Содержание
«Военная Литература»
Дневники и письма
2 февраля

Все затихло. Республиканцы готовят новое, теперь большое наступление. Цель операции — решительно отбросить фашистов от Мадрида. Для этого концентрируются и подводятся новые большие резервы, целое множество бригад. Ларго Кабальеро лично утвердил план, выработанный Генеральным штабом. В Мадриде об этом плане еще ничего не знают, хотя мадридские войска должны наносить дополнительный удар.

Подготовка сражения должна занять еще неделю. Я решил, наконец, выехать из Мадрида на несколько дней. Я не отлучался отсюда с семнадцатого октября. Теперь, кажется, можно. Если что-нибудь стрясется, успею вернуться.

Мы выехали с Дорадо по валенсийской дороге и около Таранкона свернули на юг, в Ла-Манчу. [36]

Мадрид остался позади, и только в эту минуту я по-настоящему понял, в какой опасности этот город, как он оторван от мира, какую странную, печальную и горестно-славную судьбу избрали себе сотни тысяч людей, живущих среди этих стен, на этих улицах, среди этих траншей и баррикад.

3 февраля

Уже темнело, когда по избитому, запущенному шоссе мы стали подъезжать к деревне. Секретарь районного комитета всю дорогу предлагал отведать яблоко из его кошелки; он медленно рассказывал о чистосортных семенах, о тягловой силе, о ремонте инвентаря, о том, что из области обещали прислать трактор, да так и не прислали, о том, что газеты приходят с невозможным опозданием, что очень хромает допризывная подготовка и что этот вопрос упирается в кадры.

Поле холмилось волнистыми грядами, вдали забелели дома. Значит, можно будет лечь, дать отдохнуть больному плечу, немного поспать. По дороге шли две крестьянки в расшитых рубахах, в платках на голове; навстречу нам ехала еще одна, тоже в платочке, верхом. Но верхом не на коне, а на осле. И это напомнило, что девушка верхом может быть Дульцинеей, настоящей Дульцинеей Тобосской, обожаемой дамой хитроумного и несчастного идальго Дон Кихота Ламанчского, и что мы не на Тереке и не на Кубани, а в Ла-Манче, что деревня впереди — это и есть деревня Эль Тобосо Кинтанарского района Толедской области. Секретаря зовут Грегорио Гальего, он никогда в жизни не выезжал из Ла-Манчи, с большим трудом может представить себе Кубань и был бы сам несказанно удивлен, встретив там дивчин в платочках, совсем как в Кинтанаре.

Эль Тобосо встретило нас хмуро. Дома стояли неприступные, без огней, маленькие двух — и трехэтажные крепости. На тяжелых церковных воротах висели средневековый замок и картонный плакат: «Народный склад антифашистского зерна». Длинная очередь хозяек в черных платках змеей загибалась за угол и входила в бакалейную лавку. Продавали шоколад для питья, полфунта на душу. В деревне было чисто, как на пасху, все подметено, все прибрано и гладко. Мадрид вспомнился как огромный замусоренный бивуак. [37]

Алькальд принял нас вежливо и осторожно. Он грелся у огромной медной жаровни; легкий дым от углей поднимался к прокопченным бревнам потолка; в конце пустынной, низкой комнаты на каменной скамье, под доской со старыми, пожелтевшими декретами, сидели крестьяне с трубками и молча слушали наш разговор.

Сначала были затронуты общие и политические темы. Алькальд рассказывал, что времена, конечно, трудные, но деревня Эль Тобосо переносит их без всякого недовольства и вся, как один человек, предана нынешнему законному правительству. В частности, он, алькальд, прилагает все усилия, чтобы Эль Тобосо было примером лояльности и послушания властям. О себе самом алькальд объяснил, что формально он республиканец, но по убеждениям коммунист, хотя весьма не чужд и анархистским идеям. На вопрос же, как он относится к социалистической партии, подчеркнул, что и этой партией всегда восторгался. Да разве можно быть коммунистом, не будучи социалистом и республиканцем! Из двух с половиной тысяч жителей Эль Тобосо только тысяча сто участвовали в февральских выборах прошлого года. Из них двести голосовали за партии Народного фронта, а девятьсот, алькальд тяжко вздохнул, голосовали за правые и фашистские партии. После мятежа и начала гражданской войны пятнадцать человек было арестовано, человек одиннадцать скрылись. Остальные, по мнению алькальда, поняли свои ошибки и сейчас, как он выразился, дышат одной грудью с государством.

Эта часть беседы, видимо, была самой стеснительной и щекотливой для алькальда. Он то зябко потирал руки над жаровней, то вытирал пот со лба, то многозначительно хмурил брови, то плутовато хихикал и очень обрадовался, когда его отвлек приход очень молодой, очень высокой и очень грустной девушки.

— Вот вам, — оживленно сказал алькальд, — вот вам один из многих экземпляров знаменитых тобосских дульциней! Раньше сюда приезжали туристы, а теперь некому любоваться на здешнюю красоту.

Со своей стороны я попробовал быть галантным, культурным кавалером и заверил девушку, что давно мечтал увидеть ее, прославленную в бессмертном творении Сервантеса. Но красавица не поняла ни меня, ни алькальда. Она была неграмотна, как девяносто процентов жителей Эль Тобосо, как сорок процентов всего населения Испании. [38] Девушка пришла просить ордер на кило мяса для своего больного отца, деревенского плотника.

Алькальд мягко улыбнулся.

— Ты ведь знаешь, что я не врач. А ведь только врач может определить болезнь твоего отца, вынести суждение, требует ли эта болезнь лечения элементами, которые содержатся в мясе домашних животных, или, наоборот, таковое мясо может осложнить болезнь и даже привести ее к крайне печальному исходу. Принеси мне, малютка, справочное свидетельство от врача, и я распоряжусь о выдаче желаемого тобою мяса.

Девушка ушла, печально поклонившись. Алькальд заметил, что население еще не вполне сознательно и ему приходится разъяснять простые вещи. После этого мы перешли к хозяйственным вопросам.

Земли вокруг Эль Тобосо принадлежат большей частью богатым крестьянам и мелким помещикам. Здесь очень мало хозяйств без пятерых, или трех, или хотя бы двух батраков. Было и несколько крупных помещиков, но все они удрали к фашистам, и их имения, около двух тысяч гектаров, община конфисковала. На этих землях, как торжественно сообщил алькальд, устроен колхоз.

— Сколько хозяйств входит в него?

Этого алькальд сказать не мог.

— А кто знает? Кто руководит колхозом?

Ответ надо было понимать в том смысле, что конфискованной землей управляет комитет Народного фронта из представителей от всех местных партий. Что же касается разных частностей, вроде полевых работ, разделения труда, использования лошадей и всякого прочего, то на это при комитете есть технический руководитель, фамилии которого алькальд не помнил.

Мы потеряли почти час на то, чтобы найти технического руководителя. Это оказался маленький мужчина, очень смышленый, с властными оборотами речи. С первых же слов выяснилось, что не комитет Народного фронта, а лично он заправляет всеми делами того, что в Эль Тобосо называют колхозом. С помощью батраков и бедных крестьян, используя конфискованных мулов, инвентарь и семена, он провел еще в декабре и январе вспашку и посев пшеницы, овса и ячменя, а теперь подготовляет прополку полей. Рабочих и их семьи он кормит, хотя весьма скудно. Сначала кормил по одинаковому пайку, а сейчас завел нечто вроде трудодней или, вернее, сдельной [39] натуральной оплаты за каждую работу. Сейчас он договаривается с народом насчет резки лозы на виноградниках и окапывания оливковых деревьев.

— Как часто у вас бывают собрания членов колхоза? Есть ли у вас какое-нибудь правление или дирекция?

Технический руководитель объяснил, что собрания были только по политическим вопросам, а что касается технических (в это понятие у него укладывалось буквально все), то комитет Народного фронта уполномочил его, технического руководителя, распоряжаться единолично... Он очень удивляется, услышав, что у нас в Советском Союзе под колхозом понимают нечто совершенно другое.

— А не лучше было бы пока отдать часть конфискованной земли отдельным малоземельным крестьянам и батракам, индивидуально или сформировавшимся группам?

Нет, ни алькальд, ни технический руководитель не считают это правильным.

