Содержание
«Военная Литература»
Дневники и письма
3 сентября

Эти дни в Мадриде подготовлялась смена правительства. Сначала реорганизацию мыслили в довольно скромных масштабах. Речь шла о вхождении в кабинет Хираля двух-трех социалистов — от группы Ларго Кабальеро и от группы Прието. Внезапно «старик» потребовал себе военное министерство и почти вслед за этим, дополнительно, пост премьера. Это встретило всеобщие возражения, не столько фракционные, сколько лично деловые: все считали, что сварливость, неуживчивость и нетерпимость Ларго Кабальеро сделают невозможным нормальное сотрудничество с ним. Друзья «старика» сами испугались. Вайо пробовал уговаривать его согласиться взять военное министерство, оставляя председательство Хиралю. Приетисты, кроме самого Прието, тоже восстали. Все обратилось за посредничеством в ЦК компартии. Здесь тоже были против «старика» как главы кабинета. Но он закусил удила — или все, или ничего! Ему помогла общая обстановка и спешка: кризис фактически начался, и слухи о нем уже начали просачиваться; в военное время такое положение не могло длиться и одного дня.

Прието заявил, что лично он, хотя все знают его отношение к Кабальеро, не возражает против него и согласен взять в кабинете Кабальеро любой пост. Для него хотели создать министерство военного снабжения, но почему-то передумали и выделили ему флот и авиацию. Всем было очень тягостно соглашаться на возглавление правительства «стариком», все партии дали согласие в порядке гражданского мужества. Как-никак Ларго Кабальеро сейчас в самом деле наиболее маститая и видная фигура профессионального движения; со времени астурийских событий как-то простились, вернее, забылись его реформизм, соглашательство с буржуазией и притеснение рабочих в бытность его министром труда. В отношении его демагогических левацких загибов Вайо успокаивал всех: это пройдет в первый же день, как только он примет на себя ответственность за страну...

Почувствовав почву под ногами, Кабальеро тотчас же выставил новое ультимативное требование: чтобы коммунисты вошли в кабинет. Партия была против этого, она предпочитала поддерживать всеми силами правительство Народного фронта, находясь вне его; к тому же не хотелось создавать лишнее затруднение международного характера — уже и без того будущее правительство [77] объявили большевистским, советским. «Старик» объявил, что все это чепуха, на заграницу наплевать, а если коммунисты отказываются, он отказывается тоже, пусть все летит к черту и пусть их партия отвечает за то, что случится... В конце концов они решили взять министерство просвещения и земледелия — две отрасли, где министры-коммунисты могли бы быть наиболее полезными крестьянству и народной массе, реализуя максимум того, чего можно добиться в условиях буржуазно-демократической республики нового типа, какой является Испания при Народном фронте. В последний момент у Кабальеро начались какие-то желудочные колики, все переговоры приостановились.

Сегодня, наконец, все завершилось. Я заехал во Всеобщий союз трудящихся узнать у Вайо о последних вариантах, и здесь, в небольшой комнате Кабальеро, оказались все будущие министры. На узком диванчике тесно сидели рядом тяжеловесный, на глыбу похожий, с опущенными веками Прието, взволнованный Вайо в моно, холеный, иронического вида Галарса, Эрнандес с пистолетами у пояса, маленький Урибе без воротничка, с торчащей запонкой.

Они кивают, молча улыбаются и продолжают молчать и курить. Самого хозяина кабинета здесь нет, он во дворце у президента.

Молчат, курят, ожидание кажется долгим. Наконец телефон звонит. Говорит Кабальеро из дворца: президент согласен, подписал декрет, приглашает новое правительство представиться ему.

Гурьбой они сошли вниз, их ждали машины. У подъезда охрана стала обнимать их, жать руки, желать успеха. И вся толпа, новые министры и рабочие с винтовками, все гордо и простодушно, по-испански, мечтательно закинув лица вверх, заулыбались.

Я поздравил министра иностранных дел Хулио Альвареса дель Вайо. Он ответил:

— Да, но Ирун взят.

4 сентября

Мигель Мартинес лежал вместе с другими в цепи, растянувшейся по обе стороны шоссе Мадрид — Лиссабон, несравненно ближе к Мадриду, чем к Лиссабону. Часть дружинников была при старых испанских ружьях, у командира колонны был хороший короткий винчестер, а у Мигеля — только пистолет. [78] Сзади них дымила двумя большими пожарами красивая Талавера-де-ла-Рейна. Мигель смотрел в бинокль, стараясь разглядеть живого марокканца.

— Зачем вам бинокль? — спросил майор. — Ведь у вас очки. Четыре стекла в бинокле, и два очка, и два глаза — это вместе восемь глаз. Сколько мавров вы видите?

— Ни одного. Я перестаю верить, что они существуют. Я уеду из Испании, не повидав мавров.

— Вы ко всему подходите с чрезмерными требованиями... — Майор стал растирать ладонью черную жесткую щетину на лице. — Но я думаю, что через два часа на том самом месте, где мы лежим, будет стоять или лежать человек в чалме или феске, с темной кожей.

— Это будет знаменательно. Известно ли вам, что на этом же самом месте, где мы лежим, чуть ли не в том же месяце сентябре были в тысяча восемьсот девятом году разбиты французские интервенты?

— Вот видите! А вы сомневаетесь в силе испанского оружия.

— Я не сомневаюсь, но французов разбил здесь английский фельдмаршал герцог Веллингтон.

— Он дрался не один, у него было больше половины испанских сил. Мы, испанцы, отвыкли драться в одиночку. Нужно, чтобы всегда кто-нибудь помогал. Мавры били нас в Марокко, пока мы не соединились с французами. Теперь «Испанская фаланга» наступает с марокканцами, немцами и итальянцами. Если Республика хочет устоять, ей нужны французы, или Мексика, или Россия.

— И это говорите вы, офицер испанской армии? Чего же требовать от солдат!

Пули попискивали над ними очень часто. Цепь лежала неспокойно, число бойцов все время таяло. Они уходили то пить воду, то оправиться, то просто без объяснения причин и не возвращались. Майор относился к этому философски, он только старался вслух регистрировать каждый уход:

— Эй ты, задница, ты забыл ружье, возьми на себя хотя бы труд отнести его в тыл! Тебя не уполномочивали передавать мятежникам государственное имущество!

Или:

— Шевели ногами поскорей, а то тебя и в Талавере [79] нагонят! Лупи прямо в Мадрид, выпей в Вальекас хорошего вермута в мою память!

Или:

— Что же вы меня оставляете одного занимать иностранного товарища? Ведь мы соскучимся здесь вдвоем!

Или:

— Подождите еще час, нам привезут обед, и тогда мы улепетнем вместе!

Мигель кипел от огорчения и злости. Он упрекал майора:

— Вы держитесь с ними провокационно и презрительно. Так не поступает лояльный офицер. Ведь это неопытный народ, а вовсе не трусы. Вы думаете, что, если мы с вами спокойно лежим, а не удираем, нам прощаются все грехи? Если вы командир, вы обязаны во что бы то ни стало удержать свою часть на месте, хотя бы расстреляв десяток трусов. Или если это невозможно, то организованно отступить, в полном порядке и без дезертиров.

Огонь со стороны фашистов усилился. Дружинники отвечали частой, оторопелой стрельбой. Майор тоже приложился и выстрелил не прицеливаясь. Он сказал:

— Вы подходите с неправильными мерками. Здесь не Европа, не Америка, не Россия, даже не Азия. Здесь Африка. А я сам кто такой?! Я болел два года кровавым поносом в Марокко — вот весь мой боевой стаж. У меня общность идей с солдатами — хорошо. Может быть, даже общность интересов. Но я их вижу в первый раз, пусть они даже самые отличные ребята. Мы не верим друг другу. Я, командир, боюсь, что они разбегутся. Они, солдаты, боятся, что я их заведу в ловушку.

Мигель не мог успокоиться:

— Давайте соберем эти семьсот человек, повернем на юг и ударим вверх, перпендикулярно шоссе. Противник отскочит. Ведь совершенно же ясно, что он продвигается небольшими силами!

Майор отрицательно мотал головой и растирал небритые волосы на щеках.

— Я уже пробовал это третьего дня, спасибо! Меня хотели расстрелять за ввод народной милиции в окружение противника. Какой-то парень из ваших же, коммунистов, Листа или Листер, еле спас меня. Они часто нестерпимы, эти испанские коммунисты, эти ваши родственники. Они всех всему учат и у всех всему учатся. Не [80] война и не революция, а какая-то сиротская школа, не понимаю, какое вам всем это доставляет удовольствие! Но, честно говоря, если уж записываться в какую-нибудь партию, то или в «Испанскую фалангу», или к вам. Не знаю, выйдут ли из нас, офицеров, коммунисты, но из коммунистов офицеры выйдут. Они твердолицые. В Испании можно добиться чего-нибудь, только имея твердое лицо. На месте правительства я для этой войны отдавал бы вместо командирского училища на три месяца в коммунистическую партию.

Взрыв раздался позади них, и облако черного дыма медленно всплыло у самого края шоссе.

— Семьдесят пять миллиметров, — торжественно сказал майор. — Это здесь пушка-колоссаль. Теперь наши кролики побегут все. А вот и авиация. Теперь все в порядке, как вчера.

Три самолета появились с запада, они шли линейно над дорогой, не бомбя. Цепь поднялась и с криками кинулась бежать во весь рост.

— А тьерра! Абахо! — заорал Мигель, размахивая пистолетом. — Кто придумал эту идиотскую цепь?! Ведь даже в Парагвае теперь так не воюют!

Небритый майор посмотрел на него недоброжелательно.

— Вы все учите, всех учите. Вы все знаете. Вы себя чувствуете на осенних маневрах тысяча девятьсот тридцать шестого года. А знаете ли вы, что у испанцев нет опыта даже русско-японской, даже англо-бурской войны? Мы смотрим на все это глазами тысяча восемьсот девяносто седьмого года. Признайтесь, господин комиссар, неприятно и вам лежать под «юнкерсами»? Ведь такого у вас не было, э?

— Это неверно, — сказал задетый Мигель. — Я бывал под воздушной бомбардировкой, правда не под такой. Один раз я был даже под дирижаблем, в германскую войну, я был тогда подростком.

«Юнкерсы», вытянувшись в кильватер, бросили на шоссе по одной бомбе.

— Следите за автобусными пассажирами, — сказал майор. — Они боятся, что им разобьют шоссе и они не смогут вернуться к женам. О нас они не подумали. Ну и пусть катятся к черту.

Дружинники набивались в автобусы и в автокары. Машины покатились назад, к Талавере. Они удирали от самолетов, и их счастье было в том, что «юнкерсы» пронеслись [81] слишком быстро вперед. Еще только одна бомба разорвалась на дороге — мятежники явно берегли боеприпасы и шоссе.

Талавера была вся забита машинами, повозками, беженцами, скотом, вьючными мулами и ослами. У мостов через Тахо и Альберче стояли длинные хвосты эвакуирующихся частей и гражданского населения. Генерал Рикельме прислал динамитчиков, чтобы приготовить взрыв мостов, — их схватили, как фашистов, и трех расстреляли — трупы их лежали на брезентах у берега Тахо. На некоторых домах уже (или еще) развевались белые флаги и лоскуты. Сладострастно и игрушечно улыбалась раскрашенными талаверскими плитками церковь Вирхен-дель-Прадо. Мигель потерял в толпе майора и потом снова увидел его издали, в толпе на мосту, спорящим с шофером автобуса.

Уже в сумерках на окраине началась перестрелка. Это местные фашисты преследовали по пятам отступающую народную милицию.

Мигель вышел из Талаверы в восемь часов вечера. Он ничего не ел полные сутки и ничего не мог достать — солдат не кормили, интендантство удрало раньше всех. Уже перейдя мост, на возвышенной равнине, он повалился на сухую траву у шоссе, рядом с группой усталых бойцов. Один солдат дал ему большую кисть черного винограда и кусок хлеба. Мигрень мучила его. Он поел и заснул.

5 сентября

Проснувшись, он увидел себя оставленным. На часах было пять, солнце уже светило вовсю, кругом не было ни души, хотя где-то недалеко слышались выстрелы. Талавера виднелась за мостом, церковь Вирхен-дель-Прадо сияла колокольней. Может быть, он уже в плену? Чтобы не встретить никого, он ушел с шоссе и зашагал на юго-восток по бугристой равнине. Он вырвал и уничтожил несколько фото и листков из записной книжки, а свое удостоверение зажал в руке, чтобы, если нужно будет, сразу поднести ко рту и проглотить.

Он шел берегом Тахо, страдая от жары, но не смея подойти к самой реке. На другом берегу в направлении Талаверы медленно ехали два всадника в бурнусах. Вот когда он увидел марокканцев! Мигель тихонько примерил пистолет к правому виску. Самое глупое будет, если [82] он застрелится, не успев использовать остальные патроны в обойме.

На всякий случай Мигель решил шагать медленно, во весь рост, спокойно, как будто ему нечего опасаться. Но всадники ехали, не оглядываясь. Они возвращались из разведки и считали, видимо, что их задача выполнена.

Через два километра он пересек узкоколейку и пошел по проселочной дороге. Наконец, показалась высокая двуколка, запряженная мулом. Его вел под уздцы крестьянин в большой соломенной шляпе. Мигель положил руку в карман.

— Буэнос диас, — сказал он, поравнявшись.

— Муй буэнос, сеньор, — ответил крестьянин, улыбаясь и с любопытством.

Он не сказал «салуд». Может быть, он сам принял Мигеля за фашиста? На фронте обе стороны одеты одинаково в моно, отличаются только мелкими нашивками и значками.

Мигель шел еще около трех часов, все разгорячаясь от солнца. Он не выдержал и подполз к реке напиться, вода была отвратительная.

Он почти подошел к большой деревне — туда вели мощеная дорога и столб с надписью: «Себольяс». Но это было слишком близко от Талаверы, он зашагал дальше. Маленький грузовичок вдруг нагнал его по дороге, прятаться было поздно. В грузовике сидели трое солдат, они везли дрова. Уже пропустив машину мимо себя, Мигель увидел ее толедский номер, выкрашенный в черный и красный цвета. Он крикнул, остановил, вытер пот со лба и примостился в машину.

Они переехали большой, тяжелый мост через Тахо и мимо красивого замка вкатились в деревню Мальпику. Мигель пошел в военную командансию — там было пусто и двери настежь открыты, — а оттуда к алькальду. Сержант и алькальд, оба старики, завтракали под навесом толстыми омлетами, сыром и белым вином. Они очень обрадовались Мигелю и тотчас же заказали для него здешней жареной рыбы. Это необыкновенная рыба, сказали они, такой нет даже в Толедо. И в Мадриде в ресторанах, пожалуй, такой нет. Хотя в Мадриде, возможно, есть, туда привозят жратву со всего мира. Но рыба отличная. Сюда, в Мальпику, приезжал русский писатель Эренбург, и ему рыба тоже очень понравилась. Мигель сказал, что мнение Эренбурга ценно, потому что в России большие реки с прекрасной рыбой. В отношении [83] морской рыбы мнение русских не так ценно, но в речной рыбе они кое-что понимают. Мигеля тошнило от голода, он не выдержал, схватил кусочек хлеба со стола и запил его вином.

Знают ли они, что фашисты так близко, что они в Талавере? Сержант сказал, что да, но что ему наплевать. Пусть-ка попробуют сунуться сюда, в Мальпику! Пусть! Мальпика задаст им перцу. Мужики не пропустят их. В Мальпике крепкие мужики. Алькальд с одобрением посмотрел на него.

— Это верно, — подтвердил он, — в Мальпике отличные мужики.

— Какой партии?

