Генерал Варела объявил, что фашистская армия наступает на Мадрид пятью колоннами: по эстремадурской дороге, по толедской, через Авилу (Гвадаррама) и через Сигуэнсу (Гвадалахара); пятая колонна это фашистское подполье самой столицы. Он приглашает иностранных корреспондентов принять участие в торжественном въезде в покоренный Мадрид. Сегодня бои идут гораздо упорнее. Чем ближе к стенам города, тем больше поднимается дух сопротивления и протеста у дружинников народной милиции. У многих среди этих стен живут матери, жены, дети. [192]
Но офицеры бегут. Они внезапно исчезают. Дошло до того, что в некоторых колоннах дружинники приставили к ним конвой. В других местах произошли недоразумения: застрелили несколько человек.
Без командиров, без связи, без твердых и ясных приказов началась неразбериха, путаница, стрельба по своим. Один провокатор-офицер приказал артиллерии открыть огонь по Торрехону, объявив, что деревня вновь занята мятежниками. На самом деле там еще были республиканцы. Под огнем своей артиллерии они покинули Торрехон!
Рота танков разбилась на взводы и даже на одиночные машины. Весь день до изнеможения они бродят с участка на участок, сдерживают атаки, исполняют роль артиллерии, создают впечатление обороны. Такая тактика, вообще говоря, дика, нелепа, но что поделаешь в подобной обстановке!
Двое раненых танкистов умирают в больнице. Симон, с ободранной головой, уже опять сидит в машине и дерется.
Правительство ничего не предпринимает для эвакуации хотя бы главнейших государственных учреждений, Генерального штаба. Не тронуты с места склады оружия, патронов, снарядов, медикаментов, перевязочного материала.
В мадридских тюрьмах заключено восемь тысяч фашистов, из них три тысячи кадровых и запасных офицеров. При вступлении противника или мятеже в городе это готовая, квалифицированная офицерская колонна. Надо немедленно вывести эти кадры из города, хотя бы пешком, этапным порядком. Но никому до этого нет дела.
Об этом очень резко говорили на заседании комиссариата. Было подчеркнуто, что все партии, представленные в комиссариате и в правительстве, понесут ответственность перед народом за оставление в Мадриде в опаснейший момент восьмитысячной фашистской колонны, которую, по существу, республиканские же власти собрали и организовали, пусть в тюрьме.
Комиссары переполошились, дель Вайо прервал заседание и пошел через площадку к министру. Он вернулся через двадцать минут с успокоенным видом Кабальеро признает важность проблемы и поручил эвакуацию арестованных министру внутренних дел Галарса.
...В гостиницу вдруг свалились два москвича, корреспонденты «Комсомольской правды» Миша Розенфельд [193] и Юрий Корольков. Они рассказали довольно сумбурную историю: прибыли в Аликанте с советским продовольственным пароходом, хотели посмотреть какие-то деревни в окрестностях города, но шофер из-за незнания ими испанского языка перепутал адрес и привез их в Мадрид. Хотя ошибочка была на четыреста километров и на полсуток, я не стал спорить. Ясно, что ребятам до смерти хотелось попасть в Мадрид, а разрешения не было и не могло быть въезд сюда запрещен уже полторы недели. Вопрос был в том, как и на чем их отправить обратно.
К счастью, все устроилось. Аликантский шофер, навестив в Мадриде своих родственников, сразу заскучал и заторопился обратно. Мы хорошо пообедали с комсомольскими журналистами, они рассказали кучу новостей. Затем повидали город и главную достопримечательность испанской столицы ее воздушные бомбардировки. Налеты теперь происходят по три-четыре раза в день, жертвами переполнены все морги. Я перестал в телеграммах описывать и даже упоминать все бомбардировки: слишком много, слишком страшно, и все одно и то же.
В машине комсомольцев удалось эвакуировать еще трех мадридских женщин.
Каждое место в автомобиле из Мадрида это теперь человеческая судьба, это поворот жизненной стрелки.
Растет триумфальное неисовство мятежников, все выше волны ликования среди их друзей. По радио мы слышим свистопляску в Германии, в Италии, в Португалии, отчасти в Англии. Там считают: Мадрид уже в агонии. Газеты и радиопередатчики перечисляют предстоящие декреты и реформы генерала Франко по вступлении в столицу. У него уже сформирована полиция, готовы карательные трибуналы, разработаны списки всех «красных», назначены высшие должностные лица.
Из Франции доносятся какие-то беспомощные писки. Блюм что-то кому-то сказал, но затем опроверг. Дельбос заявил, но опроверг. Пьера Кота в палате атакуют за помощь республиканцам, за передачу им нескольких бомбовозов «потез» и истребителей «девуатин» он опровергает.
В Англии ничего не опровергают. Лондонские газеты соревнуются в предсказании точного дня вступления фашистов [194] в Мадрид. Одни считают, что это будет послезавтра, другие называют среду, пятого ноября. Из германских источников указывают пятницу, седьмого ноября, «день, который, по совету некоторых друзей, генерал Франко избрал специально для того, чтобы омрачить ежегодный праздник марксистов, годовщину большевистской революции».
Само правительство Республики молчит. Ларго Кабальеро ни за что не хочет публиковать никакого документа ни декларации международного характера, ни обращения к своему народу. Несколько раз министры-коммунисты требовали такого публичного правительственного обращения он упрямо отказывается, говорит, что не надо сеять панику. Ему говорят, что, наоборот, паника обострена молчанием правительства, незнанием его намерений, неуверенностью в том, насколько решительно правительство намерено дальше обороняться и, в частности, оборонять Мадрид.
