Встречи с военной Москвой{50}. Дни рождения
Прошло почти два с половиной года (с момента призыва в армию осенью 1939 г.). Так ярко сохранились в памяти прощальные вечеринки. Потом казарма, Артемовск. Переезд в Западную Украину. Жизнь на границе. И последнее война. Четыре месяца лихорадочной фронтовой жизни, непрерывного отступления. Сотни километров верхом на лошади. Десятки километров в сутки, пройденные пешком. Горящие скирды хлеба, нефтехранилища, поднятые на воздух, разрушенные города. Нескончаемые толпы беженцев, грохот бомбежек: кровь, кровь и кровь... Смерть друзей, заботы о близких.
Последние месяцы жизнь в тылу, в чрезвычайно тяжелых материальных условиях. И, наконец, поездка в Москву, сопровождать транспорт с нашими гаубицами, сдаваемыми в ремонт.
Дверь теплушки раскрыта настежь. Полной грудью вдыхаешь родной, московский воздух. Вот Малаховка и Красково. Сколько счастливых летних месяцев было здесь проведено!
Все по-старому. Только сняты провода электрички, еще реже стал лес, и на станциях почти нет людей. В Люберцах на платформе сложены ящики с патронами и гранатами. Из всего комбината сельскохозяйственных машин дымится только один цех. Ближе к Москве все чаще видишь противотанковые (?)... надолбы, рогатки. «Фрезер» и завод им. Хрущева стоят безжизненные, осиротелые. Так же сиротливо становится на душе.
На железнодорожном полотне, особенно около Перова и Сортировочной, нескончаемые кучи кала следы бесчисленных эшелонов, так не гармонирующие с обычной московской чистотой и опрятностью.
Москва еще не успела ликвидировать последствия налетов фашистской авиации, изменений, вызванных непосредственной близостью фронта. Только полтора месяца тому назад Красная Армия начала наступление и разгромила гитлеровцев на ближних подступах к [100] городу. Первые месяцы 1942 г. были самыми тяжелыми в продовольственном отношении. Большинство домов не отапливалось, во многих районах не было света. Метро работало до 8 вечера, трамваи до 10. На всех заставах баррикады.
Все это было известно из писем, но видеть своими глазами очень и очень больно. Разве такой думал увидеть Москву, мечтая о ней в годы пребывания в армии, вспоминая ее в самые тяжелые минуты походной фронтовой жизни? Как ясно каждый из нас представлял свое возвращение домой в Москву, возобновление учебы в институте. И как каждый стремился к этому!
Транспорт наш остановился в Перове. Нас должны передать на Окружную дорогу, с Окружной на Северную и направить в Подлипки. Все это протянется не менее 14–18 часов, а пока можно быть свободным. Время около 9 часов вечера. Вскакиваю на какой-то дачный поезд и доезжаю до вокзала. Затем трамваем до Сретенских ворот. Там жду другой трамвай «А». Как странно видеть московские улицы и площади, обычно залитые морем света, совершенно темными. Только изредка вспыхивает голубой огонек у дуги трамвая, или прорезает темноту узкий пучок света, выбивающийся из маленькой дырочки затененной автомобильной фары.
После короткого «штурма» попадаю на площадку трамвая. Разговор преимущественно о еде. Молодая, прекрасно одетая дама с полубуханкой черного хлеба в руках замечает: «Раньше никто не ценил вкус хлеба. Ведь черный хлеб гораздо вкуснее каких угодно пряников».
Вот и Сивцев Вражек. Проходя по нему и по Староконюшенному, чувствую, что сердце бьется гораздо чаще обычного. Дом 35{51}. В окнах нижнего этажа вижу звездное небо. Открываю дверь своего дома. Та же сильная пружина. Ощупью дохожу до лестницы, берусь рукой за перила и медленно поднимаюсь наверх, внимательно считая клетки. Четвертый этаж.
Итак, я опять дома. Сколько раз это короткое слово «дома» будило мозг, вливало новые силы, заставляло подчинять себе переутомленный организм. Вся сознательная жизнь, все радости замечательного счастливого детства и прекрасной содержательной и вместе с тем беззаботной юности связаны с домом, с семьей, с этой квартирой на четвертом этаже.
Даю один длинный звонок. Неужели двери откроет папа? Ведь, возможно (это я знал из писем), он уже вернулся из Чкалова.
Тишина. Чьи-то незнакомые шлепающие шаги и голос: «Кто здесь?»
Я прошу кого-нибудь из Иноземцевых, мне отвечают, что их давно никого нет, уже поздно и открыть дверь мне не могут. Объясняю, что я хозяин этих комнат, что приехал в Москву в командировку. Сам [101] тон такой, что старушенция, очевидно, боясь последствий, «ушлепывает», а какая-то женщина открывает дверь.
