Отповедь генерала Стесселя
До сих пор, в течение двух с половиною лет, несмотря на тяжелые и незаслуженные мною оскорбления, я хранил упорное молчание.
Сначала потому, что был «обязан» молчать, а затем с привлечением меня к суду в ожидании справедливого разбора дела.
Но неотступные просьбы лиц, близко знавших меня и болеющих за меня душой, а главным образом косвенное оскорбление доблестного гарнизона, «не помешавшего преступить сдаче», побудили меня ответить моим обвинителям.
Передо мною два обвинительных акта: один официальный, другой сплетенный нечистыми руками подлых клеветников. Все, что не нашло себе места в официальном акте, то расцвело пышным клеветническим цветком в «Правде о Порт-Артуре», в фельетонах Купчинского и К°.
Канвой для всех обвинений, как 1-го обвинительного акта, так в особенности 2-го, служит доклад порт-артурского коменданта генерала Смирнова, который вместо того, чтобы выполнить свой прямой долг, т. е. в совместной и дружной работе соединиться со мной в ответственном деле обороны крепости, вложил весь свой талант (о! таковой у него имеется) в составление искариотского доклада, сотканного из подтасовок и искажений фактов. [739]
Никогда не бывший в бою, генерал Смирнов получил назначение коменданта неожиданно для всех, кто его знал.
Приехал он в Порт-Артур в полном убеждении, что война пустяшная, что японцы зарвались и что все лавры и награды за усмирение их достанутся, конечно, ему.
Но едва он приехал в Порт-Артур, как был получен приказ наместника о том, что он оставляет меня в крепости, и мне, согласно Высочайшему повелению, были предоставлены права командира Отдельного корпуса, т. е. командующего армией, а генералу Смирнову права командира не Отдельного корпуса с подчинением его мне.
Это был страшный удар для его честолюбивых замыслов, и генерал Смирнов решился, поскольку это позволят обстоятельства, противодействовать мне и добиваться моего отозвания.
Отсюда пошла рознь и непримиримое отношение генерала Смирнова ко мне и к ближайшим моим помощникам.
Губительная рознь!.. Так как мы переживали страшные дни не в неприступной твердыне, а в плохо укрепленной крепости, и только когда крепость была сдана, всем стало известно, до какой степени мало укреплена была эта «твердыня» наша на Дальнем Востоке.
Тогда раздались голоса «почему же Стессель не доносил в Петербург о полной неготовности крепости? он был комендантом Порт-Артура и вся вина должна пасть на него, как за сдачу, так и за неготовность крепости». Общество негодовало и совершенно справедливо, а я молчал в ожидании, что Военное министерство снимет с меня незаслуженные укоры. Но ждал напрасно до сего дня. Пусть же узнают правду теперь. Я, генерал Стессель, был до войны комендантом не крепости Порт-Артура, а города артиллеристы, инженеры, интенданты были мне не подчинены. Я ведал лишь бригадой и больше ничем. Моим единственными исполнительным органом был комендантский адъютант. Лишь в феврале 1904 г., когда началась война, мне подчинили инженеров, артиллеристов и интендантов, и я принял крепость по названию, а по существу крепость по типу строящихся против народцев, вооруженных копьями и стрелами, т. к. расстояние, на которое были удалены форты от жизненных мест крепости (казарм, госпиталей, складов и т. п.) и которое должно быть во всяком случае не менее дальности полета снаряда самых сильных метательных орудий противника, [740] в Артуре равнялось в среднем полторы версты, а в некоторых местах было менее 1 версты.
Укрепляли его инженеры по планам из Петербурга (своего рода гофгерихсрат), а в Петербурге межведомственная комиссия, которой поручено было это дело, надумалась построить линию укреплений в зависимости не от местности и дальности пушечного огня, а от заранее предрешенного числа штыков гарнизона, считая на сажень периметра крепости по одному человеку. Профессор Величко, составлявший первоначальный, не принятый комиссией за дороговизну проект крепости, сам кратко и сжато обрисовал историю созидания крепостей. До изобретения пороха замок был крепостью; появился порох, обнесли замок валом; появление нарезных орудий вызвало постройку фортов на 3–4 версты от главной ограды, с увеличением же дальности огня, с введением прогрессивной нарезки в канале орудия и применением новых взрывчатых веществ, лиддита например, стали строить две линии фортов, относя первую линию на 10–11 верст от главной ограды, а вторую на 4,6 и 8 верст. В самой крепости признавалась необходимым постройка бетонных погребов, казарм, бетонные же сооружения стали строить и на фортах. Наконец, броневые башни, переносная железная дорога вокруг фортов и по радиусам к центру крепости и воздушные шары дополняли, согласно данным науки, силу новых крепостей. То, что теперь наш Генеральный штаб считает новым словом например, соединение фортов на промежутках гласисом, было давно уже проектировано в статьях «Инженерного журнала» за восьмидесятые еще годы, но статьи эти были гласом вопиющего в пустыне. Порт-Артур при наличии всех перечисленных совершенств в вооружении у неприятеля имел форты, удаленные от центра на 1 ½ версты.
С первого дня обложения неприятельские осадные батареи стали обстреливать внутренность крепости до противоположной ее ограды, где находились склады и госпитали, ни переносной дороги, ни воздушного шара у меня не было. Линия фортов, построенная максимум на 3 версты и минимум на версту от города, не могла прикрывать жизненных пунктов крепости, да и самая линия эта была лишь наполовину закончена. К довершению несчастья Артура рядом был Дальний с доком и пристанями, где неприятель при бездействии нашего флота свободно выгрузил 11-дюймовые орудия. [741]
Оглядываясь назад, я теперь вижу, что только с Божьей помощью я мог так долго держать Артур, говорю с помощью Божьей потому, что Бог послал в крепость военного гения, человека, перед которым я преклонялся всегда и высоко ценил его, я говорю о покойном друге моем Романе Исидоровиче Кондратенко.
Меня обвиняют теперь, что я вопреки закону подчинил ему инженеров (есть такой пункт в обвинительном акте); с чувством живейшей радости читаю я это обвинение, в этом моя заслуга перед царем и родиной, и я, если бы снова очутился в крепости и вновь пережил ужас осады, снова бы подчинил такому Кондратенко инженеров и сам бы подчинился ему, как это и сделал я фактически в Артуре. Если бы таким деятелем оказался комендант крепости, генерал Смирнов, я бы охотно шел с ним рука об руку, но он принес в крепость раздор, сеял ветер и пожинает теперь бурю. Он сразу захотел стать авторитетом, не приобретя в войсках свойственного таланту веса и значения.
Всех поразило, что прибывший комендант крепости, вместо того чтобы требовать вынесения вперед опорных пунктов, стал пререкаться из-за укрепления Угловой горы той самой Угловой горы, которая стоила японцам несколько тысяч человек. Комендант требовал возведения укреплений за фортами, и это еще в июне месяце, когда войска наши бились на Зеленых горах и когда необходимо было укреплять Волчьи горы, Трехглавую и Угловую. Всех поразила эта неосведомленность и упрямство коменданта в вопросе, составлявшем самое больное место крепости, и я, конечно, не имел права оставлять на такого человека крепость без боязни, что неприятель не захватит ее сразу, если он останется полновластным распорядителем. Я написал свое мнение откровенно генералу Куропаткину, и последний согласился со мною.
