Содержание
«Военная Литература»
Дневники и письма

1944

01.01.1944

Вот и новый год. Сейчас пойду к 33. Утро.

Старший лейтенант Шакуров — парторг полка. Капитан Суслин — зам. по политчасти.

Пришел. Уже было часов 10–12. Замкомполка не было, только парторг и комсорг Бикандыков в квартире.

Писал письмо Оле. Посетителей там было очень много, так что много не написал.

Разговаривал с капитаном Кестельбоймом — (он еврей), который является парторгом тыла. Он пятнадцать лет в партии, старый житель этой дивизии и многих в ней знает — он мне рассказывал. О себе тоже постарался рассказать не жалея красок, скрывая свое бахвальство фразой: «О себе не удобно говорить». Сейчас он работает где-то в тылу и помимо основной работы имеет партийную нагрузку парторга, всяких там ОВС, ПФС и прочее.

Разжился бумагой.

02.01.1944

Весь день писал. Написал письма маме, папе, дяде Жоржу, дяде Мосе.

04.01.1944

Написал две больших статьи о капитане Андрееве и о Соколове. Написал и отправил четыре письма: Майе Б., папе, тете Ане и дяде Люсе. Получил четыре письма: от мамы два, от папы и тети Ани по одному. Эти письма они держали на передовой четверо суток. И хотя многие из минометчиков были здесь — никто не привез раньше. Лишь вчера одно письмо привез Савостин, а позже ездовой доставил остальные.

05.01.1944

Написал письма тете Ане и маме. Весь день переписывал свои труды.

09.01.1944

Вчера получил пять писем. От мамы два, от папы, от тети Ани и от Нестеренко — по одному. Сейчас уже ответил Нестеренко. Отвечаю тете Ане. Маме и папе тоже отвечу — надо подумать.

12.01.1944

Позавчера получил четыре письма. Три от папы и одно от дяди Левы.

Сегодня Руднев мне отдал три письма от мамы, папы и д. Жоржа. Сейчас отвечаю. В Астрахань — дяде Жоржу, дяде Леве в Дербент, маме в Магнитогорск. Маме выслал справку.

Ночью в ожидании. Ужинал при свете камина, догасающего, бледного и холодного. Балочка. Ближе к стрелкам чем прежде, но опять таки в районе Шевченко.

Вчера только вернулся на ОП после десятидневного отсутствия. До этого находился в Ново-Петровке, что в пяти километрах отсюда, где писал материал для выставки, статью о Соколове, о Кияне, об Андрееве и о боевом пути полка. Меня отпустил замкомполка на время, нужное ему для собирания материала по истории полка. Он хочет, чтобы я это писал.

Пришел позавчера перед вечером. Солнце ужу село и свет его еле держался над землей. Землянки не было. Соколов, Запрягайло и Савостин — живут вместе. При них ординарец Ращенко. Они не хотели меня пускать, и говорили, чтоб я приказал отдать ***

Привезли ужин. Ночь темная. Редкая ружейно-пулеметная перестрелка. В воздухе кукурузник, но чей — неизвестно. Оставлю дневник до рассвета, когда приедет завтрак. Карандаш затупился.

14.01.1944

Написал письмо тете Ане со стихом, посланным в «Боевой товарищ» — «Гремят бои». За эту ночь и день написал два стихотворения. Одно — для Соколова, любовно-фронтовое.

Сейчас ночь. Приказали приготовиться и взвод приготовить, в полный боевой вид привести. Поэтому упаковал вещи и дневник, который, кстати, кончается. Туда я буду вписывать свои стихотворения.

Печка в землянке. Перекладинами от ящиков с минами топлю — больше нечем. Осталось три штуки, четвертая догорает.

Немцы все стреляют. Сегодня наша авиация работала. Опять один какой-то сбросил мелкие бомбы на нашу территорию.

Свистят пули поверх землянки.

Только что написал письмо Оле. Теперь три письма. Мушняну написал письмо в редакцию с запросом о родных.

Старшина назло выдал мне при обмене белья старую, прогниженную рубашку и кальсоны. Было темно, когда переодевался и сразу это не заметил.

Партсобрание далеко заполночь. Я секретарствую.

15.01.1944

Правые соседи наступали при поддержке самолетов, но продвинулись всего на 80 метров. Фрицы бешенные теперь.

Послал стихотворение «Идут бои» и Нине-2 в редакцию «Сталинское знамя».

Немцы обстреливают. Один Ванюшин снаряд упал на бугре метрах в пяти от меня. Вся землянка осыпалась, завалилась, печь-труба упала. Пришлось восстанавливать. Сердце замирает при каждом подобном выстреле — передать трудно. Но теперь не страшно — не стреляют сюда.

Ночь. Темень безумная. Сейчас набрели сюда дивизионные саперы. Они разведывают местность.

15.01.1944

Началась артиллерийская подготовка. Действуют соседи. Слева — большая пятерка, и справа — большая двойка. Их задача — поравняться с нами, а нам задача — в случае успеха поддержать их продвижение.

Вчера ночью написал два письма. Папе и тете Ане со стихотворением «Пополнению», но не отправил. Несколько дней подряд пишу письма другим лицам. Вот Петру Соколову — нашему командиру роты написал два письма для его девушки Нины. Потом Калинин попросил ответить его дочурке маленькой, которая просит прислать статью в местную стенгазету, а он не знает, как лучше ответить, чтобы не обидеть ее чувств. Раньше Рудневой девчурке написал. Гаянцевой жене — два письма, Чипаку — письмо домой и т.д.

Только что хлебнул сто грамм водки, а ее разбавил сахаром и глаза мои, в первую минуту чуть посоловели. Теперь все прошло.

В газете опять ерундовину обо мне написали. Эту газету я имею у себя. А пока спешу закончить — уж больно сильная артиллерийская подготовка на флангах. Может чего получится? Начинаем мы стрелять.

16.01.1944

Написал письма в редакцию «Красной звезды» Таленскому Н.А. — статья «Старший лейтенант Киян» и стих «Нине». В редакцию газеты «Кировец» майору В. Щетинину стихотворение «Гремят бои». Маме и папе написал. Итого 4 письма.

Ночь. Свет кончается, а я ни одного протокола не составил. Ведь на ротном партсобрании я тоже секретарьничал, выступал по некоторым вопросам.

Лучина из целлулоида (с кабины самолета) догорает. Спешу закончить.

17.01.1944

Ночь. Только что всех подняли, приказали приготовиться. Оказывается, противник снова наступает.

Спички, как назло, отсырели. Пришлось половину коробки вычиркать, но ничего не получилось. Тогда чиркнул одну за другой две группки спичек, и они, пошипев, вспыхнули. Лучина от целлулоида-самолета кончилась. Пришлось разжигать печку, но, опять таки, бумаги не было — сжег целую газету и не растопил. Тогда схватил солому и камыш (у меня его здесь еле-еле), минут десять раздувал и запалил. И сейчас раздуваю. Хорошо еще, что ничего за это время не случилось — в темноте я много растерял бы, если б драпать пришлось.

Перекинул кашу.

17.01.1944

Получил 6 писем. 1 от мамы, по одному от дяди Люси, тети Ани, тети Любы, и 2 от Оли. Мама расстроила меня. Она, очевидно, забывает о тяжести настоящего времени и продолжает оскорблять папу. Папа совсем напротив поступает. Мама опять называет его мелочным, говорит, что он хнычет и жалуется. А на самом деле он даже не хочет использовать моих денег, пишет, что для меня будет держать их, и даже на мое желание соединить их — не отвечает отказом. Совсем иное делает мама.

Оля стала ужасно грязно и бестолково писать. Самый худший шрифт моего письма не идет в сравнение с ее чёрканием, а ведь она в институте. В общем, она разочаровала меня кругом. Я так ведь ждал и любил ее письма. Адресов девочек не присылает. О Лене и Майе сообщает только, что потеряла с ними связь и что Майя выехала в Москву, а я ведь ей столько писем отправил!

Тетя Аня хорошо пишет, приятно, но немного наивно. Так же она пишет: «Попросишь у своего начальника отпуск в Днепропетровск», будто не понимает, что ни я, ни начальник не можем устроить мне эту поездку туда — ведь я на войне, и кто немцев бить будет, вдруг я разъезжать стану? И другие наивности есть.

Дядя Люся не письмо, а записку написал. Пишет, что, возможно, выедет. Письма холодом пахнут.

Тетя Люба обвиняет в постоянной перемене адресов. Письмо у нее короткое — открытка. Ни словом не заикнулась о Лялечке.

Вообще, на всем и на всех печать занятости, напряженной работы, — поэтому и письма короткие.

Мама пишет, что обеспечит мое обучение после войны. Она забывает, очевидно, что я не ребенок и имею уже заработок.

Оля пишет, что Нестеренко ей рассказал о каких-то наградах, якобы имеющихся у меня, и что мы с ним жили как братья. Меня это немного трогает, но и смешит. Возможно, он хочет пожить лучше, вот и притворяется. Тут, дескать, меня за брата считают, кормят и ухаживают. Так сейчас все военные поступают, ибо это лучший для нашего брата выход в жизни.

18.01.1944

Я сейчас слегка пьян — выпил грамм триста. В глазах подтемнело, они как бы сузились, а голова отяжелела и тянется к плечу. Шалит, не свалится, я не пускаю!

В землянке не топлено, но я достал перекладин и буду топить когда отрезвлюсь.

Ручка тяжела, как точно не перо держу, а брусок железа неподъемного, и в груди огонь. В груди тепло, а в голове плохо — мысли сумбурничают. Они опьянели, их опутало что-то, похожее на туман, а писать как хочется, но оглупевший разум не может овладеть мыслями — нет единоначалия в моей голове. Командиром надо назначить одно из полушарий — пусть исполняет свои обязанности — оглашает арест не подчиняющимся также глазам. А глаза, глупенькие, стесняются наверно, или стыдятся что я выпил маленько — ничего, на то и война, привыкать надо!

Эх бы мне еще сюда девушку горячую, как водка эта — и глаза б шире смотрели. А пока остается песню петь. Хорошо стало, и снаряды не рвутся. Дескать, пьяному все нипочем. Но ведь не совсем пьяный я. Чуть трезвости у меня есть — даже холод чувствую, я ведь не топлю ничем, хотя и планки есть, но решил их придержать — пусть привыкнут ко мне и к моей квартире.

А пар врывается в щель, оставленную мною, это холод — к черту его! А ведь я не столько выпил, чтоб опьянеть. Неужели я настолько слаб? Что если с немцем столкнуться придется с глазу на глаз? Нет, гнев сильнее слабости.

6 писем получил вчера, помню, а от любимой нет письма. Где эта любимая? Где-то в облаках, да мыслях лишь витает... но такая раскрасавица, такая умница она... Эх, далась мне война и фрицы распроклятые! Ах любимая девушка-краса, приди, пожалуйста, обними мое сердце, оно сохнет, бедное...

Снаряды молчат, очевидно образумились. Только зенитчики активничают — не знаю наши или немецкие, и самолет не знаю чей. По всей вероятности наш, но тогда выстрелы чего с нашей стороны звучат? Мне наверно кажется, ведь я сейчас балбес чистый. И снаряды забалбенились — летают где-то далеко, не приближаясь ко мне. Им, железным, где б летать.

А в груди раздолье! Только ноги мерзнут, несмотря на валенки. Холод все же пробрался в мою берлогу. «Weg» — говорю я ему по-немецки, но он не слушается. Придется применить оружие, но ведь нет у меня оружия-то. Позор воевать без пистолета. Добуду в бою. Даже с холодом не могу справиться, а с немцем-то ведь трудней.

Дед мороз в белой пилоточке. Удивляюсь, как ему не холодно. И дышит сюда белым душистым паром, в единственную щелочку, дышит дурак. И трубу заморозил. Палкой его! Палки нет. Ну его! Темно станет, ночь мала, надо выспаться за ночь. Днем. Нет, это не день, это мне просто кажется — снег ведь белый, вот он и блестит, вот он и морозит ноги и руки, тело, горящее сумбуром. А что значит сумбур? Это что-то смешное, вроде войны и мира, любви и холода всепроникающего.

Опять самолет. Нет, это наш самолет, фашистам нет места в небе нашем голубооком.

Полдень. Отрезвился, выспался. Занимаюсь освобождением сумки от писем, не имеющих особой важности — места для них не хватает. Газеты тоже; выбираю наиболее ценные статьи — вырезаю, остальные долой.

21.01.1944

Сегодня снялись со старых позиций. Двигаться будем неизвестно куда.

Ночь поздняя, темная. Жаль, спать ночью не придется.

Послал второе письмо в «Правду». Сегодня ничего не писал. То вшей бил, то ручку починял, спать, тоже не спал.

По радио весть о взятии Новгорода.

Здесь в комнате битком набито: и отъезжающие, и мы, и новоприбывшие. Стрелки сегодня прибыли. Их еще не кормили, и еще долго им придется ждать. Куда мы пойдем? В тыл на доформировку, на отдых, или же на другой участок фронта?

Вчера отправляли на курсы танкистов Горбатюка. Старшина скандал устроил, хотел ехать сам. Его уговаривал К., обещал произвести в офицеры. «Что мне звездочки! — говорил он надменно в моем присутствии — повесите мне младшего лейтенанта, только место в армии занимать...»

22.01.1944

Рассвет. Только что пришли в Белозерку. Бойцов разместили в большой хате, что по соседству, а мы здесь — лейтенанты и связисты.

Спать хочется.

Вечер. Темнеет. Сейчас уходим.

23.01.1944

Гавриловка. Круглое село. Дома расположены кругообразно.

Шли всю ночь, с вечера прошли не менее 40 километров.

2-ая польская дивизия имени Генриха Домбровского под командованием полковника Войцех Бевзюк.

Отдельная югославская добровольческая часть в СССР под командованием подполковника Месич Марко.

02.02.1944

Ночью в хату набилось полно людей — она точно проходной двор. Хозяева всех приветливо встречают и зазывают к себе. Дело в том, что живут они богато по сравнению с мало-лепетихскими: имеют корову, барашек, картошку и, главное, молоденьких девушек, которые могут говорить и нравиться.

При немцах они, очевидно, с неменьшим азартом гонялись за молодыми фрицами. И многие замечают, входя сюда, что там, где есть девушки, немец не разграбил хозяйство.

Павел торопится — боится потерять свою часть. Мне некуда торопиться — должность моя уже, очевидно, занята и кроме того — необходимо позавтракать прежде чем уходить, ибо по аттестату продуктов мне не получить: проел еще вчера.

03.02.1944

Партсобрание. Капитан Пичугин зачитывает нам секретный приказ о наступлении.

04.02.1944

Константиновка. Стоим в одном километре. После «отдыха», уставших и обессиленных двинули на фронт. Дорогой грязь, слякоть, дождь взялись совсем доконать нас. Идти невообразимо тяжело, стоять невообразимо холодно. В деревнях, избранных для нас, нас даже на чердаки не пускали. Промокли насквозь, к тому же изголодались.

В квартиры-чердаки полезли насильно, невзирая на плач хозяек. С пищей кое-как перебились, выменяв одеяла.

Три дня мы не видели хлеба во рту. На второй — убили подстреленную немцами лошадку, добили умирающую кобылу, тоже раненую снарядом. Весь день ели конину и перебивались сырой кукурузой, а потом нашли в одном доме спрятанную картошку и тоже перекусили.

Сегодня хлеб Руднев принес.

Снаряды неистовствуют — ранило Гореленко, Иващенко, минометчиков Соловьева и других.

Землянка никудышная. Холодно. Условия безобразные. Грустно и темно. Но не писать не могу — пишу на ощупь. Руднев и Засыпко со мной. Снаряды ложатся по бокам, и я мысленно прошу рваться их подальше.

Писем не получал и не писал.

05.02.1944

Константиновку немцы оставили вчера ночью. Мы узнали об этом, когда они не стали отвечать на выстрелы нашей артиллерии и пулеметов.

Всю ночь не спал из-за зубной боли, которая просто таки невыносима. Все нервы передергивает и болит голова.

Вчера нам утром подвезли кашу, вторично за эти пять дней. И хлеб.