По их мнению, батраки и единоличные крестьяне сами не справятся с землей. У них не найдется для этого ни сил, ни средств. А главное, алькальд беспокоится, как бы чего-нибудь не напутать при распределении земли. Отдать ее легко, а вот выдрать обратно — это вряд ли кому удастся. Поэтому руководящие личности деревни Эль Тобосо решили конфискованные имения пока не трогать, держать их в кулаке, а после войны, когда все разъяснится, тогда видно будет, что делать с землей.

По моей просьбе нам показали конный двор коллективного хозяйства. Хорошая каменная конюшня. Тридцать мулов в стойле. Никогда не представлял себе, что мулы могут быть такие высокие. Тут же лежали сохи — старинные сохи с тупыми, короткими лемехами, каких в России уже нигде не встретишь. Конюхи поили мулов свежей водой, они поснимали береты, увидев «технического руководителя». Все вместе оставляло впечатление добропорядочной помещичьей экономии, управляемой рачительным приказчиком, пока хозяин уехал за границу.

Вышли на улицу — тьма, хоть глаз выколи. В такую тьму не надо быть фантазером и Дон Кихотом, чтобы в завывании ветра услышать вопли вражеских полчищ и в хлопнувшей калитке — выстрел коварного врага. Мелкие группы и банды бесприютных фашистов бродят по дорогам [40] республиканского тыла — днем прячутся в оврагах и пещерах, ночью подбираются к деревням на предмет грабежа и расправы.

— А чем у вас живет деревня после работы? Какое времяпрепровождение, какие забавы?

Алькальд замялся:

— Видите ли, у нас раньше очень многие ходили в церковь. Также и молодежь. Не столько из религиозных чувств, сколько для развлечения. В церкви и кругом нее можно было поглазеть друг на друга, мальчикам высмотреть девочек, а девочкам мальчиков, потихоньку познакомиться, а теперь это отпало, ну и собираться больше негде, сидят по домам или собираются у какой-нибудь сеньориты, у которой есть керосин. Без света мы собираться запрещаем: может выйти соблазн. А старики — те, конечно, спят.

Алькальд привел нас на постоялый двор. Под навесом, у каменной выдолбленной колоды, из которой, несомненно, пил воду Росинант, уже приютился автомобиль. Внутри харчевни, у холодного очага, при свете жалкой коптилки, с кислой миной полулежал голодный Дорадо. Но алькальд, отозвав трактирщика в сторону, шепнул ему пару слов и сразу расколдовал унылую, холодную лачугу. В очаге запылал яркий огонь, на угольях стала подрумяниваться аппетитная баранья нога, оказалось, что в Эль Тобосо можно получать мясо и без рецепта врача, и даже в чрезмерных для желудка количествах.

Кроме баранины хозяин подал к столу не только олью — испанскую похлебку со всякими кореньями и специями, не только чудесный кинтанарский суп, но даже мортеруэло — знаменитый ламанчский паштет из гусиной печенки, могущий поспорить со страсбургским паштетом. Излишне упоминать об огромном кувшине местного вина, грубоватого и хмельного. За все это, как и за постели, как и за огонь в очаге, тобосский трактирщик поутру содрал больше, чем самый дорогой столичный отель. Но, по правде сказать, так не доводилось ужинать за все полгода в Испании. Во сне приснился деревенский богач и обжора Камачо, гневный Дон Кихот требовал у него ордер на кило баранины для больной Дульцинеи, а Камачо смеялся над картонными доспехами печального рыцаря и требовал справку от портного. [41]

5 февраля

От Эль Тобосо до Вилья де Дон Фадрике теперь час езды на машине. Дон Кихот на этот же путь, в обратном направлении, потратил день. Исчисляя суточный пробег Дон-Кихотовой клячи в двадцать пять километров, ученые-сервантисты, своим усердием намного затмившие наших пушкинистов, причисляют Вилья де Дон Фадрике к пяти деревням, где мог проживать герой великого национального романа. Но никогда интуристы не ездят в Дон Фадрике. Им здесь нечего смотреть: деревня как деревня — дома, крестьяне, мельница, колодцы, скот. Зато Дон Фадрике имеет имя внутри страны. Его крестьяне боролись с фашистскими помещиками в годы королевской реакции и в дни диктатуры Хиля Роблеса. Когда им пробовали запретить политические собрания и закрыть Народный дом, они просто выгнали жандармов за околицу и потом две недели, при взволнованном внимании всей страны, с оружием в руках оборонялись от двух карательных батальонов. Фашистским властям пришлось начать переговоры и пойти на компромисс, разрешить снова открыть Народный дом. Деревня всегда обороняла не только свои права, она помогала соседям. Во всей кинтанарской округе и в самом Кинтанаре, если жандармы, или помещики, или помещичья частная охрана начинали что-нибудь против крестьян, те сейчас же посылали за ребятами из Дон Фадрике. И ребята приходили, они учили, как драться с фашистами, и сами первые показывали пример.

В аюнтамьенто (общинный совет) нас окружили большой оживленной группой старики, молодежь, женщины. Стали расспрашивать о Советском Союзе, как там живется, что говорят о войне в Испании, как смотрят на исход. И тут же, вперемежку, рассказывать свои собственные дела, заботы, успехи.

В Дон Фадрике ровно столько жителей, сколько в Эль Тобосо. Но деревня отправила в республиканскую армию четыреста человек. Двадцать человек погибло в боях за Республику, — их имена, пронумерованные, написаны на черной, увитой зеленью мемориальной доске, и еще тринадцать номеров демонстративно проставлены за ними в ожидании новых жертв.

Крестьяне Дон Фадрике борются с фашизмом не только с оружием в руках. Деревня стоит в шестидесяти километрах от Толедо, в ста пятидесяти от Мадрида. Алькальд и комитет Народного фронта организовали регулярные [42] поставки для осажденной столицы. Нет дня, чтобы на Мадрид не ушли два-три грузовика с хлебом, с сыром, с фуражом, с вином, с овощами, с мясом.

— Как, у вас и мясо есть? Вот в Эль Тобосо, там его и для больных не хватает.

Донфадриковцы хмурятся.

— Хватает! Там честности не хватает, вот чего. В Тобосо мяса не меньше, чем у нас, но комитет разрешает его прятать или если продает, то потихоньку и не на Мадрид, а на Левант — там больше платят. А у нас строгий закон: если приезжают с востока, мы отвечаем, что продовольствие имеем, но продавать не можем, потому что снабжаем Мадрид. Ни за какую цену не отдадим, никакими бумагами нас не запугаешь и еще меньше силой. А когда приезжают мадридцы, мы уже их знаем, мы грузим машину доверху и о цене не спорим. А в самом Дон Фадрике мясо можно купить в лавке.

В самом деле, на главной улице здесь работает чистенькая мясная лавка с вывеской «Крестьянский союз». Продают по два кило баранины всем желающим. Очереди у лавки нет. «Крестьянским союзом» называется здешнее сбытовое кооперативное товарищество. Оно продает сельскохозяйственные продукты или меняет их (очень туго с наличными деньгами) на сахар, кофе, спички, керосин. У него же несколько лавок в самой деревне. За последнее время «Союз», который входит во Всеобщую испанскую федерацию крестьян, взял на себя и получение ссуд, кредитов для своих членов от государственного Крестьянского банка.

Другой большой союз в деревне — сельскохозяйственных рабочих. В него вошли и батраки, и мелкие деревенские ремесленники. Союз крестьян и батрацкий союз взяли себе в пользование часть конфискованной земли мятежников — по триста гектаров. Остальные семьсот гектаров аюнтамьенто вместе с партиями Народного фронта отдали в единоличное пользование бедным крестьянам и батракам, по их ходатайствам.

— Для этого года мы завели пока одно правило: всякий, кто берется обработать кусок земли, пусть обработает сколько может и пусть продаст плоды рук своих. От этого народу и армии будет только польза. А там разберем, чья земля. Во всяком случае, пока мы здесь.

Двадцать пять километров друг от друга — и какая громадная разница между двумя деревнями!