Комендант всеми мерами тормозил распоряжения генерала Кондратенко, ссорился с генералом Фоком по вопросам личного самолюбия и ладил только с корреспондентом Кожиным, с которым во времена затишья боевой бури объезжал позиции, везде неуклонно снимаясь для потомства.
Я заговорил о Ножине, хотя раньше и не хотел говорить о нем ни слова, но мне обидно читать в «Правде об Артуре» этого корреспондента о том, что генерал Кондратенко послушно исполнял лишь советы Ножина во время сражения на Зеленых горах. Вообще Ножин и Купчинский очень щедры на разговоры с умершими уже деятелями, т. к. уверены, что мертвые обличать [742] не станут. Но светлый ум генерала Кондратенко, его чистое сердце свидетельствуют, что грязные личности не могли иметь влияния на его решения, и если он терпел их, то причиной этого была лишь бесконечная снисходительность этого доброго человека.
Возвращаюсь к коменданту. Заручившись рекламой, он подкапывался медленно под здание артурской славы; во время бесконечных сражений его не было видно, он был или дома, или на Опасной горе (прозванной артурцами «Безопасной»), которую щадили выстрелы неприятеля. Когда я решил послать парламентера для переговоров о сдаче, он притаился, притих, он ждал, когда все совершится, он не созывал совета, не пытался противодействовать, не выезжал к войскам, т. к. всем сердцем желал сдачи, ждал ее. Когда же сдача совершилась, то, отъехав от Артура на безопасное расстояние, он понял, что наступило время для интриги, подкопа и доноса, и тут-то он начал говорить, чем был бы он, генерал Смирнов, если бы не было меня в Порт-Артуре. Теперь меня ожидает суд, а общество, со слов моих врагов, обвиняет меня в преждевременной сдаче. Но я спокоен. Пусть мне укажут хоть одну страницу инженерных журналов и сочинений по инженерному искусству, где бы допускалась мысль в XX веке о венчании гласиса, спуске в ров, ведении минной войны. Инженеры решали, что приблизившись на версту, неприятель при силе осадной артиллерии уже захватит в свои руки крепость, сделается ее господином, благодаря этому во многих крепостях забросили старые минные галереи, а новых строить не стали. Я разрушил эту иллюзию: у меня японцы просидели месяц во рву, а на II форте месяц сидели стенка об стенку с моими солдатами. Были ли где подобные примеры? Пусть меня осудят, но я горжусь обороной Артура. Комендант говорит, что мы не все сделали, что нам оставалась 2-я и 3-я линия обороны. И это говорит он, выславший из осажденной уже крепости без моего ведома шанцевый инструмент в Ляоян, вследствие чего солдатам нечем было копать землю. Обвинительный акт предъявляет мне тоже обвинение. Я на это скажу одно: в феврале, когда подчинили мне инженеров, я взял в свои руки оборону и несделанное годами постарался наверстать в страшные дни осады. Мы рыли под свист пуль, под гром снарядов, одной рукой держа лопату, другой винтовку, и когда не хватало воды, утрамбовывая землю, поливали ее кровью. И вот работа героев учтена, и здесь, где упустили годы, стали высчитывать часы агонии крепости. [743]
Крепость держалась, пока собиралась армия, гарнизон ждал выручки, но выручка пятилась и пятилась назад на полях Ляояна и Мукдена, флот стал зимовать в Мадагаскаре.
Я говорил, что Порт-Артур будет моей могилой, я мечтал о могиле славы, но мог ли я, когда Артур совершил невозможное, во имя личных целей, во имя суетного тщеславия, выдать героев на резню ожесточенных упорной обороной японцев, я видел, как они умирали, я видел страдания их в госпиталях, сердце мое не вынесло постоянных бесцельных ужасов, и я остановил резню. Комендант говорил, что я заботился о своей личной безопасности, но это можно говорить лишь при условии, что слушатели не знают карты Артура. Если бы я заботился о себе, то я переехал бы на Ляотешань и, двинув все силы на бездельную резню, мог бы в последнюю минуту с горстью штабных выкинуть из безопасного логовища Ляотешаня флаг; и меня, командующего войсками в Артуре, как ценный трофей пощадили бы японцы, но я оставался на атакованном фронте, откуда и следил за. боем на Большом Орлином Гнезде.
Я жду суда спокойно, я хотел бы вызвать свидетелями всех участников обороны, тогда все узнали бы, что генерал Стессель был до конца на своем посту, и если он теперь живет, так только затем, чтобы не дать клеветникам забросать грязью исполнивший свято свой долг гарнизон Порт-Артура.
И я глубоко убежден, что и гарнизон этот, видевший меня в долгие месяцы осады на позициях, засвидетельствует правду о своем старом, затравленном клеветниками генерале и смело скажет миру свое веское слово, слово героев Артура, которое заглушит громом своим мнение завистливых змей, выползших из своих нор и отравивших своим ядом немало сердец, с гордостью произносивших раньше слова о Порт-Артур.
Из всех моих обвинителей в печати наиболее определенными и наглыми являются Ножин и Купчинский. Ножин, сотрудник «Нового края», артурской газеты, деятельность которой я признал вредной для наших интересов, состоял в свите генерала Смирнова и по моему глубокому убеждению был ближайшим его помощником в составлении «доклада».
В виде признательности генерал Смирнов повсюду таскал его за собой, а «любопытный» Ножин, пользуясь случаем, делал фотографические снимки с наших фортов и с самого генерала Смирнова. [744]
В своих отчетах в «Новом крае» он время от времени помещал заметки в роде следующих: «Сегодня кончила вооружаться такая-то батарея» или «Японские снаряды не долетают туда-то и туда-то». Если принять во внимание, что японские посты в то время были расположены уже близко от Артура и японцы ежедневно получали газету «Новый край», то станет вполне понятно, почему я не мог терпеть подобного рода «деятельности» и вынужден был отобрать у него корреспондентский билет.
Считая вообще Ножина личностью крайне подозрительной, я отдал распоряжение подвергнуть его личному задержанию, а параллельно с этим произвести на его квартире обыск с целью отобрать у него снимки наших фортов.
Но Ножин исчез бесследно.
Только впоследствии мне удалось выяснить, при каких обстоятельствах бежал Ножин из Артура.
Но об этом будет речь впереди, а пока я ограничусь лишь только тем, что скажу, что Ножин оказался в Шанхае и на страницах шанхайских газет оповестил мир, что «душою» обороны Артура является не генерал Стессель, а «доблестный» генерал Смирнов.
Купчинский... Этого я почти не помню в Артуре, он уехал до осады и за полгода до сдачи крепости.
