Содержание
«Военная Литература»
Дневники и письма

1946

05.01.1946

Вельтен. 12 ночи.

И вот опять, событие за событием... больше неприятных и скучных.

Меня направили в Креммен на лесозаводы. Там два их в моем распоряжении. Работы не так много. Квартира хорошая.

В последние дни меня стали навещать даже немки, так что я почувствовал себя веселей и счастливей. И все бы не беда, если бы не один негодяй из технического отдела, выскочка и подлец по фамилии Шлепентох, старший лейтенант. Он еврей, и тем более обидно, что он шкурник и клеветник. Шофера рассказывают, что когда он ездил по заданию в Россию, то захватил с собой две автомашины различного имущества, а ведь нисколько не воевал — только собирал по тылам богатство, завоеванное нашей воинской кровью. Он и не скрывает, что обогащался во время войны, даже гордится и хвастает своими приобретениями. А я-то топтался по шелку и золоту, но бои не позволили барахольничать и родители мои по-прежнему, если не больше, бедны и несчастны.

Теперь этот сморчок с грязной бородой и ехидными, плюгавыми глазками, позволяет себе матюгать меня, командовать мною, и кляузничать майору и подполковнику Тульчинскому. И те ему верят, не утруждая себя проверить так ли все в действительности, и последние два раза буквально выставили меня за дверь.

Сегодня докладывал майору. Он как всегда мне не верит, и заверяет, что Шлепентох-де работает, а я нет. Так, правда, на стороне подлецов.

В три часа дня, когда закончил оформление акта и написал два рапорта, по поводу меня лично касающихся вопросов — решил ехать. Было грязно и сыро. Дождь проникал всюду, он был нескончаем и противен. Ему безразличен был я, и мне хотелось как можно скорее прервать свидание с сырым ненастьем, пронизывающим отовсюду мою душу и тело. В этот миг я позабыл и о Кучеревой Инге, с которой порвал вчера вечером, после того, как застал у нее в квартире нескольких военных; и о картине, которую смотрел в вельтенском кинотеатре уже несколько позже нашей размолвки. И к несчастью моему эта немка оказалась совсем неподалеку от меня, и уже без военных — видимо бросила их, — но слишком поздно: я решил до конца испытать величину своего самолюбия.

Я ехал навстречу ветру, навстречу... впрочем, время мне показалось невероятно длинным, и только вечером (в 4.30) когда уже стемнело, я, увидев знакомые очертания домов и улиц, первым шагом своим нанес визит к прекрасной вдовствующей Кристине.

— Ein schöne Waldemar!

Начальнику базы
Майору Скоркину

5.I.46 г.

РАПОРТ

Прошу Вашего распоряжения о выдаче мне личного оружия, так как по условиям моей работы мне часто приходится быть одному в ночное время вне пределов Базы.

Пистолет у меня отобран в в/ч 1052 с.п., 301 с.д., 9 корпуса, 5 ударной армии, I Белорусского фронта, в день моего отбытия в 27 опрос, о чем имеется пометка в удостоверении личности с печатью, за подписью начальника арт. снабжения.

Лейтенант Гельфанд.

06.01.1946

Креммен.

Эта девушка поистине достойна любви и уважения. Она старше меня на год и уже имела мужа, с которым прожила не более 13 дней, но сохранила при этом свою девственность и красоту. Она человек в полном смысле этого значения, хотя и женщина, и немка, хотя и работает в театре, где очень трудно сохранить моральную чистоту особе ее пола.

Но только одно несчастье против нас обоих — ее родители. Когда, после первого посещения моей резиденции на Отто Штрассе она задержалась здесь до утра, мать категорически запретила ей сюда являться, и теперь мы вместе изыскиваем разные способы, включая обман, чтобы быть вместе.

Я побыл у них недолго. Ко мне обещали прийти девушки-немки, и я торопился их встретить. Их визит намечался на 6.30 вечера, а уже было почти 18, то есть 6. У отца Кристины был день рождения и она, как любящая дочь, сокрушенно заметила, что отцу нечего курить. Это был предлог, на который я охотно отозвался, решив пожертвовать еще одной пачкой сигарет ради только минутного время провождения наедине с девушкой. Мать категорически отказалась пускать Кристину со мной ко мне домой даже за сигаретами: «Найн, найн, найн!» Отец не возражал, и даже напротив, настаивал, чтобы она со мной пошла. После продолжительных препираний перевес оказался на стороне большинства, и Кристина вторично одарила меня нежным смехом, горячим поцелуем и ласками, уже у меня в квартире.

Мне всегда приятно с ней, и любой вопрос, как бы он щепетилен не был при ней не становится пошлым, ибо она как ангел, все обожествляет подле себя.

Люблю ли я ее? Нисколько! Да и могу ли я ее любить по-настоящему, как, например, нашу, родную девушку из СССР? Нет, просто я ее безумно уважаю за чистоту и девственность, ценю за человечность, преданность и постоянство, симпатизирую ей за ее красоту и свежесть, за белизну ее тела и ласковость души. Но что хвалить? Ведь это похоже на оправдание. Наверно и действительно я хочу отогнать от совести, страшную истину моего увлечения.

Сейчас все говорят со злобой и негодованием о людях моей природы, а между тем сколько случаев времяпрепровождения для одной ночи. И самые главные протестанты и ненавистники больше всех усердствуют в разврате и бесстыдстве. Но пусть кричат они и ударяют себя в грудь, пусть клянутся в своей неискушенности и незамаранности — я им не верю. Человек, он всегда человек, и не может терпеть душевного заточения — одиночества... Но я забираюсь в философию, и это уж слишком для моего, не вполне заточенного карандаша, и, следует, думается, остановиться на точке-избавительнице. «Как бы чего не вышло» — нестареющая щедринская формула.

Через десять минут я проводил Кристину домой вместе с ее подругой — саму Кристину мать больше никуда не пускает по ночам, хотя ей и 23 года.

Вернулся, ожидал. Никто не явился, и я счел себя самым одиноким и несчастливым. Долго всматривался в черное окно, но оно было все также темно и безответно. Время показывало седьмой час, и секундная стрелка нетерпеливо прыгала на часах.

Вышел во двор оправиться, когда услышал женские голоса у парадного подъезда здания. Немного удивился почему там оказались женщины, но решил, что они пришли к хозяевам дома, и, бросив косой луч фонарика в их сторону, быстро погасил его, собрался уходить. Женщины отошли от ступенек и закопошились в кустах. Решил — оправляются, и мне еще неловче стало от моего присутствия здесь и в этом месте. Я совсем прильнул к земле и не смел шевелиться. Вдруг они выросли передо мной, и молодой девичий голос спросил по-немецки, где здесь лейтенант. Я был в теплой плетеной косоворотке с железным замком на воротнике, и меня трудно было ночью узнать. Я еще раз осветил лица, почувствовал в них знакомые очертания, и, схватил за руку ту, хорошенькую, визита которой я дожидался не раз, и ради которой принимал ее подруг и одного парня, обещавшего мне ее привести. И вот неожиданность: пришли сами, в такую темень, не побоялись, причем обе ни разу еще не были у меня.

Она вздрогнула, испугавшись моего прикосновения, тогда я осветил и себя. Она вскрикнула «Вольдемар!» Мы пошли в дом. Здесь первый раз я прильнул к ее губам, потом прижал крепко, и, хотя она была моложе Кристины — взгляд ее был тускл и холоден, а сердце билось как-то совсем фальшиво.

12.01.1946

Креммен.

Только что вернулся с кино. Смотрел вторую серию «Петр I». Сильно увлекательно! До двенадцати часов досидел и не заметил, как время успело убежать.

Выразителен Меньшиков — Жаров, силен и размашист Петр — ***, Екатерина немного неестественна, совсем не та, грозная и, вместе с тем, умная женщина, какой я знаю ее по ее дневникам и воспоминаниям. Прекрасна сцена беседы Петра со столетним старцем, триумф Арапа, встреча первого обладателя Екатерины *** со своим бывшим фельдмаршалом...

Но некогда об этом, ведь мне завтра в Берлин, Потсдам. Снова, снова знакомые места, жизнь, мир свой и чужеземный как на ладони, прелести и грязь земного шара наших дней.

Я счастлив еще раз увидеть все то, что за два месяца успел забыть и выбросить из головы, так как незачем было думать о безвозвратном. Мне нужно посмотреть Берлин, ведь я его так мало знаю! Но время ограничивает мои возможности.

С посылкой опять несчастье. Ее не приняли, так как на адресе указано «До востребования», а ведь незадолго перед тем я ее переупаковывал — было 11 килограмм 100 грамм, и уплатил пачкой сигарет только за то, что мне ее зашили.

14.01.1946

Потсдам, гостиница.

Берлин почти не изменился. Жив «Шварцер Маркт» на Александер Платце и филиалами на всех улицах и перекрестках, в домах и коридорах города. Полны праздной публики кафе и рестораны, тесны трамваи и автобусы. Суетливы улицы и надоедливы трамвайные остановки, где не дают покою попрошайки: взрослые и дети, богатые и бедные — все просят и просят.

В Потсдам приехал поздно — в 8 вечера — задержал торг: купил фотоаппарат, часы, две ручки, фуражку — половину из того, что наметил. Обошел фотоателье и был у художника. Фотографировался и оставил для увеличения свои фотографии.

Фотоаппарат немецкой марки «Акфа». Квадратный, черного цвета под вид целлулоида. Редкий по внешнему виду. Линзы сверху не видно — она внутри. Светосила слабая, примерно 7 на 7. В одном месте краешек надломан и грубо прихвачен клеем в месте соединения двух половинок аппарата — он складывается из двух частей. Защелки с двух частей белые — цвета стали. На них написано по-немецки «Zu, Auf».

Аппарат держится на одной защелке — другая сломана. Имеются две стальные втулочки для примитивных установок на выдержку и моментальную съемку, светофильтр, два видоискателя для продольных снимков и поперечных. Оконце с красным стеклом, через которое можно следить за передвижением кадров пленки, без прикрытия — оно сломано.

Аппарат работает пленкой 6х9 на деревянной катушке. Внутреннее устройство аппарата очень простое, хотя наружный вид внушает невольное уважение своей необычностью.

Ришовские меня встретили с восторгом и упреками, почему я не был так долго. Меньшая, 15-летняя дочь Марьяна — самая милая и самая приятная. Старшая Ильза — терпима, но средняя — надоедлива и привязчива до невозможности, причем худа и лишена фигуры. На улице она беззастенчиво строит глазки, когда я попадаюсь ей навстречу взглядом, гримасничает, чем ставит меня в весьма неловкое и опасное положение.

Здесь воли больше. Часто можно встретить в самом центре военнослужащего К.А. и немку под руку, или обнимающегося с ним. В кино и театры доступ открыт без разграничений, а рестораны немецкие всегда заполнены офицерами. Солдат здесь, правда, реже увидишь. Им труднее в Берлине и его окраинах. Зато немцам здесь воля вольная: круглосуточно разрешено ходить по городу и уже не проверяют по квартирам патрули.

H. Rischowski Weissensee,
Linden-Allee, 51.

16.01.1946

Хеннигсдорф.

Опять ночевал у Маргот. Она мало изменилась: хорошенькая, но руки у нее покрылись прыщами, и она расцарапала их по всему телу, и теперь я немного брезглив, но не настолько, чтобы оставить ее совсем.

Сейчас я пишу, а она смотрит. Уж очень интересно ей знать, а мамаша ей говорит:

— «Denn du kannnst ja nicht lesen» — как будто может сама. Сейчас я целую Маргот при мамаше — раньше она не позволяла дочери поздно засиживаться со мной. Перед тем как лечь спать, я даже договорился с девушкой, чтобы она пришла ко мне в полночь — слежка и надзор матери — препятствие, послужившее отсрочкой для вкушения всех сладостей сна, и близости с ней.

Раньше она скрывала точную дату своего рождения, говорила, что ей 18, а вчера мать и дочь поочередно признались, что девочке всего-навсего 16.

Майор Скоркин, видимо, не доволен моей поездкой. Все говорили, чтобы я поскорей шел к нему, так как предстоит поездка в Потсдам, для прикрепления нашей Базы к военторгу, но я, в беседе, не напомнил ему об этом.

17.01.1946

Сегодня в Креммен прибыл старший лейтенант (я забыл его фамилию) и предъявил записку, в которой содержалось требование майора Корнеева, немедля сдать лесозаводы и прибыть в распоряжение помощника начальника Базы по технической части. За мной прибыла машина, и я погрузил все вещи и велосипед.

И вот снова Вельтен. Немного жаль прежнего, спокойного одиночества, воли вольной, степной и природной. Но, пусть его, — так суждено, и потом, здесь не может быть плохо.

До 12 укладывал свое барахлишко — бумаги. Сейчас пол 1 ночи. Спать нужно.

18.01.1946

Берлин. Вайсензее.

В Креммене пробыть много не пришлось — одну ночь. Утром выглядывал в окно и бросился в глаза, следовавший по дороге старший лейтенант из техотдела. Я, было, подумал, что контролировать явился, потому, что уж очень внимательно он всматривался в содержимое лесозавода, изучал на ходу с интересом.

— А ну-ка, сбегай, — сказал я моему бойцу Жийкову, самому смекалистому из моих помощников, — не для проверки ли прислан он?

Мгновение, и боец был на дворе, встретил офицера, и последовал вместе с ним по дороге.

Меня терзало любопытство, и, чтобы поскорей от него освободиться, я выскочил во двор, навстречу неожиданному посетителю. Он поздоровался и тот час же вручил записку, в которой подписью майора Корнеева официально предлагалось мне сдать лесозаводы старшему лейтенанту, а самому поступить в распоряжение капитана Ануфриева.

Через час машина была во дворе. Второпях собрал чемоданы, постель, прочее движимое имущество, содрал со стен и уложил в вещмешок фотопортреты и был готов. Не успел ни с кем попрощаться, даже фотокарточки у фотографа забрать не смог. Лишь только со счетами рассчитался, а расписку разорвал и разбросал по всему городу, когда проезжал машиной.

Майора Скоркина в Вельтене не застал. Корнеев хотел, чтобы я съездил в Потсдам, прикрепил к военторгу Базу, но сам отпустить не решался. Тогда наутро я обратился к капитану Ануфриеву. Он снова напомнил о работе, и что прежде я должен разрешить вопрос с обмундированием.

— Все документы у меня на руках, пройдет не более двух дней, как я вернусь и приступлю к работе.

— Ну, езжайте.

И, даже не дождавшись продуктов на дорогу, я сел на велосипед.

В Хеннигсдорфе я снова заехал к Маргот.

21.01.1946

Шенвальде.

В Берлине задержался надолго. Приобрел радиоприемник, материал на шинель и многое другое.

Но теперь уже пятый день моего отсутствия из части. Что скажет начальник, и что я ему отвечу?

Вчера, когда ехал на Шпандау, еще в трамвае, разговорился с девушками-лейтенантами, из той самой воинской части, предназначения которой и Beruf, так и не знаю по сей день. Они уговорили меня поехать с ними в цирк, и до 7 вечера время было потеряно. Поздно возвращался на станцию, и все четверо меня провожали и грели «мальчика», обхватив со всех сторон. На память надписал каждой открытки, с изображением красивого мужчины, и тепло распрощался, пообещав баловать весточками.

До О. Дорф в тот день, и даже сегодня, добраться не пришлось. Поезда, автомашины и автобусы перестали ходить. Было уже 11 вечера, когда я приехал в Шпандау. На трамвае доехал до шоссе и там пешком. Через 2 километра пути углубился в густой лес. Светлый диск луны серебрил землю, старательно пробиваясь сквозь крону деревьев. Было немного страшно одному и без оружия. Лес тянулся вдоль дороги, и, казалось, бесконечна его мохнатая непроглядность.

Где-то сзади вдруг послышались женские голоса, зазвучала вихрастая песня. Я не знал дороги дальше и решил остановиться, подождать, чтобы расспросить ее у подорожных певунь. Они тот час насторожились, засуетились, однако с песней не расстались, только мелодия стала робкой и прерывистой. Их было четверо. Когда уже были недалеко от меня, вдруг поменялись местами, и я заметил скраю англичанина с широкой грудью, испуганным лицом, напряженной поступью и заложенной в карман кривой рукой. Мне показалось, что он пьян, и я осторожно, чтоб не потревожить его нерв, касающийся, бесспорно, спускового крючка пистолета в кармане, спросил дорогу на О. Дорф. Мне показали, наперебой объясняя маршрут.

Лес, отступивший перед деревней, снова потянулся далеко вдоль шоссе. Теперь я снова остался один и движение веток хрустевших на ветру и на холоде от шагов моих, подхватывалось и разносилось колючим, холодным ветром. Я старался неслышно ступать по обхваченной холодом земле, но выходило как раз наоборот: мои шаги кошмаром грохотали в ушах, обгоняя меня в движении.

Впереди блеснула красная фара велосипеда, как будто приближающегося мне навстречу. Стало легче. Вдруг яркий луч прожектора вырвался из темноты и на мгновение ослепил меня. Когда автомашина проехала, велосипед исчез из виду и больше нигде не появлялся. Стало опять тревожно. Как никогда почувствовал цену жизни, в душе ругая себя за небрежное отношение к ней. А лес нигде не кончался. Я шел уже почти бегом — хотелось вырваться из этого сгустка тревожных ощущений.

Где-то замелькали огоньки. Их становилось все больше, и они оживали на глазах, мигали, манили и веселили душу. И деревня мне показалась не столь отдаленной, как было на самом деле. Она была рядом (я не чувствовал километров), ибо жизнь и свет неотделимы от моего существования.

Лес, однако, тянулся дальше, и только через пол часа нетерпеливой прогулки я вырвался в каменную двухэтажную деревню, которая долго, подобно пройденному лесу, не выпускала меня из своих улиц.

На окраине достиг регулировочного пункта. Там простоял часа два. Был выходной день, а шофера не любят лишать себя отдыха, начальство тоже, и, тем более, свято блюдущие свои «зонтаг» немцы.

Случайно подвернулась «гулящая» машина — доехал до следующей деревни, еще 10 километров пути минусовав из своего маршрута. Но впереди было еще много идти, и решил остановиться до следующей «попутной».

До Вельтена было 15 километров, до Хенигсдорфа 7, а до Креммена, по той самой дороге, на которой меня застала ночь — 32. Я растерялся: куда и как я шел, если после более 20 километров пути до О. Дорфа, оказался по-прежнему близко к Креммену, Вельтену и Шпандау. Немцы советовали ехать в другую сторону, говорили, что там Шпандау и О. Дорф. Другие, наоборот, указывали «форвертс». Но машин больше не было, хотелось спать, и было холодно.

В сторожевой будке контрольно-охранного отделения, где стоял часовой красноармеец, прикорнул возле печки. Разбудили какие-то женщины, принесшие уголь. Боец посоветовал переспать до утра, и женщины отвели меня в комнату, где спали солдаты. Они потеснились, уступили мне койку. Лег, не раздеваясь, и сразу уснул.

Наутро встал рано. Ребята попросили подождать завтрака, и я уступил их уговорам. Поел с ними плотно, но машины все не было. Пошел пешком и еще километров 10 проделал в это утро. На дороге стали тарахтеть легковушки, появились и грузовые. Я вышел на широкий шлагбаум. Но никто не хотел посадить, а тем более остановиться на полном разбеге. Я шел, ругаясь на всех шоферов и иже с ними, бесчувственных встречных и попутных негодяев, так нахально мчащих мимо, но это не помогало. И только маленькую коптилку немецкую мне удалось остановить и подъехать на ней еще несколько километров.

Теперь до О. Дорфа было недалеко.

Шофер хотел закурить и остановил машину. Довез до самых ворот с высокими белыми львами наверху. Я ему дал пачку сигарет и поблагодарил крепко. Наконец-то я был на месте!

Предстояло еще немало хлопот, и первым делом я выяснил, что ни одна канцелярия, ни одно учреждение кроме библиотеки и читальни, в этот день не работали в полку.

Ночевал в комнате отдыха на диване, скорчившись, не раздеваясь. Было жарко, и я долго не мог заснуть, вспоминая и раздумывая о своей дороге.

Полк не изменился. Люди в нем тоже — скандалы и ругань, самоволки и безответственность — характерно. Люди убивают свой день, ждя вечера. Заболеваемость венерическими болезнями стала массовой: не держат ни решетки, ни проволочные заграждения — прорываются и ездят в Берлин и его окрестности. У входа в лагерь контроль сильный: несколько офицеров всех рангов, до подполковника. Все спрашивают куда, зачем, и тщательно проверяют документы.

