Содержание
«Военная Литература»
Дневники и письма

В растерзанной Польше

1939 год

Все началось в воскресенье вечером. Хотя была еще середина лета, по-осеннему нудно лил дождь. Из парка Плентервальд, напротив ратуши в Трептове, ветер доносил запах прелых листьев. Капли дождя, похожие на слезы, стекали с веток и наводили тоску. В мокром асфальте черными бесформенными пятнами отражались фигуры торопливо шагавших мужчин. Один за другим они исчезали за решетчатыми воротами школьного двора, словно их туда втягивал магнит.

Возле школы я нагнал театрального плотника Гуго Лауде. Мы молча пошли рядом, словно малознакомые люди. На самом деле мы познакомились давно. Лауде знал мое прошлое. Несколько лет назад мы вместе отбывали принудительные работы. В 1933 году, когда к власти пришел Гитлер, я бросил свое занятие продавца книг. Книги, которые я хотел бы продавать, были сожжены на площади Оперы в Берлине. А те, что появились в витринах, стыдно было даже в руки брать, не то что предлагать людям. Да никто и не собирался давать «красному» место за одним из прилавков парадно оформленных фашистских «Книжных лавок для народа». Считали, что я этого недостоин. Плотника Лауде тоже выгнали. Его сменил какой-то «ветеран», награжденный орденом со свастикой за «бои» против рабочих на собраниях.

На принудительных работах мы оба на лямках, скрещенных на груди, таскали тяжелый железный каток по щебню, залитому смолой. Вместе со множеством таких же осужденных тянули мы лямку бесчеловечной убийственной [12] системы и строили дороги. А сегодня мы стали рекрутами этой системы, и нас отправляют в поход за смертью,

В школьном дворе я встретил еще кое-кого из знакомых. Трубочист Бёмер помешивал черпаком какое-то варево в котле походной кухни. Пришел преподаватель физкультуры Руди Бродд, всегда со всеми приветливый, но сдержанный. С этими, кажется, можно быть откровенным. Они привыкли не болтать о других.

Дождь загнал всех в просторный спортивный зал, где нас уже поджидал шпис{2} с командой солдат. В зале, кроме мужчин, были женщины и дети. Скоро народу набилось так много, что, как говорят, яблоку упасть было негде. Мужчины — все в возрасте, отцы семейств, пожалуй, найдутся среди них и деды.

Меня никто не провожал. Моя семья уже знает, что ни встречать, ни провожать меня не надо: в тюрьму и в армию и так сойдет.

Шпис провел перекличку — мы коротко отвечали: «Здесь!» Знакомые кивали друг другу. Многие прикололи на грудь значок гитлеровской партии, авось пригодится.

— Патриоты тыла, — заметил кто-то.

— Да, — в раздумья отозвался другой. — Четверть века назад, день в день, я уже видел такое. Это был шестой день всеобщей мобилизации.

— Верно, шестого августа четырнадцатого года, — подхватил третий.

Те, что нацепили партийные значки, обернулись как по команде. Ведь в повестках и намека нет на мобилизацию. В них говорится только о месячных сборах в «Шт. Санэвакотр. 531». Сам черт не разберет, что это такое.

Родственники призванных не расходились, пока на них не наорал появившийся в зале офицер.

Когда женщины и дети ушли, мужчины стали устраиваться на своем первом бивуаке. Не было ни соломы, ни одеял. Пришлось лечь на голый пол.

У стен стояли рулоны бумаги. Один из них я отважился распечатать, чтобы сделать себе подстилку и подобие [13] одеяла. Пришел школьный сторож, который сказал, что бумагу трогать нельзя. Она принадлежит министерству снабжения, хотя зал конфискован министерством сельского хозяйства под склад зерна — на армейские харчи.

— Очевидно, нас и собираются схарчить, — вырвалось у меня.

Сторож промолчал и ушел.

Утром стали формировать роту. Я услышал:

— Рогге, Карл!

— Здесь.

— Унтер-офицер Гроскопф, — представился человек, который выкрикнул мое имя. — Вы продавали книги?

— Да. Но давно. До тысяча девятьсот тридцать третьего.

— Неважно. Значит, грамотный. Будете казначеем и писарем взвода.

Мне вручили металлический денежный ящик, карандаш, список личного состава взвода (в нем было 59 человек) и металлический штемпель: «1-я рота, санитарно-эвакуационный отряд 531».

Раздали противогазы и приказали проверить их годность в специальной камере. Там, сквозь маску, я почувствовал приторно-сладкий запах, он вызвал слезы. Первые слезы.

Всем новобранцам сделали прививки. Затем выдали обмундирование, медальоны и средство для обеззараживания в случае газовой атаки.

— И все это на месяц учений? — произнес я, и, видимо, чересчур громко.

Ко мне тут же подскочил один из тех, что нацепили партийный значок. Он подозвал другого, бесцеремонно ткнул в меня пальцем и процедил сквозь зубы:

— Смотри, Шеффер. Вот один из этих господ маловеров.

Шеффер, тощий и скрюченный человечек, дохнул на меня спиртным перегаром и выпучил свои бесцветные глаза:

— Значит, ты сомневаешься в фюрере? Фюрер сказал, что он верит в тысячелетнее царство мира. А ты, [14] выходит, не веришь?.. Ты недостоин носить мундир великогерманского вермахта!

Надо молчать. Ведь когда-то штурмовики учинили в моей квартире обыск и конфисковали запрещенные книги и брошюры. Тогда они не застали меня дома. Моему трехлетнему сыну они угрожали: «Вот попадется нам твой отец, отрубим ему руки!» Когда же им все-таки удалось меня сцапать, они так и не докопались до истины. Иначе я не отделался бы переломанными ребрами. Гестапо ничего не забывает. А со мной это произошло всего шесть лет назад. Так что лучше помолчать.

Нас обмундировали, привели к присяге и ночью повезли неизвестно куда.

Конечная остановка — в силезском городе Эльс, резиденции бывшего кронпринца Вильгельма, который в первую мировую войну прославился своим изречением: «А ну, навались!» Злословили, что с этим победным кличем он проявлял свою «доблесть» и в публичных домах Шарлезиля!

Отряд расквартировался в частных домах Эльса. Я попал в дом скотопромышленника Фридриха. Хозяева — добродушные старики.

Услышав от меня, что скоро начнется война, хозяин возразил:

— Войне не бывать!

Хозяйка испуганно запричитала:

— Упаси бог! Упаси бог! Их сын был другого мнения.

— Правильно, скоро грянет гром, — поддержал он меня. — Хотя пока об этом молчат.

— А к чему это приведет? — осторожно спросил я молодого человека.

— Наши сердца угодят под молот, — браво ответил он. — Выкуется величие Германии. Даже если какой-то десяток слюнтяев трусливо подожмет хвост. Для таких голубчиков у нас имеются концертно-музыкальные объединения! — добавил он угрожающе, подразумевая концлагеря.

Ясно, что за тип. И тут лучше молчать. [19]

(Отсутствуют страницы 15–18)

— Надеюсь, не все угодят в кювет.

Гросхейде знаком приказал замолчать.

Я вспомнил инструкцию об оповещении родственников погибших: «... Похоронен со всеми воинскими почестями на кладбище героев войны».

Меня мучает жажда, я не могу ничего есть. Выручает фляга с водкой, после которой многое забывается.

В мои обязанности входит штемпелевать письма.

Беккер, самый старший из нас (ему сорок восемь), пишет своей матери:

«Милая мама, не беспокойся обо мне. Ничего дурного со мной не случится. Мы же только санитары. А через месяц все будет позади...»

Получит старушка такую весточку, пойдет к соседке или в лавку за покупками и скажет там: «Уже недолго осталось, не больше месяца. Мне об этом сын с фронта написал».

А здесь, в школе все комнаты и закоулки забиты ранеными. И в коридорах набросали солому, кладут изувеченных людей прямо на пол.

Еще вчера эти солдаты браво распевали: «Сегодня наша вся Германия, а завтра будет наш весь мир». И вот настало это «завтра», а они лежат безучастные ко всему, что делается в этом мире. Жаждали завоевать весь земной шар, а теперь валяются на соломе с перебитыми руками и ногами, рваными ранами, несчастные и беспомощные.