Уехал он на шлюпке с приезжавшим в Порт-Артур корреспондентом Борисом Тагеевым.
И вот, спустя большой промежуток времени, по-возвращении из плена, явился к генералу Рейсу, уже в Петербурге, унтер-офицер, сопровождавший Тагеева, и представил его донесение.
Донесение это ввиду важности передано в главный штаб 30 апреля 1905 года за № 270. Тагеев сообщал в нем, что, когда он с Купчинским выехал на китайской шаланде из Артура в Инкоу, на пути им на горизонте встретился японский миноносец, который мог их не заметить.
Тагеев и бывший с ним унтер-офицер хотели пройти мимо незамеченными, но Купчинский вдруг вскочил и стал махать белым платком миноносцу, после чего последний и взял всех троих в плен.
По донесению Тагеева, Купчинский начал немедленно рассказывать японцам все, что знал о Порт-Артуре, несмотря на то что его никто и не расспрашивал об этом. Тот же Купчинский, когда был в Японии в плену, вращаясь в кругу пленных офицеров, которые его еще не знали, был посвящен несколькими нашими [745] офицерами в план бегства, которое они хотели устроить.
Во главе заговорщиков был поручик Святополк-Мирский.
Купчинский выдал заговорщиков японцам. Все офицеры тыла арестованы, а некоторые, как например Святополк-Мирский, подверглись даже истязаниям, а Купчинский едва ли не в знак признательности к нему японцев был отпущен из плена, но предварительно избит до беспамятства нашими офицерами за свое шпионство. Все эти факты признает и не может не признать сам Купчинский.
Вот вам мои «обличители» в печати. После всего, что я сказал, я думаю, всякий поймет, почему я не вступал и не вступаю в полемику с этими господами.
Теперь перейдем к обвинительному акту. Я не думаю, конечно, возражать против каждого пункта, я не юрист, да наконец, я свято верю в знание и талант моих защитников и всецело предоставляю им защищать меня.
Я вообще ранее считал неудобным говорить о нем до суда, но раз он почти целиком, да вдобавок дополненный вымышленными гадостями и пошлостями, был помещен в газетах, раз каждый мог его комментировать, как ему вздумается, то мне кажется, что я тем более имею на это право.
Как понять: «Получил предписание сдать крепость и выехать в армию»? Несомненно, это тяжелая дисциплинарная мера, сопряженная с большим позором для того, к кому она применена, а слышало ли общество когда-нибудь об этом приказании, о том, что я сменен, что главным начальником в Порт-Артуре уже является генерал Смирнов? Или, наоборот, до общества долетела весть, что мои права и компетенция расширены, что с этого времени я не могу отдавать все свое внимание исключительно одной крепости и что лишь в силу этого для последней необходим особый комендант? И не узнало ли общество об этом приказании лишь спустя 2 с половиной года благодаря обвинителю?
Допустим, что я скрыл это приказание, желая удержать власть за собой.
Но генерал Куропаткин, он-то ведь во всяком случае знал об этом приказе: как же он мог молчать? Как мог он терпеть подобное безобразие, чтобы смененный им генерал Стессель, вопреки категорическому приказу, продолжал командовать? Почему не донес государю императору? Как мог он ставить верховного вождя в ложное положение вступать в непосредственные сношения [746] с преступником и даже давать ему награды и особые права и назначения.
Я полагаю, что всякий поймет, что не мог действовать таким образом главнокомандующий, не мог он допустить такого бесчинства в осажденной крепости (как захват власти), когда он и так знал, что между двумя высшими начальниками происходят нежелательные прения.
А если это так, то какой же тут захват власти?
Действительно, я получил от генерала Куропаткина письмо, в котором он призывал меня к себе в армии и предлагал мне передать командование Смирнову, ввиду того что, по его сведениям, вверенные им войска отошли под верки крепости и, стало быть, укрепленного района больше не существуете, т. к. он фактически превратился в крепость.
Справедливо полагая, что заблуждение генерала Куропаткина произошло вследствие неправильного донесения интриги со стороны Смирнова, а это в действительности и оказалось так, я отправил генералу Куропаткину письмо, в котором доводил до его сведения, что войска вовсе не отошли под верки крепости, что укрепленный район существует и что вследствие личных слабых качеств генерала Смирнова и его неспособности я считал бы более целесообразным передать командование не ему, а генералу Кондратенко или Фоку.
Долг обязывал меня так поступить, тем более что в своем письме после подробного доклада о положении дел я писал: «Но за всем тем, если Ваше Превосходительство признаете мое присутствие в армии необходимым, я немедленно исполню Ваше приказание и во что бы то ни стало постараюсь прибыть».
Как свидетельствует теперь сам генерал Куропаткин, он, видя, «что генерал Стессель обладает надлежащим авторитетом, решил его оставить».
После этого инцидента я получил вскоре благодарность за свои действия, право награждать отличившихся, и, таким образом, мой поступок был санкционирован и ни о каком узурпаторстве не могло быть и речи, тем более что я был назначен начальником укрепленного района по высочайшему повелению и не было такового же повеления о моем перемещении.
Еще больший абсурд представляет этот вопрос с точки зрения военной психологии.
Читая обвинительный акт, все должны неизбежно рисовать себе такую картину: с одной стороны, законный, непререкаемый [747] и притом деятельно распорядительный комендант, с которым солидарно, по-видимому, все высшее начальство крепости, в руках которого, стало быть, сосредоточена вся сила и власть, с другой стороны, я, смещенный и не имеющий даже права оставаться в Артуре, могущий найти поддержку разве только в нераспорядительном, растерянном генерале Фоке да еще в своем начальнике штаба полковнике Рейсе.
И вот к величайшему недоуменно, оказывается, что я, незаконный начальник, единолично командую, получаю награды и даю их другим, а настоящий законный военачальник, некий, так сказать, стратопедарх, окруженный якобы всеобщими симпатиями, пребывает в полном бездействии. И главное, что такое перемещение центра тяжести власти происходит само собой, естественно, без всяких насильственных действий. Войска безропотно мирятся с таким незаконным начальником; даже такой честный, храбрый, любимый войсками генерал, как покойный Кондратенко, беспрекословно становится под мое начало. Мало того этот нетерпимый всеми генерал приказывает сдать крепость, и весь гарнизон во главе с храбрым комендантом подчиняется этому приказанию беспрекословно.
Да и что такое власть? Какое-либо реальное движимое имущество, которое я могу скрыть и таким образом сделать его передачу другому лицу невозможной? Ведь не от меня же, несомненно, получил власть генерал Смирнов, а от самого государя, и что он нисколько не был склонен преуменьшать значение этой власти, а скорее наоборот, о том свидетельствует, например, его знаменитый приказ: «С нами Бог, разумейте языцы».
Вот уж поистине надутое самохвальство! Как генерал Смирнов не мог понять всей неуместности подобной фразы в устах обыкновенного смертного. Да и какие же «языцы», когда и был всего один язык японцы.