В Эль Тобосо — еле прикрытая враждебность, саботаж [43] Республики и ее освободительной войны, демонстративная, напоказ, нищета во всегда богатой деревне, припрятывание и спекуляция продуктами, эксплуатация батраков и бедных крестьян под лживой левацкой формой коллектива, которая при известных условиях может оказаться просто временной опекой земли помещиков в ожидании их прихода.

В Дон Фадрике — активная, самоотверженная борьба крестьянства против фашизма. Активная помощь рабочим, мелкой буржуазии антифашистского города, свободная торговля крестьян продуктами своего труда, принявшая характер содействия демократическому государству нового типа.

Откуда такая разница? Можно ли приписать это только тому, что Тобосо деревня кулацкая, а Дон Фадрике — бедняцкая?

Мне кажется, что не в этом только дело. В Дон Фадрике есть заметная прослойка богатых и зажиточных крестьян с хозяйствами по пятнадцать, и по тридцать, и даже до сорока гектаров, с пятью-шестью мулами и пятью коровами в каждом, с наемным трудом и большими товарными запасами. С двумя такими хозяевами я подсчитал их основной капитал и досчитался с каждым больше чем до пятидесяти тысяч песет. Но эти и все средние крестьяне целиком на стороне правительства Народного фронта, посылают ему пшеницу, картофель и сыновей в окопы. А в Тобосо есть много батраков, которые пока, по существу, не организованы и лишь переменили хозяина — вместо помещика имеют над собой комитет, и даже не комитет, а «технического руководителя».

Большую роль здесь сыграла разница в работе политических партий.

В Дон Фадрике социалисты, коммунисты, республиканцы издавна и особенно в последнее время были активны и деятельны. Они разъяснили крестьянству его интересы, научили охранять свои права от посягательств фашистских помещиков и в той же мере от безответственных экспериментов всякого рода левацких авантюристов. В результате крестьяне знают, что может им дать демократическая республика, чего они от республики могут требовать, знают, что у них может отнять Франко и почему следует с ним бороться.

В Тобосо комитет Народного фронта — ширма для приезжих. Вся жизнь деревни затиснута в узкосиндикальные рамки, а политическую работу вокруг закрытой [44] церкви по темным, тихим домам ведут все те же уцелевшие фашисты. Тобосо и Дон Фадрике — это два полюса, две крайности состояния сегодняшней испанской деревни. Между этими полюсами располагаются все разновидности и оттенки ее сложной, взбудораженной и глубоко потрясенной жизни...

Еще в Мадриде министр земледелия Висенте Урибе показывал мне целый толстый том, написанный на машинке, — синоптические таблицы бесчисленных форм и сочетаний, в которых сейчас идет использование огромных земель мятежников, конфискованных народом. Тут и государственное хозяйство, и общинное, и профсоюзное, и коллективное, и индивидуальное, тут и все виды кооперации — торговой, кредитной, производственной и т. п. Тут и интегральные анархистские коммуны с полным обобществлением всего, вплоть до носильного белья и изъятия денег с заменой таковых бонами, нарезанными из папиросных этикеток. Отрегулировать и даже разобраться во всем этом пока, в разгар гражданской войны, очень трудно. Правительство поступает правильно, кредитуя и поддерживая сейчас все формы — индивидуальные, коллективные — сельского хозяйства по одному только признаку: их продуктивности. Обработать, засеять, убрать все поля — вот первое и основное требование, которое предъявляет правительство к деревне.

Иначе нельзя. Продовольственный резерв может решить судьбу войны и всего демократического режима. И можно от души порадоваться — во всей республиканской Испании не увидишь ни одного невспаханного, незасеянного клочка удобной земли. Даже на самой линии фронта, под артиллерийским огнем, под бомбами самолетов, крестьянин спокойно выполнил свой гражданский долг.

Остальное, прочее зависит от политических партий. Плоды их работы, хорошей или плохой, слабой, сильной или никакой, полезной или вредной, можно наглядно видеть в каждом селе, на каждом хуторе, в каждом крестьянском доме.

Там, где партии занялись деревней, там, где оберегали порядок, законность и интересы ее жителей, там, где крепили антифашистский союз с городом, — там крестьянство показывало удивительные образцы героизма и самопожертвования, создавало партийные отряды, размещало у себя городских беженцев и с подлинно испанским благородством делится с ними всем, что имеет. [45]

Там, где политическая работа сводилась к администрированию, реквизициям и расклейке плакатов, — там люди хмуро отсиживаются по домам, выжидая, куда повернутся дела. Люди неплохие, люди часто замечательные, могущие помочь Республике и борьбой и трудом.

6 февраля

Гостеприимные хозяева не хотят отпускать из Дон Фадрике. Они водят по деревне — нас сопровождает уже толпа человек в сорок — и все показывают и все рассказывают. Вот здесь была баррикада против жандармов Хиля Роблеса, вот здесь пал в бою Анхель Кабрера, чудесный парень, кузнец. А в этот дом надо обязательно зайти — у этого крестьянина вчера родился сын и назван Хосе Хосе, дважды Хосе — в честь Хосе Диаса и Хосе Сталина. Вот в этом доме днем ничего нет, а вечером курсы для неграмотных под руководством одной сеньоры, республиканки. Как жаль, что она уехала утром в Кинтанар, — разминулись.

— Вечером тихо у вас тут? Скучно?

— А вы оставайтесь, проведите вечер в Дон Фадрике, посмотрите, как мы живем. У нас два Народных дома, кино, танцевальный зал, своя труппа, множество кружков, читальня, вечерние добровольные женские мастерские белья для бойцов и раненых.

В этом глухом углу люди пересмотрели лучшие мировые и почти все большие советские фильмы. Почему-то особенно понравился им «Голубой экспресс». Они выписывают его в четвертый раз.

Главная гордость Дон Фадрике — это старый Народный дом, тот самый, из-за которого деревня дралась с двумя батальонами. Его строили еще при монархии, строили всей деревней; мужчины и женщины приносили по камню, по бревну, по оконному стеклу. Мы осматриваем это небольшое, барачного вида здание, холодное, с рядами деревянных скамей. Есть другой, новый, нарядный дом, в здании бывшего помещичьего клуба, очень богатом, уютном, с мягкой мебелью и всеми удобствами, какие только могли придумать провинциальные сеньоры. Но все политические собрания по-прежнему проходят в старом доме.

— Почему?

— А у нас старый дом считается почетней.

Донфадриковцы посмеиваются: [46]

— Не забудьте, мы все-таки Дон Кихоты как-никак.

Они считают себя Дон Кихотами, хотя по происхождению, по крови, по сословию являются потомками крестьянина Санчо Пансы.

Поддерживая по традиции официальный культ великого Сервантеса, вчерашняя правящая Испания, Испания помещиков и монахов, банкиров и мистических философов, трактовала его книгу как трагическую неразрешимую дилемму между идеальным рыцарем, аристократом Кихотом и обыденным, затрапезным плебеем Санчо, между поэзией и прозой, между прекрасной мечтой и вульгарной действительностью. Это была ложь, и прежде всего ложь о Сервантесе. Великому писателю Испании были дороги оба его героя, он с одинаковой любовью написал обоих. Для Сервантеса Кихот и Санчо — это не противоречие, а синтез, не трагедия, а апофеоз духовных и творческих сил испанского народа.

Настали дни великих испытаний. Рыцарь печального образа и его друг, оруженосец, вступили в бой уже не с ветряными мельницами, не со сказочными волшебниками.

Самые жестокие, самые черные вооруженные силы XX столетия обрушили свой сокрушительный удар на мирную, неподготовленную Испанию.

Мир присутствует перед славным поединком Дон Кихота. Сражается он за все человечество, с врагами всего человечества. Его палица обороняет не только собственную землю, дом и семью, — она обороняет испанскую культуру, книги, идеи, свободу мыслить и творить.

