Содержание
«Военная Литература»
Дневники и письма

Человек и его время. Предисловие к первому изданию

В августе 1982 г. судьба забросила меня в пустыню Гоби. И, чтобы не отстать от жизни, — крутил в свободное время транзистор. В эфире господствовал китайский язык. Но слова «Николай Николаевич Иноземцев», тем более произнесенные несколько раз, были понятны мне даже на китайском. Некая, я бы сказал, левитановская тональность рождала смутную тревогу: так поздравляют, но так и прощаются. Утром связался с Улан-Батором...

Теперь я уже привык — уходят друзья, уходят люди, с которыми связаны большие куски жизни. Но тогда, тогда была первая потеря. Неожиданная. Страшно неожиданная.

Прошло более 10 лет. На этот раз судьба забросила меня в Тель-Авив. Однажды раздался звонок из Москвы. Маргарита Матвеевна Максимова, жена Николая, попросила написать нечто вроде вводного слова к его фронтовым дневникам.

Так появились эти заметки.

Нас с Николаем сблизила общая работа — сочинения всякого рода бумаг (докладов, речей, записок) для Л.И. Брежнева. Насколько мне представляется, мы уважали и ценили друг друга. Не были близкими друзьями. Не перезванивались. Редко встречались в приватном, так сказать, порядке. И все-таки нас связывали какие-то душевные флюиды, не сводимые к деловым взаимоотношениям. Забавная деталь. Я был, наверное, единственным человеком, который называл академика «Колька». И, соответственно, слышал в ответ: «Сашка».

Сейчас модно творчески реконструировать собственные биографии. У многих обнаруживаются дворянские предки, не то что графы, а даже князья. Многие, как выясняется, в одном кармане носили партбилет, а в другом — листочек с «Отче наш, Иже...». А уже скрытыми, тайными диссидентами, диссидентами «для себя» — ныне хоть пруд пруди. Надеюсь, что если бы Николай был жив, он никогда не позволил бы себе поддаться этому постыдному поветрию. Остался бы выше этой суеты. Остался бы самим собой.

Оставаться самим собой для него означало честно выполнять свой долг, долг коммуниста. Будучи человеком своего времени, он разделял иллюзии этого времени, верил в возможность создания «социализма с человеческим лицом», как верили в это и М. Горбачев, и А. Яковлев, и Э. Шеварднадзе. Отсюда и установка для практических действий — не отрекаться от старого мира, а переделывать, реформировать, улучшать его. Своего рода «теория малых дел». Но именно такие дела, [10] именно люди, находившиеся внутри правящих структур, создали фундамент, на котором могла начаться перестройка...

Мы познакомились где-то в конце 50-х — начале 60-х годов. Здоровались. Иногда обменивались репликами. Впервые оказались в одной рабочей команде осенью 1964 г. Что-то — не помню уж что — делали для Международного отдела ЦК КПСС. Сидели на так называемой «даче Горького» под Москвой (Горки-Х). Подошла середина октября. И вдруг замолчали телефоны. Начальство перестало нами интересоваться. На наши звонки следовали невразумительные ответы. Что-то происходило. Но что? Произвести «разведку боем» было поручено Н.Н. Иноземцеву. Вечером наконец-то зазвонила «вертушка». «Бьют по верхам!» — сказал Николай и положил трубку. Так мы узнали о снятии Н.С. Хрущева.

Потом — подготовка к 20-летию Победы. Острые, иногда на высоких нотах споры — они продолжались и после юбилейных торжеств — вокруг Сталина, вокруг наследия XX съезда КПСС. И всегда Николай в своей обычной манере — спокойно и весомо — отстаивал позиции «шестидесятников». Не всегда удавалось их отстоять. Однако в целом фронтальная атака сталинистов, хотя и с потерями, была отбита. Помогли колебания Брежнева. Как человек, как генерал-майор Брежнев относился к Сталину с уважением и огромной симпатией. Но как политик, как Генеральный секретарь КПСС он понимал, что открытая реабилитация Сталина вызовет крайне неблагоприятную реакцию в стране и в мире. Такой я представлял и объяснял его позицию. Отсюда — половинчатые решения, компромиссы, потачки сталинистам и реверансы в сторону антисталинистов.