Я бы мог привести еще целый ряд доводов против захвата мной власти, но мне кажется, что и без того 1-й пункт обвинительного акта не выдерживает даже самой поверхностной критики и что возник он исключительно благодаря показанию генерала Смирнова, который, признавая «захват власти», не столько тем отягощает мою вину (ввиду полной нелепости такого обвинения), сколько рисует себя полным ничтожеством; это поняли юристы и не предъявляли мне раньше этого обвинения, оно явилось впоследствии, как результат работ «Частного присутствия Военного Совета». [748]
«Вмешивался в права и обязанности коменданта, подрывая авторитет последнего».
Но пусть скажут мне, где существуют такие законы, которые запрещают старшему начальнику, несущему всю ответственность-за общий ход дела, вмешиваться, когда это необходимо, в распоряжения подчиненного?
И притом, в чем же это вмешательство выразилось? В отрешении от должности брандмейстера, назначении на должность врача, удалении жандармов, запрещении газеты, приказе об аресте корреспондента и т. д.
Вероятно, полагают, что если бы брандмейстер Вейканен не был удален, а Ножин оставлен в Порт-Артуре, то крепость была бы способна защищаться еще долгое время?
Как видно, генерал Смирнов для доказательства подрыва своего комендантского авторитета не нашел другой опоры, кроме перечисленных ничтожных фактов. Или уже «боевая» деятельность генерала Смирнова так тесно была связана с деятельностью Вейканена и Кожина, что какой бы то ни было удар по этим молодцам неизбежно захватывал и «авторитет» коменданта? Но не доказывает ли это прежде всего то, что и вся-то «боевая» деятельность коменданта ограничивалась газетно-брандмейстерской сферою?
«Не принял меры к увеличению продовольственных средств крепости».
Я полагаю, что если бы это и было справедливо, то обвинять меня в этом преступлении можно было бы лишь тогда, если бы гарнизон сдался от голода, но этому противоречит п. 10 обвинительного акта, говорящий, что «...количество продовольственных припасов обеспечивало возможность продолжения обороны».
В печати и обществе наделали много шума «заметки» генерала Фока.
Это обвинение в моем якобы потворстве генералу Фоку прямо нелепо; правда, иногда в тесном кругу мы прочитывали острые эпиграммы генерала Фока на то или другое известное в Артуре лицо, но ни о каких «заметках» я не имел понятия.
Да и вообще, трудно себе представить военному человеку, как могли какие-нибудь заметки «понижать дух гарнизона».
Солдат, особенно в бою, превосходно сумеет отличить хорошего начальника от плохого, не нуждаясь для этого ни в каких заметках. Сам этот 4-й пункт обвинения напоминает мне [749] прием доброго старого времени, когда не стеснялись для усиления вины прибавлять: «А вот такие-то слышали, что он и начальство ругает».
Обвинение в неправильных донесениях возникло главным образом вследствие чрезвычайно оригинального и совершенно произвольного толкования моих донесений. Так, например, выражения: «Я отдал приказание об отступлении с Киньчжоуской позиции» или «В этом деле мы выпустили все снаряды», объясняют в том смысле, что я хотел этим подчеркнуть свое участие в бою, что в действительности мне и в голову не приходило. Выражения «мы сделали то-то» сплошь и рядом встречаются не только в донесениях главнокомандующего армиями о действиях отрядов, находившихся от него в нескольких переходах, но даже и в донесениях военных корреспондентов, однако же никто из них из мест своих редакций никуда не отступал.
Ставят в вину выражение мое в донесении генералу Куропаткину 1 июня, что я бывал при всех столкновениях, тогда как, кроме Кинжоуского боя, до 1 июня никаких столкновений не было, кроме бомбардировок, во время которых все население Артура подвергалось опасности. При этом не знаю, умышленно или неумышленно забывают целый ряд японских атак с моря с целью брандерами загородить выход нашему флоту, и о том, что во время всех этих атак я безотлучно находился на Электрическом утесе, наиболее близком к месту действия.
Не представляет же себе обвинитель бой в блестящем шлеме с «семикожным» щитом и «длиннотенною» пикой в руке... а бомбардировку неужели он не считает даже и столкновением!..
Признают неправильным мое донесение 16 декабря, что снарядов у нас почти нет, тогда как на совете того же 16 декабря генералы Никитин и Белый заявили, что снаряды для обороны еще есть, но при этом умалчивают о том, что тот же генерал Никитин сказал, что остается не более 10 снарядов на скорострельное орудие, т. е. на 5 минут стрельбы, а генерал Белый в последний месяц на все просьбы с батарей о присылке снарядов и на мои требования усилить огонь отвечал, что не может этого сделать по недостатку снарядов.
Обвинение в том, что я представлял к наградам незаслуженно, является в высшей степени странным. Оценка деятельности подчиненных неизбежно является вообще делом субъективным и далеко не всегда может быть уложена в рамки статутов, особенно [750] в той совершенно исключительной обстановке, в которой приходилось жить и действовать артурскому гарнизону. Ссылка на слова генерала Рейса, что он не считает себя заслужившим награждения Георгием, решительно ничего не доказывает, кроме скромности этого генерала, и я убежден, что на поставленный таким образом вопрос большинство награжденных ответили бы то же самое. Конечно, я не имею в виду офицеров типа генерала Смирнова, который требовал себе Георгия за то, что замкнул из блиндажа ток, взорвавший камуфлет, значительно облегчив минные работы... японцев.
«Состоя начальником укрепленного Квантунского района и старшим начальником в крепости Порт-Артур, вопреки мнению военного совета, сдал крепость» и т. д.
На суде будут выяснены в мельчайших подробностях те роковые причины, которые заставили меня единолично сдать крепость.
Сейчас же я лишь в общих чертах могу набросать картину, при которой я вынужден был поступить так, а не иначе.
Большинство членов совета 16 декабря указывало, что держаться следует, пока мы имеем в руках первую линию, т. е. форты, потому что вторая и третья линии представляли собой лишь слабые полевые позиции и держаться на них не представлялось возможным. На этом совещание кончилось и я объявил, что беру на себя окончательное решение в зависимости от дальнейших обстоятельств.
Совет был 10-го, а с того дня события пошли неимоверно быстрым темпом. 18-го пало наше последнее долговременное укрепление № 3. Овладев им, японцы получили возможность обстреливать во фланг и отчасти в тыл участок Китайской стенки до Заредутной батареи и Волчью мортирную и Заредутную батареи, почему держаться здесь стало совершенно невозможно и их пришлось очистить. Войска отошли на 2-ю линию. 19 декабря с утра японцы повели жестокую атаку на Большое Орлиное Гнездо, одновременно с сильнейшей бомбардировкой последнего, быстро уничтожившей все закрытия. Пять штурмов были отбиты, шестым японцы овладели Большим Орлиным Гнездом, очутившись в тылу Куропаткинского люнета, батареи литеры Б, Большого и Малого Орлиного Гнезда, так как укрепления эти не были приспособлены к обороне с тыла и легко могли быть отрезаны от крепости, то и их пришлось очистить. [751]
Большое Орлиное Гнездо было последним сколько-нибудь серьезным препятствием на пути движения японцев в Старый город.
