Содержание
«Военная Литература»
Дневники и письма
2 декабря

Вот это бой! Это в самом деле бой, ничего не скажешь! Можно, и обороняясь, драться так, что противнику будет жарко.

3-я бригада сначала растерялась и побежала. Она занимала самый правый край, ужасно была горда тем, что две недели тому назад продвинулась здесь на три километра вперед, но за эти две недели не потрудилась хорошо укрепиться. Фашисты ударили ее сразу, как обухом по голове. Тридцать «юнкерсов» в сопровождении штурмовиков подняли дыбом весь участок, они рвали клочьями дачные домики, шоссе, мостики и уж конечно легкие, лениво сделанные окопчики. Затем ринулись танки, артиллерия их поддерживала. 3-я бригада побежала. Ее командир Франсиско Галан по волоскам выщипывал свою тонкую бородку, овалом заканчивающую длинное лицо, медно-красное лицо средневекового кастильского рыцаря. Франсиско и Хосе Галан — братья капитана Фермина Галана, расстрелянного в 1930 году за мятеж против монархии Бурбонов. Оба коммунисты, [291] оба командовали подразделениями 5-го полка с самого его основания.

3-я бригада за одни сутки потеряла все плоды своего наступления тринадцатого ноября. На окраинах дачных поселков Умера и Посуэло-де-Аларкон, за кладбищем, освирепевший Галан наконец остановил бригаду. И тут она начала драться, как наполеоновские гренадеры.

Фашисты не думали здесь останавливаться. Сопротивление они сочли за временную задержку. Увлекаясь маневром, подбросили еще танков, еще пехоты, еще авиации. И понесли на этом большие потери. Авиацию встретили «курносые», они гонят, сбивают, поджигают «юнкерсы», пугают и путают их, вынуждая удирать, не сбросив бомб или сбросив их как попало, без прицела.

Против германских пулеметных танков выступили республиканские пушечные. Кроме того, действуют броневики, и хорошо действуют. Мигель Мартинес упоенно носится в броневике, он никогда не думал, что эта машина может так лихо действовать. Броневик, казалось ему, окончательно устарел и аннулирован танком. Вовсе нет! Запрятавшись под пригорком, или в рощице, или за домом, он подстерегает танк, выносится на большой скорости под углом к движению танка, стреляет в упор и улепетывает что есть сил. Конечно, броневики не могут здесь действовать соединением, строем, конечно, им нужны дороги или хотя бы удобные, сухие, слегка волнистые поля. Но этот полупартизанский вид противотанковой борьбы оказался в этих местах очень кстати.

У Мигеля совсем онемели нос и скула, прижатые к смотровой щели. Но нельзя оторваться, жалко не повторять еще и еще жгуче притягивающий момент сближения с врагом. Два выстрела почти одновременно — свой и неприятельского танка. Затем около секунды ожидания. Это ожидание результата: чей выстрел попал в цель? Ожидание искусственное, удлиненное шумом и звоном в ушах. Ожидание ошибочное — результат уже есть, уже дан. Если бы он был не в нашу пользу, то мы ощутили бы его, опрокидываясь на бок или падая навзничь с разорванными кишками. Машина, техника опережает человеческие чувства. Это особенно поразительно в военной технике. Созданные людьми приборы, даже самые простые, иногда переживают своих хозяев. На днях на разбитой, изуродованной руке погибшего летчика я видел его совершенно целые часы-браслет. Пилот упал с полутора тысяч метров. Часы тикали. Они были живы. [292]

После двойного выстрела и ожидания Мигель каждый раз молча переглядывается с остальными двумя в тесной коробке. Во взглядах взаимное одобрение, азартная усмешка: «Живы, стреляем дальше!» И опять железная карета, стукая твердым потолком по затылку, ныряет в ложбинки, взбирается по кочкам.

Пехота — бойцы 3-й бригады — весело машет броневику, когда он выносится из-за поворота. Они не только машут, они сами дерутся, делают перебежки, выбирают укрытия для пулеметных точек, густо простреливают проходимые для противника места, они пробираются к его танкам и сшибают гусеничные передачи пучками по пять-шесть ручных бомб. В уставах это называется жесткой обороной, но в такой жесткости есть и своя упругость, гибкость, устремление обороняющегося вперед, пружинные рывки контратак.

Весь район вокруг обеих деревень полон пулеметного щелка, басовых взрывов снарядов и гранат, нежного свиста пуль; фашисты подбрасывают еще и еще, их огонь все сильнее, но положение ясно: 3-я бригада теперь не уступит; она заупрямилась, заупрямились командир и каждый отдельный боец; заупрямились, вот и все; заупрямившись, боец обрел двойной слух, двойное зрение, стал метче стрелять, больше заботиться о своем соседе; взводы стали помогать друг другу, роты и батальоны начали правильно взаимодействовать; раненые перестали дико кричать и отрывать невредимых от стрельбы; невредимые перестали по пять человек уносить в тыл одного раненого, как это бывает при нервозном настроении; они перевязывают товарища и оставляют лежать, пока не приползут санитары; сами санитары не прячутся, а спокойно подбираются к передовой линии; связные не пропадают на полдня, когда их послали на двадцать минут; унтер-офицеры подходят к ротным и батальонным командирам с мелкими инициативными предложениями — передвинуться вон за тот домик, соединить вон те четыре пулемета в одну батарейку; все вместе, выражающее в разных видах упрямство, сопротивление, спокойствие и серьезность, — все вместе сливается в сложное целое, которое можно назвать «упорный оборонительный бой».

Сегодня, к концу третьих суток, ободренный Галан делает большой рывок. Попросив немного подкреплений, он хочет отобрать назад брошенное им кладбище Посуэло. Кладбище обнесено каменной стеной — вот оно, напротив, [293] через пустырь, шагов за пятьсот. «Они у меня пойдут испражняться подальше, — говорит Галан. — Возьмемся, ребята». Шесть танков зайдут слева от линии железной дороги, пехота за ними, броневики будут стрелять через пустырь. Атака начинается по правилам, но нет, дело не выйдет. Кладбище, оказывается, напихано пулеметами и противотанковыми пушками, оно встречает атаку мощным, устрашающим огнем. Теперь уже кладбище заупрямилось. Это мгновенно ощущают бойцы 3-й бригады, их настроение катится вертикально вниз, как ртуть на термометре, опущенном в ледяную воду. Они уже сразу устали, жалуются, что не ели четыре дня (неправда, все время боя питались хорошо), что слишком большие потери (неправда, потери маленькие), что их могут обойти и отрезать с фланга (чепуха, физически невозможно), что без поддержки своей авиации нет смысла атаковать (своя авиация уже вылетала два раза), что до сумерек осталось полтора часа, нет смысла начинать, чтобы потом драться в темноте.

Галан прекращает атаку. До чего еще все-таки хрупкие, переменчивые в настроениях войска! Если бы мятежники сейчас догадались двинуться навстречу, они опять далеко погнали бы 3-ю бригаду, как сделали это двадцать девятого ноября... Вечером приказ Рохо — рыть на участке окопы и прочно удерживать Посуэло и Умеру, не переходя в контрнаступление. 3-ю бригаду выводят в резерв. У Мигеля вся голова в шишках и лоб в синяках, но он с сожалением расстается с броневиком. Водитель говорит ему: «Вернешься домой — купи себе такой. И девушек катать можно, и из пушки выстрелить, если тебе кто-нибудь не понравится».

3 декабря

Командование могло бы, конечно, помочь Галану более крупными резервами. Но, видя, что 3-я бригада удержалась сама, оно предпочло не отменять своего более широкого встречного наступления через Каса-де-Кампо, на высоту Гарабитас, чтобы окружить мятежников в Университетском городке. Для этой операции собраны все свободные силы, все танки, вся авиация.

Из этого наступления тоже ничего не вышло. Разве что единственный результат — фашисты встрепенулись, собрали резервы и из-за этого оставили в покое Галана. [294]

Все было проделано, в общем, правильно, — сначала авиация погромила Гарабитас, затем была артиллерийская подготовка, затем пошли танки и сзади них пехота, каталонские части, оставшиеся здесь после смерти Дуррути. Но высота, оказывается, превращена фашистами в настоящий крепостной форт, бетонированный по германскому способу, с мощной артиллерией и богатой противотанковой обороной. Мы начинаем только теперь видеть, какое чувствительное оружие — маленькая противотанковая пушка... Все-таки танки рванулись далеко вперед. Но каталонская пехота не пошла, она только изобразила атаку, открыв невероятную пальбу с исходного положения. Мы уже умеем обороняться, но еще не умеем наступать.

Залка — Лукач ходит усталый и измученный. 11-я и 12-я бригады перенесли много дней тяжелых боев в Университетском городке, понесли тяжелые потери. Третьего дня погиб член Центрального Комитета Компартии Германии Ганс Баймлер. «Какие люди, какие люди!» — восклицает Лукач. Он не может привыкнуть к гибели людей, хотя сам ведет их в бой. В мемуарах Амундсена есть одна простая фраза, которая стоит всей книги. Амундсен говорит: «Человек не может привыкнуть к холоду». Это говорит Амундсен — он знает. Он провел большую часть жизни, в Арктике, во льдах, у Северного и Южного полюсов. Он и окончил свою жизнь там, рванувшись спасать чужого, антипатичного ему человека. На севере, на Шпицбергене, в Гренландии, из-под вечных льдов люди добывают каменный уголь. Мерзнуть ради тепла. Голодать ради сытости людей. Сидеть годами в тюрьме ради свободы. Бороться, уничтожать, умирать самому ради жизни, ради счастья. Человеческий род революционен. Лукач трепетно и жадно любит людей. У него нет большего удовольствия, чем общаться с ними, быть среди них, шутить с ними, говорить им приятные, ласковые вещи, греться около них и согревать. Он не любит ссориться и не любит оставаться один в комнате. В Москве его огорчали и тяготили литературные споры, он обожал праздники, юбилеи и чествования, банкеты, дружеские вечеринки. В Венгрии он заочно приговорен к смертной казни, как непримиримый враг режима. Он попал в незнакомую Россию, он дрался добровольцем против Колчака в Сибири, против Врангеля в Крыму. В Испании он дерется вместе с незнакомым ему народом против его врагов. Он мерзнет ради тепла. [295]

Вокруг него уже подобрался дружный коллектив штаба и политотдела. Итальянец Николетти, немец Густав Реглер, болгары Белов и Петров, француз Дюмон — разные типы, разные характеры, разные темпераменты. Сошлись из разных стран, нашли друг друга и сработались.

Они мечтают вывести бригаду хоть на десять дней в резерв — отдохнуть, поспать, отмыть, приодеть бойцов. «Дайте две недели, — говорит генерал Лукач, — вы получите не бригаду, а куколку. Конфетку!»

4 декабря

Иностранные посольства продолжают безобразничать в Мадриде как могут. Население, защитники города, власти возмущены и много раз хотели утихомирить разнуздавшихся шпионов. Этому препятствует правительство в Валенсии. Международное положение Испании очень тяжело, каждый новый конфликт может еще больше ухудшить его.

Сегодня терпение мадридцев лопнуло. Они все-таки вошли в один из домов, защищенных иностранными флагами. Они покусились на финляндский флаг.

Сколько финнов проживает в Мадриде? Этот вопрос задавали себе многие. Финляндия никогда никакими делами с Испанией связана не была. Не торговала с ней, не вела культурного обмена, не переписывалась.

И вдруг финляндская миссия вошла в Мадриде в моду. О ней толкуют, спорят, строят предположения.