Из батальона вышло из строя 7 человек, 2 ранено.

На рассвете вошли в село. Пехота — еще ночью, и к нашему приходу успела напечь пышек и наварить картошки. Мы опоздали, и нам досталась одна картошка, но вдоволь — от пуза. Запил грязной, желтой от мути водой. В животе урчит.

Отсюда, из-за безбрежных равнин степи, вдали виден Днепр.

В селе ни одного человека, кроме собак ничего живого немцы не оставили. Это впервые, ни одному человеку не удалось скрыться и остаться в селе, не говоря уже о скоте и птице. Хаты целые. Поле кукурузное за селом.

Окопались, дали несколько выстрелов по впереди лежащему хуторку. Немцы стреляют по Константиновке через наши головы. Только что упал снаряд совсем близко, а я еще не окопался. И зуб терзает так, что места себе не нахожу.

Не так далеко разорвалась шрапнель, свистят пули, а поле чистое-чистое — ни бугорка, ни единой неровности, за которой можно бы было укрыться.

06.02.1944

Подошли еще ближе к противнику. Ночью. Соколов еще до этого пошел на КП батальона узнать задачу, но был ранен шальной пулей в руку. Теперь Запрягайло командует. Мне он передал свой взвод и половину моего. У Савостина остался его взвод полностью и расчет Лопатина я отдал ему.

Местность совершенно открытая, что и голову высунуть нельзя. Противник обороняется одними пулеметами и винтовками. Ночью особенно рьяно обстреливает. Я как раз пошел за лесоматериалом для землянки. Пошел с Горбатько. Близко ничего не нашли, решили идти в деревню. Я зашел с ним слишком далеко и, боясь заблудиться, если остаться самому — пошел с ним.

Пришли в село. Попросил его сходить со мной в хозвзвод, где мои вещи остались, но он не согласился, и сказав, что ему там нечего делать, взял необходимый дрючок и стал собираться уходить. Меня он ждать не хотел. Пришлось, схватив первые попавшиеся палки от уборной, вонючие, черные и промозглые, догонять.

Подошел к колодцу. Боец один набирал воды в котелки.

— Дайте, пожалуйста, напиться — говорю ему.

— Сам набери, буду я для тебя еще воду таскать — отвечает.

— Но, товарищ боец, ведь из-за глотка воды вы мне советуете целое ведро вытаскивать. Неужели для вас составляет большую ценность глоток воды?

— Не составляет, а хочу, чтоб ты сам потаскал, как я.

— А что если я вас заставлю вытащить? Ведь я могу это сделать!

— Смотри! А то я заставлю, кажется, — проговорил он угрожающе.

Но тут Горбатько сам взялся вытащить воду.

— Конечно, может он тебя заставить, ведь он лейтенант, — попугал Горбатько грубияна-бойца.

Такое обращение здесь сейчас сплошь и рядом. Даже у нас в роте вчера я подошел к красноармейцу Ковалевскому, попросил у него котелок, но тот дерзко и нахально ответил мне: «Уходите ради бога от меня, не морочьте мне головы!»

Вчера этого бойца передали мне во взвод. Теперь его следовало бы проучить, но я не могу мстить и придираться к человеку беспомощному против меня.

Хороший человек у меня Засыпко. Спокойный, добрый, исполнительный. Пожилой и усатый. Он тракторист, комбайнер. С большим увлечением может часами рассказывать мне о своей работе в колхозе, о процессе работы на тракторе, о хорошей, зажиточной жизни своей до войны, о сале, масле и сливках, сам делал которые; яйцах, домашнем хлебе, борще с перцем, курятиной и чесноком. Обо всем том, что мы сейчас не видим. И даже не всегда представляем себе ясно. Это было давно.

Сейчас небольшая земляночка на двоих сырая и холодная, сидеть в которой можно только согнувшись, покусываемыми вшами да блохами. На шинели, сапогах, руках, на всем теле и обмундировании — грязь, въевшаяся, кажется, навсегда, неискоренимая в наших условиях. Грязь, набранная за весь десяти, или еще больше дневный период времени в походах и продвижениях, в боях и преследовании противника. На дворе и сейчас грязь, впитаем которую после мы, упрочим существующую. Воду пьем из луж — мутную и невкусную — на губах песок оседает и на зубах хрустит.

Орудия почти бездействуют с обеих сторон. Маленькие пушки наши, частично и 76-мм., действуют, ведут огонь по врагу, но каких усилий стоило подвезти их сюда... Два ящика с минами 82 мм. нам везла одна бричка, запряженная двумя парами лошадей всю ночь, доставив груз только к рассвету. А пушки... — и говорить не стоит, как сложно было их сюда доставить. Немцы свои давно повывозили, чтобы не бросить в случае нажима с нашей стороны. Строчат одними пулеметами. Даже минометы отсутствуют у них сейчас, но держатся, гады.

А Днепра не видно отсюда. Это мне показалось с первого взгляда.

Всю ночь вдали горели села. Немцы, очевидно, отчаялись удержать этот свой плацдарм и собираются сматываться.

07.02.1944

Несколько раз вчера просил Запрягайло отпустить меня днем в хозвзвод за вещами, но тот отказал, мотивируя отказ подготовкой к наступлению.

Ночью привезли суп с галушками, и хотя галушек было мало и суп оказался жидким, я и мои товарищи по оружию впервые за несколько дней почувствовали себя наевшимися. Посреди ночи привезли перловый суп, но он оказался невкусным и я его поел с большим отвращением, хотя чувствовал голод. Съел, правда, все, что выдали.

Еще было темно через час после завтрака, как нас подняли по тревоге. Я не спал, и что немец ушел, догадывался еще ранее. Так оно и получилось. Мы шли часа два, по бокам слышалась пулеметная трескотня; где-то совсем недалеко слева — орудийные раскаты. Я радовался и мечтал втайне увидеть Днепр. О, тогда я сумею записать в дневнике свои впечатления, и мне будет отрадно, что вчерашнее предположение теперь окажется явью на деле.

Вдруг засвистали трассирующие светящиеся пули, захлопали разрывные, загремели дальнобойные. Все положились на землю. Дальнейший путь проходил под непрерывным обстрелом неприятеля: много раз приходилось ложиться, спасаясь от режущего и косящего потока пуль. Но идти оставалось недолго. Наступил рассвет, когда наша пехота остановилась, а вслед за ней и мы.

Немцы окопались совсем близко на буграх, что влево от выдающихся над местностью курганов. Им очень хорошо было видно все, что делалось на нашей стороне. Было, правда, еще слегка серовато вокруг, когда мы стали окапываться, и противник ощупью преследовал нас своим огнем. Но мы успели все же окопаться, и достаточно глубоко, чтобы защитить себя от пуль и осколков в кукурузе. Однако «немец» — очень подозрительная штука. Вскоре он стал щупать все поле вокруг, и особенно кукурузное, своим надоедливым минометным огнем. Особенно он давал жизни, когда по полю мимо нас проходили отдельные группки людей. Он, видимо, решил, что здесь есть люди и стал долго и аккуратно прочесывать местность. Одна мина попала в центр нашей позиции и вывела из строя миномет, пробив двуногу и плиту. Другая ранила в палец Дьяченко и разбила в щепы котелок, ведро, сумки и прочее. Тогда мы не стали пускать через наши позиции людей, но это, конечно, не помогло. Людям военным все на войне нипочем — и ругань, и угрозы, и предупреждение, и простой человеческий язык. Стали отгонять, приземляющихся возле нас, проходимцев. Немного помогло, но не все подчинялись, и немцы продолжали стрельбу.

Вечереет. Солнце опустилось низко, почти касаясь горизонта. А фрицы проклятущие, все садят и садят из минометов по нашей кукурузе. Небольшой участочек кукурузного поля они бесперебойно и настойчиво обстреливают вот уже почти на протяжении всего дня. Даже удивительно — как это ни одна мина не задела ни меня, ни других, или даже не упала в окоп. А ведь их он столько набросал, враг, на этой площадке, что и сосчитать трудно. И справа и слева и по бокам все изрыто воронками. Вот слышится глухой звук — это выстрел. Ждешь: секунда, другая, третья, четвертая ... наконец — разрыв, крякающий, беспощадный, неотвратимый. Вот несколько — целый десяток выстрелов, и длинная очередь буханий. Комбата Рымаря ранило.

Написал письмо тете Ане, а там — бах, бах, бах, бах. Ноги замерзли. Третий день нас не кормят хлебом. Опять бах, ба-бах, ба-бах... «Що ж, скiлькi ти ïх кидатимеш iще?» — говорит, сидящий со мной в окопе Засыпко. Я присоединяюсь к его возмущению. «Знову, знову» — шепчет задумчиво он, и раздаются разрывы. Затем отдаленней и опять ближе.

Сегодня обещают привезти сухари, и мы с Засыпко с нетерпением ждем захода солнца — это самое хорошее время. Там и ужин придет и выстрелы, может быть, прекратятся. Неужели им не надоест? Бьют и бьют. Нескольких человек ранили, нескольких убили здесь неподалеку. А зачем мы здесь стоим? Ведь мы и стрелять не стреляем, и миномет-то у нас один на роту. Только людей под огонь врага вывели. А тот все садит и садит.

Солнце скрылось за занавесью горизонта. Если жив останусь — напишу завтра подробней.

Мы стоим у какого-то большого села, что на юг от нас. Между селом и нами — шоссейная дорога, и, кажется, железная. Отсюда видны только телефонные столбы и три мельницы. Немец на курганах. Одно время он перестал было стрелять, хотя кругом двигалось много военных — решили, что он ушел. Но недолго так длилось, всего с полчаса, а потом снова как начал стрелять — не передать.

Холодно. Окоп не накрыт и материала для накрытия нет. Если не уйдем — пропаду от холода. О сне и речи тогда быть не может.

Ели с Засыпко кукурузу, которую кое-как на огне поджарили. А то бы пропали вовсе. Ведь это который день мы не едим нормально, и хлеба вовсе не видим.

29.02.1944

Ново-Александровка.

Вчера, позавтракав в Сергеевке свежим картофельным пюре, отравился вместе с П. Сушиковым.

Дорогой, на правобережье Днепра, отыскивая часть свою, не доходя Михайловки, встретил на переправе в плавнях капитана Кестельбойм. Он рассказал, что по дороге на главную переправу я увижу слева скирду, где и находится ОВС. Там готовится к отправке их трофейная, немецкой марки машина. Она едет как раз на передовую. Костельбойм посоветовал, чтобы я передал его приказание (взять меня на машину) шоферу.

Машины на месте не оказалось. Вошел в землянку начальника ОВС капитана Побиянова. Тот написал записку и сказал чтобы я бежал на переправу — там стоит машина и лейтенант Голубев в ней. Помчался.

Переправа стояла. Трактор потопил одну из понтонных лодок, и ее заменяли новой. Там застал Голубева и машиной доехал до ***

Ночью под Зеленым Гаем. В темноте пишу.

Сегодня нашел хозвзвод, но, не пожелав мерзнуть, дожидаясь отъезда подвод, пошел в Ново-Александровку, где решил временно пересидеть.

Вскоре показалась подвода и я пошел за ней, но не угнался, потерял из виду и окончательно сбился. Долго блудил, ноги устали и проголодался.

Потом выяснил, что наши расширяют плацдарм по берегу Днепра. Вчера ночью взяли Гавриловку и Анновку, а сегодня на рассвете Зеленый Гай.

Свернул на Гавриловку. Кругом были балки, овраги, курганы, лесные заросли — местность сильно пересеченная. Наткнулся на немецкие блиндажи. Бросился собирать трофеи, но ничего не нашел кроме трех свечек и немецких журналов.

Сбился с дороги. Стал искать — гляжу, передо мной вырастает большая обрывистая возвышенность, под ней балка и журчание ручейка. А вокруг ни живой души. Заметался из стороны в сторону. Вдруг встретил человека. Он шел, как предполагал сам, на Гавриловку. Пошли вместе. Дальше заметили девушек — они собирали по блиндажам немецкое барахло и забирали свое, что немец унес: веники, примуса, кастрюли.

Дальше встретил обоз. Это был наш обоз — радости моей предела не было. Деревня оказалась Анновкой. Урасов, увидев меня, почернел от печали неожиданной. Письма мои — торжествующе заявил он мне, с весельем в глазах — сожжены все, все до одного. Я не поверил, думал обманывает.

Пошел искать воду, хотя ноги были избиты и устали. Вскоре ездовые и прочие солдаты при хозвзводе поехали. Меня ни Урасов, ни Соловьев не посадили. Вторая обида. Вот как ныне уважают офицера. Правда, Янковский тепло поприветствовал меня: «Не могу не приветствовать!». Не знаю, однако, насколько искренна его встреча.

Анновка плакала. В одной хате заметил толпу людей. Зашел — вижу распростертый труп девушки. Голова ее вся перевязана бинтами, ноги красные и опухшие. Она голая, но накрыта простыней. Ушел разочарованный и печальный.

Был приказ двигаться, и рота пошла вперед, но лишь успели пройти шагов 200, как начался сильный артналет. Вместе со старшинами спрятался в балочке. Снаряды рвались рядом на бугре в селе Зеленый Гай, через которое предстояло проходить, и впереди, куда ушли наши. Сошло у меня благополучно, но среди пехоты имелись убитые и раненные. Об этом я сейчас узнал. Еще какой-то начальник штаба, нашего или второго батальона, ранен.

Надо спать, хоть сидя в блиндаже, что за бугром в 300 метрах от 3 с.д. Комбат майор Рымарь и лейтенант Ростовцев на полу разложились. Соловьев и Луковский тоже. А мне приходится сидя.

Сейчас начало первого. Завтра мне 21 год исполнится, а рука поет и поет.

01.03.1944 Анновка.

Всю ночь не спал — сидел на стуле — лежать негде было, а вздремнуть сидя я тоже не смог: ноги замерзли и кругом толкотня была. В блиндаже спали Рымарь-майор, Ростовцев и старшины. Для меня места не оказалось.

Сегодня взяли хлеб на два дня. Буханку. В кармане у меня было две банки консервов: одна рыбных, другая — я и сам не знал чем начинена была. Решил идти искать квартиру.

В Зеленом Гае места не оказалось. Чуть было не забрел в злополучное Дудчино, о котором мне еще на переправе рассказал подполковник, как о месте расположения дивизии. В Зеленом Гае встретил женщину гражданскую. Гражданских там осталось вообще 4 семьи. Она-то мне и сообщила, что по соседству Дудчино (я уже было вышел на окраину Зеленого Гая, смежную с этим селом). Повернул в Анновку.

Дорогой противник обстреливал: пришлось пройти пóнизу, вдоль берега по-над плавнями. Дорогой проверял немецкие блиндажи. В последнем, из прошедших мою ревизию, решил подзакусить. Вынул хлеб, банку консервов рыбных, — поел. Отдохнул и пошел дальше.

Путь свежий, весенний. Травка проглядывает уже повсюду. Тает все. Солнце появилось посреди дня и ласково усмехнулось мне в лицо.

Сделал перевязку. Майор Суслин был в перевязочной и узнал меня сразу. Он снова на своей должности. Пичугин — агитатором.

Сегодня обнаружили на одной из окраин села труп старшего лейтенанта Кияна. Немцы, очевидно, добили его раненным. Какой ужас! Какой позор и укоризна всем этим мелочным, несчастным людям, не забравших, не вынесших его с поля боя. Ведь они, пожалуй, все вместе не стоили старшего лейтенанта. Да, эти люди любят получать чины и награды, но и готовы бросить своего друга и товарища, пусть даже начальника, на гибель и растерзание во имя спасения собственной шкуры. Они готовы жечь письма, торговать вещами лишь только выбывшего на время соратника по оружию. Они способны на все. Мало сейчас, особенно в военное время людей, способных на самопожертвование ради спасения близких, знакомых им людей. Мало. А большинство мелочных, преисполненных животных страстей.

Сейчас, после перевязки, остановился при комендантском. Здесь много места. Спит здесь резерв — офицеры. Закусил консервами и колбасой. Сытно поел. День рождения — так ты проходишь у меня.