Пришел приказ эвакуировать всех раненых. Завтра мы двинемся вперед.

Всю ночь гудели самолеты: низко, басами — значит с бомбами; тонко, с металлическим визгам — значит пустые, уже сбросили смертоносный груз.

Наш маленький отряд отправился на Восток на грузовике. Впереди — Кемпно, Жирардув, Здуньска-Воля.

Невыносимая жара. Деревни вдоль дороги разорены, разграблены. Всюду пожары, плачущие женщины, дети. [20]

Наши лица покрыты густым слоем пыли, мы с трудом узнаем друг друга.

Над землей стоит запах горелой соломы и тлеющего тряпья. Нет дома, не тронутого огнем. Огонь пожирает все. На месте домов торчат обгорелые кирпичные трубы.

Я спросил у связиста, сидевшего со своей рацией в канаве:

— Кто поджег эти дома?

— А ты что, не знаешь? — ответил он. — Эсэсовцы!

В первом же неразрушенном доме отряд решил сделать привал. Там уже расположились связисты. Прямо через окно они лопатами выбрасывали на улицу обмолоченное кем-то зерно. У колодца казначей связистов поил кур. Подбежали какие-то солдаты и стали ловить кур.

В доме все перевернуто вверх дном. Доктор Айкхоф дико ругается. Что ж, солдаты после этого стали лишь осторожнее. Надо воровать так, чтобы не видел доктор.

В супе, помимо положенной говядины, сегодня плавали и куски куриного мяса.

Когда темнеет, горящие дома освещают дорогу. Дым ест глаза. Мосты впереди разрушены. Установлены временные переправы. На тот берег переправляемся осторожно, одна машина за другой. Можно сломать себе шею, пока переберешься по настилу — кое-как набросанным доскам — на другую сторону. А там вдоль берега выстроилась длинная очередь — женщины, дети, старики, телеги, повозки, скот. Это беженцы-поляки, которых настигла война. Их скопилась не одна тысяча. Реки — трудное препятствие. Эти люди хотели бы вернуться домой, но солдаты не пускают беженцев на переправу. И вот так день за днем, на берегу, под открытым небом. Начался падеж скота. Умирают дети. Поляки роют могилы тут же на берегу. Горе застыло в глазах отчаявшихся людей. Отважные пытаются перейти реку вброд. До середины еще можно добраться, а там — непреодолимое течение. К берегу несутся душераздирающие крики, но грохот орудий поглощает все. [21]

Километр за километром вышагивают беженцы, но вряд ли они найдут свои дома. Их уже нет — лишь печи да трубы высятся над дымящимися развалинами.

Стемнело. Кто-то из поляков умоляет разрешить ему пройти еще пять километров. Но с наступлением темноты штатским категорически запрещено передвигаться по шоссе. Им приходится ждать рассвета тут же на пашне, в поле, где их застала ночь.

Наш маленький санитарный отряд с трудом продвигается вперед. В Здуньска-Воля мы задержались: расчищали дорогу от дымящихся балок. В городе полыхал пожар, вихри горячего воздуха затрудняли дыхание.

Следующее пристанище — Лодзь.

Мы еще не успели выложить соломой полы классных комнат в новом школьном здании и переоборудовать спортивный зал, как стали прибывать первые транспорты с ранеными.

Их сваливают на солому, кое-как обрабатывают раны, на скорую руку перевязывают. Ранения большей частью тяжелые. Лечить их на месте невозможно. Раненых, как говорят санитары, «сортируем по вкусу» и отправляем дальше — в госпитали или в эпидемический лазарет. Все пропахло карболкой, эфиром, потом и бензином. Очнувшиеся от наркоза раненые или кричат, или плачут.

Поток машин не прекращается. Санитары забыли об отдыхе. Стали привыкать к кровавому зрелищу.

Но один случай все же вывел нас из состояния отупения. Прибыл автобус, до отказа набитый беженцами. Автобус сбился с дороги и угодил под огонь. Шофера не задело, а своих пассажиров он привез прямо в госпиталь.

Я открыл дверцу автобуса. Прямо мне на руки упала женщина. Она стонала и громко причитала. Я подхватил ее, пытаясь поставить на ноги. Женщина кричала, как насмерть раненное животное. С перепугу я ее уронил. Как обращаться с женщинами? Этому санитаров не обучали.

Двое солдат уложили ее на носилки и внесли в дом. До нас донесся ее жалобный стон:

— Аделе, моя милая Аделе... [22]

Рядом с ней в автобусе ехала дочь, лет двенадцати. Она и сейчас сидела там, прямая и застывшая, словно сонная. Пуля угодила ей прямо в сердце, пригвоздила к месту.

На мгновение мне почудилось, будто это моих жену и. детей выносят мертвыми из автобуса. Мучительно заныли ребра, перебитые в гестапо.

Продовольствия в городе почти не осталось. На любую крестьянскую повозку с картофелем или мукой набрасываются солдаты, забирают все. Счастье, если крестьянину оставят повозку и лошадь.

Из деревни в город люди стараются пронести продукты окольными путями. Продукты прячут в одежде. Но выменять что-либо можно только у солдат. Масло — на табак, яйца — на папиросы, творог — на хлеб.

Возле лазарета постоянно толпятся люди. Что-то меняют, чем-то торгуют.

В часы раздачи пищи к эвакопункту сбегаются дети. Мы кормим раненых, а малыши, протягивают сквозь решетчатый забор ржавые консервные банки, миски и просят:

— Битте, герр, битте...

Вечером мы с обер-фельдфебелем Гросхейде искали в городе баню. Надо смыть с себя кровь и грязь. По городу шли с винтовками наперевес.

На главной улице царил хаос. Одному крестьянину удалось довезти до продовольственного магазина огромную бочку. И тут ее увидели солдаты. Думая,, что в бочке водка, они сбросили ее с повозки. Бочка разбилась. На мостовую потекла свекольная патока. В одно мгновение на патоку налетели женщины и дети. В банки, миски, черепки они собирали тягучую массу. Патрули открыли огонь. Мостовая вмиг опустела. Липкая лава широко расползлась по асфальту. Засохшая, она надолго останется там, возбуждая ненависть голодных людей.

— Война тыловиков, — сказал Гросхейде. — На фронте — дерутся за жизнь, а здесь за жратву.

Так нам и не удалось смыть с себя грязь и кровь. [23]

Когда через нашу санчасть прошла почти тысяча раненых, Росетти стал прикидывать, сколько их наберется за месяц. Зоберг твердо и самоуверенно сказал ему:

— Можешь не считать. Не больше тысячи.

Прошло всего несколько дней после их разговора, а число раненых уже перевалило за тысячу двести. Какой-то неиссякаемый кровавый поток.

Началась дизентерия. Эта страшная болезнь не щадила ни раненых, ни санитаров. Мухи разносили ее стремительно. Уже давно не было дождя, который унял бы жару. Санитары глотали опий и работали днем и ночью.

От дизентерии слегло больше половины персонала. Больных и раненых столько, что здоровые санитары забыли про сон. Это была настоящая эпидемия. Мухи проникали всюду, даже в наглухо закрытые пакеты с едой. Одного больного эвакуируют, а на его место тут же кладут следующего — если он еще не заражен дизентерией, здесь он моментально заболевает.

Не хватало антисептических средств, чтобы хоть как-то противостоять инфекции. Единственное, что осталось санитарам, — это становиться возле больных на колени и отгонять мук газетами.

Вот так стоял на коленях и санитар Флатов, садовник из Берлина. Роста он маленького, в годах. Его одолевала усталость, а от опиума Флатов буквально опьянел. А на следующий день он сам попал в отделение «подыхающих». Садовника невозможно было узнать, он настолько высох, что стал похож на подростка, только борода как у старика. Флатову приносят письма из дома, а у него нет сил вскрывать их.

Рядом с ним лежит шофер Крафцик, чуть поодаль — фельдфебель Бранд, от них тоже осталась только кожа да кости.

