключения бывают всегда. Хотя я не думаю, что было бы правильно приехать домой и там рассказывать о встрече с английским летчиком, который, оказывается, очень приятный человек. Скорее всего, меня неправильно поймут и помимо моей воли подумают, что я защищаю англичан. Но есть большая разница между тем, что нам следует говорить окружающим людям, и тем, что мы, товарищи, можем сказать друг другу. Мы не должны сами себя обманывать.

Что касается той свары между Хессе и Рихтером, Хессе не собирался всерьез спорить с Рихтером, когда тот заявил, что этот англичанин дрянь во всех отношениях и иначе быть не может. Он сказал только, что если это так, то почему же мы до сих пор не в Англии. Конечно, он абсолютно прав. Рихтер вспыхнул и прошипел: «Так ты думаешь, что немецкие летчики никуда не годятся?» Конечно, Хессе ничего подобного не имел в виду. Как раз наоборот. Если ты отдаешь должное врагу, то это говорит только о том, насколько хороши наши солдаты. То есть что они побеждают такого врага, который не так уж плохо воюет. Хессе и Рихтер, пока спорили, прошлись по этому вопросу вдоль и поперек. Хессе сказал, что нельзя не признать: англичане всегда там, где нужно, и что застать их врасплох невозможно. А Рихтер ответил, что английские летчики здесь ни при чем, а все дело в их локаторах и звуковых детекторах, которые даже не в Англии сделаны, а в Америке, и к тому же их копируют с ворованных немецких патентов. И так далее и тому подобное. Я не понимаю, откуда Рихтер все это берет. Я так подозреваю, он выдумывает это все прямо во время спора, чтобы было хоть чем-то ответить.

А Хессе ответил, что нет никакой разницы, чьи это детекторы и локаторы, английские или американские. Факт остается фактом, что англичан очень трудно застать врасплох. Когда он это говорил, Рихтер опять начал орать. Что Хессе имеет в виду, хотел бы он знать, почему в Англии невозможно высадиться? Хессе, конечно, не говорил ничего подобного, и мы с Бибером это подтвердили. Кажется, Рихтер взял себе за правило перекручивать, как он хочет, любое твое слово.

Потом мы сидели с Рихтером вдвоем, пили пиво, и я пытался его успокоить. Когда с ним разговариваешь один на один, он не такой невозможный. Но идеи у него все равно странные. Например, он мне сказал, что убежден, будто некоторые немецкие части уже высадились в Англии. И по всему видно, что он убежден в этом намертво. Я, конечно, в высадку не верю. Если бы что-то подобное произошло, штаб наверняка объявил бы. Когда-то раньше я говорил ему про штаб и его сообщения, но на этот раз решил промолчать. Потому что, если бы я сказал ему что-нибудь в этом роде, он наверняка бы опять разволновался и захотел бы знать, не возражаю ли я против права штаба что-то объявлять, а что-то держать в секрете. Если ты с ним не соглашаешься, он всегда понимает это однозначно: ты против правительства.

Почему-то он думает, что за последние несколько недель немецкие войска высадились в определенных точках английского побережья. Естественно, говорит он, что англичане не пытаются выбить их оттуда из-за угрозы революции, которая обещает разразиться и вышвырнуть Черчилля вверх тормашками. А наше Высшее командование не объявляет о высадке по той причине, что элемент неожиданности может сыграть решающую роль. То есть когда англичане обнаружат, что со всех сторон окружены нашими войсками, они будут совершенно деморализованы и не смогут оказать ни малейшего сопротивления.

Я этому не верю, хотя Рихтер ведет себя как обычно, будто ему известна совершенно секретная информация; он только улыбается саркастически, если ты ему не веришь. Но сейчас, когда я перечитал его слова, мне представляется, что во всем этом есть какой-то смысл и, возможно, кое-что из этого правда. Ладно, посмотрим. Я настоящий солдат и буду ждать до тех пор, пока штаб не позволит мне знать то, что мне можно знать.

Собственно говоря, Хессе тоже любит делать вид, будто знает что-то такое, чего не знают другие. Но когда его напрямую спрашиваешь, он говорит, нет, он ничего не знает, он знает только, что дважды два четыре, а кроме того, знает то, что он может посчитать на собственных пальцах. Хессе мне никогда особенно не нравился, а больше всего раздражала его манера разговаривать. Например, несколько дней назад он мне рассказывал о госпитале для больных пилотов «Штук». Он сказал, что возле Вены, или в самой Вене, целую больницу переоборудовали под госпиталь для ребят, которые летали на «Штуках» и поэтому сошли с ума. Всем, естественно, известно, что летать может далеко не каждый. У некоторых людей просто не выдерживают нервы. Но есть все-таки разница между нервным срывом и сумасшествием. Если верить Хессе, огромное число парней со «Штук» сошли с ума. Он говорит, что болезнь непродолжительная, но настаивает, что насчет госпиталя — все правда. Говорит, что два его лучших друга летали на «Штуках» и сейчас они в Вене. А когда родители одного из них приехали его навестить, их даже не пустили.

Может быть, мне и не нужно записывать подобные вещи. Но он сказал, что любой желающий может все об этом разузнать, потому что народ в Берлине открыто об этом говорит. Странно. Я часто видел пикирующие «Штуки», и мне всегда казалось, что самолет не может долго выдерживать такие перегрузки. Но мне никогда не приходило в голову, что их могут не выдержать люди. Когда я сказал об этом Хессе, он рассмеялся. По его мнению, нет большой разницы между тем, что могут выдержать люди и могут выдержать машины. И добавил, что я еще слишком молод, чтобы разбираться в подобных вещах. Я, конечно, младше его, но прекрасно помню, сколько людей мы потеряли между 1935-м и 1937 годами. Это было, когда Геринг буквально за волосы тащил нашу авиацию к совершенству. Катастрофы тогда случались каждый день. Я все это прекрасно помню. Но полагаю, о некоторых вещах нельзя говорить, даже думать о них нельзя. Только сейчас стало всем понятно, какая была необходимость создать нынешнее люфтваффе. Если бы это не было сделано, мы были бы сейчас совершенно безоружны перед любым врагом, который решил бы на нас напасть. Это единственное, что идет в зачет. Я имею в виду, что у Германии есть оружие. И не важно, что некоторые наши товарищи разбились, создавая люфтваффе.

Я постоянно думаю о том госпитале в Вене. По мне, лучше умереть, чем сойти с ума. Кто-то мне сказал, не помню, кто именно, что почти все сумасшедшие не понимают, что у них не в порядке с головой. Как бы то ни было, это ужасно — все время сидеть взаперти. Вероятно, Хессе сильно преувеличивает, а может, преувеличивают те люди, которые ему об этом рассказали. Может быть, кто-то из них сошел с ума на время, но это не значит, что все сходят с ума. Я знаю, что все мы должны быть готовы к кратковременной потере сознания. Со мной пока этого не случалось и, вероятно, никогда не случится. Но в любом случае в этом нет ничего такого. Ты просто не сознаешь себя несколько коротких секунд. И все же мысль об этом мне крайне неприятна.

Нет, я, конечно, ничего не боюсь. Просто в этом есть что-то странное и жутковатое. Когда теряешь сознание, не знаешь, что с тобой происходит. Я понимаю, ничего произойти не может, потому что приходишь в себя еще до того, как экипаж заметит, что ты не владеешь собой. Но в этом все же есть что-то смутное и неопределенное. А я не люблю неопределенность.

Страх здесь ни при чем. Я вообще-то даже точно не знаю, что такое страх. Может быть, я и боялся чего-то, когда был ребенком, например учителя, не сделав домашнего задания. Но взрослый мужчина никогда ничего не боится. Я перечитал книжку Удета еще раз. Он признается, что всерьез испугался, когда впервые увидел вражеский самолет. Так и говорит, что действительно испугался. Но, судя по его описанию, это был не тот страх, который парализует мышление. Я хочу сказать, у него это было скорее потрясение, чем настоящий страх. Он сам говорит, что любое объяснение этого состояния ни в какой мере не может воссоздать то впечатление. Значит, его нервы оставались в порядке.

Но я полагаю, что Удет совершенно не прав, утверждая, будто граница между мужчиной и трусом очень узкая и размытая. Я вспоминаю пленного французского летчика, который ответил нам насчет тех, которые не взлетели, что они не хотели умирать, — так вот они просто трусы. Нет никакой узкой границы, а есть слова, называющие вещи своими именами. Или ты трус, или ты мужчина, а если ты трус, то мужчиной никогда не станешь.

Я был не прав с Хессе; честно говоря, я бы хотел извиниться, но не знаю, как к этому подступиться. Какое-то паршивое все это дело. Началось все с того, что как-то раз вечером я шел по нашей деревне и наскочил на Хессе, который обнимался с какой-то девчонкой из женского батальона. Я не виноват, что их увидел. Они стояли прямо посреди улицы, так что их не мог пропустить ни один прохожий. Потом, в столовой, я высказал ему все, что о нем думаю. Конечно, я страшно разозлился на него за Лизелотту. Он же, в конце концов, собирается на ней жениться. Я все забываю, что это не мое дело. Все, что касается Лизелотты, теперь уже не мое дело. И все-таки постоянно думаю, что не воспользуйся он той ситуацией — я имею в виду, когда меня не было на базе, — у них с Лизелоттой никогда бы так далеко не зашло.