Темнеет. Фриц, гад, беснуется. Бьет, бьет, обстреливает — гром орудий не смолкает.

Только что погрузили на подводу раненную женщину. Ее ранило осколком при бомбежке, она кричит и плачет: «Дождалась браточкiв, а вони не хочуть спасать мене». Но, слава богу, ее погрузили на подводу.

Напишу несколько писем и этим закончу праздничный день.

03.03.1944

Гавриловка.

Вчера пришел сюда из Зеленого Гая на ночевку. Опять совершил глупость: зашел в разваленную хату. Меня прельстило, что хозяева откапывали продукты — думал хорошо живут. Но хозяева не только убоги и мелочны, но и скупы безмерно. Понабирали они, правда, барахла. Три шинели, однако, ни одной мне даже не предложили, хотя видели что я совсем раздет.

Вчера стал кушать хлеб, — вошел хозяин.

— Что это у вас, хлеб? А мы уже давно хлеба не видели!

Я отрезал ему скибку. Он отломил от нее «детям по кусочку». Я дал и детям. А меня даже ужином не угостили.

Зато вшей я набрался за ночь! Полную пригоршню вычесал расческой. И по телу еще лазят. Сейчас жду ужина и затем пойду снова в Зеленый Гай. Ведь хлеба у меня осталось грамм 200.

Только что пришел в Зеленый Гай. Здесь резерв находится, решил спать с ними.

04.03.1944

Написал три письма — маме, папе и дяде Люсе.

Наша дивизия переехала на 7 километров вправо, а я решил пока остаться здесь, в Зеленом Гае.

Жители, где я снял квартиру, кажется бедные, и насчет жизни будет скверно. Но подожду денек, посмотрю. А пока я своим хлебом перебиваться буду.

05.03.1944

Александровка.

Отправил письмо тете Ане.

Сегодня немец сделал на село-совхоз крупный артналет. Я попал в самое пекло. Поспешил спрятаться и набрал полные сапоги воды.

06.03.1944

Гавриловка.

Написал одно письмо маме.

Ночевал здесь, совершив ночной переход из совхоза Александровки, села Ковалевки. Полночи проблудил, но не важно — зато поел нынче сытно: суп, каша и хлеб (выменял за табак). Выменял буханку, но половину отделил хозяевам. Они живут в 17 номере.

Из газеты узнал о желании Финляндии выйти из войны и о ведущихся в связи с этим переговорах. Дай бог!

Сейчас ухожу на передовую, опять в Александровку.

07.03.1944

Вчера пришел сюда (в совхоз Александровка) поздно вечером. Своих хозяйственников на старом месте не нашел. Пошел искать, когда встретил дорогой кухню, старшину Галкина, Урасова, Тютюнникова и других. Пошел с ними в роту.

На передовой увидел замкомбата по политической части. Он, по-моему, неплохой человек. Его молоденькая жена спит с ним — вот хорошо кому, счастливый человек! Редко кому дается счастье такое — воевать с женой!

В Александровке долго искал ночлег. Люди хуже зверей стали. По несколько человек в одной хате находится и не пускают. Тесно им!

В одну хату полуразрушенную вошел. Не пускали — «секретный отдел» — мотивировка. Наконец согласились дать место в сарайчике. Там была солома и, пусть сарай без двери, было сухо, хотя на дворике шел дождь. Переспал. Как светать начало, пошел искать хозвзвод.

Моросил дождь, дул ветер — было холодно, а в хозвзводе даже костра человеческого или какого-либо не было. Хорошо было только Рымарю — он помещался в палатке, отделанной из плащ-накидок. Внутри палатки горела печь и из нее шел приятный душок. Я постоял, посмотрел с завистью и пошел в село искать притулку, как по-украински говорится.

Попал в санчасть 320 с.д. Здесь много раненных, ухода за ними никакого — всего один санитар. Подвода с медикаментами и врачами еще не переправилась. Люди страдают нечеловеческими муками. Двое за нынешнюю ночь и утро скончались, хотя их можно было бы спасти, при наличии лучших санусловий.

От папы получил письмо за 30.I.44. Насчет аттестата ни словом не упоминает, а ведь прошло уже около двух месяцев, как я ему его выслал.

Память крутит по-прежнему, но я думаю пойти на передовую как только станет мне лучше. Первая неделя весны миновала и на дворе все пасмурно, грязно, холодно, снег еще не везде растаял.

08.03.1944

Александровка.

Погода сырая, мокрая, моросит меленьким дождем. Но мне все нипочем — я обосновался в хорошей (после степного холода), уютной и, главное, теплой комнате. Трещит затопленная печь. Приятно думать, что еще один день пройдет хорошо для меня, и я избегну холода и мокроты надворной.

Сюда пришел вчера вечером, когда уже и без того серое небо, заволакивалось темной мутью ночного времени. После непродолжительных поисков ночлега мне удалось напасть на удачное местечко.

В соседней комнате ОВС 416. Когда я, их найдя, спросился переночевать, мне наотрез отказали, заявив, что у них ночевали капитаны и украли самогон. Спросил относительно этой комнатки.

— Там помещается 13 офицеров, среди них майор и подполковник.

Я понял, что они врут, ибо в такой комнатке вряд ли могла поместиться такая масса народу, к тому же такие высокие чины не покусились бы на эти условия.

Зашел, спросил можно ли переночевать. На койке сидел какой-то человек, по-видимому, офицер. Он ответил отказом. Но когда я сказал, что я лейтенант из 9, он позволил мне остаться.

Много меня расспрашивал. Из разговора я увидел, что он весьма серьезный и представительный человек. Стало уже совсем темно. Лица и формы я его не видел, но по тому, как он говорил о капитанах, майорах и полковниках, решил, что он, по меньшей мере, капитан. Но он оказался комсоргом полка. Бурскер — фамилию его я слышал не раз из газет и от Бихандыкова. Он пишет стихи и любит литературу. Медаленосец.

Ночью не мог заснуть: среди ночи к нам постучались корпусные связисты. Они затопили, стали печь пышки. Их было трое. Потом, когда уже все легли спать — немец начал стрелять по селу. Методично, в течение всей ночи он обстреливал весь участок, где размещалось село. Снаряды падали совсем близко.

Вши тоже мучили. Лейтенант Бурскер не спал, а когда начался артналет противника, такой налет, что земля подпрыгивала — он ушел в момент непродолжительного затишья вон из Александровки к себе на КП. Но у меня КП не было, и я вынужден был долежать до рассвета. С рассветом ушли и связисты. Я остался один.

Соседи не имеют печки, кухни — вот они и топят-варят в моей комнатушке. У меня тепло. Днем я прожарил утюгом вшей на одежде. Они лопались и выделялись жирным в складочках рубашки. Ох, и сколько же их было! Стало невтерпеж бороться с ними. Я бросил на середине, оделся — стало немного легче.

Днем немец еще беспросветнее забил по деревне. Снаряды падали со всех сторон от нашего домика. Снаряды, к счастью, были маленькие и, хотя ложились рядом, вреда нам не приносили. Но в хатенке, что по соседству с нашей, случилась целая трагедия, заставившая их немедленно после налета очистить жилплощадь. Снаряд упал у самой двери домика. Одному оторвало ногу, троих ранило осколками. Было там и криков и суеты!

В другом месте, как ошалелая сорвалась тройка лошадей с кухней и помчалась по улице, а снаряды все ухали и ухали, подгоняя их страх.

Еще в одном месте бегала обезумевшая серая лошадь. Она не знала где остановиться и металась, вскрикивая. Люди метались кто куда, широко раскрыв полные ужаса и волнений глаза. Это было страшно видеть.

Вечером пошел в хозвзвод. Там получил хлеб — больше ничего не было — 800 грамм на два дня. С продуктами туговато. Поужинал кукурузным супом, нежирным, противным, но выбора не было.

09.03.1944

Взял с собой одного болеющего по ранению минометчика (он тоже находится при хозвзводе). Выпил перед уходом грамм 200 водки.

Голова болела надоедливо, но водка помогла мне уснуть. Посреди ночи вши разбудили меня. Они наползли еще в большем количестве и кусали, кровожадные, ненасытно, без всякой жалости. Я ворочался, чесался, но бесполезно. Перед утром вздремнул, и мне даже что-то приснилось, но быстро опомнился и проснулся. Что снилось?

Рассвет был серым и холодным, но вши... не понимали этого — им было тепло и сытно. Сегодня я устрою им Отечественную войну! Пусть и они познакомятся с ужасами и беспокойствами военного времени.

Только что немцы выдумали новый артналет на деревню тяжелыми снарядами. Не знаю, из каких соображений они раскидывают их вокруг да около нашего дома, на расстоянии 4–5–6 метров. У соседей с ОВС вылетели все стекла, и они надумали сейчас сделать у себя печку. Дыма хоть отбавляй. У них особенно, но и у нас хватает.

Сейчас устрою жарильню вшам, и смерть, а потом — в санчасть на перевязку.

Прожарился, будто заново на свет народился.

На стенке моей комнатушки надпись: «Виiжаем направлэния на Трифановка». По-видимому немцы перед отступлением оставили.

10.03.1944

Село Украинец.

Ночь. При восковом свете.

Вчера вечером возвращался из санчасти, когда услышал, не доходя до села, разрывы снарядов. Немцы обстреливали тяжелыми ту окраину, где находился мой заветный ночлег, моя маленькая, теплая комнатка. Снаряды долго выли, в последний раз высоко взвизгивая, уже перед падением. Это сильно действовало на нервы, заставляя сердце трепетать перед каждым разрывом, а визг и вой долго летящих снарядов понуждал плотнее прижиматься к полуразрушенным стенкам домов. Нечеловеческими усилиями воли удалось добраться до хаты. Но лишь только я дошел до соседнего дома, огромной величины снаряд тряхнул о землю и зазвенел массой осколков и осыпающихся стекол. Я вовремя спрятался в брошенную кем-то щель. Когда все стихло, я поднялся и бросился в хату. Там оставался боец, поселившийся со мной, и я волновался за его судьбу. Все стекла вылетели, угол хаты отвалился, и внутри хаты никого не нашел.

Спал в холодной хате. Дул ветер. К утру ноги закоченели. Поспешил убраться с села, пока не рассвело, ибо опасался нового налета. Но каково было мое изумление, когда я увидел свободное движение по обороне.

Противник, оказывается, ушел. По дороге длинной вереницей тянулись вперед на запад обозы, шли люди, двигались тылы. Передовая давно уже покинула прежнюю оборону противника и занималась преследованием его.

Кухня и повозка с двумя лошадьми и ездовым поехала вслед за передовиками. Бóльшая же часть обоза осталась и готовилась, в ожидании одного майора. Ему еще не приготовили котлет. Наконец, когда котлеты были готовы и он поел, мы двинулись. Когда дошли до того места, где была оборона — увидели много трупов наших бойцов, двое из них были офицерами, но в лица распознать невозможно было.

Шли долго до вечера.

11.03.1944

Когда подошли к селу Украинец, увидел 11 пленных. Один русский был среди них. Они говорили, что им был приказ дождаться темноты и отступить.

Я поместился вместе с резервом офицерским на окраине села. Женщин здесь очень много, они почти в каждой хате. Немцы спешили, и им было не до них.

В этой хате молоденькая девушка, но сюда набилась такая уйма людей, что пришлось спать скрючившись, да и то толкали в бока и в зад ногами. Почти не спал.

Палец разболелся, как в последний день перед операцией. Сегодня пойду в санчасть.

Покушать за счет хозяев нам тоже не довелось. Своими консервами (банка на 8 человек) закусывали.

12.03.1944

Суханово.

Вчера вместе с резервом пришли сюда. Здесь оказался строевой отдел и санчасть нашего полка. Нашел великолепную квартиру. Хозяева гостеприимные, хлебосольные. Сжарили мне картошку на остатках свиной консервированной тушенки, имевшейся у меня. Тушенки было мало и картошка плохо прожарилась, но поел с большим аппетитом. Хозяйский хлеб вкусный, пожалуй еще вкусней картошки. Наелся до предела, как в Ессентуках когда-то.

Двое ребят из резерва хотели ко мне перейти, но не довелось и мне здесь остаться надолго. Среди дня, когда я вышел — мою квартиру занял медсанбат нашей дивизии. Я как раз ходил на перевязку в санроту.

Палец мой болел все сильнее и сильнее. Невыносимо было. В санроте посмотрели, и оказалось, что вторично на том же пальце появился панариций и опять надо делать операцию, но еще больший разрез, чем прежде. Палец заморозили. Операцию делали в санроте, ибо я не хотел идти в медсанбат. Еще до операции, когда замораживали палец, меня стало тошнить, а во время операции я совсем обеспамятел. Давали нашатырь нюхать, но долго еще меня тошнило и в глазах было темно. Я очень мнителен и нервы мои чувствительны ко всякой боли.

Вскоре мне стало легче и я ушел. Дорогой, однако, палец отошел от обморожения и так заболел, что мне казалось, что не выдержу. Поспешил на квартиру. Пришел — медсанбат уже хозяйничает там: стелет матрасы, одеяла, укладывает подушки.

Лег на одну из постелей, но не мог улежать — сел, но не смог усидеть — встал, но и стоять плохо было. Заходил по комнате. Нервы взбудоражились, сердце застучало жалобно, но плакать я не умею.

Как назло тут пришла проститутка, что вместе с Васильевой смеялась надо мной, когда я приходил в первый раз туда. Она завела песенку, что мне придется уходить, ибо помещение занято раненными и для того, чтобы в нем находиться, нужно иметь направление от санроты в медсанбат. Я еще пуще разнервничался, но не хотел скандала и ушел молча искать квартиру.

Нашел, но хозяйка даже не предложила мне ничего поесть и когда я сам попросил сварить мне картошку (она варила ведро для бойцов и командиров, что пришли позже меня), ответила «конечно». А у них, к тому же, была мука и свои продукты — у меня, кроме двух кусочков хлеба — ничего (мне их дала на дорогу прежняя хозяйка).

Позже пришел майор-доктор с двумя старшинами и двумя бойцами. Они все бегали и суетились вокруг майора, как-будто он был бароном или помещиком. Ухаживали, варили для него вкусную еду, но он не хотел есть: выпил чай и оладьи поел. Меня никто не угостил.

Позже, когда совсем уже стемнело, старшины начали ворковать вокруг меня, чтобы я уступил майору место и лег на полу (мне, как первому поселившемуся, а также из-за болезни, хозяйка уступила койку). На полу же было тесно и неудобно. Людей набилось много, и повернуться нельзя было от тесноты, особенно с рукой больной.

Я не соглашался. Майор стал искать место в соседней квартире, но там для него оказался испорченным воздух, хотя была хорошая лежанка. Снова взялись обхаживать меня. Я объяснял, что не могу на полу спать с больной рукой, но им ничего не нужно было знать.

— Старший будет лежать на полу, а младший на койке? Где это видано?!

Майор, грузин или азербайджанец по национальности, прикрыл глаза и притворился спящим, но когда он увидел, что у них ничего не получается, встал и проговорил:

— Лейтенант, лейтенант... встань с койки! Ляжешь на полу!

Мне стало страшно неловко, я покраснел от обиды и унижения, но в присутствии мирных граждан не хотел ему ни грубить, ни стыдить его, ни вообще объясняться с ним, с этим нахалом-помещиком. Я встал и лег на полу.

Майору постелили несколько одеял, подушку. Видно было, что он привык к этому обхаживанию и тыловой жизни. Он был, кажется, начальник медслужбы Двойки Большой.

Всю ночь мучался и только к утру заснул. Но сон мой был прерван приказанием — «Будите его, будите!» и «Эй, боец, боец, вставай!» — бесцеремонно тормошили меня старшины, хотя знали, что я старше их по званию. Они вытащили из-под меня плащ-палатку, что расстелили еще вчера — я спал рядом с одним из старшин, пошумели и ушли.

Наступил рассвет. Рука мучила. Я решил встать. Вдруг увидел — заблестело что-то в соломе. Подумал, что это моя серебряная ложка, но это оказался ножик складной немецкий. Я взял его, конечно, и спрятал. Эта вещь весьма необходима в условиях фронтовой жизни.