У обер-фельдфебеля Госхейде сильнейший жар, похоже, он при смерти. С трудом он открыл глаза и вдруг разразился потоком проклятий в адрес «разбойников и преступников». Ему протянули газету, в которой было написано о наших победах. Слабеющей рукой Гросхейде сунул ее под себя: только, мол, на это она и годна.

С каждым днем «подыхающих» становится больше. [24]

Кажется, не осталось человека, не зараженного дизентерией. Одеяла стали жесткими от кала и крови. И тем не менее санитарный отряд должен работать: раненые все прибывают.

Ефрейтор Густав Рейнике, крепкий, жилистый человек, по профессии горняк, приданный нашему отряду как специалист по сооружению убежищ, зло сказал:

— Именно так я и представляю себе победу.

Я корплю над бумагами, составляя требование на продовольствие. Зоберг возится со списками эвакуируемых и вновь прибывших. Росетти малюет какие-то указки. Словом, каждый занят тем, что ему положено по расписанию и плану. От опия клонит ко сну. Тогда появляется унтер-офицер Бауманы. Одного за другим он встряхивает нас за шиворот:

— Эй, разгильдяи, прибыл новый транспорт, а мест нет. Давайте-ка, разгружайте раненых и кладите их между старыми. Кого некуда ткнуть — сунем в коридор.

Шатаясь, мы выходим во двор и на спине, словно мешки, тащим раненых в спортивный зал.

В новой партии — совсем юный солдат, похожий на старшеклассника. Ему оторвало обе руки. Осколки, застрявшие в спине, не дают ему лечь. Его выхаживает санитар Отто Вайс, бывший лютеранский священник. Вайса лишили прихода за отказ проповедовать веру, предписанную Гитлером.

Солдатик оказался студентом медицины. Он сидит прямо, не прислоняясь. Он не может отогнать мух, у него нет рук. Он не может сам есть, его кормят. Но Отто Вайс написал его родителям, что их сын в добром здравии. Вот только, мол, писать не может — повредил спину и все время лежит. Этот мальчик тоже схватил дизентерию.

В городе дня два назад открыли эпидемический госпиталь. Но он уже переполнен. В коридорах и на лестницах лежат больные в ожидании смерти или очереди на койку, на которой они все равно умрут, может быть, только на день — два Позже.

Я позвонил в госпиталь, чтобы узнать, сколько можно привезти новеньких. Дежурный санитар ответил: [25]

— В данный момент все забито. Позвони часика через два. У нас тут очередь на тот свет.

— Ну и как? Быстро она движется?

— Да, — равнодушно ответил ефрейтор. — Сорок четыре за прошлую ночь. Мы, конечно, создали погребальную команду, — добавил он невозмутимо. — Все заранее продумано до мельчайших подробностей. У него величайший в мире организаторский талант!

Он явно имел в виду фюрера.

Начался обстрел Варшавы. Раненых привозят днем и ночью. Уже зарегистрировали двухтысячного. Действительно, продвигаемся семимильными шагами.

Вместе с новыми вестями с фронта приходят и новые транспорты с людьми, чьи сердца «угодили под молот».

Среди вновь прибывших было трое евреев. Их мобилизовали в армию с подводами, но обоз попал под обстрел. Евреев положили вместе с другими ранеными в спортивный зал. Разразился грандиозный скандал. Солдаты не хотели лежать под одной крышей с евреями. Наиболее настойчивые антисемиты вопили, чтобы евреев немедленно выкинули вон.

Вызвали доктора Айкхофа. Он категорически заявил, что раненые есть раненые и евреи останутся в госпитале.

— Я буду спать на улице, — заявил один из антисемитов.

— Если вам нравится — не смею мешать, — ответил Айкхоф.

В это самое время пришел приказ перевести всех штатских в другой госпиталь. Евреев погрузили в машину и повезли в госпиталь возле площади Реймонт. Там их не приняли. Тогда их повезли в городскую больницу. И там от них отказались. Тогда потащили в еврейскую больницу. Но и этой больницей командуют немцы. «Пусть подыхают», — ответили в еврейской больнице и вернули раненых в наш госпиталь. Мы с трудом отыскали в городе евреев, которые согласились взять этих раненых к себе. Они приехали за своими единоверцами на тележках. [26]

Восемнадцать дней, отведенные Гитлером на Польскую кампанию, давно истекли. Война не закончилась, но программа исчерпана. Значит, война кончена.

Уже одиннадцать дней после официальной «победы» продолжаются ожесточенные бои. Судя по приказам штаба дивизии, то тут то там против нас выступают то шесть, то одиннадцать тысяч вооруженных поляков. А значит, есть новые раненые. Правда, теперь их привозят только ночью.

Санитары при разгрузке транспортов обязаны спрашивать солдат о времени ранения, чтобы знать, стоит ли еще делать противостолбнячный укол.

— Когда ранены?

— Позавчера в два часа.

— Как? Уже после окончания войны?

— Брехня все.

Зима наступила рано. Население осталось без угля. К голоду присоединился холод. Люди выламывают деревянные водостоки на домах, разбирают заборы, рубят деревья на улицах. Люди ходят угрюмые, втянув головы в плечи. С наступлением темноты солдатам запрещается выходить в город без оружия и в одиночку.

Каждое воинское подразделение получило приказ — представить свой план обороны. Ждут восстания. На крыше госпиталя мы установили пулеметы. Создали летучий отряд обороны, усилили посты, в сумерки запираем все двери.

Комендатура специальным приказом предупредила, что восстание начнется 1 ноября — в католический праздник «Всех святых», когда поляки, по обычаю, соберутся на кладбищах. Эвакопункт находится в опасном соседстве с несколькими кладбищами. Нам было приказано усилить бдительность. Санитары получили патроны и почистили винтовки.

Наступил праздник «Всех святых». Дозорные с крыши доложили, что тысячи людей собираются на кладбищах. Они помолились (в Лодзи есть о чем молить господа-бога), поставили на могилы зажженные свечи и разошлись так же мирно, как и пришли.

Я как раз дежурил. Стальная каска давила гудевшую [27] голову. Вечером небо окрасилось в пурпурный цвет — от горящих свечей и лампад. Восстания не было, Его, наверно, перенесли на следующее воскресенье.

Восстания снова не было. А мы ждем его от воскресенья к воскресенью.

Отто Вайс, тайно навещающий польского священника, узнал, что вся эта паника — провокация и повод для массовых расправ.

Ночью раздался оглушительный взрыв. Здание так тряхнуло, что я вскочил.

— Это в центре города, — сказал часовой.

Утром мы увидели разрушенный памятник Свободы возле собора на площади Костюшко.

Во многих домах на соседних улицах вылетели окна и двери.

Памятник взорвали немцы, чтобы был повод для расправы над местными жителями. Целые кварталы очищены от поляков — там будет гетто.

По улицам потянулись обозы тележек, тачек, повозок и саней с домашним скарбом.

В пустые дома въезжают евреи. Свое имущество они тащат на себе. Им разрешено брать только то, что в силах унести человек. Все проходы в гетто тщательно охраняют эсэсовцы. Евреям, с желтыми звездами на груди и спине, разрешался только вход, выйти из гетто они уже не могут. Некоторые пытались выбраться оттуда, чтобы притащить из своих старых квартир еще что-то из необходимого. Но их поймали и избили дубинками и прикладами.

На улице транспаранты: «Осторожно! Заражено! Личному составу вермахта хождение по этой улице запрещено!»

Мне, как казначею, надо было срочно попасть в комендатуру. Она находилась в здании окружного суда. Я шел мимо «Дома Пилсудского», где расположился какой-то важный штаб. Все окрестные дома тоже заняты [28] военными. Солдаты оцепили улицу. Гражданских туда не пропускали. У меня спросили:

— Куда?

— В комендатуру. В здание суда.

— Проходи.