Он спокойно и холодно меня выслушал и поинтересовался, не сошел ли я с ума, а если нет, то мне следовало бы знать, что меня касается, а что нет. Я просто взбеленился от его спокойствия; я бы его ударил, если бы не вмешался Бибер. Бибер оттащил меня в сторону и чуть не насильно влил в меня рюмку коньяку, а потом мы с ним вышли и немного прошлись. Это тогда он рассказал мне всю эту историю про девочек из HvD. Почему этих девочек здесь разместили. Я все-таки не думаю, что их работа с телефоном и телеграфом просто предлог. Они нормально справляются со своей работой, у штаба к ним нет никаких претензий, иначе их давно бы отсюда убрали. Но мне в страшном сне не могло присниться, что есть еще одна причина их пребывания здесь. Я должен признать, что это так. Товарищи, наверное, считают меня полным идиотом с моей невинностью. Просто я приехал из маленького городка, и у меня никогда не было особого опыта в этих делах. А кроме того, Бибер сказал мне, что они не настоящие профессионалки в этом смысле. Они действительно все из хороших семей и так далее. Так что Лизелотта меня не обманывала, возможно, я действительно ей нравился. Но теперь это не имеет значения. Теперь я знаю главное. Бибер говорит, что я могу взять любую из них когда угодно. Но мне что-то не хочется. По крайней мере, не сейчас.

10–20 октября 1940 г Я думал, все будет иначе

Я снова увидел Эльзу. Она пришла сразу после ужина. Мать ей позвонила. Она как-то совершенно неожиданно появилась в гостиной — вошла через веранду. Было много народу, и я даже не поцеловал ее как следует. Просто пожали друг другу руки. Выглядит она неважно. Ужасно бледная, чуть не просвечивает насквозь. Она всегда была довольно худенькая, а тут еще потеряла много веса из-за болезни. Говорит, что постоянно чувствует усталость.

Потом мы вышли прогуляться, но получилось ненадолго, потому что она быстро устала и к тому же дрожала от холода, хотя ночь была довольно теплая. Мы зашли к ней домой. Ее мать говорит, что ей надо бы лежать, а то она до сих пор не выздоровела как следует. Но Эльза уже хочет работать. За ней осталась ее работа в юридической конторе. Не знаю, зачем ей это нужно, — у ее семейства денег достаточно. Но Эльза говорит, что это не главное. Люди начнут говорить разное. Они думают, раз уж началась война, то каждый должен выполнять какую-то работу. Они, я полагаю, правы, в этом я с ней согласен.

Мне почему-то все время кажется, что все в моем отпуске идет не так, как я думал. Я не знаю точно, как должно было бы быть, но не так. Мы стали совсем другими. Эльза, конечно, рада моему приезду, но ее совершенно не интересует то, что интересует меня. Она ни о чем меня не спрашивает. Я думал, мы будем сидеть с ней до глубокой ночи и я буду ей рассказывать обо всем, что со мной приключилось. Я ей рассказывал, и она слушала очень внимательно, но так ни о чем и не спросила. Наверное, она очень устала.

Сегодня второй день. Точнее сказать, я дома уже полтора дня. Пару раз поймал себя на том, что высчитываю, сколько мне еще оставаться дома. И ничего не могу с этим поделать. Я должен сказать, что немного разочарован, хотя и искренне рад снова увидеть отца и мать. Я думал, все будет несколько иначе. Тогда, вначале, все складывалось прекрасно. Командир послал за мной и просто объявил мне отпуск. Я получил продовольственные карточки, собрался, грузовик довез меня до станции, и вот я в поезде. Это такие специальные отпускные поезда — для едущих домой солдат. Все организовано прекрасно — отличная еда и прочее, и к тому же совсем не скучно. Сыграли с ребятами в картишки, поболтали и так далее. Отец с матерью успели получить телеграмму и ждали меня на станции. Когда приехали домой, мать первым делом заставила меня принять ванну. Я, конечно, долго смеялся. Понятия у матери, что и говорить, устаревшие, но ничего не поделаешь. Она прекрасно помнит, как в последнюю войну отец явился в отпуск весь завшивевший. Она не знает и знать не хочет, что времена изменились и мы теперь не ползаем в окопах. Мы такие же чистые, как народ в нашем городе, а может, даже чище. Но матери говорить бесполезно. Она точно знает, что если мальчик пришел домой с фронта, то он ужасно грязный. Так что я искупался.

Мне. очень приятно опять видеть мать. Я могу часами наблюдать, как она сидит в своем большом красном кожаном кресле, посматривает в окно, а руки у нее всегда чем-нибудь заняты. Много мы не говорим; впрочем, так было всегда. Приятно просто смотреть на нее. Хотя, конечно, я не такой человек, чтобы целыми днями сидеть и смотреть на свою маму. Просто делать больше совершенно нечего. Отец стал спокойнее, чем раньше, хотя, может быть, мне это только кажется. Дитер очень сильно вытянулся и возмужал. Когда мне было тринадцать, я был далеко не такой высокий и сильный. Дитер единственный человек во всей семье, кого в самом деле интересует моя работа. Как только он приходит домой из школы, сразу набрасывается на меня с массой вопросов, которые пришли ему в голову во время уроков. Будь он повзрослее, я бы рассказывал ему и день и ночь.

«Дорогой Роберт!{37}

Спасибо за твое письмо. Мне очень жаль, что ты не смог навестить нас в эти выходные, я понимаю, как тебе трудно получить сейчас отпуск. Сейчас, конечно, обязанности на первом месте. Это великолепная идея приехать в Берлин, и, будь дело только за мной, я сел бы в первый же поезд. Но я, к сожалению, не могу. Ты же знаешь мать. Она никогда бы мне этого не простила, да я и сам не хочу ее расстраивать. Кто знает, может быть, мы видимся с ней в последний раз. Это звучит как-то трагично, но других слов у меня нет. У меня нет тягостных предчувствий, какие всегда есть у летчиков из книжек. Просто случиться может всякое, ты это знаешь.

В городе все по-старому, ничего не изменилось. Какой он был, когда мы с тобой ходили в школу, такой и остался. Ничего здесь никогда не изменится. Может быть, я сам себе напридумывал, что все здесь должно измениться, пока меня здесь не было, но, мне кажется, эта неизменность меня несколько раздражает. Людям здесь все безразлично. Можно подумать, нет вообще никакой войны. Кроме моего братишки, всем совершенно безразлично, что я делал и что видел на фронте. Я от них просто схожу с ума. Эти болваны всерьез заняты тысячей разных делишек, которые на самом деле не стоят выеденного яйца. Планируют визит к тете Берте на Рождество, обсуждают кино или спектакль, который видели вчера… Такие люди просто недостойны нашего фюрера. Мы тут всего лишь за год одержали столько побед и завоевали столько территории, сколько не завоевала ни одна армия в мире за всю историю, а этим людям хоть бы что. Чуть ли не каждый день мы одерживаем новую победу, но, если ты скажешь ему об этом, он начнет кивать и скажет: „Ах да, еще одна победа“. Как будто ничего такого. Может быть, я сам изменился. Может, мы все там немного меняемся. Но иногда мне кажется, что на самом деле я никогда к этим людям не принадлежал. Может быть, в каком-то глубоком смысле я всегда был на фронте и всегда воевал. Ты понимаешь, что я имею в виду. А теперь слушай внимательно. Перед отъездом я вышлю тебе небольшую посылку. В ней…»{38}

Мать говорит, что война в городе уже очень заметна. Говорит, уже трудно доставать продукты. Еды, впрочем, достаточно, с тем, что дают по карточкам, вполне можно жить. Правда, постоянно не хватает то одного, то другого, так что приходится изворачиваться, чтобы приготовить нормальный обед. Все труды, естественно, ложатся на мать. Но мои продуктовые карточки все же очень помогают. Как фронтовому солдату мне положено больше, чем другим. А кроме того, пару раз я ходил с матерью по магазинам — она сказала, что это должно помочь. И действительно помогло. Форма летчика и Железный крест все еще производят некоторое впечатление, даже на мясника. Он был более щедр, когда взвешивал.

Все, кто меня знает, говорят, что я хорошо выгляжу. Говорят, выгляжу так, будто только что вернулся с курорта. Мне это как-то оскорбительно. Я ужасно злюсь! Это, конечно, глупо — в конце концов, что они понимают, эти гражданские! Мать спрашивает, не мог бы я им иногда посылать какие-нибудь посылки с фронта. Многим ее знакомым сыновья постоянно шлют с войны посылки. Я ей объяснил, что мне это вообще-то затруднительно, потому что я всегда нахожусь на авиабазе, а не в городе, потому поблизости нет ни одного магазина. Хотя, наверное, надо будет им что-нибудь прислать, ребята иногда ходят в город.

Странно, до чего глубокая темнота в городе ночью. Впрочем, наши улицы никогда не освещались слишком хорошо. И все-таки очень большая разница между нашими старенькими газовыми фонарями и затемнением, которое введено в городе в приказном порядке. Местные ничего не замечают, уже привыкли. Конечно, и я бы тоже привык. Если бы остался. Я не собираюсь привыкать к затемнению того французского городка, который возле нашей базы. Мать боится зимних холодов. Говорит, в последнюю зиму уголь было очень трудно достать; хорошо хоть, что отец набил им подвал, пока еще его можно было купить. Но мать говорит, что многие в городе буквально замерзают, и это ее очень беспокоит. Я ей ответил, что народ у нас в городе всегда на что-нибудь жалуется. Насколько я помню, у них всегда что-нибудь было не так и что ей не следовало бы принимать близко к сердцу их разговоры. Мать со мной согласилась.