Смотрел кинокартину «Морская пехота», ленинградской студией сработанную. Не очень сильная, но интересная вещь. Офицеров развлекают, но их тяготит застенок, в котором их хотят удержать.

Много старых знакомых. Меня узнавали, а я не всех — память проклятущая!

Вещевую книжку получил быстро и легко, хотя вполне свободно мне могли ее не выдать, ведь прошло столько времени.

В голове росли дурные мысли: был шестой день моего отсутствия из части. Как отнесутся майор Скорокин и капитан Ануфриев к этому? Может и на работу не примут больше и отошлют в Бригаду, тогда я потеряю свою комнатку и хорошую службу — мне нравятся моя такая жизнь и работа, в разъезде, в впечатлениях, в движении.

В Берлин приехал на попутной. Слез возле толкучки, что возле Рейхстага, походил с краю, чтоб легче было избежать облавы. Кое-что купил (ручку, батарейки) — и деньги вышли. Тогда решил продать часы, что купил у Ришовских, офицеру-товарищу с которым приехал с полка — он едет домой. Продал по той же цене, что и купил. И снова появилось в кармане 1,5 тысячи марок.

Было холодно и клонило к вечеру. Мне надоело замерзать на улице, тем более что в дороге меня внушительно продуло, а я без шинели и без шапки зимней. Привык, не болею и не коченею как прежде, до войны, при первом осеннем ветерке. Но организм человеческий не железо и чувствителен к холоду все же.

Трамвай сбросил меня у гастронома, и я в последний раз (так решено), остановился у Ришовских. Кушать отказался, да и они настаивали не сильно. Быстро собрал вещи, поехал.

Болгарина Димитрова, у которого оставил приемник дома не оказалось, и в Вельтен вернулся без моей, столь желанной музыки.

Меня не ругали, никто даже не укорил. Только спрашивали, привез ли я книжку, и когда говорил что привез, были удовлетворены.

Видя мои удачи в любом намеченном мероприятии, майор Скоркин предложил готовиться еще в одну командировку.

25.01.1946

Берлин.

И вот снова я в Берлине. Вчера зашел к девушкам, с которыми познакомился в Рейхстаге. Просидел почти до 11,5 ночи. Они умные, развитые, но не интересные в том смысле, в каком я понимаю это значение.

Спал хорошо и много, в гостинице, где сейчас пишу эти строки.

Только сейчас зашла большая, красивая горничная и принесла ситро. Попробовал ее посадить на стул, но она спешила «работать». Через минут десять, снова пришла, улыбаясь и закатывая глаза. Я осмелел, сразу подошел к ней, обнял. Она слегка сопротивлялась. Я рассмотрел крестик у нее на груди и опустил руку ниже. Лифчика не было, и отпор оказался столь слабым (видимым, я бы сказал) что мне сразу удалось вытащить на свет божий, поочередно, груди. Она только склонилась, как бы в обмороке, и молчала. Посадил я ее к себе на колени, она обняла меня, и потом, вдруг встрепенувшись, вздумала вырываться. Схватила две (ф.т.) со стола и ключ, бросилась к двери, а когда я захотел ее остановить — ударила меня по лицу.

Вот такие они все женщины бесстыжие, а эта вдобавок претендует на гордость и самолюбие. Не верю, чтобы она имела хоть одно из этих качеств, ведь вся моя сцена с ней прошла при свидетельстве 10-минутного пробега часовой стрелки.

Уже 11, а мне еще много работы. Сегодня в Потсдаме допишу впечатления.

26.01.1946

Потсдам.

Здесь в гостинице холодно и людно — не интересно ночевать. Одно привлекает — много молодых девушек русских, из числа репатриированных.

Неожиданно на ступеньках услышал смех и щебетание, бросился вдогонку за двумя шалуньями, но они быстро добежали до своей комнаты и закрыли дверь. Стал уговаривать отворить и достиг своего. Вскоре сидел за столом и беседовал с ними. Одна весьма серьезна и принципиальна, понравилась своими рассуждениями, лицом тоже приятна. Адрес ее со мной. Наболтал много лишнего, разоткровенничался, забывая слова Толстого, что «не та баба опасна, которая держит за ...., а которая за душу».

Лег спать в 12.

27.01.1946

Берлин. Пренцлауэр Берг.
Гостиница «Гранд Готель».

К военторгу прикрепился в тот же день, когда прибыл в Потсдам, однако, на руки документов не дали, а посоветовали позвонить по телефону из Вельтена, чтобы ускорить дело.

В 12 дня прибыл на Пренцлауэр Аллее. Решил отвезти приемник и снова вернуться за фотопортретами и чемоданчиком. В Фельтене (немцы так называют город, ударяя на букву «Ф», а не на «В», как мы) сразу показался всем на глаза, и теперь было опасно вторично уезжать, не спросившись у майора, хотя срок командировки не истек, и только через день я мог явиться в часть.

Встретил Сергеева с еще каким-то военным без погон, но тепло и изящно одетого в офицерское обмундирование. Он первым поприветствовал меня, и я не обратил внимания на его персону. Стал рассказывать Сергееву историю моего вояжа в Потсдам и прикрепления к военторгу, рассказал, что когда меня спросили о номере моей части, ответил «База 21, «Т» Бригады».

— Лучше было бы, если б вы совсем не ездили никуда, было бы больше пользы — процедил сквозь зубы повелительно человек в меховой кожанке без погон. — Снимите перчатки и станьте, как полагается!

Я снял перчатки, покраснел и удивился:

— Позвольте, не имею чести знать, с кем разговариваю, — спросил вежливо, но с достоинством.

Он назвался майором *** и продолжал кричать. Мне стало невмоготу. Я вышел, в коридоре размышляя, кто он таков есть. Все догадки привели к одному: начальник контрразведки бригады, и теперь мне могут нагонять хвоста, хотя я и не болтал зря и где ни будь в неофициальном учреждении, тем более что подполковника из торготдела управления торговли уже я знал, да и само управление рассекречено настолько, что я нашел его по одним справкам, которые наводил у прохожих военнослужащих, и проник во внутрь городка безо всякого пропуска только благодаря беспечности часового. Так, что тут трудно говорить о разглашении военной тайны — палка о двух концах, и в торготделе не посмеют об этом заикнуться.

Скоркин был недоволен: «На словах я не верю! Где бумага?» Объяснения были излишни. Я решил позвонить и прийти с конечным результатом, но потом вспомнил, что сейчас перерыв.

Возвращение мое в Берлин срывалось. Что было делать? Я переждал с пол часа, снова пришел к майору, и сказал, что звонил, и получил ответ «после выходного». Так мне и в действительности сказали в Потсдаме: «Или утром, или после выходного звоните».

Попросил, чтоб пустили в Берлин, так как оставил там фотопортреты и чемоданчик с продуктами. Не поверил. «Что-то у него там есть в Берлине, наверно баба» — задал вопрос присутствующим, и майор Корнеев, нет, трепач все же — ему ничего нельзя говорить, поспешил передать, что рассказывал я ему накануне о девушках, причем смешал с лесом и со звездами, и получилось пошло и глупо.

Начальник был в нерешительности. Я стал упрашивать и объясняться.

— Да ну тебя на х.., не плачь! — сказал он полушутя, полусердито — езжай, но утром возвращайся!

Я обещал. И с машины на пешую, с пешей на поезд, с поезда на электричку, на трамвай и опять на пешую — добрался в Берлин к 8 часам.

Забрал чемоданчик, уплатил за фотографии и побрился.

У парикмахера остановился у портрета девушки, великолепно сработанного кистью художника ***. Не смог оторваться и решил приобрести. «500 марок стоит портрет» — сообразил проклятущий немец с хитрой змеиной мордочкой, и, чтоб заохотить, стал рассказывать, что картину рисовал еврей, и продал еврей, и сама девушка тоже еврейка — старый негодяй видимо догадывался кто я, и решил сыграть на национальных чувствах.

— Мне безразлично кто эта девушка, я хочу иметь этот портрет, — и вынул полкилограмма свинины, отдал ему.

— Мало! — жадно вскрикнул парикмахер, и ухватился за две, оставшиеся в чемодане луковицы.

Я дал ему одну — у меня ничего не оставалось кроме хлеба, и предстояло голодать, но зато девушка, живая и красивая, стóит, чтобы иметь ее у себя, пусть даже в рамках портрета!

К засекреченным девушкам из безымянной части п/п 93570 — МБ(Э), пришел, когда уже было 10 вечера. На дверях сразу встретил ***. Вовнутрь не пускали, и девушка приложила все свои старания, чтобы провести, но все оказалось тщетным. Тогда предложил пройтись со мной. Ани не было (со мной было две девушки). У самой гостиницы предложил зайти в мой номер, который к тому времени я не успел еще снять. Квартиру мне определили быстро, но девушек впустить не разрешали. Комендатура нагоняла накануне и теперь им страшно (немцам), допустить неосторожность. Посидели, поболтали в передней почти до 12 часов, а на сегодня договорились пойти в театр.

Около 11 дня девушки были уже здесь, и опять Ани не было. Пришла она только к концу постановки — сидела где-то в стороне. Постановкой остался, в общем, доволен, хотя было холодно, и не все, из того, что говорилось со сцены, до меня долетало.

Девушки проявили заботу и наутро принесли мне хлеб с маслом. Зачем я рассказал, что отдал свои продукты за картину?! Каялся, но отказаться неудобно было — они готовы были обидеться. Билеты они тоже купили сами, вообще я целиком на их иждивении пробыл весь день.

Тепло распрощался со всеми. С трамвая вышла ***, из той четверки, с которыми был в цирке. Она поклонилась мне, и я ответил поклоном. Девушки проявили любопытство, но я легко и правдиво объяснился о нашем знакомстве в цирке. Тогда они выразили предположение, что я имею много знакомых и сами же поспешили переменить разговор, видя неловко складывающуюся из него ситуацию. Умные, догадливые девочки.

А сейчас я еду в Вельтен. Пора. 2 часа дня.

В поезде. В разговоре один гражданин спросил, не еврей ли я. Ответил утвердительно, тогда он сказал, что хорошо бы ***.

02.02.1946

Вельтен.

После большого перерыва вновь навестил знаменитый здесь ресторан с пивом, танцами и прочими разностями, «Шалмон», как у нас на Базе называют его офицеры. Опять, как и прежде, все девичьи взоры и все улыбки на мне, но не смущают, но и не удовлетворяют. Женщины бывают красивые, но с ними нельзя тосковать и думать о грустном.

Мысли свежи и серьезны во мне одном и наедине со мной. Военнослужащие пьяные шатаются, музыка легка и свободна, и все кружатся и резвятся в такт ей, как дети. Хватают мелодию и подпевают ей — приятно и трогательно получается. Лишь сердце плачется на судьбу свою, просит ласки и тепла. Глаза разбегаются у меня и у окружающих немочек. Хорошие головки, так много, и все они для меня легки и доступны, а я сижу, забился в угол.

Старший лейтенант, позавчера прибывший на Базу, уже назначен дежурным. Он долго не соглашался, но приказ есть приказ, и, поразмыслив, он заступил в наряд.

Еще утром мы познакомились с ним на работе. Капитан Ануфриев послал нас на алюминиевый и патронный заводы, искать столы и стулья для кабинета транспортного отдела, который давно назрела необходимость оборудовать. В пути старший лейтенант рассказал, что он еще не определен на должность и что его пророчат в транспортники.

Вечером уговорил его на танцы. Пробыли недолго, но денег ушло достаточно для одного вечера. Но и этим не кончилось — я искал приключений. Мне не терпелось познать все счастье ночного свидания, встречи, знакомства — всего, чему спутница молодость и здоровье, свет и теплота лучей лунных. Но мне решительно не везло.

Девушки, за столом с которыми очутился, не знакомились, не сумел даже узнать я их имена, хотя и истратился изрядно на пиво — материально, и на попытки сговориться — душевно. Тогда не выдержал, бросил их и ушел прочь из зала. Так и на этот раз суждено мне остаться одному. После долгого раздумья на улице, где брызгал в лицо холодными струйками дождь, где все было мокро и противно — вернулся снова искать и снова терзаться, но уже не глухим раздумьем, а решительностью и желанием.

Были сумерки. Время обязывало торопиться. Из зала выходили по парам и группками немки. Можно было легко подцепить одну, можно было догнать дорогой, но такая перспектива меня не устраивала. Я вошел в помещение, снова чувствуя на себе большинство взглядов женских, бархатных и глубоких, печальных и жаждущих...

Начальнику Базы
Майору Скоркину

Помощника начальника транспортного отдела
Гельфанда В.Н.

РАПОРТ.

Прошу обратить Ваше внимание, что я совершенно лишен зимнего обмундирования, вынужден в условиях зимы носить немецкий плащ, китель из немецкого материала, приобретенный за свой счет, старые сапоги и летние шаровары.

АХЧ Базы, в лице начальника старшего лейтенанта Смирнова, категорически отказывается выдать мне обмундирование по той простой причине, что на моем вещевом аттестате есть одно исправление в графе летнего обмундирования, сделанное той частью, в которой я его получил и не подлежащее больше выдаче мне до лета, так как срок носки на определенный период времени, рассчитан.

Неоднократно я получал обидные указания в отношении моей формы. Даже холодный прорезиненный плащ сейчас за границей носить нельзя, так как тем самым на виду у иностранцев, искажается мною, установленная в Красной Армии форма. ПНШ-1 Бригады дважды хотел меня арестовать и одиножды заставил прилюдно покинуть офицерский клуб.

Исходя из этого, я прошу Вашего ходатайствования об обеспечении меня зимним обмундированием, а также предоставления мне двухдневного отпуска в район Потсдама, где дислоцируется 27 опрос, за вещевой книжкой, которая там осталась взамен выданного мне вещевого аттестата.

14.02.1946

Политзанятия.

Еще раз перечитываю речь т. Сталина, накануне выборов кандидатов в депутаты Верховного Совета, и поражаюсь в который раз ясности ума и простоте изложения сталинской мысли. Еще не было ни одного высказывания т. Сталина, в котором не вырисовывалась бы мудрость, правда и убедительность, преподносимых слушателям, фактов и цифр. Вот и на сей раз. Кто смеет оспорить или выразить сомнение в правдивости гениального рассказа вождя нашей партии и нашего народа о причинах и условиях нашей победы, о корнях возникновения империалистических войн, о существенном отличии только что минувшей войны от всех других, предшествовавших ей прежде.

Говоря о развитии внутренних сил Родины, способствовавших одержанию великой, исторической победы над врагом, т. Сталин указывает, что «Наша победа означает то, что победил наш Советский общественный строй что Советский общественный строй с успехом выдержал испытание в огне войны и доказал свою полную жизнеспособность».

Интересно сопоставить, приведенные т. Сталиным цифры, характеризующие материальные возможности нашей страны до первой, и перед второй империалистической войной, с тем, что планируется партией на будущее:
1913 г. 1940 г. на будущее Чугуна 4 млн.220 тыс.т. 15 млн.т. 50 млн.т. Стали 4 млн.230 тыс.т. 18 млн. 300 тыс.т. 60 млн.т. Угля 29 млн.т. 166 млн.т. 500 млн.т. Нефти 9 млн.т. 31 млн.т. 60 млн.т.
Нелишне подчеркнуть указание т. Сталина, на условиях политики индустриализации в нашей стране и за рубежом, приведшие к такому невиданному скачку в деле развития индустриализации страны.

У нас, в отличие от стран зарубежных, партия провела индустриализацию, начиная не с легкой промышленности, а с тяжелой, так как предвидела надвигавшуюся войну и, соответственно, необходимость быть начеку, во всеоружии. Коллективизация же, помогла развитию сельского хозяйства, позволила покончить с «вековой отсталостью».

«Ваше дело насколько правильно работала и работает партия (аплодисменты), и могла ли она работать лучше (смех, аплодисменты)» — обращается под конец к избирателям т. Сталин, и все награждают его такими горячими аплодисментами и любовью, что просто трогательно становится со стороны. Да, он заслужил ее, мой Сталин, бессмертный и простой, скромный и великий, вождь, учитель, гений, солнце мое большое.

И теперь не удивительно, когда маленький, двухгодовалый ребенок из побежденной Германии, увидев на моей груди медаль «За победу», с изображением т. Сталина, радостно и трогательно воскликнул: «Сталин!», пальчиком показывая на медаль. И может быть, мать этого ребенка была недовольна, может она таила в душе злобу и ненависть побежденного народа, но будущее смотрело иначе, будущее во всем мире, на всех языках и наречиях за нас, за партию нашу, за товарища Сталина.

14.02.1946

Вельтен.

Жизнь моя в корне изменилась. Работы теперь хватает, так, что даже поспать, не всегда есть возможность. В транспортном отделе теперь шесть офицеров. Трое, во главе с начальником-майором только вчера прибыло.

На завтра есть работа. 2 часа ночи.

21.02.1946

Вышинский умница. Читал все его выступления на Международной Ассамблее, и не мог не проникнуться к нему неуемной симпатией. Понятен его успех и прежде и сейчас. Не помню Литвинова, но Вышинский теперь мне кажется сильнее как дипломат и умнее, как теоретик.

Какой он родной, какой он красивый, какой он, черт возьми, правильный человек! Нет, он похлеще Литвинова!

Сейчас уже начало первого. Все спят, только мыши неспокойные робко скребут о пол, ждут, пока я усну и тогда им воля вольная. Вчера поели полный кулек чудесного пряничного печенья, которое я получил в счет доппайка, но воевать с ними некогда, я лишь боюсь, как бы они не перепортили все мои бумаги, разбросанные по полу и стульям.

Внешне дома уродливы и мрачны, скучно обозревать немецкие населенные пункты — они все похожи, как близнецы. Но изнутри квартиры отлично и комфортабельно оборудованы, хотя однотипны по своему устройству. Деревни каменные, много церквей, но редко встречаются священнослужители.

Сказано — в семье не без урода! И в нашем большом офицерском коллективе не мало есть еще лиц, чьей морально-нравственной красотой никак нельзя похвалиться. Тех людей не одобряют, но и не борются с ними, обходят, точно не замечая. Результаты сказываются на всех нас. Появились воры, картежники, пьяницы. Картежные игры приобретают широкий характер. Сотни и тысячи марок режут воздух, ударяют о стол и, скрываясь в карманах случайного счастливца, превращаются в водку, одеколон, спирт. Проигравшему ничего не остается, как мечты о реванше, и он проигрывается, пока не остается в одном белье. Хорошо, если он чист на руку. В противном случае...

Сигналы не единичны. У многих офицеров стали пропадать вещи и деньги. Крадут все, что попадет под руки. Не брезгуют мелочами: ножницы, карандаши, открытки. Воруют, не гнушаясь никакой подлостью — ломают чемоданы, вскрывают замки... А масса молчит, лишь пожимая плечами и возмущаясь (про себя). Иногда говорят на партсобраниях, но дальше разговоров и резолюций дело не идет.

Воровство продолжается. Ежевечерне носятся пьяные крики, мелькают карты — жизнь течет. И какой она серой становится общей незаинтересованностью ее содержанием, офицеров.

28.02.1946

Решил, накануне дня рождения, затеять пир, но затея лопнула.

01.03.1946

Майор Корнеев выпить со всеми не захотел, и вообще куда-то торопился. Я ему налил отдельно, он втянул одним махом грамм 300–400 и стал рассказывать, поучать, насчет разных казусов жизни.

Время затянулось. Люди, коих я приглашал, перестали думать о реальности моих намерений, а чета Грабилиных и вовсе собралась отбыть ко сну. Решил начинать. Закуски много, людей — 7 человек.

Две бутылки водки ушли незаметно. Никто не был пьян, но все были навеселе, как водится в хорошем обществе. Тосты произносились сухие, слов было мало, и вечер скоро закончился.

В семь утра проснулся именинником. До 8 ворочался в постели — боялся нового дня, был неуверен в нем.

02.03.1946

Так и ушел он бесследно, мой день, 1 марта, даже не улыбнувшись мне приветливо. Такой суровый, желчный и пустой, как и все прочие, ушел, чтобы никогда не вернуться больше.

Погода опять изменилась, стало тепло и мокро. Снег пожелтел и приник к земле, словно не хотя расставаться с ней. По радио голос тоже сырой, плачущий, устами какой-то немки, наводит тоску на душу. Скучно, безрадостно, и даже музыка веселая не отвлекает.

03.03.1946

Солуянов — премерзкий тип. Такие могут хорошо устраиваться, их, наперекор справедливости уважают и хвалят. А ведь чистейшей воды подхалим и наушник. В который раз он, только ради того, чтобы другие его считали старательным малым, ябедничает и клевещет на меня. Так, в одну из прошлых погрузок, он весь день не выходил на улицу. А когда вечером в нем все же заговорила совесть — он, прежде чем побывать на месте погрузки, забежал в канцелярию и нажаловался, что электропровода де нет, вагоны нечем передвинуть и люди стоят, не находя работы. А на деле было совсем иначе. Сам я ездил, расставлял вагоны с помощью мною привезенного электровоза. С 5 часов утра люди работали, и погрузка была почти закончена.