В воротах великолепного белого особняка, где до оккупации города находился окружной суд, какие-то люди под охраной солдат рыли яму. Работали они, стоя на коленях, без лопат, совков, кирок. Они рыли землю просто ногтями. Яма большая, от стены до стены вдоль всей подворотни. Это были евреи. Подойдя ближе, я увидел у одного в руках осколок стекла, у другого — кусок доски. Этими «орудиями» они разрыхляли грунт для остальных. Рядом, ухмыляясь, стоял немецкий капитан, неуклюжий, с квадратной фигурой мясника. Он не спускал с евреев глаз. Время от времени капитан пинал кого-нибудь из работающих, и тот падал в яму головой вперед. Я решил, что яма предназначена для осмотра, смазки и мойки въезжающих во двор автомашин. Одни землекопы старательно выскребали стенки ямы, выравнивали и выбрасывали землю на поверхность, другие сгребали ее и куда-то уносили.

Через несколько часов тем же путем я возвращался в свою часть. Яма была готова. Со двора пригнали еще несколько евреев. Капитан эсэсовцев вытащил пистолет. Достали оружие и другие чины, постарше и помладше, и начался расстрел. Свист пули и тотчас — глухой удар о дно ямы упавшего туда тела.

Потом люди, которые только что выкопали эту братскую могилу, стали ее закапывать. Они старательно утрамбовывали рыхлую землю, будто давно ждали этого и наконец дождались. И только ужас и отчаяние в глазах несчастных людей выдавали их внутреннее состояние. Смерть витала над ними. Быть может, завтра их черед лечь в землю. Пригонят других обреченных, которые вот так же автоматически будут засыпать их землей.

С противоположной стороны улицы за страшной картиной наблюдал офицер. Он держал на поводке длинношерстую таксу.

Я почувствовал озноб. Внезапно меня окликнули:

— Алло, санитар! [29]

Я пересек улицу и вытянулся перед офицером.

— Очевидно, вы недавно надели форму? — спросил офицер.

— Нет, господин подполковник.

— Вы близоруки? Почему не приветствуете? Или вы больны?

— Так точно, господин подполковник.

— Тогда ступайте в свою часть. И не шляйтесь по улицам. Кругом, марш. Пойдем, Черри.

Не проходит дня, чтобы в эвакопункт не доставили раненого из числа жертв наших «сельскохозяйственных заготовок». Как правило, это солдаты или полицейские.

Военные и гражданские власти создали систему, которая должна выжать из местных жителей все, что только возможно. О пропитании населения должно заботиться само население. Никакого распределения нет. Зато немецкому «потребкооперативу» каждый житель обязан сдавать хлеб, картофель, яйца, птицу, овощи). Все это идет в дополнение к солдатскому пайку. Солдаты отправляют домой посылки с польскими продуктами. Если продуктов не хватает, воинские штабы связываются с ведомством снабжения, ведомство оповещает полицию и та отправляется «на заготовки». Конфискуют скот, хлеб, драгоценности, мебель, одеяла, все, что подходит гитлеровскому солдату. Жители не всюду мирятся с подобными бесчинствами. А отсюда — жертвы «сельскохозяйственных заготовок».

1940 год

Лодзь объявлена немецким городом, переименована в Лицманштадт и присоединена к великогерманскому райху. Санэваковзвод — подразделение фронтовое. Нам предложено покинуть «кровью завоеванные родные края».

В погожий весенний день мы погрузились на платформы и двинулись дальше на Восток.

Местность, по которой шел наш состав, похожа на Тюрингию. Возвышенности поросли лесом. Среди лесов и полей — маленькие деревушки, дома, крытые соломой, коровы, привязанные к кольям, торчащие в небо журавли [30] колодцев. Над всей этой мирной картиной — ярко-синее небо.

Эшелон ненадолго остановился возле огромного военного кладбища у какого-то шоссе. Кладбище новое. Неподалеку — другое кладбище, тоже солдатское, времен первой мировой войны. Низкая ограда из булыжника повреждена. Много крестов вырвано из земли минами и бомбами. Среди могил — ходы сообщения; там и сям разбросано военное имущество. Очевидно, недавно здесь была фронтовая позиция.

На чугунной доске у входа на кладбище написано:

«В 1915 году в битве за эти высоты погибло 12 000 немецких и австрийских солдат».

Густав Рейнике, теперь уже старший ефрейтор, сказал мне:

— Здесь сразу два военных кладбища. Как ты думаешь, ефрейтор, третье не прибавится?

— Все, зависит от поведения людей в дальнейшем, — уклончиво ответил я.

— Всем известно, что затевают определенные люди.

— Ну, в конце концов та кучка...

— Сама не воюет, хотел ты сказать. Ну, а остальные...

— Которые воюют? Их большинство, и они могли бы...

Мы сидели рядом в дверях товарного вагона, свесив ноги, и разговаривали тихо, так, чтобы никто нас не слышал.

Рейнике наклонился к моему уху и зашептал:

— Карл, к чему эта игра в кошки-мышки. Руди Бродд давно сказал мне, кто ты такой. Он жил по соседству с тобой. Я все знаю. Тебе переломали ребра. Ты сидел в тюрьме, был на принудительных работах. Да я и сам понял, откуда ветер дует. Давай хотя бы между собой разговаривать откровенно. Я из той же гильдии.

— Какого факультета?

— Пятиконечной звезды. Я шахтер. Работал в Руре и в Голландии на шахтах. А в последнее время на строительстве.

Я облегченно вздохнул и тоже зашептал ему на ухо:

— Скажи, что мы можем предпринять? Бездействие с каждым днем угнетает меня все сильнее. [31]

— Когда в пулемет попадают две — три песчинки, он перестает стрелять, — медленно заговорил Рейнике. — Выйдут из строя два или три пулемета — уже маленькая брешь на линии огня. А потом еще. Новая брешь образуется. Надо подбрасывать песочку то тут, то там...

— Неплохо бы. Но есть ли возможности?

— Еще какие...

У меня теперь есть друг и единомышленник — это все равно, что завоевать полмира.

Город, куда мы прибыли, пограничный. В окрестностях — много воинских частей. Оттуда и поступают больные, главным образом в терапевтическое отделение.

Всю нашу роту придали военному госпиталю в Хелме.

Учет больных и списки необходимого продовольствия и фуража ведутся поротно, так что со своими казначейскими обязанностями я справлялся за час. Затем шел на склад, где и проводил большую часть дня: я отвечал за сохранность санитарного имущества взвода. В остальное время — наряд, санитарная подготовка, занятия спортом, упражнения по ориентировке на местности, то есть обычная воинская служба.

Склад находился напротив аптеки. Раньше она принадлежала городской больнице. В аптеке по-прежнему работал поляк-провизор, только теперь им командовал немец, главный врач военного госпиталя. К моей великой радости, свои распоряжения аптекарю начальство передает через меня. Это повод для знакомства.

Я очень хотел познакомиться поближе с кем-нибудь из местных жителей. Но аптекарь оказался не очень-то разговорчивым. Вообще местные жители сторонились нас.

У меня разболелась нога — воспаление надкостницы. Я получил направление в физиотерапевтический кабинет. Он находился во дворе, в одном из флигелей бывшей польской больницы. Сестрами там работали местные девушки, польки. Одна из них Маня, каждый раз, когда я приходил, молча читала направление и глазами [32] указывала, куда лечь. Затем пускала сигнальные часы, включала аппарат и так же молча уходила. Она возвращалась как только начинали звонить часы, выключала аппарат и, неприступная, быстро уходила. И так каждый раз.

Меня освободили от боевой подготовки и спорта, и я ежедневно ходил на процедуры. Однажды Маня заговорила.

Безразличным, почти равнодушным тоном она спросила:

— Чем вы занимались до войны?

— Продавал книги.

— О, торговали книгами! — воскликнула Маня (она довольно прилично говорила по-немецки). — А военным вы не были?

— Нет. Военная служба мне не по душе.

— Разве вы не последователь своего фюрера? Я сделал неопределенный жест рукой.

— Слышали, — продолжала девушка, — польскую поговорку: «Мир — сладкий пирог, война — горький хлеб»?

— Нет, впервые слышу.

— А что вам больше по вкусу — сладкий пирог или горький хлеб? — с наивной хитростью продолжала Маня.

Очевидно, она хотела прощупать меня. И начала с «пирогов» и «хлеба».