Надо сказать народу правду, которую он целиком еще не знает. В массах дремлют еще огромные силы и возможности борьбы, надо вызвать их наружу прямым, ясным, мужественным призывом. Это уже сделали все партии Народного фронта в отдельности, а правительство в целом молчит.
К чему болтовня, сравнение с обороной Петрограда, ведь тогда Советское правительство открыто сказало об опасности, нависшей над Петроградом и над Москвой, еще когда враг был перед Тулой! Здесь же у главы правительства не хватает решимости и честности сказать народу о катастрофическом военном положении.
Он видит в этом свою личную дискредитацию, боится упреков в том, что плохо руководил войной эти два месяца. Но разве дело в упреках! Народ простит, он поднимется, он еще может спасти положение, в это верит коммунистическая партия. А Ларго Кабальеро боится всеобщей стихийной народной мобилизации, он не может допустить, что появятся какие-то сержанты и капитаны, не им лично назначенные, что расхватают какие-то винтовки или одеяла без его визы.
У дверей его кабинета адъютанты сдерживают толпу командиров, комиссаров, интендантов, государственных чиновников. Он сидит, запершись со своим любимым генералом Асенсио.
Коммунистическая партия работает на свой страх и риск, собирает силы и средства для обороны Мадрида. [195]
Ее барабаны гремят на улицах. Двести тысяч мадридских женщин, работниц, служащих, домохозяек, участвуют, во главе с Долорес, в коммунистической демонстрации под лозунгами пролетарской обороны Мадрида.
Под куполом кино «Монументаль» перед шестью тысячами рабочих Хосе Диас требует удержания столицы во что бы то ни стало. В зале душно, напряженно, огромный амфитеатр прикован всеми шестью тысячами пар расширенных глаз к маленькой фигурке Хосе.
Все знают, что он недавно потерял свою любимую дочь-комсомолку, что сам только сегодня встал с постели, еле оправившись от новых тяжелых припадков.
Но сейчас Хосе улыбается. Когда он углубленно разъясняет свою мысль, она у него отсвечивает улыбкой на лице.
Плавно и круто поднимается напряжение его речи, страстной, сосредоточенной. Зал переживает каждое место. То замирает бездонной тишиной, то взрывается восторгом. Все шесть тысяч сразу встают и торжественно, как клятву, поют «Интернационал», когда Хосе приводит слова сталинского приветствия испанскому народу.
В рабочих кварталах, в районных обществах друзей Советского Союза идет подготовка к Октябрьской годовщине. Меня находят и засыпают вопросами, справками, спрашивают совета, как делать плакаты, стенные газеты, похожи ли Сталин и Ворошилов на любительских портретах, точно ли срисован советский герб. У меня было несколько номеров «СССР на стройке» их изрезали на кусочки, со спорами поделили фотографии, все до одной.
Со своей стороны я попросил Долорес дать хотя бы маленькую статью для праздничного номера «Правды». Она не сразу ответила, смотрела, грустно молчала. И сразу, вскинув брови:
Ну да! Конечно, я напишу! И теперь же, не уходи, пожалуйста!
Она притворила за собой дверь и через час вышла с несколькими листками, исписанными аккуратным, красивым почерком.
«Из глубины моего сердца, сердца испанской женщины и матери, которая, как всякая мать, больше всего на свете любит своих детей, я шлю к вам, русские женщины и женщины всего мира, свой крик боли и протеста. Подобно тому, как чувствую я, чувствуют сейчас все женщины и матери испанского народа, те, кто отправил своих [196] мужей в кровавую битву, и те, кто сам сражается за свободу, за счастье испанского народа, за мир всего мира, против фашистских провокаторов войны.
Женщины и матери Советского Союза и всего мира! Испанские женщины несут вам свое горе, свой гнев, свою скорбь о безвинно пролитой крови. В счастливые дни праздника страны социализма не забудьте о нас, женщинах Кастилии, Астурии, Бискайи, Каталонии, как вы не забывали и помогали нам все эти тяжелые месяцы борьбы. Помните о нашем народе, израненном, окровавленном, о нас, ваших сестрах, изнемогающих в неравной борьбе за свою жизнь и честь.
Еще громче поднимите ваш сильный голос протеста против фашистской интервенции в Испании. Еще сильнее заклеймите подлых убийц, вы, сильные, счастливые, спокойные, помогите нам победить, помогите опрокинуть и разгромить врага, который врывается в наши дома, разрушает наши очаги. Вот о чем мне хотелось, не омрачая вашего праздника, сказать вам, дорогие сестры, советские женщины».
Маша получила место в машине и уехала сегодня. В последний момент она внесла на руках в комнату маленького человека с овальным, задумчивым и мечтательным лицом, с доброй улыбкой, с длинными прядями мягких светлых волос, двух лет от роду. Это сын. Это испанский сын.
Они, может быть, еще поспеют к празднику в Москву.
Весь день упорный бой остатков народной милиции с большими силами мятежников, с их мощной артиллерией и авиацией.
На толедской дороге республиканцы, собрав пять батальонов, вместе с шестеркой танков бросились вперед и прорвали линию фашистов. Части Бурильо ворвались в Вальдеморо. Они хотели выдвинуться еще вперед, но мятежники очень быстро собрали подкрепления, обрушились на республиканцев и выбили их из деревни.
Танки в это время были вызваны на соседний участок, они помогли колонне Уррибари ворваться, в третий раз, в Торрехон. Жаркий бой длился здесь около пяти часов.