«Битвы в пути» продолжались. В начале лета 1967 г. формируется группа для подготовки доклада к 50-й годовщине Октября. В группу помимо помощников Генсека Г.Э. Цуканова и A.M. Александрова вошли Н.Н. Иноземцев, Г.А. Арбатов, В.В. Загладин и автор этих строк. Материал шел трудно. Мы видели свою «сверхзадачу» в том, чтобы отойти от схем «Краткого курса» и приблизить изложение истории к реальной истории.

Один пример. Мы предложили текст, который превращал Л.Д. Троцкого, Н.И. Бухарина и т.д. и т.п. из уголовников («враги народа») в «нормальных» политических оппозиционеров. Брежнев вроде бы не возражал. Но текст, как вскоре выяснилось, — еще до официальной рассылки в Политбюро — дал прочитать некоторым лицам из своего ближайшего окружения. Через несколько дней приходит к нам, протягивает несколько листов бумаги и говорит: «Читайте!». Читаем. Пересказать это невозможно. Наверное, нет таких проклятий, политических обвинений, ядовитейших характеристик, которые не были бы там обращены против нас. Началась, как сейчас говорят, «разборка». Мы произносили речи, Брежнев молчал и курил. [11]

Последним с обоснованием нашей позиции выступил Николай. Ему и отвечал оратор. Примерно так. «Твои аргументы, Николай Николаевич, могут убедить 10, 100, ну, 1000 человек, а партию они не убедят. Не поймет меня партия. Не поймет. Давайте снимем этот вопрос».

Сняли, разумеется. Как снимали и многое другое. Но все же не все.

«Подумаешь, споры о словах! Кому все это было нужно?» — может сказать читатель, для которого «застойный период» — только история и который смотрит в прошлое сквозь призму нынешних, ангажированных временем и страстями публикаций. Но, пожалуй, и здесь не стоит придавать закону обратную силу. Во времена, о которых идет речь, ситуация в «общественных науках», количество возможных «степеней свободы», длина контролирующего поводка определялась «формулировками». Формулировка же задавалась либо партийными документами, либо выступлениями партийных лидеров. В таких условиях борьба за слова, изменение формулировок имели непосредственное практическое значение: расшатывался догматический каркас господствующей идеологии, в образовавшиеся щели начинал проникать свежий воздух.

Если отвлечься от индивидуальностей, то на том уровне, на котором мы плели словесные, формулировочные узоры, сталкивались две линии. С одной стороны, те структуры ЦК КПСС, которые занимались международными делами и с которыми тесно сотрудничали Н.Н. Иноземцев, Г.А. Арбатов, О.Т. Богомолов и ряд других ученых. Именно отсюда исходили попытки расшатать, трансформировать сложившиеся идеологические шаблоны, закостеневшие теоретические схемы. Именно здесь складывались, формировались настроения и взгляды, в конечном счете приведшие к радикальному пересмотру господствующей доктрины. С другой стороны, на противоположном фланге действовали, в основном, агитпроповские и примыкающие к ним охранительные структуры. Именно они «заведовали» идеологической жизнью, следили за «чистотой» теории, держали фронт против всех и всяческих «ревизионистов». Именно они были нашими главными оппонентами на протяжении более двух десятков лет.

При данном раскладе сталкивающихся сил положение Николая было достаточно сложным. Его служебный статус (директор академического института) ставил его в непосредственную зависимость от идеологического начальства (М.А. Суслов, М.В. Зимянин), от руководства Отделом науки ЦК КПСС (С.П. Трапезников). И хотя он вел себя в общем лояльно, не фрондировал в открытую, его «кураторам» ясно казалось, что они недополучали от академика Н.Н. Иноземцева ни по части ортодоксальности, ни по части почтения, ни по части покорности. И пока над всей нашей командой был раскрыт «зонт безопасности», который держал Брежнев, руководящие недоброжелатели вынуждены были мириться с отклонениями от правил партийной субординации и от критериев идеологической чистоты. [12]

Ограничивались булавочными уколами. Болезненными, правда, но не смертельными.

Обстановка стала меняться, когда Л.И. Брежнев все глубже погружался в свою болезнь, постепенно отходил от дел, утрачивал контакты с реальностью. Идеологи и в ЦК, и в МК КПСС зашевелились. Точно не помню уж, но, кажется, весной 1982 г. в институте у Николая начались неприятности. Начала действовать комиссия МК. Изо всех углов, естественно, полезли недостатки в «идейно-политической, воспитательной» работе.