Наша крепостная артиллерия не могла содействовать отбитию штурма потому, что поле действия слишком приблизилось к крепости, находилось уже в так называемом мертвом пространстве, а для полевой артиллерии у меня осталось всего по 10 патронов на орудие, т. е. даже при медленном огне на 3–4 минуты стрельбы.
К этому времени мы могли сосредоточить для обороны всех полевых позиций восточного фронта 5–6 тысяч штыков, против 30–40 тысяч японцев{367}.
За этой позицией непосредственно находился Старый город, где все дома были набиты больными и ранеными. Ни мы, ни японские генералы не могли ручаться за то, что произойдет. Разве можно остановить озверевшего солдата?
3 августа, когда японцы прислали парламентеров с предложением сдать крепость, они заявили, что если крепость будет взята с бою, то японские начальники не ручаются за зверство своих войск и возможность повальной резни.
И это не было словами: 10 лет тому назад, взяв тот же Порт-Артур, они не оставили там в живых ни одного раненого.
В 3 часа 40 минут дня стало ясно, что к ночи японцы станут хозяевами Артура. Между тем послать парламентера можно было только до наступления темноты, т. е. мне оставалось: 1) или послать его, не собрав совета или 2) собрать совет, зная, что не успею послать парламентера. Полагая, что сохранение жизни нескольких тысяч людей важнее соблюдения чисто формального требования, я решился на первое.
На рассвете, да и раньше еще, с Орлиного Гнезда, японцы, конечно, увидали бы, что у нас уже ничего нет, ни резервов, ни позиций.
Да они со мной потом и разговаривать не захотели бы, а предложили бы сдаться на волю победителей, и только. [752]
Мы не имели бы возможности ни испортить орудий, ни взорвать судов, ни затопить снарядов, ни выслать миноносцев со знаменами.
Если суда были взорваны слабо и в настоящее время они подняты, то в этом виноват не я, а адмиралы, которые как стояли в бассейне на мели, так и затопились.
Только один адмирал Эссен имел мужество, выйдя на рейд, затопить на 50-саженной глубине свое судно, предварительно пустив ко дну несколько японских миноносцев. Между тем на военном совете 16 декабря адмирал Вирен и другие говорили мне, что у них готово все для уничтожения.
На этом совете чудеса храбрости (конечно, на словах) выказывал генерал Смирнов. По его мнению, держаться следовало, так как на Китайской стенке мы продержимся 2 недели, на 2-й линии укреплений неделю, на 3-й три недели.
На деле же оказалось: на Китайской стенке держались 2 часа, на 2-й линии несколько часов. 3-я линия состояла из нескольких почти не укрепленных горок и внутренней ограды, которая, будучи построена после китайской войны для обеспечения города от внезапного нападения какой-нибудь шайки боксеров, не имеющей огнестрельного оружия, совершенно не была применена к местности, командовалась с близприлегающих высот и потому решительно никакой оборонительной силы не имела.
Тот же самый Смирнов еще за полгода до сдачи «доносил» генералу Куропаткину, что он ручается продержаться в крепости до 1 октября, чего никоим образом не сумеет сделать генерал Стессель, а между тем я держался до 21 декабря, и говорю по чистой совести, что сдал крепость только тогда, когда сопротивление было бесполезно.
Что роковым образом влияло на успешность обороны, так это полное бездействие флота и отсутствие дисциплины в высших флотских начальниках. Так, адмиралы Лощинский и Григорович не только открыто мне не подчинялись, но в очень резких формах отклоняли малейшее мое необходимое вмешательство.
Быстрое и неожиданное появление японцев в пределах Кван-туна было делом серьезным, так как оборона подступов к Артуру с севера была совсем плохо оборудована, и даже не имела пушек, а многие укрепления были только намечены.
Ввиду всего этого наместник приказал командующему эскадрой адмиралу Витгефту сдать в мое распоряжение орудия, в [753] количестве: 23 6-дюймовых, 6 120-тонных, 75-тонных и 37-тонных и 2,5-дюймовых для установки их на северном сухопутном фронте, так как эскадра, ослабленная взрывом «Победы» в день гибели «Петропавловска», в течение ремонта этого броненосца не могла быть активной.
Сделав распоряжение относительно передачи морских орудий сухопутному начальству, выразившееся в приказе командующего эскадрой адмирала Витгефта от 29 апреля за № 32, наместник (кажется, 22 апреля) едва успел выехать вместе со своим штабом из Артура в Мукден.
Наладив дело по упорядочению укреплений, а также разработав план замедления движения японцев к Артуру и наметив ряд оборонительных позиций, я, правильно понимая назначение и деятельность флота, всегда был готов по приведении эскадры в порядок по первому же требованию командующего адмирала вернуть все то, что мне было дано с эскадры, так как я вовсе не желал ее ослаблять.
Также я считал себя вправе привлекать к участию в задержании японской армии малые и специальные суда обороны, как-то канонерские лодки и миноносцы, которые, по моему настоянию, и высылались адмиралом Витгефтом для флангового обстрела японцев под Кинчжоу, на Зеленых горах и занятых японцами других береговых пунктах. И японцы надолго бы задержались в своих наступательных движениях к Артуру, если бы на мою просьбу выслать миноносцы и лодки в заливы Талиенван и Кинчжоуский при штурмах кинчжоуских укреплений адмирал Лощинский исполнил свой долг более добросовестно и не ограничился бы высылкой в залив Талиенван только одной лодки «Бобр» и двух миноносцев, предоставив возможность японцам поставить несколько своих лодок и миноносцев в заливе Кинчжоу и до того безнаказанно, что, даже сев на грунт в малую воду, суда японские с успехом выполнили по отношению одного из наших флангов то, чего так настойчиво требовал я от адмирала Витгефта.
Распоряжение адмирала Витгефта, отданное по моему настоянию, принималось начальником морской обороны адмиралом Лощинским в самой неприличной для морского офицера форме.
На приказание адмирала Витгефта, переданное его флаг-офицером лейтенантом Азарьевым, идти немедленно на рейд к Си-као для обстрела неприятеля, адмирал Лощинский грубо и недовольным голосом и, не стесняясь команды на шканцах, кричал, [754] что он не понимает такого приказания, которое рискованно для лодок... что таких приказаний отдавать нельзя, что не дело лодок или судов флота бороться с сухопутными батареями японцев, что это дело наших сухопутных батарей и что если они не могут бороться, нужно сдаваться... а не подвергать лодки опасности быть взорванными... Кроме того, Лощинский захватил на каждую лодку лишь по 15 снарядов, воспользовавшись приказом Витгефта, распорядившегося во время бомбардировок не иметь на лодках более 15. Когда адмирал Витгефт в справедливом гневе спрашивал Лощинского, как он мог захватить только 15 снарядов в бой, когда распоряжение его относилось лишь ко времени стояния в бухте, адмирал Лощинский не постыдился цинично возразить, что он понял так приказ и не взял более 15, чтобы не было взрыва.