Бойцы держались хорошо, они уже научились беречь патроны, и перебегать, и цепляться за складки местности, [197] и спокойно лежать под авиацией. Нельзя сказать спокойно, лучше сказать стойко. Три раза на развалины Торрехона налетали «юнкерсы», три раза они покрывали весь участок грохотом, огнем и дымом, и бойцы удержались.
Но когда танки ушли, пехота через полчаса оставила Торрехон.
Танки ушли к Леганесу. Там дела были гораздо хуже. От Навалькарнеро фашисты катились грозной лавиной, они дошли до Мостолеса и заняли его. Надо было прикрывать Леганес, совершенно обнаженный.
Листер и Буэно сделали контратаку на Пинто, но взять его не удалось.
День не принес успехов, все измотались, но настроение стало как-то лучше. Появилось боевое ожесточение, чего не хватало все эти последние недели.
Пехотные командиры даже рады своим потерям, число убитых и раненых очень возросло за эти два дня. Военный госпиталь в Карабанчеле и лазарет 5-го полка переполнены. «Значит, все-таки есть борьба! Значит, деремся, а не убегаем! Эх, если бы на десять дней раньше! Если бы сейчас немного резервов!»
Но резервов еще нет, то, что начали формировать, брошено в сыром виде сюда, в мясорубку, в отступление под Мадридом. Где-то в пути каталонцы с Дуррути во главе. Анархисты решили послать колонну на помощь Мадриду. Четыре анархиста вошли в правительство, Гарсиа Оливер министр юстиции...
Мигель Мартинес провел весь день со взводом танков. Взвод перебрасывали с места на место девять раз, посылали каждый раз туда, где трещали и рвались республиканские линии.
Встреча всюду была трогательно-радостная, пехотинцы бросали вверх шапки, аплодировали, обнимались, даже садились на танки, когда они шли вперед, в атаку. Но едва прибывал связной моторист, вызывая на другой участок, настроение сменялось на гробовое и отчаянное. С опущенными головами, волоча винтовки по земле, дружинники брели назад, в тыл, к Мадриду.
Танкисты с утра были оживлены, потом устали, обозлились, стали молчаливы. Который день без отдыха, по четыре часа сна! Они все-таки выходили еще и еще, десятки раз, на холмы, стреляли безостановочно, разгоняли скопления пехоты противника. Накалились стволы пушек, механизмы пулеметов. Не было воды для питья. [198]
Огонь противника их огорчал мало. Пули барабанили, как крупный дождь по железной крыше. Опасно было только прямое попадание крупнокалиберных снарядов. И все-таки танки шли, прорываясь вперед сквозь артиллерийскую завесу, они шли на орудия и заставляли их умолкать.
Они только спрашивали:
Кроме нас, дерется ли кто-нибудь еще?
Мигель уверял:
Конечно! Постепенно! Все в свое время. Еще не наладилось взаимодействие. Приучаются.
Танкисты улыбались. Они ничего не говорили на это. Им очень хотелось спать. Они похудели и как-то перепачкались, как трубочисты. Все время им хотелось холодной воды и немного поспать. Они очень изменились за эти шесть дней.
Симон все время жалуется на боль в голове:
Меня ведь не только рвануло, но также и стукнуло. Ужасный шум в мозгах как будто раковина гудит. Я не знаю, что делать. Невероятный шум. Как будто снял телефонную трубку, приложил к уху и гудит. Пусть меня считают чем угодно, я через час, когда стемнеет, сдам взвод и полежу несколько часов. Тогда пройдет. Оно там гудит, как телеграфный столб в поле. Капитан мне уже три раза говорил пойти лечь, вот я возьму и лягу... Ну-ка, ребята, еще раз пощелкаем, смотрите, эти воры уже опять надымили!
Разрывы снарядов приближались, одно облако черного дыма поднялось совсем близко, метров за сорок. Симон на своей машине выехал вперед, он стал на пригорке. Танкам нельзя стоять вот так на пригорке. Танкам вообще нельзя стоять в бою.
Мигель не видел, он только слышал два следующих разрыва. Они были очень громкие. Ему показалось, что это перелет.
Перелет! глупо закричал он.
Это не был перелет. Это было прямое попадание в головной танк Симона. Другой снаряд взорвался перед самым танком Педро.
Мигель выскочил из машины и побежал к танку Симона. Это тоже было глупо. Другие тоже сделали это, всем хотелось к Симону.
Назад! крикнул водитель головного танка.
Мотор у него работал. Он резко рванул вперед, развернул кругом и отошел в сторону. Конечно, он был прав. [199]
Через несколько секунд на том самом месте, где перед этим стоял танк, разорвался второй снаряд.
Четыре танка пошли вперед, на батарею, отомстить за Симона. Он свесился, как надрезанная кукла, над бортом башни. Остальные двое были невредимы, но оба совершенно багровые от его крови.
Симона начали вытаскивать, и вдруг все отшатнулись. Его ноги остались в башне. Одна нога по колено, одна по бедро.
Это было страшно своей непонятностью. Видимо, разрыв пришелся не над башней, а в башне. По самому танку трудно было судить, металл у борта искривился немного.
Встрепенувшись, опять начали снимать Симона. Его положили на одеяло. Повязка сбилась с головы, ее поправили, хотя это было неважно. Он совершенно не дышал, но вдруг повернулся своим широким телом набок. Опять все содрогнулись, но кое-кто заулыбался: выходит, Симон жив.
Его обратно повернули на спину и стали туго обматывать культяпки ног. Невозможно было остановить такое большое количество крови. Одеяло сразу почернело, оно пропиталось. Все-таки Симон жив. Про таких говорят: «Могучий организм».