Алькальд объяснил, что все они левой республиканской партии, но что это, в общем, несущественно. Институт аграрной реформы, когда там сидели жулики из партии Лерруса, ограбил деревню, опутал ее долгами и много хозяйств пустил с молотка. Из-за этого они все голосовали за левых республиканцев. Теперь, говорят, министром земледелия стал коммунист и жульничество прекратилось. Если это так, алькальд намерен вместе со всей деревней вступить в партию коммунистов. Во всяком случае, своего бывшего гранда Мальпика обратно не пустит.

— Мы подложили динамит под его проклятый замок и взорвем его, если фашисты подойдут. Мы не пустим их. Ведь они вместе с грандом не только отберут у нас землю. Они вырежут нас и наших детей. Они опять запретят нам рыбную ловлю вокруг деревни. Нет, пусть попробуют сунуться!

Сержант согласился дать грузовичок до Санта-Олальи. Он хочет только посмотреть, что делается в Сан-Бартоломе. Они едут туда вдвоем с Мигелем.

Сан-Бартоломе покинут, неприятель обстреливает его шрапнелью. Оставив грузовичок под холмом, они ползут наверх. Здесь растет шиповник с какими-то особенно длинными иглами, они вонзаются глубоко через тонкие полотняные альпаргатас, сквозь полотно на ступнях проступают пятнышки крови.

С холма видна вся Талавера — дома, фабрики, церкви, высокое пламя пожарищ. Около станции паровозик с тремя вагонами улепетывает от самолета. Это машина из эскадрильи Андре.

Вокруг холма лежит рота дружинников. Она в спокойном настроении и не ожидает атаки. Почему? Ведь [84] противник, естественно, будет атаковать эти холмы, чтобы закрепиться на своем правом фланге! Это элементарное требование тактики.

Нет, сержант не думает этого. Старик считает, что мятежники будут двигаться по шоссе, и только по шоссе, до тех пор, пока это будет возможно. Пожалуй, старик прав.

Они возвращаются. Старик остается в деревне, Мигель едет на главное шоссе, к Санта-Олалье. Вдоль шоссе и параллельно ему едут и едут части — переполненные автокары, грузовики, повозки. Это даже не паника, не бегство, а какая-то чудовищная массовая спешка — как в Москве в Петровском парке на стадион к началу футбольного матча.

На шоссе стоят командиры со своими адъютантами и охраной, агитаторы, политработники, они задерживают машины, уговаривают, просят, грозят и ничего не могут добиться. Мария Тереса Леон, в слезах, с маленьким пистолетом в руке, кидается от одного прохожего к другому, заклинает их ласкательными и бранными словами, взывает к их революционной, мужской и испанской чести. Некоторые слушаются ее и шагают назад.

Высокий красивый парень с медного цвета гладкими, прямыми волосами успешнее других задерживает бегущих. Вокруг него образовалось нечто вроде плотины. Его помощники или друзья отводят задержанных в ложбинку и собирают их в некоторое подобие колонны. Мигель заговорил с ним, парень для знакомства показал последний номер «Милисиас популярес» — газетки 5-го полка народной милиции, — там была маленькая солдатская корреспонденция о нем, капитане Энрике Листере, командире батальона на Эстремадурском фронте. Простой рисунок пером передавал длинные, прямые, назад заброшенные волосы Листера.

Мигель остался с ним до вечера. Он убедился, что Листер умеет молча и властно распоряжаться людьми, даже незнакомыми и не подчиненными ему. В нем была какая-то тихая, угрожающая сила. Он был галисийский рабочий, участник восстания в Астурии, одно время эмигрант в Советском Союзе — он там работал проходчиком на постройке Московского метро.

Они обедали куском сыра, который был у Листера в кармане. Остановленные дезертиры угостили их вином из фляжек.

— Не хотят воевать, — хмурился Листер. — Сегодня [85] путь на Мадрид совершенно открыт. Передовые автобусы с трусами доехали до города; они пробежали почти сто тридцать километров! На одном танке фашисты могли бы сегодня въехать в столицу.

— Нужно учить, — говорил Мигель. — Боец еще не понимает простых вещей. Он здесь привык драться в каменных домах или из-за уступов скал. Он не знает, что такое бой на равнине, что такое невидимый противник. Кто этого не знает, кто этому не обучался, тому будет всегда страшно, даже самому храброму из храбрых. Страшно чувствовать себя голым, беззащитным, открытым под огнем, особенно под самолетами. Здесь еще не знают, что такое окоп, оптический прицел, перекидной огонь.

— Надо отнять у частей автобусы, — хмурился Листер. — Им лень ходить, они только ездят. И потому мы так держимся дороги — и мы и фашисты. Мы стукаемся и отскакиваем друг от друга, как шары на биллиарде. Потому такие скачки — на двадцать километров к западу, на двадцать — к востоку. Пешком мы бы так не отскакивали. Здесь все наоборот. Артиллерийская подготовка здесь завершает атаку. Здесь охотно взрывают железную дорогу и бросают ее. А шоссейную дорогу портить жалко — может пригодиться и в наступлении, и чтобы удирать.

Паника утихала медленно. Хорошо, что мятежников что-то задержало в Талавере. Видимо, они наткнулись на сопротивление рабочих, оттого такая стрельба в городе. Может быть, это был просто расстрел беззащитных людей. Но факт — они почему-то не продвигались по этому, никем не обороняемому, покинутому, даже не минированному шоссе.

Кто-то приехал из города и рассказал, что гвадаррамские части спускаются с гор, через Аренас-де-Сан-Педро, что колонна Мангады нанесет фашистам удар с фланга на Талаверу. Этот слух не подтвердился, но немного успокоил и остановил отход частей. К вечеру, после трех суток отсутствия, появились полевые кухни. Солдаты начали сходиться к кострам. Ночью в Санта-Олалье состоялся митинг. Стало известно, что два командира, первыми бежавшие вчера из-под Талаверы, обнаружены и расстреляны. При этом люди подмигивали в сторону Листера.

На ночлеге в деревне Листер говорил Мигелю:

— Я тоже считаю, что надо учиться. Но как только об [86] этом говоришь бойцам или командирам, они спрашивают: «Вы коммунист?» Они видят в коммунистах школьных учителей. Они говорят, что учиться теперь поздно, что надо воевать. У нас есть люди, которые готовы три дня составлять теорию, чтобы освободиться от работы на полчаса. Нет ли у тебя книжек по тактике или по рытью окопов?

6 сентября

Толедо был виден издали, замок Алькасар курился на высокой горе дымом двух разбитых башен, фиолетовая лента Тахо круто опоясывала город. На старинных мостах люди в костюмах мексиканских бандитов, в остроконечных соломенных шляпах, с шелковыми цветными лентами на винтовках проверяли въезд и выезд. Они куда-то унесли удостоверение Мигеля и вернули его, шлепнув на печать военного министерства свой штемпель: «Анархисты Толедо, НКТ — ФАИ». Пушка стреляла по Алькасару каждые три минуты, из четырех снарядов в среднем разрывался один.

Крутые и узкие улицы были прелестны, но, поднимаясь по ним, Мигель забыл, что это и есть улицы Толедо, заманчивого, тревожного сна его юности, трагического Толедо инквизиторов и озорных гуляк со шпагами, прекрасных дам, лиценциатов, еврейских мучеников на кострах, хранилище самого таинственного, что он знал в искусстве, — магнетической силы продолговатых, чуть-чуть припухлых юных и старческих лиц на полотнах Греко, его кавалеров и отроков в стихарях, гипнотизирующего взгляда их непарных различных глаз. Всегда казалось, что, если он каким-нибудь чудом окажется в Толедо, он, как паломник, не оглядываясь, пройдет к заветному дому, изученному по альбому и снимкам, минует низенький сухой сад, разостланный по жесткой кастильской земле, через двор и старую галерею с узкими колоннами в простую прохладную студию непонятного художника...

Вместо этого он вместе с дружинниками, под отчаянную ружейную трескотню, мимо скульптурных порталов мрачных маленьких дворцов, мимо остова разбитого автомобиля, в чьих внутренностях копошились и шалили дети, мимо рухляди, мебели, шкафов, пианино, матрацев, вытащенных на улицу из разбитых домов, поднялся на площадь Сокодовер, примыкающую к крепостной стене Алькасара. [87]

Центр площади был под огнем мятежников, под аркадами все перебито, пули прыгали по грудам стекла и поднимали мелкие тучки пыли. У входов на площадь с трех сторон стояли баррикады, перед ними в мягких плюшевых креслах и в качалках сидели стрелки в красно-черных шапках, с красно-черными галстуками. Трескотня разгорелась потому, что к баррикадам подошло целое сонмище кинооператоров и репортеров. Здесь был огромный пьяный француз из Барселоны с лицом-задом, с двумя камерами и помощником, далее американцы из «Фокс-Мувитона» и испанские фотографы из Мадрида. Они приказывали дружинникам принимать позы, прикладываться к винтовке, палить. Мятежники в замке решили, что это атака, и начали ее отражать.

У баррикад и по переулкам бродили корреспонденты, писатели, художники. Они брали интервью у анархистов, зарисовывали их в альбомы, расспрашивали о переживаниях. Сюда приехала Андре Виоллис, с нею Жорж Сориа из «Юманите», долговязый Фрэнк Питкерн из «Дейли уоркер», тут же несколько больших американских газетных чемпионов. Они спорили о том, когда может быть взята крепость, и о принципиальности поступка фашистов, заперших у себя в крепости заложниками жен и детей толедских рабочих. Виоллис и Сориа считали это образцом фашистского цинизма. Американцы доказывали, что и всякий другой на месте осажденных поступил бы так. «Итс лоджикл!»{1} — восклицали они. Потом все вместе пошли искать обед, но его уже успели сожрать в гостинице кинооператоры.

7 сентября

Металлургический завод компании «Сосьедад коммерсиаль де нэрос» в Мадриде подвергнут «инкаутации». Слово это никто не может перевести ни на какой язык.

По приблизительному смыслу это значит «взятие в руки». Инкаутирует государство, или профсоюзы, или комитеты Народного фронта. Подвергаются инкаутации заводы, универсальные магазины, склады, промышленный и сельскохозяйственный инвентарь и даже редакции газет. [88]

Инкаутация имеет в разных случаях разные причины и поводы.

Это прежде всего управление предприятиями, которые покинуты сбежавшими хозяевами — фашистами.

Это также реквизиция производства прямого или косвенного военного значения.

Это и поддержка тех отраслей промышленности и торговли, которые из-за мятежа и военной обстановки вынуждены закрываться, обрекая свой персонал на безработицу.

Различны и формы и степени инкаутации.

Это и полная конфискация предприятия, и его временная реквизиция, и так называемая «интервенция», то есть вмешательство в работу предприятия путем назначения государственного или профсоюзного представителя с широкими полномочиями.

Это прикомандирование государственного контролера к бухгалтерии предприятия.

Это чаще всего рабочий контроль над предприятием под руководством профсоюза — контроль, который часто переходит в полное управление.

Все виды государственного и общественного управления частными предприятиями объединены в Национальном совете по инкаутации при правительстве Республики. В совет входят представители всех ведомств и всех партий Народного фронта. Порядка здесь, впрочем, мало. У совета нет точных данных, сколько и какие предприятия подверглись инкаутации. Каталония имеет свой комитет и данных пока не прислала. По грубому подсчету, по всей территории, свободной от мятежников, насчитывается около восемнадцати тысяч инкаутированных единиц. Из них в Мадриде — две с половиной тысячи, в Барселоне — около трех тысяч. Цифры эти, по-моему, преуменьшены по крайней мере вдвое.

В Мадриде полностью инкаутированы, во-первых, все крупные предприятия; во-вторых, все виды транспорта, его ремонта и обслуживания; в-третьих, крупные торгово-распределительные аппараты — универмаги, тресты хлебных лавок, закусочных, баров; в-четвертых, коммунальные предприятия — свет, газ, вода, телефон, находившиеся в руках частных компаний; в-пятых, разного рода фабрики, заводы и магазины, брошенные их бежавшими хозяевами.

Первоочередные задачи совета по инкаутации — это приспособить все управляемые им производства для [89] нужд обороны, освободиться от импорта некоторых видов сырья и полуфабрикатов, обеспечить снабжение фронта и тыла. Но совет оказывает влияние и на менее важные производства. Он, например, устраивает банковские ссуды предприятиям второстепенного значения, которые оставлены владельцами без оборотных средств, или вмешивается в финансы предприятия, обеспечивая выдачу заработной платы.

На заводе «Сосьедад коммерсиаль де нэрос», который я посетил, дела сложились так.

Завод имел тысячу рабочих, вырабатывал железные конструкции, арматуру для бетона и несгораемые шкафы. Принадлежал испанскому анонимному акционерному обществу с капиталом в шесть миллионов песет. Фашистский мятеж застал завод на шестой неделе стачки — рабочие добивались увеличения зарплаты на восемь процентов и сокращения рабочей недели с сорока четырех до сорока часов. Большинство — две трети — рабочих принадлежит к Всеобщему союзу трудящихся. На другой день по окончании уличных боев на пустой завод явились представители Анархистской конфедерации труда со своими рабочими и начали производство кузовов для бронированных автомобилей. Несколько дней на заводе была неразбериха. Затем состоялся общезаводской митинг; был переизбран завком. Из одиннадцати членов, намеченных в цехах, восемь членов от Всеобщего союза трудящихся, в их числе два коммуниста, и три члена от Анархистской конфедерации. Завком удалил посторонних с завода и возобновил работу.

Двадцать пятого июля был издан правительственный декрет об инкаутации. На завод явился представитель Национального совета по инкаутации, молодой инженер, не металлург, республиканец. Совместно с ним завком перевел предприятие на производство броневиков.

Заводской комитет и правительственный представитель произвели прежде всего чистку администрации. Были уволены три инженера, два техника. Зато был принят обратно на работу инженер левых убеждений, уволенный администрацией после октябрьских событий 1934 года.

Главный инженер завода бежал с мятежниками. Директор ухитрился в последний момент «подарить» свой дом бразильскому посольству, получил бразильский паспорт и укрывается в здании посольства. [90]

Условия работы были установлены те, которых рабочие добивались стачкой накануне фашистского мятежа. (Вообще говоря, рабочие по всей стране работают пока на тех ставках, которые они получали к моменту мятежа.) Объем продукции завода сохранен и оставлен тот же, что и прежде; причины — недостаток металла и уход двухсот рабочих на фронт.

Из числа оставшегося технического персонала выделен главный инженер на правах технического директора.

— Какие у завкома ближайшие планы?

Председатель завкома Бальтасар, беспартийный, сочувствующий коммунистам, простой и вдумчивый парень, отвечает после паузы:

— Пока мы живем сегодняшним днем. Но как только отгоним фашистов от Мадрида, устроимся более основательно. Прежде всего иначе разместим цехи и рабочих. Здесь был порядочный хаос, как мы теперь видим. Производство от этой перестановки очень выиграет. Затем хотим создать охрану труда — у нас было очень много несчастных случаев. В Мадриде есть институт безопасности производства. Мы заключили с ним договор. Организуем при заводе маленькую больницу, откроем дом отдыха, как у вас. Хотим создать кооператив. Уже сейчас снабжаем рабочих табаком. Наши женщины организовали посылки на фронт. На днях у них была большая радость: они узнали, что им самим советские женщины послали продовольствие. Но главное — это, конечно, отбросить фашистов. Иначе будем висеть на фонарях со всем семейством.

Завком распределил работу так: председатель и секретарь; двое членов завкома ездят по городу, держат связь с заказчиками и учреждениями; двое занимаются профсоюзной работой; остальные, неосвобожденные, следят в цехах за производством.