По выяснении способности сухопутного гарнизона с успехом задерживать наступление японцев я продолжал настаивать на выходе эскадры в море и на активной ее деятельности еще в мае, как только суда эскадры были приведены в исправность и полную способность действовать.
Постоянные мои настояния о необходимости выхода эскадры из пассивного состояния побудили адмирала Витгефта собрать флагманов и командиров судов 1 ранга для обсуждения вопроса затронутого мною. За исключением командира «Севастополя», капитана 1 ранга Эссена, большинство командиров на этом собрании решило, что «флот должен выйти в море тотчас же, как он будет готов к бою, выход же немедленный, как желают сухопутные начальники, несмотря ни на какое положение дел на сухопутном театре военных действий, невозможен за неготовностью судов. О времени готовности флота сообщить начальнику укрепленного района по выяснению обстоятельств, но во всяком случае не раньше, как через неделю. По частям же выход флота недопустим в тактическом отношении и не может привести к какому-либо благоприятному результату» (протокол от 23 мая 1904 года).
Факт отдельного, хотя и единственного мнения капитана 1 ранга Эссена, несогласного со взглядами всех остальных командиров, достаточно верно обрисовывает немощность духа и полную неспособность к занимаемым постам тех из командиров, которые, подобно капитану Эссену, имели в своем распоряжении исправные корабли, но от активной деятельности отказались, тем более заслуживающих нареканий, что не потрудились хорошенько разобрать и уяснить то, что в своем отдельном мнении предлагал самый молодой их товарищ. [755]
Из того, что Эссен допускает возможность присоединения «неисправных» судов к вышедшим уже в море исправным, ясно, что неисправность тех судов была тесно связана с упадком и об-нищалостыо духа их командиров.
Собирая флагманов и командиров для ответа мне, адмирал Витгефт в то же время не забывал жаловаться в телеграммах наместнику на то, что Стессель его жмет и, дескать, ничего не понимая в технике сложного морского дела, все время настаивает на выходах эскадры.
Конечно, наместник, будучи сам адмиралом, не мог не оказать поддержки адмиралу Витгефту, которая и выразилась в телеграмме наместника ко мне, с указанием на то, чтобы я не забывал, что флаг подчинен только адмиралу Витгефту.
«Ввиду настойчивости, с которой Вы обращаетесь к адмиралу Витгефту с требованием о выходе флота, говорится в телеграмме наместника от 4 июня, я должен напомнить Вашему Превосходительству:
1) крепости надлежит упорно обороняться и служить до последней крайности убежищем флоту, 2) флот находится в непосредственном распоряжении и на ответственности начальника эскадры, почему его выход в море может последовать только по усмотрению адмирала Витгефта, 3) Ваши обязанности как высшего военного начальника должны заключаться в напряжении всех сил для самой упорной обороны и никоим образом не считать, что для спасения крепости мы должны жертвовать флотом».
Неудачная попытка прорваться во Владивосток и смерть Витгефта настолько сильно подействовали на моральную сторону всех командиров, что они поспешили в собрании своем с участием заведующего обороной берегов контр-адмирала Лощинского и командира Порт-Артура контр-адмирала Григоровича 6 августа составить следующее бесповоротное решение: отказаться окончательно не только от всякой попытки выполнить еще действующее высочайшее повеление, т. е. прорваться во Владивосток{368}, но также от каких бы то ни было выходов в море для плодотворной и активной деятельности против японцев, почему постановлено было теперь же оказать крепости помощь всеми средствами [756] как орудиями, так людьми, какие могут дать суда, оставив только для себя возможность сражаться на якоре.
Так легко отказавшись от всех своих функций морских офицеров и так самонадеянно признав себя способными к отправлению функций сухопутных офицеров, и помимо какого бы то ни было желания участвовать в этом добровольном превращении с моей стороны весьма естественно, что собрание флагманов и командиров при участии адмиралов Лощинского и Григоровича, а также капитана 1 ранга Вирена на заседание свое меня не пригласило и, уж конечно, не осведомило о состоявшемся решении, выразившемся в протоколе, приложенном к отношению адмирала Вирена ко мне от 26 ноября 1904 года за № 92.
Между тем я, ничего не подозревая, продолжал докучать адмиралам, настаивая на вполне возможном выходе эскадры в сентябре, по окончании починки судов.
Немудрено, что постоянные мои указания адмиралам, в чем состоит их долг перед Россией, зародили в них ко мне чувство недоброжелательное, близкое к ненависти и смешанное с ощущением какого-то панического страха, что душевная немощь их как-нибудь откроется там далеко, в России, где вполне оценят настойчивость ненавистного теперь им генерала Стесселя.
Боязнь, что я узнаю их преступную решимость свести на нет славные корабли нашего Тихоокеанского флота, что я выведу их на свежую воду, побудила их пойти на вероломный поступок.
К адмиралам присоединился генерал Смирнов, солидарный с ними во всех своих взглядах и поступках и одинаково с ними оберегавший свою особу.
Сознание своего малодушия и страх ответа побудили генерала Смирнова не только войти в общение с другими равноценными с ним героями морского ведомства, сплотиться с ними, но и принять деятельное участие в том, что зародилось под влиянием злобы и страха в головах адмиралов Лощинского и Григоровича и что вылилось в таком преступном и вероломном факте, как посылка Ножина из пределов Артура для моего очернения и обеления всех остальных героев: знаменитого коменданта и талантливейших моряков-героев, начальника отдельного отряда броненосцев и крейсеров, им затопленных сознательно под Перепелиной горой и начальника морской и минной обороны, еще в июле кричавшего о сдаче и из страха японских снарядов спускающего свой контр-адмиральский флаг с мачты той лодки, на которой он обитал. [757]
Внимательно, даже талантливо выработав план, ввиду его особенной специфической важности, адмиралы уже не останавливались ни перед чем, лишь бы только довести задуманное дело до конца... И действительно, они довели его до конца, не постеснявшись для него пожертвовать даже лучшим миноносцем.
Наиболее рельефно преступная деятельность адмиралов сказалась именно в истории «спасения» Ножина от ареста, для чего был взорван миноносец «Расторопный», стоящий с вооружением около 1 миллиона рублей.
Произошла вся эта история при следующих обстоятельствах.
Отобрав у Ножина корреспондентский билет, я был убежден, что он захочет бежать из Артура, и предупредил коменданта, чтобы он никоим образом не выпускал бы его. После ряда приказаний наконец я получил известие, что Ножин находится на одном из миноносцев. Тогда я немедленно послал жандармского ротмистра Познанского предупредить об этом контр-адмиралов Григоровича и Лощинского, Последний категорически заявил Познанскому, что Ножина у них и не было.