Моторист поехал в Леганес за санитарной каретой. Он вернулся быстро. Карет в Леганесе нет. Карета есть, но она не хочет ехать сюда. Шофер кареты говорит, что сюда уже невозможно пробраться. Санитары готовы были ехать, но шофер не захотел.
Все посмотрели на моториста. Его худые плечи и большие уши были всем ненавистны.
Почему же ты не застрелил шофера и сам не привел санитарную карету?
Моторист ответил, и это погубило его еще больше. Он сказал:
Уже и так много жертв.
Водитель Тимотео, весь испачканный кровью, подошел и замахнулся на него. Всем было ясно, что он его не ударит, но моторист все-таки отбежал. Это уже совсем погубило его.
Ты знаешь, что такое командир? горько сказал Тимотео. Откуда тебе знать, что значит, если командир убит в бою!
Он покосился на тело Симона и добавил!
Тяжело ранен. [200]
Моториста прогнали; он стоял вдали, до самых сумерек, и смотрел уже как чужой, уже как зевака, со стороны. На мотоцикле двое танкистов поехали в Леганес. Они быстро вернулись с каретой. Шофер клялся, что он и не думал отказываться ехать. Но всем было видно, что он врет.
По радио из Лиссабона, из Рима уже сообщают, что войска генерала Варелы вошли в столицу и заняли центральные здания. Я телеграфировал «Правде»:
«Сегодня Мадрид целиком в руках трудящихся. Правительственные и рабочие организации работают, на улицах порядок, окраины заставлены баррикадами, и эти баррикады еще никем не атакованы, и мадридское радио, как видите, работает».
Ночью мятежники ворвались в Хетафе. В квартале у аэродрома их полтора часа задерживал один окоп дружинников. Марокканцы и «регулярес» устроили резню.
Девочка-телефонистка районной подстанции Хетафе отказалась эвакуироваться, она сказала, что успеет. Она держала связь до последнего момента. В последние полчаса она уже сама давала сообщения о том, что видно из окна.
Ее последние слова были:
Я слышу вопли мавров.
Через десять минут на вызов ответил мужской голос.
Подкреплений и резервов нет, наличные части за эту ночь еще больше развалились, они неорганизованной толпой даже не бегут, а безразлично шагают в город. Там, где бойцы еще сохраняют какое-то подобие колонн, они часами ждут, не поступит ли какой-нибудь приказ, не отыщется ли пропавший офицер. Приказы не поступают,; офицеры не появляются. И колонна потихоньку оставляет фронт, тянется вялыми группами куда-нибудь, где/ можно найти еду, или вообще куда-нибудь.
Лучше всего положение на Гвадарраме. Почти все части остались на месте. Да и натиск там невелик, фашистам нет теперь никакого расчета вести бой в горах, когда можно вкатиться в город через долины.
Еще сравнительно тихо в юго-восточном направлении. Одна дивизия фашистов может броском перерезать дороги [201] на Валенсию и Аликанте, на Альбасете. Может быть, это случится завтра. Хотя, по радиоперехватам, командование противника решило оставить эти дороги «для бегства кроликов». Это тот же метод «дыры», как в Овьедо, только на этот раз применяемый фашистами. Они рассчитывают, что, имея лазейку для отступления, мадридцы бросятся туда и не станут оборонять город.
По радио объявлен порядок торжественного вступления фашистов в столицу. Генерал Мола, заместитель Франко, въедет в город на белом коне, дарованном для этой цели наваррской областной организацией «рекете», он остановится на центральной площади Пуэрта-дель-Соль, ему подадут микрофон, и он скажет только: «Я здесь». Затем он угостит иностранных журналистов кофе в старой кофейне на этой же площади.
Кроме всего прочего, это практично. Пуэрта-дель-Соль хотя и в центре, но очень близка к окраине. Мадрид имеет с юго-запада большую глубокую вдавлину. Стоит перейти через Сеговийский мост или миновать Северный вокзал и до Пуэрта-дель-Соль остается несколько кварталов, меньше километра.
Началась, во французской, в английской, в советской печати, кампания за спасение беззащитного населения Мадрида от фашистских зверств. Всюду вспоминают кровавые погромы в Бадахосе, в Толедо. Чтобы умыть руки перед новой резней, Франко издал приказ об умеренности:
«Войдя в Мадрид, все офицеры колонн и служб должны принять серьезные меры к сохранению дисциплины и запретить всякие поступки, которые, являясь личными поступками, могут опорочить нашу репутацию. Если же они примут широкий характер, они могут создать опасность разложения войск и потери боеспособности. Предлагается держать части в руках и избегать проникновения отдельных солдат в магазины и другие здания без разрешения командиров».
А правительство? Что делает оно? Об этом все спрашивают, никто не знает. Кабальеро по-прежнему уклоняется от какого бы то ни было решения. Он не согласен опубликовать воззвания к народу. Он ничего не разрешает эвакуировать из Мадрида. И он же, по словам многих окружающих его, склоняется к теории Асенсио, что дело не в Мадриде, что Мадрид нет смысла оборонять, что надо уйти с армией и дать сражение, оставив столицу. [202]
Восемь тысяч фашистов по-прежнему пребывают в мадридских тюрьмах. Они открыто говорят о своем скором освобождении. Тюремный персонал уже лебезит перед ними. Они могли бы уже сейчас без труда рассосаться из тюрем, но считают это невыгодным на улицах для них опасно.
Десять танков бродят весь день кругом Мадрида и почти непрерывной стрельбой, короткими контратаками тормозят наступление противника. Фашисты, без сомнения, считают, что здесь действует целая танковая бригада.