7 февраля

Валенсия встретила нежным теплом, чудесным дыханием моря, цветов, фруктов. После сурового горного военного Мадрида это ванна отдохновения. Апельсины лежат золотым ковром на десятки километров вокруг города, их некуда вывозить, некому продавать. Апельсиновые деревья с плодами растут на главных улицах, посреди асфальта, между фонарных столбов и трамвайных проводов. Это так же ненатурально, как если бы открыть в ванной кран и вместе с водой оттуда пошли бы рыбки. Тротуары запружены густой бездельной толпой. Бродят и сидят, развалившись за столиками, целые дивизии молодых людей призывного возраста. На центральной площади Кастелар огромный [47] плакат: «Не забудьте, что фронт в 140 километрах отсюда». Снабжение беспорядочно, на рынках мало провизии, но в ресторанах едят всласть мясо, кур, рыбу, колбасы, овощи. Город переполнен до отказа, квартиры уплотнены, министерства до сих пор дерутся из-за зданий; министры живут и столуются в гостиницах, за каждым ходит стайка журналистов, вечером в ресторанах отелей за общим кофе громко обсуждаются все военные и государственные дела.

Ларго Кабальеро все ругают: противники — вслух, сторонники — потихоньку. Но его побаиваются: у «старика» суровые замашки, он покрикивает, не допускает возражений, военные вопросы он решает единолично как военный министр, все прочие вопросы — единолично как глава правительства. В конце концов, пусть бы решал. Но он не решает. Бумаги важнейшего военно-оперативного значения накапливаются грудами, нерассмотренные, неисполненные. Что бы ни случилось, Кабальеро ложится спать в девять часов вечера, и никто не смеет будить «старика». Если даже Мадрид падет в полночь, глава правительства узнает об этом только утром. Против него ведется глухая борьба, но он подавляет пока всех угрозами уйти и этим обезглавить Народный фронт. Даже коммунисты, которые яснее других видят гибельность его политики, даже они считают пока преждевременной и вредной его отставку, думая, что это повредит внешнему авторитету правительства. «Старик» чувствует это и потому нарочно терроризует всех: или его надо слушаться беспрекословно, или он бросит все.

Новое наступление подготовляется страшно медленно, части не укомплектованы, до сих пор полностью не вооружены, хотя оружие есть. Кабальеро не выдает ни одной винтовки без своей личной визы; ему кажется, что чем позже он выдаст оружие, тем лучше он его сохранит. На самом деле наоборот. Солдаты упражняются на деревянных палках и, получив оружие перед самым боем, не смогут обращаться с ним, поломают или бросят. О будущем наступлении знают все в городе, знает, конечно, и противник, и здесь знают о том, что противник знает, и противник знает, что мы это знаем. В кофейнях, в штабах, в трамваях спорят о том, удастся ли мятежникам упредить нас, или нам удастся упредить противника.

После Мадрида все это непривычно, обидно и тревожно слушать. В Мадриде, в двух километрах от фронта, [48] люди больше верят в успех, чем здесь, в тылу.

Основное в оперативном плане республиканского наступления (этот секретный план, конечно, известен и мне — чем я хуже других!), основное заключается в том, что ударная группа в составе до пятнадцати бригад, целая армия, наносит фашистам удар на левом фланге нашей обороны, с участка Мараньоса — Сан-Мартин-де-ла-Вега, и выходит в первый день на Толедское шоссе. Вспомогательная группа ударяет на Брунете. Еще одна группа прикрывает главную группу с юга. Мадридцам предоставляется нанести дополнительные удары: один — из парка Эль Пардо и другой — из Вильяверде, из прежних укрепленных позиций Листера.

Мадридскому корпусу, уже обстрелянному, проверенному в тяжелых боях, предоставляется второстепенная роль. Тут не без политики. Ларго Кабальеро и начальник Генерального штаба генерал Кабрера вбили себе в голову, что освободят Мадрид силами совершенно новой, ими самими сформированной армии, к которой мадридцы не имеют никакого отношения. Этим Кабальеро смоет с себя пятно: ведь он не только бросил в ноябре Мадрид, но и открыто заявил, что нет стратегического смысла, несвоевременно оборонять столицу. Теперь он докажет свою правоту и выступит как освободитель Мадрида!

Медленно, со скрипом, работает штабная машина. Разъезжают офицеры — из Валенсии в штаб Центрального фронта, из штаба Центрального фронта в Мадрид. Ползут письма, донесения, рапорты, расходятся в пути, устаревают, аннулируются. Идут бесконечные переговоры по телефону. Контрразведка много раз предупреждала, что фашисты подслушивают, что доверять телефонным проводам нельзя. Поэтому начальники разговаривают на ужасно конспиративном языке:

— Ола, полковник, птички уже прилетели?

— Да, мой генерал. Они прилетели сегодня в девять тридцать.

— Много птичек?

— Четырнадцать легких и четыре тяжелых. Две тяжелые птички при посадке подломили шасси.

— Карамба! Что за идиот их вел?!

— Об этом уже доложено авиационному толстяку. Но на него это не произвело никакого впечатления.

— Для министра это слишком маленькое происшествие. [49] Он все равно будет числить за нами четыре тяжелых птички.

— А черепахи, они уже все в пути?

— Не все, мой генерал. Два взвода черепах ремонтируют гусеничные передачи.

— Но так мы никогда не начнем! Свадьба откладывается уже второй раз! Клянусь святым причастием, фашисты начнут раньше нас! Разведка доносит, что уже все готово к их свадьбе.

— Ничего не могу сделать! Вы знаете, мой генерал, какое положение с женихом — он сердится, когда мы напоминаем.

— А заместитель жениха, он уже выехал из Валенсии?

— Полагаю, что не выедет. Жених поедет со вторым заместителем.

— С бородой?

— Так точно, мой генерал.

— Это меня не касается. Я об этом не знаю. Он меня не застанет.

— Что прикажете доложить о здоровье детей?

— Дети абсолютно здоровы. Температура повышается. Имейте в виду: вы мне недодали две тысячи восемьсот игрушек из последней партии. И этих... как их... не хватает. Они у меня на исходе. Даже в тихие дни мы расходуем... этих самых... по восемьдесят тысяч в сутки.

— А ихние птички не прилетели?

— Как же! Были. Семь птичек. Орехи бросали. Семь орехов.

— Жертв нет?

— Жертва есть. Один орех разорвался совсем рядом со штабом. Убил человека с палкой.

— С чем, мой генерал?

— С палкой, говорю!

— Простите, как, мой генерал?

— С палкой, говорю! Что, условного языка не понимаете? Ну, с палкой, с пулеметом, понятно?!

— Понятно, мой генерал!

Наступление было назначено на двадцать седьмое января, затем перенесено на первое февраля, затем на шестое, а теперь намечается на двенадцатое. Тем временем уже не только разведка, а сами части с левого фланга обороны доносят об активности мятежников в этом секторе. Похоже на то, что Франко все-таки упредит. [50]

8 февраля

Мы так красиво обедали с дель Вайо и его женой в ресторане на пляже, нам дали огромных свежих омаров, и разговор шел о международном положении, о позиции Рузвельта, о позиции Ватикана, о позиции Блюма, еще о чьей-то позиции, но кто-то приехал и сказал, что мятежники вовсю наступают под Мадридом, что уже перерезана валенсийская дорога и что все пропало.

Тотчас же после обеда я уехал обратно в Мадрид. Поздно вечером добрался до Арганды, миновал ее; проезд был свободен до самого города, но орудийный гул слышался очень близко и шоссе было запружено растерянными, перепуганными частями. В темноте я их принял за мадридцев, но, подойдя к командирам, не узнал никого. Оказывается, это новые бригады, которые развертывались для наступательной операции, но остановились и побрели назад, так и не заняв исходного положения. У офицеров и комиссаров был ошеломленный, перепуганный вид, шли разговоры о разгроме, о поражении, о необходимости тотчас же ретироваться. В довершение всего стряслось несчастье в 21-й бригаде. Там командир батальона со своими офицерами рассматривал гранату, взятую у пленного. Граната разорвалась и перебила всех семерых офицеров батальона.

К ночи мятежники сильными атаками продвинулись до правого берега реки Харамы, заняли деревню Васиамадрид и оттуда взяли под огонь Валенсийское шоссе, этим перерезав его.

К городу можно проехать кружным путем, но я заночевал в лачужке у шоссе, чтобы на рассвете разобраться в том, что происходит.

10 февраля

Попытки выбить мятежников из Васиамадрид не удались. Валенсийская дорога теперь прочно под обстрелом фашистов. Они, видимо, подвозят новые силы. Из Мадрида пришлось взять и поставить сюда все те же старые части. Опять появились Модесто, Листер, Ганс, Лукач, Дуран, Маркес. Ими приходится затыкать все дыры. Вновь приведенные части из резервной армии в хаотическом состоянии отведены в тыл и там приводятся в порядок. [51]

11 февраля

Марокканцы ночью подкрались к роте, охранявшей железнодорожный мост, уничтожили всю роту и перешли через Хараму.