Правительственный представитель решает все вопросы в полном контакте с комитетом. Возникают, конечно, трения, особенно по вопросу о единоначалии. Но представитель правительства заверяет, что никаких серьезных недоразумений у него пока не было...

Национальный совет по инкаутации, видимо, останется как постоянное правительственное учреждение. Его забрасывают тысячами проектов и проблем. Сейчас совет регулирует производство и потребление бумаги. Создается государственное транспортное машиностроение. [91]

Хотят монополизировать за государством важнейшие отрасли внешней торговли. Испанские писатели предлагают создать государственное издательство при сохранении наряду с этим частной издательской деятельности.

8 сентября

Глава испанского правительства и военный министр республики Франсиско Ларго Кабальеро в одиннадцать часов тридцать минут принял представителя московской газеты «Правда». Беседа происходила в здании военного министерства и длилась двадцать минут.

Все залы бельэтажа теперь очищены от лишних людей и почти пустынны. Курьеры стоят у дверей и задерживают приходящих. Посетители тихо ожидают на диванах и перелистывают военные ежегодники 1887 года. Старичок в пенсне, из типа старых социал-демократических функционеров, долго мучился, записывая трудное русское имя на анкетный листок. Этого старичка я видел в прихожей Всеобщего союза трудящихся, но теперь он в черном пиджаке и с официальной повязкой на рукаве. Когда надоело с ним возиться, я оставил его на полуслове и перешел на другой конец громадной приемной. Шикарный офицер с аксельбантами, с навощенным пробором, поклонившись, сразу пропустил в кабинет — свидание было условлено по телефону.

Кабальеро, уже не в милицейском моно, а в хорошо сшитом штатском костюме, чисто выбритый, прямой и строгий, сидит за столом. Он молчит нескончаемо долго и холодно, пока с ним не заговорят.

Услышав поздравления, кивает головой и опять молчит. Наконец, выговаривает несколько слов. Просит извинить его — сейчас он не может повторить со мной беседы в таком же роде, какая у нас была двадцать седьмого августа. Тогда он был свободный человек, теперь он лицо, связанное своим постом. Он вообще ни с кем сейчас не беседует на политические темы. Для бесед на политические темы существует Совет Министров. Он делает особое исключение — только для «Правды».

— Понятно. Спасибо.

Но он просит не злоупотреблять этим исключением.

— Понятно. Что представляет собой ваше правительство? [92]

— Это правительство Народного фронта.

— Понятно. Его база?

— Мое правительство представляет всех объединенных в профсоюзы трудящихся испанцев и все силы народа, собранные в единый кулак для защиты страны от противозаконного мятежа. Конечно, у республиканцев, у социалистов, у коммунистов, у анархистов есть свои взгляды на дальнейшее социальное развитие Испании, разные теории, разные практические проекты. Есть они и у меня. Но я молчу о них. Сейчас все разногласия отложены. Мы составляем единый организм, у нас одна цель — разгромить фашизм. Все объединено в правительстве.

— Понятно. Что делается новым правительством для создания перелома в военных действиях?

— Моя первая задача — обеспечить полное единство командования и власти. Сейчас руководство всеми вооруженными силами Республики сосредоточивается в руках военного министра.

— Включая Каталонию?

— Включая Каталонию.

— Понятно.

— У нас создан новый Генеральный штаб из толковых, квалифицированных и знающих свое дело офицеров.

— Фамилия начальника штаба?

— Фамилии неинтересны. Авторитет и влияние Генерального штаба на ход операций растут с каждым днем. Но полностью эта проблема будет решена только тогда, когда мы установим на каждом фронте и секторе начальников, прямо и непосредственно подчиненных мне и Генеральному штабу. Я также запретил военным начальникам разбалтывать служебные тайны. Я приказал цензуре прекратить безграмотную болтовню испанской прессы, которая раскрывает все подробности операций.

— Понятно. Характер армии, ее структура?

— Военное министерство поручило Генеральному штабу разработать во всех деталях и провести полный, всеобъемлющий план построения регулярной республиканской армии, с установлением точных контингентов и численных норм. Будут проверены отряды милиции, прежде всего под углом зрения вооружения и финансов. Мы получаем огромные заявки на оружие и на выплату жалованья бойцам. Составляются огромные суммы. Казна не бездонная бочка, у нас есть бюджет, план и отчетность.

— Понятно. Как будет разрешаться вопрос о командовании [93] милиционными частями при вхождении их в регулярную армию? Сохранят ли они своих выборных командиров?

— Это будет зависеть от военного министерства. Еще вопрос, войдут ли милиционные части в состав армии.

— Значит, возможно еще параллельное существование двух систем войск?!

— Это решит военное министерство.

— Предстоит ли политическим делегатам остаться в частях? Возможно ли оформление комиссаров как постоянного института?

— Это решит военное министерство.

— Возможна ли в ближайшее время мобилизация призывных возрастов?

— Сожалею, но по военным вопросам пока больше ничего определенного не могу сказать.

— Меня интересует состояние транспорта.

— Я занимаюсь сейчас только военными делами. Но министр путей сообщения, вероятно, охотно...

— Понятно. Благодарю вас.

Подозвав офицера, он углубился в карту Эстремадуры. Но мне далеко не столь все понятно. Кто это — Клемансо или Горемыкин?

В приемной старичок с повязкой шикает на делегацию со знаменами, пришедшую приветствовать главу правительства:

— Тише, говорю вам! Товарищ Ларго Кабальеро принимает только по записи! Здесь не принимает. Идите во Всеобщий союз трудящихся, там есть специальный прием для товарищей, желающих передать приветствие товарищу Ларго Кабальеро. Здесь военное министерство, здесь нельзя шуметь.

Этажом ниже все-таки шумят. Здесь та же толчея, та же суматоха, то же столпотворение, что и раньше.

10 сентября

Опять на шоссе Мадрид — Лиссабон. До Санта-Олальи никакого движения, почти безлюдно. Санта-Олалья переполнена автомобилями, орудиями, солдатами, санитарами. В штабе обедают, настроение неплохое, потому что противник два дня не тревожит. Полковник, нет, теперь уже генерал Асенсио свеж, спокоен, улыбается. Он теперь командует всем Центральным фронтом, подразумевая под этим сектора, [94] прикрывающие Мадрид. Печать пышно восхваляет его прошлые заслуги, особенно в марокканских войнах, быстроту карьеры (ему сорок четыре года). Его считают умным и знающим военным, самым умным из офицеров на стороне Республики, при этом человеком неясным, политически и морально сомнительным.

Асенсио снял две тысячи человек из своих частей на Гвадарраме, он присоединяет к ним четыре тысячи каталонцев и хочет ударить на Талаверу. Но операция эта откладывается со дня на день. По словам Асенсио, он совершенно лишен средств управления и связи, работа штаба сводится к тому, что три офицера носятся взад и вперед по шоссе, собирают информацию и развозят приказы, которых начальники колонн не признают и не выполняют. Линия соприкосновения с противником проходит в десяти километрах от Талаверы. Дальше окопались марокканцы и иностранный легион. А мы — окопались или нет? Асенсио усмехается, он говорит, что для этого у частей нет ни сил, ни инструментов, ни терпения. Он докладывал военному министру о необходимости окопаться кругом Мадрида, но сеньор Ларго Кабальеро считает, что окопы чужды складу ума испанского солдата. От огня противника испанец в крайнем случае укроется за деревом. Зарываться в землю ему не по душе. Нужно будет по меньшей мере год, чтобы приучить его к этому, — за это время три раза кончится война.

Оставив Асенсио, выехал вперед. Шоссе загромождено автобусами — это те же, что мчались неделю назад из Талаверы. Машины повернуты передом к Мадриду, это стало уже обычным. Кругом машин, по обочинам шоссе, жмутся дружинники — лежат на траве, курят, закусывают. Еще, еще вперед — части кончаются, но противника в бинокль не видно. Дамасо мчит как сумасшедший, он лишь чуть-чуть косит глазом на меня, — если я не остановлю, он так и ворвется на скорости сто тридцать в город. Мы уже миновали столб с дощечкой «Талавера — 4 км», я говорю ему придержать машину. Кругом полная тишина, на горизонте видны дымовые трубы и шпиль церкви. Слева, в поле, чернеет фигура, но не солдата, а крестьянина, — он наклонился, видимо, над трупом.

На обратном пути в Санта-Олалью я говорю Асенсио, что на три километра перед Талаверой противника нет. Он оспаривает это. Услышав, что я это видел сам, он несколько смущен. И выходит из положения, сказав:

— Я хотел вас обмануть, чтобы не подвергать опасности. [95] Конечно, штабу известно, что мятежники окопались почти у самой Талаверы.

По-моему, он врет. Но странно: готовясь контрнаступать, почему сей полководец сам отодвинул свое исходное положение на семь километров назад? Для разбега, что ли? И это тоже соответственно складу ума испанского солдата?

Сделав крюк через Торрихос, ночью приезжаем в Толедо. В воротах сонно проверяют бумаги — в ночное время бдительность здесь резко падает. Кромешная тьма, и, когда Дамасо тушит фары, средние века тесно сжимают нас в еще накаленных жарой улицах-коридорах. Ясное дело, тут не обойтись без шпаги, куда там с маузером! Шпагой можно проткнуть врага или хоть его тень, если он неслышно метнется из-за угла. Кровавое Толедо, страшное Толедо, уже ты стало, состарившись, диковиной для праздных заморских зевак, а вот опять испанцы бьются в тесных твоих стенах, опять громыхает пушка, опять мавры рвутся на выручку осажденному Алькасару. У старых камней Европы человечество в который раз спорит о свободе и рабстве, о независимости и угнетении.

Почти ощупью среди мрачных, окованных железом дверей и порталов мы находим гостиницу. В столовой на деревянных диванах, на столах спят вповалку.

11 сентября

Все здесь спрашивают друг друга, когда же будет взята крепость, но никто всерьез не чувствует себя заинтересованным в этом. Завязался драматический спектакль, и все играют в нем с упоением, кроме трупов, которые ужасающе смердят на обломках нижних зданий, разрушенных республиканцами.

На днях в Алькасар ходил для переговоров с мятежными кадетами их бывший профессор майор Рохо, сторонник правительства.

Затем появился проект, совершенно всерьез: облить весь Алькасар бензином, поджечь и тогда атаковать... Притащили из Мадрида пожарные цистерны, налитые бензином, начали поливать, подожгли цистерны и самих себя.

Сегодня с утра — новое действие в пьесе, и все опять страстно принимают участие. Мятежники потребовали к себе в Алькасар священника, то ли для переговоров о перемирии, о выдаче ими заложников, то ли для отпущения грехов перед смертью. [96]

Из Мадрида привезли каноника кафедрального собора отца Камараса. Вот он идет в сопровождении целой орды — подполковника Барсело, капитана Седилеса, художника Кинтанильи, прочих начальников и болельщиков, репортеров, фотографов и просто праздношатающихся. Поп, пухленький, с пробором, одет в пиджак, обшитый шелковой тесьмой; он в крахмальном воротничке, с большим белым кружевным платком в руках, похож на доктора по женским болезням; он бледен и не знает, как держаться. В правой руке у него распятие, левую он, чувствуя за спиной дружинников, сжимает в кулак по-ротфронтовски и так проходит по обломкам в трещину стены. Видно, как его там встречают жандармы «гвардии сивиль» в черных треуголках.

Стрельба приутихла, люди ждут и не расходятся, наступает нечто вроде перемирия. Видно, как сверху, из академии, спускается группа солдат и позади них, наблюдая, трое молодых фашистских офицеров. Они выходят через пролом в стене, куда входил священник, и останавливаются в пятнадцати шагах от дружинников и горожан. Обе стороны смотрят друг на друга молча, с огромным интересом, затем один из осажденных неуверенно просит покурить:

— Прямо смерть без табака!

Тотчас же двое дружинников вытаскивают бумажные пачки с сигаретами. Другие вслед за ними лихорадочно шарят в карманах и ищут табак. Все в крайнем азарте; видно, что каждый из них будет по-детски неутешен, если не сможет потом похвастаться, что дал мятежнику покурить. Сержант вмешивается в это дело, он разрешает только двоим и себе самому подойти к фашистам с сигаретами.

Они отрывисто переговариваются:

— Сдавайтесь! Вас обманули! Переходите к нам, к правительству!

— Нет. Мы выполняем приказы наших командиров.

Офицеры, довольно истощенные на вид, обрывают разговор:

— Вы думаете купить их за пачку сигарет? Это не выйдет.

Молодой парень из осажденных, с обвязанной грязной тряпкой пораненной головой, бормочет негромко:

— Нам все равно, кто нас расстреляет — что это правительство, что то.

Сержант повысил голос: [97]

— Это неправда! Это ложь! Правительство не расстреливает солдат-мятежников, которые добровольно складывают оружие. Мы наказываем только вожаков, фашистских зачинщиков. Вас обманывают! Солдаты, образумьтесь! Схватите ваших тюремщиков и выйдите из Алькасара! Мы давно разгромили бы вас и уничтожили, если бы не наши жены и дети, которых вы держите заложниками. Но поверьте: еще день-два — и терпение наше кончится. Если мы пожертвуем жизнью дорогих нам существ, поймите, как ужасна будет расправа с вами.

Кто-то из мятежников крикнул истерически:

— Зачем это все? Зачем разрушать Испанию?

Все дружинники хором, наперебой отозвались:

— Кто же ее разрушает? Это вы, паскуды, ее разрушаете, негодяи, собаки вы этакие!

Началась перебранка, стороны разошлись, не стреляя.

Ровно в полдень каноник вышел через пролом стены, опять с поднятым кулаком, только вместо распятия он держал кончиками пальцев конверт. С ним шел фашистский офицер, они встретились с представителями республиканцев, и дальше каноник зашагал уже среди большой толпы дружинников. Он вошел в штаб Барсело, в здание почты, — там началось заседание. Через двадцать минут поп вышел и уехал в автомобиле в Мадрид.

Я спросил у гражданского губернатора, потного и важного молодого человека, что дали переговоры.

— Пока ничего особо существенного.

— А письмо? Это были условия мятежников?

— Это было частное письмо, от полковника Москардо своей жене.

— От Москардо, командира мятежников? Его жена здесь? В Толедо?

— Она в Мадриде.

— В тюрьме?

— На свободе, в санатории. Вас это удивляет?

— Письмо будет передано?

— Конечно.

— Это что, галантность?

Он посмотрел долгим, пронзительным взглядом.

— Это великодушие.

— А они в это время морят голодом и пытают жен и детей толедских граждан и прикрываются их телами от снарядов и бомб!

Он продолжал смотреть пронзительно и с оттенком торжественной невменяемости. [98]

— Да, а они в это время морят голодом и пытают жен и детей толедских граждан и прикрываются их телами от снарядов и бомб. И посмотрим, кто победит. Вы в Испании, сеньор, вы в стране Дон Кихота.

Толпа вокруг почты рассеялась, пушка опять начала палить по замку — раз в три минуты, из четырех снарядов один разрывается. Мы завтракали с солдатами в старом монастыре Санта-Крус, превращенном в музей, а теперь из музея в казарму и осадный блокгауз. На дубовых подставках стояли могильные плиты с еврейскими письменами. Журналисты-французы судачили о смысле и значении сказанных мне гражданским губернатором слов.

— Для Кольцова он просто изменник. Если что-нибудь не клеится, большевики тотчас же подозревают вредительство и предательство.

— А Дон Кихот в их представлении — это, вероятно, вредный либерал...

— Подлежащий изгнанию из среды сознательных марксистов...

Я огрызнулся:

— Молчите о Дон Кихоте! Мы с ним больше в ладах, чем вы. За время Советской власти «Дон Кихот» издан у нас одиннадцать раз, а у вас во Франции?.. Вы умиляетесь Дон Кихоту и оставляете его без помощи в смертный час борьбы. Мы критикуем его и помогаем.