С утра хозяйка ушла. Я ждал до полудня, но она не приходила. Детям оставила буханку хлеба — они ее ели все и ели. Я перебивался семечками. Полежал, посидел и пошел из дома.

В одной хате хозяева предложили сами затирку, но без хлеба — его у них не было. Поел и пошел дальше. Наконец, набрел на эту хату. Здесь был один боец с нашего хозвзвода. Он искал медсанбат для лечения зубов — вся щека у него распухла. Завтра пойдем вместе.

Немец ушел километров на 45. Догонять далеко, но и уходить не хочется.

Погода сегодня пасмурная, сырая. С утра шел снег, а сейчас моросит дождиком. И хозяева, к тому же, такие хорошие. Побрили меня, умыли, и даже голову помыла мне самая молодая, мать четверых детей. Она мыла и приговаривала «мой сыночек», и рассказывала, что так же мыла она своего мужа. Поесть тоже дали. А сейчас уложили спать. Как дома.

Поспал маленько, но скоро проснулся.

Староста приходил. Он, говорят, плохого людям не делал, но боится злых языков. Спрашивал совета, что ему делать? Он остался сам, хотя немцы его угоняли. Я посоветовал не бояться и взяться за восстановление хозяйства, за уборку кукурузы и прочее. Особенно посоветовал ему не выделять из общего крестьянского фонда муку и другие продукты всяким проходимцам без проверки документов, ибо этим могут воспользоваться авантюристы для обмена на самогон и спирт. Он поблагодарил.

Интересовался, что с ним будет в дальнейшем, как поступят с ним органы власти.

Вечереет. Болит голова и ноет тело, а руку и передать трудно, крутит как. Хватит писать, тяжело.

13.03.1944

Сегодня день хороший. Солнце, но слегка ветрено, холодновато.

Сейчас на квартире эвакуированных из Сталино Жуковых. Они очень сердечны, городские люди, делятся последним, не как деревенские.

Думал ехать дальше, на своих, конечно. Фронт уже километров 90 отсюда. Надо догонять. Пойдем сколько сможем.

Уже вечереет, а до деревни, что у нас на пути, километров семь.

14.03.1944

Чехово или хутор Конский Загон.

День сегодня великолепно-солнечный, теплый, мягкий. Говорят, по-старому сегодня 1 марта. Теперь началась уж настоящая весна.

Орудийных выстрелов со вчерашнего дня не слышно. Фронт неизвестно как далеко, может даже у Буга. Может Николаев и Херсон уже у нас? Известий не слышу, газет давно не читал. Последнюю газету видел, кажется, за 10-е число, но сводки там за 7-е.

Поели вкусную жареную картошку. Непочатый — боец из хозвзвода, с которым я сейчас двигаюсь вместе, достал сала. Наелись до отказа. Он, Непочатый, богат деньгами — дал хозяйке сотню или две, так что теперь она на все согласна, чтобы нам удружить. Деньги решают все.

Вечер. Солнце уже низко над землей. Ново-Кубань, дом ? 70. Лахтионова Матрона Демьянова, Тина.

15.03.1944

В хуторе осталась одна хорошенькая девочка 24 года. Она пряталась от немцев, избегала их, и те ее называли гордой. Несколько раз они лазали к Тине, но мать чуть глаза им не выцарапала, и враги отстали. Тина заболела, отощала, но сохранила девственность, не стала одной из соблазненных неприятелем и уехавших с ними в Германию.

Непочатый уговорил меня ночевать в другой квартире (через дом), предпоследней от окраины. Там он достал самогон, картошку, сало.

Ходил к Тине побеседовать. Разговаривал с ней, а потом и с ее матерью допоздна, пока стемнело. Но рука — боль неимоверная, мешала мне спокойно беседовать, и я поспешил уйти, чтоб не выказывать людям своих страданий и не заставлять их еще и за меня переживать.

Выпил два стакана самогона, но не опьянел, а только отяжелел в ногах. Рука болела всю ночь, только перед утром вздремнул, но тот час же проснулся, спохватившись, что необходимо двигаться дальше. Узнал у одного майора из 416 с.д. дальнейший маршрут.

Херсон занят нашими. Он посоветовал двигаться на Николаев.

Рука мучает безжалостно. Медсанбат в Новосибирске. Вчера я видел как он проходил. Может он перевяжет мне руку там, ведь я 4 или 5 дней перевязки не делал после операции.

Непочатый намекнул, что он отдал и шинель, и деньги, и палатку. Мне неудобно стало, и я отдал фуфайку хозяйке, фрицевскую. Теперь я снова в одной шинели, а Непочатый выменял у хозяйки мою фуфайку на плащ-палатку. Пусть носит на здоровье — мне не вековать во вражеской одежде.

День обещает быть великолепным. Сейчас двигаться будем дальше. Фронт, по словам майора, 50–60 километров отсюда.

Новосибирск. Наткнулся на одну часть. Военврач был очень любезен. Делали ванночки, но даже они не размочили повязку — пришлось отрывать. Вместе оторвался и кусок мяса. Перевязали мне руку.

Юдиндорф — по-немецки. Колхоз Чкалово 2 участок — по-советски.

Бывшее еврейское село-хуторок. Немцы расстреляли всех евреев и позакапывали в противотанковом рву, вплоть до малолетних детишек. «До ляльки» — как говорят крестьяне. После непродолжительного перехода из села Новосибирск, остановились здесь на ночлег.

Погода весь день была дождливой, сумрачной, и казалось, конца-края не будет этим быстро бегущим, нахмурившимся облакам небесным. От горизонта до горизонта небо передернуло серой пеленой.

В хате было тесно, но ветер не пробирался сюда, в квартиру, сквозь толстые стены и чувствовались лишь его голодные шорохи за окном. Но я хотел найти квартиру с девушкой, мечтая провести лучше время. Мне рассказывали, что на хуторе остались девчата. Нашел только одну, правда, весьма приятной наружности девушку — замужнюю, хотя и однолетку мою. Договорился насчет квартиры, но мой спутник боец Непочатый предпочитает сытно покушать, и я из-за него остался в первой, найденной им, квартире.

Поели, и Непочатый решил перейти в другую, почище. Я посоветовал пойти в мною выбранную. Вечерело. Квартиры все были заняты и мы, проходив порядочно времени по селу, вернулись на старое место. Та хата, что я выбрал, была уже занята.

Утром решили в путь. На дворе поднялась невообразимая метель. Снег сыпет беспрестанно, пытаясь вновь затоптать, приподнявшуюся от многодневного сна и зазеленевшую на солнышке, землю. Ветер сшибает с ног. Ветер шумный и злой. Он сердится и грозно скалится в лицо, от него становится страшно и тоскливо.

7 километров думаю сделать сегодня. Раньше мы рассчитывали на километров 18–20 продвинуться.

Узнал, что наши войска форсировали Буг. Херсон давно наш.

Фрайдорф. 8 километров совершил добавочных. Теперь до Калининдорфа осталось не более 12 километров. Слегка выглянуло солнышко из-под светло-серой небесной шапки во время нашего пути, спряталось, и больше не показывалось. А ветер... он мечется, рвется куда-то, прыгает и играет. Дикий ветер. Он хочет возврата зимы, но тщетно: весна уже в силе.

После перевязки стало мне легче. Врач наложил мазь Вишневского на рану, чтоб не приставала к бинту кровь. Ведь, шутка сказать: вся вата и часть повязки была окрашена ссохшейся кровью. И все это пристало к пальцу. Разбинтовать нельзя было. Больше часа держал в ванночке, но до конца не отмочил и, когда ее отрывали, вслед за марлей потянулась и кожа. Перевязал он легко и аккуратно. И, хотя я чувствую сейчас боль, но несравненно меньшую, чем прежде.

По радио хорошие известия: наш фронт форсировал Буг; на одном из участков окружена немецкая воинская группировка. Хороши дела и на других фронтах. Тяжело, правда, с подвозом вооружения, боеприпасов и продовольствия. Так, вся тяжелая и средняя артиллерия находится еще здесь. С продовольствием тоже так. И боеприпасы. Это создает большие трудности для успешного наступления и вообще для ведения боя.

Фронт отсюда далеко-далеко. Орудийного гула не слышно. Рассказывают, наши уже в 13 километрах от Николаева. В основном фронт у Буга остановился. Пока.

Остановился в одной квартире у края села. Молоденькая девушка 28 года рождения, почти девочка, но уже большая. Красивенькая, однако еще не искушенная в любви. Смотрит, смотрит и молчит, как будто хочет узнать неизведанное. Смотрит бесконечно своими прекрасными голубыми глазами. Миленькое-миленькое созданье! Жаль, что я не твоих лет, а то я б показал тебе, что такое любовь.

17.03.1944

Поселок Червоно-Любецке по другую сторону реки от Калининдорфа.

Остановился у хорошей, доброй хозяйки, спасавшей от гибели несчастных евреев и горько сожалеющей сейчас о смерти многих их от рук немецких палачей.

Рассказывала об ужасной трагедии убийства еврейского населения, разыгравшейся с первых дней хозяйничанья немецких разбойников на Украине.

Сегодня разговаривал с одним сотрудником красноармейской газеты. Старший лейтенант. Допоздна разбирал стихи мои, кое-какие обещал напечатать. Он личным секретарем Тычины был, друг Голодного.

Яцеленко Параска Антоновна — хозяйка квартиры. Мать. Два сына у нее летчики. Она так похожа на Горьковскую «Мать». Мужа убили в Германии и она сейчас одна. Книги советские и портрет Сталина сохранила. Книги закопала в землю, а портрет висел на стенке и при немцах, только под портретом Тараса Шевченко.

Угощала всех военных последним и лучшим из того, что у нее имелось: сахар, повидло, компот из фруктов.

Картошку отдал ***

30.03.1944

Развалины. Миновал за эти два дня Варваровку, Ново-Ивановку. Ночевать буду здесь.

Много пленных румын, есть пленные немцы.

Хозяева негостеприимны. У них остались коровы, но до сих пор не угостили даже молоком. Врут, что в первый час прихода сюда наших, они угостили всех вином, молоком, сметаной. Сейчас они едят, пьют и не предлагают, и вряд ли предложат.

31.03.1944

*** заявил, что это за нахальство распоряжаться моим супом, но хозяйка, с моего же разрешения налила супу, когда я увидел, что пришел командир роты. Я ведь не знал, что это для него. И, кроме того, Лепин заявил мне, что я, дескать, не имею права являться туда, где расположен командир роты.

— Конечно, ведь я не пойду туда, где комбат находится, без его вызова не пойду. Так и вы должны поступать.

Это больше всего задело меня. Запрягайло и Колесник повседневно находятся там, где Третьяк, а мне нельзя туда даже входить. Даже Горбатько и иже с ним, неотлучны. Но я смолчал, сдерживая обиду.

— Нарядов вы тоже не имеете права давать не своим бойцам. И еще вы не будьте о себе такого высокого мнения. Я буду вынужден ходатайствовать, чтобы вас от меня перевели. Вы меня не уважаете, не уважаете бойцов. Объяснений не надо, — закончил он, когда я попросил слова. — Мне достаточно того, что бойцы о вас говорят.

— Нет, говорят не бойцы, а Запрягайло, — вот что обидно. Склоки, ложь — я думаю, этого не должно быть среди нас. А еще обидней, что вы не хотите меня выслушать, верить мне, и что показания любого человека для вас авторитетней, чем действительность, рассказанная мною.

Третьяк относится теперь с недоверием ко мне.

Вчера угостил я его медом. Кстати, с медом опять ерунда получилась. Зашел мой взвод в помещение, выбранное мною для отдыха в Варваровке. Запрягайло и своих туда ввел. Двое из его бойцов пошли по хатам побираться. Я оставался на улице некоторое время. В хату меня позвал старший сержант Полтавец: «Идите, товарищ лейтенант в хату, там ребята мед-повидло едят». Когда я пришел — уже все поели, встали из-за стола. Пригласила хозяйка и меня, но я решил лучше купить за деньги оставшуюся четверть банки меда. Заплатил хозяйке 50 рублей. Банку, правда, со стола не убрал. Пришел Пустовой и Аминов. Стали есть варенье, а потом и за мед взялись. Ребята сказали им, что мед куплен. Пришел Руднев, тоже стал ложкой есть. Ему сказали, что мед мой. И тогда Руднев стал разглагольствовать, что, коль я не спрячу его, — они все поедят. А позже Запрягайло подошел ко мне и сказал: «Ты опять подлость сделал: отобрал мед у бойцов, что ели его и заплатил свои 10 рублей». И потом, не удовлетворившись этим необоснованным упреком, подошел к бойцам и стал среди них пропагандировать эту выдумку.

Я заявил, рассказал обо всем парторгу. Рассказал и о прежних склоках Запрягайло. Епифанов обещал поговорить с ним.

Яблоневка. Сейчас пойду дальше — на Чапаево. Санчасти своей не нашел здесь, видно она уже где-то впереди.

01.04.1944

Анатолиевка, Суворовского района.

Ночевал в Суворовке, что в двенадцати километрах отсюда. Хату занимал эвакуированный гражданин, возвращавшийся после освобождения к себе на родину за Буг. Совершил двенадцатикилометровый переход. Погода была совсем лето. Дошел легко. Пошел дождь и я поспешил в квартиру.

В комнате сидели две молодые девушки: Ковалева Надежда Ивановна и Барбелат Людмила Федоровна. Одной двадцать два, другой двадцать пять. Обе боевые, бойкие девчата. Хотят на фронт. Первая совершила много подвигов при спасении от эвакуации сельчан.

В день прихода наших она выбежала навстречу, несмотря на предупреждение румын: «а то убьем». Когда вошли наши — она, и кто-то еще — побежали навстречу, и первый был сражен пулей.

02.04.1944

« *** — с подполковником, я вдруг вспомнила, что у меня сидит еще замурованный один молодой парень. Я его спрятала в скалы, в глубокую яму и заложила яму такими камнями, что с трудом могла поднять. Его убежище я так тщательно замаскировала, что румыны и немцы, строившие там свою оборону, не смогли обнаружить его.»

Вместе с бойцами мы отрыли человека — он натерпелся страху! Несколько раз фашисты проходили по его щели, а потом установили там свою пушку. Совсем рядом.

Надя была руководителем и организатором борьбы с врагом, саботажа его постановлений. Два раза ее возили в Одессу на допросы, два раза — в Суворовку. Сидела она и в немецком гестапо, но расторопность выручила ее. Немцы обвиняли ее в связях с партизанами и организации передач из Москвы. Последние известия по радио, сведения о местонахождении наших войск — все это известно было Наде и немедленно передавалось жителям окрестных деревень.

«Надя у нас герой!» — заявляет Люда. Казаки ее чуть было не расстреляли, и обе девушки наперебой рассказывают, как это было.

— Надя была в степи. Казаки приехали за ней домой и, не застав, поехали верхом в степь. Там они поставили ее на 10 шагов, но потом отложили свое намерение и сказали: «Жди здесь, мы еще одну партизанку разыщем», и поскакали дальше в степь. Люди, присутствовавшие при этом, посоветовали Наде бежать. Она так и сделала. Пригибаясь и прячась в степной растительности, она скрылась в деревне, там переоделась в одежду старухи и ушла из округи.

Казаки, приехавшие за ней, остались ни с чем. Больше они ее не смогли найти.

— Это ее заслуга, и всех нас — ее друзей и подруг, что у нас остались все до одного мужчины. Это мы, их перепрятывая, спасли от эвакуации — рассказывала Людмила. — А на днях мы были в Одессе. В машине, где мы ехали, было полно румын. Так мы их изрядно попугали: «Знаете, господа, Сталин только развертывает свои силы. Он скоро придет в Румынию и Германию и отомстит вам жестоко!». И румыны в ужасе схватывались за головы.

03.04.1944

Снег, снег, снег.. Что еще за погода? Думаю двигаться на Червону Украинку. Вчера задержался здесь, встретив друзей из резерва.

Палец перевязал тут в больнице.

Уже сильно просрочил свое прибытие в часть, но сегодня думаю догнать. А погода, как на зло, испортилась, и так не хочется выходить из теплой квартиры на волю.