На всякий случай она добавила:

— Пироги — это праздник. Все веселы, поют, смеются.

Я потер себе живот, поморщился, словно он у меня сильно болел, и воскликнул:

— Кому же нравится горький хлеб?!

Из рентгеновского кабинета и лабораторий пришли сестры. Впервые местные жители разговаривали со мной не по долгу, а охотно, хотя и осторожно. Маня переводила. Это были образованные, интеллигентные девушки. Они надеялись услышать от немецкого ефрейтора, когда и чем кончится война.

— Гитлер не ограничится Польшей, Францией, Голландией и Бельгией. Так что война не скоро кончится, — ответил я сестрам. [33]

Я мог бы рассказать девушкам и такое, о чем они и не догадываются: то, что можно услышать по радио из Москвы, правда ночью, урывками.

От сестер я услышал о страшных делах, творимых нашими войсками в окрестностях.

Вдали за госпитальным парком уступами поднимаются к западу нескончаемые леса.

Первый уступ кажется совсем рядом. Солнечные лучи зажигают на сочной листве и хвое тысячи огоньков. В голубовато-зеленой дали темнеют макушки деревьев следующего уступа. В серо-голубом мареве над уступами тянется горная цепь. А за горизонтом — родина. За ней, далеко, очень далеко отсюда, — Франция. Там бушует война.

А здесь как будто тихо. На первом уступе над деревьями вьются дымки. Это мирные деревушки.

Каждое утро оттуда в город, в госпиталь, приходят люди за медицинской помощью. Лечить разрешается только «фольксдойче»{3}.

Но как установишь — кто поляк, а кто немец?

Мне вменили в обязанность регистрировать пациентов, взыскивать с них плату и выписывать направления на рентген.

У многих из этих людей немецкие фамилии, но говорят они только по-польски. Такие приходят в госпиталь с переводчиком. У других, владеющих немецким языком, как родным, типично польские фамилии. Поди, разберись тут.

Кто-то пустил слух, что в госпитале при исследовании желудочного сока дают стакан чаю и сухарь. Число больных из деревень сразу возросло. Люди наивно полагали, что мы возродили добрый обычай — угощать посетителей. Ради стакана чаю с сухарем к нам приходили крестьяне и из отдаленных деревень. Многие жаловались на бесчинства так называемой самообороны — боевой организации молодцов из «фольксдойче». Это местные штурмовики. Они бесчинствовали в деревнях и причиняли крестьянам много зла. [34]

Из деревни Камин, где все население сплошь состоит из «фольксдойче», в госпиталь пришла старая женщина. На руках у нее трехлетняя внучка. Тело девочки сплошь покрыто ожогами. Бабушка несла ее шесть километров.

Девочка была без сознания. Когда сестры унесли ее на перевязку, женщина подошла ко мне и сказала:

— У вас седая голова. Иисус Христос воздаст вам, если вы меня выслушаете. Разве это по-христиански творить такое?

Вот что я услышал:

— По происхождению — мы немцы. Фамилия наша Ханке. Но дочь моя вышла замуж за Игнаца, поляка. Хороший был человек, упокой, господи, душу его. Пришли парни из самообороны и убили Игнаца. Труп бросили в колодец. Там он и сейчас лежит. Почему бог допустил такое? Не понимаю, не ведаю...

Лицо старой польки выражало страдание, ее трясло, она говорила словно в забытьи. Наверное, женщина не думала тогда, что ее слушает ефрейтор немецкой армии.

— Двор и все хозяйство отдали какому-то пришлому человеку, — продолжала старуха. — Дочь с внучатами переселилась ко мне. А позавчера эти из самообороны выгнали из хаты и меня. Разве так богу угодно? Они говорят, что я слишком хорошо отношусь к полякам. Меня приютил зять, муж моей сестры. А дочь с четырьмя детьми спряталась в овчарне у крестьянина Лацнера. Рядом с овцами нашлось место и для них. Ничего, что в хлеве! Наш Иисус родился в хлеве, а потом всех просветил и спас. Вчера вечером дочь зашла ко мне за парой мешков. Надо же детям что-нибудь под голову положить. И вдруг явились те, с винтовками. Хотели забрать у Лацнера овец. Лацнер клялся, что он немец. Но парни с винтовками заявили: «Раз ты спрятал у себя детей поляка, то и овец ты приберег для поляков».

Крестьяне стали защищать Лацнера, и парням пришлось убраться. Но они ему припомнили. Бежит сосед и кричит: «У Лацнера хлев горит». Мы — туда. Бог милостивый! Солома да дерево быстро горят. Ольга моя полезла прямо в огонь. Трехлетнюю свою она спасла. Потом снова сунулась в это адское пекло и не вернулась. Упокой, господи, душу ее, а ее трех сгоревших деток пусть приголубит дева Мария. Всевышнему не так просто [35] унять дьявола. Да ниспошлет мне господь еще несколько лет жизни, чтобы выходить маленькую Юлию.

Полька зарыдала, крупные слезы текли по ее морщинистому лицу. Она причитала, забыв обо всем на свете.

Пришел санитар.

— Какой-то мужчина, — сказал он, — готов отвезти девочку на своей тележке домой.

Женщина встала, протянула мне свою ледяную руку и сказала испуганно:

— Да благословит вас бог! Не выдавайте меня ради ребенка, я просто хотела облегчить душу.

Когда она ушла, я открыл дверь и окно. Мне было душно. Чем я мог помочь этим несчастным, чем? Я вынужден торчать в этом душном, пропахшем лекарствами помещении и взимать с крестьян плату за рентгеновские снимки.

Местным жителям уже нечем платить. Деньги у них отняли. Они расплачиваются яйцами, брынзой или маслом. Но и эти возможности иссякают. Редко в какой деревне найдешь курицу, корову, овцу или гуся. Молодцы из самообороны обобрали крестьян начисто.

Ко мне частенько приходил один пожилой поляк. Этот человек, несмотря на кошмары войны, не утратил чувства юмора. Как-то он сказал, показывая на свои брюки:

— Видите, господин солдат, от старых штанов ничего не осталось. Но целые поколения заплат не лишили их своего назначения. Одна заплата цепляется за другую, как ивовые прутья в корзине. Все дело в том, чтобы держаться друг за друга, господин солдат. Вот так.

А через два дня мой знакомый пришел небритый и какой-то пришибленный. Губы его дрожали. Он заговорил:

— Господин солдат, послушайте, господин солдат. Сегодня я собирался погасить свою задолженность госпиталю. Свиным салом.

— Ну и что же? — спросил я и как можно строже добавил: — Долги вермахту надо платить.

Поляк заплакал. Он знал, что германское командование не списывает долгов.

— В воскресенье в нашу деревню пришли солдаты, — через некоторое время продолжал он, — угнали [36] на убой скот. Они зашли в мой сарай и выволокли оттуда свиноматку. Это было громадное животное! Она бы не прошла под этим столом, не опрокинув его. Моя старуха молила, упрашивала их, стояла на коленях, целовала им руки, объясняла: «Дорогие мои, она супоросая. Не берите на себя греха. Через пять дней она опоросится».

Тогда один из солдат так двинул по зубам моей старухе, что в кровь разбил ей лицо. А его приятели вытащили свинью из сарая и пристрелили. Потом повесили ее на крючок в дверях и начали свежевать. И подумать только, господин солдат: у нее в утробе было девять поросят. Они еще жили. Эти грабители сняли мертвое животное с крючка и бросили в помойную яму. Потом вернулись в сарай, вытащили вторую свинью, последнюю, застрелили ее и погрузили на телегу. Я им показал бумагу, что я фольксдойче. А они сказали: «Фольксдойче ничуть не лучше поляков». Они унесли оба горшка с салом, мед, бочонок растительного масла, отобрали последние куски шпига и яички. Яйца они поделили между собой. Только один из них вернулся и принес свою долю обратно. Он не захотел их взять.

Крестьянин вытащил из кармана шесть яиц:

— Вот, господин солдат. Возьмите в уплату. Я отказался:

— Отнесите их вашей жене. Они ей пригодятся.