А еще это дело с тушением зажигательных бомб. «Генераланцайгер»{39} чуть не через день предупреждает народ, что все должны иметь в доме наготове песок и воду на случай бомбардировки города. Когда я это читал, мне было и странно, и смешно. Мне и в голову не приходило, что наш городок кто-то будет бомбить. После этого я пошел и осмотрел наш подвал. А потом сказал отцу и матери, что при бомбежке они могут с таким же успехом оставаться в своих кроватях. Если бомба упадет нам на крышу, она пробьет дом до самого дна подвала. Отец сказал, что думает точно так же, но по сигналу тревоги все обязаны спуститься в свои подвалы. Иначе штрафуют.

Отец вообще подчиняется всем приказам и всегда готов к бомбежке. Несмотря на то что на город пока не упала ни одна бомба. Отец говорит, что при кайзере немецкие города не бомбили. Я попытался ему объяснить, что наука и техника ушли с тех пор далеко вперед. Но в подобных вопросах он очень упрям, хотя, может быть, не так уж далек от истины. Я имею в виду, англичанам совершенно наплевать на такие понятия, как честность. Эти свиньи и не поперхнутся, бросая бомбы на такой маленький городок, как наш, им не важно, есть здесь военные объекты или нет.

Отец жалуется, что Дитер в школе почти ничего не учит. Многих учителей забрали в армию, а дети тем временем остались без присмотра. Я посмотрел, что Дитер изучает сейчас в школе. Действительно, не слишком много. Но когда подумал, насколько бесполезным оказалось для меня очень многое из того, что я учил в школе, решил, что все это не так уж важно. Дитер хочет стать летчиком. Естественно. Он даже хотел, чтобы я пришел в школу и рассказал у него в классе о профессии летчика. Он уже договорился обо всем с учителем. Но я сказал, что, скорее всего, не смогу. Боюсь, из меня плохой лектор.

Но вот что интересно: из того, что Дитер сейчас изучает, многое было бы полезно для меня самого. У него несколько часов аэродинамики в неделю. Он уже больше меня знает об атмосфере, о воздушном сопротивлении, о моторах. И у пацана мозги замечательно работают в этом направлении.

Меня особо заинтересовал один предмет. Брат показал мне книгу под названием «Начальные правила наблюдений с воздуха». Первое издание вышло около семи лет назад. Книга в доступной для детей форме описывает, как выглядят с воздуха наземные объекты. Начинается она с четырех рисунков с объектами, состоящими из плоскостей, кубиков, пирамид, цилиндров и так далее. Вначале они даны во фронтальном виде, потом под углом двадцать градусов, потом сорок пять, потом вертикально. А потом этот метод четырех рисунков прилагается к большим реальным объектам — к топографическим объектам, к океанам, прудам, рекам, ручьям, к лесам различных видов, лугам, группам деревьев, к дорогам шоссейным и железным, церквам, городам и так далее. Великолепная практика. Если эти мальчишки хорошенько изучат эту книгу, они уже в первом полете будут лучше видеть, что находится под ними, чем мы видели после сотого.

Эльза сказала, что она предпочла бы не приходить провожать меня на станцию. Там будет столько народу, что лучше она попрощается со мной прямо сейчас. Она права. Так гораздо лучше. Эльза все время плачет. Вечер получился какой-то невыносимо тягостный. Целовала меня, наверное, целую минуту, все никак не могла от меня оторваться. А потом опять расплакалась и, когда я попытался обнять ее, чтобы успокоить, оттолкнула меня. Говорит, эта война никогда не кончится. Мать сказала, что Эльзе нужен мужчина. Она иногда бывает несколько прямовата.

1–10 ноября 1940 г Наши соперники

У нас опять знаменитые гости. На этот раз эскадрилья истребителей «Рихтхофен». Конечно, не вся эскадрилья. Человек двадцать пять летчиков возвращались из отпуска и провели ночь на нашей базе. Мы встретили их с огромным воодушевлением. И они этого вполне заслуживают.

Эскадрилья «Рихтхофен» — мы называем их не иначе как «тузы пик» — занимает особое место в люфтваффе. Одно только имя «Рихтхофен» чего стоит! Рейхсмаршал Геринг был первым командиром этой эскадрильи, и это дает право на особое отношение. Но великому имени нужно соответствовать. И «тузы пик», несомненно, гордо несут это имя. Они творят чудеса. Всем известно, что они сбили около пятисот самолетов. Это все вместе — в Польше, во Франции и в Англии. Некоторые считают, что они уже перешли рубеж в пять сотен. Но «тузы пик» сами очень точно ведут свой счет, они сказали нам, что к настоящему моменту сбито 485 штук. Так что отсчет первых пяти сотен — это вопрос нескольких дней. А оттуда рукой подать до первой тысячи. Начинать всегда трудно…

Правда, самых больших «тузов» здесь не было. Мы не видели ни майора Вика, ни майора фон Мальцана, ни майора Мелдерса. Но у них, наверное, в тот вечер уши огнем горели — столько мы о них вспоминали. И конечно, об их делах тоже.

Пятьсот побед, тысяча побед… Сказать очень легко. Но если остановиться на мгновение и подумать, сколько в этом заключено риска, сколько труда, нервного напряжения, становится ясно, что достичь этого было очень нелегко. Например, майор Вик. Он один сбил уже больше пятидесяти вражеских машин. Одно только перечисление типов сбитых им самолетов составит порядочный каталог. Там были бы «харрикейны» и «спитфайры», «кертиссы» и «мораны», «мюрреи» и «виккерсы», «бристоль-бленхеймы» и многие другие.

Или майор Мелдерс. Ребята рассказали, что он не любит много говорить. Он сам никогда ничего не рассказывает о себе, и те сотни удивительных историй о нем никто бы никогда не узнал, если бы их не рассказали его друзья. Начинал он в Испании, и там один сбил больше двадцати самолетов. Потом Польша, за ней сразу Франция, и вот теперь Англия. У Мелдерса такая известность и слава потому, что он любит работать один; он всегда держится немного впереди эскадрильи. Ему нипочем, если он вдруг обнаруживает вокруг себя двадцать или тридцать вражеских истребителей. Он ведет себя так, будто это нормальное соотношение, хотя, сказать по правде, много раз его дела могли бы быть плохи, если бы его эскадрилья не успевала вовремя. Он уже занес на свой счет больше пятидесяти побед. Фон Мальцан пока даже близко не подошел к этим цифрам. Но не потому, что он менее отважен. А просто потому, что он их лидер и не может позволить себе вступать в индивидуальные схватки когда захочет. Но все согласны с тем, что без него эскадрилья не имела бы и половины ее нынешнего счета.

Да, им не на что жаловаться, этим «тузам пик». Вся страна сходит по ним с ума; у них все награды, какие только есть; продвижение в званиях у них такое, что дух захватывает. Фон Мальцан, например, в 1932 году был всего лишь капралом. К 1934 году он уже был лейтенантом. Сейчас ему нет еще тридцати, а он уже коммодор. Как сказал Бибер, такому продвижению можно только позавидовать. Судя по тому, как он это сказал, я понял, что он в самом деле немного завидует. А еще мне показалось, что он один из немногих, на кого подвиги этих ребят не производят особенного впечатления. Говорит, нам, бомбардировщикам, не светят приятные воздушные прогулки, и мы никогда не будем майорами и коммодорами. В чем-то он, конечно, прав.

Что в нашей работе плохо, так это то, что она не так драматична, как у истребителей. Наши машины не так быстры, потому что должны нести бомбовую нагрузку. Собственно говоря, именно тот факт, что мы не можем развивать высокую скорость, делает нашу работу вдвойне опасной. В конце концов, для нас далеко не в той степени опасны зенитки, как «спитфайры» и «харрикейны», которые гораздо быстрее и маневреннее наших машин. Для сравнения можно представить себе маленького подвижного боксера, атакующего человека более тяжелого и сильного, но который весь увешан связками разной поклажи и не может даже высвободить руку, чтобы ответить. Маленький боксер, конечно, выглядит интереснее, но не стоит забывать, что большой не столько дерется, сколько несет свой груз, который, если его доставить по назначению, окажется гораздо важнее и полезнее, чем победа над этим малышом.

Люди также забывают, например, что мы, бомбардировщики, должны взлетать в абсолютно любую погоду. В самый жестокий шквал, в град и снег, ночью, в туман, когда надо лететь совершенно вслепую. И это не самое плохое. Хуже всего, когда надо вслепую садиться. Ночью или днем, в туман или ливень, когда и речи нет о взлете истребителей. А еще хуже, если ты знаешь, что в воздухе ты не один, а таких, как ты, еще четыре, или пять, или шесть. И нельзя забывать, что иногда кто-то из экипажа ранен или даже убит, и колымагу ведут домой один или два более или менее целых человека. Ведут на базу, а куда идут, точно не знают, потому что приборы вырубились и компас не работает. Сколько раз в таких ситуациях случалось, наши пилоты уже заходят на посадку и думают, что наконец-то они на базе, и только в последний момент до них доходит, что они чуть не сели на вражеский аэродром.