Интерес сосредоточивается главным образом на одной теме. У финляндской миссии, под ее флагом и протекторатом, оказалось в Мадриде ни много ни мало, а шесть многоэтажных домов, битком набитых жильцами. И жильцы эти очень странные. Они отличаются болезненной страстью к сидячему, домашнему образу жизни, до того, что никто из них за три месяца ни разу, ни одного разочка не вышел на улицу.

За последние три дня, видимо получив указания по радио или просто ободренные канонадой на окраинах города, обитатели финляндских домов стали переходить в наступление. Из дома на улице Фернандо Эль Санто обстреляли ночной патруль милиции. На другой день из того же дома поутру бросили небольшую бомбу и тяжело ранили мальчика. Именно на этом кончилось долготерпение мадридцев и их властей. [296]

Вчера вечером управление общественного порядка разослало всем посольствам и миссиям ноту, сообщая о концентрации мятежников и террористов под прикрытием финляндского флага и предупреждая, что во избежание проявлений народного возмущения оно должно будет принять меры к ликвидации фашистских гнезд.

Дом на улице Фернандо Эль Санто стоит как раз напротив британского посольства. Представители полиции предупредили англичан, что намерены проникнуть в финляндский дом и что возможно сопротивление. Англичане флегматично ответили, что не возражают.

Директор общественной безопасности комсомолец Серрано Понсела постучал в тяжелые ворота и потребовал впустить его. Изнутри ответили, что без письменного приказа директора общественной безопасности открывать никому не станут. Директор подмигнул сам себе, тотчас же вынул из кармана свой же заранее заготовленный, подписанный приказ и подсунул его под ворота.

Внутри, по-видимому, поразились такой быстроте делопроизводства, пошли наверх, вернулись и ответили, что отпирать не станут и никаким приказам не подчинятся.

Директор ущипнул двумя пальцами крохотные свои усики и приказал полиции ломать двери.

Из дома открыли пулеметный и ружейный огонь.

Один полицейский упал, обливаясь кровью.

Это разъярило полицию донельзя. Один парень из республиканской гвардии, пригласив остальных отойти немножко назад, долбанул тяжелые ворота ручной гранатой. Взрыв не очень сильно разрушил ворота. Но стрельба изнутри сразу прекратилась. Полиция доломала дверь. Вместе с нею Мигель Мартинес вошел во двор дома. Это оказалась настоящая укрепленная казарма.

В нижнем этаже они встретили много женщин. Отважные мужья оставили их как объект милосердия и как первое прикрытие на случай неприятностей.

Дружинники оставили женщин в тех же квартирах первого этажа и поднялись выше. Здесь их встретили новые выстрелы. Тяжело ранен еще один боец. Его товарищи, стиснув зубы, не стреляют. Они соблюдают приказ: не производить никакого насилия, чтобы ненароком не причинить вреда драгоценному организму какого-нибудь финского гражданина. Рискуя жизнью, они взламывают двери трех верхних этажей — и что же? [297]

Тысяча сто мужчин, тысяча сто фашистов! Тысяча сто испанских фашистов!

Напрасно Серрано Понсела выкликает пять или шесть раз: «Кто здесь финн или вообще иностранец, выйдите вперед». Толпа понуро молчит. Финнов здесь нет, иностранцев нет. Обыкновенные испанские фашисты.

Дом был настоящей военной казармой. Частные квартиры превращены в солдатские спальни, в изящных дамских будуарах на полу выложено по тридцать — сорок тюфяков. Общая столовая, большой склад продовольствия, и нормы пайка, вывешенные на стене, и список на выдачу табака, и библиотека фашистских книг.

А главное — куча оружия и специальное производство ручных бомб в новеньких, еще не запаянных жестяных банках для сгущенного молока.

Фашистов проводят нескончаемой вереницей по лестнице, усаживают в автобусы, отвозят в тюрьму. Тысяча сто человек вооруженных террористов — это только в одном из шести домов, прикрывшихся финляндским флагом! (Здания самой миссии и консульства — не в счет.) Если вспомнить, что в Мадриде на каждом шагу встречаешь дом, украшенный иностранными флагами и облепленный охранными грамотами, если начнешь прикидывать и подсчитывать, все цифры возможной численности фашистской подпольной «пятой колонны» опрокидываются. Она должна быть в несколько раз больше, чем она до сих пор представлялась.

Все ждали, что, конечно, финляндская миссия заявит категорический протест против вторжения в дом, состоявший под ее протекторатом. Такого протеста не поступило, даже наоборот. Финляндский посланник, узнав о происшедшем на улице Фернандо Эль Санто, 17, позвонил в управление безопасности, справился о результатах проверки, выразил крайнее свое изумление составом обитателей дома и их поведением, подчеркнул полное свое согласие с мерами, предпринятыми полицией, и даже предложил свое содействие в ведении следствия. До чего любезные еще сохранились дипломаты!

6 декабря

Почти полное затишье. В такие дни мы чувствуем себя как где-нибудь на зимовке: вечером некуда ходить, кроме штаба и комиссариата; можно только работать, читать или слушать радио. [298] Сориа раздобыл себе даже какую-то гнусную скрипчонку и стал на ней пиликать. Мы заявили, что это превосходит все ужасы осады Мадрида и что выселим его, если не перестанет. Он обиделся, сказал, что учился в консерватории и что во всем виновато качество скрипки.

Долговязый Фрэнк Питкерн заходит к нам, чудаковатый и очень остроумный человек. Он был восходящей звездой в «Таймсе», ему готовилась шикарная буржуазная газетная карьера, — он испортил все, вступил в коммунистическую партию, стал репортером «Дейли уоркер». В Испании он держится храбро, пишет ярко и интересно, тираж английской коммунистической газеты сильно возрос за время публикации его корреспонденции.

Он живет в помещении канадской кровяной монополии. Да, есть и такая. Канадское общество по переливанию крови прислало в Испанию специальную экспедицию, с врачами, с оборудованием, с посудой. Канадцы заявили, что берутся организовать переливание для всех раненых на всех фронтах, если им будет предоставлено на это монопольное право. Правительство приняло это предложение.

Экспедиция занимает большой старинный особняк. В комнатах грязновато. На стильных комодах, на нетопленых каминах громоздятся большие металлические, похожие на консервные банки с кровью. Здесь ее собирают от доноров и распределяют по больницам, по фронтовым лазаретам.

Фрэнк рассказывает о комических нравах в британском посольстве. Там скопилось множество беженцев с английскими паспортами, для них созданы общежитие и столовая. Далеко не все обитатели обладают внешностью и манерами, соответствующими представлениям о подданных Британской империи. Большинство из них — гибралтарские испанцы, шумливые и не очень опрятные. Да и прирожденные англичане не все на уровне великосветского аристократизма, которым славилось издавна британское посольство в Мадриде. Посол приказал читать предобеденную молитву — это вызывает шутки и непочтительные замечания. В общежитие попал некто Джек Робинсон, бывший автомобильный механик, ныне забулдыга и непритязательный весельчак. Его тяготил режим богадельни, установленный в общежитии. За столом, забавляясь сам с собой, этот несолидный человек [299] подбросил вверх кусок хлеба с расчетом попасть в свою тарелку с супом. Хлеб упал точно в суп, но обрызгал соседей. Робинсон был торжественно выселен из общежития «за бросание хлеба в суп с недопустимой высоты», как это было объявлено в приказе. Фрэнк страшно обрадовался, он написал громовой обличительный фельетон против британского посольства в Мадриде, фельетон был напечатан под огромным заголовком: «Джек Робинсон — человек без отечества. Он бросил хлеб в суп с недопустимой высоты...» Сам посол, мистер Огилви Форбс, стареет и сохнет от этих треволнений. Он утешает себя только любимым занятием — игрой на шотландской волынке. Из-за двери посла доносятся заунывные звуки, — обитатели посольства вздыхают и на цыпочках уходят подальше.

В Мадриде осталось не более десятка иностранных корреспондентов, это уже включая коммунистов. Даже крупнейшие мировые газеты, жертвуя интересами сенсационной информации из осажденного Мадрида, потихоньку и под разными предлогами отзывают отсюда своих представителей. Их не устраивает самый характер информации: журналисты, даже самые умеренные и правые, не могут, рассказывая о сегодняшнем Мадриде, не восхвалять героизм и решительность рабочих, передовую, организующую роль коммунистов, не могут не осуждать зверства интервентов, коварство и цинизм иностранных посольств, укрывающих у себя фашистские элементы.

Недавно в Мадрид приезжал Пьер Эрбар, секретарь и родственник Андре Жида. Мы встретили его дружелюбно — он сопровождал старика в поездке по Советскому Союзу и разделял с ним его восторги и любовь к коммунизму. Однако Эрбар держался довольно странно. Дня через два из его осторожных и уклончивых разговоров выяснились вещи более чем неожиданные. Оказывается, Андре Жид написал книжку о Советском Союзе, которая существенно, как говорит Эрбар, расходится с теми заявлениями и декларациями, которые автор делал во время поездки. Причин такой внезапной перемены Эрбар не объясняет, вернее, он относит их к чистой психологии: старик, по его выражению, на все реагирует дважды, и вторая его реакция часто противоположна первой; какая из двух реакций настоящая, об этом окружающим предоставляется судить самим. Но внезапная эта перемена очень встревожила Эрбара, который [300] ведает «левизной» Андре Жида. Он, Эрбар, надумал «перекрыть» книгу поездкой своего шефа в Испанию и сейчас приехал подготовлять к этому почву. Почва оказалась неподходящей. Испанцы, особенно в Мадриде, открыто заявили, что Андре Жиду, если он в самом деле написал книгу, враждебную Советскому Союзу, лучше сюда не показываться: он будет окружен презрением, бойкотом интеллигенции и народа. Особенно встревожился другой приятель и домочадец Жида, голландец Иеф Ласт, работающий здесь в Интернациональных бригадах. Он прибежал ко мне в отчаянии, восклицая, что Андре Жид опозорит себя навсегда, выступив против Советского Союза, особенно сейчас, в разгар борьбы с фашизмом. Он оставил мне текст телеграммы, которую послал старику:

«Считаю момент абсолютно неподходящим для опубликования твоей книги. Пламенно прошу затормозить издание до разговора в Мадриде. Письмо следует. Иеф Ласт».

Эрбар срочно вернулся в Париж с целью «сделать все, чтобы спасти Андре Жида от его безумия». Сегодня я узнал, что книга все-таки вышла. «Безумия» в этом я не чувствую, здесь видны совсем другие причины.

К Сориа пришел прощаться Де ла Прэ, специальный корреспондент «Пари суар», молодой, элегантный француз. Он объяснил, что уезжает, потому что газета перестала печатать его статьи, считая их слишком коммунистическими. Никогда он не считал себя ни коммунистом, ни близким к коммунизму. Он просто вел себя как честный журналист, ежедневно передавал материал о том, как фашистские летчики убивают беззащитных женщин и детей. В конце концов, ведь для информации его послали, не для чего другого! Материал не печатается, и он решил отправиться в Париж, объясниться с редакцией, объяснить редакции, что всякая другая информация из Мадрида была бы сейчас ложью.

7 декабря

Город прочно изменил облик. Прежде всего он перестал быть столицей. Для этого достаточно было уехать из Мадрида только трем тысячам человек. Оставшийся миллион стал жить по-другому. Мадрид никогда не был промышленным городом. Его богатая и веселая жизнь всегда вращалась [301] вокруг государственного центра, при монархии — вокруг двора, при Республике — вокруг правительства. Чиновничество, парламент и политические группы, интеллигенция, академические, газетные, литературные круги, банки, коммерсанты, пенсионеры, приезжие из провинции — все это жило, управляя страной, хозяйничая, наставляя и поучая провинцию. Мадридские рабочие — большей частью строители, коммунальники и печатники.