— Нет, господин солдат. Ей уже ничего не надо. Вечером она исчезла. Я думал, пошла к соседям. Я искал ее всюду. Испугался, как бы чего не натворила. И я угадал. О, господин солдат. Она не вынесла этого. Она утопилась.

Я сунул крестьянину в карман яйца и сказал, что он может без опасения снова прийти за лекарством.

Когда он ушел, я вычеркнул его имя из списков должников. В ведомости вместо «оплачено» я написал: «умер».

Но мне не суждено было встретиться с ним еще. Нас спешно погрузили в эшелон и отправили в Люблин.

Война во Франции кончилась. В Польшу непрерывно перебрасывали войска с Западного фронта.

В Люблине наша часть расположилась на окраине [37] города, как всегда в здании школы. Второй взвод получил приказ: открыть свой сборный пункт со специальными отделениями.

Сборный пункт работал на полную мощность. Заметно увеличилось число «галантных больных», и пришлось открыть еще один пункт — для кожных и венерических заболеваний — в центре города. Санитары ворчали, теперь им приходилось успевать в двух местах. Большинство санитаров — люди пожилые. Они были уверены, что, как только кончится война во Франции, их отправят домой. И вдруг — аврал.

Но приказ отпустить домой самых пожилых действительно пришел. Старики на радостях напились. Даже самые ворчливые поднимали тост за здоровье фюрера и пытались утешать нас заверениями, что не за горами день, когда и нас отправят на родину.

«Взвод склеротиков», как мы прозвали этих счастливцев, отбыл в Германию. В унтер-офицерском составе образовалась чувствительная брешь.

Рейнике и Вайса произвели в унтер-офицеры санитарной службы. А меня — в унтер-офицера казначея.

Мы думали, что теперь нам разрешат отпуска. Но пришел строжайший приказ: отпуск предоставлять лишь в самом крайнем случае, например для похорон близких, убитых при налетах вражеской авиации.

Приказ, конечно, стал известен всем. Солдаты заволновались: что же творится там, дома?

Каждому хотелось дать знать близким о себе. Самая убедительная весточка — это фотография. Но сниматься строго запрещено.

По дороге на наш городской пункт для венериков я зашел в польское фотоателье.

Над входной дверью прозвенел колокольчик. Вторая дверь приоткрылась, и в щель выглянула девочка. Затем вышел молодой человек. Его лицо было покрыто рубцами от ожога.

Он молча посмотрел на меня и жестом пригласил войти.

Ко мне тотчас вышла женщина, владелица ателье.

Я объяснил, что хочу сфотографироваться. Хозяйка сказала: [38]

— Вам известно, что это запрещено? У вас могут быть неприятности.

— Ну, знаете, людей убивать тоже запрещено, — возразил я. — Говорят, что даже дома поджигать нельзя. И все-таки это делают. Снимайте!

Тогда хозяйка предложила мне посмотреть серию пейзажных снимков. Они лежали в коробке, тут же на прилавке, очевидно для продажи. Покупать такие снимки не запрещалось. Если бы патруль полевой жандармерии вдруг вошел в ателье, я мог бы объяснить, что интересуюсь видовыми открытками.

Мы разговорились. Я почувствовал, что хозяйка присматривается ко мне, не провоцирую ли я ее. Все же в конце концов она меня сфотографировала.

В назначенный день я пришел за фотографиями. Хозяйку фотоателье зовут Ольга. Родилась она в Берлине. Я чувствую, что к немцам она относится по-разному, но «партайгеноссе» жестоко ненавидит.

Взяв фотографии, я пожелал ей всего хорошего. — Заходите, когда будет время, — пригласила Ольга.

Возвращаясь из «цитадели галантных рыцарей», как мы называли между собой пункт для венериков, я стал заходить в фотоателье. Мне до того все осточертело в нашей части, что я был рад хоть часок провести в другой среде.

И в ателье ко мне привыкли. Мы уславливались с Ольгой, в какой день и час я зайду.

Каждый раз я встречал у нее новых людей. Признаюсь, что мне это не очень нравилось. Все же я немецкий унтер-офицер, и без толку рисковать не было смысла; многое, о чем хотелось поговорить, оставалось невысказанным.

Однажды в фотоателье меня познакомили с очень красивой полькой. Ольга сказала, что ее муж — капитан польского торгового флота. Она вынуждена прятаться от немецких солдат. Днем эта женщина почти никогда не выходила на улицу. А если и выходила, те [39] одетая, как старуха. В ее доме расположился один из наших штабов. Сама она живет в конуре под лестницей, голодает. Недавно у нее умер от голода ребенок.

В другой раз я застал в ателье незнакомого мне старика. Он оказался врачом. Несмотря на преклонный возраст, это был энергичный, подвижной человек, прямой и даже резкий. Он разговаривал со мной так гневно, будто во всем был виноват я один.

— Милостивый государь! — горячился старый врач. — Вам известно, что смертность среди грудных детей подскочила до восьмидесяти процентов! А среди взрослых — вчетверо! Дети погибают из-за отсутствия молока. Это бесчеловечно! До вас у нас молоко рекой текло. Что же это такое, черт возьми!

Я молча кивал. Врач с яростью продолжал:

— Ко мне приходят мои старые пациенты. Знаете, что они у меня требуют? Яду, яду — вот чего. Хотят уйти из жизни. А у меня нет яду. Даже для себя, чтобы я мог избежать голодной смерти. У меня нет ничего из того, что положено иметь врачу. Где же, по-вашему, выход?

Я тихо ответил:

— Путь один: от жизни не отрекаться — защищать ее.

Ольга посмотрела на меня долгим и внимательным взглядом, словно еще раз проверяя свое впечатление обо мне, сложившееся за время нашего знакомства. Она произнесла:

— Да, нужно обороняться, противостоять. Но многие ли думают так, как вы? Где взять силы?

— Надо искать таких людей, — сказал я и, вспомнив наш разговор с Густавом Рейнике, уверенно добавил: — Один тут, другой там — вот и войско.

Врач вскочил, подбежал ко мне, ткнул меня пальцем в грудь и быстро спросил:

— Вас можно причислить к этому войску?

— Я уже состою в нем, — ответил я, не колеблясь.

— Докажите!

— Завтра, в восемнадцать ноль-ноль! — Я поднялся и быстро простился со всеми. [40]

Весь день я не находил себе места. Кто эти люди? Борются они или ищут сочувствия? Проверяют меня или хотят моей помощи?

Одно я понимал определенно: это честные люди, и мне нечего их бояться. Им надо помочь, помочь делом, и, кто бы они ни были, это ободрит их.

Итак, завтра в восемнадцать ноль-ноль!

Вечером дежурный, как всегда, положил передо мной на стол папку со всевозможными отношениями, продовольственными аттестатами вновь зачисленных больных, выписками на отчисляемых из госпиталя, медицинскими заключениями и заявками. Главврач все подписал, оставалось лишь оформить и приложить печать.

В папке — требование Отто Вайса на медикаменты: мази, бинты, сыворотки, пластыри, микстуры. Я взял все три экземпляра требования и пошел к Вайсу.

— Отто, припиши тут еще двести ампул глюкозы.

— Зачем? У меня ее и без того хватит.

— Умирают дети, Отто. Взрослые теряют силы. Тут я разговаривал с одним врачом, стариком. Я видел несчастную мать. Глюкоза для них — спасение.

— Ты ходишь к полякам?

Отто тоже ходил к полякам. Это он в праздник «всех святых» в Лодзи открыл мне глаза на провокацию с «восстанием поляков». Ему можно было довериться.

— Да, — подтвердил я. — В фотоателье.

— Я тоже хожу, — сказал Отто, платя откровенностью за откровенность. — Только на мельницу. Но смотри, остерегайся.

— Конечно, нужно быть осторожным. Но надо и действовать. Иначе так всю войну проостерегаешься.

Отто перешел к делу:

— У меня здесь несколько сот ампул глюкозы. Но я, пожалуй, затребую еще. А ты, когда пойдешь к ним, возьми из того запаса, что есть у меня.

Итак, в восемнадцать ноль-ноль! [41]

Собрав почту для «галантных больных» и прихватив несколько коробок с глюкозой, я отправился на городской пункт. В ателье я решил зайти на обратном пути.