В те дни мы с Арбатовым жили и работали в Волынском. Накануне партийного собрания ИМЭМО, где представитель комиссии должен был выявлять и громить, к нам приехал Николай. Держать совет. Мы были настроены решительно: все политические, идеологические обвинения надо отводить и переходить в наступление; если отдать палец, отхватят всю руку. Но Николай был настроен по-другому. Его логика была примерно такова: мне следует думать не только о себе, но и о коллективе, об институте; если я «пойду на Вы», это только разозлит начальство, усилит давление на институт; если же я пойду на компромисс, уступлю в чем-то, то это разрядит обстановку, позволит вывести институт из-под удара. Так он и поступил.

Не знаю, что получилось бы, если бы Николай последовал нашему совету. Но его план не сработал. Обстановка не разрядилась. Скорее, наоборот. Волны недоброжелательства продолжали накатывать одна за другой. Николай переживал. Никогда за все время нашего знакомства я не видел его таким взвинченным, издерганным, нервным. И, откровенно говоря, я думаю, что вся эта свистопляска вокруг института и вышибла его из седла, приблизила трагический конец.

Аюди жестоки. Даже смерть Николая не утихомирила его недругов. Когда я вернулся в Москву в сентябре 1982 г., институт продолжал оставаться в осаде. Однажды утром мы («мы» в данном случае — это Арбатов и я) узнали, что на 17.00 назначено партийное собрание с целью учинить «погром» в институте. Сигнал «SOS». Остался один выход — звонок Брежневу. Звоним. Он сразу соглашается нас принять. Едем в Кремль. С нами — Г.Э. Цуканов.

Входим в кабинет. Брежнев один. Вид больного, очень больного человека. Одутловатое лицо, тяжелый взгляд. Такое впечатление, что он где-то далеко отсюда и силою воли иногда возвращается в реальное время и пространство. Как мы условились, стараюсь четко и ясно изложить суть дела. Смысл: Николая нет. Но есть люди, которые хотят всеми правдами и неправдами подорвать авторитет его института и тем самым бросить тень на его светлую память. Разумеется, это было сказано не таким канцелярским языком. Расчет делался на то, что Брежнев, который с большим уважением, я бы даже сказал — с почтением относился к Николаю Николаевичу (так он его обычно называл, а не по имени или фамилии, как большинство из своего «ближнего [13] окружения») и что именно поэтому он благосклонно отнесется к нашему обращению. Мы правильно рассчитали.

— Что я должен сделать? — с трудом спросил он.

— Позвоните Гришину и скажите, чтобы отменили сегодня собрание и вообще оставили институт в покое.

Брежнев нажал кнопку селектора, и тут же зазвучал почти восторженный голос Гришина, который с ходу стал рапортовать, сколько овощей уже завезено в Москву на зиму. Брежнев пару минут молча слушал, а затем сказал: «Погоди про капусту. Что там с институтом Иноземцева?» Из многословного ответа Гришина следовало, что он не очень в курсе дела. Не знаю, понял Брежнев это или нет, но он сказал то, о чем мы просили: собрание отменить, институт не трогать.

Это была моя последняя встреча с Л.И. Брежневым. Когда мы вернулись в Волынское, собрание уже было отменено...

В ходе отработки партийных бумаг приходилось заниматься широким спектром проблем. Но все же была какая-то, хотя и весьма условная, специализация. Так, Николай выступал экспертом в первую очередь по делам международным (общая обстановка в мире, внешняя политика, мировая экономика и т.д.). Не буду вдаваться в детали, но если говорить о теоретических выкладках («формулировках»), то совершенно очевидно, что с каждым годом, несмотря на сопротивление, удавалось, хотя и медленно, по чайной ложке, но все же наращивать элементы реализма, уходить от наиболее обветшалых, одиозных догм, впитывать ароматы живой жизни. Если же говорить о делах практических, то тут критерии более определенны. Академик Н.Н. Иноземцев внес существенный личный вклад в подготовку и реализацию трудного поворота к разрядке, к ограничению и сокращению стратегических вооружений. Тьма тьмущая была сомневающихся, колеблющихся, сопротивляющихся, споры были острейшие, но в итоге разум победил.

Кстати, о спорах. Пока Л.И. Брежнев был в «форме», возражения ему, споры с ним — иногда в довольно резких тонах — были нормой в нашей работе. Он мог остаться при своем мнении, не согласиться с нами, но это никак не отражалось на его отношении к спорщикам. Нередко мы «схватывались» и между собой. Он внимательно слушал. Вспоминаю образец руководящего юмора: «Вы спорьте, спорьте, а вот я выйду на трибуну, скажу — и это станет цитатой».