Двенадцать министерств перебрались в Валенсию, они взяли с собой, в общем, немного людей и бумаг. Но все, что осталось, начало работать на холостом ходу или совсем остановилось. Громадные правительственные здания заколочены, или в них перебрались, занимая десятую долю площади, областные учреждения, конторы, штабы. При огромных архивах остались старые, слепые смотрители. В городе появились тысячи пустых квартир, оберегаемых бедными родственницами уехавших хозяев или слугами, потихоньку продающими хозяйские вещи. На дверях наклеены грамоты, в которых пространно описываются заслуги перед отечеством отсутствующих обитателей квартир.

Мадридская улица получила демократический, простонародный характер. Тротуары занял дружинник милиции, его пригородная подруга. Солдаты разгуливают по четверо-пятеро в ряд, обнявшись, распевая песни. Они разглядывают магазинные витрины, в которых среди скудных товаров выставлен картонный печатный плакатик: «Это предприятие предано режиму»... Они подолгу роются в книжных грудах на тележках букинистов, здесь навалены Лопе де Вега и Александр Дюма, Антонио Чехов и Валье Инклан, «Декамерон», «Тарас Бульба», «Открытие Западной Индии», «Расчеты железобетонных конструкций», «Белая и черная магия». Вот лежит в пестрой обложке Рамон Сендер: «Мадрид — Москва». Книжка раскрывается на шестьдесят первой странице, там сказано: «Спектакль в Большом театре поражает своей монументальностью. Декорации, игра, музыка и политика. Да, в красоте цветов и оттенков «Петрушки» есть политика!.. Представление кончается около одиннадцати часов. У театра ожидает около дюжины огромных комфортабельных автобусов, какие в Мадриде служат для богатых туристов. Несколько сот рабочих выходят из театра, весело рассаживаются в автобусах и едут в свои районы. Я сажусь в трамвай, который [302] за десять копеек довезет меня наверх, почти до самой площади со статуей Пушкина, — там поблизости я живу. Город оживлен и не утихает почти всю ночь. Москва не спит, она работает и живет круглые сутки...»

Дружинники перебирают книги на лотках, не знают, какую именно забрать с собой в окопы. Очень много эротической литературы, ее всегда плодили без конца в Испании. Крохотные карманные брошюрки с похабными рисуночками и толстые тома подозрительных профессоров: «Полное описание всех, известных науке и обществу, древних и современных способов покорения женской души, испробованных и проверенных виднейшими кавалерами всех веков и народов». Молодой кастилец с походной фляжкой у пояса, нахмурившись, переворачивает соблазнительную книгу. Она стоит десять песет. За десять песет — весь тысячелетний опыт любви! Накрашенная девица настойчиво цыкает ему. Прислонившись к стене, она скрестила ноги; у нее крутые икры в черном шелку и лицо старухи; показывает рукой в перчатке: «Пять!» Солдатик колеблется, затем он тихо оставляет научный труд о любви и уходит с женщиной.

У входов в кинотеатры — огромные очереди. Хунта обороны установила очень низкие входные цены, кино и театры переполнены, они работают с трех до девяти часов вечера. Показывают большей частью старые картины, — откуда здесь, в осажденном, покинутом Мадриде, взять новые! Появились афиши. «В ближайшие дни смотрите новый русский, подлинно антифашистский фильм «Юность Максима»!» Вчера вечером во время киносеанса в театре «Гойя» налетели бомбардировщики. Картина оборвалась, в зале было темно, горели только дежурные красные лампочки. Директор крикнул всем спускаться в подвал. Ему ответили ревом всего зала и топаньем ног: «Продолжай картину!» Шел приключенческо-гангстерский фильм «Террор в Чикаго». Бандиты и полиция гонялись друг за другом в автомобилях, стреляли в магазинные витрины и прятали друг от друга какой-то труп миллиардера. Зал бушевал изо всех сил, солдаты грозили изничтожить директора, если он не продолжит картину. Фильм возобновили. Гангстеры заперли красавицу, невесту сыщика, в погребе вместе с гробом; она сидела на пивном бочонке в бальном туалете, обливаясь слезами, вдруг крышка гроба стала тихо-тихо подниматься, — это было в самом деле страшно. [303]

Оглушительный взрыв раздался где-то совсем поблизости. Стены кино дрогнули, послышался звон стекла, экран опять потух. Одну минуту мы все сидели тихо, прислушиваясь. Потом сразу рассердились на директора кино. «Давай картину, — кричали солдаты, — давай, а то мы тебя сотрем в порошок, фашист, рогоносец, дерьмо!» Картина возобновилась, она мигала, подпрыгивала, видимо механик в будке тоже нервничал, но основное было ясно: мертвец в гробу был не кто иной, как сам молодой сыщик. Он обнял невесту и начал ломиться в дверь наружу, но гангстеры стали напускать в погреб ядовитые газы; у невесты уже начались красивые обморочные движения, когда, наконец, прибыла полиция. Публика, сладко потягиваясь, двинулась на улицу.

Тут же, на перекрестке, в кромешной тьме прохожие окружают слепого музыканта, бросают ему в шляпу медь, предлагают играть «Интернационал». Он играет, и толпа вокруг него поет. Не какая-нибудь организация, или военная часть, или общество — просто толпа на темной улице Мадрида хором поет «Интернационал» и «Молодую гвардию».

В Мадриде голодно. Рынки почти пусты, хотя спекуляции особой не чувствуется. Торговцы, особенно мелкие, стараются показать понимание гражданского долга, они распродают свои убогие запасы, не повышая цен и в возможно большее количество рук. В кофейнях первую чашку кофе (это теперь уже не совсем кофе, но называется кофе) подают с сахаром (это не совсем сахар, а щепотка коричневой сахарной крупы в крохотном бумажном пакетике), вторую чашку — с извинениями — без сахара, третью — с еще большими извинениями — совсем не подают. Буфетчик считает делом чести обслужить хотя и меньшими порциями, но большее количество посетителей. Хуже всего с табаком.

У меня завелся новый друг и помощник. Зовут его Ксавер. Испанец, бледный, круглолицый, с огромными глазами и с еще большими синими кругами под глазами. Ему девять лет, но он, не шутя, хороший помощник. К шести часам вечера, к моему возвращению в город, он каждый день обходит все редакции вечерних газет и привозит первые экземпляры, прямо с ротационной машины. Сдает уже вышедшие газеты и докладывает, ясно, толково, кратко, почему опоздали остальные. В «Кларидад» цензура вычеркнула три заголовка, и их срезают со стереотипа. «Информасьонес» еще не [304] вернулась в собственную типографию после взрыва, а в чужой типографии ее задерживают. «Эральдо де Мадрид» ждет тока, там в типографии темно до чертиков...

Но это лишь побочное занятие Ксавера. Через минуту его выкрики разносятся по всем этажам и коридорам огромного отеля-лазарета. Стремительно врывается он в номера-палаты и продает газеты. Даже дверь в операционный зал для него не закрыта — госпитальные порядки здесь аховые; покосившись на хирургический стол и врачей в белых шлемах, он молча кладет газету на подоконник. Если Ксавер пропустил какую-либо палату, раненые зовут его стонами; торопливо извинившись, он кладет вечерку на ночной столик и сгребает медные монеты в кожаный кошель. Остаток газет он продает на улице, оглядываясь на небо, прислушиваясь, не гудят ли моторы «юнкерсов».

Ксавер сдает выручку отцу, сердитому, голодному и иногда пьяному сапожнику из Санта-Олальи. Пьет отец с горя — пришлось с огромной семьей бежать в Мадрид от фашистов, а теперь власти хотят эвакуировать семью и из Мадрида. Работы нет, в беженской столовой кормят худо, войне конца не видно...

Отругавшись с отцом, Ксавер считает свой хлопотный день оконченным; возвращается ко мне в комнату. Гордый мальчик почти никогда не принимает еды — ни хлеба, ни консервов, ни яблока. Но он любит сидеть в кресле у электрической печки — такая холодная зима, и нигде не топят. Подперши лицо маленьким смуглым кулаком, он сначала продолжительно сидит без движения, закрыв глаза, как усталая хозяйка после целого дня возни на рынке, в кухне, с детьми. Потом немножко отходит и тогда вынимает из кармана драной курточки свою собственную газету. Это крохотное, скверно отпечатанное издание на восьми страничках, выходит оно в Барселоне и называется «Ха-ха!».

Ксавер углубляется в стишки и рисунки. Веселые козявки ездят в каретах, подносят друг другу цветы, сражаются на шпагах, мышата прыгают то в банку с мукой, то в мешок с сажей и вылезают оттуда совсем как маленькие негры с хвостиками. Ксавер вслух тихо смеется. Затем расспрашивает о советских детях и получает очередную порцию русских слов. По уговору, я обязан сообщать восемь слов в день, а в воскресенье, когда нет вечерних газет, двенадцать слов. Ксавер впитывает [305] как губка; он жадно любопытен; война пока лишает его школы. Откинувшись в кресле, он мечтательно вслух перебирает уже накопленные словесные богатства: «Бума-га... Ка-ран-дач... Издра-стуй-те... Испички...»

Сегодня — месяц обороны Мадрида. Теперь я смотрю другими глазами на весь ход борьбы. Война, видимо, будет еще долгой, затяжной, очень трудной. Идет накопление сил с обеих сторон. Страна готовит новые — и немалые — резервы. У Франко есть много техники, мало людей. Он ввозит итальянцев и немцев — «арийских мавров», как их прозвали дружинники.

9 декабря

Вчера фашистские истребители напали на французский пассажирский самолет общества «Эр Франс» и сбили его. На борту самолета были Де ла Прэ и Шато. Оба ранены и доставлены в Гвадалахару. Сегодня вместе с Жоржем Сориа я поехал навестить их.

Гвадалахара очень сильно разрушена воздушными бомбардировками последних дней. Дымятся развалины прекрасного дворца Инфантадо. Несколько бомб попали в больницу, убили и покалечили сорок человек раненых. Другие бомбы попали в детский приют, наворотили гору маленьких трупов. Всего городок за два дня потерял сто сорок человек, из них большинство мирные, беззащитные жители.

Разъяренная толпа гвадалахарцев подошла к зданию местной тюрьмы, обезоружила стражу, изъяла из камер сто арестованных фашистов и расстреляла их. В тот же день отряды местной милиции произвели аресты подозрительных и враждебных элементов и посадили в тюрьму новых сто человек заложников. «На случай новой бомбардировки», — хмуро говорят в Гвадалахаре.

Раненые журналисты лежат в комнатке военного госпиталя, рядом на двух койках. Положение их очень серьезно. У Шато разрывной пулей раздроблена и разворочена берцовая кость. Вчера возник вопрос об ампутации ноги; сегодня положение Шато немного лучше. У Де ла Прэ пуля вошла в пах и вышла сзади, прорвав внутренние органы. Оперировать можно только в Мадриде. Боль искажает его красивое бледное лицо. [306]

— Я, наверно, подохну. У меня такое ощущение.

Он благодарит за посещение, за вызов жены из Парижа и прочие заботы.

— Мы не успели даже полностью набрать высоту, чтобы перевалить через горы, окружающие Мадрид. Мы были в воздухе не более десяти минут. Внезапно над нами в стороне появился истребитель. Он сделал круг, очевидно, хорошо осмотрел нас. Не видеть опознавательные знаки он не мог... Это совершенно исключено. Он исчез на несколько минут, а потом сразу через кабину, снизу, сквозь пол, стали бить пули. От первых же выстрелов мы упали раненные. Пилот был невредим. Он круто повел самолет на посадку. Внизу были какие-то холмы... Самолет очень сильно ударился, встал вертикально на нос. Тяжело раненные, обливаясь кровью, мы упали друг на друга. Кажется, начался пожар, — я уже ничего не соображал... Через несколько минут появились крестьяне, они разломали дверцы и стали бережно нас вытаскивать...