В условленное время я подходил к арке ворот, в которых находился вход в ателье. Навстречу, как назло, шел патруль. Полевая жандармерия, их опознавательный знак — медный щит на цепи.

Я отвернулся к воротам, словно по срочной нужде.

Когда патруль удалился, я позвонил в ателье. Старый врач уже был там. Поздоровался он со мной сдержанно, словно думал про себя: «Ну-ну, посмотрим, что ты за птица?!»

Я протянул ему коробки с глюкозой.

Врач проверил содержимое: да, это действительно глюкоза. Он посмотрел на меня так, словно не мог поверить в такое счастье, потом снова перевел взгляд на глюкозу. И вдруг бросился ко мне, обнял и расцеловал.

Этого я не ожидал.

У старика тряслись руки, он плакал.

Я спросил его:

— Что еще нужно достать, доктор?

Врач взял клочок бумаги и, не произнеся ни слова, написал: морфий, сыворотка, столбнячный антитоксин, йодоформ, борная мазь, бинты...

Теперь требования на лекарства я буду заполнять сам. Отто Вайс и Густав Рейнике не всегда на месте. Я имею право заменять их в этом. Самое трудное — незаметно вынести медикаменты из перевязочной. За каждым солдатом вермахта следит множество глаз. Самое неприятное — невидимых глаз. Знать бы, кто за тобой следит?..

Названия лекарств, необходимых полякам, надо запоминать наизусть. Лишние бумажки ни к чему. Пока мне это удается. Бланки требований заполняю по памяти и без ошибок. Получаю со склада все сам и то, что нужно, отношу в ателье.

Сегодня Ольга сказала мне:

— Завтра постарайтесь прийти в десять вечера. С вами хотят познакомиться люди из комитета сопротивления фашистам.

Для меня это неожиданность. Заметив мое смущение и настороженность, Ольга добавила: [42]

— Комитет нуждается в вашей помощи. Придет и наш старый доктор.

Что это значит? О комитете Ольга заговорила впервые. И так откровенно. Люди, кажется, честные. А вдруг западня?..

Я решил посоветоваться с Густавом Рейнике.

— Со мной хотят познакомиться люди из комитета, — прямо сказал я Густаву. — Здесь существует комитет сопротивления фашистам.

Густав не удивился. Он сразу же принял решение:

— Я тоже пойду с тобой.

Вечером мы сунули в карманы по заряженному пистолету. Кроме того, каждый насыпал себе в кобуру табаку. Снарядившись таким образом, мы пошли к полякам.

После условленного стука нам открыл все тот же юноша с обожженным лицом. Он очень удивился, увидев, что я не один.

Он молча провел нас в какой-то закуток, это была кабина для проявления пленки. Там находились врач, Ольга и два незнакомца.

Их тоже удивило, что вместо одного солдата пришли двое. Незнакомцы смотрели на нас не очень-то приветливо. Я дружески протянул им руку. Они ответили на приветствие и, кажется, успокоились.

Оба были бородатые, и я не мог определить их возраст. По-немецки они знали всего несколько слов. Разговаривали сдержанно, что, впрочем, было вполне понятно. В основном говорила Ольга. Она была в курсе всех вопросов. Незнакомцев Ольга представила как руководителей групп комитета.

Рейнике — человек дела. Он сразу же спросил, много ли народу в этих группах комитета.

Ольга перевела вопрос. Незнакомец ответил уклончиво:

— Кроме десятков организованных, с нами еще десятки тысяч сочувствующих душ.

Мне понравилось это упоминание о душах. В таком деле нужна душа.

Рейнике спросил их, чем они занимались в мирное время. [43]

— Мы рабочие, — ответил один из комитетчиков. — Но среди нас много интеллигентов. А вы что делали до армии?

— Мы тоже рабочие, — ответил Рейнике. — Я шахтер. А он — не только рабочий. Он и в концлагерях побывал.

Мы не могли долго задерживаться в ателье, и я сказал:

— Вот что, товарищи. Мы готовы помочь комитету. Говорите, что вам необходимо в первую очередь.

Один из комитетчиков ответил:

— Сегодня сюда не смог прийти один из наших товарищей. Он выполнял задание, за ним следили, гнались, он успел прыгнуть на ходу в товарный вагон, но его ранили. Сейчас он находится в развалинах одного дома, место как будто надежное. Но он потерял много крови. Ему надо помочь.

— Что же мы может сделать?

— Товарищу необходимо зашить рану на бедре, — сказал доктор. — А у меня нет ниток. Швы надо наложить сегодня же.

— Хорошо, доктор, — сказал Рейнике. — Нитки мы раздобудем сегодня.

Один из рабочих внезапно вскочил и стал о чем-то говорить, возбужденно размахивая руками. Его старый пиджак распахнулся, под ним было голое тело. Товарищ стоял с обнаженной грудью, в ярком свете фотолампы. Он был настолько худ, что, казалось, можно пересчитать его ребра. Он жестикулировал, показывал на сердце, в чем-то горячо убеждал нас, но мы не понимали ни слова, а Ольга не успевала переводить. Второй рабочий успокоил товарища, усадил его. Заговорила Ольга:

— Он хотел вам сказать, что история Польши учит, что польский народ всегда побеждает, когда борется за свою независимость. Он уже воевал против немецких захватчиков и победил. И снова победит, несмотря на огромные жертвы и величайшие трудности. Он еще сказал, что ваша помощь придает нам силы.

Мы подтвердили, что будем помогать им, и направились к выходу, как вдруг один из рабочих протянул мне руку, как мальчишка, вымаливающий сахар.

— Патроны! [44]

Я дал ему табаку. Но он снова настойчиво повторил:

— Патроны!

Каждый патрон на учете. Рейнике, как заведующий складом обмундирования, пообещал достать им кое-что из одежды и белья. Но где взять патроны.

Мы вернулись в казарму около полуночи. Часовой развязно произнес:

— Господа унтер-офицеры хорошо погуляли! Я не хотел с ним ссориться и ответил:

— Что ж остается делать в такой дыре?

— Вы были в баре?

— Да, — подтвердил Рейнике. — Там неплохое пиво.

— Еще бы, это же немецкое! — воскликнул часовой. Пришлось терпеливо поддерживать болтовню.

— Нам не повезло, — сказал я. — Мы так много выпили, что не хватило денег. Вот вернулись за деньгами.

— Ну, тебе это — раз плюнуть, ты ж казначей, — сказал часовой, и наконец отвязался от нас.

Но когда через десять минут мы с Рейнике снова вышли, он попросил:

— Прихватите и мне бутылочку...

— Ишь, чего захотел — пить на посту. А потом донесешь, что унтеры тебя снабдили?!

Солдату нечего было возразить.

Мы быстро добежали до ателье. На стене соседнего дома на деревянных планках висела металлическая вывеска. Я сунул за эту вывеску несколько маленьких пакетиков. Там было все, что нужно для операции: хирургические нитки, болеутоляющие средства и лезвия для бритья — пусть товарищи из комитета приведут себя в божеский вид.

Когда мы возвращались в казарму, было совсем темно. Мы шли по пустынным, безмолвным улицам. Да, только что мы помогли этому городу. Но как жутко идти по его улицам, когда каждый камень тебя ненавидит. Днем и то не по себе. Идешь и чувствуешь на себе полные ненависти взгляды поляков. А у них есть основания ненавидеть нас. Их дети умирают с голоду. А в витрине магазина для немцев висят объявления: «Свежие куропатки», «Мясо дикого кабана», «Яйца по восемь штук на карточку», «Зеркальный карп — два кило на карточку». К магазину то и дело подкатывают новенькие машины. «Ситроен» — трофейные, из Франции. [45]

В них — расфуфыренные немки. Туфли — из Парижа, меха — из Норвегии. Эти дамы уже разучились ходить. Они разъезжают в машинах в сопровождении наших «генералов с Вислы»{4}. Да, есть за что нас ненавидеть.