Но самое плохое в нашей работе то, что никто ничего не знает о ее результатах. Мы знаем объект. Мы должны прорваться и положить наши яйца точно в цель. Мы должны прорваться сквозь любые преграды и помехи. Мешают заградительные аэростаты, мешают зенитки, но хуже всего истребители. Но мы должны прорваться во что бы то ни стало. И вот наконец сбрасываем боезапас. Может быть, эти бомбы сделают исключительно важное дело. Может, они разрушат что-то такое, чего враг уже никогда не сможет восстановить и без чего не сможет обойтись. Но даже мы сами об этом никогда не узнаем. Мы никогда не сможем вернуться домой и сказать: «Мы уничтожили оборудование, на котором производилось 200 самолетов в месяц». Все, что мы можем сказать, — это что мы сбросили наши бомбы и записали на свой счет попадание. Мы даже после войны никогда не узнаем, что каждый из нас сделал. То есть не узнаем в точных цифрах, как это знают истребители. Наш успех не может быть официально подтвержден. Это очень несправедливо. Я это ясно почувствовал дома, когда друзья и знакомые моих родителей спрашивали меня, скольких врагов я сбил. Сначала я пытался объяснить им разницу между истребителем и бомбардировщиком. Но очень скоро у меня кончилось терпение. Когда меня снова и снова спрашивали, сколько самолетов я сбил, просто отвечал: «Ни одного» — и уходил.

И все же хоть что-то я должен рассказывать друзьям и соседям. Однажды, когда мы у нас дома обсуждали возможность бомбардировки нашего города, отец спросил меня, как это выглядит. Он спрашивал, как выглядит падающая бомба. Я ответил, что не могу ему этого рассказать. Просто потому, что никогда не видел бомб, падающих из моего самолета, а из других самолетов вижу очень редко, да и то мельком? А кроме того, я полагаю, падающая бомба снизу и сверху выглядит по-разному. Сверху кажется, что она идет очень медленно, а как снизу, я не знаю. Я ответил отцу, что, как бы ни выглядела падающая бомба, он ее наверняка услышит. Бомба всегда издает характерный звук. А когда попытался описать его отцу, я вдруг обнаружил, что не могу сделать даже этого. Я никогда не задумывался, на что этот звук похож; кажется, вообще ни на что. И кроме того, я, собственно говоря, никогда его не слышал в чистом виде, потому что моторы гудят очень сильно. Странно все это. Сбросил уже многие сотни бомб, а не знаю ни результата, ни как они падают, ни даже как они звучат.

Теперь дня не проходит, чтобы между Хессе и Рихтером не вспыхивала склока. Мы с Бибером уже и не слушаем, как они оскорбляют друг друга. Но вчера было серьезнее, чем обычно. Закончилось тем, что Рихтер назвал Хессе демократической свиньей, а тот в ответ Рихтера — гестаповским агентом.

Потом, когда мы с Рихтером были одни, он спросил меня, откуда Хессе мог это узнать. Я просто онемел. Я и представить себе не мог, что Хессе всерьез назвал Рихтера агентом гестапо, да я и сейчас думаю, что он сказал это для красного словца. Но оказывается, Рихтер и в самом деле работает на гестапо. Он сам мне признался. Так и сказал: да, он работает на гестапо, ну и что? Он, конечно, прав. Ну и что? Он все допытывался у меня, откуда об этом мог узнать Хессе. Я обещал ему попробовать выспросить это у Хессе. Но сказал ему, что, скорее всего, тот сам ничего не знает. Вообще, все это дело заставило меня крепко задуматься. Мы, конечно, слышали, что агенты гестапо работают везде, даже в люфтваффе. И это естественно, — в конце концов, предатели могут быть везде, и в люфтваффе тоже. Хотя, честно говоря, мне как-то не верится, что у нас они тоже есть. Но всего один предатель может причинить столько вреда, сколько не исправит и сотня честных товарищей. Что меня интересовало во всей этой истории, так это каким образом Рихтер попал в люфтваффе. Но я сразу ему сказал, что если он не хочет или не может говорить, то и не нужно. Мне вовсе ни к чему знать государственные секреты. Но Рихтер сказал, что никакого секрета тут нет. Принцип очень простой — гестапо, то есть Гиммлер, имеет право посылать определенный процент своих людей в авиашколы. Так что эти ребята работали на гестапо еще до того, как попали в люфтваффе. Да к тому же они и не настоящие агенты. В первую очередь они летчики, а что касается, например, Рихтера, то ни один пилот не может желать лучшего радиста. А в гестапо он во вторую очередь, это для него не главное. Он должен посылать донесения, только если заметит что-то важное. Я хотел спросить Рихтера, собирается он написать донесение на Хессе или нет. В конце концов, Хессе хороший парень, хотя понятия у него, конечно, странные. Я все-таки надеюсь, у него не будет проблем. Рихтер сейчас на него сильно злится, но, думаю, скоро остынет. Он как-то сказал мне про него, что он заражен бациллой демократии{40}. По его мнению, все дело в том, что Хессе слишком часто бывал за границей. Возможно, он прав — и насчет влияния заграницы, и насчет бациллы. Но свое мнение по этому поводу я записывать не буду. Потому что мой дневник могут прочитать, тот же Рихтер. Говорю честно, меня это не волнует. Хотя, конечно, к этому делу есть что добавить. Когда какой-то вопрос рассматриваешь слишком долго, начинаешь видеть его в другом свете.

11–15 ноября 1940 г Веселый Париж

Что касается Германии — я имею в виду немецкую армию, — французы должны быть нам благодарны. Мы учтивы до невозможности. А ведь Париж, в конце концов, побежденный, город. Я ни на секунду не сомневаюсь, что, если бы французы завоевали Берлин, они бы рассыпались по всему городу, разворовывая все на своем пути. У нас ничего подобного. Немецкий солдат не вор. Когда нам нужна пара шелковых чулок для невесты, мы платим за них. Как будто мы и не брали этот город. Такое впечатление, что мы в гостях и платим за себя сами.

Это еще раз показывает, кто из нас культурный и цивилизованный. А французы, я это точно знаю, обзывают нас между собой самыми грязными ругательствами, какие только знают. Считают нас варварами. Но теперь ясно, кто из нас варвар, а кто нет.

Я даже не знаю, кого благодарить за эту поездку. Главный просто велел мне не задавать никаких вопросов. В конце концов, то, что наш самолет поставили на регламентные работы, еще не повод для такого отпуска. Самолетов на базе предостаточно. Может быть, это как-то связано с тем, что я вернулся из отпуска на три дня раньше срока. Бибер едет со мной. Хессе отпуск не дали, Рихтеру тоже. Обер-лейтенант спешно улетел домой, ему сообщили, что у него заболела жена.

Первый вечер провели в клубе Люсьены Буйе. Когда-то давно я слышал ее песню на пластинке. Она все еще ее поет, «Говори мне о любви». А почему бы и нет? Очень красивая песня, и поет она ее очень хорошо. Когда она ее поет, такое чувство, что она прямо сейчас хочет к тебе в кровать, с любым из нас, а еще лучше со всеми вместе.

Вечер был замечательный. Кабачок мадемуазель Буйе не очень большой; я слышал, ночные заведения в Париже обычно меньше, чем в Германии. Я предпочитаю немецкие кабаре — там не так сильно накурено. Но Бибер говорит, что в парижских местечках обстановка гораздо интимнее. Вот как здесь. Вокруг слышно только немецкий. И офицеры, и солдаты, много летчиков, моряков. Мне показалось, мадемуазель Буйе нравятся немецкие мужчины. Что ж, у нее хороший вкус.

Потом зашли еще в пару других кафе. В Париже, конечно, комендантский час с одиннадцати, но для мест, куда ходят немецкие солдаты, делается исключение. В конце концов, это же мы завоевали город. Постоянно пьем только шампанское, Бибер говорит, мы не должны больше ни к чему прикасаться. Поначалу мне не понравилась эта шипучка, я бы с удовольствием предпочел кружку хорошего немецкого пива. Или рюмку «Курвуазье». Но надо привыкать к шампанскому. А потом Бибер прошептал мне на ухо, что знает один адресок. Говорит, там классные девочки. Я пошел с ним, мне было любопытно. Хотя оба мы уже изрядно устали.

Нам открыла очень толстая старая мадам и пригласила в салон. Странно, но он выглядел почти так же, как гостиная в доме у моих деда и бабки. Плюшевая обивка мебели и все такое. А потом неожиданно вышли три совершенно голые девушки. Я имею в виду то, что сказал, — они были полностью голые. Меня их вид, мягко сказать, не впечатлил, особенно их обвислые груди. Они тут же начали представление.

Я встал и сказал, что хочу уйти. Бибер решил остаться. Не знаю, какое удовольствие может быть от женщины с висячей грудью. А кроме того, всем известно, что почти у всех француженок сифилис.

А в целом Париж разочаровывает. Ужасно разочаровывает. Я множество раз слышал, что Париж самое веселое место на земле, что это город, в котором можно чудесно провести время. Но по моему мнению, это самый унылый город в мире. У людей вокруг мрачные, неприветливые лица. В конце концов, с ними ничего не случилось. Их даже не бомбили. Конечно, с ними теперь не так нянчатся, как они привыкли. Однако все же с ними поступили вовсе не так плохо, как могли бы. Далеко не так плохо, как поступили с нами в последнюю войну.

Им приходится стоять в длинных очередях в продуктовые магазины. Они, кажется, думают, что это нечто невообразимо ужасное. Боже мой, мы победили в войне, а моя мать стоит в точно таких же очередях и не жалуется. Бибер говорит, что почти во всех домах нет угля. Ну что ж, к этому надо проще относиться. В конце концов, многие немцы провели прошлую зиму в нетопленых домах. И что интересно, французы по этому поводу не протестовали. Все дело в том, что у французов была слишком хорошая жизнь. Они всегда жили в роскоши и представить себе не могли ничего другого. Мы же слишком долго жили плохо, и теперь у нас дела лучше, а у французов хуже. Они ужасно страдают. Но ведь мы победили.