Он спрашивает, какие новые шаги предприняло правительство его страны в ответ на пиратское нападение на французский гражданский самолет. Кто-то сказал ему, что из Парижа послан мятежникам ультиматум. Это радует его. Но никакого ультиматума не послано. Французское правительство ничего не предприняло, оно официально даже не считает себя осведомленным о происшедшем. Мне не хочется огорчать Де ла Прэ, тяжело раненного, может быть умирающего. Я выражаю надежду, что уже теперь французское правительство покажет Франко, где раки зимуют. Раненый тоже надеется на это:

— Хоть бы на этот раз они что-нибудь предприняли! Иначе мне просто стыдно будет носить эту гнусную пулю в паху.

11 декабря

Уже с окраины города виден яркий голубой снег на Гвадарраме. Горы раскрашены снегом и солнцем. Они стали яснее и ближе. По ущельям, взбегая и падая, кружится линия фронта, гремят редкие выстрелы. Осторожно пробираются люди на лыжах, повозках, мулах.

Раньше это казалось чертовски близко, и в самом деле, тридцать — сорок километров — это разве не под самым носом у столицы? Теперь, когда фронт проходит [307] между медицинским и филологическим факультетами Мадридского университета, теперь горный сектор стал чем-то отдаленным, спокойным, второстепенным. Но, конечно, это иллюзия. Затишье на Гвадарраме — условность. Это неустойчивое равновесие. Оно может каждый день нарушиться.

Взятию Эскориала, овладению знаменитым монастырем Сан Лоренсо в лагере испанского фашизма придают особое, мистическое значение. Изворачиваясь в объяснениях долгого стояния под Мадридом, Франко среди прочего заявил, что взятие Эскориала, величайшего религиозно-исторического центра Испании, будет политически равносильно и даже важнее взятия Мадрида. Сейчас в знак особой любви к Эскориалу Франко бомбардировал его с воздуха.

Я приближаюсь к Эскориалу со смущением, как школьник к экзаменационному столу. Сколько глубокомысленных сентенций и формул произнесено здесь за сотни лет путешествующими литераторами, сколько упреков по адресу Филиппа II, сколько издевательств над его сооружением, сколько уничтожающих характеристик громоздкого каменного ящика, что можно еще добавить к этому?

Но когда за поворотом дороги величественно, в могучей и вовсе не мрачной торжественности раскрывается исполинский гранитный амфитеатр, окруженный стеной стальных скал, и у их подножия, из тех же скал высеченный, безупречно простой гранитный дорический четырехугольник о двух тысячах шестистах окнах, — сразу падает и забывается вся эстетическая шелуха случайных психологических обобщений. Эскориал действительно красив и правдив в своей идее и выполнении: крепость-монастырь-дворец-канцелярия большой, сильной католической колониальной империи XVI века, ее апогея и начала упадка. Сооружение, гармонически воплотившее в себе эпоху, дух повелителей, неисчислимый труд народа и великолепное в своей чистоте и благородстве искусство его мастеров.

Старый смотритель Эскориала неприятно изумлен внезапным посетителем. Он ворчит, подозрительно долго не находит ключей, но, наконец, примиряется, и вот мы с ним в пустом, заколдованном городе Эскориала, в геометрическом лабиринте дворов, сводчатых коридоров, серых гранитных галерей, потайных ходов и темных, потрескавшихся полотен. Конечно, генералу Франко [308] было бы приятно прогуляться здесь на коротеньких ножках вместе с германским майором, хозяйски потыкать хлыстиком картины, приказать открыть ставни в низеньких комнатах Филиппа, тоже почувствовать себя чем-нибудь...

Спрашиваю, упали ли сюда бомбы. Не здесь. Они разорвались метров за сто отсюда, у служебных корпусов, обрамляющих самый монастырь; там теперь госпиталь. Тяжело ранили мальчика.

— Но если бы даже разорвались здесь, — смотритель пренебрежительно машет связкой ключей, — не смогут здесь напортить никак: эти стены и своды прочнее самих скал.

У старика явное неверие в силы и возможности германской военной промышленности. Как бы ему не пришлось потом давать развернутую критику своих ошибок.

В огромном соборе гулкая тишина. В глубине придела, в темном углу, на краю самой задней из общих скамей, — место Филиппа. Это демонстрация скромности короля-католика, который перед богом самый смиренный из грешников. Но не только это. Позади скамьи потайная дверь в стене и даже окошко канцелярского типа, через него во время длинных церковных служб королю передавали военные сводки, бумаги для накладывания резолюций. Тут же, само собой, стояла и охрана.

Этот дух утилитарности, деловитости, укрытых под христианским смирением и добродетелью, властвует в Эскориале, как нигде в церковных зданиях. Правительственно-монархический комбинат был блестяще организован при самом своем сооружении и не нуждался почти ни в какой модернизации. Кельи монахов — это просторные и удобные апартаменты для жилья и работы: громадный кабинет, небольшая спальня, молельня и туалетная. При этом они сохраняют всю суровость эпохи инквизиции; каменный пол (с мягкими циновками на нем), железная жаровня (с вделанной в нее симменсовской электрической печкой), простой бронзовый колокольчик (рядом с автоматическим телефоном). На столах груды книг, новых журналов, текущей политической литературы на многих языках. Тихие эскориальские затворники, самые близкие к фашистским кругам, вели отсюда огромную пропагандистскую работу против Республики, против Народного фронта. До них добрались [309] и изгнали отсюда чуть ли не через месяц после начала мятежа. Несколько дюжин эскориальцев работают при бургосском штабе, и уж конечно это они нажимают на скорейшее взятие монастыря Сан Лоренсо.

Выложенная мрамором лестница ведет вниз, в хорошо укрытое от воздушных атак помещение — королевскую усыпальницу. Усыпальница многогранная; здесь стоят кругом в четыре этажа мраморные гробы с королями и королевами от Карла V до Марии-Христины и Альфонса XII включительно. Двадцать три занято и снабжено надписями, двадцать четвертый свободен и без надписи.

Его приготовили для Альфонса XIII. Кандидат хотя в преклонном возрасте, но низложен и где-то за границей играет на бирже.

Я долго стою здесь, соображаю, что можно сделать, но ничего придумать не удается. Другого сюда тоже не положишь. Так и пропадает хороший мраморный гроб.

Снаружи ледяной ветер с гор клонит кусты к земле. Дружинники народной милиции пробуют греться у маленького костра. Они честно охраняют Эскориал. Охраняют памятник истории, музейный экспонат, каменную диковину далекой и страшной старины. Они знают, что враг хочет ворваться сюда, но вряд ли представляют себе всю степень его замысла. В XX столетии, в тридцать шестом году, выродившиеся последыши забытых мучителей Испании хотят вновь сделать Эскориал правящим центром и символом страны. Хотят бросить к его подножию скованный, окровавленный, изнемогающий в фашистских пытках народ.

...Сегодня, перевезенный в Мадрид, во французском госпитале умер Де ла Прэ.

14 декабря

Генералу Лукачу, видимо, не удастся теперь же сделать из своей бригады куколку и конфетку. С большим трудом ему удалось одиннадцатого декабря вырвать свои части в резерв для отдыха и реорганизации. 11-я интернациональная тоже была отпущена. Обе бригады непрерывно дрались больше месяца — с момента своего прихода в Мадрид. Бойцы не спали ни одной ночи под крышей. Они потеряли почти сорок процентов своего состава. Те, что уцелели, [310] покрылись корой грязи; на пальцах мозоли от ружейных затворов. Обувь стопталась, обмундирование изодрано, лица заострились, губы запеклись.

Только три дня пробыли бригады в резерве, а завтра 11-ю уже опять бросают в бой; следующая очередь, видимо, и за 12-й. Противник предпринял новое серьезное наступление из района Брунете на деревню Боадилья-дель-Монте.

Сегодня мятежники сделали несколько танковых атак, поддержанных сильным артиллерийским огнем, но деревни взять им пока не удалось.

15 декабря

Упорный бой за Боадилья-дель-Монте. Головные батальоны 11-й бригады удерживают подступы к деревне. Положение все-таки очень тяжелое. 12-я выступает ночью.

16 декабря

В три часа дня к Мадриду, после большого перерыва, опять прорвалась фашистская авиация — пять «юнкерсов» в сопровождении двадцати трех истребителей. «Курносые» немного опоздали, «юнкерсам» удалось сбросить бомбы. Разгорелся очень жаркий воздушный бой, республиканцы сбили почти над самым городом три «хейнкеля». Бомбардировщикам и остальным истребителям пришлось спасаться бегством. Как жаль, что они успели сбросить бомбы.

Бомбардировка эта по своей военной бесполезности, по тупой жестокости, по выбору объекта — одна из самых подлых среди фашистских бомбардировок Мадрида. Около двадцати больших стокилограммовых бомб сброшено на рабочий квартал Тетуан, вблизи арены боя быков. Десятки домов, двухэтажных и трехэтажных, превращены в груды обломков.

Пока установлено сто жертв, убитых и раненых. Много людей погибло не от самих бомб, а задавлено обвалами стен и потолков.

Огромная толпа копошится на развалинах. Среди общего плача и воплей дружинники, добровольцы, родные вытаскивают трупы людей — взрослых и ребятишек.

Это длится невыносимо медленно и мучительно. В маленькие корзинки накладывают по пять, десять кирпичей и относят в сторону. Показывается нога, или [311] плечо, или детская ручонка. Рыдая, матери дожидаются, пока будет высвобождено все тельце, иногда разорванное пополам. Иногда они, расталкивая окружающих, кидаются на груду щебня и сами, как обезумевшие, отрывают ногтями засыпанные известковой трухой трупики.

В уцелевших домах, если их можно назвать уцелевшими, люди в бессмысленном оцепенении стоят или бродят среди треснувших стен, разбитых стекол, обрызганной кровью мебели, не зная, куда идти, что делать. Бедняки, голытьба Мадрида, нищие семьи рабочих-строителей, ремесленники...

Пожилая женщина, хозяйка, рассказывает. Ее старуха мать очень больна, ломит грудь. Она раздела мать, начала мазать ей грудь йодом, и в эту минуту ударила бомба. Все рухнуло, обвалилось. Мать тяжело ранена, ее только что увезли в больницу.

Через дорогу вход в подземелье метро. Внизу, на платформе, на рельсах, громадный табор беженцев, несчастных людей, лишенных крова. Они расположились прямо на асфальте или даже на рельсах, на щебне. В полумраке туннеля плачут и играют дети. Они засыпают тут же, на грудах грязного тряпья. Когда приходит поезд метро (здесь конечная станция), приходится долго разгонять людей с рельсов, чтобы кого-нибудь не раздавить. После каждой бомбардировки станции метро наводняются вот такой толпой без крова. Хунта обороны пробует бороться с этим, но ничего не может сделать. Надо иметь достаточно противовоздушных убежищ. Мадрид не имеет их. Горе городам, которые не приготовят убежищ от воздушного врага!

Во второй половине дня войска, на правом фланге обороны оставили Боадилья-дель-Монте. Фашисты пробовали продолжать наступление вдоль реки Гвадаррама, но были удержаны 11-й и 12-й бригадами. Получив небольшие резервы из колонны Переа, интернационалисты хотели отбросить противника контратакой, но очень задержались с подготовкой. Противник устал и тоже остановился. Фашисты стали закрепляться и рыть окопы. Постепенно все утихло. [312]

20 декабря

Почему-то ни в одной газете, ни мадридской, ни другой испанской, до сих пор нет ни одной строчки о Висенте Рохо. Репортеры изощряются в описаниях и характеристиках командиров и комиссаров, интендантов и санитарных инспекторов, они печатают огромные портреты певиц и балерин, выступающих в госпиталях, а о человеке, который фактически руководит всей обороной Мадрида, — ни полслова.