— Критиковать надо тоже, входя в естество...

— А что вы понимаете в естестве! Сервантес любил своего Кихота, но гражданским губернатором назначил не его, а Санчо Пансу. Добрый Санчо никогда не присваивал себе высоких доблестей своего шефа. А эта сволочь — это не Кихот и не Санчо. Ведь у него в кабинете не снят телефон, прямой провод с Алькасаром!

Журналисты повскакали.

— Телефон? Вы шутите! В кабинете у губернатора?!

— Проверьте у полковника Барсело. Телефон оставлен «на случай пожелания мятежников сообщить о намерении сдаться».

Они ушли, взбудораженно переговариваясь.

14 сентября

Поутру на узенькой улице Сан-Херонимо стоит очередь за молоком. Очередь как очередь — человек пятьсот домохозяек, в потертых, темных, затрапезных платьях, с ребятишками вокруг. [99]

Очередь как очередь, только дверь в молочную лавку украшена каменными примитивами XV века, а в небе кружится «юнкерс», и через каждые двадцать — тридцать секунд грохочет густой басовый взрыв.

И ребятишки, черноглазые, черномазые, беспрерывно спорят:

— Это бомба!

— Нет, это снаряд из Санта-Крус.

Толедские ребятишки научились отличать взрывы снарядов, бомб, динамитных пакетов, пулеметную стрельбу мятежников от республиканской.

Но они забыли вкус мяса, забывают вкус молока и жадно, настойчиво выпрашивают кусочки сахара. Они охотно совершают обмен: два, или пять, или даже десять патронных гильз на кусочек сахара; три месяца назад так же бегали за туристами с образками и иллюстрированными открытками. Они предлагают осколки снарядов и даже целые, неразорвавшиеся. У них при этом хитрые физиономии: снарядов, снарядных осколков здесь сколько угодно, а сахар такая роскошь...

Я завязал разговор с пожилыми доньями в очереди — их смешит ломаная испанская речь. Откуда этот человек?

Узнав, что русский, приходят в неописуемое удивление. Очередь нарушается, все тесно обступают кругом, жмут руку, смеются, хлопают по спине. Почтенные, дородные кастильянки расцветают приветливыми, веселыми улыбками.

— Мы уже читали и слышали по радио письмо от женщин с Трес Монтаньяс. Это ангелы, а не люди. Если бы мы могли наши печальные сердца вынуть из груди, мы послали бы их нашим сестрам туда.

Какие Трес Монтаньяс, какое письмо? Я сначала не могу понять. Показывают газету. Напечатано письмо из Москвы, от работниц фабрики Трес Монтаньяс, Трех Гор, короче говоря, Трехгорки. Вот оно что! Ткачихи Трехгорки, собравшись третьего дня, обратились с письмом ко всем советским женщинам:

«Мы с радостью читаем в газетах, что испанские трудящиеся женщины не только помогают и воодушевляют своих сыновей, мужей и братьев, но и сами непосредственно участвуют в героической борьбе за свободу. Пусть знают трудящиеся женщины Испании, что мы, женщины великой страны социализма, с напряженным вниманием и волнением следим за их героической борьбой [100] и горим желанием помочь женщинам и детям свободного испанского народа. Мы обращаемся ко всем женщинам Советской страны — к работницам, к крестьянкам, к женщинам-служащим, к домашним хозяйкам, ко всем матерям — с горячим призывом организовать помощь продовольствием трудящимся женщинам Испании, детям и матерям борющегося испанского народа. Мы предлагаем купить и послать продовольственные продукты в Испанию для детей и женщин героического испанского народа. Мы вносим на это по пятьдесят рублей и уверены, что женщины Советской страны последуют нашему примеру».

Очередь у молочной лавки становится как будто еще короче — люди потеснились, чтобы быть ближе ко мне. Даже мальчишки немного приутихли. Нет ли еще новостей? Оттуда, из этой далекой страны, немного непонятной, покрытой чуть ли не вечными снегами, но такой теплой, дружеской, заботливой?

Свежих новостей у меня нет, оторвался, но я рассказываю об отношении советских рабочих и работниц, всего народа к Испании, к испанской борьбе.

Все слушают жадно. Опять слышен взрыв — это бомба с самолета. Часть женщин шарахается, другие остаются и укоризненно смотрят на бегущих. Я вижу, девушка в моно исподтишка показывает на меня: неудобно перед русским товарищем так бегать от бомб, что он может подумать!

Самолет ушел, беседа восстанавливается. Испанки узнают о советских женщинах, об их любви к детям, об их готовности и желании взять к себе на воспитание сирот бойцов, павших в борьбе против фашизма. Почти у всех слезы на глазах.

Девушка в моно сконфужена этой сценой. Ей кажется, что репутация толеданок страдает. Она объясняет мне:

— Не обращайте внимания. Испанки вообще любят поплакать. Сейчас они плачут просто от радости. Они очень стойкие женщины и вовсе не думают жаловаться. Я сама толеданка, я знаю.

Высокая донья со впалыми щеками порывисто вмешивается в разговор:

— Мой муж убит пулей из Алькасара. Он был рабочим в гараже при отеле. У меня осталось двое ребят. Будь я помоложе, а дети постарше, мы сейчас же пошли бы на смену. Извините меня, я простая женщина и как-то [101] не думала о многих вещах. Мне казалось, что все иностранцы — это только богатые туристы, вот такие, как приезжали сюда. Я помогала моему Себастьяну мыть их машины. Теперь немцы и итальянцы посылают на нас самолеты с бомбами. В эти горькие дни ваши женщины, работницы и учительницы, посылают нам помощь, как родные сестры. Я очень хочу капельку своей крови послать работницам в письме, чтобы отблагодарить и стать друзьями навеки.

Какая огромная сила это будет и уже есть, испанская женщина, едва только высвободившаяся из душного загона дома-тюрьмы! Ее клонила к земле, выедала изнутри, как ржавчина, позорная ложь во всем ее существовании. Дома — простоволосая, коротконогая, в шлепанцах, в мыльном пару над корытами с бельем, среди визга ребят и гаремных сплетен соседок, всегда виноватая и безответная перед мужем. На улице, перед людьми, — на высоких каблуках, играя шелком ног, шелестя веером, маня приоткрытым ртом, — роскошное и нежное животное, соблазн для прохожих, гордость собственника-мужа. Публично — раболепие перед женщиной, приторная, опошленная пародия на преклонение рыцарей перед прекрасными дамами; в семье — надменность и грубость к женщине, бесстыдная эксплуатация днем ее труда, ночью тела, оскорбления, побои. Я видел случайно в окно весьма зажиточной квартиры, как сеньор колотил ногами сеньору. Он лягал ее каблуком, повернувшись задом, как козел. Что-то прокричит, лягнет, отбежит — и опять сначала. Дама, без юбки, в лифчике, на высоких каблуках, с оранжевыми подвязками, тоже кричала, но не сопротивлялась; ребенок плакал на диване. На стене висел портрет генерала Боливара, с эспаньолкой и вверх закрученными усами.

Женщина вступает в свои человеческие права — не со времени свержения монархии, не с первыми депутатскими мандатами Виктории Кент, Маргариты Нелькен, Долорес Ибаррури, а сейчас, когда гражданская война оплодотворила страну народной, демократической революцией, раскрыла дома, сорвала занавесы и ширмы, разворошила общественную и частную жизнь.

Я буду помнить женщину с двумя детьми на худом осле, среди серых раскаленных холмов Арагона, вдову, чей муж убит и дом сожжен фашистами. И восемь женщин, что пришли в Лериду из деревень Сьерра и Луна. Вступив в эти деревни, фашисты стали насиловать девушек, [102] а их матерям стричь наголо головы машинкой и гонять затем по улицам. Восемь женщин после этого издевательства бежали из деревень. Волосы — главное украшение испанки, и старой, и молодой, и богатой, и нищей. За волосами испанская женщина бесконечно ухаживает, затейливо их завивает. Но восемь крестьянок выставили свои стриженые головы перед всеми, позор они превратили в отличие. «Мы не хотели, но фашисты сделали нас солдатами. И мы будем воевать, как солдаты, пока волосы наши не отрастут до плеч». И девушку Кончиту на Гвадарраме, взявшую себе винтовку убитого жениха. И комсомолок Лину Одену, Аврору Арнаис, в моно, с пистолетами на боку, командующих большими отрядами, организующих тысячи молодых испанцев для защиты свободы. И Марию Караско, сердитую тетку, механика на аэродроме Четырех Ветров, измазанную машинным маслом, ползающую по моторам, не выпускающую летчика в бой, пока она не проверит все до последнего винта. И пятьсот женщин, что пришли в первый день гражданской войны в мадридские лазареты предлагать свою кровь для переливания: «Наши мужья отдают свою кровь на фронте, мы хотим вернуть ее в тылу!..» И Эстрелью Кастро, знаменитую певицу, чьи высокие трели звенят на позициях под солидный аккомпанемент тяжелых орудий. И Марию Тересу Леон на талаверской дороге, с серебряным пистолетом. И Марину Хинеста, молчаливую, вежливую, с мальчишеской стрижкой волос, бойца на баррикадах площади Колумба, аккуратную стенографистку и переводчицу. Это все и есть настоящая испанская женщина, открывшая, вслед за Долорес Ибаррури, в грозный час народной борьбы свой подлинный, стойкий и трогательный облик.

Благородные кабальеро, превозносившие «красоту, благородство и святость» испанской женщины, сейчас показали все свои рыцарские манеры.

В деревне Рамбла, в провинции Кордова, они всех жен антифашистов убили камнями на сельской площади. Матери падали с детьми на руках.

В деревне Пуэнте-Хениль, в Андалусии, они изнасиловали тридцать женщин, всем прокололи штыками груди и утопили в реке. Изнасиловать и проколоть грудь — это по рецепту бесчисленных порнографических книг о половых извращениях, любимой литературы фашистских маменькиных сынков. Утопить в реке — это уже в порядке личной инициативы. [103]

И здесь, в Толедо, в высоком замке, перед нашими глазами кабальеро, носители исторических традиций, поместили женщин-заложниц над собой, в верхний этаж, чтобы снаряды падали на них первых, прикрылись их телами.

Женщины из очереди у молочной лавки уговорили меня посетить толедскую колдунью Исабель Дельгадо и проводили к ней. Колдунья оказалась самая настоящая. В мрачной ее конуре у церкви святой Урсулы, среди чучел совы и летучей мыши, она варила в электрической кастрюльке волшебное зелье. Тетки долго галдели, объясняли, что я за хороший человек и из какой страны. Старуха отлила в пузырек чудодейственного бальзама — мазать разбитое плечо или на случай раны, а если ничего больше не будет болеть, им можно также чистить зубы, они будут белые, как сахар. Но девушка-милисиана открыто, при всех, высмеяла бальзам и поклялась памятью своей матери, что никогда не пробовала и не станет пробовать знахарских зелий.

16 сентября

Приятно бывать в 5-м полку. Здесь отдыхаешь от неразберихи и бестолковщины и ободряешься очертаниями завтрашней народной армии. Люди здесь хоть на вид и те же, что кругом, все-таки действуют, думают, разговаривают по-иному — с каким-то твердым стержнем внутри, с каким-то ощущением ответственности.

На улице Листа в маленьком особняке — штаб, политотдел и разные канцелярии. Здесь же небольшая столовая для командиров, В отличие от других учреждений здесь чисто, толково, тихо. Здесь — это тоже редко в Мадриде — работают по ночам.

В другом месте, в большом монастыре, расположены казармы, склады, учебный центр. По огромному двору маршируют добровольцы. Много разных групп, переходя от одной к другой, видишь все стадии обучения и перемену облика людей. Вот щуплые, сутулые подростки из Вальекас — мадридской Марьиной Рощи — неуклюже поворачиваются налево-направо, кругом марш, толкаются, зубоскалят, вот уже приличная маршировка и приемы с палками вместо ружей. Вот учебная стрельба в тире — каждому бойцу дается возможность выпустить три боевых патрона. Это для нынешних условий неслыханная роскошь. [104]

5-й полк — это скорее военный комиссариат, управление по формированию, чем войсковая единица. Батальоны и роты, сформированные и обученные 5-м полком народной милиции, сражаются в разных секторах — на севере, на юге и в центре Испании. Боевые инструкции, политические брошюры, листовки, плакаты политотдела 5-го полка распространяются по всем республиканским войскам.

5-й полк есть в то же время и полк. У него свой штаб, он распоряжается отдельными операциями, которые ему поручает высшее командование. У него свое основное, цельное ядро — несколько тысяч бойцов — под Мадридом. Всего же 5-й полк выставил в строй уже около тридцати тысяч бойцов. Это, конечно, чрезмерно для полка, даже в военное время. Но сейчас в Испании не до формального соблюдения воинских канонов. Имя 5-го полка цементирует части, создает командирам авторитет, а бойцам народной милиции придает больше достоинства и храбрости. Это имя и требует кое-чего. Надо читать газеты и чистить винтовку. Надо подчиняться приказам и рыть окопы. Надо объяснять толково и, главное, честно, что видел в разведке. Последнее — особо редкое искусство: разведчики и прочие очевидцы пока редко видят здесь противника меньше чем в количестве трех тысяч солдат, в сопровождении десяти тысяч арабской кавалерии на резвых конях.

5-й полк вырос из первых маленьких ударных частей, которые коммунисты создали для фронта Гвадаррамы. Это были лучшие, самые отважные, хотя и неопытные в военном отношении, мадридские пролетарии. Они обучались на ходу, в бою. Мужество, сознательность и преданность сделали их первыми и самыми стойкими солдатами антифашистского войска. Простой неписаный закон они установили между собой: если один бежит от врага, другой вправе прикончить его выстрелом из винтовки.

Сейчас первые рабочие «железные роты» очень сильно разбавлены новичками — крестьянами, интеллигенцией, анархистами. В этом их слабость, в этом их сила. Слабость — потому, что в некоторой степени потеряны монолитность, боевая плотность первых ударов роты. Сила — потому, что ударники распространяют свои качества на большее количество бойцов, в строю и в бою создают новые, широкие кадры дисциплинированных и смелых солдат, борются с индивидуализмом и распущенностью.

Доброволец, принимаемый в 5-й полк, должен отвечать [105] прежде всего трем требованиям. Первое — элементарная политическая грамотность или хотя бы сознательность. Второе — крепкое здоровье. Третье — некоторая, хотя бы небольшая, спортивная сноровка. На этой базе полк начинает дальнейшее обучение бойца. Обучение рассчитано максимум на семнадцать дней. Но это удается очень редко. В среднем подготовка бойца длится восемь — десять дней. В начале войны дружинников выпускали и за два дня. Остальному приходилось доучиваться уже в бою.

Штаб постоянно поддерживает связь со всеми сформированными им батальонами и через них со всеми фронтами. Благодаря этому информационный отдел штаба и политотдел делают оперативные сводки гораздо более подробные и точные, чем Генеральный штаб военного министерства.

Сейчас при полку созданы пехотная и кавалерийская школы и курсы для унтер-офицеров. Раз в неделю командование собирает командиров батальонов и разбирает с ними все бои и операции.