Я говорю по-французски. Не так чтобы очень хорошо, но в самом деле говорю, и меня понимают. Я и думать не мог, что буду так хорошо говорить после того короткого курса французского у профессора Зиглера. А лучше всего то, что я почти все понимаю, правда, если только говорят не слишком быстро. Когда не успеваю понять, настоятельно прошу: «Говорите медленнее». И они говорят медленнее.

Елисейские Поля великолепны. Центр Парижа. Здесь любой предмет одушевлен. Особенно в таверне «Асласьон». Если прохожу мимо, всегда захожу туда перекусить. И эти большие кинотеатры тоже замечательны. Показывают, конечно, только немецкое кино. Просто потому, что французские фильмы мы бы не поняли. То есть я, вероятно, понял бы, но остальные ребята нет.

Теперь я уже привык к шампанскому. В самом деле неплохая штука. Правда, по утрам иногда болит голова, а в остальном ничего.

Я ужасно зол, что почти ничего уже нельзя купить. Хотел послать Эльзе с дюжину пар шелковых чулок, но сначала не знал ее размер, потом решил купить хоть какие- нибудь, но нашел всего три пары. Почти во всех магазинах все распродано дочиста. Так, по крайней мере, утверждают хозяева. Говорят, это немецкие солдаты скупают все подряд. Ну так что? В конце концов, шелковые чулки для того и делают, чтобы их покупали. Но я не верю ни одному их слову. Думаю, они все попрятали. Надо бы научить их хорошим манерам. То же самое с платьями. Портные заявляют, что у них не осталось ни единого платья. Что за чушь собачья! Всем же известно, что Париж — это город женской одежды. Ну да ладно, я все-таки откопал несколько интересных вещичек для Эльзы и уже выслал ей посылку. Не знаю, подойдет ли ей это, если нет, думаю, сможет на что-нибудь обменять.

Я не верю этому народу. Думаю, французы не знают, что такое честность. Они на коленях молили нас о мире и наконец получили его, и все равно многие французы, я уверен, симпатизируют англичанам. Но кое-что им теперь тоже становится яснее. Например, они начинают понимать, что во многом виноваты евреи. Многие их газеты сейчас об этом пишут. И естественно, никто уже не воспринимает всерьез этого старого идиота в Виши.

Когда я думаю об этом, мне кажется, что французы слишком легко отделались. Все-таки надо было сбросить им с десяток яиц. Тогда бы эти люди были с нами поприветливее. Многие, конечно, считают, что не стоит тратить бомбы попусту и что бомбить женщин и детей — недальновидная политика. Они говорят, что в планировании военных операций должно учитываться последующее отношение населения к завоевателям. Но я не согласен. Эти французы всегда будут нас ненавидеть. Мы даже не притронулись к их Парижу, а они все равно сходят с ума от злости. Но если они собираются и дальше так к нам относиться, то мы дадим им достаточную причину для ненависти. И для страха тоже.

Прочитал несколько дней назад в «Фельдцайтунг», что англичане собираются уничтожить немецкие леса и посевы с помощью маленьких целлулоидных зажигательных пластинок, которые самовозгораются от прямых солнечных лучей. Вначале они говорили, что собираются использовать эти карточки против оборонных предприятий и военных объектов. Что за лжецы! Постоянно воют, что мы нарушаем международные законы. А у самих сердечная мечта заморить голодом наших женщин и детей. «Фельдцайтунг» так и пишет: «Кладбища, больницы и родильные дома являются для RAF военными объектами». И от нас ждут мягкости к французам? Не понимаю почему. Всегда было много болтовни об историческом значении Парижа. Лично на меня он не произвел большого впечатления. Мы, немцы, можем построить не хуже, и без особых усилий. Все слишком много говорят про Париж. А говорить-то и не о чем.

16–18 ноября 1940 г Это не страх

Полагаю, у мистера Розенфельда с головой стало совсем плохо. Недавно в одной из своих сумасшедших речей он сказал, что немецкий народ поднимет восстание против фюрера. Интересно знать, откуда он берет свои великолепные идеи. Какого черта немецкий народ будет бунтовать против фюрера? Кто, как не фюрер, ведет нас от победы к победе? Германия сегодня, как никогда, великая держава. Но дело даже не в этом. Даже если бы все было не так, даже если бы пришлось страдать, даже если бы нас разгромили — даже тогда ни у кого и мысли бы не было восставать против фюрера. Эти американские евреи не понимают, что мы верим в нашего фюрера. Побеждаем мы или нет — мы в него верим, и, если он отдаст нам приказ умереть, мы умрем. Я просто не могу понять, откуда у всего мира эти дурацкие идеи в отношении нас. Но так не будет продолжаться долго. И американцы тоже скоро поймут, что к чему.

Клаус умер. Я думал, он к этому времени уже поправится, а он умер от той раны. Его отец вложил уведомление о смерти в свое письмо. «Клаус Мюллер, награжден „Золотой медалью чести“, а также бронзовым и серебряным крестами партии за заслуги… С восемнадцатого года своей жизни он посвятил себя фюреру и с тех пор всегда был в первых рядах борцов за лучшее будущее Германии. С первого дня этой войны, навязанной нам нашими врагами, он исполнял на ее фронтах свой долг перед фюрером в борьбе с врагами великой Германии. Увы, судьба, которая бывает столь жестокой, не позволила ему испытать радость окончательной победы…»

Сегодня вечером при встрече обер-лейтенант фон Хельбинг посмотрел на меня странным насмешливым взглядом и спросил, не случилось ли со мной чего. Я сказал, что все хорошо. Со мной в самом деле ничего такого не случилось. Он, конечно, понял, что я изрядно накачивался там каждый день. Так оно и было, спорить тут нечего. Пил себе и пил без остановки, там это в порядке вещей. Но теперь все, беру себя в кулак.

Они никогда не восстановят Ковентри. И не построят там больше ни одного самолета. Это было самое грандиозное дело, которое я когда-либо видел. Раньше мы никогда не бросали столько зажигалок, даже на Лондон. Должно быть, там и десятка домов целых не осталось. Так, наверное, выглядят города после мощного землетрясения.

Нет, со мной все нормально. Просто, когда уже возвращались, я очень сильно устал. Когда взлетали, все было хорошо, на подлете и когда был бой, я чувствовал себя даже свежее, чем обычно. Но на пути домой вдруг почувствовал, что выдохся совершенно. Временами казалось, до посадки не выдержу. Очень боялся уснуть прямо на ручке. А потом, когда зарулил наш лимузин на стоянку, усталость вдруг как рукой сняло, я даже не смог уснуть. Хессе всегда принимает снотворное. Говорит, это совершенно безвредно, предложил мне несколько штук. Но я думаю, эти таблетки не такие уж безобидные, лучше засыпать без них. К ним быстро привыкаешь, а потом не можешь без них обойтись. Я как-то слышал об этом.

Меллер говорит, что к нам едет комиссия и что всем нам опять придется проходить специальные экзамены. Сначала я подумал, что он шутит. Меллер всегда держится так, будто знает что-то такое, чего не знает никто, а потом все это оказывается полной чепухой. Но на этот раз он был прав, обер-лейтенант объявил нам, что комиссия прибудет в ближайшие дни.

Этого я понять не могу. В конце концов, мы все уже давным-давно сдали все необходимые экзамены. А за этот год показали, что знаем свое дело. Почему они вдруг решили, что у нас не все в порядке? Меллер говорит, потому, что за последнее время много наших самолетов потерпели крушение. И не во время боя, а после. Как он говорит, большинство наших самолетов разбивается на собственных аэродромах при посадке. Не знаю, может быть, он все это рассказывает мне потому, что я ему признался: в последнее время очень сильно устаю на обратном пути. Вполне возможно, он вздумал таким вот образом поиздеваться надо мной. Как бы то ни было, я заставил его дать мне слово чести держать рот на замке обо всем, что я ему про себя говорил. В конце концов, ни у кого нет никаких сомнений, что я знаю свою работу. А кроме того, у меня Железный крест. Думаю, если бы все работали так, как я, у нас бы не было этих чертовых комиссий.

Я должен написать родителям Клауса. Мы же вместе ходили в школу. Мы были лучшими друзьями, по крайней мере пока учились в школе. Очень странное чувство, когда внезапно узнаешь, что умер человек, которого так близко знал. В первый момент я даже не понял этих слов. Мне сразу стало его ужасно жаль, но смысла события я вначале почему-то не понимал. Клаус мертв. Даже сейчас я не вполне ясно себе это представляю. Мы были очень близкими друзьями. Вместо него вполне мог бы умереть я. Дурацкая мысль, но я не могу выбить ее у себя из головы. Мать, наверное, без ума от горя. Она жила только для него. Клаус значил для нее буквально все, особенно после того, как его сестра умерла от туберкулеза. Я должен написать ей письмо. Но совершенно ничего не могу придумать. Все время только про это и думаю, но не придумал ни слова.