Анатолиевка, Телегуло-Березанский район,
Николаевская область, Садовая, 5
Ковалевой Надежде.
Одесская область, Ананиевский район,
село Байталы
Людмиле Барбелат.

04.04.1944

Капустино. Вчера пришел сюда, попал на партийное собрание и удивился. На партсобрании не было начальства нашего батальона. За исключением начальника штаба и парторга Петрушина со второго батальона, все люди незнакомые мне. Кончилось собрание, и я отправился в роту, где узнал о преобразовании двух батальонов в один — «второй». Комбат и все руководство батальона отослано куда-то в резерв. Мне указали новый расчет и еще одного командира расчета. Теперь у меня 10 человек. Со мной — 11.

Я сдал в дезкамеру одежду, а бойцам приказал почистить миномет и личное оружие.

Командира роты пригласил кушать со мной яички, но он был занят. Вдруг он явился вместе с Запрягайло и лейтенантом из резерва.

— Товарищ лейтенант, передайте взвод лейтенанту, — указывая на вновь прибывшего, заявил ротный.

Позже вызвал меня новый комбат капитан-золотопогонник Пархоменко. Он ругал меня за якобы самовольный уход из части и сказал, что в наказание направляет меня в строевой отдел — в резерв.

Да, теперь позабыли эти люди, командир роты Третьяк в особенности, о том времени, когда я остался один на роту в самый трудный момент, под Анновкой, откуда драпали. Тогда я нужен был. Савостина убило, Запрягайло был при хозвзводе, и Третьяка не было при роте. Я задержал пехотинцев, минометчиков отправил к переправе, спас и матчасть, и людей. Третьяк тогда сам говорил, что если бы матчасть растеряли, то его бы расстреляли за это. Даже мины вынесли из оставляемого участка, и потом открыли огонь по немцам! Третьяк появился только тогда, когда уже все уладилось и пехота ***

06.04.1944

Сычавка. Вчера еще был снег, а сегодня теплый, необыкновенно солнечный день.

Написал письма маме, папе, Ане Лифшиц, тете Ане, Майе Белокопытовой, Ане Перкиной — итого шесть писем.

Сейчас иду в Визирку.

07.04.1944

Хутор Вороновка.

Ночевать буду здесь, в стороне от дороги. Всю ночь ходили люди, просили есть, просили переночевать.

Сейчас с подвозом трудно: дороги не просохли, а транспорт не успевает за передней линией двигаться.

Гул стал слышен отдаленней, чем прежде — фронт удалился. Очевидно, наши перешли уже за второй лиман.

Крапает дождь на дворе, а мне предстоит длинный путь. До Визирки 4 километра.

09.04.1944

Одесса. Вторая застава. Вчера ночью вместе с передовыми частями чужой дивизии вошел в город.

11.04.1944

Одесса.

Несколько дней назад я познакомился в резерве со старшим лейтенантом Басюком. Ему 22 года, молодой, интересный. Рассказал, что одессит, что дома есть родные, подговорил меня идти вместе в Одессу первыми.

После нескольких дней скитаний мы, наконец, вошли, вслед за наступающими частями бог ведает какой части, на окраину Одессы — станцию сортировочную. Остановились в одном доме неподалеку от железной дороги. Группа домов этих расположена отдельно от других строений.

Вошли, и застали в доме траур и слезы. Посреди комнаты лежал женский труп. Голова трупа-женщины была перевязана и вокруг стояла лужа крови. Девяностолетняя старуха-мать, молодой муж и стайка детишек навзрыд плакали рядом.

Нас угостили молоком и муж мертвой рассказал нам об обстоятельствах гибели своей молодой жены.

Была ночь. Немцы накануне издали приказ никому не показываться на улице с наступлением темноты. Женщина выглянула в приоткрытую дверь, немец прицелился и хладнокровно застрелил ее. День освобождения стал для семьи днем траура. Я не мог долго видеть страдания их — мы перешли в соседний дом, там и заночевали.

Ужинали: по стакану вина, вкусное жаркое, сало. Опьянел — вино было крепкое. Лег спать после двухдневной бессонницы, связанной с ночными хождениями.

Гремел кругом бой, очень жесткий и страшный. Трескотня не прекращалась ни на минуту, орудийные залпы гремели бесконечно. Уснуть нельзя было. Потом пришел Павел, разделся и тоже лег. Всю ночь не спали, и только перед рассветом вздремнули.

Наутро фронт отодвинулся значительно, и мы пошли с Павлом на 1-ю заставу. Зашли к его любовнице. Там остановились. Маруся бросилась Павлу на шею, и соседи дворовые говорили, что «муж Марии пришел». Павел холодно к ней отнесся и рассказал после, что это не главная его любовница.

Она прижималась к нему, нежилась, но он холодно и грубо отодвигал ее. Так протекала эта встреча. Наконец Павел собрался уходить. Меня оставил на квартире с Марусей. У нее живет одна девушка 22 лет. Она длинная, противная, хотя лицом ничего.

Когда Павел «ласкался» со своей, другая говорила, что муж убит, и что в моем лице она надеется найти достойную замену. Приготовила мне воду, помыла голову и спину, постирала нижнее белье и платочки. Но любезности ее я не мог выносить и, понятно, не отвечал ей взаимностью. За все только вежливо благодарил, хотя она намекала настойчиво, что одной благодарностью мне не отделаться.

Возле железнодорожного полотна, в будке 191, живет симпатичная девушка, 23-го года. Она не красавица, но и не дурнушка, однако с ней очень приятно разговаривать. Когда я пошел за трофеями — она тоже со мной пошла. Нашел и отдал ей немецкое обмундирование, себе бритву. Она нашла платочек и подарила мне. Позже пригласила меня к себе в квартиру. Родные угостили меня оладьями и мамалыгой.

Несколько раз в течение двух дней забегал к ним, и всякий раз был угощен медом, кипятком и прочим.

12.04.1944

В доме у родственников Павла. Костецкая улица.

Павла радостно встретили, расцеловали — какой он счастливый! Рассказали об ужасах немецкого хозяйничанья в Одессе, о партизанах одесских, о коммерсантах.

Вечер. Недавно вернулся из города после большого и интересного экскурса по его улицам. Видел массу трупов, обломков машин и прочих остатков, уже разобранных трофей врага.

На одной из улиц в центре Тираспольской улицы мы увидели большую толпу людей. Подошли ближе и увидели виселицу — автомашину, на которой стояли три мерзавца: два румына и один русский. Один из румын был сильно расстроен и еле держался на ногах от предчувствия смерти. Два других гада ничем не выдавали своих чувств, и глаза их смотрели безразлично в толпу. Ни страха, ни гнева, ни злости, ни мольбы — ничего не читалось в этих жутких разбойничьих, предательских глазах. Я подошел ближе и выслушал приговор. Потом отъехала машина, они стянулись с борта и повисли в воздухе. Средний, безразличный румын, забился ненадолго в судороге, и все кончилось. Два других даже не шевельнулись — в агонии они были слабее среднего. В тот же миг им накинули таблицы с надписью «Казнен за такие-то провинности».Последние слова приговора и момент казни сопровождался овацией собравшихся одесситов. Бесчинствовали эти разбойники в Анатолиевке. Так они и остались висеть.

После этого мы пошли посмотреть порт, море, оперный театр, вокзал. Увидели костел, собор, памятник Пушкину, высокую церковь, на которой при немцах кто-то вывесил наверху колокольни красный флаг. Больше всего мне понравился оперный театр. Трудно даже рассказать, какие великолепные архитектурные узоры и оформления были на его стенах. Ознакомились с историческими положениями о театре, об условиях его возникновения и прошли по наиболее выдающимся местам. Особенно Потемкинский вход великолепен. А также зрительный зал — стулья в нем мягкие, сцена, и за сценой — железобетонные своды для охраны сцены, и пр. и пр.

До этого я расхваливал перед Павлом и его родственницей Лидой свой город, рассказывал о его преимуществах перед Одессой, но после театра мне оставалось только помалкивать. Он — второй в мире по красоте. Даже немецкие мерзавцы, и те не решились посягнуть на это редкое сокровище. Они, правда, потом стали каяться и бомбы бросать, но не угодили, и только один кусочек лепного потолка обвалился.

У двери театра собрались артисты на митинг. Это было трогательно и радостно. Артисты были готовы дать спектакль для Красной Армии завтра, но мы, к сожалению, двигаем с Павлом.

Порт весь разрушен, и сейчас еще горят его постройки. Вокзал тоже разрушен и сожжен до основания. Перед его входом висит еще один румын, за насилие и расстрел мирных граждан.

В Одессе много красивых девушек. Некоторые, правда, чересчур модничают и расфуфырены до красноты. Этого я не люблю. Простота красит человека. Почти все они смотрели на меня влюбленными или вернее восторженными глазами, и это доставляло мне удовольствие. Я определенно нравился многим, тем более что я был в новой офицерской форме и шинель носил внакид. Только вот держать себя я с ними не умею, и страшно боюсь того момента, когда придется разделить постель с девушкой. Страшно сказать — мне 21 год, и я до сих пор не имею насчет этого понятия и опыта. «Живой п.... не видел», — смеются товарищи, и это верно. Ведь я не знаю, как даже приступить к этому; или попробовать может на уже видавшей виды?!

Вчера, правда мертвую видел, но не пригляделся к тому, что у нее меж ногами находится, — постеснялся, а о живой и говорить не приходится...

Только картинки меня забавляют. Вчера, правда, Мария, что живет с павловой Марией, намекала на это дело, и даже почти открыто предлагала, но мне она не нравится, и мне противно с ней бы было.

На дороге встретились со знакомой Лидии, польской старушкой Чубановой. У нее три сына: двое на фронте, а один увезен в Германию — и она страдает. Она захотела меня принять у себя за сына, повела к себе.

Павел с Лидой ушел домой, тем более что его поджидала Нина. Долго не задерживался — взял Одесские газеты, пошел тоже к Лиде. Оттуда вместе с Ниной пошли сюда, к сестре Павла. Нина решила нас по пути завести в свой особняк, как она выражается, и мы пошли.

Ее мать — добрая хозяйка и женщина. Поговорили немного. Мать заметила мне, что я очень похож на Нину, как брат родной. Вдруг появился ликер на столе, и мы выпили по полтора стакана.

Поздно ночью вернулись к сестре Павла. Они уже спят, а я все пишу и не успеваю излить дневных впечатлений на бумаге. Адресов теперь у меня уйма, и я боюсь перепутать их.

Случайно встретил здесь одну днепропетровскую. Шел в уборную и заблудил. Пошел возвращаться — нет калитки. Решил через забор перемахнуть, и наткнулся на проволоку колючую, когда на пути встретил ее. Из разговора узнал, что она из Днепропетровска эвакуирована и собирается туда выезжать, а сестра ее жила в 4 номере на улице Жуковского. Записал ее адрес и ей дал свой.

Группу пленных видел — три немца, два русских и одна девушка. Красивая, но дрянь — изменница или проститутка.

Читал приказы о возобновлении работ на производстве, о призыве лиц призывного возраста. О взятии Одессы. Командующие, генерал-полковник Цветаев и генерал-майор Горохов, тоже упоминаются в приказе.

Время позднее, сердце мягкое мое не может так долго переживать тяжелых впечатлений от оставленных врагом разрушений и пепелищ, оно настаивает, чтоб я прекратил свои записи. Глаза мои тоже устало слипаются — воля не в силах с ними совладать. Иду спать. Завтра может чего допишу, если не уедем рано.

14.04.1944

Вчера решили трогать. Утром я забежал к павловым Мариям. Забрал свое нижнее белье, попрощался с ними, отобрал свою фотокарточку, что взята была ими нахально, записал адреса и дал свой адрес.

Потом отправился за стеклами. Достал в парниках большие и длинные стекла — 6 штук, но их у меня отобрали охранявшие помещение местные жители, угрожая майором. Взял только два стекла и несколько маленьких. Маленькие занес в будку 191 к Галине. Распрощался и с ней. Большие — занес сестре Павла. Днем двинули.

Дошли до сухого лимана, и уже хотели было идти дальше, как встретили майора — начальника контрразведки дивизии. Он сообщил нам, что часть наша ушла в тыл в направлении Раздельной. Пошли обратно.

В Одессе что-то взрывалось. Когда мы пришли на заставу — взрывы затихли. Это, как оказалось, взорвался оставленный немцами минный склад боеприпасов. Все небо заволокло густым облаком дыма, который стремился уплыть как можно выше, в широкий небесный океан.

Мы пришли в город когда уже смеркалось. Идти дальше нельзя было — сильно устали. Решили еще ночь побыть в Одессе. Начали договариваться, как проведем время. Павел, после моего признания о несведущности в этом вопросе, пообещал устроить и научить половому сношению с девушкой. Посмеявшись, дал слово сделать меня таким же профессионалом, как и он сам.

Дома сестра ему посоветовала подойти к двум девушкам, якобы интересным и хорошим. Прельстила тем, что они играют на гитаре и прочее. На деле оказалось, конечно, не так — просидели до ночи за столом, разговаривая и играя в карты.

В два часа ночи вернулись к сестре Павла. Спать не ложились, попили чай и пошли догонять своих. Догнали их на третий день, после многих странствий, приключений и мытарств.

Сейчас мы находимся невдалеке от Раздельной, в хуторе Владимировка — два километра от станции.

На станцию прибыл вчера машиной после того, как я вторично отстал на ночевке в одном из сел.

Получил сегодня множество писем, но не ответил еще, так как мешают посторонние — бойцы, заполнившие комнату и усевшиеся без разрешения за стол.

Хочу написать стих об Одессе, а письма разбирать завтра буду.

От Ани получил четвертое письмо. Одно от Лившиц, одно — от незнакомой девушки Короткиной Ани (немного малограмотна, но содержательна), от Оли, от тети Ани три, дяди Жоржа, тети Любы, мамы — три, папы — два.

Ответил всем. Два письма написал на имя родных погибших лейтенанта Савостина и старшего лейтенанта Кияна, в которых извещал об их гибели.

Написал Короткиной Ане — незнакомой сотруднице дяди Сени, написал Оле.

19.04.1944

Глинное на берегу реки Турчанка в днестровских плавнях.

Позавчера еще пришли сюда наши пехотинцы, наш полк и вся дивизия, с намерением переправиться на другую сторону Днестра. Пехота, минометчики, артиллерия и даже часть «Катюш» переправились в плавни, но неожиданно вода в плавнях стала прибывать и затопила их постепенно. Никто не успел опомниться, когда вода поднялась по колено людям и создалась угроза гибели орудий. Много пушек и «Катюш» уже нельзя было вывезти.

21.04.1944

Чебручи.

Галаем был отдан приказ полковнику Паравишникову, вывести людей и технику из угрожающего района.

Днем на Глинное налетели самолеты врага. Они бомбили, и несколько бомб средней величины упало во дворе, где находился комендантский взвод. Я в это время убежал в подвал и находился там до окончания бомбежки. Женщина-хозяйка плакала и кричала. Бойцы и командиры — военные, опасались, что в подвале может убить волной, ибо отдушины-выхода наружу не было, но все обошлось благополучно, и только снаружи были убиты четыре лошади. Тела двух были прямо таки разрублены во многих местах, две других были убиты взрывной волной.

Гражданские стремглав выбежали из села, жители с котомками на плечах и отчаянными причитаниями побежали прочь оттуда, но паники не получилось — много военных оставалось в Глинном и жителей это успокоило.

Вечером хоронили подполковника, убитого бомбежкой. Позже был получен приказ об уходе под Чебруги, чтобы в другом месте переправиться через Днестр. Здесь, в Чабругах, реки Турчанки нет, но форсировать Днестр за ночь не удалось, так что полк и поныне пребывает в плавнях.

Умер Ватутин, подал в отставку Бадольо, отстранен от руководства борющейся Франции Жиро, и де Голь получил большие права. Благодаря ему в правительство Франции введены представители компартий.

Сейчас полк впервые принимает знамя.

25.04.1944

Вчера написал письма маме, папе, Лялюшке. Сегодня — тете Ане, Нине Каменовской, Лахтионовой Тине, Свищеву Николаю, Бусе Кац.