Центральный Комитет партии много занимается 5-м полком, он старается показать на примере этой военной организации образцы большевистского подхода к организации вооруженных сил народа и в лице 5-го полка сделать почин регулярной Народной армии. Все члены Центрального Комитета прямо или косвенно связаны с полком и помогают ему. Энрике Кастро, член ЦК, считается командиром полка, он, впрочем, занят теперь в институте аграрной реформы как его директор. Повседневную работу ведет Карлос, или, как его называют здесь, майор Карлос, комиссар и популярнейший человек 5-го полка. Карлос — итальянец (его имя Витторио Видали), он говорит на испанском, как на родном языке, говорит так же отлично на английском, французском, немецком языках и даже немного по-русски. Это неутомимый революционер-боевик, пересидел во многих тюрьмах, он возглавлял стачки и дрался с полицией в десятке стран. Он ухитряется мелькать повсюду, и повсюду рады, когда появляется его коренастая и в то же время ловкая, подвижная фигура, когда раздается его басовитая речь, перемешанная шутками и руганью. Карлос неутомим, он функционирует круглые сутки, у него самородный талант организовывать и воодушевлять людей на ходу. Дело спорится вокруг него, и вот так 5-й полк оброс оружейными и патронными мастерскими, [106] хлебопекарнями, военными швальнями, плакатными студиями, картографическими печатнями, саперными дружинами. Карлос водит и показывает все это с необычайным жаром, с упоением бодрого, созидающего человека. Каждый день он создает что-нибудь новое. 5-й полк организовал интендантскую службу и рассылает интендантских работников в помощь своим подразделениям. Здесь заботятся не только о продовольствии, но и о починке обуви, о парикмахерах, о стирке белья, о многом, о чем лень подумать весьма революционным и весьма легкомысленным командирам. На оружейном складе Карлос показывает картотеку, заведенную на винтовки. В испанской обстановке кажется очень комичным заводить картотеки на винтовки, когда противник напирает на Мадрид. Но именно порядка, самого прозаического порядка, пока больше всего не хватает республиканским войскам. Оружия очень мало, а полк приучает к ответственности за оружие и его состояние.

Хорошо начата работа политотдела. Здесь занимаются и самим бойцом и его семьей: специальная комиссия дает родным справки о бойцах, посещает их на дому, переправляет письма. Политотдел издает в сорока тысячах экземпляров ежедневную газету «Милисиас популярес», он снабжает материалами посылаемых в части «политических делегатов», или, иными словами, комиссаров. Это очень деликатная работа. Политотделом, как и всем полком, руководит коммунистическая партия, а комиссары являются представителями Народного фронта в целом и нередко принадлежат к другим партиям.

5-й полк воспитывает из коммунистической молодежи новые кадры командного состава. Таковы андалусиец Хуан Модесто, галисиец Энрике Листер, каталонец Густаво Дуран, толедцы Сантьяго Альварес, Бартоломео Кордон, Кампесино. Рядом и вместе с ними колоннами 5-го полка командуют бывшие кадровые офицеры королевской армии — Бурильо, Маркес и другие. Все вместе вылилось в хорошее боевое содружество, которое должно быть прообразом рождающейся испанской регулярной Народной армии. [107]

17 сентября

Иностранцев пока еще немало в Мадриде. Они трех цветов — черные, желтые, красные. Цвета, впрочем, часто обманчивы.

Открытые реакционеры и сторонники Франко лепятся вокруг посольств, частью живут там. При всех дипломатических миссиях теперь устроены пансионы и общежития. Германское посольство все время интригует в дипломатическом корпусе, предлагает всем представительствам покинуть Мадрид, мотивируя отъезд опасностью пребывания в столице и отсутствием возможностей у правительства обеспечить порядок. Это по указанию немцев был поднят бунт с поджогом матрацев в тюрьме «Карсель Модело» двадцать второго августа.

С посольскими кругами соприкасается иностранная публика, наехавшая в Испанию после мятежа. (Иностранцы, постоянно жившие раньше в Испании, — предприниматели, фабриканты, концессионеры, портовые торговцы — почти все уехали за границу, считая себя в опасности.) Эти новые — профессиональные путешественники, встречаясь, они узнают друг друга по предыдущим встречам — в Абиссинии, в Парагвае, в Саарской области, в Маньчжоу-Го. Их стаж делится на «конфликты»: саарский конфликт, маньчжурский конфликт... Им всем не ниже сорока лет, многие с проседью, но любовницы при них удивительно молодые. Формально они представители оружейных фирм, специальные уполномоченные больших телеграфных агентств и киноантрепренеры. Испанская обстановка разлагает их, — для шпиона здесь не работа, а отдых: узнать все, получить все документы можно, не покидая столика кафе, за гроши или совсем даром, пользуясь здешней страстью показывать свою осведомленность и ошарашивать собеседника сенсациями. Оттого и сведения, полученные даром или даже купленные, фантастичны, как бред сумасшедшего. Восьмого сентября все шпионы передали из Мадрида, что республиканское правительство получило от «Шкоды» двести мощных танков-огнеметов. Девятого об этом передали из Мадрида американские корреспонденты; цензура остановила телеграммы, они передали известие контрабандой, через Париж. Показывали даже снимок, купленный за большие деньги. Потом выяснилось, что снимок взят из испанского журнала 1918 года, не снимок, а рисунок к утопической статье «Война в 1920 году».

Расходы у них здесь грошовые, испанский «конфликт» [108] великолепно пополнит их сбережения. Они только мучительно боятся быть убитыми в случайной перестрелке, или в драке на улице, или при обыске. Поэтому они завели себе повязки на рукаве с официальными цветами своих государств. Повязка означает: «Делайте что хотите, вешайтесь, я тут ни при чем». У одного, пожилого, кроме повязки еще вместо жилета американский звездный флаг во всю грудь; впрочем, у него свои резоны — он глухонемой, при уличных недоразумениях это крайне неудобно. Он приехал хлопотать о наследстве своего отца, пробкового концессионера. Нашел время!

За столиками кафе неутомимо, по шесть, по семь, а иногда по девять часов, непрерывно они ругают и высмеивают испанцев, их тупость, их медлительность, их лень. Ранее приехавшие посвящают новичков в три выражения, к которым надо прежде всего привыкнуть в Испании. Если придешь за справкой, тебе сначала скажут: «Эн сегида» («Сию минутку»). После получаса ожидания ободрят: «Но тардара мучо» («Долго не продлится»). Еще через два часа объявят: «Маньяна пор ла маньяна» («Завтра утром»). Дамы рассказывают: «Это просто непостижимо. Им заказываешь два яйца всмятку и чай, они спрашивают, сколько минут держать яйца в воде, а потом приносят яичницу из четырех яиц, кружку пива и обижаются, когда их ругают...»

Отель «Флорида» считается ужасно красным и ужасно революционным гнездом. Здесь живут летчики и инженеры интернациональной эскадрильи в шелковых незастегнутых спортивных рубашках, с навахами и парабеллумами в деревянных кобурах у пояса. Они сначала хотели выписать к себе жен, им отказали, теперь они уже не просят — женщины нашлись в Мадриде. По ночам бывают громкие сцены с выбеганием в коридор, так что журналисты и иностранные социалистические депутаты жалуются директору. Среди летчиков есть храбрые и преданные люди, они группируются вокруг Гидеза; их мало видно в отеле, они часто ночуют на аэродроме. Есть человек десять явных шпионов и дюжина бездельников, они ведут у стойки бара шумные интриги против Андре и Гидеза. Им дают барахло вместо машин! Они не станут в угоду чьему-то честолюбию кончать самоубийством в дурацком воздухе этой сумасшедшей страны!

Здесь есть бывшие американские гангстеры, спиртовозы из воздушного отряда Аль Капоне, искатели приключений из Индокитая и разочарованный итальянский террорист, [109] пишущий поэму. Рыжий канадец, по специальности аэрофотограф, с утра ничего не делает, сидит в кресле в вестибюле у окна с пустым взглядом, устремленным в пространство. Он ждет, пока в четыре с половиной часа пополудни на Гран Виа выйдут первые проститутки. Тогда он выходит и долго выбирает. Он долго торгуется, а потом платит больше той суммы, которую с него запросили вначале, — если женщина спросила двадцать песет, он доторговывается до двенадцати, а, уходя, платит двадцать пять. Так, объясняет он, весь акт пропускается через комплекс благотворительности. Он считает, что до Луи Фердинанда Селина не было мировой литературы. Но и у Селина есть, по его мнению, громадный прорыв. Селин упустил, что женщину надо смотреть и оценивать обязательно, когда она идет к вам спиной. Тогда ясны и фигура, шея, ноги. Вид спереди, глаза, улыбки, грудь — это все обман, это для дураков... Он ловит людей, чтобы поговорить о женщинах. Но все заняты, его слушают охотнее всего женщины же, супруги иностранных парламентариев.

Настоящие красные почти не показываются во «Флориде». Они приезжают потихоньку, заходят в партийные комитеты, спят там же, в маленьких общежитиях, и уходят на фронт, инструкторами при колоннах 5-го полка, санитарами или рядовыми бойцами.

18 сентября

Рано утром, еще до восхода солнца, была взорвана мина, которую республиканцы подвели под правую угловую башню Алькасара, под ту, что выходит на площадь Сокодовер.

Взрыв был неожиданным для осажденных, у них началась паника. Отряды с патронного завода и часть анархистов ринулись со стороны Сокодовера вверх. Они добрались до холма и в проломе стены взорванной башни выставили красный флаг.

Мятежники постепенно пришли в себя, открыли ожесточенный огонь из винтовок, из пулеметов, из минометов. Подкреплений не было, атаковавшая колонна вернулась вниз, хотя ей оставалось каких-нибудь пятьдесят — сто шагов до самой ограды алькасарской академии.

По всему Толедо идет пальба, неизвестно, кто и откуда стреляет, — не могут же пули осажденных залетать во все переулки! Вооруженные и возбужденные люди бродят [110] толпами по улицам. В доме почты, за окошком заказных писем, сидит подполковник Барсело, красный и злой, с перевязанной ногой — пуля пробила ему икру. Руководства никакого не чувствуется.

Теперь имеет смысл повторить штурм только в лоб, из монастыря Санта-Крус. Для этого надо взять здание военно-губернаторского дома — он почти примыкает, через дорогу, к монастырю.

В Санта-Крус стоят несколько отрядов — местные анархисты, немножко республиканской гвардии и коммунисты из 5-го полка. В четырехугольной галерее главного двора сидят и лежат, закусывают, смотрят друг у друга оружие. Здесь же и перевязка раненых; даже не отгорожено, напоказ всем. Здесь же лежат на носилках мертвецы, и люди кругом долго, иногда по получасу и больше, не отрываясь, не мигая, смотрят на этих мертвецов. Молодые парни просто гипнотизируют себя. Они, видимо, хотят понять, что чувствует мертвец, впитать его, мертвецкие, ощущения в себя. Если будут и дальше так разглядывать покойников, воевать невозможно будет.

С корреспонденциями для «Правды» отсюда, из Толедо, с Эстремадурского фронта, у меня большая возня. Я пишу их либо на машинке, либо от руки на телеграфных бланках, затем составляю французский перевод для цензуры, Дамасо отвозит все в Мадрид на телеграф, и неизвестно, что с этим потом делается. «Правды» я по-прежнему не вижу по пять-шесть дней.

Под вечер я бродил, заходя в старинные патиос (дворы) мрачных палаццо. В одном вдруг увидел плакат с русскими буквами. Здоровенный крестьянин с бородой держит за рожки рыжую телку. И текст: «Преступник тот, кто режет молодняк!» Издание Наркомзема РСФСР 1928 года. Как он сюда попал?! С большим трудом выяснил, что здесь помещается толедское Общество друзей Советского Союза. Из правления никого не оказалось, крохотная чернявая девочка сказала, что падре (отец) и все тиос (дяди) взяли ружья и ушли в Санта-Крус.

20 сентября

Мятежники рвутся к Толедо, В их первых эшелонах идут марокканцы. Они отчаянно дерутся, они идут в атаку с душераздирающими криками, от которых у рядовых дружинников кровь стынет в жилах. Все полны рассказов о коварстве и жестокости мавров. [111]

В толедском военном госпитале, на двух койках в углу, два темнокожих пленных солдата. Один ранен в глаз, другой — в ногу. Хорошие, добрые лица, доверчивые улыбки, бесхитростно-откровенные рассказы. Раненые бойцы дружат с ними, шутят, делятся сигаретами. Неужели эти люди могли нагонять такой страх, даже когда были здоровы и вооружены?

Уже двадцать тысяч мавров участвуют в гражданской войне на стороне фашистов.

Это, во-первых, кадровые солдаты испанской колониальной армии. Отпетые головорезы, люди, давно продавшие свой собственный народ и проклятые народом. Они помогали испанским генералам усмирять своих братьев и сестер. Они воевали на стороне Альфонса XIII против Абд-аль-Керима. Что для них теперь идти стрелять в испанских рабочих!

Кадровые солдаты — это четвертая часть мавританских частей в Испании. Остальные три четверти — это мобилизованные феллахи, крестьяне.

В этом году в Марокко был очень плохой урожай. Когда вербовщики стали собирать на базарах феллахов и требовать мужчин для отправки на полуостров, многие пошли даже охотно. Ведь начальство обещало хорошо кормить да еще платить по три песеты в день. Причин мобилизации никто не знал. Кто-то объяснил, что всех повезут на большой парад в Севилью, там будет много испанских начальников и красивый праздник. Этому поверили. Все уезжали в очень хорошем настроении. Только на полуострове, в Севилье, раскрылся обман. Рифов, самых боевых из марокканцев, поставили впереди мятежных войск. В тылу у них поставили иностранный легион и приказали сражаться.

Рифы — дивные стрелки. Как у всех горных племен, обороняющихся от завоевателей, у них выработалась отличная огневая тактика, сверхметкая, экономная стрельба. О рифе в период марокканских войн рассказывали: он спускается в долину, работает у испанца-хозяина, работает неделю, затем идет на базар и на весь заработок покупает один патрон и этим патроном убивает хозяина. Конечно, в таких случаях надо стрелять уж без промаха.

Они и сейчас хорошо дерутся. Они делают все, что требуется от них. Тысячи людей, те, кого вчера железом и кровью усмирял маленький и хищный испанский империализм, теперь, обманутые, служат ему с оружием в [112] руках, служат своим злейшим врагам; они стреляют в рабочих Испании, в тех, кто борется против империализма своей страны.

В Тетуане в 1931 году кабилы показывали мне свои художественные памятники, разъясняли, как старинная кабильская культура сопротивляется грубому нажиму полуграмотных испанских генералов, говорили о национальном подъеме, о возможностях, которые возникнут для Марокко при новом, республиканском режиме. Сейчас страна гордых кабилов стала задним двором бургосской и римской военщины, запасным аэродромом германских бомбовозов. Фашисты замарали эту страну. Всю ответственность за свои зверства и жестокости они сваливают на «морос» — на мавров. Корреспондентам иностранных газет, когда речь заходит о погромах, о массовых расстрелах, об изнасилованиях и убийствах детей, фашистские генералы потихоньку объясняют:

— Это все мавры. Дикие люди. Ничего с ними не можем поделать. Африканские натуры.

Даже вопли при атаке, старинное военное средство рифанских племен, засчитываются им теперь в доказательство их звериной дикости и кровожадности.

В последнее время они начали кое-что соображать. Выходят вперед, поодиночке, по двое, поднимают вверх оружие и кричат:

— Не стреляйте! Вива камарада Асанья!

Из перебежчиков сейчас пробуют создать целую колонну. Это делает молодой араб, антифашист Мустафа ибн Кала. Он призывает рифов захватывать в Марокко усадьбы восставших генералов и земли иностранного легиона.

«Это лучшие, — пишет он, — самые плодородные земли страны. Они отняты у рифанских крестьян. Не безумие ли сражаться и проливать кровь за укрепление власти этих разбойников!»