Я думаю, это вовсе не по враждебности или антипатии, а просто «в голову не пришло». Иногда здесь не приходят в голову самые ясные вещи.

Трудно не заметить Рохо. Не преувеличивая, круглые сутки виден и доступен он в штабе обороны, круглые сутки сидит в своей куртке с двумя звездочками и республиканским значком, не расправляя спины, перед столом с картами, чертит и отмечает цветным карандашом, пишет служебные записки, говорит с сотнями людей, говорит всегда ровно, вполголоса, прокашливая простуженное горло, разглядывая собеседника внимательными, спокойными глазами.

Как начальник штаба обороны Мадрида, подполковник Рохо держит в руках все нити сложной паутины частей, групп, батарей, отдельных баррикад, саперных команд и авиационных эскадрилий. Без отдыха, без сна он следит за каждым движением противника на каждом из сотен раздробленных и разбросанных участков боевой линии и сразу реагирует на него, сразу вырабатывает и предлагает командованию конкретное решение.

Он кадровый офицер, профессионал-военный, но не из привилегированных, а из пасынков.

В поздний ночной час, вертя пальцами самокрутку из черной Канарской махорки, улыбаясь не без горечи, Рохо объясняет:

— У нас в роду не было ни офицеров, ни военных традиций. Только отец мой был сержантом. Мы были очень бедны, особенно после смерти отца. Вам покажется странным, но своей военной профессией я обязан смерти матери. Благодаря этому, да, благодаря этому я был зачислен в разряд военных сирот и попал в сиротское военное училище, а оттуда, как отличный ученик, в кадетский корпус, в толедский Алькасар... Как все испанские офицеры, я служил в Марокко. Сначала в ударной бригаде, затем в колониальной части в Сеуте. Но меня влекла к себе теория военного дела. Я сделал все [313] от меня зависящее, чтобы вернуться в Алькасар преподавателем в кадетский корпус. Здесь я проработал десять лет. Преподавал стратегию, тактику, историю военного искусства. Сам довольно много писал по этим вопросам и создал военно-библиографический журнал, он выходил до самого мятежа.

Рохо рассказывает о своих любимых военно-тактических темах: наполеоновские походы в Испании, а больше всего — войны «Большого капитана», Гонсало Фернандеса из Кордовы, замечательного полководца-самородка XV столетия, создавшего впервые нечто вроде регулярной армии перед самой эпохой Возрождения. Фашистский мятеж застал Висенте Рохо углубившимся в исторический труд о тактике «Большого капитана».

Несколько дней прошло — дворянские питомцы Рохо с оружием в руках восстали против Республики, присоединились к генеральскому бунту в Тетуане и Севилье. Их скромный учитель-республиканец, наоборот, тотчас же явился в распоряжение правительства.

Зная популярность Рохо среди кадетов и их уважение к своему профессору, военное министерство командировало его в Алькасар как парламентера для переговоров. Ничего из этого, конечно, не вышло. Алькасарские кадеты готовы были восторгаться талантами «Большого капитана», но совсем не собирались, как он, атаковать вместе с французами Неаполь, а, наоборот, жаждали вступить вместе с итальянцами в свой, испанский Мадрид.

Рохо встал во главе колонны народной милиции из простых, ничему не обученных мадридских рабочих, которые были больше преданы родине, чем офицерские сынки. Он был начальником участка на Сомосьерре и сдержал там натиск северной группы мятежников. Он командовал колонной при республиканском контрнаступлении у Сесеньи. Потом он работал помощником начальника Генерального штаба, а при образовании мадридской Хунты возглавил ее штаб.

— У нас тут очень мало военных специалистов. Большинство оказалось в лагере мятежников. Но те, кто здесь, со мной, работают каждый за пятерых. А главное — наша задача становится с каждым днем все легче. На глазах растут и квалифицируются низовые штабы, растут и учатся великолепные командиры больших и малых войсковых единиц. Этот месяц был для них громадной школой. Они проходили ее днем на позициях, [314] вечером — в этой комнате, рядом со мной. Я горжусь своими новыми учениками. И признаться, я сам научился у них многому. Особенно — упорству, натиску, решимости.

Нелегко так быстро осваивать военную премудрость. «Большой капитан» потратил много лет, ему понадобились две войны, чтобы впервые организовать взаимодействие пехоты, кавалерии и артиллерии. Наши «малые капитаны» милиции должны справляться с этим в несколько недель. К тому же им приходится иметь дело с авиацией и танками, от которых Гонсало Фернандес был свободен. Согласитесь, курс обучения тяжеловатый. Но я верю в его успех. Я верю, что командиры с мадридских фабрик разобьют командиров из мадридского Алькасара. Лично я отдам для этого все свои силы.

— А как же ваш исторический труд?

— Лучше не спрашивайте. Мою квартиру разграбили дотла фашисты. Погибло все — богатая военно-историческая библиотека, карты, рукописи, документы, все вещи мои, моей жены, детей. Вот этот плащ на вешалке — все мое имущество. Меня предупреждали, предлагали все эвакуировать, но как-то неловко было отрывать бойцов для перевозки личного имущества...

В штабе холодно, но Рохо делает вид, что не мерзнет в курточке и шарфе. Из большой ниши смотрит строго и надменно бронзовый рыцарь в щегольских латах. На пьедестале выгравировано старинным курсивом: «Гран Капитан». Рядом, на скамье, спят усталые люди в рабочем платье с наскоро нашитыми офицерскими знаками различия.

О Рохо говорят, что он слишком замкнут, мало говорит на политические темы, отмалчивается в острых вопросах, что, может быть, он что-то таит про себя. Хочется думать, что это не так. Пока оборона Мадрида — в огромной степени его заслуга. Это весит больше, чем пылкие и часто пустопорожние декларации новоиспеченных революционеров из придворного генералитета.

Он учит людей, воспитывает офицерские кадры из народа. Из маленьких рабочих капитанов вырастают и вырастут большие капитаны. Будут написаны новые книги о новом военном искусстве испанского народа в его борьбе за свободу. Висенте Рохо напишет их. Напишут и о нем. [315]

21 декабря

Я теперь редко бываю и ночую в городе. Вся боевая активность стабилизовалась на окраинах, в окопах, в траншеях. Мигель Мартинес занят проверкой людей на боевых участках, выявлением твердых кадров политработников для нового, более целесообразного их распределения.

Окопы тянутся просторной, извилистой линией, местами входят в городские кварталы, превращаясь в линию баррикад, укрепленных зданий и улиц, опять выходят наружу, и так — на несколько десятков километров удлиненной подковой вокруг Мадрида, концами упирающейся в северный горный заслон — Гвадарраму, Сомосьерру.

Самые окопы построены теперь добротно, глубиной от одного метра восьмидесяти сантиметров до двух метров, шириной — от метра до полутора. На большинстве участков они снабжены брустверами (по-здешнему — парапеты), бойницами для винтовок и солидно укрытыми пулеметными гнездами.

Кое-где в окопах настлано нечто вроде пола из досок от ящиков, из сухого мусора. В остальном дном окопов служит мокрая, глинистая земля. В дождливые дни при постоянном хождении окопы от этого очень загрязняются.

Через каждые восемь — десять шагов в наружной стенке окопа устроены ниши разного размера. Они служат для хранения боеприпасов, вещей, платья, они же надежное укрытие для отдыха и сна.

Обжиты окопы порядочно и даже немного захламлены. Нога ступает то на хлеб, то на разорванный берет, то на книжку или, что хуже, на совершенно целую обойму с патронами или даже затоптанную в грязь круглую ручную гранату. Никаких следов порчи, совсем новая, полированной черной стали, в рубчиках, граната — «апельсин». Между прочим, они очень хороши, эти гранаты, особенно в обороне. Удобно бросать, всегда взрываются, и с большой разрушительной силой. Ручные гранаты бутылочного типа, с деревянной ручкой, здесь пригодны больше в атаке.

Четвертые, третьи, вторые линии окопов соединены с первой линией ходами сообщения. Ходы сделаны высотой в шестьдесят — восемьдесят сантиметров.

Небольшая глубина ходов сообщения ведет к частым ранениям бойцов — не потому, что эта глубина недостаточна, [316] а потому, что солдатам лень (или неловко друг перед другом) долго ходить согнувшись, ползком. Они разгуливают в ходах, укрытые только по пояс, и нередко попадают под меткую пулю марокканца. Я смотрел много раненых; почти семьдесят процентов всех ранений последнего времени — в голову, в верхнюю часть тела.

Фашисты стоят совсем близко, в трехстах, в двухстах, а кое-где и в пятидесяти метрах. Ясно видны их передвижения на передовых линиях, их автомобили и огни на заднем плане. Иногда, в тихий час, слышны заунывные песни мавров.

Линия обороны находится под огнем. Как это ощущается бойцом? Сегодня пасмурный и потому спокойный день — без авиации. Десять часов утра. На секторе, на котором я нахожусь, мы пробуем вместе с бойцами кустарно подсчитать частоту огня. За десять минут противник посылает нам пять орудийных выстрелов (из пяти снарядов разорвалось четыре), четыре разрыва мин из минометов, тридцать две пулеметные очереди, в среднем по шесть выстрелов, пятнадцать ружейных залпов (по четыре-пять винтовок) и, наконец, оружейный огонь, то беглый, то отдельными выстрелами — двести восемьдесят выстрелов за десять минут. В этот же промежуток времени было полторы минуты почти полной тишины.

Какой вид огня наиболее чувствителен?

В общем, бойцы Мадрида привыкли ко всем видам — обстрелялись. Пулеметов не боятся, к артиллерийским снарядам относятся почти философски. Но такая, например, нехитрая штука, как миномет, причиняет им много беспокойства. Миномет стреляет на триста метров, навесным огнем, мина падает вертикально, и если попадает прямо в окоп, то наносит сразу много увечий. Конечно, такое попадание весьма редко. Но в позиционном сражении достаточно времени для установки и нацеливания минометов.

Огонь авиации, ее бомбы — это был пока самый устрашающий вид оружия. Но и в этом отношении очень много изменилось в психологии бойца. Он понял не только все возможности, но и все невозможности воздушной борьбы. Перестает метаться при появлении авиации. Наоборот, он остается на одном месте, ложится и смотрит вверх. Он теперь понимает, что только прямое, попадание бомбы может погубить его. Вне этого, лежа, можно уцелеть даже в двенадцати метрах от разрыва, потому что осколки летят воронкой, раскрытой вверх. [317]

Ни одна из последних бомбардировок «юнкерсов» не деморализовала, не расстроила республиканские части. Она и не причинила им существенных потерь.

В сознании бойца Народной армии, стоящего под огнем противника, происходит (еще не произошел окончательно) перелом. От того, что я назвал бы паническим героизмом — навязчивая мысль о смерти и утомительная готовность погибнуть, — от этого напряженного состояния он переходит к солдатскому складу ума — к большому хладнокровию и выдержке, к умению приспособляться к обстановке и местности. Этот процесс идет все сильнее, он, конечно, еще не завершен: слишком мало времени прошло.

22 декабря

Свой собственный огонь республиканцы ведут сейчас по-иному. В окопах под Мадридом люди начали понимать, что выстрел ценен меньше всего шумом, который он производит, и больше всего и единственно — своим попаданием. Казалось бы, истина для маленьких детей. Но и война проходит свой детский возраст. Еще два месяца назад и у республиканцев и у мятежников было в большом ходу, как здесь выражались, «наступление огнем». Не при помощи огня, а именно огнем. Заключалось оно в том, что группа войск запасалась миллионом патронов, снарядами и начинала пальбу без передышки. Когда последний снаряд и патрон выстреливался, а противник не уходил, наступление считалось законченным и неудавшимся. Сейчас над этим уже смеются, а ведь раньше делали всерьез!