Получил письмо от мамы и от Буси Кац.

27.04.1944

Написал в Днепропетровск Наде Викторовской, в Москву во всесоюзный радиокомитет в отдел радиовещания; Магнитогорск, Дербент, маме, папе, Бекасову, в Астрахань дяде Жоржу, в Николаев Шунько.

20, кажется, придя в комендантский, застал всех в сборе. Возле кухни стояла бричка с запряженными в нее лошадьми. Поел, и вместе со всеми резервистами отправился в лагерь, где формируется батальон Рымаря. Мне сказали, что минрота тоже комплектуется там.

Но оказалось совсем иначе. Я попал стрелком. Лейтенант Черепахин, вместе со мной окончивший курсы, командиром роты — он стрелок по специальности.

Уважаемые товарищи!

В 1942 году я находился в 15 гвардейской дивизии в 50 гвардейском сп, и вместе с вышеуказанной частью воевал в минометной роте под Сталинградом на протяжении 6 месяцев. Райгород — место формировки, откуда я вместе с частью попал на фронт под Дубовый овраг, потом фронт приблизился к Б.Чепурникам, где долгое время стояли в обороне, затем Цаца, Бузиновка и, наконец, окружение вражеской группировки, в которой моя бывшая дивизия учавствовала — вот этапы моего пути.

13/12/42 я выбыл из части в госпиталь. Это было накануне ликвидации вражеской группировки под Сталинградом.

Сейчас я попал в другую часть, где нахожусь в звании лейтенанта. На руках у меня никаких документов не осталось кроме справки из госпиталя, свидетельствующей о том, что я воевал на сталинградском фронте. Кандидатский билет в члены ВКП(б), выданный мне в ноябре 1942 года политотделом 15 гвардейской дивизии отобран у меня в связи с вступлением в ряды действительных членов ВКП(б) в 1943 году уже в части 28318, где я сейчас нахожусь. Красноармейская книжка в которой было указано о моей принадлежности к 15 гвардейской сд — отобрана у меня на курсах мл. лейтенантов в Ростове.

При отсутствии у меня адреса 15 Гв. сд мне не представляется никакой возможности не только восстановить свое гвардейское звание но и получить вполне заслуженную мною медаль «За оборону Сталинграда».

Прошу Вашего содействия в моем деле.

28.04.1944

Наконец-то, о чем я лишь слегка догадывался, осуществилось. Сегодня Полушкин назначил меня командиром стрелкового взвода. Подумать только, в награду за восемь месяцев боевых действий на фронте в этой части! Но назло всем чертям он не погубит меня, этот человек, ненавидящий меня исключительно за то, что я еврей, очевидно мечтающий: «пусть повоюет, раз еврей!». Он думает, что я еще не видел то, что называется передним краем. Страшновато, конечно, и жить так хочется, что и выразить трудно, но... ведь не может быть, чтобы судьба погубила меня столь внезапно. Ведь так приятно, что я и жизнь столь неразлучны были до сих пор, и трудно подумать, поверить, что они могли бы разлучиться в дальнейшем.

Буду смелым в бою. Забополь и Николаев, с которыми я попал в роту — мои повседневные противники во все дни прошлого в этом полку. Как-будто специально все так подстроено. С ними будет тяжело и даже опасно, так как Николаев застрелил кого-то еще в тылу, а здесь, на фронте, это проще простого. Другой — командир роты, тоже отчаянный и вспыльчивый.

Из нас создали отдельную роту в 80 человек. Она будет пока в резерве полка, очевидно для штурма. В моем взводе — 40 человек. Завтра или послезавтра — в бой. Сейчас обмундировываемся.

Поздняя, глубокая ночь. Половина четвертого. Слегка сереет темень ночи.

Со всеми распрощался. Старший лейтенант Лапин обещал, что пойду я с ним вместе, а сейчас совсем иначе получилось, хуже, чем я мог предполагать когда-нибудь. В зубы зверю, да еще в какие — в крепкие и злые зубы. Выход только в личной отваге. Мне нужно получить награду — орден, не меньше.

С нашей ротой разговаривает гвардии полковник Паравишников. Он рассказывает, что «от села Галмуз, которое нам предстоит занять, наши находятся метрах в 75. Так что для занятия его необходим лишь один дружный рывок. Но у нас очень жиденько там было, и поэтому противника не выбивали сразу, в первые дни сближения с ним на эту дистанцию. Теперь, конечно, другое положение».

Полковник обещает, что со временем я опять попаду в свою минометную роту.

01.05.1944

Весь вчерашний день, всю ночь, и даже часть утра шел проливной, холодный дождь. Накрылся шинелью и сидя спал. Шинель вся промокла, отяжелела, под меня тоже вода проникла. К утру вода добралась в верхнее нижнее белье и до самого тела. Промок, как говорится, «до ниточки». Только возле живота и груди осталось место сухим. Сюда шинель не прилегала плотно и здесь, «за пазухой», я хранил партийный и другие документы.

Сейчас в основном высох. В окопчике на два штыка глубиной полно воды, только сидение сравнительно сухое, да плюс к тому я под себя подкладываю сумку. Ноги мокрые и холодно в них, руки и щеки горят огнем.

Вечером прояснился горизонт и солнце, еле греющее и ветреное, слегка приласкало взор. Но портянок и шинель полностью не сумело высушить.

Село рядом, метров 300 отсюда. От передовой — метров 50.

Сегодня был у Пархоменко. Он говорит, что пока ничего не будет делать для того, чтобы я попал в минроту. Я возразил, что если он желает проверить мою смелость — пусть даст мне индивидуальное задание. Вечером он написал мне до одури несуразный приказ: одному переправиться на другую сторону к затопленным водой ПТРам, и, войдя в село, забросать гранатами или другим путем уничтожить ДОТ с амбразурой станкового пулемета. Я расписался, что читал, но едва ли буду выполнять, если невозможно будет безопасно все это сделать. Ведь я командир, средний командир, а он мне такие задания дает.

В селе кричат петухи и лают собаки, а там, за ним, сухое место. Село на круглой высотке расположено, похожей на курган, но значительно больше. Дома и улицы отчетливо видны, но ни один немец не показывается наружу.

Написал письма маме, Лялюшке и Лапину.

02.05.1944

Написал Ане Лифшиц в Москву с фото Гурченева, маме в Днепропетровск, папе в Дербент, дяде Жоржу в Астрахань, дяде Люсе в Калинин, Бебе Койфман на станцию Баская Молотовской области, Бусе Кац в Ярославль, Селивестровой в Одессу, Оле в Магнитогорск и Валентине Буховец в Николаев: итого 10 писем.

Мы на прежнем месте. Наблюдал за противником. Видел жителей: двух взрослых бесарабцев — мужчину и женщину, двух ребятишек с ними. Все они были с котомками за плечами.

03.05.1944

Написал маме, папе, Алле Беспарточной, Марии Бойко в Одессу, Замуле Н., Майе Белокопытовой в Москву и Романовой Н.Г. — близкой покойного Савостина.

Вчера ночью перешел вместе с взводом на передний край. Говорили нам, что нами подменяют на ночь, затем на сутки, передовиков, якобы те предались, но, очевидно, соврали. Постарались поскорее пихнуть меня в пропасть, но нет, шалят, я буду сверху, над пропастью, и не погибну назло всем врагам — внутренним и внешним.

Фрицы активничать стали — обстреливают и нас, и тылы. А окопчики у нас никчемные — два неполных штыка. Так что стоит начать — и все мы попадем в нехорошее дело.

Здесь в обороне быть опасно. С продовольствием тоже безобразное положение. Хлеб, по неизвестным причинам, мы получаем не полностью — буханка на четверых, а то и на шесть человек. Пищу — один раз в сутки — 200–300 грамм супу фасольного. Добро еще, что выдали в качестве доппайка сало свиное, не то я не знаю, как жили б.

Погода сегодня неважная. Ветер и солнце холодное. В селе орут петухи, мычат телята. В плавнях кукушка кукует, но и тут и там грохочут снаряды. Ими перебрасываются, как мячиками, обе стороны через нас, и везде такое молчание между разрывами, как-будто и войны нет, а так — кто-то шалости ради бросается. То справа, то слева, то далеко, то близко. А один, метрах в четырех от меня, сзади перелетом упал как раз на мертвую корову, и ту подбросило и закрутило метра на два в сторону. Последние, еще не сгнившие, кишки вывалились наружу.

В ночи холодно. Сумку я свою оставил в хозвзводе у ездового одного, а там портянки мои, гимнастерки.

Вечереет. Перо у меня что-то испортилось.

07.05.1944

Вчера исполнилось два года моего пребывания в Красной Армии.

Сейчас передвигаемся. Ушли с плавней назад, перевалили через Днестр и теперь очень тяжело двигаемся по эту (левую) сторону реки на север, вдоль фронта. Очевидно, где-то намечается новый прорыв.

Рапорт полковнику начисто еще не переписал. Сейчас займусь.

Вчера получил письмо от тети Ани, а сегодня два письма от нее же и три от папы.

Ноги болят немного, и что-то горит рука.

09.05.1944

Командирское собрание. Выступает полковник. Зачитывает секретный приказ: «Я полковник. Слов попусту ***

Сейчас, когда ведется эта беседа, четверо офицеров из батальона 120 мм. минометов устроили стрельбу из автоматов в погоне за зайцами. В результате убит один заяц и три лошади. Их привели сюда.

11.05.1944

От дяди Люси получил вчера второе письмо за последние месяцы. Оба — 23/IV и 31 марта 44 года. Отвечаю вторично. От мамы третье — ответил опять сегодня. От тети Ани за 27/II, 4/IV, 7/III, 25/I, 18/IV, 19/III, 10/IV. От папы — 23/III, 14/IV, 28/III. Папе написал. От Сани два письма, от Нины Каменовской — одно. Написал Нине Каменовской вчера и сегодня. Выслал стих «Жизнь» Сёме.

Сегодня уходим на передовую. Будем занимать оборону по эту, левую сторону Днестра, на окраине села Красная Горка.

Уже вечереет. Скоро опустится солнце, скроется за горизонт, и, когда посереет воздух, мы двинемся.

12.05.1944

Написал письмо в редакцию газеты «Боевой товарищ» со стихотворением «Жизнь». Зое Гродинской с портретом Шолохова.

Получил письмо от тети Ани, две открытки от Ани Лившиц и одну от Маи Б. Кроме того, получил обратно свои письма к Бекасову, за выбытием адресата.

Открытки Анины кратки, но и в этом виде любая весточка от нее вызывает во мне теплоту и трепет радости. Как хорошо получать письма от таких славных и умных девушек! «Вовочкой» называет она меня в письмах, но это ничуть не умаляет меня, а напротив, радует.

Вовочка — это старое школьное имя, которым звали меня все соученицы и даже некоторые соученики. Я был большим сторонником девочек, одним из самых может быть ярых и преданных им, среди всего мужского многолюдья. Мне нравилась в девочках их культурность, тактичность, нежность и бережность в обращении друг к другу, их красота, фигурки и даже голоса. Все нравилось, в противоположность Олиным вкусам, все говорили даже, что я похож на девочку (и мне это льстило), называя меня ласково и нежно «Вовочка».

Я помню, как я переодевался в женскую Олину одежду, а ей давал свой, мужской костюм, и так мы прохаживались по улицам — никто не мог уличить тогда во мне мальчика. Ради девочек я вступал в их шайки — в подражание мальчикам — руководителями которых, были самые озорные девочки: Нюра Лещинская и Лена Мечина. Но я в душе не одобрял озорства, и только не желая ронять своего престижа и достоинства в глазах Олиных подруг, скрывая свои чувства, вступал в их «тайные организации», занимавшиеся черти чем: там, постучат к кому-нибудь в квартиру и убегут, стукнут в другом месте палкой в окно и т.п. Со временем, однако, мой путь и пути этих «шаек-групп» разошлись. Нюра превратилась в одну из самых распущенных девушек, Лена не больно хотела со мной дружить, ибо я был отшельником, не имел товарищей, и водиться со мной было неинтересно.

Аня Лившиц когда-то нравилась мне до безумия, но я не находил ничего лучшего, чтобы передать ей свои чувства иначе, как дерганье за косы и подбрасывание всяких гадостей (открыто) и неподписанных стихов (тайно) в ее портфельную сумку. Потом о моей симпатии к ней узнала она сама и все девочки нашего и параллельных классов.

Девочки, а затем и девушки, были самыми близкими и откровенными подругами моими: Зоя Гродинская, Лена Малкина. Оля с подругами были ближе мне, и почти всегда я делился с ними своими чувствами, сомнениями и переживаниями. Меня очень просто было переубедить во всем, даже в чувствах, и вскоре Оля с подругой отговорили меня от этого (от Ани) увлечения. Аню Лившиц, тогда и после, я стеснялся, ибо до последних дней еще не разгладилось и не исчезло во мне впечатление чувств прежнего увлечения. Сейчас мне особенно отрадно получать ее письма. Тем более что они дышат такой теплотой и лаской, от которой еще больше хочется жить и радоваться всем благам земным.

Когда-то, помню, шел я по школьному двору и увидел вдруг, что на меня несется целая туча девочек. Когда бывало так на меня бежали мальчики — я прятался за спину самого сильного и старшего из учеников нашей группы, симпатизировавшего мне и часто защищавшего от побоев злых на меня мальчишек. От девочек я убегал. Убегал, а потом жалел об этом. Убежал и тогда. О том бегстве вдруг как-то так вспомнилось.

Мальчиков и дружбы с ними я избегал, так как не любил ругательств, краснея за каждое грубое или непристойное слово в присутствии девочек; не любил драк, которые были так часты. Делиться с мальчиками своими чувствами и мыслями не пытался даже, так как знал, что встречу насмешку, вместо разумного, дружеского совета. Меня за это все не любили, часто колотили, давали клички «бабник», «жених», «юбочник» и др.

23 школа, 4 класс, Мила Ломиковская — это второе мое уже увлечение, но не сердца, а моей натуры. Она была отличница в параллельном классе (характерно, что нравились мне только отличницы) и я перешел на следующий год в ее класс. Перешли со мной сын директора или классного руководителя и еще кто-то. Я часто смотрел на нее, думал о ней и рассказывал Оле и ее подругам о своей симпатии к ней.

На смену им пришло более продолжительное увлечение, которое можно в некотором роде назвать любовью — увлечение Бебой Койфман. Но прежде, чем перейти к этой предпоследней пока моей «любви», расскажу о Киме Городецкой — в моей жизни увлечением в классе перед Бебой. Так звали хорошенькую девочку, брюнетку, без косичек и не отличницу, но со светлым умом и веселым характером***

Сейчас ночь. В обороне. Северо-западнее хутора Ташлык.

14.05.1944

Все дни моего пребывания здесь (вместе с частью я здесь нахожусь с 9 числа) кругом гремят бои страшные. Особенно по ту сторону Днестра, где наши занимают небольшой, но довольно укрепленный плацдарм. Несколько дней назад немцы потеснили наши части и отодвинули их от села влево, но дальше все их потуги ни к чему не привели, и теперь фронт вот уже несколько дней стоит на месте.

Днестр здесь не широкий — всего 100 метров, и вот ежедневно на ту сторону Днестра наведываются группы самолетов, на протяжении всего дня по 20, по 30, по 15. То наши, то немецкие. Наши, конечно, преобладают сейчас в воздухе.

Ответил Ане письмом со стихотворением «Жизнь», Майе — со стихотворением «Маю». Написал в редакцию «Кировца» стихотворение «В Одессе». Отправил письма маме, папе, тете Ане. Написал письма Сане и Ляле Цюр в Днепропетровск.

15.05.1944

Получил письмо от Оли, в котором она требует, чтобы я помог ей занять ее же собственную квартиру, в которую забрался какой-то военный, и соглашается пустить туда только Олю, из всей ее семьи. Думаю написать в редакции газет «Зоря» и «Днепровская правда», чтобы помогли.