В Ковентри нам работы больше нет. Прочитал в «Фельдцайтунг» большой репортаж о том, как на следующий день туда приехали король с Черчиллем и как они не могли передвигаться по городу, потому что там уже нет улиц, а есть только груды развалин. Им, наверное, было ужасно интересно. Жаль, что король не поранил свою дражайшую маленькую ножку о какую-нибудь стекляшку. Газета пишет, вся земля там усеяна осколками, битым камнем и стеклом. Пожарные расчищали им дорогу с помощью динамита.

Когда я в воздухе, все прекрасно, но перед самым взлетом во мне бродят очень странные ощущения. Это, конечно, не детские игрушки — оторвать от земли груженую махину. Почему-то я об этом никогда не думал. А думаю я в последнее время о самых бессмысленных вещах. Это, конечно, не страх. Я хочу сказать, что если ты предрасположен к страху, то испугаешься в тот момент, когда опасность станет реальной. Но в момент опасности у тебя попросту нет времени бояться. Все происходит слишком быстро. Голова и руки заняты только тем, чтобы протащить колымагу через заваруху до места и навести ее так, чтобы обер-лейтенант смог точно положить яйца. А потом наступает эта жуткая усталость. Иногда бывает так, что винты уже остановились, а у меня нет сил даже подняться с кресла. Тогда я играюсь с приборами, как будто хочу с чем-то там разобраться. На самом деле я дожидаюсь, когда все вылезут из машины, чтобы никто не видел, как чудовищно я устал.

Англичане придумали новую пакость. Они красят свои самолеты в такой цвет, что их почти не видно. Не видно снизу. Нам, конечно, никакого интереса любоваться ими, но мне это не нравится. Я вообще не люблю всякие новые изобретения — сразу не поймешь, что с этим делать. Становится как-то не по себе.

Наши изобретатели, конечно, тоже не дремлют. Что бы ни придумали англичане, мы тоже можем сделать хоть сейчас. Помню, столько было разговоров о нашем, как его называли, «секретном оружии». Если правда то, о чем говорят некоторые наши ребята, — Англии конец. Потому что это будет такое оружие, которому они не смогут ничего противопоставить. И тогда захват Англии станет делом нескольких недель.

Скоро должны разработать бесшумные моторы для самолетов и морских судов. Ученые из Берлина и других городов получили от Генерального штаба задание добиться бесшумной работы двигателей. С этой целью будут проведены эксперименты на побережье Северного моря и в некоторых аэропортах Польши. Задача состоит в том, чтобы движущееся судно было совершенно не слышно. То есть его можно будет услышать, но не раньше, чем оно подойдет на пятьдесят метров, а если будет хоть небольшой ветер с берега или волнение на море, то и этого шума не будет слышно. А в Польше, говорят, сейчас уже испытывают бесшумную «Штуку». Если верить рассказам, слышно ее не будет вообще.

Хорошо, конечно, что мы не спим в оглоблях. Но по мне, лучше бы самолеты громыхали, как теперь. Пусть бы себе делали что хотят с кораблями, но на бесшумном самолете я точно не хотел бы летать, а уж нарваться на бесшумного врага — тем более. Мы уже так привыкли к шуму, что нам придется привыкать к тишине. Дело не в том, что я уже слишком стар, чтобы менять привычки, просто первое время, думаю, будет не по себе. Но если понадобится — переучимся, конечно.

Самое смешное, что я даже не знаю, теряю я сознание или нет. А как об этом узнать, если это время просто вытерто из сознания? Но если бы обер-лейтенант заметил что-нибудь такое, он наверняка бы мне об этом сказал. Но он ничего мне не говорит, а сам я спросить его об этом не могу. Тогда он уж точно решит, что такое уже случалось. Но ужасна сама по себе мысль, что каждый из нас рано или поздно теряет сознание, и ужасно то, что в этот момент, секунду или две, ты будешь совершенно беспомощен. Пусть даже меньше одной секунды.

И вот теперь опять. Эта мысль изводит тебя до безумия, и при этом ты прекрасно понимаешь, что бояться нет ни малейшего смысла. Если это и случится, я даже ничего не замечу.

Сегодня после обеда проходил медкомиссию. На все про все ушло не больше четверти часа. Все нормально. Я был уверен, что так и будет. Потому что просто не знаю, что бы я делал, если бы они запретили мне летать. Если не летать — то что же тогда мне еще делать? Но теперь все нормально. Хотел было выпить рюмку-другую, вроде как отметить, но потом передумал. Не хочу, чтобы обер-лейтенант смотрел на меня тем странным взглядом. Я, наверное, боялся этой комиссии больше, чем англичан. Я понял: страх — это то, о чем ты разговариваешь сам с собой.

23 ноября 1940 г За что они нас ненавидят?

В Бирмингеме было еще хуже, чем в Ковентри. Намного хуже. Даже издалека это хорошо видно. Мы часто видим теперь горящие города, нам есть с чем сравнивать. Сначала зрелище было как в Ковентри. Еще издали увидели сквозь плотную пелену очаги пожаров. Наверное, было сброшено огромное количество зажигалок. Наши ребята хорошо поработали здесь до нас. Оказалось, гораздо лучше, чем в Ковентри. Город плотно закрыт тучами, ничего не видно. Идем вниз через облака. Внезапно выходим под облачность и видим всю картину. Мы над Бирмингемом. Большой город освещен как на праздник. Только свет не от фонарей, а от пожаров, которые мерцают как гигантские факелы. И ослепительные вспышки зениток. Бирмингем! Целое море огня. А еще даже нет полуночи, за нами идут сотни бомбардировщиков с той же целью: выложить свои бомбы на умирающий город. Оружие в Бирмингеме больше не делают.

Штаб издал секретный приказ для всего летного состава. Не знаю, для всех или только для нашей группы. Приказ о наземном персонале. Кажется, они чем-то недовольны. Не так, конечно, чтобы сильно недовольны, но в военное время любая проблема должна проясняться как только возможно быстро.

Кажется, они пожаловались на еду. Их паек не такой, как у нас. Но это, я считаю, нормально. Конечно, наземным не слишком приятно наблюдать, как мы вгрызаемся в наши бифштексы, когда у них на тарелке какие-то суррогаты; но не стоит забывать, что мы постоянно рискуем собственной головой. А их единственная обязанность держать самолет в норме. Я также думаю, что все это дело насчет дня отдыха, как у нас, взбаламутит дурную кровь. Конечно, наземные службы тоже должны отдыхать, но не больше, чем пехота или артиллерия. Если бы они не вертелись постоянно вокруг нас, им и в голову не пришло бы задавать такие вопросы. Им щекочет селезенку, что у нас есть день отдыха, а у них нет. Я лично такого бы не одобрил, и, кроме того, для этого нет никаких причин. Летчик — это все-таки нечто другое. Никто не может этого отрицать, да никто и не пытается, даже при том, что работа у наземных достаточно тяжелая и что они несут свою долю ответственности.

Я еще раз перечитал этот секретный приказ и теперь думаю, что дело даже не в еде и не в дне отдыха. Кажется, дело в том, что многие летчики не слишком жалуют свои же наземные службы. Я вот что имею в виду: мы не должны давать людям почувствовать, что они не летчики. Это для них унизительно. И кроме того, нам же лучше, если наши работники довольны службой. Мы от них зависимы. Что касается меня, то я в хороших отношениях и с Фрицем Левальдом, и с Оскаром Брюннером. Всегда угощаю их сигаретами, даже видел карточку младшего сынишки Оскара. Ужасная рожа, вылитый папаша. Но оказывается, многие ребята не хотят хоть иногда поговорить по-человечески с собственными техниками и оружейниками. Людям это, конечно, не нравится. Надо с ними ладить; ведь тут еще вот какое дело: это для нашей же пользы, если они не докладывают, как положено, обо всех повреждениях машины. Потому что Главный не особо приветствует, если машина постоянно нуждается в ремонте. Оскар, например, никогда долго не докладывает.

Слушали сегодня по радио одну передачу, довольно длинную. Кто-то из Высшего командования докладывал о достижениях люфтваффе за последние шесть месяцев или около того. И сравнивал их с достижениями RAF. Должен сказать, наши добрые друзья томми не слишком преуспели. Мы потопили 130 военных кораблей, не считая торговых судов суммарным водоизмещением в несколько сотен тысяч тонн. Лондон бомбили более ста раз, а воздушную тревогу там объявляли около четырехсот раз. Боюсь, наши дражайшие лондонцы в последнее время сильно недосыпали. Почти все цифры я забыл, помню только, что они были очень впечатляющие. Например, на Англию было сброшено более полутора миллионов зажигательных бомб, тогда как англичане сбросили на Германию не более четырех процентов от этого количества. Конечно же англичане объявили, что сбили 3000 немецких самолетов, но в их докладах, естественно, нет ни слова правды. Они врут, как всегда. Но черт возьми, убейте меня, я не понимаю, каким образом их вранье поможет им пережить наступающую зиму. Рано или поздно люди поймут, в какую грязную игру играет мистер Черчилль.

Недавно прибыли несколько итальянцев. Предполагается, они будут летать вместе с нами на Англию. И они уже несколько раз летали. На нашу беду, некоторые из них расположились на нашей базе. Штаб издал постановление замечательное в том смысле, что теперь мы с итальянцами будем бороться плечом к плечу. Представляю себе, что на самом деле думают в штабе об этих итальянцах. Но здешних ребят это братство по оружию вообще-то мало трогает. И все же я не хочу быть несправедливым. Естественно, им нужно войти в курс дела — они сами, по своим понятиям, должны разобраться в нашей работе. Только у меня есть подозрение, что не много из них останется, если они не начнут разбираться в этой работе достаточно быстро. Просто поразительно, насколько неумело они маневрируют в воздухе, Как дети, честное слово. Ничего удивительного, что они так часто бьются при посадке. Я ничего не имею против итальянцев в целом. В конце концов, они наши союзники, и на них рассчитывают как на хороших солдат. Меллер и Бибер сильно преувеличивают, когда называют их трусами. Но хорошими летчиками их определенно признать нельзя. Боюсь, нам не на что было бы рассчитывать, если бы в этой войне что-то зависело от их участия. К счастью, ничего не зависит. Так что мы все еще в полном окружении.