Майор Корнеев, не удостоверившись в правильности показаний Солуянова, вызвал и стал ругаться. Тогда я вышел вместе с ним во двор, и он увидел электровоз и работу, но промолчал и не воздал должное кляузнику. И можно ли? Ведь тот охотник, и в каждый выходной, а нередко и будний день приносит дичь, угощает начальство, пьянствует вместе с ним — такие люди плохими не бывают, они всегда на высоте, и никто не смеет назвать их хамелеонами. На том построена и держится жизнь.

Во второй раз он поступил еще более гнусно со мной. Когда я был в канцелярии штаба, на секунду отвлекшись от работы, во имя ее же, Солуянов отыскал зам по политчасти майора Жарких, парторга, капитана Бородина, и вместе с ними направился в наше общежитие, заявив, что я там и что вместо работы занимаюсь покраской велосипеда.

У входа в штаб я встретился с троими всеми, и политработникам пришлось на чем свет стоит ругать мою персону. И трудно было их убедить в вероломстве (охотника, прежде всего и хорошего собутыльника!) Солуянова.

А только сейчас за мной приходил майор Корнеев (помкомбазы по складам). Солуянов, оказывается, опять ему нажаловался. Он, видится мне, считает, что я должен каждый вагон ставить под погрузку, хотя на деле это целиком входит в его обязанности.

Я дал ему электровоз, я предоставил ему порожние вагоны и даже расставил их на погрузочных площадках. Чего же еще, спрашивается?! Надо было подчеркнуть свою деловитость, надо было показать свое старание, но как это сделать? Ведь на деле ничего похожего нет! И вот найден удобный выход — свалить с больной головы на здоровую. Куда проще, чем работать и мерзнуть на улице!

Проснувшись, когда еще было мутно за окном, когда стрелка часов застенчиво остановилась на пяти, не умываясь, не застилая постели, — выскочил на место погрузки и организовал условия для предстоящей работы, до 11 часов побывав на станции, на переездах и на всех линиях, где должно было ставить вагоны. И, ни разу не навестив своей квартиры, я, тем не менее, в угоду лжи, против фактов, оказался всего-навсего бездельником, которого можно и должно ругать всем и вся. И меня ругают. И капитан Ануфриев, принимая мои оправдания, как слезы, которым Москва не верит, и Корнеев, убеждая меня, что я спал до его прихода, и даже Солуянов, пугая тем, что «мы еще поговорим об этом!»

04.03.1946

Читая газеты. В мире, как в пекле: все жарче и жарче. Война окончилась, но кровь еще льется, унося из жизни тысячи людей ежедневно.

Социалистическое правительство Великобритании не оправдало надежд человечества. Англия не изменила своей гнусной и ничем неоправданной роли душителя свободы и независимости народов. Индия негодует. Сирия и Ливан выражают протест, Греция задыхается от захватившего ее фашистского угара. Индонезия и Палестина истекают кровью. Египет охвачен волнением. И над всем этим холодная, неотвратимо жесткая, диктаторская рука Англии, топчущая военным сапогом, попирающая своей властью национально-политические интересы и чаяния малых, зависимых стран.

Международная Ассамблея Объединенных Наций, выявила до тонкостей, перед лицом государств, мысли и деяния международных политиков. Бевин, в особенности, показал свое реакционное лицо.

06.03.1946

Под колыхания душистой русской музыки, приятно засыпать вдали, за 2–3 тысячи километров, от Родины «Ох вы косы, косы русые» и «Дунай».

08.03.1946

Только что прослушал сообщение «В наркоминделе», в котором говорится о «памятной записке» американского — болгарскому, правительства, и приводится нота Советского правительства, по поводу нарушения этим необоснованным актом США условий тройственного соглашения о Болгарии.

Действительно, какое кощунство! Впрочем, за последнее время некоторые видные зарубежные политики стали бешенными, а отсутствием логичных убеждений и последовательностью в своей работе, они всегда заражены были, эти черчилли, бевины и бирнсы, пожалуй, тоже.

10.03.1946

Вельтен.

На вечере немецком. Много музыки, духоты и грусти. Спать не хочется, хотя уже 3. Танцы до утра. Немки голые, чуть ли не в буквальном смысле этого слова — стыдно и мерзко видеть, а они кривляются — им хорошо, что они противны.

Старухи семидесяти и более летние бодро кружатся в вальсе. Один я неудачник, хотя не последний летами и внешностью. Любовь жестока ко мне, а красота передо мной лицемерит.

13.03.1946

Берлин.

В Креммене пробыл ночь. Выслушал горькую исповедь Шварцем, спал с ней, но не согрешил. Вкусил плод бессонницы, испытал силу соблазна, и все же совесть оказалась сильней. В 7 часов был на вокзале, и в начале восьмого — дома.

Майор Костюченко обрадовал новостью: электровоз не пригнал, вагоны не поданы, погрузка приостановлена.

Не заходя в комнату, взялся за руль велосипеда. На электровозной станции меня уверяли, что машина «ist bei veltag». Поехал туда. И действительно, вся эта шумиха не имела под собой почвы и оказалась лишь плодом неуемной фантазии людишек мелочных и подлых, стремящихся доказать однако, что они работают и чего-то стоят. Электровоз был на кафельном заводе с 7 часов, задержек по вине транспорта не было.

Еще два раза навестил кафельный и решил ехать в Берлин.

Зашла-постучалась девушка Маруся, и я сильно задержался в Вельтене. В 2 часа только удалось выбраться.

До Хайликенди доехал на велосипеде, остальное поездом.

16.03.1946

Берлин. Поезд.

Сегодня справился в Потсдаме со всеми порученными делами, в Берлине тоже успел. День не прошел зря, но, тем не менее, он позади.

Написал письма, вот только отправить их не успел. Опять наступил перерыв в корреспонденции и опять впереди укоры и жалобы на мое непостоянство и невнимательность — немцы определенно недовольны многим. Это особенно хорошо дал мне понять глава семьи Ришовских после того, как я указал на мудрость сталинского интервью в связи с речью Черчилля в Фултоне. Между нами завязалась длинная дискуссия. Немец приводил примеры, доказывал русскую некультурность, русскую грубость и прочее. Стало ясно, что этот средний немецкий человек, говоря языком Германии, склонен больше симпатизировать нашим союзникам, и среди них правому лагерю Ч. и К?. Возразить Сталину у него не хватило рассудка, но зато он ограничился беспринципными придирками к Красной Армии.

21.03.1946

Вельтен.

Смотрел кинофильм «Актриса». Сильная, правдивая вещь, но не так, как «Тахир и Зухра», как «Музыкальная история» — эти мне больше нравятся.

Домой пришел трезвый. Один, без настроения. В коридоре пристал Полоскин, он был выпивши, вернее вдрызг. Матюгался при женщинах, вел себя тупо и дурацки нагло. Подошел, хотел меня ударить, но одумался, а я постарался умолчать обиду и не ввязываться в неприятность, молча смотрел на него, пока он не ушел, бросаясь помойными словами.

24.03.1946

Ночь уже старуха — поздняя и глубокая. Робкие звездочки в небе померкли. Молчит и радио — спит вся Европа. Не говорит, уставшая от дневных трудов, далекая Москва. И только мне не спится, и глаза мои бдят тишину.

Не успел получить назначение в какую-то комиссию по учету железа, как его опередило новое решение майора Скоркина о направлении меня начальником рабочей силы, но и там побыл недолго. Через два дня (вчера) мне предложили именем начальника Базы сдать свои обязанности другому офицеру, а самому отправиться в длительную и непрерывную командировку — начальником внутрибригадной вертушки.

На днях офицеры уходят жить в другое место, и я могу оказаться перед фактом оставления всех вещей моих и квартиры без надзора, на разграбление улицы. В мое отсутствие получат промтовары из военторга, без меня останутся вельтенские немки, и Берлин меня вряд ли увидит — там шьется китель, там чемоданы.

Креммен — тоже предмет раздумий — там сапоги, а в Вельтене, помимо прочего, мне осталось пошить шинель и получить радиоприемник, за который уже уплачены деньги.

25.03.1946
От пом. нач. транспортного отдела
Базы материалов и оборудования
Лейтенанта Гельфанда В. Н.

Начальнику Базы майору Скоркину

РАПОРТ

Считаю должным довести до Вашего сведения факт возмутительного поведения старшего лейтенанта Полоскина в офицерском общежитии Базы в ночь на 24 марта сего года.

К старшему лейтенанту Полоскину обратился помощник дежурного по 2 батальону, младший сержант, с просьбой дать сведения о погрузке. Я на тот момент был в коридоре — искал дежурного старшего лейтенанта Сергеева, стучался к нему в комнату. Заметив меня, Полоскин, вместо того, чтобы ответить по существу на служебный вопрос и дать необходимые сведения, решил одновременно поиздеваться и надо мной и над совершенно сторонним человеком — младшим командиром, заявив ему, пальцем указуя в мою сторону: «Вон лейтенант Гельфанд, помощник дежурного, к нему и обращайтесь!».

Младший сержант подошел ко мне. «Знаете что, товарищ младший сержант — сказал я ему — доложите своему командиру, что старший лейтенант Полоскин ввел вас в заблуждение — я не помощник дежурного и сведений вам дать не могу».

Тогда, не взирая на присутствие военнослужащего из другой части, Полоскин, подойдя ко мне, толкнул, и заявил громогласно, что он «уже давно собирается некоторым лицам морду набить» и мне в том числе и что теперь настал благоприятный момент «поговорить». Он был пьян и потому я предложил поговорить завтра, посоветовав лечь спать. Но Полоскин не унимался: «Ты кто? Нерусский? Жид? Работать по-русски не можешь? Кто ты?». «Я еврей — ответил — но этот вопрос ни к чему и было бы полезней, если бы вы серьезно и по-деловому поговорили с пришедшим к вам товарищем».

Вышел Сергеев. Я стал с ним разговаривать, но Полоскин и здесь мешал разговору, своими дикими, режущими слух ругательствами. На шум вышел майор Костюченко, но и его присутствие не охладило Полоскина, и тот прибег к еще более неразумным поступкам: «Я приказываю тебе удалиться!» Я, разговаривая с Костюченко, Полоскину не отвечал. Тогда он выразился еще более недостойно: «Я, старший лейтенант, приказываю, как старший по званию, уйти из помещения. Вы уважаете меня, как старшего лейтенанта?».

Это было уже слишком. Я ответил, что уважаю старшего лейтенанта Сергеева и всех товарищей выше меня по званию, готов приветствовать и почитать их, но старшего лейтенанта Полоскина, в данный момент склонен не уважать.

«Товарищ майор! — завопил он на весь барак — разрешите дать ему по морде!» Майор Костюченко, конечно, не разрешил, и приказал мне зайти в комнату, что я и выполнил.

Подобные дебоши с выпивкой и с мордобоями старший лейтенант Полоскин устраивает не впервые. Так, два дня тому назад, побив ряд офицеров (в том числе старших по званию, на которое он любит так часто ссылаться) Полоскин, не вполне тем удовлетворился и пришел, как он выразился, «поколотить» и меня. Я не стал вдаваться с ним в рассуждения и ушел к себе в комнату, предоставив ему полную возможность вдоволь наругаться за дверью, отборной матерщиной. При этом присутствовал дежурный по части старший лейтенант Захаров, также поносимый Полоскиным.

Таким образом, получается старая история, имевшая место со старшим лейтенантом Гайдамакиным, но на новый лад, так как главное действующее лицо во всех очередных дебошах — старший лейтенант Полоскин.

Лейтенант Гельфанд.

25.III.46 г.

27.03.1946

Глевен.

Длинный, приземистый ряд похожих домов, далеко потесненный на обе стороны от железнодорожного полотна. Мрачные, тупоуглые здания, нигде не мешаются в кучу. Изредка они входят в лес, нежатся в объятьях елей и вновь отходят на почтительное отдаление, будто боясь утонуть в лесном разговоре. Лес качается, стонет и шипит — сердится на ветру. Он здесь хозяин, но он не строг — в нем дымят немецкие «Segewefa», в нем разгуливают вольные звери, сквозь его неизвестные тропы тайком, без шороха, пробираются охотники.

Жизнь к лучшему. И этот маленький незаметный город, имеющий только одну широкую улицу (асфальтированную, правда), — шоссе, церковь с колокольней и 2–3 магазина, — заулыбался на глазах весеннего солнца по-детски радостной улыбкой.

Только что прокатился по улице Глевена на велосипеде, встретил дорогой две-три улыбки девичьи, несколько пар светлых юных глаз и получил представление об еще одном немецком городке.

С вертушкой много хлопот и мороки. Бывший комендант ее старший лейтенант Борисов, на место которого я прислан, — где-то загулял, бросив вагоны и двух солдат на произвол судьбы.

Начальник отдела перевозок направил меня сюда, но немецкие железнодорожники ничего о ней не знали и со вчерашнего дня выясняю, ищу вертушку 1089.

Без 10 минут 12. Только что клубок распутался. Выяснилось, что вертушка, о которой мне уже было, сказали, что она рассортировалась и что ее больше не существует, на самом деле сейчас находится в городе на станции и сегодня ночью должна прибыть под разгрузку сюда. Поеду навстречу, чтобы поскорее выяснить суть дела, — здесь мне задерживаться нельзя. Продукты на исходе и нужно, наконец, прийти к результатам.

С командировкой ничего не получится — телефон не в порядке, трудно дозвониться в Креммен и майор Шамес, не получая сведений долгое время, решил, что старший лейтенант сбежал, раз держит его в состоянии безинформированности.

Опять судьба на решении, но ничего страшного для себя в этом не нахожу. Дай бог к лучшему.

28.03.1946

Мои размышления кончились на водке. Старшего лейтенанта искать дальше не пришлось, он сам появился на станции Глевена, и железнодорожники немедля сообщили мне об этом. С Кремменом созвониться не смог. Надо было хотя бы дать знать о себе, чтоб потом не ругали.

Старший лейтенант оказался высоким немолодым человеком, с рябым некрасивым лицом. Он откуда-то действительно с другого места приехал на машине, и в течение нескольких дней не видел своих бойцов и вертушки. Тем не менее, он выдержанный и прямой человек. Сильно терзался, что репутация его в этой связи оказалась подорванной и что им недовольны в штабе. Он при мне пробовал опять поговорить с майором Шамесом, но телефон Глевена был верен себе.

Перед дорогой мы выпили, и дорогой я был навеселе — осушил грамм 400 водки. Скомпоновался с одним капитаном-летчиком, умным и простым человеком, скромным, несмотря на полную грудь орденов. Он все время мне подстегивал подтяжки, когда отрывались пуговицы на брюках (они как назло терялись, пока не осталось ни одной) и мне казалось тогда, что он один только может достать так много шпилек, взамен утерянных пуговиц и изумрудных брошек (ими я тоже поддерживал штаны), которых больше не было.

На одной из станций взбрело на ум проехаться вдоль полотна, а уже в процессе езды показать свое мастерство, и на узкой тропинке отнял от педалей ноги — положил на руль, от руля руки — за спину. Два рейса прошло удачно, третий завершился классическим падением с ушибами и вывихом ноги.

К 8 вечера окончательно протрезвился, выспался и решил внять совету моего красноармейца Карпюка: ехать в противоположную сторону, чем я ехал раньше, пьяный.

До Берлина оставалось 105 км., до Наужна — 90, а до Креммена — около 100.

Немцы в один голос нам рекомендовали этот путь. На станциях было полно людей. В поезде мест не хватало, только воинский офицерский вагон был свободен, и к нему потоком тянулись немцы, умоляя взять с собой. Решили делать отбор. Карпюк стал на дверях, пропуская молодых и красивых, насколько можно было увидеть в темноте. К моменту отправки поезда таких немок оказалось в вагоне три. Одна была с матерью — сидели в углу обособленно, — ею то мне и советовал заняться Карпюк. Другие уже были на расхвате. Я решил, что полезнее и умнее будет лечь спать, и занял с этой целью свободную скамейку, как раз напротив этой, досадно скомпонованной пары.

На одной из остановок, где наш вагон осветился вдруг электрической иллюминацией со станции, я открыл глаза. Немочка смотрела на меня так пристально и так нежно, что я перестал думать о сне. А мать — та совсем притворилась спящей, и ее лукавое старческое лицо ничего не выражало.

Стал смелее. И, когда застучали колеса в дорогой темноте, — придвинулся к немке, прижался. Она не отклонилась и, даже напротив, потянулась ко мне губами. Я принял вызов — поцеловались. Мать не меняла позы и, казалось, совсем умерла, не желая мешать шалостям юности, которые ввели меня в целый ряд соблазнов и искушений.

Первый шаг повлек за собой второй. Груди у нее оказались большие и мягкие. Она не сопротивлялась, пока я не отважился на третий шаг, когда она уже пересела ко мне, оставив матери всю скамейку.

Доре, так звали немку, исполнилось недавно 21, она живет в Берлине на Шенхаузер Аллее. На все вопросы отвечала прямо, правдиво. И все бы окончилось как надо, если бы не одна, внезапно выявившаяся деталь, касающаяся тайного вопроса. В самый последний момент, когда преодолено было, показавшееся мне странным, после всей ее предыдущей кротости сопротивление, вдруг завоняло. Мне стало противно, и вся моя горячность исчезла.

08.04.1946

Вельтен

Мне предстоит пожить в Берлине. И, если только начальство не передумает до завтра, будет так, как я наметил.

На берлинском заводе необходимо контролировать выпуск высоковольтного кабеля по нашему заказу, из нашего материала. Я еду в качестве контролера: не расходуется ли на сторону, и сроки.

09.04.1946

Wittenberg (70 км. от Velten)

Приехал сюда за гвоздями в первый батальон. Завод «Зингер». Большое, величественное здание. Смотрел корпуса. Техника поражает. Где-то рядом перерабатывают солому на ... шелк, отбросы на бумагу, остатки на вату. Здорово? Говорят, этот завод первый и главный в Германии. Все станки и швейные машины уже вывезены. 170 вагонов составило содержимое завода. Корпуса будут взрывать, но пока оставили пару станков для заготовки гвоздей. Вот за ними, чтобы доставить в Берлин, я и приехал.

Люди здесь любезные и не такие бюрократы как в Бригаде и у них на Базе. Несмотря на то, что наряд на гвозди не выдали, а только доверенность, — мне отпускают гвозди.

Решил ночевать, а завтра с утра получать материал и — в Берлин. Там теперь буду жить.

10.04.1946

Berlin, Köpenick

Приехал. Хорошо устроился с квартирой. Немочек много молоденьких и хорошеньких.

Телефон, зеркало и прочие удобства в комнате. Забрал еще два чемодана. Теперь есть во что укладываться, однако, не все в порядке. Сейчас опять еду в Вельтен. Справляться. Ну их к монахам, запутали меня с маршрутом, указав район Тапеник. И если бы я только вздумал по-настоящему серьезно искать его...

11.04.1946

Berlin, Köpenick

Приехал. Выпили две бутылки в Виттенберге. 100 марок, — не дорого. Пол бутылки опорожнил сам, остальное — шоферу. Он молодец, привез хорошо. Знает норму и время. Довез благополучно и я ложусь спать. Первый раз на новом месте. Слышно как работают машины. Интересная жизнь. Телефон, комната большая, все удобства, только холодно.

12.04.1946

Берлин.

Сижу и дремлется, хотя еще 10 часов вечера не наступило. На новом месте пока не сладко, много работы и, как теперь оказалось, непосильной ответственности. Я не техник.

13.04.1946

Köpenick

Начинаю разучиваться по-русски писать правильно — немецкий черт попутал! Рука болит неимоверно. Нарывает, после знаменитого трехкратного пикирования с велосипеда.

Был в Берлине, центре. Мало успел сделать — столько суеты и движения там. Дальше писать трудно. А врача на заводе нет — поздно.

Паустовский просится в голову — «Далекие годы».

14.04.1946

Палец прорвало. Начала гноиться ранка на другой руке, наконец, и она разорвалась после перевязки. Двадцать минут третьего и я только что из Вельтена на велосипеде. Но таких дураков как я не встречал, а бить надо, дурь вышибать; ведь от дури-то этой столько тоски и горя. Всю ночь ездил, а под конец оказалось, что в Вельтене забыл ключ от двери.

15.04.1946

Köpenick «Kabel — Werk» Vogel.