Но в это время как раз явился капитан 2 ранга Кривицкий, сообщивший, что он только что с «Сердитого» и видел там Ножина. По моему настоянию был отдан приказ по флоту не принимать Ножина на суда, но Ножин как в воду канул.
Познанский его искал, но не нашел. Найти было мудрено, так как Ножин в это время находился на канонерке «Отважный», на которой Лощинский держал свой флаг. Вывезли Ножина следующим образом. 2 ноября к выходу в море был назначен миноносец «Расторопный» под начальством лейтенанта Лепко; чтобы провезти на нем Ножина, пришлось лейтенанта Лепко заменить лейтенантом Пленом, который все время ранее был на сухопутных позициях и потому приказа не знал.
Плену было приказано высадить Ножина в Чифу, а миноносец взорвать (Лепко брался вернуть миноносец обратно целым).
Из этого видно, с какими помощниками мне приходилось иметь дело и как они понимали военную дисциплину и как относились они к вверенному их заботам народному имуществу.
Миноносец «Расторопный», на котором был отправлен Ножин, своей исправностью послужил не для того, чтобы нанести чувствительный вред нашим врагам японцам, но чтобы перевезти из Артура и разнести по всей земле тьму грязи, выливаемую и по сие время. [758]
Сослужив такую грязную службу, «Расторопный» бесславно погиб, не использованный и не смывший с себя позорного пятна предательства, будучи взорван случайным, чуждым ему офицером, послужившим покорным орудием Григоровичу, Ло-щинскому и Смирнову.
Занятый защитой Артура, я не подозревал, конечно, о том, что собирается над моей головой и что угрожает моей чести.
После взятия Высокой горы японцами я, видя полную бездеятельность флота, обратился снова к начальнику больших кораблей адмиралу Вирену с увещеваниями выйти из-под японских снарядов, спокойно топящих, как на смотру, по одному и по два судна ежедневно.
«После занятия Высокой горы, писал я ему 25 ноября за № 2241, 23 ноября и невыхода до этого числа эскадры в море, я остаюсь при прежнем своем убеждении, что с момента занятия этой высоты неприятелем суда будут упразднены в самом непродолжительном времени и погибнут в бассейнах даром».«По моему предложению, еще во время устройства нами Высокой горы, адмиралы ходили на эту гору, но я не знаю, уверились ли они тогда, глядя сверху на бассейны, что ожидает суда эскадры, если они останутся стоять, а гора будет занята. Теперь это совершилось и, к несчастью, общее мнение сухопутных генералов грозно начинает оправдываться. 22-го и 23-го ноября «Полтава» и «Ретвизан» уничтожены. Что же дальше? Боевой флот, на соединение с которым идет эскадра Рожест-венского, погибнет, как мишень, в лужах Порт-Артурских бассейнов. Миллионы погибнут, как в том случае, если бы эскадра потеряла суда в бою с противником, так и теперь, будучи перебиваема по очереди в бассейнах Артура; но, кроме миллионов, есть нечто важнее, в первом случае она не погибнет, во втором вечный срам; в первом случай Рожественский мог бы получить хоть один корабль, во втором ни одного. Мнение сухопутных начальников всегда было за выход, а мое и за постоянную готовность к бою эскадры. Японцы ныне обратят все свое внимание на скорейшее уничтожение судов, дабы ослабить силу Рожественского, т. е. не дать ему отсюда ни одного судна. Я, как старший здесь начальник, считаю себя вправе, хотя мне флот и не подчинен, требовать немедленного выхода нашей эскадры и прошу поставить меня в известность относительно дальнейших планов эскадры». [759]
На это последовал ответ адмирала Вирена с приложением протокола от 6 августа (от адмирала Вирена к генералу Стесселю от 26 ноября за № 92) следующего содержания:
«Выход эскадры 28 сего июля для прорыва во Владивосток был предпринят по Высочайшему повелению, переданному телеграммой Наместника Его Императорского Величества на Дальнем Востоке, хотя большинство адмиралов и командиров были того мнения, что этот прорыв невозможен, принимая во внимание превосходство сил неприятеля, как по числу судов, числу орудий, так и отдельных крейсерских и минных отрядов, большой скорости хода и большего расстояния до Владивостока без наших портов по пути, а также необходимости прорваться через неприятельский пролив у острова Цусимы.В лучшем случае наши суда, истратив свои снаряды в переменных боях с эскадренными броненосцами и при отражении ночных минных атак и подбитые, как эскадренный броненосец «Цесаревич», искали бы убежище в нейтральном порту и умерли бы для этой войны.
Едва ли кто-либо дошел до Владивостока, так как самому быстроходному крейсеру «Новик» при благоприятных условиях не удалось этого сделать.
Вся наша эскадра была бы потеряна еще в конце июня, в то время как японский флот имел полную возможность благодаря вышеуказанным преимуществам и тому обстоятельству, что он, идя с нами, параллельно шел к своим портам, так вести бой, что никто из его кораблей не был бы выведен из строя, и как бы неприятельские суда ни были подбиты после этих боев, японский флот успел бы вполне обновиться и поправиться до прихода эскадры адмирала Рожественского, который не мог и не может состояться раньше конца декабря, а вернее Нового года, т. е. встретить его в таком состоянии, в каком он теперь находится.
По возвращении части нашей эскадры в Порт-Артур после боя 28 июля с менее чем половинным запасом снарядов и искалеченными судами и многими разбитыми пушками эта задача, т. е. прорыв во Владивосток, стала совершенно невозможной. Через несколько дней по прихода эскадры начались августовские штурмы, в которых принимал серьезное участие десант, при чем погибло несколько офицеров и много нижних чинов. [760]
Собранием флагманов и командиров 6 августа{369} составлен был протокол, копию которого при сем прилагаю.
Согласно этого протокола, было решено помогать крепости всеми средствами до последней возможности, что нами до сего дня и было исполнено с полным старанием и добросовестностью.
Все орудия, которые требовались на позиции, давались с судов и устанавливались, снаряды всех калибров постепенно почти все израсходованы на береговых батареях для обороны крепости, чины отряда работают всякий по своей специальности, для той же цели и принимали самое деятельное участие при отражении штурмов в сентябре на Высокой горе, в октябре и, наконец, в ноябре на Курганной литера Б. и Высокой горе, где погибло так много офицеров и нижних чинов.
Благодаря минной обороне все приморские батареи с их наиболее сильными орудиями были использованы для обороны берегового фронта, усилив его во много раз.
До занятия Высокой горы корабли чинились по возможности, но эскадре адмиралй Рожественского они могли бы помочь только по освобождении Порт-Артура с суши, когда бы нам подвезли снаряды и дали бы возможность окончательно починиться.
Об этом адмирал Рожественский отлично знает.
Теперь суда отряда затоплены неприятелем, но после того как почти весь боевой материал, т. е. много орудий, все снаряды, мины, прожекторы и личный состав были использованы для обороны крепости{370}.