Около полудня Мигель Мартинес застал их на эстремадурской дороге. Машины стояли за обочиной шоссе, бойцы сидели на земле у танков и курили.
Мы свистим, сказал капитан. Снарядов нет, мы уже израсходовали сегодня два боевых комплекта. Теперь никак не можем связаться с базой. Мы свистим.
Мигель взялся добыть снаряды это оказалось очень хлопотливым предприятием.
База была все еще в оливковой роще у горы Ангелов, около Вальекас. Надо было проехать параллельно всей линии боя, петляя маленькими дорожками между большими магистралями. Шофер был бестолков и глуп, он знал местность хуже Мигеля. Пришлось въехать назад, в город, и по валенсийскому радиусу пробраться к горе Ангелов.
В роще уже стоял грузовик, полный снарядов, но не того сорта, какие были нужны танкистам. Пришлось разгружать и заново все нагружать. На это ушло еще пятнадцать минут.
Мигель заупрямился, он решил выиграть время и все-таки поехать напрямки, не через город. Он потом пожалел об этом. Езда превратилась в пытку.
Никто не знал, куда и как ехать. На каждом перекрестке дорог прохожие говорили по-разному: либо что дальше уже фашисты, либо что дорога совершенно свободная. Нельзя было верить ни тому, ни другому: здесь могли быть и ошибки и провокации. Мигель решил ехать, прислушиваясь и приглядываясь к направлению артиллерийского огня мятежников они вели его по всему фронту. Но и в этом не так легко было разобраться.
Шофер с грузовика и шофер легкового автомобиля спорили между собой. Они теряли друг друга из виду. Похоже было на то, что шофер со снарядами [203] стремится удрать в город. Мигель решил пересесть на грузовик.
Но именно на самом открытом, на самом обстреливаемом куске шоссе он застрял. Что-то у него случилось в моторе. Черт его знает, что за человек! Вот нашел место, где застревать! Разрывы стали ложиться близко от машины. Надо же ухитриться здесь застрять! Одно попадание и весь грузовик со снарядами взлетит к чертовой матери на воздух. Надо же быть таким идиотом! Пусть бы застрял в другом месте, где-нибудь ближе или дальше. Что за идиот! Мигель и другой шофер стояли у грузовика и орали. Уж лучше бы поехать через город. Мигель думал о том, что танкисты уже два часа без снарядов. Связался с дураком шофером. Хоть бы он застрял где-нибудь за домом, тогда его не видно было бы...
Он уже хотел ехать за другим грузовиком, но машина вдруг пошла.
Они добрались до танкистов только через два с половиной часа.
Долгонько! сказал капитан. А мы здесь свистим.
Он потушил сигарету и приказал разобрать боевые комплекты.
Они стояли примерно на том же месте, но рассредоточились. Артиллерия мятежников нашла их и обстреливала.
Пощелкаем, сказал капитан.
И танки опять пошли.
В пять часов пополудни, как всегда, заседал генеральный комиссариат. Мигель докладывал о борьбе с дезертирством. Предлагал проект создания центральной комиссии по борьбе с дезертирством. Провинциальных комиссий. Бригадных комиссий. Меры взыскания от расстрела до общественного порицания, смотря по злостности отлучки. Оповещение альгвасилами на сельских площадях об односельчанах-дезертирах, предавших родину. Расклейка этих черных списков дезертиров. Нужны также листовки.
Его никто не слушал. Дель Вайо лежал на диване, тяжело больной. Бильбао перелистывал бумажки. Рольдан что-то писал. Анхел Пестанья смотрел на стену, глаза его были полны слез. Михе не было.
Листовки! сказал дель Вайо.
Морщась, превозмогая боль, он тяжело перебрался к столу. Он взял толстый синий карандаш. [204]
Товарищ генеральный комиссар, сказал Мигель. Вы знаете, со вчерашнего дня у нас уже есть немного истребительной авиации. Завтра она появится над столицей. Командир эскадрильи просил изготовить ему листовки для сбрасывания, успокоительные обращения к населению Мадрида.
Замечательно! сказал дель Вайо. Я тотчас же напишу. Это просто замечательная идея со стороны командира эскадрильи! Очень правильно, что мы это сделаем. Я прошу вас не расходиться, я тотчас же напишу. Просто превосходная идея! Не уходите, пожалуйста!
Никто не собирался уходить. Идти было некуда. Все позавидовали Вайо, что он будет писать листовку. Его толстый синий карандаш быстро мелькал по бумаге. Он откладывал в сторону исписанные восьмушки. Он писал очень крупно, на каждый листок приходилось не более десяти слов.
Как будет с арестованными? спросил Мигель, Галарса ничего не сделал. Восемь тысяч человек. Большая фашистская колонна.
Все в свое время, мягко сказал Вайо. Я сейчас кончаю листовку. Пожалуйста, не расходитесь. Я думаю, длинная листовка в данном случае неуместна.
Длинная будет даже вредна, сказал Пестанья. К тому же наборщики... Я постараюсь выпустить ее сразу в нескольких типографиях. Сколько экземпляров нужно?
Он не замечал, что глаза его были в слезах.
Миллион, сказал наобум Мигель. От миллиона до миллиона двухсот тысяч. Это не так много. Из одного газетного листа выйдет тридцать две штуки.
Такие маленькие, Вайо был огорчен. Я не уложусь.
Все зависит от шрифта, сказал Бильбао. Можно набрать мелким шрифтом.
Всем хотелось подольше поговорить о листовке.