В действительности жизнь и работа здесь оказались много сложней и запутанней, чем представлялось мне, когда я сюда ехал. Подполковник Пиескачевский не подготовил всех необходимых условий для скорой работы. Все делалось наспех и строилось на липе. Отсюда и результаты. Еще в первый день оказалось, что нет болтов, потом с гайками стряслась неурядица и вот теперь, наконец, в пятый день со дня подписания договора, заказ не выполнен ни на миллиграмм.

Вчера был он здесь, подполковник. Пришел тихо, поел у меня конфеты из гастронома, отпил лимонаду, посмотрел, и даже спросил, как живу и, затем, принялся ругать и запугивать, не меньше, чем немцев накануне. Что я ему мог ответить? Молчал, и это дало ему повод назвать меня тупым, а под конец пригрозить потерей офицерского звания.

Я лейтенант, он подполковник. Он ничего не делал, что от него зависело, уехал и оставил мне, незначительному в сравнении с его персоной человеку, сделать то, чего не сумел сам. Поистине достойно подражания такое отношение к делу. А я тоже, не будь дураком, сделал, что было приказано, успокоился, не разузнал всего как следует, чтобы можно было потом оправдаться, уехал в Берлин.

Сегодня еще один, видит, какой-то мастер из трофейного отдела армии. Встретились у майора Меньшенина. Все было тихо, спокойно. А в цеху разорался, начал стаканы бить, телефон бросил, заставил побледнеть, а потом и побелеть несчастного мастера. С немцами так, криком, не возьмешь, а он этого не понимает. Так все время: ждешь, авось еще кто явится, да повыше, да поплотней. Дожидаюсь скандалов и снятия с этой работы, как не справившийся. Ведь так проще начальству: и с больной головы свалить и показать свою деловитость и строгость.

Станция Трептов.

Решил опять побаловать писаниной. Вчера, нет теперь уже позавчера, был в Вельтене. Визит был кратким.

Почти ничего не успел сделать, однако претерпел много неприятностей в пути и по приезду в Кепеник.

Дома (так называю теперь Вельтен-Базу) все по-старому. Так же пьянствует Полоскин и бузит безнаказанно (мне случилось, кстати, с ним ужинать за одним столом): я пришел первый и мне подали раньше. Тогда он подозвал официанта и стал пробирать его нагло и грубо: «Ты уважаешь старших?» — это относилось и ко мне, но я сделал вид, что не обратил внимания. Тогда он стал искать новых поводов, вернее подавать повод для столкновения; и когда я говорил с майором Жарким — вмешался в разговор: «Гельфанд посоветует», «Ждите, что Гельфанд скажет», но я и тут промолчал, хотя ожидал, что майор не пройдет мимо этого, не смолчит.

По-прежнему плачет и жалуется на жизнь капитан Панков и ... торгует приемниками и фотоаппаратами из военторга. Варавин (капитан, у которого в войну сбежала молодая жена) и Солуянов бьют дичь начальству и — в почете. И все поголовно пьянствуют и жрут.

Приехал голодный и, ради того, чтоб покушать, напомнил Панкову о водке. Тот ухватился за стопочку (закуской выложил селедку с луком) — я был рад и этому. Пили, я подливал, сам стараясь держаться в рамках трезвости. Но вот язык развязался у моего собутыльника — начались надоевшие воспоминания о партсобрании, где его «обидели», о предшествовавшей всему этому истории с дракой, когда у него «часы украли» и прочее. Нарочно я перевел разговор на радиоприемники.

Нечаянно для себя я выбрал в собеседники из всего этого сборища Панкова и он проболтался, что у него есть сало. Я принципиально потребовал поставить его на стол. Капитан колебался, но все же не устоял: выложил килограмм жирного и соленого, став резать тоненькие и маленькие слойки, чтобы и я следовал его примеру. Но чужого, и притом такого вкусного было не жаль — я нажимал, как умел. Когда от куска сала осталась половина — я ушел к себе в комнату.

Там кавардак. Постель не застелена, вещи разбросаны — ведь я теперь вроде гостя всюду: две комнаты, два города, две обстановки и две среды обитания. А сам я всего на всего гастролер-курьер в новых, сложившихся условиях работы.

Но ни унывать, ни развлекаться не приходится. Деньги вышли буквально до копейки, и теперь приходится за бритье, за пиво, за портреты, за мелочь всякую расплачиваться сигаретами. А вчера дошел до такого конфуза, что билет в кино взяли на меня девушки.

В Берлине все привлекает внимание: заманчивы вывески, заманчивы витрины, но по сути дела растрачиваешь деньги на пустяки — картинки, безделушки — без чего можно бы и обойтись. Но не в моей натуре.

В нескольких местах мои вещи: в Кремене сапоги ремонтируются, в Хайликенде (Хайлекелусе) поломанный велосипед — камера лопнула, — бросил на попечение хозяина; в Вельтене костюм «шьется» (и не обещают закончить), в Берлине брюки — я весь изорвался в дорогах: их не счесть, изъезженных мною.

Впечатления набегают так стремительно, что при всем желании не зафиксировать их на бумаге.

Немцы наглеют. Стали не уважать нас, не боятся пакостить мелко, надоедать, приставать, попрошайничать и вообще, почувствовали в нас добрых «камрадов», с которыми можно и запанибрата. У нас две тактики поведения здесь: официальная — корректная, человеческая, но твердая, оккупационная. Ей не во всем, не всегда и не везде следуют наши люди. И вторая тактика, основанная на негласных законах развития всех нас и каждого в отдельности человека. Иные выдержаны и культурны, но злы на немцев — испытали их жестокость. Некоторые избегают их и при случае подчеркивают свое пренебрежение к ним. Многие из второй группы людей умышленно не учатся говорить по-немецки. Другие, напротив, стараются узнать их язык, нравы, среду и пополняют свои знания, как умеют, общаются с немцами и много разговаривают с ними по всем вопросам жизни. Такие люди вреда не приносят нашей политике. Есть другая категория людей — пьяницы, воры, хулиганы, психи. Эти, учиняя дебоши, подрывают весь наш авторитет. И третья категория — крайние либералы, не знавшие горя от гитлеровцев — здесь и любовь и сожительство и даже поклонение.

Все это разнообразие в уровне развития, в отношении красноармейцев к местному населению и ведет к тому, что нас считают добрыми, простыми и, вместе с тем, грубыми и даже дикими людьми; нередко издеваются, хотя мы хозяева-победители. Но эта тема достойна более глубокого анализа и рассмотрения, а не такого легкомысленного как сейчас, на ходу, в вагоне электропоезда.

21.04.1946

Вчера решил ехать за деньгами в Вельтен. Кстати сказать, познакомился я в Берлине с одной интеллигентной семьей и, с тех пор жизнь моя в городе значительно просветлела. Случилось в немецком магазине обмена. Я отдал фотоаппарат за гармонику. Когда я уже собрался уходить — ко мне подошел старикан в очках и с бородкой и по-русски спросил, имею ли я еще один — дочь хотела обменять фотоаппарат на аккордеон. Я обрадовался — ребята (офицеры) просили достать аккордеон, а у меня было два фотоаппарата.

К нам подошла еще девушка, и мы разговорились. Я заметил, что страх не для меня, дочь говорит на ломанном русском языке, а отец совершенно чисто и свободно. Как так? — он уклонился от ответа. Пригласили обое приехать к ним.

Меня соблазнил аккордеон, и дня через два я постучался в дверь на третьем этаже, где по-русски было выгравировано «Ленский». Мне открыла девушка, совсем не та с которой виделся в магазине, и которая называла старика отцом. На чистейшем русском языке она спросила к кому мне нужно. Я растерялся и застенчиво объяснил, что мой визит связан с фото и аккордеоном и что мне указали адрес в магазине обмена.

Девушка была хороша и молода. Ее глаза умно и любопытно смотрели на меня, надолго пригвоздив к месту, от которого я начал и затем стих.

Ушел я от них в час ночи. Фотоаппарат оказался слабым и не соответствовал к обмену с шикарным аккордеоном который мне показали, но я не жалел особенно. Хозяин обещал научить меня фотографировать, девчата — танцевать, а я всему рад учиться.

И на другой день не преминул явиться снова. Ленские собирались в кино. Приглашали меня, но деньги вышли и было неудобно. Тем не менее, уговорили. Пошли вчетвером: девушки, мамаша и я.

Ванда, так звали ту девушку, которую встретил в магазине, была выпивши. Ее сопровождал до самого кинотеатра моряк-капитан Миша, подпоивший ее накануне. Ее белая шубка лезла и капитан был весь в перьях, шутил, что ему при посещении Ванды нужно брать щетку. Кино начиналось позже и нам предстояло не менее часа ожидать начала сеанса. Вернулись к Ленским домой.

Мне надо было быть на заводе, так как могли прийти машины за барабанами; надо было явиться в комендатуру по служебным делам, а я как маленький увлекся-забылся.

Момент, и я был на колесах. Велосипедом заскочил в комендатуру, наскоро справился о делах.

22.04.1946

Жизнь шагнула в новую фазу. Целый день провел с Диной Ленской (с Диночкой) и с Вандой (еще не знаю ее фамилии). Девушки очень хорошие — редкость сейчас. Дина мне нравится, но сам я скучен и, как выяснилось, ничего не умею — ни танцевать, ни играть на гармошке, ни фотографировать, ни даже петь (пропал у меня голос). Недорослем не могу себя назвать — желание учиться всему, быть разносторонне развитым — крепко зудит у меня в мозгу, но только одного желания мало и оно ничего не прибавляет мне.

Кроме того, я стал уродлив: голова маленькая с тех пор, как я подстригся, глаза чересчур уж впалые, нос длинный, как у Гоголя, а борода, как назло жесткая и растет по секундам. И, когда теперь мне делают комплименты, говорят, что я красивый, могу ли я кому поверить — нет, конечно, так как жизнь моя для несчастий, а сам я для смеха и одурачиваний, явился на свет.

Дина умная девушка. Такой красивой поведением, такой веселой и приятной — я не знавал, и, если мне случится еще немного встречаться с ней — я умру от любви и горя.

При ней я теряюсь и не нахожу слов, места и мыслей себе. Боюсь надоесть, не хочу быть навязчивым. Если бы я только знал ее мысли — как дорого я бы отдал за это знание.

Сегодня днем я решил навестить квартиру Ленских. Это было третье мое их посещение. Встретили, как всегда приветливо. Дина сначала сидела с нами (со мной и своим отцом), затем ушла в другую комнату, долго не появлялась. Ванда вышла и, когда я посмотрел ей в след, сказала: «сейчас приду». Я решил отчаливать: надоел, мною не довольны. Стал одеваться. Выходит Дина:

— «Вы куда же?» — «Домой». — «А мы с вами гулять собрались...»

Холодно и час ночи. Отложу.

Я был приятно удивлен и обрадован, А, ведь, чудак, надумал уходить. Девчата предложили съездить в ресторан на Щецинском вокзале.

Прогулка заняла много времени. Только в один конец надо было ехать, по меньшей мере, 2,5 часа. Но я не торопился, и, хотя чувствовал себя неловко, смущаясь Дину, не заметил, как истек день.

Расщедрился, тем более что сам был голоден, на угощения. Но взяли недорого — 450 марок за троих — продукты подешевели.

Всю дорогу Дина вела себя очень элегантно, в ряде случаев проявляла редкую самостоятельность. Посчитав ее идеалом — влопался до ушей. Она не подавала вида. Была со мной вежлива, приветлива, но держала в отдалении, тем самым, пробуждая во мне массу раздумий. С ней-то и говорить было нелегко, но я оказался умницей и бестактности не проявил. Все остались довольны. И Дина, рядом с которой я сидел, которая чувствовала себя не одной, и Ванда, по лицу которой скользили зависть и тоска.

К обеим девушкам приставали подвыпившие майоры, звали танцевать. Но я-то на что?

23.04.1946

Дина не выходит с головы. Ей посвящено все мое время и все мои мысли. Она славненькая, умная девушка. Нельзя назвать ее непревзойденной красавицей, но не любить ее нельзя, хотя бы за ее умный лоб, за ее тактичность и за то, что она так ласково, так приветливо умеет улыбаться. Мне с ней ужасно неудобно. Хочется рассказать о своем отношении к ней, приласкаться к ее нежному телу, но она умышленно избегает любых напоминаний о чем-либо подобном.

Как-то раз мы вышли с Вандой и мамашей на улицу — собирались в кино. Ванду споил и вел под руки капитан-моряк, мамаша шла с краю, а я близко, касаясь ее рук руками, рук Дины — было тесно, так, что даже хотелось от неловкости поднять их над головой или за спину спрятать.

— Разрешите, я вас возьму под руку — неуверенно спросил я у Дины.

Мать молчала, а девушка ответила: «Я не хочу под руку».

В другой раз, когда мы возвращались со Щетинского ресторана и, по случайному стечению обстоятельств Ванда уехала, а мы не успев, остались вдвоем, я спросил ее почему-то, поторопившись и не сформулировав как следует мысль, на последней остановке перед Адлерсхофом, где живут Ленские:

— А скажите, вы имели друга, настоящего, преданного мужчину?

— Хитер!

— А что, неуместно я спрашиваю?

— Это пошло!

Я извинился и больше решил не задавать таких вопросов.

24.04.1946

Карлхорст.

Узкая, качающаяся на волнах река, с ровно укрепленными железом берегами. Пристань разрушена. Многоэтажные, продырявленные здания...

Кепеник. 3 часа ночи.

Ну, вот и «Риголетто» просмотрели. Ванда не пришла. Дина явно ко мне равнодушна. До 2 часов ночи рассказывал и стихами и прозой о своей войне: родители слушали с воодушевлением, Дина дремала.

Женщина любит мужчину. А я показал себя перед Диной сентиментальным юнцом, не видевшим жизни. Она впечатлительная, с большой памятью девушка, с умом ясным, но заурядным. Я сильно соблазнился ее улыбкой случайной и свежестью, позабыл остальное, расщедрился и на деньги и на время, и все убил — а зря ведь.

К чему привело мое откровение? Она отвернулась от меня. Моя чистота душевная пришлась ей не по нраву. Теперь я понял, что возмущение, граничащее с высокомерным (чванливым) брезгливым негодованием, неискренне, когда имеет место в ее лице. Только сегодня увидел ее глаза — бледные. Только сегодня поймал ее мысли — я ей полностью противен: она унесла в другую комнату принесенный мною журнал, и осталась читать его, даже не выйдя попрощаться.

Отныне подвожу черту сумасбродству. Я не верю, что она непробованная. Отец сегодня сам рассказывал, что они были в оккупации.

Завтра к Ленским не пойду. Послезавтра на минуту. Буду сдержан. С Вандой больше общаться стану. Брошу свою угодливость, раболепие, перед этой мнимой красотой и кажущимся разумом.

Я заглянул в глубину своей души: что она вынесла из дома Ленских? Любовь? Пыл? Жар? Удовлетворение? Нет, только укор самолюбию и досаду на самого себя. А разве я хуже ее? Других мужчин, которым она, несомненно, симпатизирует -30-летним — только за то, что они тверды, грубы и бесчувственны к настоящей человеческой красоте.

Вчера отец Дины сфотографировал моим аппаратом. Дина ждала с нетерпением, пока он зарядит кинопленку, сфотографировалась первой, с гармошкой. Я предложил ей сфотографироваться вместе.

— Нет, вы лучше одни, а я тоже одна.

Потом, когда я сфотографировался, Дина подошла ко мне.

— Папа сказал, что нас если сфотографирует, то поместится только пол гармошки, половина головы...

— А вы станьте ближе — предложил я.

— Нет, вы лучше сфотографируйтесь одни.

Только один раз вместе с мамашей сфотографировались и с Диной и то, она поспешила надеть очки, а я, дурной, согласился еще так фотографироваться.

Сейчас пришел с кинофильма «Маскарад», по Лермонтову. Вторично смотрел. Вначале, месяца три назад, по-русски. Сильно красивая вещь!

Товарищ подполковник!

Отвечаю на затронутые Вами вопросы:

1. К исходу дня 23.IV. было заготовлено для нас 22 барабана. Сегодня будет выпущено из производства мастерской не меньше. Таким образом, даже при наличии перевыполнения нормы выработки, за два дня работы я могу оперировать в пределах 42–45 штук. 72 барабана для 12 судобекеров — цифра непостижимая.

2. 25 барабанов накануне немецкой пасхи отпустили по Вашей записке хозяйству Доронина, причем 8 штук выкатил из цеха, дабы не отправлять машины недогруженными.

3. В отношении сварки вы достаточно осведомлены, тем не менее, в разговоре с тем самым майором «моим братом», выяснилось, что он может достать сварочный аппарат. С ним нужно договориться.

4. Нарезка болтов теперь доведена ежедневно до 200 штук и больше.

5. Существующая угроза не только обусловлена отсутствием материала для гаек, но и отсутствием гвоздей, необходимых заводу — длиной не более 9–10 сантиметров. Привезенные нами гвозди очень толстые и стальные. Гнуть их нельзя.

6. Специалистов-плотников очень трудно подобрать, но на бирже труда обещали предпринять все возможное, чтобы нам их дать. Вчера получился даже конфуз на почве этого. Одного специалиста сняли с другой работы и направили сюда. Последовал запрос с центральной комендатуры. Капитан из районной комендатуры долго оправдывался (я как раз был там) ссылаясь на то, что биржа труда сделала это без его ведома.

Нам дают 10 специалистов и 10 чернорабочих. Майор Меньшинин доволен: скорей давайте, пусть и не специалисты.

7. На материалы у майора подал заявку. Он еще с Вами хочет договориться насчет взаимных выгод, извлекаемых нашими частями.

Условия работы такие:

а) материал нами будет доставлен в срок, причем необходим эскизик молотков, за подписью набросавшего его офицера.

б) оплата будет произведена наличными, по предъявленному нам счету.

г) срок выполнения заказа — 1 месяц, но при некоторых обстоятельствах, может быть сокращен, а именно: майору нужен бензин и два мастера (я обещал для него доставить с биржи труда).

Материал для молотков и болтов есть в одном месте, известном майору — 60 километров отсюда. Нужна машина.

Приблизительно 27.04.1946

После продолжительного отсутствия (4 дня), снова навестил квартиру Ленских. Вчера, правда, ездил к ним, но был зол предыдущим и, встретив Ванду, ушел с ней танцевать. В 11, вечером, зашел к ним. Уже спали. Дина открыла дверь, спросила почему поздно. Я нарочито подчеркнул — «Танцевал с Вандой!» «Гм!» — вырвалось у нее.

Ей, наверно кажется, что кроме нее я ни с кем не должен быть.

А ночь дышит глупостями, и глаза слипаются...

Я сегодня вел себя лучше. Был выдержан. Но сентиментальности не покинул и спешил поделиться своей одухотворенностью на балконе. К несчастью нам часто мешали. Дина говорила, что у нее хорошее настроение и чего-то ожидала от меня, безмолвного. Мои же намеки принимала с болезненной подозрительностью. Она предложила вместе сфотографироваться и танцевать. У меня она взяла на память (?!) фотокарточку и мне ее мать подарила ее.

С Вандой уже на «Ты», бросается в глаза.

Сейчас 2 часа ночи.

03.05.1946
«6 часов вечера. Устал ждать за барабанами. Никто не приезжает, а я превратился в охранника и даже в праздники сторожил у ворот завода. Хочу еще раз довести до Вашего сведения.

Материал, необходимый для гаек, нашел на одном заводе в 7 километрах отсюда. Его остается выкупить (деньги!) и привезти (машина?). Сегодня к вечеру на заводе 120 барабанов». Гельфанд.

04.05.1946

Берлин.

Наконец подполковник приехал. Он рассказал, что барабаны пока не нужны, но в любой день могут прийти машины за всеми сразу. Ругал за то, что я ему не позвонил на майские торжества и не сообщил насчет возникших у меня затруднений.

Теперь я буду свободен и смогу, в оставшиеся десять дней, изъездить весь Берлин, побывать на старых местах, где воевал, где жил в прошлом году. Мечтаю посетить Бисдорф. Это название связано со значительными воспоминаниями, оставшимися неизгладимыми — слезы отчаяния жестоко изнасилованной немки — красавицы молодой, горе ее родителей, мое вмешательство и помощь.

Подин. Сказал, чтоб я завтра был у него. Собирался вечерним поездом, но только ночь опередила мои намерения, внезапно подкравшись к Берлину и окутав его своим дыханием.

Решил визитнуть к Ленским. Мать была одна дома и рассказала, что Дина ушла с папой удить рыбу. Каково же мое удивление и досада были когда, наконец, дождался отца, Дину и ... Владимира Ивановича, того самого 35-летнего мужчину, которого Дина так страстно любит и предпочитает другим, и мне, несомненно. А ведь ей 19 лет...