14 февраля

Этой ночью мятежники предприняли первые атаки в районе Арганды. Дело дошло здесь до штыковых и рукопашных схваток. Республиканцы отбросили мятежников и удержали все свои позиции. С утра бой продолжается, но с меньшей силой. Наступательный порыв фашистов как будто ослабевает. День проходит в грохоте артиллерийской и пулеметной стрельбы. Особенно свирепствует германская зенитная артиллерия. Стоит появиться на горизонте самолету — и в небе сразу возникает огромная черная, с огненными бликами, смертоносная туча огня.

Сами фашисты решили бомбардировать республиканские части с воздуха. В четырнадцать часов над районом Арганды появились шесть «юнкерсов» в сопровождении тридцати шести истребителей. Мгновенно их встретили в воздухе сорок республиканских истребителей. Всего в бою участвовало одновременно семьдесят два самолета. Войска обеих сторон с волнением наблюдают за зрелищем воздушного боя. Оглушительный гул десятков моторов наполняет все кругом.

Три раза пробуют «юнкерсы» сделать заход за линии республиканцев, сбросить там бомбы. И три раза вынуждены бежать от республиканских истребителей. Так и пришлось «юнкерсам» вернуться обратно домой, не сбросив бомб.

16 февраля

Шофер Дорадо — хороший малый, но он все-таки немного слишком робеет для коммуниста. Сегодня мы его переквалифицировали на героя.

Мы выехали из Мадрида через Вальекас, по Валенсийскому шоссе. Дорадо ехал спокойно и уверенно. В эти последние дни мы несколько раз ездили с ним сюда, на участок Модесто и Маркеса, река была в стороне. Как шофер, Дорадо не интересовался картой, считая ее забавой пассажиров, он не знал, что дальше река образует резкую излучину, подходит к самой дороге и что [52] именно здесь шоссе обстреливается мятежниками. Дорадо безмятежно ехал на восьмидесяти километрах скорости, мы миновали шестнадцатый, семнадцатый, восемнадцатый километровый камень — тут я резко пригнул ладонью голову шофера и крикнул ему: «Давай все!» Разбитые машины, поваленные снарядами телеграфные провода валялись на шоссе. Нагнувшись сам, я видел одним глазом маленький порванный ботинок шофера, выжимавший акселераторную педаль. Пули затрещали по шоссе, но бестолково, запоздало, только одна звякнула о кузов нашего «бьюика», все остальные мимо. Иначе и не могло быть. Фашисты уже неделя как взяли шоссе под обстрел, им и не могло прийти в голову, что найдутся дураки ездить здесь. Именно на это и был расчет. Пулей мы пронеслись к Аргандскому мосту, там навстречу повскакали французы из 12-й бригады и чуть не укокошили нас: они думали, что прорвались мятежники. «Молодец! — крикнул я. — Это было твое испытание». Триумфатором, развалившись за рулем, Дорадо подъехал к штабу. Лукач устроил мне сцену. Он пригрозил даже, что за попытку самоубийства лишит обеда. Но не лишил. Вечером, вернувшись в Мадрид, я под честное слово рассказал иностранным журналистам, что валенсийская дорога, вопреки лживым басням мятежного радио, до сих пор является проезжей для всех видов транспорта и что это лично проверено. Двое корреспондентов послали телеграммы. Я все-таки не послал. Не надо преувеличивать.

17 февраля

Группа мадридских частей теснит с фланга и тыла войска мятежников, действующие на реке Хараме.

С семи часов утра республиканцы при поддержке танков и артиллерии начали атаку в направлении селения Мараньоса, юго-восточнее возвышенности Эль Серро де Лос Анхелес. Танковая часть мастерски переправилась через реку и повела за собой пехоту. Артиллерия республиканцев вынудила зенитную артиллерию мятежников сняться в самый момент появления республиканской штурмовой авиации.

Около полудня над полем боя появились фашистские самолеты — пятнадцать «юнкерсов» в сопровождении большой воздушной охраны. Вся эта армада безрезультатно бомбардировала район, в котором, как думали, находилась республиканская артиллерия. Во второй свой [53] заход эта же эскадрилья пыталась атаковать Арганду, но была отрезана республиканскими зенитками и ушла, не сбросив бомб.

Ночью и днем восемнадцатого февраля мятежники начали контратаку у Мараньосы; зато это ослабило их на реке Хараме, у Арганды.

Взбешенные наступательной операцией мадридской группы, мятежники решили сейчас же наказать мадридцев ночной бомбардировкой. Ночной потому, что она безопаснее для воздушных бандитов. И вот после больше чем месячного перерыва опять сотрясаются окна от взрывов, опять мы слышим вопли раненых, опять центральные улицы устланы обломками домов, опять в городские морги свозят мертвых женщин и детей.

Всего две недели назад Франко объявил, что Мадрид был бы давно занят, если бы не его, Франко, нежелание подвергать ужасам артиллерийской воздушной бомбардировки мирное население столицы. «Гуманизм», вдохновленный метеорологическими сводками, размокшим грунтом аэродромов! Высохли аэродромы — высохло и человеколюбие Франко и Геринга.

Час тому назад — новый жестокий воздушный бой над Харамой. Видимо, на этот раз фашистские летчики получили приказ удержаться любой ценой, любой ценой заставить противника отступить, — они сражались очень упорно. Сбито семь фашистских самолетов. Республиканцы потеряли три истребителя, один из летчиков ранен, второй невредим, судьба третьего неизвестна. Но и на этот раз, пусть потеряв три свои самолета, прогнали врага и удержали за собой поле боя.

Все сильнее разгорается сражение вокруг Мадрида. В нем участвуют с обеих сторон много десятков тысяч человек. Маленькая война развернулась в большую войну.

18 февраля

В боях последних трех дней много черт и эпизодов показывают, насколько напряженной и жестокой стала война, насколько далеко ушла она вперед от кустарного, партизанского начального периода.

Плотность фронта на Хараме высока. Обе стороны сосредоточивают на сравнительно небольшом участке значительные силы, большие огневые средства. Артиллерийский [54] и пулеметный огонь, пехотные, автобронетанковые и воздушные атаки почти не прекращаются. Им сопутствуют ночные вылазки, штыковые атаки, кавалерийские разведки на флангах.

Потери мятежников в последних боях опять очень велики. С наблюдательных пунктов видны целые вереницы санитарных автобусов, идущих от боевых линий в тыл. Много убитых остается на поле боя. Значительны потери и у республиканцев.

С огромным мужеством бойцы одной бригады подбили и захватили два фашистских танка и противотанковое орудие. Атака велась на совершенно открытом месте, — только отвага и презрение к смерти помогли молодым «антитанкистам» добиться своего.

Линии воюющих сторон сошлись так тесно, что иногда сплетаются друг с другом. Вчера республиканский танк спокойно и незаметно для себя выехал на поляну, в расположение солдат фашистского иностранного легиона. Мятежники реагировали на приход танка тоже очень спокойно, принимая его за свой. Командир вышел из машины, чтобы справиться об обстановке, и только тогда разобрал, в чем дело. Хладнокровие и решительность спасли его. Мгновенно вернувшись в танк, он открыл огонь. Марокканцы пробовали атаковать его своим излюбленным противотанковым средством — стеклянными снарядами с бензином, но танк расстрелял и передавил всю часть, после чего вернулся к своим. (Примерно такой же случай произошел в январе у Махадаонды с фашистским танком, но там экипаж бросил своего офицера, и он попал в плен.)

Не всегда танкистам удается так счастливо кончать бой. Мужественно и трагически погиб здесь командир танкового взвода, чудесный товарищ Фриц, немец-антифашист, революционный рабочий. Прямым попаданием снаряда была подбита его машина. Легко раненный, он лег под танк, надеясь потом как-нибудь уползти. Вторым снарядом ему оторвало ногу. Истекая кровью, он отстреливался из револьвера от окруживших его фашистов и последнюю пулю пустил себе в голову — в свою умную, храбрую, веселую голову.