Мятежники миновали Хетафе и ворвались в Верхний Карабанчель рабочий квартал, первый городской квартал. Начался погром. Телефонное сообщение не прервано, люди в Карабанчеле, в Хетафе просто набирают номер, звонят и передают ужасные вещи. Они уже по ту сторону баррикад, у фашистов, а разговаривают с нами по городскому телефону! Мятежники звонят своим родным и любовницам, приветствуют их: «Пепита, я уже [205] здесь, в Мадриде. Но сегодня не удастся пробраться к тебе по улицам. Обнимаю. До завтра!»
Коммунистическая партия и 5-й полк организуют районные и уличные дружины для баррикадных боев. Лозунг партии драться за каждую улицу, за каждый дом.
Вернувшись поздно вечером, я не узнал отеля. Сюда спешно эвакуировался из Карабанчеля военный госпиталь номер один. Коридоры полны коек, хирургических шкафов, перевязочного материала, ночных горшков, ящиков с картотеками. Запах креозота сразу охватил все этажи. Сдирают с дверей драпировки, с пола ковры и дорожки. Портье сказал, что отель ликвидируется, почти все гости уже выехали, сегодня сеньор может еще ночевать не все номера заполнены ранеными, назавтра он приготовит сеньору счет.
Танкиста Симона перевезли с госпиталем в отель «Палас». У него начинается заражение крови, перевозка ухудшила его состояние. Мигель Мартинес нашел его, он в сознании, он просил Мигеля застрелить его, но не оставлять белым.
Улицы зловеще опустели. Люди смотрят исподлобья. Начали постреливать с верхних этажей, из-за углов.
Сегодня днем были еще четыре воздушных бомбардировки. Убито много детей. Только что принесли и положили на стол двадцать снимков. Большие, красивые снимки детей, похожих на куклы.
Это разбитые куклы. У них большие черные дыры на лбу, на шее, у ушей. Не будь этих мертвых черных дыр, дети казались бы совсем живыми. У некоторых даже раскрыты глаза, словно в изумлении. Разметаны косички, уста улыбаются, и сквозь них видны маленькие белые зубы.
Дети гибнут, потому что они проводят весь день на улицах. Повсюду они возятся, копошатся. В рабочих кварталах, у Толедского моста, в Аточе, они помогают взрослым строить баррикады. Крохотные карапузы долго выковыривают большой камень из мостовой, кладут его в плетеную корзинку и, держа с двух сторон за ручки, чинно тащат его к баррикаде. Старик каменщик кивает им, кладет камень в верхний ряд и посыпает песком. Ребятишки с достоинством отправляются за новым камнем. [206]
С утра повсюду невпопад расклеены плакаты в честь Ларго Кабальеро.
Между двумя пушечными стволами, поставленными вертикально, изображена огромная его голова; художник стилизовал его немного под Муссолини, только постарше на десять лет. Подпись: «Гобьерно де ла викториа». Правительство победы.
С утра опять появилась авиация и начала было бомбить, но вдруг встретилась с группой маленьких, очень проворных истребителей. Над западной частью города завязался бой. Фашистские бомбовозы обратились в бегство. Энтузиазм публики был неимоверный. Мадридцы аплодировали, подняв руки к небу, кидали вверх шапки, женщины шали.
Из Мадрида уехали все иностранцы, прямо или косвенно поддерживавшие республиканское правительство. Часть переселилась в посольства. Дипломатические миссии, кроме того, объявили неприкосновенной территорией много домов, принадлежавших частным людям, иностранным подданным, вывесили на них флаги и гербы. В этих домах устроены общежития для фашистов, дожидающихся Франко. Они боятся, что в последние часы перед падением Мадрида «городская чернь», особенно анархисты, устроит расправу с ними.
Сегодня зазвонил телефон, и барышня со станции сказала, что будут говорить из Москвы.
Я ждал с волнением. Мадрид, Барселона, Париж перекрикивались и спорили между собой, вдруг голос издалека, но четкий, веселый, назвал по имени и отчеству. Говорил Всесоюзный радиокомитет, поздравлял с установлением прямой радио-телефонной связи, с наступающим праздником, проверял слышимость, просил сказать несколько слов для праздничной передачи с Красной площади седьмого ноября.
А седьмого, под вечер, мы позвоним вам снова, попросим ваши впечатления о том, как Мадрид провел этот день.
Я замолчал.
Алло, алло! неслось из трубки, из Москвы.
Хорошо! крикнул я. Позвоните! Хорошо!
Никогда не был так красив Мадрид, как сейчас, в эти последние дни и ночи, когда черным смертоносным кольцом сжимал его враг.
Я раньше не любил этот город, а теперь невыносимо [207] жалко его покидать. Сухая, чистая осень, мягкие закаты, глубочайшая прозрачность неба над старыми черепичными крышами. Кажется, что видишь стратосферу сквозь такую прозрачность.
Мы никогда не знали этого народа, он был далекий и чужой, мы с ним никогда не торговали, не воевали, не учились у него и не учили его.
В Испанию и раньше ездили из России одиночки, чудаки, любители острой, горьковатой экзотики.
Даже в голове развитого русского человека испанская полочка была почти пуста, запылена. На ней можно было найти Дон Кихота с Дон Хуаном (которого произносили по-французски Дон Жуан), Севилью и сегидилью, Кармен с тореадором, «шумит, бежит Гвадалквивир» да еще «тайны мадридского двора».