Меллер говорит, поляки великолепные летчики. Я от него не от первого это слышу. Многие ребята это заметили. Отчаянно храбрые летчики. Они ввязываются в драку при громадном превосходстве противника и бьются до последнего. Молодцы, черт возьми. Меллер говорит, что ощущаешь, как сильно они тебя ненавидят. А лично я не чувствую к полякам никакой ненависти. Мне их не за что не любить. Но я не понимаю, за что они так ненавидят нас. В конце концов, это не мы начали войну. И если бы они хорошенько подумали, то уяснили бы себе, кто им друг, а кто враг, и летали бы уже против Англии на нашей стороне. Но люди часто не понимают собственной пользы. Страстно кого-то ненавидят и не знают почему.

С февраля по май 1941 г Двадцать семь строк

«Вальтеру Б., Чикаго, Иллинойс

Спешу отослать тебе это письмо, надеюсь, ты получишь его через два или три дня и отошлешь телеграмму моим родителям или Роберту, чтобы они скорее узнали, что у меня все в порядке. Мы только что прибыли в Канаду, в порт (зачеркнуто цензором). Нас было битком набитое судно. Мне не разрешено сообщать цифры. Плавание было нормальное, хотя постоянно боялись атаки нашей же подводной лодки. Когда отплывали, на пирсе собралась огромная толпа, смотрели на нас, как на каких- то невиданных зверей. Причина, по которой нас сюда выслали, очевидна, и англичане этого не скрывают. Они полагают, что в случае вторжения на Британские острова наше присутствие там будет очень опасным. Так что из этого ты можешь заключить (зачеркнуто цензором). На судне не видел никого, кого знал бы хотя бы мельком. Тем не менее думаю найти кого-нибудь из ребят в лагере, куда меня посылают. Нам сказали, что нас разобьют на мелкие группы и разошлют по разным лагерям. Я очень надеюсь найти кого-нибудь из знакомых. Если можешь, вышли мне хоть немного книг. Думаю, чтение очень мне здесь поможет. Я, конечно, не мог бы сообщить тебе, куда меня посылают, даже если бы знал. Ты можешь писать на обратный адрес на этом письме».

«Роберту, Берлин

…Я не писал тебе столько времени, но ты знаешь почему. Мне разрешено отсылать два письма и четыре открытки в месяц. Между нами говоря, я думаю, этого достаточно — никогда не был большим любителем писать письма. Я написал отцу и просил выслать тебе все письма, которые написал домой, надеюсь, он это сделал. Но это не значит, что ты должен пересылать мои письма к тебе моим родителям, ты понимаешь. Если будет что-то важное, просто дай им знать. Лагерь вполне приличный. Лучше, чем я ожидал. Вокруг довольно живописная местность. Он расположен (зачеркнуто цензором). Поэтому воздух такой чистый. Но здесь ужасно холодно, так что мы спим под целой кучей одеял. Нам выдали. Сегодня как-то не хочется писать длинных писем. Но это не должно служить тебе поводом не отвечать мне вообще. Можешь писать мне сколько угодно. У меня прямо какой-то страх потерять связь с домом, так что пиши, пожалуйста. Нет ничего, что не было бы мне интересно. От Эльзы нет ни слова. Я не понимаю, в чем дело. Я написал ей и спрашиваю про нее в каждом письме к родителям».

«Роберту, Берлин (открытка)

Объясни, пожалуйста, матери, что я не могу писать ей каждый день. Она не столько беспокоится обо мне, сколько на меня сердится. У нее никакого понятия в таких вопросах. В конце концов, я военнопленный. В письме не должно быть больше двадцати семи строк, а в открытке не более семи. Так что заканчиваю. У меня все хорошо. Пожалуйста, пиши».

«Вальтеру Б., Чикаго, Иллинойс

Спасибо за книги, но, боюсь, я не буду их читать. Почему я должен читать немецкие книги, отпечатанные в Голландии? Очевидно, всякая эмигрантская чушь. Ты что, собираешься перевоспитать меня или что-то вроде того? Что касается твоих вопросов, отвечаю. Лагерь вполне приличный. Нас в бараке шестьдесят восемь человек. Довольно современное здание. Ну а в целом мы (зачеркнуто цензором). Кто хочет заработать деньги, тот работает. Лагерные деньги, конечно. Из нас, летчиков, работать никто не вызвался, но некоторые моряки согласились. Стрижка деревьев и так далее. Мы здесь устроили себе маленький зоопарк. Построили небольшой загон, и там у нас живут несколько симпатичных осликов. Еще у нас есть змеи, а теперь пытаемся купить медведя. Почти все деньги, что у нас есть, приходят из союза „Куффхау- зер“, который находится в США. Денег не так много, но все равно приятно знать, что в Америке у нас есть друзья. Ты, случайно, никого не знаешь из этого союза? Случайно встретил в лагере парня из нашего города. Его зовут Фридрих Л. Он говорит, что помнит тебя. Шлет тебе свой привет».

«Роберту, Берлин

…Об этом даже и нечего рассказать. Зениток в тот раз было, как никогда, много, они что-то нам перебили, и оба двигателя встали. Мы поняли, что у нас минута или около того. Так что мы прыгнули. Опасности особой не было, потому что погода стояла спокойная и по нас не стреляли, пока мы спускались. Нет, что случилось с остальными, я не знаю. Они, вероятно, приземлились где-то неподалеку, но я ничего о них не знаю. Не думаю, что с ними что-то случилось. Потом, уже в лагере, то есть в английском лагере, кто-то сказал мне, что видел Бибера — он сломал ногу. Но может быть, его с кем-то спутали. Я приземлился на дерево. А под деревом стояли два англичанина. Прежде всего меня заставили засыпать несколько воронок от наших яиц. Почти все наши занимаются этим в первую очередь. На меня это не очень подействовало. Было даже как-то немного смешно. Я все повторял себе, ну вот ты и в Англии, ты всегда хотел здесь побывать. Хотя, что и говорить, я не рассчитывал попасть сюда таким способом. Но в конце концов (зачеркнуто цензором). Да, вот теперь все. Кстати, ты мне так и не сообщил, получил ли дневник. Я хочу быть уверен, что он в надежных руках и что мать не наткнется на эту чепуху с Лизелоттой».

«Джорджу М., Нью-Йорк

Большое спасибо тебе за книги, которые ты мне прислал. Вальтер В. тоже прислал мне книги, только совершенно никудышные. Зачем я буду здесь читать книги, к которым не притронулся бы в Германии? Нет, ты не прав. Мы получаем газеты, хотя и не слишком свежие. Впрочем, я не думаю, что союзу разрешат присылать в лагерь газеты (вычеркнуто цензором). Я не могу написать тебе, что я сейчас читаю, это не разрешено. Правила предписывают касаться только частных дел и не обсуждать войну. Здесь очень много всяких правил, но это не значит, что ты не можешь мне писать. Как раз наоборот. Прошу тебя, пиши как можно чаще. Не могу описать, как приятно здесь получать весточки, но ты понимаешь».

«Роберту, Берлин

Что случилось с Эльзой? Почему от нее нет ответа? Я спрашиваю про нее в каждом письме. Видимо, она опять заболела, иначе сама бы мне написала. Но я предпочел бы услышать, что она больна, чем вообще не иметь от нее ни единой строчки. Мать пишет столько всякой чепухи про все, что делается в нашем городе, но о ней почему-то ни строчки. Надо же, когда сидишь здесь, очень даже интересно читать все эти городские сплетни. Я имею в виду сплетни о людях, которых я раньше не знал и никогда в жизни не узнаю. Здесь все было бы замечательно, если бы не масса свободного времени, которое совершенно не знаешь чем занять. Удивительно, какими странными путями приходят мысли в нашу голову. Удивительно, например, что я никогда не думаю о своем последнем экипаже, а только о первом. Хотя на самом деле я летал с теми не намного дольше, чем с этими. Думаю об обер-лейтенанте Фримеле, о Тео Зольнере, который так много пил, о Пуцке. У меня до сих пор стоит в ушах его крик: „Пожар!“, когда мы тащили его из самолета, а никакого пожара не было. Я очень рад, что ты через несколько недель будешь у моих родителей, поговори с ними, сам узнай, что там такое с Эльзой».

«Вальтеру Б., Чикаго, Иллинойс

Я не знаю, пропустят ли это письмо, здесь очень много всяких ограничений насчет того, что можно и что нельзя обсуждать. Нам положено обсуждать только частные дела. И они могут решить, что это не мое частное дело. И все же хочу тебе сказать, что я считаю твои письма совершенной глупостью. Ты изменился. Ты больше не немец. Возможно, ты уже американец. Один парень из моего экипажа сказал бы, что ты заражен бациллой демократии. Я полагаю, все, что ты пишешь о демократии, — это только фразы. Что такое свобода, в конце концов? Я давно решил для себя и всю жизнь в этом убеждался, что гораздо легче, если кто-то говорит тебе, что делать. Тогда ты знаешь, что должен сделать. Не знаю, насколько ясно я выражаю свою мысль. Но главное даже в другом. Где бы мы все сейчас были, если бы каждый проживал свою собственную жизнь? Мы не знаем, что для нас хорошо и что плохо. Фюрер (вычеркнуто цензором). Не пойми меня превратно. Я не только имею в виду, что для всей нации лучше, если решает один человек. Это лучше для каждого из нас. Любую работу делать легче, если тебе сказали, что делать, чем самому думать и гадать».