Рискуя новыми жертвами, товарищи Фрица кинулись в контратаку и спасли его тело от издевательств врага. И тут же поклялись отплатить за гибель своего командира. На полях Испании германские рабочие продолжают сражаться с гитлеровским фашизмом! [55]

Учащаются вылазки республиканцев на непосредственных линиях обороны самого города. Прошлой ночью фашисты пытались вернуть себе группу зданий, потерянную накануне. Защитники Мадрида не только отбили эту атаку, но и, обнаружив при преследовании два фланкирующих пулемета, добрались до них, бомбами уничтожили их и перекололи пулеметчиков.

Такими вылазками, умножая их всемерно, мадридцы тревожат войска, осаждающие Мадрид, и этим помогают своим товарищам на Хараме. Наконец, со вчерашнего дня высшее командование объединило под единым руководством все силы, действующие как у самого Мадрида, так и на примыкающих к нему секторах — от Лас Росас до Аранхуэса. Это решение отвечает настроению в войсках Центрального фронта.

В войсках крепнет воля к наступательным действиям. Новые кадры, выросшие в борьбе, борются за порядок и дисциплину в армии, за выполнение приказов, против методов уговаривания, против расхлябанности и медлительности в управлении. Они приветствуют чистку штабов и прифронтовых учреждений от бюрократов, саботажников и изменников, замаскированных фашистов и замену их храбрыми, энергичными командирами, на деле, в бою показавшими свою преданность Республике.

20 февраля

На солнечной стороне бурых холмов проступают нежные зеленые пятна. У поворота дороги, на пригорке, один, беззащитно и трогательно цветет миндаль. Это пестрое, жадное цветение на серой волнистой равнине кажется и жалобой и мягким вызовом. Под миндальным деревом, спиной прислонившись к стволу, сидит человек с перерезанным горлом. Кровь ярким галстуком спускается вниз, до пояса, и дальше, большой лужей по земле.

В руках у человека фашистская газета. Ночью здесь наступали фашисты. Сторожевое охранение заснуло — мятежники перерезали его и убитому, в насмешку, сунули в руку фашистскую газету. Убитого не успели вывезти потому, что сначала надо вывезти раненых.

Сейчас республиканцы контратакуют, вернули себе пригорок с миндальным деревом и продвинулись на полтора [56] километра вперед. Это кое-чего стоило. Каждые три — пять минут появляются новые носилки или мул с двумя ранеными; они подвешены в плетеных креслицах по обе стороны его спины, уравновешивая друг друга.

Дальше вперед — острее слышится резкая музыка боя. Множество пулеметов слилось голосами в один, орудийный грохот не смолкает ни на минуту. Республиканские батареи расчищают путь своей наступающей пехоте. Фашистские орудия бьют по ней и по батареям. Они не могут нащупать свою цель, кладут снаряды за добрых пятьсот метров в сторону, — а батарейка-то здесь. С наблюдательного пункта направляют огонь, хвалят за меткость, но требуют выкатить пушки вперед и бить по белому домику.

На склоне горы каменистое поле кажется совсем пустым. И только подойдя ближе, видишь, что поле живет. Фугасные снаряды вырыли большие, по нескольку метров в диаметре, воронки. В каждой такой воронке устроилось по нескольку человек бойцов. Всего на этом поле целый батальон, ожидающий с минуты на минуту ввода в атаку.

Ночью и сегодня утром смерть искала здесь добычи. Сейчас люди пришли сюда сами и спокойно укрываются в могилах, которые приготовил для них враг. Кто постелил себе мягкое ложе из ветвей и листьев, кто дремлет просто на земле, завернувшись в одеяло, кто пишет письма родным.

Кажется безумной эта жизнь в двух шагах от линии, огня, вернее, под самым огнем, потому что артиллерия не стреляет чисто случайно и может направить сюда огонь каждую минуту. Но солдатами руководит нисколько не безумие, а здравый смысл обстрелянных бойцов. Артиллерия в данную минуту отвлечена другим объектом — стреляет то фугасными снарядами по батарее, то шрапнельными по ее персоналу. На склон горы она внимания не обращает. И поэтому хорошо использовать этот склон как место исходного положения для атаки. Конечно, с момента самой атаки огонь будет переведен сюда. Но тогда батальон уйдет дальше, ближе к противнику. Ничего не поделаешь, других удобств от врага не дождешься.

В одной воронке зазвонил полевой телефон. Командир послушал, поговорил, положил трубку, несколько секунд [57] подумал и поднял бойцов. Поле ожило. Из ям поползли люди. Кое-кто спрятал в карман недописанные письма. Может быть, позднее их допишут.

21 февраля

На секторе Мората-де-Тахунья вдруг резкое ухудшение. Неожиданно там появилось около тысячи человек фашистской пехоты; после артиллерийской подготовки мятежники пошли в атаку, Здесь дрались батальон Листера и польский батальон. Мигель был с ними, они держались очень крепко, сдерживали противника метким пулеметным огнем. Все-таки они просили чем-нибудь подпереть их — хоть парочкой танков и водой. Поляки не пили с раннего утра, жара и жажда мучили их. Они послали троих бойцов за водой, но воды еще не было.

Мигель побежал за пригорок, сел в машину, помчался раздобывать какое-нибудь подкрепление. В полутора километрах, у развилки дороги, стоял совершенно целым броневик. Водитель разлегся на подножке и курил самокрутку.

— Чего ты ждешь? — крикнул Мигель. — Скорей вперед, вон за тот холм! Ты там нужен! Где стрелок?

— Стрелка нет. Машина испорчена. Мотор не работает.

— Что испорчено? Покажи. Я исправлю, я механик.

Он ничего не мог исправить в моторе. Но водитель поверил и испугался.

— Мотор не работает, потому что в радиаторе нет воды.

Мигель открыл пробку. Воды в самом деле не было.

— Ты сам выпустил воду, предатель! В двух шагах отсюда лучшие люди Испании и иностранные рабочие отдают свою жизнь за твою страну, а ты бережешь свою шкуру и ради этого выводишь из строя боевую машину!

Трясущимися руками Мигель вынул из-за пояса пистолет. У него все помутилось от злости. Водитель стоял с поднятыми руками, большой, курчавый, с бараньими глазами. Двумя пальцами он еще придерживал свою самокрутку. Кругом собралось несколько человек, они не препятствовали Мигелю. Все-таки он пересилил себя.

Сзади слышался разговор по-польски. Двое парней сопровождали ослика с крохотным бочонком воды. Мигель стал уговаривать их отдать воду для радиатора. Они [58] колебались, потом согласились с ним. Бойцы страдают, но в эту минуту броневик лучше утолит их жажду.

Мигель сел за руль, мотор отлично работал. Поляки влезли в машину. Трогаясь с места, Мигель сказал водителю, стоявшему в слезах посередь дороги:

— Возьми ослика и доставь нам в течение одного часа воду вон туда, за холм, где стреляют. Если доставишь, я тебя посажу обратно на твое место. Если нет — ты дезертир, мы найдем тебя хоть на краю света.

Батальон встретил машину криками «Ура!». Парни объяснили, почему нет воды, и бойцы одобрили решение. Броневик открыл стрельбу из пушки.

Прошел час — парня с водой не было. Пришлось на двадцать минут вывести машину из боя, послать ее за водой. Еще через час все-таки пришел водитель с осликом. Он клялся и божился, что раньше прийти не мог. Ему ничего не сделали, но на броневик не пустили.

К закату солнца бой затих. Фашисты продвинулись на несколько сот метров, но в Морату не прорвались.

22 февраля

Высота Пингаррон много раз переходила из рук в руки. Она уже стоила обеим сторонам нескольких тысяч человек. Пять-шесть домов и отлогая, гладкая каменная плешь. Это все, из-за чего потеряно столько жизней. Но война не знает снисхождения. Пингаррон — ключевая позиция для всего восточного края харамского сектора. Кто будет ее хозяином, тот и будет командовать над большим участком реки. И вот тысячи снарядов, сотни тысяч пуль встречаются на пятачке меньше квадратного километра. Между домами и каменным холмом вырыт, уже никто не помнит кем, небольшой окопчик. Его поочередно занимают то фашисты, то республиканцы. Окопчик залит кровью, завален трупами, клочьями тел, изодранных артиллерийскими взрывами. Трупы невозможно различить, — только на одной, наполовину сохранившейся голове серьга в ухе говорит об Африке.