Мужчина — моряк, ловко намекая родным, хочет склонить их, чтобы отдали Дину к нему на службу в качестве переводчицы. Родные отдадут! Так реагировали они при мне, что нельзя и подумать иначе.

Когда показал фотокарточки из моего аппарата — Дина попросила на память, но я отказал, пообещав лишь «когда размножу». Решил не дарить ничего больше и родных не баловать своей щедростью. Так будет разумней, и я ничего не потеряю, к тому, что уже потеряно мною и чему цена неизмерима — время, мысли, переживания.

15.05.1946

Печальна жизнь, коль несчастлива любовь. Так у меня. С Диной бросил — переборол себя, сделал невероятные усилия над волей своей, и вот — охладел. Но надо же еще одному несчастью случиться!

И вздумалось мне съездить в Мариендорф, где год назад летом, я познакомился, и без успеха таскался к двум интересным и стройным молодым немкам. С одной гулял, воображая, что люблю ее, другую — любил, воображая, что равнодушен к ней. Так длилось больше месяца. Между тем, один боец-переводчик при политотделе, Алексей, вместе со мной пришедший однажды в тот дом, сумел завертеть мозги моей мечте, и та быстро поддалась, отдав себя в его твердые руки. Он мне потом признался, что имел с ней сношения, причем уверен, что только человек имевший контакт с женщиной совсем до этого невинной, может рассчитывать на ее безграничную любовь. Я тогда вообще не имел представления обо всем этом, и поэтому действительно верил и прислушивался.

17.05.1946

Возобновляю записи, после значительного перерыва. Вчера опять был у Ленских. Встретили, как никогда прежде радостно, в особенности Дина. Вел я себя прилежно — надоесть не успел. Времени было недостаточно — торопился к 8 часам домой. Вышло, как и рассчитывал — мое отсутствие повлияло к лучшему. Впрочем, она меня не любит, хотя, спасибо, и не антипатирует мне, как мне казалось раньше.

Предложила сфотографироваться. Волосы у Дины порыжели, и сама она выцвела, по сравнению с первыми днями знакомства и первыми моими впечатлениями от него.

Высокая стройная Инга, молоденькая немка из Мариендорфа (теперь, спустя много времени, уже из Райсдорфа), куда впервые ради нее я совершил визит, красивее и проще, хотя эта подвижней и душистей и, главное, — русская. Обоим я не противен, но что еще более вероятно, сердца обеих уже заняты. Владимир Иванович — величает меня иногда Дина и даже не замечает, что путает с кем — то другим.

22.05.1946

Поезда отнимают много времени. Ездить приходится почти ежедневно.

Решил кое-что приобрести. Уже пошил два костюма, но не за что было выкупить. Сегодня продал сигареты и eду к портному. Фотофильмов теперь много. Есть и проявитель и закрепитель. Снимки моим аппаратом неплохие, остается только научиться проявлять и закреплять, но для этого нужны подходящие условия: темная комнатка и фотограф — учитель. В Вельтене есть возможность заняться фото всерьез. Уже надоело в Берлине. Девушек не вижу, ни с кем не встречаюсь, хотя у нас на заводе их тысячи. Сами приходят, приносят цветы, ждут меня. Но время подводит. Почти всегда отсутствую — в разъездах.

Вот и сегодня одна чудная куколка настаивала, чтоб я был дома в четыре часа. Сейчас уже час дня и я тороплю себя, поезд, сержусь на время; оно не считается с моими нуждами и убегает так спешно в прошлое.

Вчера фотографировал офицеров. Нарочно выбирал исторические места, и важно было для меня не этих крепышей запечатлеть, сколько Берлин, во всей его пустоте и величии.

На днях встретил майора Ладовщика, в Трептовер парке. Он побывал в Днепропетровске, огорошил рассказом об исчезновении Шевченковского парка и других чудных, родных мест. Взял у него адрес, сфотографировал его. Решили переписываться.

В гастрономе встретил Гайдамакина. Он царствует безнаказанно на воле: пьет, гуляет и, даже в партии. Успел заболеть сифилисом, а других всех болезней у него и раньше было, хоть отбавляй. Хвастает своим образом жизни и новой должностью. Как глуп свет!

24.05.1946

Теперь с Диной покончено окончательно.

26.05.1946

Выходной день, и я снова в пути. Еду на Вельтен.

До предела насладился близостью с женщиной. А случилось так. Судьба подбросила меня в Трептов парк, где я пошил костюм и где, на фабрике «Акфа» достал фотоматериал. Дорогой бросилась в глаза симпатичная девчонка. Два раза щелкнул фотоаппаратом. Заинтриговал ее то ли своей внешностью, то ли сделанным фото. Она быстро отбросила первоначальную мысль ехать в Грюнау, где пляж, и согласилась остаться со мной. В Трептове я еще три раза сфотографировал ее с подругой, у которой она живет. Затем втроем погуляли у речки. Я торопился и пробыл с ними не долго. Впереди было еще два визита к Инге в Рамсдорф и к Дине в Адлерсков.

Девушки обещали ждать до шести. Было два часа и я полагал, что успею к этому времени вернуться в Трептов. Вернулся только в семь, но девушки ждали. Я был очень обрадован их терпеливостью и благодарен, за уже намечавшееся постоянство, славненькой Лизелоты.

01.06.1946

И вот снова в дороге, но на сей раз в далекой, обещающей быть увлекательной и интересной. От Берлина.

Взору моему открываются чудесные картинки природы — горы, леса, реки. Такая яркая всюду земля, скалы и замки. Непостижимо слабо объемлющим человеческим глазом это все контрастировать в один прием. Шаг в другое измерение из настоящего, пятилетнего тумана войны.

Еду в Вейсмер — город Гетте, город муз и памятников искусства.

Не спал эту ночь — собирался в дорогу. Вначале чувствовал переутомление и слабость, но теперь весь в окне, за окном, и даже больше того, где-то далеко впереди, в глубине природы.

Немец-кондуктор отвлекает меня от дум, переводит мой взор к противоположному окну, где медленно переворачивается и проплывает как в сказке красивый, полуразрушенный замок немецкой старины, весь в скалах и зелени. Я смотрю, пока он не исчезает бесследно, и затем долго держу его в воображении.

Немец-спутник, заискивающе улыбаясь, показывает сначала на губы, потом на свой пустой мундштук и ждет. Впечатления пропадают. Даю ему закурить и брезгливо отворачиваюсь от окна.

Снова клонит ко сну. До Вейсмера 16 километров. Сейчас остановились у красивого, церковной архитектуры городка и, снова вперед, навстречу неизведанному.

Вейсмар.

Какая здесь своеобразная архитектура, какая шикарная природа. Горы Тюринген — подумать только, и сюда, по воле случая, по прихоти шаловливого провидения, ступила моя нога.

Застал одну Шуру. Надя уехала в отпуск. При встрече дала себя знать отчужденность, которая оправдана всей непродолжительностью знакомства — ведь в разговоре мы никогда не называли друг друга на «Ты», и только письма нас сближали. Но затем в комнате, где на видном месте стоял мой портрет в рамке, и где я встретил дружескую заботу и внимание со стороны Шуры — вся напускная стеснительность пропала, и я почувствовал себя как дома.

Шура круглый день занята на службе. Пробовал отоспаться в счет прошедшей ночи, пока Шура отсутствовала — но днем не могу спать. Лежал, пока она не пришла, но затем ее опять позвали и я один в комнате.

Пересмотрел фотокарточки. С окна красивый вид на город и на возвышенность, мохнатую лесами. Кругом военные. Кажется их здесь больше чем немцев. На одном из красивейших зданий: «Военная администрация национальной провинции Тюрингия».

Пребывание здесь мое нелегально, могут забрать. Но, думаю, пронесет опасность ветерком, так пекущейся обо мне, судьбы. Хочу и завтра остаться здесь, посмотреть, увидеть, и потом на Берлин. Придется обойтись без Лейпцига.

04.06.1946

Берлин

Теперь нелишне отдаться воспоминаниям. Только что вернулся от Ленских — у них давно не был. Ждали нетерпеливо, но, более чем уверен, не так меня, как фотокарточки. И, представь, дневник, их конфуз и разочарование, когда они увидели своего любимца Владимира Ивановича таким обезображенным и некрасивым. Дина заметила мне: «Почему Володя, вы лучше выходите на фотоснимках, чем Владимир Иванович? Или же вы нарочно так снимали?» Я не нашелся с ответом, хотя в душе хранил злорадство и удовольствие — получилось так, как мне хотелось. Вступился отец, объясняя — «Володя всегда спокоен, умеет фотографироваться, а вы с Владимир Ивановичем все прыгаете». Ответ никого не удовлетворил, но и не обидел.

Пусть любится на здоровье. Я еще таких Дин не мало найду в жизни. Сами будут проситься на ласки и любовь. И все-таки Динка чертовски интересна.

Надо было смотреть, с каким восторгом и цепкостью она ухватилась за фотокарточки, где был капитан. Как она их ласкала взором, руками и даже прижимала к губам; мать тоже, — успел парень обоим закрутить головы.

Магнитны глаза у Дины — опять пригвоздили к месту. И я согласен был выслушать все: и тошнотворные старческие разглагольствования ее отца, и поцелуи, оставленные на фотоснимках с Владимиром Ивановичем, и отсутствие Дины, когда она готовила чай, за одну улыбку, за теплое слово девушки. А все-таки мало, так мало она подарила таких минут.

Волосы у нее рыжие наполовину. Я не смею ее любить — для этого надо быть счастливым и старым, если не годами, то жизнью и душой.

Теперь о Веймаре.

Мысль о писателе Никитине была главной в моей поездке. В дорогу захватил с собой все наброски, даже письма, даже черновики — полный чемодан бумаги. Взял 14 фильмов. Захватил и хлеб, и масло, на случай если там тяжело с питанием. Рассчитывал проболтаться в Веймаре дня три-четыре. Хотел застать обеих девушек дома и непременно объясниться Никитину. Захватил даже журнал «Знамя», где в одной из рецензий жестко критиковался писатель за одну неудачную вещь.

Всю ночь не спал. Накануне приехала Лизелота, привезла белье со стирки, свои боли и страдания, и — запах женского тела. Помогала собираться в дорогу и, когда я на всякий случай незаметно вбросил в чемоданчик пачку из трех презервативов, ревниво вышвырнула их оттуда; спросила зачем. Я покраснел и оправдывался, что по ошибке.

В два часа ночи купался. Лизелота не пошла со мной, осталась в комнате и, вернувшись, я застал ее за наклеиванием в блокнотик фотокарточек моего изготовления.

Быстро разделись. Она до половины, я наголо. Тесно прижался к ней.

По телефону предупредил заводскую охрану, чтоб разбудили в шесть. Лизелота перехватила трубку и поправила меня — в пять.

Едва вздремнули, как наступило утро. Стали одеваться и, когда уже были готовы, зазвонил телефон.

Трудно добираться до Аитгельского вокзала — потребовалось два часа. На полпути, у Александер Платца, Лизелота простилась со мной и обещала ждать у себя дома, когда я вернусь из Веймара.

Поезд уже стоял. Приехал перед самой отправкой. И потянулись семь часов усталого пути. Так пересекли Эльбу, множество других больших и мелководных речек гладких, волнистых, бурных и ворчливых. Город сменили степи, степи ушли в леса, а те, последние, заползли на горы и там мохнатили скалистую землю.

Сердце стремилось наружу, где за окном, в полях и долах жадно трудились люди.

Много деревень и городков. Все каменные. Архитектура менялась по мере приближения к Вейсмеру.

Но вот Тюрингия, горная сельская земля. Гале, Оппольд. Свои национальные флаги, своя отделка зданий, вся в узорах, в зелени и горах.

Сильно клонило ко сну. Но спать невозможно — ведь я оказался в другом мире, увидел другую жизнь, явно отличную от той, что на протяжении целого года, до этой. И радостно и жутковато, что вот далеко Берлин, что всюду речки и горы, что все совсем не то, что на модных столичных дорогах.

В Веймаре сходило много военных. Я выходил, зажав в руках часть письма с адресом «.....штрассе».

Улица нашлась быстро. Не очень-то присматривался к окружающему — главной мыслью было найти Шуру и Надю.

На указанной улице, в самом конце ее, увидел двух девушек младших лейтенантов. Спросил переводчиц из пп. Тоже младшие лейтенанты, приехали из Берлина — объяснял я второпях. А! это, наверное, из военной цензуры! Знаем! Пойдемте, покажем. И они указали красивый, четырех-пяти этажный, до самой крыши в винограде диком зеленом ползучем, дом.

Шура заметила в окно. Вышла и, еще не поздоровавшись, стала упрашивать своего начальника пропустить меня внутрь.

Сразу были на «Вы». Потом развеялось. Шура уложила меня в постель, сама ушла работать. Солдаты принесли обед: не хотелось, но съел, в досаде на бессонницу. Часиков в семь Шура освободилась. Слегка прошлись по ближним улицам, и ушли спать. Я — к одним военным, где договорились девушки на одну ночь.

07.06.1946

Читаю французскую газету на немецком языке «Der Kurier», и размышляю между строк о дипломатии, политике силы, государственной самостоятельности и прочих разностях, в свете международных отношений сейчас, да и во время войны.

Как правильно, думаю, сделала моя страна и как мудры наши рулевые на борту героически плывущего средь трех бурь и неисчислимых качек, корабля, когда использовали военную ситуацию — мир с Германией и слабость нынешних союзников (тогдашних недружелюбцев Англии и Америки), поспешив расширить наши границы на земле и на море, путем возвращения Бесарабии и Черновиц с прилегающей областью; Западной Украины и Белоруссии, Балканских стран и Карельского перешейка в Финляндии. Что было бы, если бы у нас теперь, не было бы этих территорий? Теперь трудно бы было доказать твердолобым умникам (я говорю без кавычек — они по-своему умны и практичны) из-за рубежа в дипломатических мантиях, законность воссоединения этих земель с нашей Родиной. Как трудно им вбить в голову справедливые и всегда, на мой взгляд, правые требования нашего правительства и всего нашего великого, многомиллионного народа. Ведь насчет турецкой Армении мы даже не заикаемся. Хотя даем волю, поощряем сторонников объединения армян под флагом советской Армении у себя и особенно за рубежом; разжигаем, оставаясь в стороне, этот преткновенный вопрос. В начале войны все были заняты своими делами, думали о своих шкурах...

09.06.1946

Берлин-Кепеник.

В поисках костюма. Где купить военный костюм? Хочется одеться прилично, а отрез защитного цвета даже у немцев большая редкость. Снова решил навестить, чуть было не надувшего меня портного, что в Трептовер Парке. Стал просить адреса и он охотно написал мне три таких, чтоб отвязался только. Под конец, когда я стал уходить, он предложил пройти с незнакомой немкой еще по одному адресу. Я согласился. Всю дорогу женщина расхваливала мне товар, между прочим, не забыв упомянуть, что он лучше и дороже того, который мне предлагался накануне. Одним словом полностью раскрыв свои карты, дала понять что она — маклер.

Нет, думаю, меня не проведешь, буду иметь дело с первоисточником, остальных и знать не хочу.

Между тем, женщина, задыхаясь, поднялась со мной на 5 этаж, познакомила с молодой хозяйкой дома и завела разговор о сукне, о костюмах... Неожиданно я прервал на полуслове и с ходу, как в хорошей битве, где хитрость и внезапность столь значимы, спросил, обращаясь к хозяйке:

— А сколько стоит?

Женщина, которая меня привела, опередила ответ собеседницы и поспешно, почти крикнула: «Тысяча пятьсот!»

Я понял что дешевле, уже хотя бы по тому виду, который выражало лицо хозяйки и по взгляду, которым тот час же обменялись женщины. Но и это уже был успех моей дипломатической линии — портной оценивал материал в 1700–1800 марок.

Сделал вид, что я прост: обещал приехать, но не говорил когда.

— Вы смотрите, обязательно заходите к геру Розе, — так звать портного, — и мы с вами пойдем сюда!

— Хорошо, хорошо, — ответил я, — иначе я и не мыслю поступить. А сам думал: «Нет, брешешь, не глупей я тебя, бабка. Выдала ты себя и всю свою комбинацию с головой и с первого раза».

На всякий случай решил записать адрес.

— Зачем он вам? Я хорошо знаю этот дом и квартиру!

— Может быть я приду не вовремя, вас не застану?! — крыть было нечем!

— Тогда шить приходите к геру Розе — уцепилась она за последнее средство участия в сделке.

— Конечно, конечно! — успокоил я спекулянтку и простился, когда они еще шептались с хозяйкой.

10.06.1946

Берлин.

Неожиданно наступила полная отупация рассудка. Дает себя знать, не покидающий еще с довоенных времен, недуг. Физическое состояние связано с умственным. Все парализовано. Руки отказываются работать, язык не согласен с разумом, и трудно говорить. Слабость и недомогание. Голова отяжелела и письмо настоящее, достигается высочайшим напряжением всех сил.

Не знаю, чего я наболтал майору. Он принял меня хорошо, угощал чаем. А я не смог ни есть, ни пить. Все наступило после выкуренной мною папиросы. И в голове как будто тысяча камней и мысли все не мои. О, когда наступит исцеление? Есть ли такой хирург-невропатолог, или не знаю, кто еще из врачей, который сумел бы освободить мою свежую мысль и пытливый ум от решеток, которыми окружен мозг мой, сдерживающих меня на уровне самого среднего и самого посредственного человека. Превозмогая слабость и отчаяние, я должен поделиться с тобой, дневник мой. Тяжелый туман давится в голове, жмет сознание.

17.06.1946

Проходя по одной из улиц, обратил внимание на большую толпу людей у забора. Люди подымались на цыпочки, заглядывали в щели и через головы впереди стоящих. Заинтересовался и я. А, когда, наконец, приоткрыли калитку, увидел по ту сторону забора два полусгнивших и, если бы не скелеты, то обесформившихся комка человеческих тел. На одном из них торчала, крепко влипшая в череп каска, обрывки обмундирования немецкого солдата. На другом кроме скелета ничего нельзя было различить. Из разговоров подслушанных мною, узнал, что трупы были извлечены из-под обломков здания и, как явствует из состояния их, пролежали в земле более года. Немцы сокрушенно встряхивали и покачивали головами, вздыхали: «Кто их теперь узнает, бедные...»

Вчера в комендатуре района Кепеник произошло очередное ЧП. Пьяный старшина, запертый в комнате вместе с офицером, с которым выпивал, вывалился с 3 этажа здания на мостовую и разбился. Тоже, через год после войны...

23.06.1946

В конечном итоге два приличных костюма, один из которых сейчас на мне, обошлись, вместе с пошивкой в 2,5 тысячи. Костюмы сменял на радиоприемник, который оценил в 2 тысячи марок.

Теперь назрела новая идея — фотоаппарат типа «Лейки» за 6 тысяч, и радиоприемник-лилипутик в пять ламп за 4 тысячи марок. Обе вещи нужно приобрести любыми путями.

26.06.1946

Хенигсдорф.

Самый неприятный день в жизни — заболел гонореей. Боль, мучение и стыд обручем сжали голову.

27.06.1946

И снова пишу в поезде, в Берлине.

Работу свою давно закончил. Пробыл здесь в общей сложности более трех месяцев. И все потому, что никто мною не интересовался, никто не спрашивал с меня по-деловому, никто не мешал, но и не помогал мне.

Женщины долго не могли поколебать мое упрямство: я больше отдавался бумагам и чтению, нежели им (читал я газеты русские и, вполовину доступные моему пониманию, немецкие). Меня засыпали письмами, всякого рода записками в стихах и прозе возвышенной. Мне улыбались на улицах, в трамвае, в поезде, махали руками из окон домов, кричали вслед ласково и зазывно. И если я вдруг отвечал на улыбку — светлели глаза, зажигаясь огнем. Стоило остановить на пару слов немочку — она звездой загоралась и тухла от моих слов, на все соглашаясь с первых минут знакомства. Русскими я мало интересовался. Они здесь редки и нарасхват. После столь недоступной мне Дины, уверенно стал тосковать о времени. Только под конец моего здесь пребывания, соблазнился тремя, по очереди, хотя не влопался, избалованный красотой.

И вот сейчас, когда я навестил Кепеник, застал кучу писем и записок, еще мокрых от слез, с вздохами и мольбами о жалости. Ну, чем я им могу помочь?

Но об этом в другой раз.

01.07.1946

Креммен. Госпиталь.