В передней нагромождена куча вещей, в большой комнате тоже многое переставлено. Здесь живет совершенно незнакомая мне семья, переселенная из-за бомбежки из Дорогомилова. Люди, как видно, культурные, проявляют ко мне большое внимание, успокаивают в отношении вещей, показывают, что все опечатано. Предлагают садиться с ними пить чай, но я отказываюсь слишком тяжело видеть все совершенно чужое там, где сами стены и мебель чувствуешь родными.
Заходит Катя единственная из всех, ранее живших в квартире. Около часа провожу с ней. Узнаю все подробности выезда папы с мамой в Чкалов, призыва в армию Шурика, бомбежки дома и тому подобное. Предлагает остаться ночевать у нее, но я хочу обязательно побыть один, собраться с мыслями, «переварить» массу впечатлений.
Выхожу на улицу и медленно иду к Афанасьевскому переулку, к Борису Вайнштейну{52} он должен быть дома, в Москве.
Да, все сложилось иначе, чем я думал. Хороша встреча! И как обидно, ведь знаешь, что об этой встрече родные мои мечтали еще больше, чем я, что мама сделала бы все возможное, чтобы увидеть меня, что она и папа уехали только потому, что не было другого выхода. Папа должен быть в Москве на днях, неужели так и не удастся увидеть его?
Вхожу во двор, поднимаюсь на крылечко буськиного флигеля. Стучу минут десять. Наконец, открывается на нижнем этаже форточка и раздраженный голос кричит: «Чего вы стучите? Они давно все уехали».
Что ж, следующий на очереди Коля Воробьев, «птаха», с которым мы вместе кончали школу, учились в институте в одной группе. Иду к нему. Открывает дверь незнакомая женщина Колю взяли в ополчение, четыре месяца о нем ничего не известно, а тетка его эвакуировалась из Москвы в самом начале войны.
Последняя надежда на Валю. С ней связаны последние школьные годы, она один из центров нашей замечательной компании, а главное жена Андрея, моего лучшего, любимого друга{53}.
Знакомая, столько раз исхоженная дорога на Остоженку. И опять неудача Валя с матерью в Омске.
В отношении остальных близких приятелей, оставшихся в живых, знаю, что они в армии. Люля вышла замуж и живет в Средней Азии, а больше ни к кому из знакомых девушек идти не хочется, хоть и отношения с некоторыми из них до отъезда в армию были довольно близкими.
Вот она, родная Москва, и наша компания, лучше которой я ничего не встретил и не встречу. [102]
Медленно иду домой. В городе объявлена тревога, бьют зенитки. Над бульваром низко пролетает самолет, очевидно, немецкий. По крышам, как горох, бьют осколки снарядов. На все это не обращаешь никакого внимания, в минуты подобного морального состояния ничто не дорого, ни о чем не думаешь, ничем не дорожишь.
Звоню к Мерпертам{54}. Яков Иванович, увидев меня, буквально душит в объятиях, а потом, спохватившись, начинает говорить шепотом тихо-тихо: «Сделаем сюрприз Мелинтине Михайловне». Входим в комнату. Мелинтина Михайловна не может сказать слова от удивления, стоит как вкопанная, а потом бросается ко мне. Первые ее слова: «Ах, если бы была дома мама!»
Ради моего приезда Яков Иванович открывает бутылку хорошего вина. Вторая такая же хранится ко дню возвращения Коли из госпиталя. О ранении Николая я знал и раньше, знал, что он в Омске, но только здесь выяснилось, что рука у него совершенно не действует.
В течение нескольких часов идет оживленный разговор о моем пребывании на фронте, о московских делах, о Коле, о Шурке. И, как всегда, горячо обсуждаются вопросы тактики и стратегии.
Часа в три ночи ложимся спать. Все спят одетыми в комнате 2–3 градуса, я же, применяя свой армейский опыт, раздеваюсь так гораздо теплее.
Несмотря на большое переутомление, заснуть не могу. Это, пожалуй, первая бессонная ночь за два с половиной армейских года. До этого моментально засыпал и на снегу в зимних лагерях, и в лужах по обочинам дорог, и под аккомпанемент разрывов снарядов и мин, во всех случаях, когда к этому была малейшая возможность.
Утром иду побродить по городу, прохожу Арбат, улицу Коминтерна, Манеж, центр. Следы бомбежек. Хмурый, унылый вид улиц и домов. Цветные полосы на гостинице «Москва» и здании Совнаркома; домики, нарисованные на Кремлевской стене, задрапированы звезды на башнях. Очень мало автомашин, гораздо меньше народу на улицах. Суровые, сумрачные лица. Конный патруль на улице Горького.
А все-таки Москва прекрасна и в своем новом суровом облике. Мой родной, любимый город! Он мне так же близок и дорог, хотя я не встретил в нем родных и близких.
Что ж, уже пора ехать на вокзал.
Весь день и ночь проходят в хлопотах с трактором. В Подлипках нас не принимают и направляют в Пермь. Даю телеграмму в Чкалов, что буду в Москве через 20–25 дней, на обратном пути.
Вечером поезд медленно трогается. Опять открыта дверь теплушки. Постепенно стушевываются силуэты города, и бегут один за другим цветные огоньки стрелок и светофоров. [103]
Москва опять позади...