Захватывая Пингаррон, мятежники удерживают его особым, я бы сказал, чисто фашистским, методом: они подбрасывают сюда время от времени по одной роте. Когда рота почти полностью перебита, посылают другую. Когда сгорела вторая, посылают третью. Если республиканцы атакуют превосходящими силами, мятежники [59] уходят, контратакуют несколькими батальонами. Захватив высоту, оставляют на ней один батальон и опять перемалывают людей, подбрасывая их роту за ротой.

Пока кипит борьба за Пингаррон, и республиканцы и фашисты стараются охватить друг друга на флангах. Идет довольно подвижное, маневренное сражение и тоже с большим кровопролитием. В последние дни дело доходило до двойных обхватов, части обоих противников чередовались, как в слоеном пироге.

Республиканская пехота и танки научились понемногу действовать согласованно и слитно. Несколько раз пехота ходила впереди танков, производя боевую разведку крупными подразделениями. Энергия и отвага танкистов опять и опять вдохновляют войска. По всей Хараме говорят о подвиге командира танка Сантьяго, который один удерживал свою машину двадцать четыре часа. Прямое попадание снаряда убило водителя, тяжело ранило и контузило Сантьяго. Он впал в беспамятство. Танк остался между сторонами. Под вечер, видя, что республиканцы направляются к танку, чтобы вытащить его, фашисты начали снова стрелять и новым снарядом подожгли его. От ожогов раненый Сантьяго очнулся, выполз из танка, зарылся в землю и переждал пожар. Потом вернулся в танк и, изредка стреляя, дождался выручки. Его подобрали без сознания, и первый его вопрос, уже комиссару и санитарам, был: «Что с машиной?»

Почему-то больше всего за последние дни меня потрясла смерть молодого моториста Маноло, связного при танках. Как дух скорости носился он по дорогам и тропинкам. Всюду мелькало его круглое, запыленное, с белыми от пыли бровями и ресницами, милое лицо. В разгар боя, под ураганным огнем, он подъезжал к танкам, стучал и передавал в щель записку командира. Вчера его, смущенного, как ребенка, генерал де Пабло публично благодарил и премировал, а сегодня на рассвете, стремительно обгоняя чью-то машину, он разбился о дерево и умер через несколько часов с той же улыбкой усталого за день ребенка...

23 февраля

Бои на Хараме еще окончательно не утихли, но танкисты именно сегодня устроили празднество. Они пригласили к себе гостей.

Праздник начался с торжественного вечера в пригородном кино «Кукарача». Вопреки своему веселому [60] названию это сырое, узкое, мрачное зданьице, с цементным полом, со скамьями вместо стульев, с зыбкой дощатой эстрадой. Зал приукрасили зеленью и портретами.

Публику хотели рассадить по национальностям, чтобы легче было переводить доклад и программу. Но это не удалось. Танкисты расселись экипажами — водители вместе с командирами машин и командирами башен. Они до того привыкли объясняться полусловами, полужестами в бою и на работе, что уже не чувствуют никаких препятствий во взаимном обращении. Им хотелось вместе попраздновать, как вместе они дрались.

В первых рядах посадили раненых. С ними было немало возни. Все раненые захотели присутствовать на спектакле и подняли по этому поводу страшный шум. Командир разрешил пустить только сидячих раненых. Тогда несколько лежачих срочно переквалифицировались на сидячих, — запротестовали врачи. Составили комиссию, вообще с этим было много споров и переживаний.

Сейчас раненые смирно сидели в первых двух рядах, сияя новыми, чистыми повязками. Генерал де Пабло сел с ними.

Комиссар части открыл собрание — тоненький, худенький испанец в темных очках; у него были больные глаза и неожиданно сильный, громовой голос.

Он говорил о стойкой, храброй борьбе, которую вели республиканские танкисты, обороняя свободную столицу испанского народа Мадрид и подступы к нему. О том, что в танковых войсках рядом с прирожденными испанцами мужественно, самоотверженно, беззаветно сражаются лучшие люди, представители рабочего класса других стран, пришедшие помочь испанскому народу защитить свою родину от фашистского нашествия.

— Они отдают нам свой опыт, свое умение, свою кровь и нередко свои жизни, — сказал комиссар. — Мы не забудем этого. Придет время — трудящиеся Испании вернут свой долг международному рабочему классу. Они помогут любому народу, который вступит в борьбу с чудовищем фашизма.

Взрослые и дети, мужчины и женщины, — страстно вскричал комиссар, — преклоняются перед нами, танкистами! Взрослые и дети, мужчины и женщины делят с нами опасности и лишения боевой жизни!

При этом все машинально посмотрели на женщин и детей. [61]

Дети были представлены пятнадцатилетним Примитиво — красивым, вихрастым мальчуганом, командиром башни из пятого взвода. Примитиво увязался за танками, когда они проходили деревню Галапагар. Сначала он разливал кофе, затем приспособился мотористом связи, а там вдруг выяснилось, что он отличный стрелок. Командир приказал учить его пулемету и танковой пушке. Его учили, научили. Сейчас при упоминании о детях Примитиво густо покраснел, склонил голову набок и, не разжимая губ, улыбнулся.

Женщины сидели все четыре в ряд. Старшая судомойка Фелисидад начала всхлипывать с того момента, как комиссар раскрыл рот. Другие две тоже подплакивали. Только санработник Лиза, в военной куртке, длинная, прямая, как палка, сидела с надменным лицом, выражая недоступность сентиментальным чувствам.

Далее комиссар перешел к вопросам политической работы. Он указал также на особую важность гармонии духа и тела, на необходимость разумного отдыха и даже, добавил он с некоторой робостью, даже развлечений.

Его тревожила зияющая пропасть, к которой он приближался. На совещании делегатов взводов единогласно против его, комиссарского, голоса было решено ограничиться только одной официальной речью, а затем сразу начать обильную программу. Следовательно, после речи комиссара без всякого перехода начиналось пение.

Все-таки он закруглил речь на высоком уровне. Весь зал стоя аплодировал ему; он улыбался, худенький, измученный и счастливый, снял синие очки, вытирался платочком.

Затем на эстраду, в ногу топая тяжелыми башмаками, взошли сразу три конферансье — испанец, немец и серб. Они отсалютовали и объявили программу. Программа эта будет состоять из песен и аттракционов, все в исполнении товарищей танкистов. Песни будут о родине. У каждого из танкистов есть своя родина, и каждый по-своему ее любит, хотя далеко не во всех странах одинаково живется трудовому народу. Значит, будут песни о родине, а затем аттракционы — вот какая программа.

Испанский хор вышел на подмостки, он пел долго и с увлечением, перемежая общее пение сольными номерами.

Он пел звонкие астурийские песни, затем меланхолические каталонские, затем бойкие мадридские куплеты, [62] затем пошло лихое андалусское щебетанье и больше всего фламенко — южные, полуарабские романсы с неимоверно высокими и долгими нотами, слушая которые аудитория притихает, как при акробатических трюках, и грохочет аплодисментами, когда нескончаемая нота все-таки кончается.

У Фелисидад сразу высохли слезы, она била, как хлопушками, толстыми ладонями и кричала: «Оле!»

Французы пели более сдержанно и грациозно, они одновременно не плясали, как испанцы, а слегка шаркали ногами и пристукивали чечеткой, брались по двое за руки и слегка кружились. При этом они корчили ужасно плутоватые и озорные рожи, от этих рож смех не затихал в зале. Они пели нормандские, затем савойские песни, потом лангедокские, очень похожие по языку на каталонские, потом они пели веселые парижские шансонетки. Их попросили в заключение исполнить «Карманьолу», и весь зал пел с ними.

Немцы сначала выступили с хоровой декламацией. Водитель Клаус предупредил, что декламация будет идти с некоторыми перебоями, потому что командир взвода Фриц, один из чтецов-солистов, на днях убит, когда вышел из танка, чтобы натянуть гусеничную передачу. Фрица будет замещать водитель Эрнст, но он не успел подготовиться и будет читать по бумаге.