Под влиянием Толстого, его «Войны и мира» и тяжело нависших мыслей о болезни, которые тщетно стараюсь отвлечь, вот, например Толстым, но которые, тем не менее, гнетут и мозг и сердце. Хочется вспоминать прошлое, не всегда и не совсем беззаботное, но наивное и простое, как и все на земле весной.

Война пришла в мой мир большими неверными шагами. Появилась, встала передо мной: сильная, необъятная и полная таинств непредвиденных. Невозможно было заглянуть в ее глубину, познать ее развитие и исход. Так она стояла нерешительно, позволяя к себе привыкнуть, но не открываясь передо мной. Первые дни я был спокоен, уверен, что все хорошо закончится и Германия с первых дней получит по заслугам. Благо, думал я, что, наконец есть возможность разделаться с немцами, всегда врагами нашими, злобными, сильными и коварными. Вот сейчас и будет покончено с той опасностью, которой нам так долго грозил этот агрессор. Я был насыщен патриотизмом, не мыслил себе ничего другого, кроме поражения немецкого, их отступления и разгрома. Все мне казалось так просто, и война, так внезапно пришедшая в мир мой, должна была непременно скоро кончиться, радостно, счастливо.

Не задумываясь, ушел в колхоз. До двух месяцев дерзко трудился, собирая непосильный урожай. Потом эвакуации, бомбежки — война оскалила зубы, показала лицо свое. Страха не было, одна растерянность, недоумение.

Рытье окопов, тревоги ночные, ужасные, стоны бабушки, беспокойство за мать. Желание видеть ее с собой, быть рядом, не на расстоянии 30 километров в заводе, в бомбежке. С тоской отправлял ее на работу, радостно встречал по вечерам. Жизнь не улучшилась, горе не сплотило нас, нужда не заставила мириться и семейные сцены-раздоры, не без главного участия ворчливой злой бабушки, не прекратились. Я был злораден. И умел раздражать своим смехом и кривлянием, но с другой стороны был жалостлив и предан всем без разбора, с чьей стороны замечал понимание и участие.

Мама нервная и тяжелая. Редко она могла приласкать меня так как я хотел того, но почти всегда ругалась и была холодна. Сердцем я чувствовал любовь ее горячую и нежную, но умом такая любовь не принималась. В детстве я тоже балован не был душевной настоящей теплотой, но тогда я не встречал еще холодности жестокой со стороны матери — любовные чувства довлели над остальными и, потому, скоро забывались и дикие побои (иногда головой о стенку) и злобные упреки, и бойкот всеми способами.

Ночь. Одолела бессонница. К мысли о триппере присоединилась другая, навязанная прочитанными брошюрами о сифилисе. Неужели и правда я так несчастлив, что жизнь меня не щадит, уничтожая еще более мерзким орудием своим?! Неужели да? Маленькая язвочка подходит под описание. Места не нахожу себе. Доктор целый день не приходил, а до утра еще так долго. Неизвестность хуже всего. Но лучше пока эта зверская неизвестность, чем ужасный факт. О, как тяжело и мыслить и жить в этом мире...

02.07.1946

Доненвальде.

На приеме у врача в очереди. Сюда я когда-то привозил Юрченко. Теперь и самому довелось угодить. Дай бог, чтобы не сифилис, об одном молю с содроганием сердца и колючим дрожанием мускул.

Как я буду теперь умен и осторожен! Помилуй только меня судьба.

В обоих госпиталях сифилиса за мной не признают, однако я не жалею о потерянной ночи бессонной. Лучше пережить чувство страха, чем сам страх, живой и реальный. Не жалею и о совершенной поездке по двум причинам: теперь я определюсь в госпиталь и буду подвергнут настоящему лечению. Анализ меня наполовину успокоил.

Еду поездом. Из Нойштрелец до Берлина 106 км. Но уже проехал Фюстенберг, и осталось на два десятка километров меньше.

Теперь опять в Доненвальде. Куда теперь дальше — не знаю. Может лучше остаться здесь? Или, нет, еду дальше. Река, лес, болото, а сквозь лес белеется шоссе. Как красиво!

Нойштрелец большой, красивый город. В центре его теперь красивая бронзовая статуя — памятник воинам Красной Армии. В огороженном вокруг статуи парке много могилок, братских и одиночных, из которых большая часть безымянным героям: «Здесь похоронены красноармейцы, павшие смертью храбрых в боях за Советскую землю», или «Здесь похоронен боец, павший в боях с немецкими фашистами». Статуя в центре изображает бойца с высоко поднятым знаменем, со звездой и с винтовкой. Сделана по образцу немецкой колонны Победы в Берлине, хотя размерами значительно меньше.

Только что на станции из вагона вынесли старуху. Он умирала, видимо измученная толкотней и давкой в вагоне. Никто не подошел, не оказал ей помощь — ее положили на землю и ушли. С окон вагона любопытно смотрели на ее тело и прерывистое дыхание. Смотрели без жалости, без сострадания. Только какая-то безобразная горбатая девушка подошла, нагнулась и, когда поезд тронулся, я увидел, что она поит старуху водой.

Станция Гранзее. Где-то недалеко должен быть Креммен, но теперь уж сходить не решаюсь.

Боль навевает тоску, желание отвлечься, но чем? Книгами? Уже прочел в эти два дня дороги и болезни 4 том «Войны и мира» с комментариями; маленькие рассказы Дж. Лондона «Любовь к жизни», которые так ценил Ленин.

Красивый вид на поле у станции Буберов, жаль, не успел зарядить фотоаппарат. Сейчас вставляю пленку, пока поезд движется — это ведь тоже занятие и отвлекает.

Женщины сейчас противны. Я не могу и боюсь переносить их присутствие. Поступаю сейчас весьма эгоистично, так как все отделение вагона на 7–8 мест занимаю сам, немцев не впускаю — вагон воинский.

Гутен Гермендорф. Здесь лес и поле с отдельными хатками и девушками, прячущимися в кустах. Я зарос пятидневной давностью. Немцы удивленно посматривают на меня, еле передвигающего ноги, молодого и старого вместе с тем, а я отворачиваюсь и злюсь в душе на себя и людей, на германскую землю, что наводнена теперь всеми болезнями.

Доктор из госпиталя Соломонник меня подбадривал: «Что загрустил? Тот не мужчина, кто не болел триппером. Ничего здесь страшного! Согнулся, опустился, зарос, как дед старый. Триппер — болезнь воина! А ты офицер и мужчина!»

Сестра пообещала не пустить меня в госпиталь, если приеду небритый. Здесь чуткие, отзывчивые люди. У них надо лечиться, а не в бригадном лазарете, где даже санитарок заменили бойцами, редко, к тому же, заглядывающих в палаты.

Знакомая станция Грюнеберг. Сюда я когда-то ехал с вертушкой, возил лес. Теперь до Ораниенбурга 20 километров.

Хочется пить. И, несмотря на жажду совпадающую с настоятельными советами лекарей, всю дорогу не могу осуществить своего намерения — воды, воды мелькают и остаются на всех станциях, но тщетно ищут глаза и мечтают губы... Воды нет.

Еще речушка на подступах к Ораниенбургу. Как завидую тому мужчине, который только что, бодрый и здоровый, окунулся и выскочил из воды... и детям, которые так малы и не знают еще как жестока и беспощадна жизнь.

03.07.1946

Берлин-Тегель.

Так и доехал я до Ораниенбурга растерзанный мыслями о своем бедствии. Надо было успеть еще в Креммен, вовремя забрать аттестат и ехать обратно в госпиталь. Однако, вследствие расхождения во взглядах с судьбой, та решила иначе — поезд на Креммен не шел, а автомашину невозможно было остановить на шоссе.

Кто-то из немцев посоветовал ехать машиной до Шонхольца, так как оттуда легко де на поезде махнуть в Хеннигсдорф. «Еще не все потеряно!» — решил я. Лучше ведь ночевать дома, чем на улице.

Но и эта надежда не оправдалась. В Шоневайде был только в 11 часов, поезд мой запаздывал, а другой, что на Хайликензее из Щтетинского вокзала, не стал меня дожидаться, уехал. Оставались две крайние меры, ничего хорошего не прибавлявшие к моим неосуществленным мечтам:

1. Ехать на Берлин.

2. Оставаться в Шоневайде.

05.07.1946

Нойштрелец. Госпитальная палата.

Сегодня, впервые, на восьмой день болезни начинают лечить меня. Наслушался рассказов о том как скипидар оказывается испорченным, сырым, и о том как разрезают то место, когда делают вливание и какая это мучительная боль. Признаться, набрался страхов.

Только что делали прижигание. На меня, человека неискушенного в таких болезнях и впервые попавшего на лечение, произвело нужное действие. Но это начало. Сегодня еще укол. Самое страшное, как рассказывают: спать не смогу, грызть на себе все буду — уколы скипидарные.

Итак, сегодня получил сужицевание ½ лямис. Теперь остается 40% скипидар 1,0 гр., и затем 20,0 перемель по схеме. Таков рецепт врача.

7 вечера. Получил скипидар. Товарищи говорят, что нужно ходить, чтобы рассосалось. Укол болит и чувствую, что набегает температура.

Зовут на ужин. Сейчас 7.30. Я еще могу ходить и стою на ногах. Из окна веет прохладой — выпал дождь, озеро посерело и сравнялось цветом с насупившимся небом.

Сегодня написал только 4 письма.

08.07.1946

Мне легче. Температура падает и подымается снова, неравномерно и странным образом. Вчера вечером она у меня доходила до 39,6?, сегодня, в разное время, — 38,7, 37,9, 37,2, и сейчас, в 6 вечера, 38,3. Спать не могу — лежать тяжело. Будто разбитый параличом лежу на животе, две подушки использую для, почти неосуществимой цели — смягчить боль суставов, сковывающую после укола. Три дня не кушал, сегодня впервые появился аппетит. За пять дней не было стула и, даже клизма не помогала. Сегодня же впервые освободился и от этих забот. Со вчерашнего дня стал принимать перемель: вчера — 12 штук, сегодня до 12 часов — 10 штук (11 грамм), а всего нужно 20 грамм. Значит завтра последний день лечения, потом начнутся всякие поверки, испытания, могущие продлиться очень долго.

Писать тяжело, оставлю.

10.07.1946

11 вечера. Болезнь моя на последней стадии излечения. В 12 часов принимаю последнюю таблетку и потом стану подвергаться исключительно проверочно-испытательным мероприятиям. 6 день в постели. В первые четыре дня весь бок парализовало. Температура, правда, была не очень высокой — до 39,6. Не знаю, как это отразится на ходе лечения — говорят плохо, когда невысокая температура. Вчера и сегодня температура резко снизилась до 38,3, стало немного легче. Выделения прекратились с первого дня от принятия уколов. Рези прошли и сегодня, только после прижимания, опять появились выделения.

В процедурном произошел неприятный случай со мной: ляпис, которым прижигали, не вышел сразу, а остался в мочевом пузыре. Только через два часа я от него освободился.

13.07.1946

Провокация.

Буж. Прижигание однопроцентным лописом, после обеда молочный укол — вот те проверочные мероприятия, которые уже перенес. Остается укол. И тогда послезавтра скажутся результаты, так называемой, первой провокации.

6 часов 30 минут. Только что принял укол. Пока не больно, лишь чуть поламывает. Зато скипидарный укол никак не оставляет в покое. Пишу, стоя на коленях в кровати, локтями рук упершись в изголовье. Боль и резь, кажется, состязаются между собой. Временами тяжелая, вдавливающая сила боли, утихая на месте укола, бросается ноющей резью в ногу и таз, гнет мои кости, ломит их там безутешно.

Трудно лежать — правый бок и живот успели за 8 дней насыщения скипидаром, стать не менее чувствительными, чем больные части тела. Стоять тоже долго не могу. Ходить тяжело: появляется слабость и страшная жажда, а боль не покидает. 5–6 дней ничего не ел, только пил воду. Похудел, предположительно, килограмм на 10–15. В зеркале себя не узнал: глаза стали еще более впалыми, чем прежде, лицо тоньше, голова маленькой сделалась, а волосы падают клочьями. К тому же появилась чесотка.

Много переживаний принесла мне маленькая язвочка на половом члене. Появилась внезапно (была безболезненной) задолго до последнего и рокового сношения с женщиной. Впервые о ней заявил в Бригадном санлазарете. Военфельдшер, толстый пожилой старший лейтенант с многолетним стажем работы посмотрел и сказал, что это, вероятно, что-то другое, но не настаивал на своем диагнозе и для проверки направил меня в специальный госпиталь в Донневальде. Там признали гонорею, и доктор прямо указал, что к настоящему времени болезнь (как он выразился по-латыни) не обнаружена. Дал направление сюда в госпиталь. От Донневальде в 32 километрах. О возвращении в Креммен в тот день пришлось забыть. Но я решил не откладывать, ибо наслышан был о плохом лечении в лазарете и о многом другом, для меня неприятном.

16.07.1946

Много неприятностей доставил мне рейс в Креммен и обратно сюда. На попутных машинах и поездах только к вечеру добрался до Ораниенбурга, и там встретился с плохой новостью: поезд в Креммен не пойдет. Тогда решил останавливать попутные машины, но и здесь наткнулся на фиаско. И, когда мне сказали, что со станции в сторону Берлина ходит электропоезд, решил ехать до Шоневайде, откуда можно пересесть на поезд до Хайликензее. Но только и здесь не вышло желаемо. В Шоневайде приехал поздно. Остался только поезд на Щетинский вокзал. Решил ехать туда на ночлег. Однако, все эти гостиницы и дома приезжих, о которых мне столько рассказывали, были далеко, к тому же в них попасть можно было только через комендатуру.

Пришлось искать место на вокзале. Немцы спали на лестницах, на ступеньках у входа в метро и просто на каменном полу, согнувшись и прижавшись друг к другу, телом к телу. Меня подобная перспектива спанья не радовала. Спустился вниз на перрон. Однако поезда ушли в депо. Немцы-железнодорожники уговаривали подождать — через час должен был прийти поезд последний, который останется здесь до 5 часов. Ко времени моего прихода на перрон было уже 12, но все-таки решил ждать — другого выхода не было. Прикорнул на лавчонке. Не спалось: думы приходили одна за другой, а потом пришел поезд. Я забрался в купе 1 класса и сразу уснул на мягком сидении.

Разбудили суета, стук, движение. Было 4 часа, а поезд уже наполнился людьми. Я вышел и опять прилег на скамейку, однако, спать мне не дали. То на меня клали вещи, порой садились, не заметив при тусклом свете, а может, если учесть что немцы нахальны, — нарочно.

Наутро, с первым же поездом решил в Хайликензее. Но только сон одолел некстати и прозевал станцию, спохватившись почти у Щетинского. Вновь поехал на Хайликензее, досадуя на 1,5 часа утерянного времени.

На Базе обрадовались: лишний офицер — лишний дежурный по части. Люди, страдающие от безделья, свыкшиеся с ним в кабаре и пивных, теперь не хотят даже дежурить. Дрыгайт (старший лейтенант) встретил меня красной повязкой. Другие с радостью готовы были свалить на меня их работу — были довольны не мне, как человеку, но как единице в офицерской среде. Радость их омрачил в самом начале: не задерживаясь, объявил, чтобы все слышали, что еду за аттестатом в Креммен и оттуда в госпиталь.

В санлазарете толстопузый его начальник удерживал меня и уговаривал, но я решил твердо и на уговоры не поддавался, тогда он сам приказал выписать мне аттестат. Аттестатом моим воспользовались и там и здесь, для различных нехитрых экспериментов. Там, например, написали так: «исключен с довольствия 4 числа, продукты получены по 3 число», а выдать хотя бы сухим пайком причитающиеся мне продукты, отказались. За 4 дня украли у меня сахар и мыло.

18.07.1946

Нойштрелец. Госпиталь.

Вчера в последний раз был на приеме у врача. Вторая провокация, так же как и первая, признаков гонореи не обнаружила, и доктор Соломонник обещал меня выписать в пятницу, т.е. завтра.

Укол скипидара отнял у меня много здоровья и принес мне, в дни своего действия, мучительнейшую боль. 10 дней я не мог ходить и, почти столько же, не подымался с постели. 5 суток не принимал пищу и страдал отсутствием стула. После приема перемели, болезнь исчезла, но появились прыщики, по всем признакам подходящие под определение «чесотка». Доктор, однако, лишь посмеялся над моей мнительностью и назвал это простым раздражением, спасения не назначив. Теперь тело все жжется и чешется, в особенности место недавней болезни.

За мое здесь пребывание в качестве пациента написал много писем. Почти все короткие, состоящие в основном из фотокарточек от которых мне вдруг захотелось избавиться.

Мысль ослабела, отяжелел рассудок и, честно говоря, ничего полезного не придумал. Много читал книг и ослабил зрение.

Только что нащупал на месте скипидарного укола много бугорков. Снял штаны, посмотрел — сыпь — признаки сифилиса. Окончательно расстроился, жду утра, чтобы выяснить. Неужели он? Какой я несчастный! Опять!

19.07.1946

Нойштрелец.

Выписывают меня после обеда, часа в 3–4. Врач опять посмеялся, но все же выписал мазь. Говорит простое раздражение от грелки и от компресса. Не думал что у меня такое нежное тело!..

21.07.1946

Хеннигсдорф.

В поезде, дорогой на Берлин.

Позавчера, когда я был еще в госпитальном халате, ко мне приехал Купцов. Оказывается, с Берлином до сих пор не рассчитались, запутались, в полностью оформленных мною документах (и решили искать меня в госпитале) — деловые люди, надо сказать!

Домой приехал поздно вечером, писем не очень много — три от мамы, три от Шуры с фотокарточками и по одному — от папы, от Софы Рабиной и Короткиной. Еще от Нины К. — а ведь утекло немало дней — почти месяц!

До двух ночи, с двенадцати, писал ответы первым трем адресатам. Теперь решил отвечать регулярно и подробно, но не унижаться, не надоедать первому.

В части к моему возвращению прогремели слухи о том, что у меня двойная тяга и прочие ужасы, от которых еще тяжелей на сердце. Слухи, оказывается, распустил капитан Юрьев, наш начальник — авторитетный источник, по единогласному решению офицеров. Со мной не хотят здороваться за руку, меня опасаются в столовой и так много рассказывают обо мне, что иной раз и сам начинаю сомневаться в себе и опасаться самого себя. Ведь это сказано не шутя, а совершенно официально на одной из лекций, посвященной вензаболеваниям. Сказано для вескости, для красного словечка, и еще для того, чтобы уничтожить меня заживо.

Утром сегодня не выдержал, пришел к жене Юрьева — фельдшеру, требовать, чтобы направила в Олимпишес Дорф на исследование крови. Капитан встретил недовольно: «Что заслужил, то и носи!» — циничней нельзя выразиться. Но зачем же распространять слухи? Свое я выносил, приехал в часть полуживой после лечения, а меня обходят как зачумленного.

24.07.1946

Берлин-Осткройц.

Все выходящие в Германии газеты, немцы подразделяя на русские, английские, американские, французские и партийные — коммунистические, социалистические, христианско-демократические, либеральные и другие — своими не считают.

Берлин-Райникендорф. Еду обратно в Хенигсдорф. Накупил продуктов — по пальцам перечесть, а денег — 700 марок как не бывало. Теперь хорошо принимают немецкие, что при Гитлере имели хождение. У меня их было до пятисот — избавился.

Вишни свежие намокли и разорвали конверт. Надо было их ликвидировать и я, при всей своей, ставшей после болезни особенно утонченной брезгливости, не помыв их, и не освежив рук, стал есть тут же на станции.

Эдакий сморчок подошел ко мне, плюгавенький, ехидный немец, и заглянул вначале с одной стороны, затем с другой, поднявшись на цыпочки (он карлик ростом), улыбнулся заискивающе — что я ем? И, когда я сердито спросил «Чего вы хотите?» — отвернулся. Затем отошел, не меняя улыбки, — «Schmeckt gut?», и долго потом крутил носом, нюхал и оглядывался вокруг своими маленькими, даже из-под очков, глазками, так, что тошно стало в его присутствии. Долго плевался вишнями, испытывая единственное успокоение при виде этого человеческого безобразия. Но подошел поезд, и отлегло, забылось.

Вишен было много — не одолеть. К счастью в вагоне оказались две девочки лет семи каждая. Они забавно играли в игру-отгадку, в которой, между прочим, были вопросы очень взрослые: «Твое сердце еще свободно?» и другие, так что невольно делалось смешно и забавно. Все вишни отдал им — уж они-то были рады!

Рядом едут французы — очень скромные и уважительные. Вошли, поприветствовали — один хорошо может по-немецки. Угостил их конфетами. Были рады. Давно, говорят, не ели таких.