Много приходилось Николаю заниматься и проблематикой, связанной с развитием нашего народного хозяйства. Помню, с какой энергией, с каким энтузиазмом занимался он подготовкой пленума ЦК КПСС по вопросам научно-технического прогресса. В результате работы многих научных коллективов, хозяйственных ведомств был проанализирован и обобщен огромный материал, подготовлены продуманные, развернутые рекомендации. К сожалению, по причинам, которые здесь нет смысла обсуждать, пленум не состоялся. [14]

Активное участие принимал Н.Н. Иноземцев и в неоднократных попытках включить рыночные механизмы в нашу народнохозяйственную систему, соединить, синтезировать план и рынок. Он не был «рыночником», но полагал, что сочетание планового и рыночного начал может оживить, встряхнуть советскую экономику. Оживления не получилось. Каждый шаг в сторону рынка, самостоятельности предприятий немедленно блокировался десятками оговорок, утопал в аппаратном песке. По нынешним представлениям, задача, которой мы безуспешно занимались тогда, вообще не имеет рациональных решений. Возможно. Хотя, глядя на нынешнее положение в экономике, хотелось бы думать иначе.

Я пишу о баталиях, связанных со «священными текстами», потому, что именно на этом поле наши пути с Николаем пересекались особенно часто. Но его главные интересы лежали в другой плоскости — в науке, точнее, в организации науки. Ему повезло. Он получил в наследство лучший (если иметь в виду гуманитарную сферу), с богатыми традициями академический институт. И в самые сложные, трудные для науки времена он сумел сохранить марку института. Ученые, воспитанные и взращенные в ИМЭМО, составили костяк новых, региональных институтов, таких, как Институт США и Канады, Институт Европы и др. Как для ИМЭМО, так и для отпочковавшихся от него институтов всегда была характерна тесная связь с политической практикой. Я видел многие материалы, которые шли из ИМЭМО в «инстанции». Остается только сожалеть, что в этих самых «инстанциях» редко читали эти материалы, а еще реже прислушивались к содержащимся там рекомендациям.

Вместе с Николаем (в качестве члена возглавляемых им делегаций) мне приходилось участвовать в научных конференциях, симпозиумах, семинарах. И где бы мы ни были — в Токио, Лондоне, Вашингтоне — сотрудники его института всегда оказывались на самом высоком профессиональном уровне. Не помню уже где, но после очередного раунда дискуссии, который явно закончился в пользу ИМЭМО, за ужином Николай сказал мне: «Знаешь, Сашка, что бы обо мне ни говорили, но дороже института у меня ничего нет».

У этой фразы есть нетривиальный подтекст. Незадолго до этой поездки у меня состоялся с Николаем непростой разговор. Я сказал ему, что когда он начинает формировать делегацию для поездки на ту или иную конференцию, мне звонят из ИМЭМО и просят, если директор обратится ко мне, не отказываться. «Если ты в делегации, — говорят мне, — Николай Николаевич меньше шумит на нас, не повышает голос, в общем, все как-то спокойнее». К этому я добавил, что, к сожалению, не раз слышал от его подчиненных, что он в обращении со своими сотрудниками бывает иногда невыдержан, может нагрубить, обидеть... Должен заметить, что сам я ничего подобного никогда не наблюдал. В том круге, где мы общались, Николай был всегда [15] безукоризненно корректен, даже как-то холодно корректен. Иногда в его интонациях проскальзывали жесткие, высокомерные нотки, но они не воспринимались — мною, во всяком случае, — как нечто негативное, ибо, во-первых, были обращены не только «вниз», но и «вверх» и, во-вторых, предполагали возможность адекватного ответа.

Как бы то ни было, затеял я такой разговор. Зря, наверное, как думаю сейчас. Взрослый, давно сложившийся, уверенный в себе человек, его стиль поведения, общение с людьми — это, если угодно, инвариант, который не зависит от бесед за ужином. Но тогда я был значительно моложе и глупее. Николай долго молчал. Отчужденно молчал. Еще раз закусили, еще... Потом последовал монолог, небольшой, минут на десять. Магнитофона у меня не было. Передаю смысл.