Сколько мыслей было связано с этой поездкой, сколько мечтаний... В эту минуту чувствуешь себя особенно одиноким и заброшенным.
Москва позади...
Случившееся несчастье с ногами не сделало его ни в какой степени угрюмым и замкнутым, наоборот он жизнерадостен и энергичен.
8 эти минуты он целиком во власти любви к своему старшему сыну, тоже ставшему солдатом. Высокий лоб, хорошие смеющиеся глаза и узкий подбородок, придающий лицу какой-то восточный, «персианский» отпечаток, сразу ассоциирующийся с образом Николая, ставшим за два последних года таким близким. Мать русская женщина, умная и трудолюбивая, и, как все матери, больше всего на свете любящая своих сыновей, особенно старшего, ибо он сейчас далеко от нее, и ему постоянно грозит опасность.
Скромный завтрак в холодной комнате характерная черта ощетинившейся фронтовой Москвы. Из самых сокровенных тайников достается литровка водки, старой, «Московской». Немногословие, скупые тосты за нашу удачу, за победу, за возвращение домой.
Вот в этой комнате, Коля, говорит Прасковья Григорьевна, были шумные веселые вечеринки, когда наш Николай учился в 9 и 10-м классах. В этой же комнате был прощальный вечер перед вашим отъездом в армию. Родные вы мои! Только бы остались живы и скорее возвращались, мы круглые сутки будем работать, но создадим вам все условия, чтобы нормально жить и учиться. Сейчас мы работаем по 12–14 часов в сутки, а для победы и вашего возвращения готовы работать и по 18, и будем счастливы. [104]
Да, Николай, передай своему другу и нашему сыну, что мы всегда верили ему, а сейчас гордимся им и ждем домой, ведь вся наша жизнь принадлежит нашим сыновьям. Смотрите же, воюйте честно, но на рожон не лезьте, ведь вы и жизни еще не видели. Поцелуй его, Коля, так, как я поцелую сейчас тебя. И Илья Данилович, державшийся до этого бодро и весело, зарыдал у меня на плече.
Несмотря на все напоминания, что я могу опоздать на эшелон, меня не выпустили до тех пор, пока я не взял посылки шикарные для тех времен, ибо в них были коробки конфет и печенья, две плитки шоколада и две бутылки вина.
Выпейте за Москву и своих стариков. Надеюсь, придет время и увидимся...
Жизнь! Какое прекрасное слово! И как легко на протяжении этих месяцев оно превращалось в отвлеченное понятие. За несколько месяцев фронта каждый переживает больше, чем за долгие годы жизни, перечувствует больше, чем за десятилетия спокойного существования, легко отбрасывает то, что когда-то казалось очень ценным и дорогим. Здесь познаются люди и цена всего нас окружающего. «Мне 22 года, я прошел Отечественную войну, и мне 33 года», смогут сказать многие из нас.
Мишка (Бергман) убит, Банкин погиб при переправе. Костя (Тарновский) ранен, Лапидус и Арам (Григорян) не смогли выйти из окружения еще под Уманью. Со мной только Сафонов.
В этот день возвращаюсь из командировки в Москву, где после двух с половиной лет отсутствия так никого и не увидел: от Шурика более полугода ничего нет, папа и мама где-то в Чкалове, друзья, еще уцелевшие, в армии. Комната заперта.
Переполненный саратовский поезд. Вши и мешочники.
Вдвоем с Яшей Корфом выпиваем флягу вина, взятого у Кати, закусываем хлебом и селедкой, полученной в ближайшем продпункте.
Пожелание одно скорейшее окончание войны.
Сознание своей почти полной бесполезности. Привычные, но по-прежнему противные, самые отрицательные стороны армейской специфики: абсолютное подчинение другим, сознание собственной несамостоятельности, невозможность как-либо повлиять на ход событий, на действия самодуров с чинами, сознание ненужности большей части того, что делаешь.
И в то же время знаешь, как необходимы твои знания и опыт в другой обстановке, непосредственно на фронте. Обидное сознание того, что проходят лучшие годы, а ничего из задуманного не достигнуто, не приблизилось.
Одновременно с этим чувствуешь в себе запас «потенциальной» энергии, способность сделать очень много.
Обед в присутствии троих приятелей. Верх желаний достигнут: жареная картошка, кислое молоко, блины сомнительного свойства и литр сивухи.
Мы изменились и внутренне и внешне, характеры закалились и очень огрубели, но в глубине души мысли и чаяния прежние.
Вечер в клубе, танцы. Танцуешь больше как-то по инерции, заранее знаешь, что скажет каждая из местных «львиц». А мысли далеко в Москве, в воспоминаниях золотых дней школьной жизни и поступления в институт.
Ничего, если останемся живы, мы еще свое возьмем. Счастье будет рано или поздно и среди нас, ведь не зря же за него заплачено авансом теперь, такой дорогой ценой, ценой крови, трудностей, лишений, моральных переживаний... [106]