Получил письмо от Ани Перкиной из Мал. Лепетиха — изорвал его в клочья от досады и решил не отвечать. Она учительница, но ее письмо до ужаса несодержательно — бестолковщина, да и только: «Я преподдам тебе этот ответ...» и т.п.

Написал письмо в редакцию «Днепровской правды», в котором прошу их помочь Оле выселить проходимца в военной форме, третирующего ее с семьей. Два письма — в «Зорю» и Оле, для военкомата. Отошлю завтра.

Ляле Цюр написал в Днепропетровск, Нине Каменовской — в Одессу, со стихотворением «Одесса»; Сане в Магнитогорск.

Сейчас уже стемнело. Только что принесли газеты, и я прочел пространную статью в «Кировце» о Третьяке. Этот подлый человек только из-за того, что ему наклеветали на меня, что я, якобы, запретил угощать его супом своим бойцам, постарался спихнуть меня сюда в стрелки, а сам, чисто случайным стечением обстоятельств, приблизился к славе. Было даже неудобно читать, как его расхваливали — врали. Такие люди царствуют и живут в свое удовольствие, а кое-кто из-за них страдает.

Сегодня наши на той стороне подобрались совсем вплотную к немцу по берегу, но почему-то вернулись. Вероятно, пулемет сорвал наступление — немцы установили его у самого берега, и он хлестал пулями в течение всего наступления.

16.05.1944

Написал в редакцию «Зори» по Олиному вопросу, тете Еве в Магнитогорск, и в редакцию газеты «Кировец» послал стихотворение «Жизнь».

День прошел почти даром. Создать ничего не успел, хотя пытался доработать стихотворение «Я мечтал о Днепре».

Здесь все лейтенанты — молодые парни, хорошие ребята. Но мне очень тяжело, и сердце мое ноет от бессилия и досады. Что мне делать? Как мне выйти из этой трясины, опутавшей меня всего? Пархоменко, как низкий человек, вскрыл мое письмо к Лапину и прочел его, включая, конечно, то место где было сказано о его вздорном приказе мне: «Переодеться солдатом и забросать, переправившись лодкой на немецкую сторону, их амбразуру гранатами». Теперь он мстит мне, и даже рапорта моего не принимает к командиру полка с просьбой о назначении меня по специальности. Он меня определенно хочет угробить и вместе с Полушкиным, который ненавидит меня исключительно потому, что я еврей, — спихнул меня на прозябание в стрелки.

Бойцы тяжелые. Суровым я с ними быть не могу — мне жалко людей. Ругаться на бойцов матерно я тоже не умею. Упрашивать, уговаривать, объяснять — вот что остается мне. Но люди этого не принимают, и хорошее отношение вызывает в них непонимание. Заборцева, правда, все боятся: он кричит и ругается. С ним бывает трудновато, когда он горячится, и мне.

Чернилами я не пишу, так как их у меня забирает Заборцев. Отказать ему неудобно, но, когда я прошу обратно — он не возвращает, говорит заняты.

Фриц спокойно сегодня себя ведет — изредка попукивает из винтовок и ахает минами недалеко. Чудом никого не убило из моих бойцов, когда они рыли блиндаж. Случайно они перед тем порасходились, и в каком-то полуметре от того места упала мина 81 мм.

Сапоги продырявлены — надо починить, а сапожника нет. Как бы не довелось одеть обмотки. Руки мою через день — некогда. А нахожусь у самой воды.

Самолеты реже летают. Винтовки подготовил к ночной стрельбе.

Вчера здесь были Хоменко и Рымарь — я читал им свои стихи. Потом подошли Забоцев и Телокнов. Напомнил как бы невзначай о своем наболевшем. Они отвечали, что не все стрелки погибают, и чтобы я не отчаивался. Я объяснил, что не смерть меня страшит, а люди, с которыми работать нужно. Но все мои разговоры впустую. Стихи мои нравятся им, а сам я, очевидно, нет. Вот в чем беда. Хоменко, правда, мало меня знает, а Рымарь любит, уважает и ценит самого себя только.

Эх, если бы с полковником удалось мне переговорить!

17.05.1944
Уважаемый товарищ редактор газеты «Советский воин» Н. Филиппов!

Препровождаю Вам этими строками одно из последних своих стихотворений — «Жизнь».

Надеюсь, что оно будет опубликовано на станицах «Советского воина». Ваш отзыв и замечания по поводу моего стиха, прошу направить мне по адресу: Полевая почта 283/8-Ы, Гельфанду.

В условиях многодневного пребывания на передней линии, в окопах, что в 100–150 метрах от неприятеля, мне очень трудно, а вернее, вовсе невозможно услышать мнение и серьезную профессиональную критику своих произведений. Поэтому настоятельно прошу Вас не отказать в моей просьбе, тем более, что ввиду отсутствия у меня спокойного и свободного времени, в стихотворении возможны недоработки.

Если желаете, могу прислать и другие свои стихотворения: «Одессе», «Я мечтал о Днепре», «Миномет», «Гремят бои», «Вступление к поэме «Сталинградская эпопея» и другое.

На этом тороплюсь закончить. Крепко жму Вашу руку и оставляю Вам и Вашим сотрудникам свои наилучшие пожелания.

Жду Ваших писем.

С большевистским приветом Гвардии л-т Гельфанд.

20.05.1944
Уважаемый т. ответственный редактор газеты «Советский воин» и его сотрудники по редакции!

Посылаю Вам для публикации на страницах газеты свое последнее стихотворение «Я мечтал о Днепре». Очень прошу прислать мне почтой один экземпляр того номера газеты, в котором оно будет опубликовано, а также Вашу критическую оценку моего произведения с указанием недостатков и достоинств.

По своему усмотрению Вы можете выбросить четверостишья, показавшиеся Вам неуместными и слабыми, но, пожалуйста, не искажайте смысла добавлением или же сокращениями, противоречащими замыслу автора. Мне уже случалось встречать подобную безжалостную правку на страницах некоторых уважаемых красноармейских газет.

Заканчивая свое письмо, я не хочу терять уверенности в том, что Вы ответите мне в самом ближайшем будущем. Буду стараться быть полезным Вам своей корреспонденцией с передней линии фронта.

Гвардии л-т Гельфанд.

Вечером получил три письма: от Ани, Нины Каменовской и Галины Селивестровой. Написал сам тете Ане, в редакции «Советский воин» и «Советский боец», Третьяку о письмах и Короткиной Ане.

Вчера у меня было происшествие — не первое и, к сожалению сердца, не последнее, очевидно.

Заборцев собрал всех командиров для беседы. В середине нашего собрания мы заметили каких-то двух неизвестных гвардейцев-командиров, проходивших по нашей обороне. Кавалеры нескольких орденов — они сразу обращали на себя внимание. Я сказал Заборцеву, что их нужно проверить, и он поручил это делать мне.

Тем временем оба человека прошли по верху ворот в дамбе, мимо которых у нас были вырыты специальные хода сообщений.

— Подождите, — окликнул я незнакомцев. — Одну минуточку! — и когда те остановились, стал узнавать у них: кто они, откуда и для какой цели пришли.

Охнул снаряд в трех шагах от нас. Несмотря на свою большую величину, — нас не поразил, так как мы упали, но лишь припугнул, заставил спуститься в траншею. Мы вернулись назад, откуда спутники мои начали движение, и с изумлением наблюдали, как точно по дамбе, изменяя угломер, противник бросал свои железные чудовища, по пути нашего вероятного следования.

Переждав немного и дав мне подробные объяснения о целях и причинах своего прихода, оба орденоносца снова пошли вправо вдоль дамбы, по теперь уже ходам сообщений, а я вернулся к командиру роты. Отчитавшись перед ним о результатах «переговоров», я собрался к себе во взвод.

— Товарищ старший лейтенант, — отрапортовал боец — упавшим у дамбы снарядом, насмерть ранило человека.

Мой путь во взвод лежал через эту траншею, где на отходной вехе, в ячейке на посту наблюдателя трагически закончилась жизнь красноармейца. На месте живого, зрящего, действующего бойца, сидела одна спина, в которую, казалось, ушла и свесившаяся голова и безжизненное туловище. Рядом, по всей стенке бруствера, грязно алело, разбрызганное во все стороны кровавое пятно — та часть человеческого существа, которая своим непрерывным движением и беспокойством заставляла чувствовать и мыслить сердце и разум жившего человека. Я смотрел молча, без страха и ужаса в глазах, привыкших к подобному. Кругом стояли бойцы и тоже смотрели.

Мне показали ботинки покойника перед его погребением: обувь, как и одежда, были целиком изорваны и исковерканы безобразными, бесформенными кусками металла, которые принято в военном деле называть осколками. Так неожиданно и так бесценно превратилось в ничто то большое и необъятное, выраженное в человеческом облике. Так улетучилась, обездолив, ограбив, лишь недавно клокотавшее сердце, так предательски осиротила разум, спасовавшая перед смертью частица человеческой жизни. Да, это не вся жизнь, это именно частица, так как жизнь — самое сильное, самое непреодолимое понятие во всем живущем, никогда не уходит бесследно из человеческого существа. Она оставляет о себе воспоминания, память, которая продолжает долго, а порой бессмертно, жить в людях.

Почему же меня сохранила судьба? Ведь я мог сделать еще три шага вслед за неизвестными мне дотоль военными и очутиться в лапах злорадной кровопийцы-смерти. Почему жизнь не бросила меня и тогда, когда несколько дней назад, долго целившийся в меня снайпер, метнул пронзительно свистнувшую и трахнувшую меня затем, слегка зацепив, (царапнув ухо) медную разрывную пулю? Я долго тогда стоял с привычной беспечностью на просматриваемой немцами поверхности земли, и, позабыв об опасности, объяснял задачу бойцам по усовершенствованию ОП.

Почему не покинула меня жизнь и во многих других смертельных опасностях, о которых была речь раньше? Значит, жизнь любит меня, значит, она дорожит мной, значит, она ждет от меня чего-то, и вынуждена дать отсрочку моим юным годам, моему бьющемуся сердцу и страдающему от несправедливости людей разуму. Выходит, — я полезен чем-то величавой красавице в разношерстном кудрявом платье, которая носит такое нежное, такое неповторимое, такое сладкое имя «Жизнь».

Я знаю, я понимаю мысли и чувства жизни. Она любит, когда живущие платят ей дань, благодарят ее чем-либо возвышенным, хорошим, неисчезающим и бессмертным. Она любит, создательница, создания, ею живущих, и она щедро удерживает за собой в минуты, когда смерть особенно нахально берется за судьбу человека; отвоевывает на долгие-долгие годы его дыхание, его мысли. Разве не долго боролась она со смертью за судьбу Ильича Ленина? Разве не хотела она спасти от смерти Николая Островского? И в том-то ее и величие, что даже в смерти она умеет быть бессмертной. Может ли костлявая смерть похоронить произведения Пушкина, Лермонтова, Толстого, Гейне? Может ли она, ненавистница всего созидаемого жизнью и природой, что-либо сделать против величайших памятников древности, и по сей день сохранивших свое великолепие? Может ли она руками Гитлера и К? варварски ликвидировать культуру и свежую мысль современного человечества? Может ли она загубить бесследно великих писателей, ученых, мыслителей текущих годов: Ромен Роллана, М.А.Неки и других, очутившихся и частично вызванных из лап убийц шайки Гитлера? Нет, нет, нет!

Таков смысл жизни. Жизни на войне, жизни в грохоте и кровавом шабаше разгулявшейся сейчас смерти. Не значит ли это, что я должен отблагодарить жизнь за свое спасение, за возможность, не кланяясь снарядам, не сгибая головы, не прячась в убежище, жить, любить и сознавать жизнь, до настоящего времени включительно? Не потому ли я полюбил бумагу и карандаш, не потому ли я полюбил искусство доверять беспорядочно струящиеся в голове мысли бумаге? Не потому ли, что я полюбил жизнь, мне так страстно хочется быть писателем?

Написал сегодня письма тете Любе, Оле, тете Ане, папе и Галине.

23.05.1944

Первое чрезвычайное на фронте происшествие — это посылки. Впервые за службу в Красной Армии мне посчастливилось получить посылку от мирных советских граждан: кусочек сала, печенье, бумага. Прислали жители Одессы. Ответил им письмом. Но, конечно, всего, что одесситы выслали, не было в посылке. А в сегодняшней партии посылок, кроме бумаги и мыла, вовсе ничего не оказалось. Первые посылки были, хоть и в распечатанных, но мешочках. Зато вчерашние — даже мешочков не имели, а бумага, в которую они были завернуты, была изорвана. Ясно, что мешочки или сумки, в которых посылались посылки, были распечатаны и половина (если не больше) содержимого в них, украдена. Сумки вскрывались, очевидно, так безобразно, что держать их больше нельзя было. И эти мерзавцы-тыловики были вынуждены залепить их бумагой, но и та, неоднократно развертываясь, к нам дошла полностью изорванной и содержимое вываливалось наружу. С трудом удалось мне из девяти посылок сделать шесть более-менее приличных и передать бойцам. В одной из посылок была записка, в которой писалось о носках и платочках носовых, посланных бойцу. Ничего этого, конечно, не оказалось — одна бумага, конверты и мыло. Так тыловики отнимают последнее удовольствие, развлечение и отраду наших стрелков, беззастенчиво грабя даже посылки. Так в некоторых посылках были помазки, баночки для мыления, лезвия, а бритв не оказывалось, и пр. и пр.

Заборцев у себя в роте тоже подчищает что возможно, выгоняя из помещения бойцов, распечатывает и забирает ценности. В первый день ему неудобно было самому хозяйничать. Он выгнал всех связных, всех, кто нес посылки, заявив, что остаются лишь он и парторг, — то есть я. Под предлогом распределения посылок он вскрывал каждую, забирая себе платочки и зеркальца, расчески, конфеты, спички, карандаши, туалетное мыло, зубные щетки и порошок, пасту и прочее, что еще уцелело от тыловых грабителей. Мне было страшно неудобно присутствовать при этом деле, но ничего поделать я не мог. Жаловаться тоже нельзя и некуда. Он пытался меня подкупить зеркальцем, бумагой и карандашами, но я ничего не брал. Одно зеркальце я все-таки принял из его рук — все равно он его кому-либо отдал бы — такому же подлецу, как и сам. Теперь жалею, что взял — чувствую себя слабым, униженным и никчемным.

Сегодня он решил меня и вовсе не звать. Но я понял со слов бойцов, по виду посылок и по его разговорам, что и сегодня он все посылки перерыл. Сейчас еще привезли. Если бы я имел возможность сам принять посылки, хотя бы из полка! Ведь и сегодня бойцы останутся ни с чем. 16 посылок за два дня можно было свести, и даже без разборки, за пять к половине, а с него и того меньше осталось.

Второе, не менее важное чрезвычайное происшествие — высадка немцев на правом фланге в районе обороны и обращение ими в бегство целой роты — 8. Беспечные люди проспали и допустили немцев на берег. К тому же они были трусами и драпанули. Два ПТРовца, которые остались на месте, представлены к ордену Славы. Схватка, в конечном итоге, закончилась двумя раненными с нашей стороны и двумя со стороны немцев.

24.05.1944

Вчера во время моего дежурства один пулеметчик тяжело ранил старшего лейтенанта из вновь прибывшей (и нахально расположившейся, без согласия командования) 88 части. Раненный скончался.

Я проходил траншеей по расположению роты, проверял бдительность часовых и накопанное за день по оборонительнным работам. Вдруг услышал шум и поторопился туда. Когда уже был недалеко, услышал: «Товарищ старший лейтенант, за что вы меня бьете?» и другой: «А ты знаешь что я замкомбат!? Прыгай в траншею! Пи... тебе! Расстреляю тебя! Ты еще будешь меня к командиру взвода вести?! Сейчас тебе капут!». Завязалась борьба.

Присутствовавшие при этом бойцы рассказывали, что в это время старший лейтенант схватил бойца за винтовку и стал тянуть в траншею. Винтовка была на боевом взводе. Когда я уже подбежал близко — через крики и ругань услышал выстрел, раздалось громкое «О-ой!». Забегали и заволновались люди. Я спустился увидеть. Стрельнувший боец со слезами тянул: «Товарищ лейтенант, перевяжите человека... винтовка была заряжена... я не знаю как это получилось... он тянул ... я не виноват...» Подошел санитар и стал перевязывать лейтенанта.