Старый барселонский рабочий Поли Босе опубликовал письмо к мавританским солдатам. Он призывает их во имя справедливости и во имя их же интересов бросать оружие, возвращаться к себе или переходить фронт и ждать в республиканском лагере конца борьбы. Он с горечью напоминает, как во время подавления восстания рифов барселонские рабочие устраивали политические стачки под лозунгом: «Да здравствует Абд-аль-Керим!» У перебежчиков и в карманах убитых мавров почти всегда находят письмо Поли Босе и листовку ибн Кала. [113]

Республиканцы сами тоже виноваты во многом. Бойцам ничего не говорят о настроениях мобилизованных рифов. Дружинники видят в них непримиримых врагов. В мадридских кругах — и даже весьма видных — еще держатся колониальные настроения. Почему правительство Народного фронта не провозгласило автономии африканской провинции, хотя бы в той же мере, в какой автономны другие национальные области Испании?

Мавры с оружием в руках проходят по Испании, вверх, через Андалусию, к Толедо и Мадриду. Но это не обратная реконкиста, не победоносное возвращение культурных, просвещенных кабилов, изгнанных пятьсот лет назад кастильскими рыцарями. Это марш колониальных войск, вооруженных рабов. Мавры спешат освободить древний Алькасар, но не для себя, а для генерала Франко, военного губернатора Марокко.

21 сентября

На рассвете кто-то прибежал: фашисты взяли Македу. Теперь они в сорока двух километрах отсюда, их тянет как магнитом к Алькасару. И осажденные тоже мечтают додержаться до их прихода.

Но ведь это просто немыслимо! Сегодня крепость должна пасть. Нет цены за это слишком дорогой.

День встает в страшном грохоте. Орудий не так много, но в гулком лабиринте узких улиц и густо наслоенных высоких каменных стен одно эхо настигает другое. И глубокая долина Тахо кругом города отдает все выстрелы.

Батарея с того берега сегодня работает отлично, и снаряды рвутся почти все.

Баррикады на площади Сокодовер гремят винтовками и пулеметами. Но они теперь только резервный заслон. Главная борьба перенесена дальше, плотно к крепостному холму.

Монастырь Санта-Крус переполнен. Сегодня здесь около трех тысяч человек. Рабочие патронного завода, две роты 5-го полка и колонны анархистов. Настроение решительное, штурмовое.

Вся южная стена над воротами, как и вчера, под сильным огнем мятежников. Дом военного губернатора уже почти целиком разрушен артиллерией, из-под его развалин [114] ожесточенно стреляют только два или три пулемета. Осажденные, видимо, оставили здесь небольшую прикрывающую группу, а в основном ушли наверх, на холм, в главное здание, в военную академию.

Южные ворота монастыря открыты настежь. Из них должны сейчас ринуться вверх штурмовые колонны. Но арьергардная группа из-под дома военного губернатора непрерывно, сосредоточенно, метко стреляет прямо по воротам, не дает солдатам выйти из монастыря в атаку.

Это начинает становиться слишком долгим. Унтер-офицер, артиллерист из 5-го полка, приходит на выручку.

Прикрываясь щитком, он выкатывает вперед семидесятипятимиллиметровую пушку и начинает прямой наводкой — вернее, в упор — стрелять под уцелевшую арку дома, в полутьму, откуда идет фашистский огонь. После каждого выстрела пять — десять человек быстро перебегают мостовую и накапливаются у подножия холма. Это дает возможность миновать заградительный огонь внизу и взбираться непосредственно к зданию военной академии.

В третьем десятке мы перебегаем через мостовую и прижимаемся к стенкам домов напротив.

Теперь начинается самый подъем. Его надо делать перебежками вдоль стен, через горячие и дымящиеся развалины, расположенные ступенями.

Мятежники уже оставили эти руины, но еще не догадались, что в них могут быть республиканские солдаты.

За четверть часа в таких перебежках мы поднялись уже шагов на полтораста. Из академии стреляют поверх нас, вниз, туда, где идет бой у дома военного губернатора.

Это очень хорошо. Так можно добраться и до самых стен. Дружинники очень взвинчены, но настроены отлично. Это похоже на игру в прятки. Только нас мало. Пока набралось человек семьдесят. Все молодежь из 5-го полка и частью толедские патронщики. Двоих ранило при перебежке, одного очень странно — под мышку; он скорчился и прижал рану локтем, как будто держит книгу. Их нельзя сейчас снести вниз, можно только перевязать. Они очень стонут.

Снизу перебегают новые ребята.

Неизвестно только, кто командует этим делом. По-моему, командира здесь вообще нет.

В первой группе мы взбираемся дальше. На четвереньках [115] или просто нагнувшись вбегаем в какую-то еще построечку.

Что за чудное место! Это был домик для сторожей, что ли. Но он сгорел, вернее, еще горит; крыша провалилась, доски, стропила, балки горят и страшно дымят. Никогда не думал, что можно так хорошо себя чувствовать в горящем доме! В этот четырехугольник без крыши уже набилось, очень плотно, с полсотни человек.

Снизу карабкаются еще люди. Один из наших высунулся вверх, сел на стену домика и машет вниз флагом, призывает. Ах, идиот! Ведь этим он обнаруживает нас!

Не знаю, заметили ли флаг внизу, в монастыре. Но сверху заметили. Стреляют в нас, прямо в кучу. Ведь крыши-то нет!

Крики, стоны, вот уже двое убито.

Это получился просто загон на бойне. Стреляют из винтовок, но через полминуты сюда направят пулемет. Вопли, давка, и мало кто решается выпрыгнуть из мышеловки. Один упал ничком на землю, на горящие, тлеющие доски, и выставил вверх зад — пусть уж лучше попадет в зад. Многие подражают ему.

Вдруг что-то ударило по ушам и по глазам. Я упал навзничь на людей — куда ж больше падать? На меня тоже упали. И что-то невыразимо страшное, отвратительное, мокрое шлепнуло по лицу. Кровь застлала глаза, весь мир, солнце.

Но это чужая кровь на стеклах очков. В левом углу каменного загона копошится куча мертвого и живого человеческого мяса. Взрыв был короткий, он продолжается нескончаемо воплями людей. Через полминуты, когда сделалось свободнее, оставшимся стало стыдно перед убитыми и ранеными. Пять убитых и двое раненых — их надо вынести. Это мина из легкого миномета — такие есть в Алькасаре, — как быстро они успели угодить сюда!

Сейчас будет вторая мина, они, наверно, заряжают миномет. Дверную дыру кто-то закупорил собой, но все прыгают через стенку. И через стенку — ну что за черт! — переваливают раненых.

Все катится вниз. Куда же?! Ведь это была только мина. Она может убить одного, ну двух человек зараз, это мы сами виноваты, что набились, как икра, как дураки, в одну кучу. Зачем же бежать теперь вниз?

Ведь можно остановиться, лечь здесь, дожидаться подкрепления снизу. Ведь жалко же, так хорошо поднялись! Зачем терять то, что уже добыто кровью? [116]

Немолодой боец со значком 5-го полка, высокий, лысый, исступленно ругается, останавливает солдат, тычет им, как пальцем, дулом пистолета в грудь, уговаривает не спускаться. И Мигель Мартинес, озверев от обиды, вытащив пистолет из-за пояса, останавливает солдат, просит, умоляет, он тоже тычет, как пальцем, дулом пистолета в их или собственную свою грудь, он ругается плохими ругательствами своей страны. Но нет, вся группа катится по склону, обратно вниз и еще вниз, еще обратно. Неужели еще ниже? Да, еще. Но ведь здесь уже можно остановиться! Здесь можно окопаться! Нет, еще вниз. Еще, еще, еще, еще вниз. И через мостовую, — пушка молчит, пулеметы из-под дома военного губернатора стреляют. И еще обратно в ворота. В монастырь. Вот теперь все.

Штурм не удался. Люди жадно пьют, полощут горло теплыми струйками воды из порронов, перевязывают шнурки на сандалиях, заклеивают пластырями ссадины, смазывают обожженные миной места; они рассказывают, перебивая друг друга, что подняться наверх можно, что вот они были там.

Если бы не мина, все бы остались там и поныне. Но мина создала переполох. И тогда все побежали. Все рассказывают, что мина создала переполох. Никто не помнит, что сам участвовал в переполохе. Может быть, никто сам и не побежал бы. Но ведь это мина создала переполох! Побежали, глядя друг на друга. Чтобы этого не случилось, нужен был командир. Командира не было.

Когда лысый солдат и Мигель Мартинес останавливали бойцов, было уже поздно. И если бы даже раньше, все равно — они не были здесь командирами. Они могли уговаривать, но не могли сплотить бойцов для штурма.

Но люди хотят опять идти наверх, к академии. Это сегодня притягивает, тащит к себе. Те самые люди, что скатились с холма, уже теперь, через час, жаждут опять идти на штурм.

Они уговаривают других.

Весь батальон «Виктория» из 5-го полка берется пойти вперед, на новый штурм. Анархисты тоже хотят идти. Начинаются переговоры. Высших начальников нет. Барсело уехал в Мадрид.

Договорились. Батальон «Виктория» пойдет первым, а в затылок ему пойдут анархисты. Все должно быть закончено в полтора-два часа. [117]

Позвонили в батарею за рекой. Она опять начинает стрельбу. Унтер-офицер артиллерист опять палит под арку губернаторского дома.

Опять перебежки через мостовую, опять накапливаемся, опять по тому же пути поднимаемся вверх.

Теперь противник следит и видит нас. Пулеметный огонь очень сильный, кучный. Много раненых.

Но подъем идет быстрее, чем раньше. «Старики» подбадривают молодых, новичков.

Это мы — «старики». Ведь мы здесь уже были час тому назад! Мы старожилы. Знаем каждый камушек. Да! Этот камушек я знаю. На нем я сидел пять минут. Желтый, пыльный камень, правильной формы, он мог бы послужить прямо основанием для статуи, конечно если его подравнять. Пустяковый камень, но факт, я его помню.

Домика без крыши мы достигаем очень быстро. Но обходим его справа. Фашисты держат его под непрерывным огнем. По-моему, там еще остался один мертвец. Воображаю, что с ним стало.

Теперь бойцы, и новые и «старики», держатся по-иному. Пропали взвинченность и впечатлительность азарта, сейчас это не игра в неизвестность, а сосредоточенная, сознательная атака. Молодые лица внимательны, взволнованны, но освещены каким-то спокойным внутренним светом. Это те, кто прибыл сегодня в Толедо в ответ на призыв Хосе Диаса: «Для взятия Алькасара нужна еще тысяча человек, из которых по крайней мере двести неминуемо погибнут».

У нас с собой четверо носилок, и постепенно они, нагруженные, возвращаются вниз.

Теперь осталась последняя, у самой макушки, часть склона. Она покрыта довольно свежей травой. Артиллерия правительства почти ничего здесь не разрушила. Странно, ведь она стреляет сюда больше месяца, безостановочно. Не было ли тут какого-нибудь обмана, честно ли стреляла артиллерия?

Мы ползем совсем пластом. Если бы можно втереться в землю, как червякам! Ограда военной академии в двадцати, в пятнадцати, вот уже в десяти шагах, вот перед нами. Она не выше чем в полтора человеческих роста. Две лесенки приставлены к ней — это лесенки фашистов, по ним они влезали к себе в академию, возвращаясь снизу, из своих, уже потерянных владений.

Мы хватаем лесенки, сейчас мы переберемся через стену. Начинается даже легкая толкотня, каждому хочется [118] первым взобраться на стену. Тут есть Бартоломео Кордон, комиссар колонны «Виктория», в кожаном пальто, красная звезда на фуражке, смуглое лицо, обросшее юношеским пухом, хмуро воодушевлено. Люди слушаются его, он их размещает, велит ложиться.

Фашисты сильно стреляют, но мы неплохо защищены их же собственной оградой. Пули ложатся позади нас, по откосу.

Все-таки надо дождаться хотя бы еще одной группы. Нас тут сотня человек с небольшим. Ни одного пулемета с собой, только ручные гранаты. Внутри ограды две тысячи человек, хорошо вооруженных и отчаявшихся. Надо подождать пять или десять минут, пока взберутся анархисты с пулеметами.

Мы ложимся на спину. Зеленый откос совсем как на Владимирской горке в Киеве. Вот так я лежал школьником; внизу пылали золотые маковки церквей, на Александровской улице торговали готовым платьем и хватали покупателей за фалды, у пристаней бурлила серая толпа босяков и третьеклассных пассажиров, Днепр уходил двойной синей полосой вверх, дряхлый пароходишко «Никодим» полз на Слободку...

Где же вторая группа? Мы смотрим вниз — там заминка. Анархисты не поднимаются. Мятежники перестали экономить патроны, они устроили пулеметную завесу на середине холма. Анархистская часть не решается подняться.

Но мы-то ведь пробрались! Рабочий с бородкой встает, машет платком, зовет тех, что внизу. Мы все встаем, кричим, машем.

— Поднимайтесь! Коммунисты здесь! Не робейте! Вы здесь нужны!

Видно, как маленькая группка, пять человек, ринулась вверх. Один упал, остальные четверо взбираются к нам.

Лежим еще десять минут. Ярость душит нас. Ну что ж, мы сами переберемся через ограду. Кордон делит нас на три группы. Две получают по лесенке, третья взберется по спинам товарищей.

Первые взобравшиеся, среди них рабочий с бородкой, бросят несколько гранат, за ними, после взрыва, бросимся мы.

И потом? Потом ничего. За нами нет второй волны. Но все равно.

Мы все встали с земли, и вдруг Кордон тяжело падает, [119] желтое пальто сразу стало багровым. И гранатчик с бородкой ранен в поднятую с гранатой руку. Бомба чудом не разорвалась — поникшая рука мягко уронила ее на землю.

Их берут на руки, несут. Кордон хрипло кричит:

— Анимо, компаньерос! (Бодрее, товарищи!)

Кровь капает из него частыми каплями.

Маленький гранатчик с бородкой машет окровавленной рукой. Он звонко повторяет:

— Анимо, компаньерос!

Бойцы говорят уходящим:

— Сделайте все, чтобы донести Кордона вниз. Не торопитесь. Перебегайте. А мы останемся здесь. Будьте спокойны, мы останемся здесь, пока снизу не придет подкрепление. Мы коммунисты. Мы из Пятого полка.

Так мы лежим, но подкреплений нет. Мы лежим долго, и стрельба постепенно стихает. Наступило время еды. Внизу, под нами, в монастыре Санта-Крус, анархисты обедают. Мы одни, очень голодно и нечеловечески хочется пить.

Ведь это просто смешно: штурмом, под огнем, впереди всех взобраться по склонам Алькасара, лежать у его стены, держать в руках штурмовую лесенку — и думать только о холодной котлете, о бутылке лимонада!

Еще полтора часа. Стало совсем тихо. Солнце плавит мозги. И тогда, в озорном отчаянии, взобравшись на лесенки, став друг другу на плечи, бойцы забрасывают гранатами, всеми, сколько их есть, двор академии. Алькасар, получай!

Страшный грохот, дым; ветви старых деревьев во дворе падают, сломившись; стекла звенят, адская пулеметная трескотня в ответ. А мы несемся вниз, как мальчишки, что позвонили у парадной двери и удирают по лестнице.

27 сентября

В первый раз за все время ехал поездом. От Мадрида до Аликанте — ночь. Спальные вагоны, чистое белье. На площадках и в тамбурах вооруженная охрана. Поезд почти пустой — в эту сторону сейчас некому ездить.

На вокзале в Аликанте встречают торжественно какие-то власти. Подают машины, мы спешим в порт, куда вчера прибыл советский теплоход «Нева» с продовольствием [120] от советских женщин испанским женщинам и детям.

Город в голубых и розовых нежных красках, идиллически тихий, немного курортный, немного ленивый. Дугой изогнулся широкий приморский бульвар — пальмы, кафе, гранатовый сок в высоких бокалах со льдом, спекулянты и валютчики в черных шляпах-котелках.