Взвесился — 62 килограмма — ровно 4 потерял. Много, но значительно меньше, чем думал. Запустил бороду, усы, стал неузнаваем и постарел на вид. Парикмахер, у которого брился в Берлине, определил мне 30–35 лет!

Начальник Базы хитер на выдумки. Дал мне работенку — 6 полувагонов: вожу доски из Креммена в Хенигсдорф. Дневной извозчик и охранник при том, нечего сказать, офицерская нагрузка! Езжу.

А дома у меня баба смешная 17-летняя. Печется о будущем, спрашивает, женюсь ли на ней. Третью ночь спим вместе. Скромничает, стесняется. Делает вид, что невинна и чиста. Бог весть, может и правда доля истины в том.

Третий день не пишу писем. Головная боль, беспокойство, лихорадочная боязнь сифилиса. Каждый день ищу язвочки на теле и сыпь, но не нахожу, а утешения нет — злые мысли.

В Креммене получил направление в Нойрyпин на консультацию.

Расчет.

На стоимость 500 барабанов для кабеля высокого напряжения кабельным заводом «Фогель» (Берлин-Кепеник) для в/ч пп 75207, на основании соглашения от 8 апреля 1946 года.

1. Общая стоимость 500 барабанов — 85.000 рм.

2. Стоимость работы фирм «Шпун и Геккер» по изготовлению втулок и болтов — 6.775 рм.

3. Стоимость материалов, поставленных в/ч пп 75207 кабельному заводу «Фогель» — 72.859 рм.

4. Оставшаяся задолженность заводу «Фогель» со стороны в/ч пп 75207–18.916 рм.

5. Стоимость 1 м? досок — 90 рм.

6. Стоимость оставшейся задолженности, в переводе на доски, — 210 м?.

Помощник начальника транспортного отдела Базы материалов и оборудования 21

транспортной бригады лейтенант Гельфанд.

25.07.1946
Помощнику командира Бригады по МТО

Подполковнику Плескачевскому

РАПОРТ

Настоящим довожу до Вашего сведения, что принятые, согласно накладных, от отдела механизации в/ч 41757 инструменты, перевезенные на Базу материалов и оборудования лейтенантом Локшиным, брошены им на территории дислокации Базы. Передача их на склад документально не оформлена, согласно утверждению начальника 1 склада капитана Мозолевского. Ни на Базе, ни в управлении Бригады соответствующих актов и прилагаемых ниже накладных не обнаружено.

При подсчете наличия инструментов недостает 5 слесарных зубил и 21 пробойника, которые ценой усилий начальника склада ? 1 были найдены на различных заводах.

Прилагаю копии накладных.

25.VII.46 г.

Лейтенант Гельфанд.

26.07.1946

Хенигсдорф.

Пусть жестоко обижают люди, я тем доволен, что меня не обидела природа.

27.07.1946

Майор Корнеев попросил съездить в Берлин за сигаретами (во время работы!), взял на свою ответственность мое отсутствие из части. Мне, кстати, в Берлине еще много кое-чего предстоит сделать и, хотя устал и хочется побыть немного на месте, все же согласился.

Сейчас начало пятого. Хочу успеть в гастроном на Вайсензее и в комендатуру центральную насчет радиоприемника (где она — еще даже не узнал точно), и затем в Трептов за фотокарточками, в Кепеник отобрать у сапожника мои сапоги. Рано если выберусь, то загляну к Дине — то-то удивится, увидев меня с бородой!

Я теперь в стариканы записался: бородка у меня черная, выделяется и резко бросается в глаза. Видно, что я не стар, но и молодым меня не признают. Смотрят и улыбаются, а мне забавно: есть, чем удивить Европу, а казалось, она ко всему равнодушна и свыклась со всем.

Моя последняя привязанность — маленькая немочка Рут просит побриться: «На тебя смотрят, как на редкость. Эта мода с бородкой и усами отошла у нас в давность». «Разве? Хорошо! Не будут любить и привязываться!»

28.07.1946

Хенигсдорф.

Выходной день улыбнулся — сейчас начало двенадцатого, а мне еще много сделать предстоит.

Сыро на улице, идет дождь, и пасмурно у меня на душе — бесперспективность — пагубна теперь ее фигура.

Детство свое помню по фотокарточкам и по воспоминаниям родных: круглый, глазастый, я взбирался на возвышения и произносил речи, путанным русско-украинским говором. Люди хлопали в ладоши и держали меня на руках.

Нежно любила меня соседская женщина — тетя Феня. Она крепко обнимала и спрашивала, целуя: «А где Вовочка?» «Який?» — в тон спрашивал я. «А той, що купаэться» — и указывала на вихрастую речку Синюха, огибавшую где-то сбоку Ново-Архангельск.

В отдалении, за речкой, одиноко крутилась крылатая мельница, пыля пустыми подсолнечными лушпайками. Пыль безраздельно властвовала в душном степном воздухе, а внутри мельницы горами гор, аж до самого деревянного потолка были насыпаны еще живые семечки. Их доставляли все новыми и новыми возами***

29.07.1946

Хенигсдорф.

Вот уже неделю побаливает голова слегка, но беспрерывно. Чем это объяснить? Склонен худшим истолковывать все — мои опасения непослабимы.

Сейчас опять еду в Креммен. Вагон сошел с рельс и жду, пока его поправят.

Написал рапорт об отпуске — расстроился. Как я бесполезен и все ко мне безразличны.

Ко мне приехала Рут. Она сидит против меня, не спускает глаз и мне досадно. Глупо как: ни любви, ни отрады в душе моей не осталось. Все унесло горе, тоска беспощадная и злоба. А голова болит, распадается и гнетет меня, так некстати познавшего свет.

Вечер. Весь день у меня Рут, а я в отлучке — работенка пустячная, не знаю даже зачем мне ее дали, но отнимает много времени.

Сейчас тут собрание: странно, меня не предупредили, и попал я сюда случайно.

05.08.1946

В поезде давка: много народу собралось на вокзале, все хотят ехать, а мест не хватает. Немцы настойчивы, но боязливы. Лезут и в окна, втискиваются в середину, подобно селедке укладывающейся в бочке — все равно, все не вмещаются. Поезд один, вагонов мало — остаются. Для военнослужащих оккупационных войск отгорожена особая площадка — для немцев запретная зона. Они смотрят, соблазненные обилием пустых мест, трогают за двери, заглядывают в окна и уходят.

Вдруг один смельчак решается пройти в середину и быстро усаживается прямо на полу в уголке вагона. Жест этот не остается незамеченным: тот час в открытую дверь устремляется толпа народа, становится тесно. Все стоят, не решаясь коснуться свободных сидений. Так длится долго. Поезд минует ряд остановок, но и тут без смельчака не обходится: все, как по команде, бросаются к скамейкам. Женщины оспаривают места мужчин: приводятся аргументы, и те и другие ссылаются на работу, на утомление, доказывают, вынимают документы, показывая, друг другу... Сидящий напротив немолодой немец в очках от солнца, обращается ко мне:

— Немецкий юмор. Вы понимаете, о чем они спорят?

— Немножко, — отвечаю, и продолжаю писать.

Вдруг появляется французский солдат и моментально очищает вагон.

Встал в час дня. До четырех накануне, занимался писаниной. На работу поторопился, не умываясь, думал, ругать станут за опоздание, но где там! На Базе ни одного офицера. Бойцы разбрелись кто куда. Даже дежурный по части сержант — занят, ему не до работы.

Покрутился у штаба. Было совестно и за себя и за других, но затем, поразмыслив, ушел к себе. Дай, думаю, в Берлин съезжу. Пошел к начальнику просить разрешения. Тот был пьян, да так сильно, что я растерялся. Он обрадовался моему появлению, бросился меня целовать:

— Мой помощник! Жинка, смотри, мой помощник пришел. Лучший!

А сам еле стоял на ногах. Лицо у него посинело, приняло тупое и дикое выражение, но, вместе с тем и дурацки доброе. Никогда я не видел таким майора.

— В Берлин хочешь? Езжай! Только выпей чарку! — Я отказывался, но безуспешно.

— Пей, пей, я говорю, — почти требовал он.

Выпил рюмку, но больше ни-ни! Надо было быть трезвым. Шло время, я торопился и надо было уйти незаметнее. Сфотографировал несколько раз самого начальника, его жену и ребенка. Два фильма израсходовал. Наконец, улучшил момент, чтоб проститься. Костюченко вышел со мной вместе, завел в кухню и начал рассказывать о патриотах и трудолюбах его типа, и о том, как, тем не менее, не ценят и обижают таких людей, истинных коммунистов.

10.08.1946

Берлин.

По поводу транспорта для погрузки трансформаторов с электростанции, был у старшего диспетчера района.

Поезд метро. С Панкова на Потсдамский вокзал. Теперь еду. Привык хоть ко всему, но удивляюсь: метро здесь в Берлине не соответствует полностью названию. Поезд часто выбегает из-под земли, иногда даже забираясь на мосты, и там неоднократно встречают его станции, для видимости огороженные сплошным навесом, затемняющим весь перрон. В то же время электричка убегает вниз и носится в тоннеле, навещая под землей ряд остановок. Потом опять и опять, меняясь ролями и назначениями, чередуются эти два поезда в пребывании под и над землей.

Немцы скупы, и как это не обыденно, мне все же странно и трудно привыкать к их скряжничеству. Никогда немец не уронит, чтобы не поднять 1 пфеннига (меньше копейки, на русский рубль), никогда он не подарит, без двойной выгоды для себя, мельчайшей и пустячнейшей вещички. Никогда не пожертвует нищему больше 10 пфеннигов и не уйдет от прилавка, в точность до гроша не рассчитавшись.

УПН ВОСО Берлинской дирекции

Майору Острошапскому

ЗАЯВКА

Прошу Вашего распоряжения о предоставлении порожняка для отгрузки, на основании постановления ГОКО 197/319, в количестве 40 вагонов, не в Хайникендорф, как ошибочно указано в плане, а в Геннигсдорф. Там ожидается нами этот порожняк на погрузку трансформаторов для Минской железной дороги (г. Минск, База Главэнерго при СМ БССР).

С другой стороны транспорт 179/2425 (30 вагонов) нам не нужен и запланирован для отправки в Геннигсдорф, по-видимому, по недоразумению.

Убедительно прошу разобраться в затронутом выше вопросе и к 12.VIII.46 безотлагательно доставить нам, крайне необходимый порожняк на станцию Геннигсдорф.

Пом. нач. транспортного отдела лейтенант Гельфанд.

10.VIII.1946.

17.08.1946

Капитан Модолевский [де]мобилизуется, и задал вечер. Нечаянно он пригласил и меня, впоследствии оказалось, что не ошибся. Благодарил.

Наши буяны Мороз и Солуянов чуть не передрались из-за утерянной пуговицы.

Кто-то из офицеров оскорбил немецкий народ. Женщина, что бывает у Модолевского, коммунистка-немка, хорошо владеющая польской речью, поняла, обиделась и ушла.

Оба вопроса я урегулировал и наступил мир. Ушел я раньше других. Капитан благодарил и даже целовал.

По дороге домой встретил своего начальника майора Костюченко: ему нужно было стреляться. Он вышел первым, перебив несколько рюмок с вином предварительно. Я хотел проводить его домой, но он наставил пистолет, выстрелил. Я понял, что сам он не убьется, и ушел, так как мог только усугубить все. Вдогонку — несколько выстрелов.

Благополучно добрался домой. Буду спать — ну их, свиней, к черту. Пусть дерутся, стреляются — от этого ни вреда, ни пользы. Вот жаль только, голова болит не переставая.

26.08.1946

Берлин.

Еду в Пилау — порт на Балтийском море, недалеко от Калининграда-Кенисберга, Восточная Пруссия. Командировка длительная, транспорт длинный. А у меня — три бойца, разбалованные на базе. Результат: за два дня стоянки в Панкове стащили кубометра два досок.

Миновали Шонхаузер, Пренцлауэр Аллее, сейчас остановились на станции Вайсензее. Полдевятого. Темень легла над столом.

Еду через Кюстрин. У меня 37 вагонов с теплушкой и более 900 кубометров досок. Боец, которому поручил охранять доски и который в это время ушел в теплушку, сейчас, чувствуя свою вину за украденное, сидит на досках. Идет дождик сопливый, вредный туман. На душе злость и отчаяние.

Два других солдата спят. Они беззаботны. Один успел объесться фруктов и сейчас болеет желудком. Другой — тихий, крепкий, с нежным голосом. Все ищут пожрать, да и у меня аппетит дьявольский.

Со всех сторон шныряют электрички. Прощай Берлин! Покидаю тебя, залитого лампочками огня. Грустней грустного. Болит голова. Когда она перестанет?

27.08.1946

Всю ночь простояли в Панкове. Берлин никак не отпускает — любит? Или просто из-за своей сердитости? Дождь невыносимый, слизкий, как улитка.

Сейчас начало одиннадцатого. Успел съездить на велосипеде на «Акфу», купить там десять фотопленок, проявитель и закрепитель.

Сейчас обещают переправить нас на Руммельбург, а там опять стоянка, видимо долгая и безотрадная. Скорей, Берлин, выпускай нас из своих цепких, широких объятий. Или ты хочешь в привязчивости своей поспорить с маленькой немочкой Рут, измучившей своими признаниями, мольбами, увещеваниями и наивностью своей?

Кстати, о ней. В выходной ждал ее у себя, но был дождь, и она долго не приезжала. В полдень мы покинули Хенигсдорф. Я знал, что мы едем на Панков-Шонхаузер, и сказал хозяйке своего дома, в надежде, что она передаст Рут. Так и случилось.

Когда уже совсем стемнело, на путях появилась маленькая блондинка в красном горбатеньком пальтишке, так сильно портящем ее фигурку, и я обрадовался, изумился, и снова обрадовался, как никогда ей прежде. Она действительно доставила мне редкие минуты наслаждения и тепла. Спала со мной, не раздеваясь, ласкала меня и называла «Mein Engel», «Mein Sonne» и прочее. Помяла платье, и к утру успела надоесть. И я, под предлогом поездки в Трептов, забрал ее с собой и простился в дороге.

Удивительное создание! Как она мила и приятна когда ее нет, и как невыносима, когда ее присутствие ощутимо. И со рта у нее пахнет, и пальто у нее противное, и слова неискренни и выговор фальшив, и все мне не по вкусу в ней, но по нраву, когда она рядом. Но когда я один — становится скучно, и в ласках ее и любви потребность ощущается невероятная. Вот и сейчас...

В окошко бьется-завывает скользкий враждебный ветер. Его поддерживает дождь, ударяющий равнодушным — цок, цок, цок, по крыше моей теплушки. Оба мне чужды, но оба стремятся вовнутрь. И не мудрено — здесь топится печь, здесь сухо.

29.08.1946

Кюстрин-Киритц.

Вечер. С крайнего рассвета стоим у границы — поляки не торопятся пропускать. Немцы бессильны что-либо сделать: поляки надменны и злы с ними, и железнодорожники Киритца, оскалившись, как цепные щенята, тщетно бранят железнодорожников Кюстрина. Русская же комендатура на высоком пьедестале и в большинстве случаев занимает покровительственно-снисходительный нейтралитет — Польша де, суверенная страна, ей все дозволено у себя дома.

30.08.1946

Вербиг.

Здесь предстоит длительная стоянка. Паровоз ушел. Лихтенберг отвечает канцелярским тоном и часто бросает трубку.

Вербиг 3118. В Киритце познакомился с двумя девушками-железнодорожницами, имел очень увлекательную беседу с ними и под конец сфотографировал несколько раз обеих. Девушки — центральных районов Советского Союза. Одну зовут Олей, другую Машей. Адрес дали, хотя знаю железнодорожниц весьма коротко.

После двухдневной стоянки, наконец, пришел ответ из Варшавы на запрос комендатуры о приеме моего транспорта. Пропускают через Штеттин. Здесь, однако, задержали поезд и, когда я сообщил в Эберсвальде по телефону, что у меня нет коменданта вертушки, там отказались принять мой транспорт. Тогда позвонил в Лихтенберг. Комендант обещал ночью выслать офицера ответственного за вагоны. Но наступило утро, за ним полдень, и никого все не было. Немцы нервничали, просили отпустить в ***, на заправку углем и водой. Я чувствовал, что кроется в их просьбе другая причина, но не отпустить не мог — уголь действительно вышел. Они уехали всей бригадой, и это усугубило мои опасения, что паровоз не вернется. Так оно и случилось. Паровоз пришел на другой день и за другим составом.

Выехали мы лишь третьего числа.

04.09.1946

Эберсвальде.

Большой городишко, окруженный холмистыми возвышенностями. Не лишен красоты. Здесь не задерживаемся — сейчас отправляют, так, что в город съездить не успел.

Сфотографировал лейтенанта — диспетчера железной дороги и записал ее адрес.

На посадке в вагоны зашел несколько раз. «Теперь мы будем в газетах», — говорили немцы, ухмыляясь.

Впервые за три дня увидел русскую почту.

05.09.1946

Вольгарст.

В Вербиге простояли недолго.

Я привез с собой Рут. Дорогой ее хотели забрать немецкие полисмены — она была у меня до моего отъезда.

Вольгарст красивый город. Чистенькие аккуратные улочки в центре залитые блестящим асфальтом. Беленькие чистые, двух-трехэтажные домики, высокая башня в глубине зданий, темный лес, церковь, электростанция, кино, шоссе поодаль.

06.09.1946

Вольгарст — море.

Началось осуществление моей мечты. Конечная цель рисуется мне еще фантастически-нереальной картинкой — столько препятствий и такая величина пути, что в счастливый исход мне все еще не верится.

Море пока еще внутреннее. По обе стороны — берега буграстые, придушенные лесом. И город все еще красуется на горизонте высокими трубами электростанции, башнями внутри города.

Двоих бойцов оставил — группой нельзя ездить. Они с теплушкой, наказал ее не отдавать. Все продукты оставил.

Со мной боец Мельник из Каменец-Подольска родом, недалеко, свезу его домой.

В путь взяли хлеб и колбасу, но не умрем с голоду. До Свинемюнде 40 километров. Пароходик махонький и тащит три баржи. Так что туда приедем вечером. А до Пиллау километров 700. Страшно представить! Как и на чем я туда доберусь? А дальше не слаже! Еще столько до Риги, а потом сушей не менее 1000 километров. Вот так поездка!

Захватил с собой много пленок и, виденное, запечатлеваю неустанно. Вряд ли хватит до дому, а надо бы, чтоб хватило.

Капитан — забавный старик-немец. Он много видел, бывал в разных странах и свободно владеет французским и английским языками. Мне он рассказывал о Японии, языком народов которой, владеет. Был он и во Владивостоке в первую войну 14 года. Воевал там в морской пехоте. У него мудрая усмешка и лукавые морщины. Везет с собой водку, намереваясь сбыть в Польше, где деньги ничего сейчас не значат. О поляках отзывается с ненавистью: они много насолили. Русские, говорит, завоевали Польше свободу, землю и независимость, но поляки легко забыли об этом — дерут нос и убивают красноармейцев и краснофлотцев. Будет война — немцы покажут полякам! Русские больше не вступятся! Тогда мы выгоним их на край света, а Польшу сотрем с лица земли.

Так думают все немцы, которых выселили поляки с земель на Восток от Одера. Немцы мечтают о перемене, которая, по их мнению, лежит через войну. Напрасные мечты! Не выйдет больше!

Здесь три молодых парня работают машинистами. Они с разных районов СССР. Остальная команда — все немцы. Парни с 29 года, но уже побывали всюду. Очень подвижные, веселые. Курят, насквозь татуированы и в совершенстве владеют морским жаргоном и привычками. Я перевожу им и обратно, что говорят немцы, и они от меня не отходят.

Здесь три немочки — дочери персонала. Они не красивые, но бойкие, как козы. С ними весь день балуются парняги.

Вдали виднеются Свинемюндские ворота. Едем в объезд и, когда войдем в ворота, до города останется недалеко. Правда, чуть подальше на горизонте Штетинские ворота. Время — двадцать минут шестого.

07.09.1946

Свинемюнде.

Все здесь противно: и поляки и часы ожидания, и товары в городе. И сам он маленький, со всех сторон окруженный морем, пароходами, набережными. Центр состоит из площади и ряда домиков, прилегающих к ней с разных улиц, красивых, зеленых, узких. Всюду снуют патрули наши в морской пехотинской форме, и польские, петушиного вида. Проверяют документы, приглядываются. Продажа свободная розничная, не имеющая себе претендента.

На улице подозвал меня любезный поляк, поздоровался и пригласил пройти к прилавку. Я внял его просьбе. «Цо любите купить, прошу пана!» Я поинтересовался ценой на виноград. Продавщица, жена услужливого поляка, вынула две грозди и начала расхваливать. Я молчал, пока мне не надоело слушать, но потом все же не вытерпев, спросил сколько стоит.