Сейчас республиканские части берегут патроны и стараются не стрелять. В общей массе начинают выделяться отдельные снайперы и целые образцовые стрелковые подразделения. Пулеметы размещаются не как попало, а с учетом обстановки или простреливают наиболее удобные для перебежек противника места. То же и артиллерия: получив опыт в стрельбе с закрытых позиций, она приучилась стрелять и с передовых линий, прямой наводкой, кинжальным огнем по движущимся целям, по танкам. Артиллеристы увлекаются своим делом, они берегут свои орудия. На нашем секторе во время атаки фашисты обнаружили пушку и забросали ручными гранатами. Но капитан-артиллерист, тяжело раненный в голову, остался в строю, пока орудие не оказалось в полной безопасности. [318]

С большим азартом стреляют и республиканцы из минометов и гранатометов. Сначала эти «окопные пушки» были в пренебрежении, теперь они в действии на всей линии обороны Мадрида.

Боец республиканских войск приобрел сейчас иной облик. Это уже не партизан фантастического облика, в котелке с павлиньим пером или в мексиканской шляпе, с маузером на одном боку и старинной толедской шпагой на другом. Зима, главное — серьезный оборот, который приняла война, подтянули солдата и командира. Они одеты если не совсем по форме, то в общем единообразно: суконная двубортная куртка, такие же штаны, заправленные в ботинки, и суконная, или кожаная, или меховая шапка с наушниками, как у наших лыжников (баски остались в своих беретах).

И конечно, одеяло. С одеялом испанский солдат не расстается, всюду носит его с собой. Это может показаться для нас комичным, но ведь здесь почти не знают шинелей. Офицеры носят плащ, но это то же одеяло, с отверстием для головы, с застежкой и длинными, свободно болтающимися острыми концами. Одеялом (манта) боец пользуется во всех случаях жизни. Он в нем спит, и стоит на посту, и укрывается от дождя, он завертывает в него свой скарб и съестные припасы. Одеяло подстилают при стрельбе. Раненого и мертвого тоже приносят завернутым в одеяло или на нем.

Конечно, у каждого народа, да и у каждого человека есть свои обычаи и привычки. Но все-таки солдатская окопная жизнь уравнивает нации. Испанский солдат, как и английский, как и турецкий, скучает в окопах, и он же привязывается к ним, как к дому. После сырости и дождя ложится на пригорке греться на солнышке, хотя это может стоить ему жизни. Он подвержен переменным настроениям, которые отражаются на его боеспособности. Ребята из траншеи, где я провел сегодняшний день, вчера вечером подошли к окопам противника и забросали их листовками на протяжении ста метров. Излишне говорить, как они при этом рисковали. А наутро те же парни сильно нервничали, когда фашисты взяли под прицельный огонь соседнюю траншею. Солдат здесь, как и всюду, чувствует себя увереннее на позициях и растеряннее в полевом маневренном бою. Здесь сразу, скачком, вырастает роль опытного командира, и, конечно, квалифицированное офицерство во главе изощренных в полевой тактике марокканцев и иностранных легионеров [319] заставило подтянуться неопытные колонны городских рабочих с такими же начинающими рабочими командирами.

Излишне говорить, какую роль для боевого самочувствия солдат играет работа политического аппарата. Под Мадридом эта работа сделала очень большие успехи. Правда, это еще не совсем то. В окопах есть больше, чем нужно, политпросветработников. Но есть еще мало настоящих военкомов. К тому же командир части использует комиссара и политуполномоченного очень часто как толкачей и ходатаев в разных снабженческих учреждениях, а это их отрывает от бойцов.

Мигель Мартинес много возился с комиссарами, внедряя практику политдонесений, которые давали бы командованию и высшему политсоставу ясную картину боеспособности и политико-морального состояния частей и при этом дисциплинировали бы самого автора донесений. Это натолкнулось на большие трудности. Политдонесения либо сбивались на казенные реляции о полном благополучии и высокой морали, повторяя командирские рапорты, либо, наоборот, некритически отражали панику и беспомощность, охватывающую части и командиров. Очень трудно было удержать авторов политдонесений от преувеличений.

Вот политсводка Вирхилио Льяноса, комиссара частей в Брунете, от двадцать шестого октября:

«Потери: раненых — 1, больных — 8. Мораль частей — превосходная, с огромным желанием наступать. Оружие: винтовок — 5026, пулеметов — 32, ручных пулеметов — 4, орудий — 9. Расположение — то же. Дневные действия: демонстративное движение на Навалькарнеро. На пулеметный огонь противника наши части энергично отвечали. Авиация: в 17 часов самолеты противника атаковали нас. Дезертиры: 1 сержант, 4 капрала и 31 национальный гвардеец, охранявшие перекресток дорог у Чапинерии, исчезли с оружием и боеприпасами».

Его же сводка от второго ноября:

«Потери: нет. Мораль частей: очень скверная, как правило. Невозможно указать исключения. Отсутствуют части, бежавшие накануне. Причины их паники заключаются в отсутствии боеприпасов, обещанных накануне. Расположение: в данный момент Боадилья-дель-Монте. Возможно сегодня отступление на Махадаонду». [320]

Вирхилио Льянос — очень хороший, толковый комиссар (социалист). Обе сводки отражают неопытность и растерянность в первые дни его работы, в обстановке общего отступления под Мадридом. Мы знаем, что Боадилья не была оставлена ни второго ноября, ни третьего, она продержалась еще два месяца.

Вот очковтирательский рапорт комиссара Педро Алькоркона от пятого ноября:

«Потери: 11 больных. Мораль: превосходная, умаляется только усталостью бойцов, просящих давно обещанного отдыха. Расположение части: там же, где вчера. Культурная работа: оглашались правительственные декреты и содержание газет. Происшествия: не было».

На самом деле часть оставила занимаемые позиции и наполовину разбежалась. Комиссар был снят, предан суду, но... бесследно исчез.

Вот политдонесение самого Мигеля с эстремадурской дороги, второго ноября:

«Контратакующий отряд был застигнут авиацией противника. Бойцы быстро рассеялись и залегли, благодаря чему удалось избежать потерь. Недостатки контратаки:

1. Мы начали ее с опозданием почти на час.

2. Движение подразделений было невероятно медленным, особенно имея в виду, что танки расчищали нам дорогу.

3. Подразделения в атаке слишком рассыпаются. Надо идти более компактными группами и куда быстрее. Командиры не должны терять из виду своих людей, особенно командиры взводов и рот. Надо выдвигать небольшие передовые группы для первого соприкосновения с противником, иначе мы останавливаемся в поле под огнем, не добравшись до неприятельских позиций, так теряется вся польза и смысл атаки.

4. Часть должна рассыпаться только в момент воздушной бомбардировки, во всех остальных случаях держаться более густо, группами, а не одиночками, используя складки местности для продвижения.

5. Позорно организовано питание бойцов, вернее, совсем не организовано; атака задержалась в ожидании завтрака, который так и не прибыл, бойцы пошли натощак. Только к двум часам дня прибыло немного хлеба, томатов и вина. Для командиров и комиссаров были сардины, но мы накрошили их в котел с хлебом и луком. [321]

Командиры могут рассчитывать на улучшенное питание только в том случае, если вся часть питается прилично.

6. Надо смелее разбирать и критиковать ошибки, это один из путей к победе.

7. Газеты прибыли поздно, когда ни у кого из бойцов уже не было ни желания, ни сил их читать. Машина с газетами доходит сюда из центра города за 15 минут, — кто же задерживает ее? В комиссариате должно быть одно лицо, ответственное исключительно только за доставку газет на боевые участки, под расписку, с указанием часа получения».

В ноябре и декабре сводки становятся не в пример серьезнее и деловитее. Вот донесение Сантьяго Альвареса, комиссара бригады Листера, от девятнадцатого декабря:

«Потери: 1 убитый, 1 раненый. Вчера вечером наша часть атаковала и захватила участок окопов противника шириной в 200 метров. До рассвета участок укреплен против контратаки, создано пулеметное гнездо. Атака была проведена без единого выстрела до приближения к окопам, показала энтузиазм и храбрость. В бою отличился сержант пехоты Бартоломео Тур, он представлен к повышению в лейтенанты. У противника захвачены боеприпасы, одеяла, лопаты и прочий шанцевый инструмент. В связи с удачной ночной вылазкой настроение бойцов и командиров сильно улучшилось».

На своем секторе Листер завел в траншеях целое большое хозяйство, культпросвет, школы ликвидации неграмотности, кино. В блиндажах стоят ученические парты, глобусы, классные доски. Мне кажется, это чересчур. Такие вещи надо делать подальше в тылу. Бригада слишком приросла всем этим имуществом к своему участку, она будет неохотно сменяться или неохотно уступать свое добро другой части. Самое худшее, если она вздумает таскать все это за собой. Обрастание бойца и воинской части имуществом в военной обстановке — порядочное зло. Эмилио Хименес, боец, крестьянин из Эстремадуры, имеет при себе здесь, в окопах, гитару, вторую сломанную гитару, две подушки, портрет Кропоткина в деревянной золоченой раме, красивую деревянную лошадку (для сына), будильник, соломенную шляпу, два огромных шрапнельных стакана, мешок семян, старинную толедскую шпагу с гербом на эфесе. Шпагу он подарил мне. [322]

23 декабря

— А после войны что ты будешь делать?

Этот вопрос заставляет каждого сначала насторожиться, а потом глубоко задуматься.

Нет, не много людей в нашей траншее хотят остаться военными после войны. Только разбить фашистов, выгнать немцев и итальянцев, а потом Хуан Фернандес хочет опять быть служащим на таможне в Сан-Себастьяне, а Валентино Лопес — опять открыть свой газетный киоск в Валенсии, а Эмилио Хименес — опять пахать свою твердую, скупую землю в Эстремадуре. Конечно, каждый при этом делает поправку — эта война должна изменить жизнь если не целиком, то во многом. Выгнать навсегда взяточников, реакционеров из таможенного ведомства; крупных спекулянтов, фашистов не будет больше в Валенсии, и заносчивый дворянин не будет больше измываться над Эмилио Хименесом. Что касается юноши Пако Доминго, то вместо ответа на мой вопрос приятели нескромно приподнимают в ответ с головы Пако милиционную шапочку. На затылке у Пако тихонько курчавится косичка тореадора. Она слегка подстрижена, чтобы не торчать наружу, но не отрезана совсем. Если нужно, такая косичка может отрасти в две недели. Если нужно! Конечно, нужно. Мятежники оборвали успехи Пако Доминго в самом разгаре. Он уже весьма интересно отправил на тот свет пятьдесят быков. О нем благосклонно заговорили самые строгие быкобойные рецензенты, — тетрадку с газетными вырезками он хранит тут же в окопах. Пако убеждает меня в необходимости тотчас же после войны национализировать все испанские питомники боевых быков. И потом — нельзя ли организовать гастроли тореро в России? В Испании сезон боев кончается в октябре — вот на зиму можно было бы поехать в Москву... Я представляю себе Доминго в валенках, поражающего на льду стадиона «Динамо» лучшего племенного производителя Скотоводтреста, и мне становится страшно. Стоит ли разочаровывать столь решительного Пако, колебать его стройные планы? Нет, не стоит.