«Джорджу М., Нью-Йорк

Я не знал, что ты связался с союзом „Куффхаузер“. Очень этому рад. Я очень рад, что так много твоих друзей шлют мне свой привет. Передавай всем привет от меня. Мне не на что жаловаться. У меня все хорошо, я даже заработал два с половиной фунта. Какая-никакая, а все-таки служба, ты понимаешь, что я имею в виду. Человек должен чувствовать, что все еще солдат. Хотя, конечно, он прежде всего пленник, и мало радости об этом вспоминать. Хоть еда здесь хорошая, ни на минуту не забываешь, что ты в руках врага. Может показаться, что я чего-то боюсь, но это, конечно, не так. Я знаю, что британцы не могут так просто (вычеркнуто цензором). Потому что есть международные конвенции и законы, касающиеся обращения с военнопленными воюющими сторонами. Так, например, если они (вычеркнуто цензором)».

«Роберту, Берлин

…Хорошо, что все произошло так быстро и он не страдал долго. Я еще не писал матери. Бедная мама. Даже не знаю, что ей написать. Она осталась совсем одна. Дитер еще совсем ребенок. Странно, когда я уезжал, у меня даже мысли не было, что мы с ним больше не увидимся. Пытаюсь сейчас яснее вспомнить отца. Оказывается, я его совсем не знал в последние годы. Он все переживал в себе. Ты же знаешь, он не любил много говорить. Наверное, он считал, что так правильно. Хотя, конечно, он как-то выпадал из нашего времени. Ни за что не хотел менять своих старомодных представлений. Если будет случай чем-то помочь моей матери, помоги, пожалуйста. Не имею ни малейшего понятия, есть ли у нее деньги и все прочее. Надеюсь, дядя Бернард обо всем позаботится».

«Роберту, Берлин

Ну хоть ты напиши мне об Эльзе. Напиши, даже если она скажет тебе не писать. Ты же знаешь, она иногда почему-то ужасно боится меня беспокоить. Спасибо за твое последнее письмо. Пожалуйста, не надо меня жалеть. Причин для жалости нет никаких. Мы прекрасно помним, чему нас учил фюрер, что отдельная индивидуальность не важна. На меня это тоже распространяется. Я признаю, что иногда думаю по-другому. Когда мне кажется, что все случившееся со мной имеет какое-то значение. Или когда я задумываюсь, счастлив я или нет, ну и тому подобное. Видимо, у тебя создалось такое впечатление из какого-то из моих писем. Но забудь об этом. Понимаешь, в лагере у человека возникают такие мысли и чувства, каких в нормальной жизни у него никогда не будет. А потом, это, в конце концов, не будет продолжаться слишком долго. Этим только мы и поддерживаем друг друга. Теперь у нас здесь целое содружество. То есть у нас, у летчиков. Обо всех остальных я не хочу говорить. Мы держимся вместе, у нас свои шутки и развлечения, а если нам грустно, мы запеваем нашу песню…»

Единственно приемлемым окончанием этой книги должна быть упомянутая песня. Ее слова и музыка были написаны пленным нацистским летчиком в Канаде. Пленные нередко вкладывали ее текст в свои письма из лагеря, но власти никогда ее не пропускали. Мы не вполне уверены, что эта песня, копию которой получили от канадских властей, именно та, которую имеет в виду Готфрид Леске, но даже если не та, песня Леске, вероятно, очень с ней схожа.

Эта песня кое-что проясняет. Она проясняет, в каком глубоком смысле пленены эти нацистские солдаты. Представляется весьма сомнительным, что они когда-либо будут свободны — даже через много лет после войны. Вот эта песня:

Высокий забор и охрана.
Где ты, отчизна милая?
Болят наши старые раны,
Но мы сохраним наши силы.
В полнеба заря полыхает.
В мужестве счастье, верь мне.
Немецкий солдат шагает,
Европа открыла все двери.
Продаст демократия сердце
Черту за две монеты.
Еврейское торжище это
Загоним в подвалы планеты.

Примечания

{1} Хильфсманн — стажер элитной гвардии.
{2} Офицер летного состава Вальтер Фримель, наводчик и командир экипажа бомбардировщика «хейнкель», на котором служит пилотом Леске.
{3} Капрал Теодор Зольнер, пулеметчик бомбардировщика «хейнкель».
{4} Переговорник — бортовая система связи.
{5} Капрал Вильгельм Ледерер, бортрадист бомбардировщика.
{6} Сержант Франц Пуцке, бортинженер «хейнкеля».
{7} Дюнкирхен — Дюнкерк.
{8} Меллер — пилот «мессершмита», имя неизвестно.
{9} Леске, очевидно, имеет в виду Пауля Хиндемита, современного немецкого композитора, практически неизвестного в Германии с того момента, как Геббельс объявил его произведения декадентскими.
{10} Штольцер — член экипажа разведывательного самолета.
{11} Helferinnen von Dienst — буквально «женщины — помощницы по службе».
{12} Немцы придумали эти слова, чтобы избежать малейшего недопонимания. «Ата» означает вправо, «ими» — влево.
{13} В Германии полиция подчинена не городским властям, а министерству внутренних дел той земли, где находится город. Это в некоторой степени объясняет приведенное замечание.
{14} Не путать с обер-лейтенантом. Оберстлейтенант — звание офицера высшего ранга, соответствующее командиру авиагруппы.
{15} Вассеркуппе — высшая точка Рейнских гор.
{16} Обер-ефрейтор — рядовой, первая степень.
{17} «Дойчландзендер» — крупнейшая радиостанция Германии.
{18} Это стихотворение не было переписано от руки в дневник, а было подклеено в печатном виде к одной из страниц. Так как представляется совершенно невероятным, чтобы Ломмель расстался со своей копией, единственным объяснением этому факту может быть то, что Леске сам писал Грете Шмидт, однако не захотел в этом сознаться даже в своем дневнике.
{19} «Штука» — пикирующий бомбардировщик «Юнкерс-87». (Примеч. пер.)
{20} Фарббойтель — специальный мешок яркого цвета.
{21} Действительно, вторая часть дневника Леске была отправлена его родителям. Первую часть он сам передал своему другу.
{22} Мягкой посадки.
{23} Вермахтбюнне — армейский театр.
{24} Маячок — это тот самолет, который британцы называют Чарли Ослиный Хвост.
{25} Роберт был, насколько это известно, лучшим другом Леске. Ему были также адресованы его более поздние письма. При его непосредственном участии дневник был вывезен из Германии.
{26} «Леркюхе» — лаборатория по проблемам питания в Мюнхене.
{27} Дойчеферзухзанштальт фюр люфтфарт- Немецкий экспериментальный институт авиации.
{28} Имеется в виду, естественно, президент США Франклин Рузвельт. (Примеч. пер.)
{29} Хурензон — сукин сын. В Германии хорошо известно, что отец Мильха был евреем, тогда как его мать арийка. После прихода Гитлера к власти Мильх, чтобы спасти карьеру, вынудил свою мать заявить, что она родила его не от мужа, а от арийского любовника, так что может считаться чистокровным арийцем.
{30} Мильх был произведен Герингом из капитанов в генералы едва ли не за одну ночь. Такое продвижение породило в армейских кругах недоброжелательные комментарии.
{31} Репербан — остров Кроличий в Гамбурге.
{32} Почти точная цитата из «Кампании во Фландрии» Гете, хотя, конечно, непреднамеренная. Весь этот раздел отмечен стилем гораздо более литературным, чем весь остальной дневник. Леске сделал попытку писать на литературном немецком.
{33} Самая знаменитая ария из «Веселой вдовы».
{34} До прихода Гитлера Вернер Клеффель был малоизвестным репортером в издательском доме демократического направления, принадлежавшем издателю Ульштейну.
{35} «Кригсберихтерштаттер» — немецкое слово, означающее «военный корреспондент», буквально — «военный репортер». Нацисты изменили его на «кригсберихтер» — слово, которого не существовало до войны. Причина изменения, видимо, в более «военном» звучании нового слова, в котором ударение делается на прямизне передачи сообщений, тогда как старое слово подразумевало интеллектуальный характер работы военного корреспондента.
{36} Royal Air Forces — Королевские военно-воздушные силы.
{37} Это письмо не входит в дневник, однако представляет определенный интерес, а потому включено в текст. Вместе с дневником оно было переправлено из Германии адресатом.
{38} Далее Леске пишет, что он хочет перед убытием на фронт отослать другу свой дневник. По совершенно ясным причинам адресат попросил не публиковать продолжение этого письма. Остается загадкой, почему Леске не захотел взять свой дневник с собой. Что касается остальной части дневника, который был написан на отдельных листках, то он был выслан отцу в конце января 1941 года. Господин Леске переслал полученную рукопись Роберту, как, вероятно, его о том попросил сын во время отпуска.
{39} «Генераланцайгер» — местная ежедневная газета.
{40} Это выражение употребил Геббельс в одной из своих речей.
Титул