Сегодня, когда я принес в ателье лекарства и немного патронов, я встретил там, кроме старого доктора, Ольги и юноши с обожженным лицом, какого-то деревенского парня. Он тоже был с бородой. Взгляд парня, обращенный на меня, не сулил ничего хорошего. Ольга что-то быстро зашептала ему на ухо, очевидно, объяснила, кто я. Через минуту незнакомец заговорил:

— Господин солдат, нам запретили жениться. Ваши хотят, чтобы поляки вымирали. Но мы не сдадимся. Ни за что. С нас взымают такие поставки, что нам впору подохнуть с голоду. Кто не выполнит поставок, того объявляют саботажником. И конфискуют все имущество. Мы понимаем: нас хотят либо прогнать, либо уморить голодом. Иначе вы не сможете заселить наши земли немцами. Но мы выполнили поставки, господин солдат. Откуда мы взяли столько хлеба? Ночью мы сообща отправились в большое имение и набрали там зерна. Вот как. Сдали хлеб в ваш немецкий кооператив. Кажется, все ?! Так нет же. Нам объявили, что раз мы выполнили норму, значит, у нас еще есть хлеб. Надо сдать весь хлеб, чтобы полякам ничего не осталось. А в виде премии нам обещали ордера на одежду. В больших имениях зерна много. Мы снова пошли туда ночью, наскребли и на вторые поставки. Взамен нам дали талоны на брюки и пиджаки. Только брюк и пиджаков нет. Что нам делать с этими бумажками, господин солдат? По-вашему, это честно?.. Но «ничего! С голоду мы не помрем и на суку вешаться не будем. Кое-чему мы научились. Мы покажем полиции дорогу в ад. Как вы думаете, стоит пощипать полицию?

Увидев, что я не только не обижаюсь на него, а даже поддакиваю ему, он вскочил, обнял меня и сказал: [46]

— Ты хороший человек. Ты не хочешь, чтобы мы умирали. Так и должно быть. Люди должны помогать друг другу. Дай мне пару патронов, дружок.

У меня осталось всего четыре патрона. Будь что будет — я отдал их этому парню. Он положил патроны на свою широкую мозолистую ладонь и, прежде чем спрятать их в карман, долго разглядывал.

1941 год

Кончилась зима. Какой долгой она казалась! На исходе апрель. Растаял снег. Обнажились распаханные и засеянные в прошлом году поля, и на них зазеленели слабые всходы. Для крестьян это надежда. Поляки голодают. Возле нашей казармы бывший школьный сторож перекопал клочок земли под огород.

По воскресеньям издалека доносятся до нашей казармы печальные мелодии, кто-то играет на губной гармошке. Все-таки весна. Природа оживает. Но нашим невесело. Измученное голодом население мстит немцам на каждом шагу.

На сборный пункт доставили двух солдат, их ранили поляки. Солдаты рассказали, что еще троих убили наповал. Лучше быть на фронте, чем бродить здесь в потемках, говорят раненые.

Мы с Густавом Рейнике подбираем буквально каждый патрон и несем в фотоателье.

Кое-что удается достать. То связист попал в аварию, его доставили к нам в бессознательном состоянии, мы нашли у него пистолет с пятьюдесятью патронами, но в акт внесли только пистолет и одну обойму. Это сдали на склад. Остальное — для наших друзей. Потом подвернулся какой-то инструктор по гранатометанию. Он возвращался с курсов, заболел желтухой, сошел с поезда и приплелся в наш пункт. Четыре гранаты из его чемоданчика перекочевали в фотоателье.

Чувствуется, что начальство к чему-то готовится. Поступают новые распоряжения. Их развешивают на всех углах. С наступлением темноты нам рекомендуют избегать некоторых улиц. На перекрестках висят указатели. Многие улицы помечены римскими цифрами. Римская цифра означает, что здесь немецкому солдату вообще не следует появляться. Обстановка нервная, напряженная. [47] Ходят всевозможные слухи. Поговаривают о войне. Но против кого?

Только и слышишь от наших правоверных:

— Фюрер поступит как надо. До сих пор ему все удавалось. Можете быть спокойны, он и сейчас придумает что-нибудь дельное.

Как мало людей, трезво мыслящих. Все одурманены. А кто сомневается, те помалкивают.

День за днем, с утра до поздней ночи идут войска. По ночам в вонючих клубах дыма через город идут тяжелые танки. Солдаты вермахта — на всех улицах, дорогах, в селах, городах: стрелки на велосипедах, саперы с понтонами, надувными лодками, подрывники, связисты, артиллеристы, зенитчики, строители аэродромов, эсэсовцы, машины, машины, моторизованные рыцари похода на Восток. Ясно, что задумал фюрер. Нет дома, куда бы не заглянула беда.

От нас, санитаров, ничего не скроешь. Каждый день на сборный пункт попадают пациенты из новых частей. Лавина катится сюда, в Восточную Польшу.

По количеству войск можно почувствовать размах предстоящего. Становится страшно от того, что затевается.

Распахнулась дверь канцелярии. Я услышал, как кто-то стукнул каблуками.

— Рядовой Цемалов. Направлен к вам в эвакогоспиталь.

— Что с вами?

— Застудил мочевой пузырь, господин унтер-офицер. Вот мое направление.

— Имя?

— Григорий.

— Из какой части?

— Особый взвод разведки. Римское четыре.

— Батальон?

— Отдельная рота переводчиков.

— Последнее место жительства?

— Берлин.

— Профессия до призыва?

— Учитель танцев.

— Какую задачу выполняла рота? [48]

И хотя это не имело никакого отношения к его мочевому пузырю, рядовой Цемалов механически ответил:

— Неизвестно. Никто ничего не знает. Рота состоит из солдат, отлично говорящих по-русски. Младшему — семнадцать лет. Старшему — шестьдесят семь.

— Значит, все же против России?

— Нет. Вместе с русскими.

Он произнес это убежденно.

— Вы так думаете?

— Да. Сталин должен приехать в Берлин. Фабрики знамен работают полным ходом. В день его приезда столица райха будет украшена советскими флагами.

Не стоило углубляться в политические взгляды солдата, и я перешел к его мочевому пузырю. Каждый по-своему понимает это безумие.

— Направлен к вам в эвакогоспиталь. Повреждены коленные суставы.

— Ваши документы?

— Пожалуйста.

— Взвод ВЧ при главной квартире фюрера? Что это такое?

— Кабельная связь. В районах пустынь особенно важна высокочастотная связь.

— Русских пустынь?

— Да нет, что вы. Вовсе не русских! Иран и Ирак. Мы должны обойти англичан с тыла и накрыть их. Вот когда они обалдеют!

Прибыл сапер. Беседую, оформляя историю болезни:

— Вы специалист по форсированию рек? Наверно, это очень опасно?

— Реки? Пустяки! Но вот переправиться через моря и океаны на наших скорлупках не так-то просто...

— Через моря и океаны?

— А как же. Чтобы попасть в Индию, надо преодолеть Черное море, унтер-офицер. Необходимо перерезать жизненные артерии англичан. Таким путем мы сломаем им хребет. Все это, конечно, останется между нами. Вы понимаете?!

Я ничего не понимаю. [49]

Все твердят о наступлении на Англию. А солдат присылают сюда. Солдаты из полевых пекарен утверждают, будто в Польшу их перебросили потому, что здесь легче прокормить войска.

Поблизости развернули новые ветеринарные больницы: в Польше вспыхнула эпидемия сапа. Эсэсовцы под страшным секретом сообщают, что раскрыт гнусный план англичан — одним ударом под прикрытием ночи уничтожить ядовитыми газами всю немецкую армию. Но фюрер мудро решил перебросить свои войска в Польшу; теперь эскадрильи Германа Геринга налетят на Англию, и мы через несколько дней отпразднуем победу. Гениальный ход фюрера. Англия задумала погубить нас, а погибнет сама.

Офицеры пропаганды могут быть довольны: легковеров хватает.

А в это время на берегу Буга солдат переодевают в форму таможенников и пограничников. Так им удобнее рыть по ночам бункеры вдоль Буга. Улицы пограничных местечек затянуты маскировочными сетями. Ясно, что дружба с русскими тут ни при чем. [50]

Дальше