В порту полным-полно, на воде мягко колышутся иностранные военные корабли; на некоторых из них сейчас обитают дипломатические представители... Это прямо даже поучительно с точки зрения не только политики и географии, но даже современной архитектуры — образец строительного искусства гитлеровского стиля, военно-дипломатический комбинат с плоскими крышами и живописными видами на сушу, на море и обратно. Создается такой шедевр до крайности просто. Берется обыкновенное германское посольство, ну, скажем, в Мадриде, перевозится в портовый город страны, при правительстве которой это посольство аккредитовано, и помещается на обыкновеннейший линейный корабль последнего выпуска, с модернизированной артиллерией. Полномочный посол принимает на себя функции помощника по дипломатической части при командире линкора, а консульство удобно устраивается в любой боевой башне. Весь кабинет уставлен пушками в сторону берега, чтобы местные жители не спутали посольство мировой державы с какой-нибудь другой военно-морской единицей.

Но сегодня здесь никто не думает о крупнокалиберной германской миссии. Аликантцы заинтригованы и восхищены другим судном, куда меньшим, куда более скромным, хотя его поставили на самое почетное место у набережной. «Нева» пришла сюда деловито и просто, тихо проскользнула сквозь строй иностранных крейсеров и тотчас же запросила у портовых властей вагоны и рабочую силу для разгрузки. Вот и теперь подъемный кран непрерывно выгружает из трюма аккуратные, новые ящики с русскими надписями.

На борту чисто и безлюдно, снизу тянет теплым знакомым запахом. На запах я спускаюсь в кают-компанию. Стол накрыт, на белой скатерти стоят тарелки вроде как с борщом, за столом никого нет; я сажусь, беру ложку — это в самом деле борщ. Входит толстая девушка, ставит еще одну тарелку с борщом; она, не улыбнувшись и не удивившись, говорит: [121]

— Здравствуйте, товарищ Кольцов, мы вас еще вчера ждали, дайте я переменю борщ, он остыл, публика наша бреется.

Постепенно появляются капитан Кореневский, его старпом, парторг, комсорг. Они еще в состоянии недоумения: что за страна, почему все так? Буржуазный строй, а ходят с красными знаменами, всюду серп и молот, коммунисты приходят на теплоход совершенно открыто — не будет ли у них неприятностей? Получив разъяснения, они все-таки еще настороже. К тому же с разгрузкой все идет очень медленно. С портовыми властями, при всей их любезности, очень трудно столковаться, на теплоходе никто не говорит на иностранных языках, только старпом произносит несколько английских слов, больше бытового содержания. Полпредство никого не прислало из Мадрида, а по телефону ни до чего нельзя было договориться.

Мы ходим по пароходу, — как странно и весело видеть все это советское, русское здесь, у пальм Средиземного моря, эти вафельные полотенца, папиросы «Пушка», журнал «Партстроительство» в красном уголке, спортивные тапочки у кочегаров и балалайку на гвозде в столовой! Надписи на ящиках с грузами пока непонятны для испанцев, — я прочитываю аппетитные заголовки наиболее популярных произведений Анастаса Микояна и его авторского коллектива. Но через два дня начнется массовый и общедоступный перевод этих произведений на испанский язык — они попадут в руки и рты здешних ребят.

Делегации с адресами и подарками все время стремятся на теплоход. Капитан не знает, что с ними делать, как объясниться. Я предлагаю: сначала побывать в городе, уладить с разгрузкой, а во второй половине дня принимать делегации. Мы едем сначала к губернатору, затем в портовое управление, затем на почту — говорить с Мадридом. За нами тянется повсюду хвост автомобилей каких-то очень важных, очень восторженных и не очень занятых людей.

У губернатора настигает делегация от аликантской табачной фабрики с неотвязной просьбой немедленно туда приехать. Капитан колеблется, он смущен. Мы все-таки едем.

Фабрика большая, старое каменное здание, прохладные, тенистые аркады, несколько тысяч работниц. Здешние Кармен работают на фабрике по четверть века, [122] работают и живут, проводят здесь весь день, здесь, у сигарного станка, на подостланной газете с детьми обедают, отчего крутой запах табака смешан с острым запахом вина и прогорклым — оливкового масла. У них прекрасные материнские головы, и глаза, большие, круглые, сразу полны слез при виде советского капитана, седого, прямого, в форме, с фуражкой в руке. Осмотра фабрики по-настоящему не получается. Сначала вводят в какую-то контору, и какое-то начальство представляет нас какому-то другому начальству. Но потом, в цехах, все становится стихийным. Толпа испанок тащит нас от станка к станку, из мастерской в мастерскую. Сигаретницы суют капитану сигареты, сигарницы требуют остановки каждая у своего стола, чтобы скрутить для советского моряка какую-то особенную сигару. Женщины судачат, смеются, плачут, благословляют нас, наш народ, советских работниц. Толпа растет, она все гуще, все взволнованнее; наконец, стиснутых со всех сторон, нас вдруг выносит опять во двор, на солнце, под голубое небо. Вся галерея и балкон, опоясывающие двор, наполняются женщинами в черном, с цветами в руках и волосах. Они откалывают розы от своих причесок и протягивают нам, чьи руки уже и без того полны цветов. Восторженные крики: «Вива Русиа!» Капитана Кореневского поднимают на руки. Он весь в слезах и сморкается, он потерял всю свою важность.

— Скажите им, я-то здесь ни при чем! Мы только довезли продовольствие в сохранности, а отправили его сюда советские женщины — пусть их благодарят.

Осыпанные цветами, в кликах и рукоплесканиях с тротуаров, автомобили возвращаются в порт. Тут теперь уже ни пройти, ни проехать. Еще издали видна белая «Нева», облитая чернильным пятном громадной толпы. Кое-как милиция и портовая охрана установили относительный порядок в прохождении. По трапу взбирается на теплоход непрерывная вереница молодых и пожилых мужчин, женщин, матерей с грудными младенцами на руках. Благоговейно, как паломники, проходят они через все корабельное помещение, умиляются всем советским особенностям и деталям, подолгу задерживаются в красном уголке. Очень многие пришли с маленькими трогательными подарками; каюта завалена цветами, фруктами, лентами с надписями, письмами, какими-то коробочками, рисунками. Двух официанток-комсомолок затискали и зацеловали почтенные аликантские матери [123] семейств; здоровенные испанцы со слезами на глазах обнимают матросов. Я потихоньку переменил этот порядок, направил кавалеров к комсомолкам, а дам к нашим морякам. От этого энтузиазм возрос еще во много раз.

Аликантцы приглашают экипаж «Невы» присутствовать на бое быков. Капитан опять смущен и уединяется с парторгом и председателем судкома. Вернувшись, просит меня отклонить, конечно в самой любезной форме, это приглашение. Как я ни убеждаю, они тверды. Насчет боя быков у них указаний никаких не было.

Солнце нехотя сползает к горизонту. Голубые и розовые краски Аликанте постепенно переливаются в желтые и фиолетовые. На бульваре, среди электрических фонарей, просвечивают, как транспаранты, остролистые пальмы. Полны таверны, рестораны, настежь открыты двери парикмахерских, и мастера, обливаясь потом, втирают горячую пену в черные подбородки. Все говорят о России, о пароходе, о судаках в томате, о баклажанной икре, о двух русских комсомолках.

В кофейнях на приморском бульваре, там, где весь день сидят темные личности в котелках, там сейчас строчат за столиками телеграммы. Их несут не на почту, не в цензуру. Есть другие возможности. На германском линкоре и кругом, на аргентинском, на итальянском, на португальском крейсерах, громоздятся голенастые антенны радиопередатчиков. Вернувшись на «Неву», поднимаюсь наверх, в радиорубку. Радист дает мне наушники.

— Слышите, какая трескотня! Со всех кораблей жарят.

Трескотня в самом деле выдающаяся. Передают шифром и без всякого шифра, чего там стесняться! Завтра в германской печати будет сообщение: в Аликанте прибыл сверхдредноут «Нева», имея на палубах кавалерийский корпус, в трюме — мотомеханизированную бригаду, а в холодильниках — эскадрилью тяжелых бомбовозов и складной артиллерийский полигон.

В кают-компании, устроив через иллюминаторы легкий сквозняк, едят окрошку и пьют ленинградское пиво.

— Почему вы не пройдетесь по бульвару, чудаки? Такой вечер! Такое небо! Такие пальмы!

Нет, они очень устали. Устали и счастливы. Капитан Кореневский все еще не пришел в себя.

Только один человек на судне расстроен, сердит и ругается — начальник рефрижераторного отделения. Со [124] своими помощниками он по-стахановски трудился день и ночь у холодильных механизмов и привез масло при температуре трюма минус семь градусов. Теперь он в отчаянии от аликантской жары и хочет всех кругом привлечь к суду.

— Где вагоны-холодильники? А потом кто-нибудь скажет, что мы несвежее масло привезли! Не допущу я этого! Пускай мне здешний самый главный заведующий подпишет, что принял масло при минус семь!..

Нет желания уезжать из тихого города, от легкого приморского гомона его улиц, от пальм и голубого моря, от сладкого и терпкого прославленного вина, от левантийских роз в черных блестящих прическах, от холодного ленинградского пива. Проснулось и позвало надломленное плечо, в первый раз за полтора месяца кольнула внутри усталость. Но надо сегодня же обратно, в пыльный, в сухой, в тревожный, в безумный Мадрид. Ведь фашисты уже подошли к Толедо.

28 сентября

На вокзале ждал Дамасо. Не заезжая домой, мы помчались сразу же на толедскую дорогу. В первый раз я торопил разбойника шофера; он ехал, как пьяные озорники в комических фильмах, толпа сыпалась горохом по обе стороны. Неужели я не увижу больше этот город, окаменелое исступление улиц-щелей, суровое щегольство темных порталов и тесных площадей, скульптурные мечты из темного песчаника, монастырь-казарму с еврейскими плитами, синагогу с крестом на медном шарике, с мавританским алтарем, поросшим травой? И колдунью Исабель Дельгадо, и пленных мавров, и рабочих оружейного завода, с кем ползли мы по крутым обрывам замка? А дом Греко — неужели я так и не постою, хоть одну минуту, у деревянных его колонн, не поднимусь по холодным изразцовым ступеням, не потрогаю ветви железной решетки у камина?

На полпути в Ильескас все имело спокойный вид. Дальше, вниз, еще двадцать километров шоссе почти пусто, только отдельные группы солдат и крестьян, очень маленькие. Глупо спрашивать у них, взято ли Толедо; да оно, видимо, и не взято — куда девались бы войска, штабы, беженцы, раненые? Ветер свистит в ушах, Дамасо застыл смуглой мрачной статуей за рулем, он готов [125] завезти меня хоть в пекло, я знаю, лишь бы лететь без оглядки, в жажде движения, в бесконечном линейном стремлении вперед. Он не завел сегодня радио, он даже не насвистывает, как всегда, в пути.

Толедо показалось на горе. Ну вот, хорошо. Я налью золотого аликанте в больничную чашку тяжело раненного Бартоломео Кордона и согрею его простреленную грудь. За жизнь, за победу мы выпьем с ним, за счастливую кастильскую землю. Я буду, сегодня непременно, в доме Греко! Еще два поворота, шесть километров — мы въедем на мост через Тахо, предъявим пропуска...

Впереди на шоссе какая-то свалка. Дамасо круто затормозил, мы оставили машину в двадцати шагах, подошли. В центре группы командир в автомобильном шлеме ругается и уже почти дерется с солдатами. Он уговаривает их пройти вперед, выслать заставу, они не хотят. Он хватается за пистолет, они с винтовками на него. Это Фернандо, художник, он раньше работал в эскадрилье Андре. Волнуясь, он рассказывает: командир колонны сбежал, а его, помощника командира, солдаты не слушаются и хотят укокошить. Четверть часа назад из Толедо пришел броневик, пострелял и ушел. Потом самолеты взрывали шоссе с воздуха — неизвестно, чьи самолеты.

Фашисты вошли в Толедо сегодня рано утром. Вчера в полдень полковник Москардо из осажденного Алькасара предъявил командующему толедским правительственным гарнизоном ультиматум — до шести часов вечера уйти из города. Мятежники в это время продвигались с запада, от Македы и Торрихоса. Подполковник Бурильо, назначенный вместо Барсело, не ответил на ультиматум, но Алькасар фактически уже был свободен — деморализованные дружинники-анархисты покинули посты и баррикады. Перед самым закатом солнца фашистские пушки сделали первые выстрелы по городу. Группа анархистов вошла в штаб, в кабинет Бурильо. Их вожак спросил Бурильо, что все это значит.

— Что вы имеете в виду?

— Разве вы не слышите? Фашистская артиллерия стреляет по нас.

— Конечно. Ну и что же? Мы будем обороняться.

— О, не рассчитывайте на это! Мы не намерены стать пушечным мясом. По-видимому, правительство не хочет нам помогать. Если вы не можете прекратить стрельбу фашистов в течение пятнадцати минут, мы покидаем город. Ищите себе других дураков. [126]

Он так и сказал: «Если вы не прекратите стрельбу фашистов».

В сумерках часть осажденных просочилась в город и, соединившись с подпольем, начала стрелять из пулеметов с крыш. Анархисты ушли около восьми часов. Бурильо решил продержаться еще ночь, поутру он, потеряв возможности управления, ушел через восточные ворота с последними дисциплинированными колоннами. Вся эвакуация — в направлении на Аранхуэс. На рассвете марокканцы и иностранный легион появились на улицах. Отряд мятежников вошел в военный госпиталь и перебил всех раненых, кроме двадцати шести человек, вывезенных три дня тому назад. В маленьких палатах раненых прикалывали штыками, в больших — кидали в кровати ручные бомбы. Гражданский губернатор остался в городе и официально примкнул к мятежникам. Телефон с Алькасаром из его кабинета работал вовсю!

Кто-то кричит: «Смотрите на дорогу!»

Все кидается врассыпную по обочинам и затихает. Потом вдруг всем неловко. Из-за поворота силуэтами возникает караван беженцев — взрослые, дети, согбенные старухи, нагруженные скарбом ослы.

Откуда? Из Баргаса. (Это селение справа, в пяти километрах на восток от Толедо.) Их забросали бомбами с самолетов. Самолеты черные, с большими крестами на хвостах, летали очень низко. Много домов разнесло в куски. Много убитых. Прятались в погребах. Когда самолеты с крестами улетели, они, крестьяне, собрали вещи и ушли. Они были уже в пути, когда на деревню стали ложиться артиллерийские снаряды.

Значит, мятежники могут сейчас наступать скорее всего на Баргас. Мы едем туда по боковой дороге, сопровождаемые советами не попасть в плен.

Едем медленно, останавливаясь часто и заглушая мотор, чтобы прислушаться. На третьем километре в тишине окрик. Это двое дружинников, они отстали. Фашисты уже в Баргасе. Просят взять в машину третьего, раненого товарища. Он рядом, в крестьянском домике.

Тускло горит керосиновая лампа. Дети ужинают с матерью за круглым столом. Они едят гарбансас — большие бобы с оливковым маслом, хлеб, пьют воду, подкрашенную вином. Раненый лежит на кровати. Хозяин чинит втулку колеса.

— Это для телеги? Для пути?

О нет! Хозяин не собирается никуда уезжать. Он [127] должен молотить зерно. Эта втулка от молотильного колеса. Раненый не пугает его. Мало ли что бывает в жизни. Надо молотить. И раненый тоже очень спокоен. Оставшийся кусок хлеба лежит рядом с ним на кровати.

Фронт и тыл перемешались. Там вооруженные люди в панике бегут. Здесь, на самой линии огня, чинят молотилку, пасется скот, играют дети.