Команды и офицеры перебрались на берег, причем комендоры работают, как и раньше, в лаборатории, ими же пополняется убыль на батареях; минеры заняты выделкой бомбочек, и много машинистов отливают и готовят снаряды и мины; остальная часть команды с офицерами, около 500 человек, составят последний резерв, и таким образом отряд до конца всеми средствами и личным составом поможет крепости обороняться против неприятеля.
Что касается до затопленных судов, то приняты меры, чтобы целые еще орудия не достались бы трофеями неприятелю, если крепость падет. [761]
Один уцелевший броненосец «Севастополь», но не вполне исправный, поставил на счастье у Белого Волка, где он, конечно, будет подвергаться минным атакам и рискует затонуть на рейде, но хотя временно будет защищен от 11» мортир{371}.
Конечно, горестно так потерять свой флот, но если Бог нам даст отстоять крепость до выручки с суши, то я уверен, что все беспристрастные люди скажут, что без той помощи, которую дал флот, Порт-Артур был бы уже давно в руках неприятелей.
Раньше чем заводить флот на Востоке, следовало бы устроить крепость-убежище, так как не флот существует для крепости, а крепость для флота, тогда от флота и можно требовать исполнения его прямого назначения{372}.
Это еще сознавал наш Великий Император Петр, построив крепость Кронштадт, где в офицерской караульной комнате начертаны следующие исторические слова Великого Императора: «Оборону флота и сего места хранить до последней капли крови, как наиважнейшее дело».
Конечно, всякий флот строится, чтобы сражаться с неприятельским флотом, но чтобы он мог это исполнить, ему необходимы порта-убежища, без которых ни один флот существовать и оперировать не может.
Суда не киты.
И не знаю, где больше сраму, в том ли, что флот погиб, защищая свое убежище, т. е. часть русской земли, называемой твердыней, использовав для этого весь свой боевой материал и личный [762] состав, или в том, что это убежище, твердыня оказалась такой ловушкой для флота, какую мы могли бы пожелать самому злейшему врагу».
Я ответил Вирену, положив на отношении его следующую резолюцию:
«Все высказанное здесь относительно малой пригодности артурской гавани я считаю верным, но не могу все-таки согласиться с тем, что наш флот имел право не выходить, а замкнуться на заклание в бассейнах, когда сами же признают эти бассейны ловушкой, что и верно. В морском бою с противником нельзя и предположить, чтобы весь флот погиб, теперь же он погибнет весь, разве «Севастополь» останется, и именно потому, что вышел из бассейна. Относительно собрания флагманов и командиров 6 августа я поставлен в известность только теперь, 26 ноября; хотя, разумеется, единогласное решение специалистов морского дела значит много, но я все-таки не согласен, что было необходимо это сделать, так как решение это есть решение полного уничтожения флота на якоре. Разумеется, средства флота помогли крепости, в этом не может быть сомнения, но эскадра-то, обезоружившись по собственной воле, что сделала? Обратилась в суда, обреченные на полную пассивность, а команда из матросов в сухопутных солдат; теперь уже возврата нет; теперь, без всякого деления все сухопутные воины, а потому с момента упразднения судов я считаю, что все защитники, как действующие на сухопутье, должны составить гарнизон и всецело подчиниться сухопутному старшему начальнику, т. е. мне. Прошу также дать сведения о запасах продовольственных, как бывших на судах, так и в порту».
Последняя моя законная просьба о запасах и материалах была оставлена адмиралом Виреном без ответа.
Как искажена деятельность моя морскими начальниками, так же подтасованы врагами моими цифры сдавшегося гарнизона.
Откуда явилась цифра в 23 тысячи вместо тех 10 тысяч, которые, по моим словам, оставались к 19-му на позиции.
Постараюсь объяснить. В день сдачи крепости из госпиталей было выпущено несколько тысяч раненых и больных, которые пожелали вернуться в части, чтобы «идти с товарищами в плен», в чем и оказали им полное содействие врачи Субботин, Ястребцов и Бунге, стремившиеся на родину. 3000 человек из этих здоровых вновь легли в госпиталь, за исключением тех, которые за минутную вспышку бодрости поплатились жизнью. [763]
Из остальных 20 тысяч здоровых, сдавшихся в плен, 10 тысяч, по свидетельству врачей Красного Креста, (50%) было цинготных и раненых, не занимавших госпитальную койку лишь потому, что таких коек не было больше в госпиталях. Наконец, 10 тысяч последних здоровых в громадном большинстве, по свидетельству тех же врачей, нуждались в амбулаторном лечении.
19 декабря 1904 года по показанию очевидцев резервы в 50–60 человек шли, опираясь на палки, ружья, поддерживая друг друга...
Что же, разве это не истощение сил гарнизона при обороне крепости, разве это люди, а не тени?..
Правды хочет общество и правды хочу я, не для личной выгоды, а для славы Артурского гарнизона, выполнившего свой долг до конца.
Что же делал комендант крепости в последние дни Артура, если даже он не пожелал лично присутствовать во время последнего боя, скрываясь на дачных местах вместе с адмиралом Виреном, если он во имя самолюбия не приехал ко мне с советом? Когда я послал парламентера, то позаботился ли он о здоровье нижних чинов, выпущенных больными из госпиталей?
Он три раза объезжал войска правда, из рядов этих войск слышались нелестные для него отзывы: кто этот генерал, мы его в сражении не видали, был даже такой случай, в наивной простоте рассказанный апологетом генерала Смирнова, военным судьей, генерал-майором Костенко. Когда этот генерал объезжал полка, то его солдаты приняли за коменданта и спрашивали распоряжений, но все это не могло помешать коменданту хоть в день сдачи быть полезным Артуру. Глядя на измученные лишениями осады, ранами и цингою лица больных героев Артура, комендант ни одним словом не приостановил наплыв больных и раненых, строившихся для подсчета японцами числа пленных. Он, который так много кричит о своем патриотизме, сияющий и веселый, радовался, что растет цифра сдавшегося гарнизона, и потирал от удовольствия руки! Что ему позор России, когда явилась возможность раздуть огонь всему миру показать: «вот как сдался Стессель с целою армией». И злорадно подсчитывая число рядов, генерал Смирнов чувствовал, что настало время его торжества торжества интриги, обмана и доноса.
Я не объезжал войска мне было больно, безвыходно тяжело, но, если бы я знал, что злоба генерала Смирнова перешагнет [764] и через этот предел жизнь, здоровье войск, я бы сам явился к палатке, где пересчитывали пленных, и выпил бы лучше чашу унижения до дна во имя спасения жизни не только нескольких тысяч, но даже одного солдата. Но генерал Смирнов, чуждый гарнизону, считавший жизнь солдат «бегунцов и смердов», как он говорил, за ничто, бросил во имя личных счетов со мной на чашу обвинения жизнь этих героев. Бедные жертвы зависти и злобы, герои титанической борьбы, вы покоитесь на кладбищах Артура, но будет время, когда предстанем мы на суд Божий с генералом Смирновым вы явитесь там свидетелями за меня и скажете, во имя чего потеряли вы свою жизнь.