Но рядом с этими людьми, которые взяли в руки оружие только на время, чтобы отразить фашистское нашествие, — в окопах у Мадрида формируются и новые профессионалы-военные, ядро республиканской кадровой армии. Каменщик Анхел Бланко отлично дрался в Университетском [323] городке. Под градом пуль он вытащил из боя тело убитого мятежниками немца-антифашиста, чтобы не дать его на поругание врагу. Теперь он здесь, уже сержант, он ведет солдат во всех вылазках и атаках, был ранен, его направляют скоро в военную школу, и единственно, к чему он теперь стремится, это к военному образованию, к военной профессии. У капитана Ариса очень боевой вид, энергичное, волевое лицо под стальным шлемом, командирский, властный стиль, большой авторитет в части. Но он и не нюхал старой испанской армии. Пять месяцев назад он мирно учительствовал в астурийской деревушке, войнами занимался только по учебнику истории. Теперь это настоящий офицер, он мечтает об академии, но не педагогической, а военной.

— Тем более что моя учительская карьера в корне подрезана; у меня в подчинении как дружинник милиции состоит директор отдела начальной школы министерства просвещения. Мы с ним совершенно испортили отношения.

Директор стоит тут же, он мрачно штопает себе носок и подтверждает:

— Попадется он мне потом в министерстве — отплачу за все обиды!

24 декабря

«Трое суток не смолкала буря. Трепало так, что писать было невозможно. Наш фрегат «Северный Орел» за Гибралтаром. Он без руля, с частью оборванных парусов, уносится течением к юго-западу. Куда прибьемся, что будет с нами? Ночь. Ветер стих, волны улегаются. Сижу в каюте и пишу. Что успею записать из виденного и испытанного, засмолю в бутылку и брошу в море. А вас, нашедших, молю отправить по надписи.

Боже-вседержитель! Дай памяти, умудри, облегчи болящую, истерзанную сомнениями душу...

Я — моряк, Павел Евстафьевич Концов, офицер флота ее величества всероссийской императрицы Екатерины Второй, пять лет тому назад, божьим изволением, удостоился особого отличия в битве при знаменитой Чесме... И мне, смиренному, удалось в то время — прикрывая брандеры, — в темноте, с корабля «Януария», лично бросить во врага первый каленый брандскугель. От брандскугеля, попавшего в пороховую камеру, вспыхнул и взлетел на воздух адмиральский турецкий корабль, а от [324] наспевших брандеров загорелся и весь неприятельский флот...»

Раскрытая книга в синем переплете лежит на коленях, плотные листы чуть желтоватой книги, сочинения Григория Петровича Данилевского, том второй, «Княжна Тараканова», издание шестое, дополненное, с портретом автора, отпечатано в Санкт-Петербурге, на Васильевском острове, в типографии Стасюлевича. Рядом с книгой, на камне-бруске, вынутом из мостовой, — плитка шоколада «Сюшар», медная зажигалка с длинным желтым хвостом-фитилем, гроздь винограда, завернутая в газету «Эль соль», и заморская редкость — коробка папирос «Казбек». На коробке статный горец скачет на резвом коне, перед ним синие тени на снежных кавказских вершинах, более высоких, более спокойных, чем эти, перед глазами, белые склоны Гвадаррамы.

Сегодня вроде праздника — сочельник. Нет, в этом нет ничего церковного. Религиозный смысл праздника выветрился. Осталась потребность отдохнуть, повеселиться, провести спокойный, сытный вечер. Бойцы распаковывают посылки, присланные из Каталонии, из Валенсии; они делятся друг с другом салом, крутыми яйцами, виноградом. И ко мне в коробку «Казбека» уже несколько раз наведывались потемневшие, натруженные солдатские пальцы.

Книгу Григория Данилевского дала мне его дочь, Александра Григорьевна, генеральша Родригес. Романтический дух передался потомству автора «Княжны Таракановой» и «Мировича». Александра Данилевская пустилась в странствия по Европе, забралась за Пиренеи, и здесь в нее, в харьковскую красавицу, влюбился испанский офицер. Она вышла замуж, осталась на всю жизнь в чужой, незнакомой стране, но дала обет — детей воспитывать хоть наполовину русскими. С огромным терпением и любовью занималась она с двумя своими девочками, обучила их чтению, письму, затем литературе, создала в доме маленькую русскую библиотеку и декламировала с дочерьми хором русские стихи, к удивлению и простодушному восторгу добряка Родригеса. Он был, как говорят, человеком левых убеждений, обожал семью, умер после долгой болезни несколько лет назад. Мамаша Родригес явилась однажды в «Палас», красивая седая женщина. Дочери Юлия и Лена совсем испанского облика, они предложили служить всеми силами и знаниями дружбе Советского Союза с их новой родиной. Момент [325] был самый критический, враг подходил к Мадриду, их усадили в машину с корреспондентами «Комсомольской правды», эвакуировали в Аликанте, затем они начали работать переводчицами при торгпредстве. Библиотека с «Княжной Таракановой», с былинами, с Тютчевым оказалась неоценимым подспорьем в долгие окопные часы под Мадридом.

Командование отдало рождественский приказ — оно поздравляет, но рекомендует в сочельник особенно не прохлаждаться. Фашисты перенесли — в который раз! — очередную дату вступления в столицу на день рождества Христова. Генерал Франко посетил вчера район Боадилья-дель-Монте. Всякие могут быть сюрпризы.

На передовых линиях удвоили посты и сторожевые охранения. То там, то здесь настороженно гремит выстрел, пулемет дает короткую очередь. А все-таки приятно попраздновать, приятно посидеть вот так, ничего не делая, в выемке окопа, на подостланном одеяле, курить и лакомиться. Кто-то еще принес брусочек отличного сыра, с него вкусно срезаются тонкие янтарные ломтики. Каждые пять — десять минут можно попробовать винограду, или сыру, или шоколаду, или затянуться папиросой. А особенно книжка кстати: «Бравый, смуглый красавец француз, командир шкуны, не замедлил оправдать имя великодушной нации, к коей он принадлежал. Узнав во мне русского моряка, он взглянул на меня, помолчал и тихо спросил:

— Не Концов ли вы?

— Почему вы так думаете? — спросил я в тревоге.

— О, я бы желал, — ответил он, — чтобы это было так. Храброго Концова мы все жалели и справлялись о нем... Я был бы счастлив, если бы мог ему служить...»

Сумерки быстро, по-зимнему опускаются на позиции и сразу меняют обстановку. Тонут во тьме остов сгоревшего броневика и четыре трупа вокруг него. Они лежат вот уже пятнадцать дней между линиями, на «ничьей земле»; взять их нельзя, потому что обе стороны пристрелялись к этому месту. Затихают пулеметы, и усиливается огонь артиллерии. Разрывы грохочут то позади, на мадридских улицах, то совсем рядом. С обеих линий часто взлетают осветительные ракеты — против внезапной вылазки. У противника мы вдруг замечаем сигнальный, мигающий огонек. Он заменяет дневных махальщиков, которые по старинке корректируют стрельбу. Республиканская [326] артиллерия уже перешла на телефон. По огоньку стреляют, и он исчезает.

Вдруг разгорается отчаянная пальба из пулеметов и винтовок. Неизвестно, кто ее начал. Понесли раненого, он кричит: «Дайте записку от капитана в лазарет, чтобы мне не резали ногу, иначе я не поеду!»

Постепенно суматоха утихает.

К девяти приносят ужин. Это священные часы покоя и перемирия. Во время обеда и ужина в Испании не воюют. Особенно в рождественскую ночь!

Республиканские части кормятся гораздо лучше, чем мятежники, оторванные от своих тылов. У дружинников — мясо, рис, горячие супы. У мятежников — изо дня в день холодные бобы, рубленые помидоры. Это служат постоянной темой разговоров в обоих лагерях. Придя в хорошее настроение от ужина, бойцы вытаскивают самодельный жестяной рупор и начинают звать своих противников закусить. Они расхваливают жареную баранину, вкусную подливку и апельсиновое повидло. С той стороны довольно миролюбиво отвечают: «Врете!» Правительственная авиация разбросала по всей линии фронта приглашения приходить на рождество в республиканские окопы. Перебежчикам обещается отличный ужин и сто песет за винтовку. Перебежчиков все прибавляется. Но верховное командование приказом предупредило об особой бдительности в рождественскую ночь: фашисты могут явиться к ужину и без приглашения.

В закрытом блиндаже при свете огарка играют на гитаре. Бенито Варгас, молодой батрак из Андалусии, пляшет фанданго. Огромными башмаками на дощечке патронного ящика он отбивает чечетку, а пальцами выщелкивает не хуже, чем кастаньетами. От топота Бенито колышется пламя свечи, бегают черные тени; я вспоминаю другое фанданго, на площадке севильского выставочного парка, — белые костюмы американских туристов, звонкую медь духового оркестра, военного губернатора генерала Кабанельяса и его липкий взгляд, прикованный к длинным шелковым ногам танцовщиц... На днях старый лицемер заявил в Бургосе, что Испания должна на двенадцать лет отдать себя посту и молитве, чтобы отмолить грехи Народного фронта. Единственный грех Народного фронта именно в том, что недоглядел вовремя за генералами кабанельясами и дал им время поджечь мирный испанский дом. Но ничего, мы еще увидим Испанию в цветах, в песнях и танцах, в бурном, страстном ликовании [327] победившего народа. Мы знаем страну — в борьбе за свою свободу она иногда казалась голодной, ледяной пустыней. «Разруха» была привычным, повседневным словом. Кто помнит сейчас это слово в Советской стране?

Артиллерия не унимается, но в окопах укладываются спать. Дежурная часть занимает сторожевые посты, остальные завертываются в одеяла. Тут можно воочию видеть, как крепко способен спать усталый человек. «Хоть из пушек стреляй». В этом убеждаешься сам, ложась на минутку на одеяло бодрствующего капитана Ариса. Стоило только закрыть глаза — и уже все равно. Пусть стреляют из пушек, из пулеметов, из чего угодно и где угодно — лишь бы спать и спать.

25 декабря

Будит холод, он исподтишка и все сильнее щиплет ноги. Солнце еще не взошло, но уже побелило горизонт. Остатки броневика и трупы вокруг него опять выступили на передний план. Разорвалась граната и разбила два ящика с луком. Кое-кто грызет большие сладкие луковицы. Другие еще спят, разбросав ноги, вскрикивая или улыбаясь во сне. Дружинник отправляется за газетами для роты, все дают ему поручения в Мадрид.

Но разве мы не в Мадриде? Ведь позади нас, за пустырем, уже идут дома городской окраины, а дальше видны небоскребы Гран Виа. Оттуда, рядом с нами, трамвайные рельсы пересекают линию фронта и уходят в парк, к мятежникам, к Франко, к марокканцам, Гитлеру...

Нет, все это воспринимается иначе.

Когда переходишь из первых линий окопов во вторую, уже чувствуешь себя в тылу. Четвертая линия — это тихая пристань. Командный пункт в восьмистах шагах — это курорт. А когда отсюда попадешь на центральную улицу, где случайно нет разбитых домов, то начинаешь сомневаться, идет ли война. И наоборот, люди из Валенсии, только приближаясь с востока к Мадриду, уже начинают себя чувствовать героями и фронтовиками. И тоже по-своему правы: в Мадриде можно погибнуть от авиабомбы и даже от снаряда, покупая в лавочке сигареты.