Кругом, через Торрехон-де-ла-Кальсада, через Конехос, по проселочной дороге, мы едем в Аранхуэс. Туда, полями, пашнями, пешеходными тропами, повалили части, покинувшие Толедо.

29 сентября

Прославленная резиденция испанских королей переполнена солдатами. Знаменитые дворцы и парки довольно скромны — это скорее Гатчина и Павловск, чем Петергоф и Детское Село. Изумительна только огромная платановая аллея. Сейчас вдоль нее кучками сидят солдаты, некоторые согревают на маленьких кострах консервные банки. Вид у них довольно бодрый, совсем не как у разбитой армии. На городской площади происходит тягостная процедура. По приказанию подполковника Бурильо командиры колонн и батальонов, те, кто не исчез, собирают своих бойцов. Они встали каждый на тумбе или в подъезде дома и хмуро выкрикивают:

— Батальон «Канариас»!

— Колонна «Агилас»! («Орлы».)

— Батальон «Пи-и-Маргаль»!

— «Красные львы»!

— Школа стрелков!

— Сеговийская милиция!

— Батальон «Лос фигарос»! («Парикмахеры».)

— Группа спортсменов!

— Батальон Маргариты Нелькен!

— Батальон «Кропоткин»!

«Орлы» нехотя собираются у подъезда булочной. «Кропоткин» насчитывает только семнадцать человек, группа спортсменов совсем исчезла, батальон Маргариты Нелькен собрался в полном составе, но хочет уезжать в Мадрид, батальон парикмахеров пошел промышлять себе обед, остальные тридцать или сорок колонн и групп совсем обезличились, превратились в бесформенную кучу вооруженных или побросавших оружие солдат. [128]

В низеньком зале опустошенной таверны за столиком у телефона сидит усатый подполковник Бурильо и терпеливо, со стоическим спокойствием пробует привести части в порядок, разыскать командный состав, учесть оружие. Молодой белокурый Дуран, мадридский композитор, ныне офицер для поручений, помогает ему. Он проделал с Бурильо этот безумный путь от Толедо до Аранхуэса, задерживая и уговаривая бегущие части.

Группа очень шумных и очень вооруженных мужчин входит в таверну. Они требуют от подполковника Бурильо поезда в Мадрид. Свои автобусы они растеряли под Толедо.

— Я вам не дам никакого поезда. Зачем вам Мадрид?

— Сегодня вечером в Мадриде предстоит чествование нашего батальона и концерт. Мы должны быть все к шести часам.

— Вы никуда не поедете. За что вас чествовать? За сдачу Толедо? Соберите всех солдат, мы вернемся на позиции, чтобы противник не пришел за нами сюда, в Аранхуэс.

Делегаты смущены твердым тоном Бурильо, они направляются к двери. Но, пошептавшись, возвращаются назад, опять с нахальным видом:

— Кому вы подчиняетесь, подполковник?

— Здесь я не подчиняюсь никому, а вообще — военному министру.

— Ну вот и отлично! Дайте мы позвоним в Мадрид Маргарите Нелькен, она позвонит министру, министр — вам, и все будет улажено.

— Я вам не дам телефона. Еще одно слово — и вы будете расстреляны за организацию коллективного дезертирства. Маргарите Нелькен я сам расскажу, как авантюристы и мерзавцы спекулируют ее именем.

Они сразу уходят, очень испугавшись, хотя Бурильо не может их сейчас арестовать. Единственная дисциплинированная часть осталась на толедской дороге, она дожидается продвижения мятежников, чтобы сдержать их.

Мы едем туда; по дороге с вокзала слышна перестрелка. Завернули туда — ожесточенное сражение с перебежками по рельсам, с киданием гранат, с ранеными и убитыми, дым коромыслом. Это батальон Маргариты Нелькен решил штурмом захватить мадридский состав. [129]

Но другие охотники эвакуироваться проявили бдительность и отразили атаку. Если бы так дрались под Толедо!

По дороге на запад — двенадцать километров — ни души, зной, пшеница, сады, крестьяне. Неужели весь этот путь пробежали обезумевшие колонны? Вот, наконец, виден высокий, до небес, столб дыма и пламени. Это горит Толедо. Фашисты пока не движутся из города, мы всего в трех километрах от них. Небольшая колонна народной милиции пробует укрепиться здесь, на холмах Альгодора. Мобилизовали крестьян с хуторов, и те охотно помогают пробивать бойницы в толстых стенах пустых конюшен, прорывать кое-какие канавки, устраивать насыпи и укрытия.

Маленький смуглый парень с красной звездой на черной фуражке подходит ко мне. От шофера он узнал, что я русский. Он смотрит на меня в упор, и его волнение передается мне.

— Скажите, вам в России во время гражданской войны приходилось отступать?

— Приходилось, конечно. Или вы думаете, что гражданская война была сплошным парадным, победоносным маршем Красной Армии? Бывали у нас и отступления, бывали поражения, бывали тяжелые месяцы, бывали тяжелые полугодия и очень трудный целый год. Белая гвардия иногда забирала у нас города, иногда осаждала их, и осада бывала неудачной.

— Я знаю. В Толедо мы изучали историю осады Сталинграда.

— Не Сталинграда, а Царицына. Сталинград никогда не осаждался белыми...

— Сталинград — это наше Толедо?

— Трудно сравнивать. Во всяком случае, Царицын было несравненно труднее защищать...

Ему чудится в этом упрек. Он долго и хмуро молчит.

— У нас здесь очень сложные взаимоотношения. Вот смотрите, что пишет «Кларидад».

Он вынимает из кармана газету. Одно место резко отчеркнуто карандашом: «Со всей серьезностью мы должны обратить внимание товарищей анархистов на некоторые факты, имевшие место не далее как вчера, когда на одном фронте, близком к столице, часть бойцов сначала сражалась очень хорошо, а потом вдруг отступила в тот момент, который она нашла для себя нужным, и заявила, что подчиняется только своему (анархистскому) [130] комитету. Подобное положение надо немедленно исправить».

— Вы в своей гражданской войне, я знаю, немедленно расформировывали подобные части, а ответственных за дезертирство сурово наказывали. А у нас об этом спокойно полемизируют в газетах!

Он очень печален. Все идет не так. Все идет не так, как в России. Это толедский рабочий-металлист, он так хочет, чтобы все шло, как в России! Я не знаю, как утешить его.

— Мы в Москве и в Ленинграде очень подробно изучали французскую и свою собственную революцию тысяча девятьсот пятого года, но не копировали их в ноябре семнадцатого года. Это только мещане выдумали, будто «ничто не ново под луной». Испанские рабочие сейчас борются вместе со всем народом за демократическую республику, против фашизма, — в этой борьбе вы создадите много новых форм организации.

— А комиссары?

Он спрашивает, потому что он комиссар.

Для перелома в войсках, для поднятия дисциплины коммунистическая партия послала на днях несколько десятков человек, политически передовых, побывавших в боях. Они уже работают в частях, там, где больше беспартийных крестьян, членов социалистических профсоюзов и коммунистов. Они жадно нахватывают, где можно, начатки военной тактики, лазят в старые энциклопедические словари и школьные учебники, по нескольку раз смотрят в кино «Чапаева», учатся и учат одновременно.

Партийные комиссары пробуют цементировать разнохарактерный состав частей. Они пытаются контролировать приказы офицеров и одновременно воздействовать на солдат при выполнении этих приказов. Они хотят вышибать сомнительных людей и создавать авторитет, доверие преданным Республике командирам, которых при неудачах солдаты обвиняют в предательстве.

Комиссаров пока никто формально не утверждал, они работают как выборные лица, с полномочиями от общего собрания бойцов. Роль их очень трудна. Надо примирять и объединять в одной роте пять разных партий.

Мы подходим к краю холма. Неподалеку от него высится второй. Группа крестьян в черных сатиновых блузах с огромным рвением насыпает нечто вроде земляного [131] вала, какие воздвигались во времена Чингисхана. Комиссар осматривает эту фортификацию с некоторым сомнением. Ни правительство, ни военное министерство, ни Генеральный штаб — никто не пришел ему на помощь; он сам, толедский слесарь, должен в критический момент создавать по своему разумению заслон против армии Франко — Муссолини — Гитлера, наступающей на Республику. Он углубляется в пожелтевшую книжку с чертежами. Это руководство по постройке сельских плотин. Он размышляет. Подзывает крестьян. Вместе с ними долго совещается. Совсем забыл обо мне. И, только случайно обернувшись, храбро улыбается.

— Мы научимся, уверяю тебя, товарищ! И очень скоро!

К вечеру вернулись в Мадрид.

Половина фонарей в столице замазана синей краской — противовоздушная оборона; другая половина ослепительно сияет — надоело мазать, не домазали. Если оставить вечером свет в незавешенном окне, ночные караулы войдут в дом, а если он заперт, могут выстрелить в окно. Но тут же вдоль улицы горит вереница мощных уличных фонарей.

30 сентября

С мадридских улиц быстро исчезает моно. Молодые люди опять вынимают из шкафов шевиотовые панталоны и пиджаки с цветными платками в верхнем кармашке. Ну что ж, так лучше. Легче различить, кто куда.

Началась резкая утечка людей из столицы. Особенно это заметно на иностранцах. Во «Флориде» сразу стало свободнее. Уезжают большей частью бесшумно. Каждый день встречаешь человека в вестибюле или у стойки бара — он рассуждает о военном положении, разбирает обстановку, критикует правительство за нечеткость и нерешительность, издевается над дружинниками милиции, которые, как скот, разбегаются перед «юнкерсами», ругает хаос и бестолковщину, — а потом его вдруг нет. Не стало человека.

— Вы не видели ли такого-то?

— Так ведь он уже три дня как уехал.

— Куда?

— Куда люди едут. Валенсия, Барселона, Тулуза, Париж, Лондон, Тимбукту, Стокгольм, Салоники, Тяньцзинь... Туда, куда можно. [132]

И в самом деле, чего же им оставаться в Мадриде, если Толедо взят? Война в их представлении проиграна и, очевидно, будет закончена в несколько недель. Думать иначе можно, только надеясь на чудо, а чудо совершается только для тех, кто верит, кто молится, у кого нет других, не чудесных путей. Толедо, город-крепость, город-гора, покинут в смятении, без обороны, после одного толчка. Как же можно с такими войсками, с таким командованием оборонять Мадрид, открытый, неукрепленный город, миллион сто тысяч жителей, без фортификаций, с открытыми входами и выходами, голодный, неорганизованный?

Слагаемых, предрешающих падение Мадрида, более чем достаточно. Любой наблюдатель, политический турист, даже сочувствующий, даже болеющий душой может себе сказать: теперь конец. Он может себе сказать: надеяться больше не на что. Конечно, ему пора ехать. Им всем пора ехать, им надо спешить к себе домой, возвещая о конце, — и те, кто живет подальше, в Нью-Йорке или даже в Хельсинки, они могут приехать в один день с телеграммой о сдаче Мадрида, о конце гражданской войны, о разгроме Народного фронта.

А слагаемые для чуда — сколько их? Я пробую считать, что нужно. Запишем.

1. Немного авиации.

2. Пять, нет, восемь тысяч стрелков, не обязательно всех героев, но все-таки стойких людей, дисциплинированных, могущих упорно сидеть в окопах, не бежать от авиации. Пятнадцать батальонов таких людей на первое время. С хорошим пулеметным взводом, даже не на роту, а на батальон по такому взводу.

3. Самые окопы.

4. Танки. Хоть двадцать танков. Я не говорю — пятьдесят. Со ста танками можно было бы сейчас дойти до Севильи, до португальской границы. Но я не говорю — сто. Я говорю — двадцать.

5. Почистить город. Выгнать хоть тридцать тысяч фашистов. Расстрелять хоть тысячу бандитов. Эвакуировать арестантов. Закрыть кабаки и притоны.

6. Один генерал, которого слушались бы, и не прохвост.

7. Одна резкая англо-французская нота Германии и Италии против их участия в интервенции.

8. Чтобы Ларго Кабальеро наконец понял, что положение критическое. [133]

9. Чтобы Ларго Кабальеро понял, что положение хотя и критическое, но совсем не безнадежное.

10. Немедленно, сегодня же, начать формировать резервы для контрнаступления.

Кроме всего этого, нужна воля мадридского народа к обороне и победе. Но это есть, все ждет, все готово прийти в движение, — я вижу это. А вот тех десяти слагаемых — их нет. Каждое из них, если оно сегодня явилось бы, было бы чудом. Все десять вместе — это было бы чудо из чудес. Но пока их нет ни одного.

В Центральном Комитете — у Диаса, у Долорес — горькое настроение. Все ожесточены против Ларго Кабальеро. «Старик» целиком утонул в бюрократической канцелярщине, в бумажках, не дает никому проявлять никакой инициативы, не разрешает ни назначать без него ни одного фельдфебеля, ни выдавать ни одной тысячи песет, ни одной винтовки. Конечно, он не в силах сам все решить, бесконечно советуется со своими помощниками, деньги все равно расходуются и без него, оружие растаскивается без его спросу, но правительство не формирует войск, не создает регулярных частей, не делает пока ничего разумного, хладнокровного, решительного. Коммунисты проводят огромную и все растущую работу, но все это обработка сырья, приготовление полуфабриката, которым никто ни в правительстве, ни в Генеральном штабе не пользуется. Партия собирает десятки тысяч добровольцев — их никто не зачисляет, не вооружает. Партия организует громадные воскресники для рытья окопов, — когда люди с песнями, с энтузиазмом приходят на место работ, им не указывают, где и что копать, держат целый день в ожидании, без лопат, без объяснения, разочаровывают и озлобляют. Партия организовала мобилизацию для военного производства на множество за водов, рабочие согласны бесплатно работать по ночам, они сами находят металл и прочее сырье — им не дают образцов снарядов, их выпроваживают, когда они вместе с инженером приходят за заказом в военное министерство. Паника, саботаж, вредительство стихийно растут в столице, и правительство растерянно пасует перед ними. Чиновники, особенно высшие, самовольно уезжают в Барселону и даже за границу. Вместо одного верного правительству генерала, которого все слушались бы, есть несколько таких, которых слушается Ларго Кабальеро и больше никто. «Старик» окружил себя самыми худшими из старых военных — бывшими колониальным;: администраторами, [134] крупными помещиками, ничтожествами в военном отношении и реакционерами — в политическом. Отношения у него со всеми министрами натянутые и злые. Многих, особенно своих единомышленников по партии, он третирует, как слуг. Они потихоньку жалуются на это. И все-таки и социалисты и коммунисты стараются всеми силами поддержать, поднять авторитет «старика». На собраниях, на митингах кричат «вива» в его честь, посылают ему приветствия, стараются объединить вокруг его имени рабочие массы, борющиеся с фашизмом. Все это он принимает как абсолютно должное и неоспоримое и, наоборот, не стесняется открыто, в письменной форме, упрекать в нелояльности любой областной или отраслевой комитет профсоюза или редакцию газеты, если они в воззвании или в другом документе пропустили его имя. На это у него уходит больше времени, чем на военные дела.

Кругом зреют заговоры и провокации, готовятся террористические и диверсионные акты, бродят чудовищные панические слухи. Фашисты водят за нос правительственных чиновников, пролезают во все учреждения, даже не стараясь прикрыться. В Лериде жена расстрелянного фашистского генерала заявила, что хочет искупить грехи своего мужа и просит послать ее на фронт. Местные мудрецы надумали — или послушались хитрого совета, — что будет осторожнее использовать ее не на фронте, а в канцелярии народной милиции. Через три дня раскаявшаяся вдова исчезла со всеми списками милисианос.

Завтра после большого перерыва состоится заседание кортесов. Парламент заслушает доклад Ларго Кабальеро о деятельности правительства.

Дальше