— Этот виноград, этот замечательный виноград, стоит всего-навсего, очень дешево, как для пана офицера 20 злотых.

Чтобы отделаться и уйти я сказал что он, наверно, кислый. Она дала попробовать, и я действительно убедился, что виноград еще зелен. Ушел, а во рту было кисло, не от винограда, а от всего польского и больше ничего не хотелось здесь.

Поехал за город по лесной дороге, где люди (мне думалось) не ходят, где не торгуются, не продают, где свежий воздух и запах моря доступен легко и бесплатно. Но и здесь оказались проволочные заграждения, шлагбаумы, часовые, пушки на берегу, патрули. В одном месте, мне удалось небольшой тропинкой выехать к морю, и даже сфотографировать открытую безбрежную гладь воды. Первый раз я не увидел другого берега со Свинемюнде. Но неожиданно мне бросилась в глаза береговая артиллерия, шевелящиеся у пушек расчеты и я быстро повернул обратно в город.

Продал отрез защитного цвета за 2000 марок.

08.09.1946

Штетинское озеро.

В 8 утра выехал из Свинемюнде. Мечты и действительность далеки друг от друга. И вот, еду обратно, в ... Вольгарет. Разочаровался в своей затее.

14.09.1946

После командировки встретился с мрачной новостью — я оказался за штатом. Несколько дней раздумий и предположений, забот и гаданий. Сегодня мои мысли добрались до кульминационного пункта — я искурил пол пачки сигарет. Хотелось кричать от тоски и одиночества. Не было выхода из этого вынужденного заточения, за двумя границами от любимой земли.

И вот вечером неожиданная новость — еду домой. Демобилизуюсь.

Я думал, меня высмеивают. Никому не хотел верить, пока майор Шакалов официально не сказал об этом.

18.09.1946

Вчера барахольничал. Накупил перчаток, носков по несколько пар, много шляп и фуражек разных цветов — костюмы будут, раз есть, чем накрыть голову. Радиоприемник не удалось приобрести. Теперь остается достать пишущую машинку и покрышки для велосипеда.

Рут надоедлива и слезлива. Любит меня страстной, но специфической любовью. Например, средств моих не щадит и эгоистка — если есть стакан воды Сельтерской, и вообще, что-либо вкусное — съест до остатка, если только я ей предложу, конечно.

Сейчас в Берлине в поезде. Немцы жуют и в вагоне и на остановках — это какое-то семейство жвачных. Прилично одетые, представительные на вид люди медленно разворачивают слойку хлеба, аккуратно завернутую в газету и, не стесняясь, начинают подносить ко рту, на виду у публики. С хлебом в зубах можно встретить и на улицах и в поезде и в уборной, и в трамвае и в очереди, и у прилавка магазина, и в учреждениях, и во время работы в канцеляриях. И вовсе не потому, что они голодны. Просто в силу утвердившегося здесь правила непрерывной заботы о себе и организме своем.

19.09.1946

Берлин.

Теперь все разрешилось. Не без усердия преподобного Юрьева решили обвинить меня, для формальности, т.е. сослались на мою доверчивость, мягкосердечность (этот грех не скрываю за собой, но только в данном случае он напрасно вменяется мне в вину). Однако удерживать ни с кого не будут, так как решили зачислить недостачу в счет упаковки эшелона с трансформаторами, отправленного накануне.

Накупил много продуктов и две бутылки водки. Решил праздновать. Ушло около тысячи марок. Все есть: и закуска и жир и, даже, лук. Только вот о хлебе позабыл, не знаю, что теперь делать.

Немцы выручили: сменял буханку за одну пачку сигарет. Но, тем не менее, успокоение не пришло — людей будет много: не хватит на всех, а у меня поржавевшие сухари.

Еще одна неприятность — порвались пуговицы для подтяжек, а брюки-то широкие, сползают заметно книзу. Как я теперь доеду до Хенигсдорфа? А там, в Хайликензее у меня еще и велосипед — морока и тяжба двойная.

Плащ продают за 5,5 тысяч. Хороший, большой, новый, красной кожи. Хочется иметь, так хочется, аж слюнки текут, а денег нет. Пишущую машинку приобрел — элегантную такую. Вот будет радость для мамы и мне на пользу. Смогу печатать свои вещи. Она маленькая в футлярчике, так, что вместилась в один из моих чемоданов. Теперь у меня семь чемоданов, восьмой маленький и две шинели, велосипед, радиоприемник и столько мороки и забот впереди.

Германия — ты не приелась, но с удовольствием покидаю тебя, развратную и пустую. Ничего в тебе нет удивительного, ничего нет радостного. Лишь жизнь в тебе веселая и беззаботная, дешевая, шумная и болтливая.

А Россия — я уже не помню, как она выглядит, не знаю, как живет и чем теперь интересно. Мне дорога ее земля, которую, кажется, как шоколад, готов грызть без конца, своими жадными зубами, лизать изломавшимся по-немецки языком, и жесткими губами целовать, умытую кровью и слезами. Нелегко будет мне, я знаю. Труд и здоровье отдам в жертву; рассудок и выносливость, и волю свою. Но добьюсь! Я так хочу, так нужно! Жизнь повернулась ко мне лицом.

20.09.1946

И радостно и скучно делается мне от разных мыслей. «Встречай, встречай, еду!» — хочу написать маме, так коротко и так взволнованно! Действительно, мне подвезло, и на Базе меня зовут теперь «счастливчиком».

Сегодня наполучал продуктов. Доппаек выдали по 30. Подарок — мука, сахар, пакеты с печеньем, конфеты, сухой паек на путь следования. Теперь мне есть с чем потаскаться! Говорят, есть приказ у демобилизованных вещей не проверять в дороге. Я сильно думаю о машинке, чтобы ее чего доброго не отобрали.

26.09.1946

Берлин.

Вчера нас подвели. Машина, которую выделили для 4-х демобилизованных офицеров, уехала по какому-то преднамеренному подвоху всего с одним из нас, да и то с 25 Бригады. Было очень обидно после всех наших напряженных усилий остаться и не успеть к поезду. Теперь нужно сидеть на чемоданах, по меньшей мере, два дня. Поезд прибудет во Франфуркт после выходного.

Пишу за цементной плитой на станции — своеобразной опорой для суетливых ног. Немцы тоже прислонились спинами, облокотились, читают. Я приехал сюда, с моим теперь спутником, Купцовым. Время впереди. Нужно заботиться о чемоданах и разных приобретениях. У меня десять чемоданов маленьких, но тяжелых. Два мешка с барахлом, но девать вещи некуда. Хочется иметь меньше, да покрупнее чемоданы, вот и пустился на поиски. Не достал.

Быстро стемнело и время меня оставило. Надо попасть в Креммен — там вещи на ночь бросать нельзя. Я поспешил на станцию.

Поезд ушел незадолго до моего появления здесь. Придется ждать 45 минут. Выдержки хватит, занятие нашел для себя отвлекающее от уныния, только бы не прозевать кремменский поезд.

В одном месте подвернулся мне патефон. Просили недорого — 700 марок, но купить не смог — денег немецких нет. Отрез на плащ и подкладку для костюма сменял на сигары. Мне их выдали 150 штук, взамен причитавшихся 45 пачек сигарет. Больше ничем похвалиться не могу.

К Дине мечтал заехать, но передумал. Не буду глупцом — уеду, не попрощавшись, не страшно, хотя и пообещал им. Они не стоят этого.

С Купцовым расстался еще днем. Он уехал в Потсдам. Мы набегались, а даром. Чемоданов не сумели получить. Были дешевые по 16 марок, но по карточкам. Дорогие по 500 марок, но дрянные и никчемные. Деньги теперь не бросаю.

27.09.1946

Берлин.

Сегодня опять на берлинский рынок. Кое-чего надо приобрести. Возможно, с Германией больше не встречусь.

В поезде напротив сидит француженка. Я угощаю ее конфетами.

01.10.1946

Варшава.

Большой, большой город, насколько можно окинуть взглядом. Поляки продают все. И откуда у них сейчас так много сала, водки, колбасы и шоколада?

Продал велосипед (500 злотых). Думал много, да только не ценятся деньги в этих краях. Поляки торгуют деньгами, продают отечественные польские, и еще охотней покупают русские. Немецкие марки ценят вдвое дороже злотых. Сало недорогое — 100 рублей килограмм, а на злотые — 360.

И, ох, сколько набежало их к вагонам! Тьма-тьмущая! Чуть было не отдал фотоаппарат за часы и 500 марок, но передумал.

Скелеты домов не меняют очертания города. Издали выглядит он красиво и чуть величественно. Кажется мне лучше Берлина. Дома здесь не такие ровные, прямые, бесформенные — напротив, они шиковатые, белые, нарядные. И только поблизости проглядывает их уродство и бестелость.

02.10.1946

Брест-Литовск, станция.

Не слышно немецкой речи. Всюду русское, всюду волнующее, странное, непривычное. Хочется плясать от восторга — я снова, и теперь уже навсегда, на родной земле.

Вещей у меня безобразно много. Знаю, все нужно, все понадобится, но столько хлопот и беспокойства доставляют они мне. Иногда пропадает мужество и хочется все оставить на станции перед отъездом киевского поезда. Но так бывает редко. В основном одержим одной и естественной мечтой — довезти все, все вещи — 8 чемоданов небольших, но увесистых, два мешка и мешочек с мукой, скрипка и две сумочки-авоськи сo всякими предметами первой необходимости. Для одного человека непосильно.

Носильщик хочет сыграть на моих трудностях: «Помогу вам погрузиться, можете не волноваться». Но задача не пустяшная. Нужно договориться заранее насчет оплаты.

Я пообещал 150 рублей и бутылку водки.

— Да что вы шутите? За такую погрузку люди мне давали 500 рублей, и затем кормили и поили до отвала.

Я не стал больше с ним говорить.

03.10.1946

Коростень.

Здесь высадил майора Костюченко. Простились на водке — он заказал в ресторане.

Большая красивая станция забитая людьми. Так много народу сейчас ездит!

04.10.1946

Киев.

Город большой, бесконечный, издали похож на Варшаву.

Проводник вагона девушка-киевлянка всю ночь просидела у нас в купе. Она противно целуется, а так славная девчонка. Оставила мне свой адрес.

Корсунь-Шевченковский.

Я опять выпил. Скучно, холодно. Окна в купе выбиты, ветер хватает за душу.

Город похож на деревню: домики, домики, слабые, шаткие, деревянные.

05.10.1946

Вот и Днепродзержинск, с широко разбросанными хатенками. Его нельзя назвать городом, такой он большой и грязный.

Станция Баглей — первый трамвай на Украине: синий, нарядный, без стекол. Люди черные, в деревенском убранстве.

Днепр виден далеко, укутанный в белый песок. Мелкий и не такой широкий, как прежде.

Постройки, заводы. Долго тянется широкая полоса населенных пунктов, вперемежку с горбатыми, изъеденными балками, полями. Уже не чаю увидеть моего любимца. Он еще за горизонтом, далеко впереди.

30.10.1946

Днепропетровск.

Сижу и слушаю музыку. Песни Блантера «В лесу прифронтовом», «Хороша страна Болгария, а Россия лучше всех...»

Теперь уже привык, втянулся в новую жизнь и, хотя еще все здесь ново, но уже совсем привычно, как до войны.

01.11.1946

Днепропетровск.

8 вечера. Только сейчас из института. Ночи здесь опасные — раздевают. Убийства с ограблением вошли в моду. Лишь только стемнеет — жизнь во многих районах города, замирает. Улицы настороженны в ожидании кровопролития. Гадкие стали люди. Мама волнуется, бедненькая переживает, чтоб не дай бог бы, чего ни будь, со мной не произошло дорогой.

Учиться вдесятеро тяжелей, чем перед войной — память не та и способности.

22.11.1946

Днепропетровск, институт.

Сегодня получил студенческий билет — теперь я закабален институтом — все лучше, чем армией.

В первом месяце получу стипендию, в числе немногих. Однако в дальнейшем на себя не надеюсь. Я не привык к упорному, усидчивому труду, в особенности, если это касается предметов мною нелюбимых и запущенных в изучении.

01.12.1946

На лекции по русской литературе.

Настроение крайне упадочное. Так тяжело бороться с мыслями навязчивыми и злыми о своей беспомощности и полном отставании. Я никогда не надеялся обнаружить в себе столько пороков, не ожидал, что так слаб в науках. Каково мне пережить, едва натянутую тройку по языку и, утвердившуюся, противную четверку по литературе. Отстал я за годы разлуки с партой, отстал и так непоправимо!.. Не говорю уже о других предметах, столько переживаний сопутствуют мне и гнетут на пути в институт.

Занимаюсь, напряженней, чем в молодости, с рвением и желанием все постичь. Но, увы, тщетны мои усилия, бесплодны и стоят мне здоровья.

Дома мучение. Вечно скандалы, неприятности, и венец всему — полувыжившая, жадная старуха, которая в 78 лет не сдается, бодрится (даже красится и мажется) и точит всех, толкает упорно и властно к земле. Мама уже догнала ее по внешнему виду. Ужасно выглядит ее «накаренница» (непереводное образное еврейское выражение) тетя Аня — нервная, мелочная, скупая, невыносимая, когда ссорится.

Другая мамина сестра — тоже, пострашнела — все бабкина работа. У нее, старухи, здоровый аппетит, который не щадит карманов ее детей, ненасытный — не даром ее называют в сердцах бездонной бочкой.

03.12.1946

Нечаянно услышал от одной студентки, с которой учился до войны в 10 школе и которую встретил в лагере для репатриантов в Германии, и теперь снова, что Тамара здесь, в городе, что она учится в мединституте на 3 курсе. То-то для меня событие!

Я просил непременно узнать адрес и сообщить мне. Ведь так необходимо увидеть мою Тамару, девушку, чей образ не умер во мне до сих пор.

Маме писал о ней из-за границы, просил осведомиться и сообщить подробно. Но был мрачен ее ответ: «Тамара уехала с немцами и до сих пор не возвратилась». Когда я вернулся в Днепропетровск, больше о ней не спрашивал, не интересовался. Только изредка сердце екало: зачем так получилось конфузно?

И вот теперь я хочу ее снова — прежнюю, голубоглазую, маленькую девочку Тамару, хочу ее взять и дышать ею, как свежим воздухом. А так, кто знает, сколько правды в людских кривотолках? Тамара должна быть прежней, — чистой и непорочной!

05.12.1946

Люди рассказывают, что в году прибавилось месяцев: голодень, пухонь, сухонь, смертень.

06.12.1946

Носятся слухи о болезни Сталина — люди ищут себе отвлекающих разговоров и в своих догадках опускаются до абсурда.

07.12.1946

Выпустил стенгазету. Два дня мучался над ее оформлением. Получилось неплохо, но ничего отличительного, от прочих, институтских. Толпы студентов, тем не менее, всегда пожирают ее глазами.

08.12.1946

Парторг заболел. Начальник поручил мне подписку на газеты.

Сам я подписался на «Днепровскую правду». Всего на подписку отдал 6 газет. Из них три — своим преподавателям, остальные завучу, преподавателю истории Киселевой и матери девушки Нели, с которой учился в одном классе в 80 и 67 школах.

09.12.1946

«Химичке» выписал «Зорю», вместо другой учительницы, которой к моменту подписки не было. Та сильно обижена, а бедная «химичка» мучается угрызением совести.

Сегодня на лекции, когда отвечала Лиля Могильникова, та подсела ко мне и стала отсчитывать деньги. Было неудобно, и я предложил после лекции. Она смутилась и отошла со словами: «Ну ладно, позже». После лекции расплатилась. И так мне благодарна, что даже не спрашивала на уроке. Это меня смущает, даже жалко, что выписал ей газету.

10.12.1946

Знаешь, что я тебе поведаю, мой дневник любезный? Затаи дыхание и слушай со вниманием. Сегодняшнее событие — одно из важнейших в жизни, кто знает, может и роковое?!

В институт пошел рано — торопился на консультацию по математике. Дул сильный ветер — пообжигал мне щеки, искусал мне уши.

Я шел, ничего не замечая, ни на что не обращая внимания. Точно в тумане представлялось мне окружающее: и люди, и дома, и все-все вокруг. Наконец, институт. Серое, холодное здание, с которым связаны мои последние (последующие) годы, мои мечты, мое, пожалуй, и будущее. Последние шаги на морозе и там, в институте — прощай ветер, праздные мысли... надо еще успеть приготовить уроки, которые недоделал дома... В последний раз, на сей раз повнимательней, поглядел вокруг, и обмер: мне навстречу шла девушка так пронзительно похожая на мои надежды, чаяния, так долго и много лелеявшая в воображении моем, столько тепла и надежд подарившая мне в самые тяжелые годы на фронте — и бодрость духа и твердость рассудка, и смелость и гордость, и уверенность во всем лучшем... так неожиданно, и так счастливо похожая на Тамару.

— Простите — осмелился я спросить...

Но тут случилось необыкновенное: я не ошибся — это была Тамара. Она не дала мне закончить свою мысль. Она сама узнала меня и обрадовалась, искренне и счастливо.

Мы разговорились. Расспрашивая, она пристально всматривалась в меня, не узнавая. Я чувствовал себя зачем-то так вольно с ней и не находил ничего необыкновенного в нашей встрече — все предопределила судьба, баловница лукавая и коварная.

Взял за руку Тамару, идя с ней рядом, спокойно и плавно увязывая мысли в разговоре. Она поделилась со мной, что ей рассказывали обо мне как о человеке с именем и славой: «Говорили, что ты печатаешь свои стихи и больше всех Галина Лаврентьева, моя тезка по фамилии».

Я много интересовался Тамариной жизнью, учебой и местопребыванием в период оккупации города. Она рассказывала о Казани, об университете там и о годах эвакуации. О своем, затем, прибытии в Днепропетровск и жизни и учебе теперь: отличница, учится в Госуниверситете на 3 курсе.

Рассказывал ей о стихах, упомянул, кстати, и о последних, военных, посвященных ей. Случайный, неотрывный взгляд бросил на лицо ее. Глаза у нее карие, совсем не те, о которых я писал в стихах. Носик у нее маленький, нежненький, с серенькими крапинками, в которые легко проникает даже небольшой мороз, заставляя его казаться красным. Щечки белые — ни пятнышка — на морозе румяные — спелые яблочки, фигурка правильная, ровная, рост средний женский, ниже меня, как любая нормальная женщина.

— Знаешь, только недавно мы разговаривали о тебе с Мосейко (она замужем сейчас, учится в мединституте), от нее впервые услышала о стихах и о твоем отношении ко мне накануне нашей встречи.

Тамара тоже вглядывалась в меня и так внимательно, хотя и быстро, что мне становилось неловко, но я не терпел замешательства в первый день встречи и был интересен своею твердостью и решительностью, столь необычной в характере моем. Тамара явно недоумевала. Ей странной казалась перемена во мне. Она искала и не находила во мне робкого застенчивого прежнего Вову — а я был не тот, войной и жизнью измененный. Так я проводил ее до Лагерного. Простился второпях — подходил 1-й номер, а ей нужно было ехать в город. Попросил на прощание адрес (Некрасова, 11). Обещал прийти.

Встретили меня с ней студенты нашего подготовительного курса. Спрашивали, не сестра ли она мне — похожи...

А сердце мое пело. Вот когда наступило раздолье ему — мускулу чувств земных. В институт я летел на крыльях, и терпкий ветер казался мне беспомощным шалуном, а белый кусающийся холод — задорным мальчишкой, лишенным зубов. Мир изменился вдруг, сделался таким симпатичным, как сама Тамара, таким красивым, как ее лицо, таким простым, как ее разговор и скромным, как ее глаза.

15.12.1946

Тамара обидно разочаровала в себе. Позавчера не утерпел, заскочил перед занятиями к ней на квартиру, и мне там ответили, что она живет в другом месте, и выбралась уже очень давно. Какое коварство! За что? За добродушие мое, мою доверчивость? Нет, надо стать камнем после этого и ненавидеть других — ведь нет любви и правды — я только сейчас понял эту жестокую истину так глубоко и реально как никогда прежде.

16.12.1946

Нет, я ошибся и рад поплатиться за ошибку свою роковую. Тамара — свет, Тамара — ангел, она не могла обмануть. Как я мог думать о ней так дурно? Тамара учится, поздно приходит и не видится с хозяевами дома, так, они решили, что она там не живет. Об этом я узнал от самой Тамары, встретив ее случайно в коридоре Транспортного института. Она очень извинялась и назначила мне на выходной, в 12 часов...

Список иллюстраций