В прошлое воскресенье я решил пожить шикарной личной жизнью, пошел прогуляться на Пуэрта-дель-Соль. [328]

Площадь была полна народу, тысячи парочек гуляли, нежно держась за руки, уличные торговцы расхваливали самонужнейшие предметы для защитников родины — стельки, подметки, зеркальца, зажигалки, фитили и камешки к ним, значки всех партий, кобуры для пистолетов, почтовую бумагу, средства от насекомых, трубки, гребешки, мыло, фуражки всех фасонов и видов. Я поставил сапог на ящик чистильщика, парень стал нежить потрескавшуюся кожу жирными мазями, растирать старой бархатной тряпкой; он слегка стукнул щеткой по носку, этим предлагая сменить ногу; громовой взрыв оглушил нас; толпа бросилась бежать; я — в одну сторону, чистильщик — в другую; через несколько секунд обозначилось место взрыва — артиллерийский снаряд попал и размазал всмятку табачную лавку; ее содержимое — изломанные пустые полки, битое стекло, труп продавца — выбросило наружу; через пять минут площадь успокоилась, труп увезли; я пошел искать чистильщика, нашел его; мы взглянули друг на друга с веселой укоризной; оставался второй сапог; он увлажнил его какой-то спиртовой жидкостью, куском старой ваты снял пласты пыли; он прошелся жесткой щеткой и начал щепкой из баночки кусками накладывать жирную мазь; далее должно было следовать растирание другой, более мягкой, волосатой щеткой; в это время взорвался второй снаряд; опять беготня и толчея; возгласы: «Убитых нет!»; снаряд попал в выходное отверстие метро, в то, которое было закрыто для ремонта и загорожено доской; мы вздохнули, чистильщик начал гулять мягкой щеткой по сапогу; публика стала расходиться, не перепуганная, но сердитая: не дают погулять в воскресенье!

Но все-таки есть твердая внутренняя логика в том, что бойцы чувствуют себя вне Мадрида. Там, где фашистский зверь грызет преграды на своем пути, там, где ночью и днем перекликаются винтовки, там, где неделями под огнем валяются неубранные трупы, — там не Мадрид. Там, где дети ходят в школу, где реют республиканские рабочие знамена, где мальчишки выкликают газеты и родные навещают раненых, — там Мадрид.

Гастон Доре слушает, как бойцы пишут записки в Мадрид. И спрашивает задумчиво:

— Он красив, этот город, который мы обороняем?

У Гастона никого нет в Мадриде, он там никогда не был. Парижанин, булочник, ему девятнадцать лет, на [329] Больших бульварах он впервые дрался с фашистами, а когда узнал, что они хотят захватить Испанию, попросил у хозяина расчет и приехал сюда. Из Интернациональной бригады он перешел в испанскую часть. С ней, не заходя в Мадрид, он сел в эти окопы. Фашисты другой нации, но той же породы, что и парижские, хотят ворваться в столицу, перебить рабочих, их жен и детей, задушить все живое и свободное. Этого не хочет допустить Гастон Доре. Он пришел защитить, заслонить Мадрид своим молодым телом. Этот город, которого он никогда не видал, стал дорогим и родным для него. Как для всех, кому ненавистна фашистская могильная тьма. Как и для нас.

28 декабря

Бои на правом фланге обороны показали, что медлить с реорганизацией войск больше нельзя ни одного дня. Система «колонны» — если это можно назвать системой — губит любую, даже самую простую операцию. Это видно лучше всего на примере колонны Барсело — рыхлой, неповоротливой, разношерстной толпы частей с путаным управлением. В колонну входит двадцать один отряд, всего вместе 4403 человека. Вот они: батальон «Воспитание» — 120 человек, «гвардия асальто» — 110 человек, республиканская гвардия — 201, спешенная кавалерия — 84, батальон Димитрова — 419, рота «Мадрид» — 213, батальон «Пестанья» — 617, батальон «Кастус» — 300, колонны басков — 320, авиационная рота — 90, рота 1-го полка — 130, вторая рота 1-го полка — 94, батальон «Эспанья» — 350, стальной батальон — 280, взвод крестьянской молодежи — 40, отряд «Перья» — 60, крестьянский отряд — 180, второй отряд крестьянской молодежи — 300, батальон партизан — 200, «Орлы свободы» — 120, стальная рота — 100, штаб и службы — 75.

В колонне Эскобара 25 отрядов, численностью от 11 до 548 человек. В колонне Мены — 51 отряд, численностью от 34 (батальон «Колонна популар») до 1185 (батальон «Кордова»). Тут тоже и «орлы», и «соколы», и «красные львы», и спешенная кавалерия, и моторизованная пехота. На вопрос, на чем ездит моторизованная пехота, мне серьезно ответили, что на лошадях. А спешенная кавалерия топает пешком.

Теперь колонны окончательно реорганизованы в равновеликие бригады, примерно с тем же штатом, который [330] был принят еще в конце октября военным министерством по проекту 5-го полка.

Сам 5-й полк расформировывается — таково решение Центрального Комитета компартии. В основной своей части он вливается в 1-ю сводную бригаду регулярной республиканской армии. Своим решением компартия хочет подать пример другим политическим организациям, создавшим и сохраняющим свои милиционные формирования.

В маленькой, сильно помятой снарядами роще у Вильяверде, в трехстах метрах от линии огня, произошла коротенькая церемония. Комиссар 5-го полка Карлос Контрерас передал полковое знамя новому хозяину — 1-й сводной армейской бригаде. Он рассказал историю знамени. Некогда оно развевалось на антифашистских баррикадах Рима и Милана. Итальянская коммунистическая партия много лет хранила его в подполье и недавно передала испанским борцам. Шестьдесят тысяч человек вновь объединились под этим знаменем, и вновь оно вдохновляет к борьбе с реакцией и угнетением.

Бывший командир 5-го полка, ныне командир 1-й сводной бригады, Энрике Листер принимает знамя и передает его своим частям.

— Очень скоро, — говорит он, — из окопов обороны Мадрида это знамя двинется вперед и за ним наша сводная бригада. Коммунистическая партия Испании, которая создала 5-й полк, будет теперь иметь своей заслугой руководящее участие в создании регулярной Народной армии Испанской республики.

Стоило рвануть дело с мертвой точки, стоило преодолеть косность, сопротивление — и теперь уже все с аппетитом и увлечением хлопочут над переформированием. Каждая бригада старается обзавестись своими постоянными кадрами, держит на счету оружие, обзаводится своим хозяйством и транспортом. Командиры более опытные и сноровистые проявляют тут свою изобретательность и инициативу. На первом месте, конечно, хитрый генерал Лукач. Он уже отлично разобрался в незнакомой обстановке, завел себе лихих завхозов-толкачей, развил громадную деятельность. Бригада почти не выходит из боев, но Лукач нашел время организовать и оружейно-ремонтную мастерскую, и прекрасный лазарет, и швальню, и прачечную, и библиотеку, и автопарк, о размерах которого ходят легенды. Время от времени его вызывает к себе Рохо; после длительного объяснения он [331] выходит от начальника штаба слегка взволнованный и вслух протестует, не очень, впрочем, решительно:

— Раздевают, дорогой Михаиль Ефимович! Раздевают до нитки! Опять отобрали пятнадцать грузовых и три лимузина! Отобрали для других бригад, для тех, кто не заботится о себе. А нас за то, что мы о себе заботимся, нас за то наказывают. Говорят: отдай жену дяде! Ну что ж, Лукач честный испанский солдат, он подчиняется единому командованию.

— Так ведь у вас, наверно, кое-что еще осталось.

— Кое-что, но не больше, дорогой Михаиль Ефимович. Вы бы знали, родненький, как это все достается, каждый грузовик, каждый примус: потом, кровью, мученьем, блатом!

— И блатом тоже?

— А как же! Сплошной блат, дорогой Михаиль Ефимович, я прямо измучился. Без блата ничего не достанешь. Артиллерия стреляет по блату, ей-богу! Мне в Университетском городке придали дивизион — ну прямо одно страдание. Стреляет через год по столовой ложке. Приставил к нему двух офицеров связи — ничего не могут добиться. Командир дивизиона объясняет, что нет снарядов, что старые стволы накаляются, что орудийная прислуга безграмотная, что нет приказа от начарта сектора. Я терпел день, терпел два, потом сам пришел на батарею. Говорю командиру дивизиона: «Мы с вами уже два дня дружно сражаемся, а не завтракали вместе ни разу». Вот поехали завтракать, и он, как я и думал, чудно умеет завтракать. При этом я изругал его сапоги и сообщил, что у нас при бригаде работает сам королевский сапожник самого Альфонса. Так вы знаете, мы теперь такие друзья! Когда мы атаковали в последний раз Паласету, он нам подал такой огневой вал, мне даже самому страшно стало...

Глаза его светятся лукаво и по-озорному.

— Говорят, вы вчера под окнами у Миахи взяли в плен батальон пехоты?

— Не под окнами у Миахи, это все басни, дорогой Михаиль Ефимович. Это там у меня, в Фуэнкаррале. Я смотрю: целую неделю подряд ходит одна колонна мимо моего штаба. Куда-то ходит обедать и потом обратно. Я сначала не обращал внимания, но потом заметил — там в первой шеренге всегда шел один тип с подвязанной щекой. По этой подвязанной щеке я запомнил колонну. Посчитал: полтораста человек, полтораста винтовок. [332]

Непонятно, чего это колонна гуляет по городу! Подослал к ним адъютанта спросить, что за часть. Ответили: охрана Сеговийского моста. Вот тебе на! Сеговийский мост взорван четырнадцатого ноября. Я подумал: родненькие, да вы ж дезертирничаете шесть недель на виду публики. Это меня заинтересовало в чисто винтовочном разрезе. Словом, я надел свою генеральскую фуражку и, когда появилось храброе войско с подвязанной щекой, вышел им наперерез, скомандовал: «За мной!» — и повел церемониальным маршем к себе на задний двор. А там тоже скомандовал: «Родненькие, клади винтовки на теннисную площадку». Вот и все. Они не стали спорить, положили оружие, и их как ветром сдуло... Дорогой Михаиль Ефимович, в комиссариате ужасно много машин, а у меня политработникам не на чем ездить. Мигель Мартинес — чудный человек, он по многолетней дружбе не откажет старому генералу Лукачу. Там есть один древний «паккард» и один «фордик», так они же там совсем ни к чему.

30 декабря

Вчера и сегодня мадридцы пробовали провести наступательную операцию, захватить Брунете и Вильянуэва-де-ла-Каньяда. Действовали части бывшей колонны Барсело и два батальона 11-й интернациональной. Напасть на фашистов решено было ночью. Но части проплутали всю ночь в лесу, потеряли направление и вошли в бой только к девяти утра, порядком измотанные. Все-таки они ворвались в Вильянуэва-де-ла-Каньяда и овладели почти всей деревней. Продолжая бой, можно было бы овладеть и Брунете. Но почему-то сегодня отдан приказ, прекращающий операцию. Все свободные части перебрасываются в совершенно другом направлении — на Гвадалахару. Я абсолютно убежден, что, продолжая сражение еще один-два дня, можно было бы без особого труда взять Брунете. Неразбериха эта происходит из-за двоевластия. Командование Центрального фронта и мадридское командование никак не могут установить точных взаимоотношений. Фактически командование Центрального фронта превратилось в излишнюю надстройку над Мадридом. В трудные и критические моменты оно устраняется и предоставляет мадридцам выпутываться как они могут, в периоды более спокойные штаб генерала Посаса проявляет власть. Самое правильное было бы, конечно, слить оба штаба и из двух генералов [333] оставить здесь одного. Нашлась бы работа и для другого, не на одном Мадриде свет клином сошелся. Но здесь еще очень считаются с самочувствием и обидами генералов.

Вообще говоря, наступать на Гвадалахару сейчас можно. У фашистов здесь совершенно открыт левый фланг. При энергичном нажиме можно прорваться к самой Сигуэнсе. Но все это очень неэкономно, воевать надо в глуши, в горах, можно завязнуть, а части нужны под Мадридом: по данным разведки, Франко опять готовит новую наступательную операцию. [334]

Дальше