— Я требую от людей только то, что требую от себя. Не приемлю, ненавижу разгильдяйство, пустую болтовню, необязательность в словах и делах. Если я даю задание, я вправе требовать, чтобы оно было выполнено в срок и квалифицированно. Не приемлю полуфабрикаты. Понимаю, что бываю резок, обижаются люди. Но я ведь тоже человек! У меня нервы выматывают за пределами института и из-за института. И в институте могли бы это понять. Я был сентиментальным юношей. Война опалила нас, все выжгла. Ты не можешь этого понять. Мне нужен результат. Хорошо работать. Хороший институт. Обижаются те, кто не дотягивает до моих требований. А я буду требовать, и «давай, Сашка, на этом поставим точку!» Поставили...

«Опаленные войной»... Тогда эти слова лишь скользнули по моему сознанию и забылись. В отличие от многих фронтовиков, Николай редко рассказывал о войне. Человека, которого я знал, уже при возрасте и при должностях, мне было трудно представить в блиндаже. Читая военный дневник командира взвода Н. Иноземцева, я общался с совсем другим человеком. Изнанка, будни войны, трагизм поражений, потерь, торжествующая жестокость и — молодость, неистребимая, бьющая через край молодость, преодолевающая, побеждающая ужасы войны! И мысли, рожденные войной:

«...Человек, сознательно идущий на верную смерть, должен быть или безразличным теленком с загнанными внутрь инстинктами, или иметь крепкий характер и железную силу воли. Последнее приобретается со временем и дорогой ценой. Но раз приобретенное — остается надолго, если не на всю жизнь» (с. 91).

«Большая ноющая боль. Желание как можно глубже уйти в себя, изолироваться от чертовски надоевшего. Огромное стремление к большой, целеустремленной, умной жизни, всепоглощающей деятельности» (с. 140–141).

«Итак, начался новый год. В нем мне исполнится 23 года. Возраст уже достаточный, чтобы определить свое место в жизни. Что ж, основное — уметь желать и иметь характер, способный все побороть и превратить желание в действительность...» (с. 146). [16]

«Никому из старых моих знакомых (девушек, конечно) не пишу. Ведь люди интересны, если нет каких-то общих чувств, только в том случае, когда стремишься их познать, ищешь в них (и находишь) что-то новое, до этого неизвестное. Когда же знаешь их мысли, их логику, их взгляды и вполне твердо уверен в том, что они сделают завтра (не говоря — сегодня), — они скучны. Кроме того, если знаешь их слабые стороны, умеешь на них воздействовать, они вдвойне скучны» (с. 200).

Война и уродовала, и закаляла. Разных людей по-разному. После «Дневника» Николай стал мне понятнее и ближе.

И последнее. То, что я написал о Николае Николаевиче Иноземцеве, — это лишь отдельные эпизоды, отдельные штрихи к портрету незаурядного, крупного, сделавшего себя человека. Он сложен и противоречив, как сложно и противоречиво породившее его время. Помните: «времена не выбирают, в них живут и умирают...».

Ныне модно кидать камни в тех, кого называют шестидесятниками. Камни — это больно. Нас легко упрекать. Ведь приходилось и наступать на горло собственной песне, и кривить душой. И тем не менее, нам не стыдно за прожитую жизнь, за дороги, которые мы выбрали и которыми шли. Мы видели свою задачу в том, чтобы не дать растоптать, уничтожить всходы, проклюнувшиеся после XX съезда. И нам, нашему поколению, удалось это сделать. Иначе была бы невозможна перестройка.

Нам не повезло. Мы были еще слишком молоды, когда случился XX съезд партии. И поэтому не смогли превратить «оттепель» в весну. Мы были уже слишком старыми, когда началась перестройка. И поэтому, вытащив перестройку, вытащив демократию и гласность, мы не смогли предотвратить развал и хаос.

Теперь нам осталось писать мемуары. Чтобы наши дети и наши внуки лучше поняли наше время, а значит — и нас.

Все мы герои и все мы изменники. Все, одинаково, верим словам. Что ж, дорогие мои современники, Весело вам?

Каждое поколение должно само ответить на этот вопрос, который задал себе, нам и всем Георгий Иванов.

И последнее. Николай принадлежал к верхнему возрастному слою «шестидесятников», к тем мальчикам, которые начали войну в 20 лет и которые, если судьба подарила им жизнь, сумели наложить свой отпечаток на все послевоенные годы. Накануне великого праздника мы думаем о них с особой теплотой и бесконечной признательностью.

А. Е. Бовин
Дальше