Культура Древнего Рима, итальянского Возрождения прекрасная культура. Она оплодотворила искусство всего мира и нашей страны. Но, неизвестно почему, она попутно заслонила от нас Испанию, ее литературу, живопись, музыку, ее бурную историю, ее выдающихся людей. А главное ее народ, яркий, полнокровный, самобытный, непосредственный и, что удивительнее всего, многими чертами поразительно напоминающий некоторые советские народы.
И вдруг этот, долго прозябавший в нижнем левом углу материка, никому по-настоящему не известный народ сухих кастильских плоскогорий, астурийских влажных гор, арагонских жестких холмов вдруг встал во весь рост перед миром.
Это он первым в тридцатых годах нашего века полностью принял вызов фашизма, это он отказался стать на колени перед Гитлером и Муссолини, он первый по счету вступил с ними в отважную вооруженную схватку.
Перед огромным амфитеатром зрителей, внешне бесчувственно-нейтральных, внутренне перепуганных, фашистские убийцы хотят, как опытные тореро деревенского быка, заколоть, прикончить этот народ, убить все достойное, гордое, честное в нем, оставить в живых только тех, кто пойдет обратно в рабство, кто покорно поцелует руки господам.
Народ не животное для убоя, палачи ошибутся. Израненный, окровавленный, он раньше или позже овладеет искусством битвы и раздавит, растопчет безумных палачей. [208]
Поздно ночью в отель-госпиталь пришел танковый капитан с тремя бойцами. Они разыскали Симона, беседовали с хирургом, спрашивали, нельзя ли вывезти раненого. Хирург, высокий элегантный старик аристократического вида, сказал, что при малейшем толчке Симон умрет. «Есть ли надежда?» спросили танкисты. Хирург сказал, что надежды никакой началось заражение. «Нельзя ли отравить?» спросили танкисты. Хирург сказал, что нельзя, он не имеет права, это преступление. Все долго молча смотрели друг на друга. Мигель попросил, нельзя ли уничтожить больничную карточку Симона. У хирурга смягчились и потеплели глаза, он сказал, что уничтожить карточку можно, что вообще надо унести и сжечь карточки раненых. Его прорвало, он добавил еще, что у него среди раненых есть сто десять таких же безнадежных, как Симон, не может же он превратиться в массового отравителя.
Танкисты отошли от него. Они долго смотрели на Симона тот спал, лицо укрыто марлей. Рана на голове была открыта, она заживала; остальное было под одеялом.
Через город движется довольно много беженцев. Но это не мадридцы, это жители окружных деревень и предместий, они втягиваются в столицу и переполняют ее. Мимо «Паласа», мимо здания парламента на площадь Кастеляр прошло большое стадо овец. Их грифельный цвет вполне гармонировал с асфальтом. Никто не удивлялся овцам на проспектах и площадях Мадрида, город уже деформировался по сравнению со своим прежним, узаконенным обликом.
Основная масса мадридских жителей рабочих, служащих, их семей никуда пока не уходит. Все ждут, что скажет правительство, как и когда оно объявит о своем решении эвакуироваться или «оставаться до конца», как сказал Ларго Кабальеро. Решения пока нет, по-видимому, ожидаются резервы или есть какая-нибудь другая возможность.
До пяти часов я был в Каса-де-Кампо большом пригородном парке. Здесь рыли окопы рабочие вперемежку с вооруженными дружинниками. Настроение неплохое. Из домов поблизости хозяйки выносили в кувшинах воду и вино. Хлеб у бойцов был. [209]
За Толедским мостом, на втором или третьем перекрестке Карабанчеля, за маленькой, низенькой, открытой посредине баррикадкой вдоль улицы шел бой. Пули щелкали по стенам домов, мы перебегали из подворотни в подворотню, как во время дождя. Вдоль улицы прогуливался взад и вперед, проходя через баррикадку и стреляя, пушечный броневик. В боковом переулке на тротуаре на носилках лежали раненые молодые рабочие парни. Старичок санитар и женщины хлопотали около них.
Мост был минирован, черные хвостики динамитных зарядов торчали из настила. Река Мансанарес пустяковая речка, она почти всегда пересыхает, по ней нетрудно перейти вброд.
Я вернулся в отель, пообедал один в пустом ресторане. Камареро, подавая обед, сказал, что на этом ресторан закрывается.
Портье дал счет, я расплатился по шестое ноября, также за завтрак и за обед, за кофе к обеду. Также отдельный счет за доставку газет. Я ему дал пропино, то есть на чай. Он спросил, не нужно ли послать коридорного за вещами... Нет, пока нет. Я спросил, куда же можно переехать. Он задумался. Пожалуй, во «Флориду». Хотя неизвестно, функционирует ли она. За последние дни закрылось много отелей. Ладно, я его попросил пока не звонить во «Флориду». Пусть вещи пока постоят. Их немного чемодан, большая складная карта, пишущая машинка и радио. Пусть они пока постоят. Портье корректно согласился, конечно, они могут постоять. Их, наконец, можно поставить в кладовую.
Поехал в военное министерство, в комиссариат. Там почти никого не было, только две машинистки. Они сказали, что дель Вайо на заседании Совета Министров.
Направился к комнатам Ларго Кабальеро. В приемной дожидались какие-то мелкие посетители. Они терпеливо и спокойно ждали. Никто их не выпроваживал. Заседания здесь явно не было.
Поехал в резиденцию Совета Министров. Дом заперт, кругом него пусто. В дни заседаний здесь обычно стоит много машин, толпятся журналисты и фоторепортеры.