Декламация прошла с успехом, только каждый раз, когда по бумаге читал свои слова Эрнст, все вспоминали Фрица, какой это был храбрый и честный человек; его буквально изрешетило пулеметным дождем; при нем нашли простреленное несколькими пулями карманное издание «Вопросов ленинизма» на немецком языке. Эрнст, видя взоры, обращенные на него, смущался и запинался: ему было понятно, почему так смотрят.

Сербы и болгары тоже пели свои славянские песни. Во время пения они стояли спокойно, задумчиво, слегка мечтательно. Зал подтягивал им, многие из их песен были хорошо знакомы. Они пели очень просто и притом с какой-то торжественностью. А потом вдруг все сменилось безудержной, буйной пляской; танцоры вертелись волчком, гармонь гремела, вопли восхищения заглушали ее, ветхая эстрада «Кукарачи» трещала под топотом крепких, молодых ног.

Отделение аттракционов прошло при высоком подъеме и активности публики. Водитель Эрнст работал с гирями. Оказалось, что у него великолепная мускулатура. [63]

«Откуда взял гири?!» — спрашивали из зала. Эрнст виновато отмалчивался. Позади него конферансье знаками объяснил, что с гирями все в порядке.

Затем французы вместе с немцами изобразили джаз. Это было не ахти как музыкально, но шуму было много и все были в восторге.

Валенсиец Рикадо, бывший тореадор, изобразил мимически и очень смешно бой с быком, а затем французскую борьбу. Он катался по полу, хватал себя за горло, хрипел, делал «мосты», укладывал себя на обе лопатки, торжествующе раскланивался и сам себе джентльменски пожимал руку. Публика в восторге кричала «Бис!» и топала ногами.

Последним номером выступил звукоподражатель Виктор, из третьей роты, женевец, часовщик. Он сначала кукарекал, затем щелкал и заливался соловьем, после чего изобразил ссору на псарне. Далее он стал имитировать более тонкие звуки, например жужжание пчелы-матки и вопли гиены в безводной пустыне. В заключение он предложил публике называть ему на выбор любые названия любых животных, с тем что он немедленно будет передавать свойственные им звуки. Это благородное обращение артиста к активности публики не было по достоинству оценено. Дело в том, что часть зрителей потихоньку наведалась в соседнюю пристройку и приобщилась к тому, что проектировалось как заключительная часть праздника. От этого в зале образовался один особенно шумный сектор.

— Каких животных мне предложат воспроизвести уважаемые зрители? — корректно спросил Виктор.

— Ихтиозавра! — рявкнули из шумного сектора.

— Пожилую улитку!

— Зенитную пушку «эрликон»!

— Сардинку в масле!

— Рака печени!

— Грудную жабу!

— Генерала Франко!

— Ленточную глисту!

Немецкий конферансье пробовал унять остряков, но зал уже вышел из концертного повиновения. Снова заиграл джаз. Виктор обиженно пожал плечами, соскочил с эстрады, подхватил толстую Фелисидад и пошел с ней в вальсе.

Через четверть часа началось пиршество. На столах лежали груды консервированного мяса в больших мисках, [64] сыр, сладкий валенсийский лук, томаты, вареные яйца, стояло много вина и пива. Разноязычный гомон наполнял тесный барак; окна были плотно занавешены, чтобы не увидела авиация. Фашистские разведчики уже два раза появлялись над районом танковой базы, завтра надо переходить на другое место.

Скоро опять пошли песни, весь концерт был повторен за столом. Выяснилось, что много песен, народных, национальных, поющих о своей родной земле, знакомо и понятно другим народам, из других, далеких земель. Больше всего распространены сейчас по свету русские, советские песни. Их поют с воодушевлением люди, которые никогда не были в Советской стране и вряд ли увидят ее.

Мы вышли, несколько человек, из душного, веселого барака и, подстелив мешок, легли на пригорке тихо смотреть на звезды.

— Скупая земля здесь, в Кастилии, — сказал механик Альфред, — камень, сушь. Драться за нее я согласен, а жить здесь бы не стал. Я из Прованса. Какая там зелень, какие реки, какие виноградники!

— И у нас земля была хорошая, — помолчав, сказал Генрих Адамс, бывший саарский житель. — Была хорошая земля, стала плохая. Гитлеру попала она. Ничего, будет день — очистится, опять станет хорошая.

— Плохой земли не бывает, — задумчиво сказал Борислав, командир взвода, молодой, статный серб. — Вот я как-то был на Дальнем Востоке. Там такие места есть, называются — тайга. Так себе — перелески, болотца, овраги, иногда там звери дикие бродят, опять перелески, опять овраги, и так на тысячи километров. А вот люди, которые там живут, они эту землю ни на какую другую не променяют. Нравится она им! И не уйдут с этой земли никогда, не уступят никому. Родная им эта земля, вот и все.

— А Дон, что это у вас там за река? — спросил у меня Адамс. — Я много о ней читал, о реке Дон. На что она похожа — на Рейн, на Дунай? Почему называется «тихий»?

Я стал рассказывать саарцу Адамсу про реку Дон, про степи, про станицы, про казаков. Он слушал внимательно, тихо. Он спросил, какого цвета река на вид, какая в ней рыба, где река красивее, в верховьях или к устью.

Я сказал, что вниз, за Ростовом, она мне больше нравится. Если плыть к донским гирлам, к Азовскому морю. [65]

Красиво там открывается на горе маленький город Азов, старинный город...

— Там девушки хорошо поют, у Азова. Особенно одна, — вдруг добавил Борислав.

— Ты и там побывал, шельма? — усмехнулся саарец Адамс. — Ай да серб!

— А тебе какое дело! Мало ли где приходится бывать...

Мы долго всматривались в черное кастильское небо, в его чистые, ясные, умытые звезды. Видно, все думали об одном и том же. О тех, кто далеко отсюда, на разных концах света, смотрит сейчас в это же небо, в его ночную черноту или полдневную яркую синь.

— Ну и что же, что серб? — сказал Борислав. — А поют они хорошо. Особенно одна.

28 февраля

Уже три недели без перерыва длятся тяжелые, кровопролитные бои к юго-востоку от Мадрида. Сменяя друг друга, они слились в большое сражение — пока самое крупное сражение гражданской войны в Испании.

В боях на реке Хараме главные силы испанских фашистов и иностранных интервентов столкнулись с лучшими, наиболее боеспособными силами молодой республиканской армии. Обрушиваясь большим кулаком на новый, почти не участвовавший в боях сектор, фашистское командование надеялось легко прорвать фронт и изолировать, наконец, Мадрид. Вместо этого оно натолкнулось на активнейшую оборону, целую серию сокрушительных контратак и контрударов. Операция, задуманная и начатая мятежниками как наступательная, вскоре превратилась во встречную.

Почти во всем районе боев республиканцы удерживают линии на противоположной стороне обороняемой реки. На нескольких участках они избрали передним краем обороны свой берег. И только на одном отрезке фашисты переправились через реку, но, прижатые к берегу, двинуться дальше не могут. Их обходят с флангов, атакуют в лоб, бьют с земли артиллерийским и пулеметным огнем, с воздуха — штурмовыми налетами авиации.

Двадцать дней — и ни одного часа покоя, ни ночью, ни днем!

Двадцать дней в поле, под открытым небом, в непрерывном [66] движении, в перебежках, под шрапнелью, в рукопашных схватках — это совсем ново для республиканцев после неподвижной, окопно-позиционной борьбы у стен Мадрида. Это тяжелое испытание только недавно сформированные дивизии, бригады и батальоны регулярной армии, их бойцы, командиры, комиссары все-таки выдержали.

Вряд ли бои на Хараме решат судьбу гражданской войны и даже Мадридского фронта. Сейчас они угасают, не дав решительного перевеса ни одной из сторон. Но харамское сражение, бесспорно, войдет в военную историю как большое, сложное сражение с применением всех родов оружия, всех видов войск. Пусть только военные историки не слишком увлекаются схемами расположения частей. Пусть помнят, кто в этих частях дрался: с одной стороны — профессионалы войны под командованием германских инструкторов и генералов, с другой — молодые части вооруженного народа, руководимые командирами из народа же, командирами дивизий, которые впервые взяли в руки оружие полгода назад как простые добровольцы-дружинники.

Дальше