Начало темнеть. Поехал в министерство иностранных дел. Пусто, бродят сторожа. В отделе иностранной цензуры метался в истерике знакомый чиновник-референт. Он сказал, плача и содрогаясь, что правительство два часа тому назад признало положение Мадрида безнадежным, [210] постановило эвакуироваться и эвакуировалось. Сообщение об эвакуации Ларго Кабальеро давать запретил, «чтобы не вызывать паники». Ввиду спешки эвакуацию решено производить децентрализованно, то есть каждое ведомство само по себе и уезжает как и на чем может. Некоторые министры, как он слышал, протестовали, но решение осталось в силе. Вся головка уже уехала. Это сделано было перед концом занятий в учреждениях, служащие разошлись, ничего не зная, завтра они придут на работу, а правительства уже нет.
Он плакал и ломал руки, он хотел звонить по телефону своим товарищам, всем сообща найти грузовик и добиться пропуска на выезд из Мадрида. Говорят, нужны какие-то пропуска, надо представлять в командансию списки...
Плюньте на пропуск, посоветовал я. Если вы достанете грузовик, это и будет пропуск.
Я поехал в министерство внутренних дел там было то же самое. Здание было почти пусто, остался только низший персонал. Снаружи все выглядело как обычно. Площадь Пуэрта-дель-Соль звенела трамвайными звонками и гудками перед фасадом министерства внутренних дел.
Поехал в Центральный Комитет компартии. Там шло заседание Политбюро в полном составе, кроме Михе, который был в 5-м полку.
Здесь рассказали: Ларго Кабальеро действительно сегодня внезапно решил эвакуироваться и провел это решение большинством Совета Министров. Он уже уехал, уехали почти все. Министры-коммунисты хотели остаться, им было объявлено, что подобный акт будет дискредитацией правительства, они обязаны уехать, как и все. Руководство всех партий Народного фронта тоже обязано сегодня уехать.
Все это можно и должно было сделать заранее, заблаговременно, не в такой форме, но «старик» своим злостным упрямством и самодурством, своей демагогией привел к подобному положению.
Даже виднейшие руководители организаций, ведомств и учреждений до сих пор не уведомлены об отъезде правительства. Начальнику Генерального штаба министр сказал в последнюю минуту, что правительство уезжает, но не сказал, куда и когда. Начальник Генштаба с несколькими офицерами выехал из города искать себе пристанища. Министр внутренних дел Галарса и его [211] помощник, генеральный директор государственной безопасности Муньос, выехали из столицы раньше всех. Из восьми тысяч арестованных фашистов не эвакуирован ни один. Город не обороняется ни снаружи, ни изнутри. Штаб командующего Центральным фронтом, генерала Посаса, разбежался. Кабальеро подписал бумажку, по которой оборона Мадрида перепоручается особой Хунте (Комитету) во главе с бригадным генералом Хосе Миаха, стариком, которого мало кто знает. Его ищут повсюду, чтобы вручить приказ, неизвестно, где он. Центральный Комитет постановил: оборонять каждую улицу Мадрида, каждый дом силами рабочих и всех честных граждан. Сдавать фашистам только развалины, драться до последнего патрона, до последнего человека. Уполномоченным Центрального Комитета по мадридской организации назначается секретарь ЦК Педро Чека, с переходом в подполье в момент необходимости. Кроме того, Антонио Михе входит в состав мадридской Хунты обороны и принимает на себя военный отдел.
Во дворе укладывали архивы. К Педро Чека очередью подходили секретари районных комитетов, заводских ячеек, он спокойно, как всегда, уславливался с ними, сообщал адреса нелегальных квартир и явок. Он улыбнулся и подмигнул мне: «Пора выкатываться...»
Десять часов двадцать минут. Значит, в Москве уже один час двадцать минут ночи. Там на улицах лихорадочно прибивают последние праздничные украшения, плакаты, портреты. Дворники подчищают мостовые. Может быть, еще не кончился концерт в Большом театре, они обычно затягиваются поздно. Интересно, какая погода, много ли уже снега, будет ли с утра туман?
Я еще раз поехал в военное министерство. Садовые ворота были закрыты. Никто не отозвался ни на гудки, ни на мигание фар. Пришлось самому подойти к воротам, открыть их. У подъезда нет караула, а окна все освещены и гардины не задернуты от авиации.
Поднялся по ступеням вестибюля ни души. На площадке, там, где в обе стороны входы к министру и генеральному комиссару, сидят на двух стульях, как восковые фигуры, два старичка служителя, в ливреях, чисто выбритые. Такими я их никогда не видел. Они сидят, положив руки на колени, и ждут, пока их звонком не позовет начальство старое или новое, все равно какое. [212]
Анфилада комнат; широко раскрыты все двери, сияют люстры, на столах брошены карты, документы, сводки, лежат карандаши, исписанные блокноты. Вот кабинет военного министра, его стол. Тикают часы на камине. Десять часов сорок минут. Ни души.
Дальше Генеральный штаб, его отделы, штаб Центрального фронта, его отделы, главное интендантство, его отделы, управление личного состава, его отделы, анфилада комнат; раскрыты все двери, сияют люстры, на столах брошены карты, документы, сводки, лежат карандаши, исписанные блокноты. Ни души.
Вышел обратно на крыльцо. Впереди, за садом, на улице Алкала, кромешная тьма. Слышны выстрелы, чей-то страшный вопль и потом смех. Шофер встревожился; это дежурный шофер, он не сменялся сегодня, он не ел, он просит, нельзя ли его отпустить, он хотел бы поискать еды. Стрелки на ручных часах светятся, они показывают десять часов сорок пять минут. Через час с четвертью будет седьмое ноября. Нет, в эту ночь нельзя покинуть тебя, милый Мадрид. [213]