Потом мне люди рассказали обо всем, что произошло до моего прихода. Бойцы-пулеметчики Толокнова переносили на старое место украденные у них бойцами вновь прибывшей на оборону 88 Гвардейской СД доски. Пулеметчики накрывали блиндаж. Пришел старший лейтенант и сказал бегом отнести все назад. Боец стал объяснять, что все это их и не отдавал.

Лес, который хотел тот забрать, боец самоотверженно защитил, пусть даже ценой гибели старшего лейтенанта. Все бойцы и командиры, в том числе заместитель командира роты удовлетворенно констатировали, что правильно сделал боец, ибо этого замкомбата все ненавидели: он бил бойцов рукояткой своего револьвера, многим бойцам и командирам без причины угрожал расстрелом.

*** с ней я познакомился в Днепропетровске в 8 классе 10 школы, где вместе учились. Сначала не обращал на нее внимания, так как голова была занята совершенно другим. Она была хорошенькая, занималась лучше всех — была круглой отличницей, слегка увлекалась литературой — чтением. В это время я был в очень дружеских отношениях с ее задушевной приятельницей — нашей одноклассницей Галиной. Та однажды мне поведала о том, что Тамаре я нравлюсь. Несколько дней спустя я уже внимательно приглядывался к ней, вначале с любопытством, затем уже с наслаждением и трепетом в сердце. Наконец, глаза мои и вовсе оказались ослеплены красотой девушки, а голова и сердце опьянены безумством увлечения.

Увлекся я не на шутку, и часто не замечал, как на уроках писал стихи на обложках тетрадей, на учебниках, в дневнике и пр. Учителя часто находили меня погруженным в задумчивость, замечали, что я отвлекаюсь от занятий. Некоторые из них злорадно смеялись, один — однажды прочитав стихи перед всем классом. Иные, более чуткие и тактичные, подзывали меня на переменах и советовали прекратить на уроках посторонними вещами заниматься. Но это не помогало.

В нашем классе было две девочки, которые мне не нравились, но сами добивались моей любви. Они часто строили козни, пытаясь отвлечь меня от Тамары, а Тамару отвернуть от меня. Они писали мне почтой анонимки — Зоя знает, я ей читал. На уроках рисовали меня (одна из них была художницей) и, надписывая рисунки словами «милый», «любимый», — бросали незаметно на мою парту. Это еще больше разжигало мою любовь к Тамаре и отвращало от всех людей, стоящих на пути моего увлечения.

Однако счастье не пожелало быть спутником моей жизни и, как не раз прежде, покидало меня, и тогда покинуло подло.

Тамара была очень стыдливой и застенчивой девушкой. Я был тоже весьма робок, и ни в чем признаваться не решился ей. Однако, стихи мои и дневник, выкраденные двумя завистливыми девчонками из портфеля, вскоре стали достоянием всей школы. Стенки в коридоре, шкафы, учебная доска и пр. пр. пр. были исписаны выдержками из моих стихов. На Тамару это сильно повлияло, и она стала избегать меня, стыдливых насмешек подруг. В свою очередь и я, после многодневных переживаний, решил забыть Тамару. Под впечатлением решения разума, написал стихотворение «Я разлюбил».

Наконец, кончился учебный год и я постарался уйти из той школы, чтобы окончательно выкинуть из своего сердца ее и тоску о ней. Вскоре началась война. Я окончил третий курс рабфака, выехал на уборку урожая а там и вовсе эвакуировался из Днепропетровска. С тех пор, т.е. с начала войны, больше не встречал Тамару, не имею даже ее фотографии и не знаю, где она сейчас находится. Однако имя ее стало символом для моих стихотворений периода войны.

Такова история моего увлечения Тамарой. Такова история возникновения стихов, связанных с ее именем.

До этого у меня было еще два увлечения. Эти увлечения связаны с пребыванием в 67 школе. Я не умел скрывать своих чувств, и они быстро становились достоянием многих. Об этих увлечениях я не буду тебе рассказывать, так как самоочевидно, дневник, ты знаешь и сам.

Написал открытку М. Белокопытовой, папе, маме.

28.05.1944

Холодно. Ветер после дождя жестокий и безжалостный. Я в шинели, на голове — плащ-палатка. Под плащ-палаткой — сумки и бумага. Я накрылся с головой и мне не видно ничего, что творится снаружи. Ни самолетов, что гудят где-то в один голос, ни снарядов, что привычно рвутся и гуркают, ни неба, которое серьезно нахмурило тучи, нераздуваемые ветром. Холодно, только писать необходимо. Спать тоже хочется.

Ночью я не прилег ни на секунду, так как лазил на передовую к Чубу — командиру четвертой роты. Надо было прокопать ход сообщения вниз от бугра и до минометчиков. До самого спуска мы прокопали, но когда я решил проверить с минометчиком спуск, то оказалось, что там обрыв глубиной в 50 метров. Помимо этого был мост. Проверкой установили, что обрыв на всем своем протяжении скалистый, и, чтобы найти более пологое место, необходимо вырыть ход сообщения длиной не менее 700 метров, а это нашим и без того изнуренным каждодневной ночной работой людям физически не под силу. Выбравшись вниз с минометчиком и своим ординарцем Кальмиусом, я направился в лес к Чубу.

Минометчик еще вверху стал ныть и спрашивать, что ему делать и как рыть проход в обрыве. Я посоветовал ему проверить, исследовать весь спуск сверху донизу. Но он боялся, утверждая, что прошлой ночью, спустившегося со своими бойцами младшего лейтенанта Соснина, обстрелял секрет, заставил залечь, а одного бойца убили. С трудом удалось его уговорить на «подвиг», и втроем мы стали спускаться. У минометчика, как и у меня, не было оружия. На троих был один кальмиусов автомат. Несколько раз я падал и спускался вниз при спуске. Обцарапал руки. Внизу проходила дорога, а за ней лес. Когда мы углубились в лесную чащу — темнота резко ослепила наши глаза. Ночь была облачная: не было ни звезд, ни луны — вечных спутников ночного путника. Мы ударялись лбами о деревья; длинные сучья назойливо лезли нам в глаза, но мы шли. Наконец я заметил траншею, и втроем мы опустились в нее. Траншея вела к берегу. Метрах в четырех от берега я наткнулся на небольшой отход от хода сообщения и направился через него прямо в ячейку одиночного бойца. Забрался на приступку, сделал еще шаг и очутился лицом к лицу с человеком.

«Гельфанд, куда ты полез?!» — испуганно заговорил минометчик. Но я не слушал его и стал расспрашивать человека в ячейке, оказавшегося бойцом-пехотинцем. Винтовка его находилась внизу, метрах в трех от его места. Сам он сидел спиной к Днестру, на котором наша часть занимала оборону. Видно было, что кругом царит беспорядок и беспечность. Вражеский лазутчик (догадайся он сюда прийти), безо всякого труда сумел бы наделать делов в районе обороны. Боец не знал с какой он части и кто у него командир. Ко всему он был какой-то недотепа, несмотря на молодость свою — 20 лет.

Чуба я на КП не застал (на КП нас проводил командир отделения дежурный по роте). Там сидел один Толокнов. Минометчик не захотел возвращаться назад ночью — боялся, и я решил идти сам. Кальмиус — верный спутник мой и товарищ, не покидал меня ни на шаг. Проверив весь берег и убедившись в невозможности рыть вниз проход, мы стали, цепляясь за камни, выбираться наверх. Противник, страшась темноты, непрерывно пускал ракеты. За каждым разом приходилось ложиться. В перерывах удавалось подняться на три-четыре метра вверх. Когда мы преодолели подъем и оказались на ровном месте, — уже начало светать.

Бойцы мои нехотя копали, и хотя мы вчера в селе добыли лопаты большие — работа шла медленнее, чем всегда прежде, и многие бойцы почти ничего не выкопали. Помкомвзвод тоже копал и не наблюдал за работой. С трудом удалось мне доказать Заборцеву невозможность прорыва хода сообщения вниз. Он не верил, что обрыв крутой и скалистый. Наступил рассвет, и мы тронулись сюда. Так мне и не удалось поспать. Кроме того, я не успел даже писем написать.

Получил два письма от мамы и от О. Селивестровой. Второе — в распечатанном виде. Какая-то сволочь даже и здесь пытается ущемлять мои интересы, чувства и свободу. Только гады, мутящие свет, умеют жить счастливо и на войне и на фронте и в глубоком тылу. Хороший, честный, преданный человечеству гражданин, при всем своем материальном благополучии, не будет весел, беззаботен в наши дни кровавой войны. Лишь свиньи и мерзавцы типа Полушкина способны жить в свое удовольствие, пьянствовать, веселиться, фронта не видя на войне, награждать себя орденами (в буквальном смысле слова). Подумать только! Толокнов получил уже две награды, ничем особенно не отличившись — орден Красного Знамени и Отечественной войны II степени, Третьяк — звездочку, Пархоменко — звездочку, Петрушин, Епифанов — по звездочке! А все они, и еще многие другие, значительно меньше меня воевали в этой части и имеют меньше меня заслуг. Достаточно сказать, что из всех командиров воевавших в этой части более четырех месяцев, только я один остался не награжденным. Кто виновен во всем? — Полушкин, Третьяк, Пархоменко. Три человека, сделавшие меня стрелком, пытающиеся меня загубить на каждом шагу, препятствуют к тому же получению ценой жизни завоеванной мною награды.

ХХ.05.1944
Уважаемый товарищ Гвардии полковник Паравишников!

Товарищ майор Суслин!

Настоятельно прошу Вас обратить внимание. 8 месяцев пробыл я в минометной роте 3 батальона. За это время я прошел большой и почетный путь с боями нашего полка почти от Миуса до самой Одессы. Был в 52 УРе, был 6 месяцев под Сталинградом в минометном батальоне 15 гвардейской дивизии.

За время своих боевых действий был представлен под Сталинградом к награде, но ранение помешало ее получить, так как в настоящее время я потерял всякую связь со своей бывшей частью.

По специальности я минометчик. Никогда на другой работе, кроме политической в армии не состоял. Учился также исключительно только минометному делу. В минроте старшего лейтенанта Соколова, а затем лейтенанта Третьяка никогда не был на плохом месте среди комсостава, о чем могут свидетельствовать комбат капитан Боровков, замкомбат старший лейтенант Лапин, парторг батальона Епифанов и другие.

Не раз приходилось мне встречаться с опасностью, много соратников по оружию погибло за это время на моих глазах.

Возле меня, в рядом расположенном окопчике, на куски разорвало Марию Федорову — батальонную героиню-санитарку, а меня только оглушило и слегка контузило. В другой раз, еще под Тирасполем, когда была накрыта *** людей выведено из строя и я опять остался невредим, лишь отделался небольшим осколочком в спину, и поныне сидящим у меня в теле.

Под Молочной снаряд упал в ногах моего окопа и только благодаря тому, что упал он перелетом, я опять-таки остался жив, отделавшись лишь небольшими царапинами по всему лицу и на руках от разлетевшейся от разрыва земли. Смерть никак не хотела меня брать. Достаточно сказать, что из минометной роты уцелело с начала моей боевой работы в ней и по настоящее время только 5 человек — я, лейтенант Запрягайло, сержант Михайлов, красноармейцы Руднев и Мусипян, и она уже не раз разбавлялась пополнениями.

Трусом только никто меня посчитать не может, и даже напротив, под злополучной Анновкой, где случилось нашим драпануть, и пехота в основной своей массе пробежала уже ОП моей минроты и оставила нас впереди себя к противнику, мне удалось задержать группку стрелков из последних остатков пехоты, и заставив ее отстреливаться, снять минроту и благополучно вынести матчасть, мины и самое драгоценное — живых людей из угрожаемого участка и организовать их затем в обороне на новом месте огнем по врагу.

Командира минометного взвода Савостина убило пулей, Запрягайло тогда болел, а командир роты лейтенант Третьяк пошел выбирать ОП и еще не вернулся в роту. Я тогда один из офицеров остался на роту и получил благодарность от лейтенанта Третьяка за то, что не растерялся и сумел заменить его.

Под селом Анновка, в плавнях, именно во время этого драпа, извините за неприличное выражение, я получил небольшое ранение в палец и царапину от разрывной пули. Сначала я не обратил внимание, но через несколько дней у меня началось заражение крови, и несмотря на то, что переправа не работала, мне удалось переехать на другой берег в госпиталь.

После операции я не согласился лежать в госпитале, отказался, наконец, от эвакуации в госпиталь в Мелитополь на лечение и отправился в часть с предписанием врачей об амбулаторном лечении при санчасти.

Побыв некоторое время при хозвзводе, я вновь устремился в свою роту, и несмотря на морозы и тяжелые условия фронтовой жизни, решил вернуться в строй. Вскоре, однако, палец вновь нагноился и пришлось вторично делать операцию силами санчасти полка. После операции я снова вернулся в роту и отлучался только на перевязки непрерывно сам

*** садился там вместе с ротой и брал Николаев и ряд других крупных и мелких населенных пунктов. Невдалеке от одесских развалин с разрешения командира роты я ушел на перевязку, но санрота еще не переехала на эту сторону лимана и мне пришлось задержаться на пару дней в поисках ее. Так и не найдя санчасть, я перевязался в гражданской больнице в Анатолиевке и вернулся в часть на берегу второго одесского лимана, который нам довелось форсировать.

Приняв взвод от своего помкомвзвода, я приступил к руководству им, однако к вечеру неожиданно пришло предписание сдать взвод вновь прибывшему из резерва лейтенанту, а сам я направлялся в резерв. Трудно передать, как тяжело мне было уходить из минроты, к которой успел крепко привыкнуть и которую полюбил, как родную.

Когда я явился в распоряжение начальника строевого отдела капитана Полушкина, он поинтересовался источниками моего откомандирования в строевой отдел, не выслушал меня, а нашел нужным лишь выругать и обвинить в увиливании от работы, и (под предлогом самовольного, якобы, ухода в санчасть и за остутсвием освобождения санчасти) на мою просьбу направить меня скорее в роту обещал: «Ты долго не будешь в резерве. Можешь не беспокоиться». И действиельно, вскоре я был направлен в учебный батальон майора Рымаря на должность командира стрелкового взвода. А оттуда, дней через 5, в той же должности был послан на передовую линию. Мне объяснили тогда ***

Так, под самой Одессой. Когда все участники боев были по достоинству отмечены и прославлены наградами, я был отстранен без каких-либо веских на то причин от командования взводом и один из всех участников Никопольских, Николаевских и Одесских сражений не получил не только награды, но и благодарности т. Сталина. А ведь я вложил все свое умение, всю душу свою в воспитание бойцов и командиров, в бои, которые проводил в составе минроты.

***не имея возможности учавствовать в них в действующем подразделении, но испытывая огромную жажду освобождать украинскую красавицу Одессу, я, вместе с одесситом старшим лейтенантом П.Басюком, все время в дни освобождения Одессы находился на передней линии полка и одним из первых вошел в Одессу. Однако, Одесса явилась источником еще большего моего морального угнетения.

Днестровские плавни. Меня вызвал к себе капитан Полушкин и объяснил, что для выполнения срочной боевой задачи необходимо создать отдельную стрелковую роту и спрашивал, сумею ли я временно в ней работать командиром взвода. Я ответил, что по опыту работы — нет, но как коммунист — я обязан. Так я был зачислен командиром стрелкового взвода в 6 роту старшего лейтенанта Заборцева, после 8 месячного пребывания в минометной роте 899 сп. Однако, вскоре 6 роту влили в состав 2 батальона и опять комбат Пархоменко заявил мне: «Вы повоюйте в стрелковой роте, а потом будете говорить о минометной роте», и неоднократные рапорты командиру полка о несправедливости моего назначения, особенно в момент распределения штатов по военной специальности, он возвращал обратно, или же не доводил до командира полка сведения. Так, все мои хлопоты остались гласом вопиющего в пустыне.

Между тем в полк пребывали со школьной скамьи младшие лейтенанты-минометчики, неискушенные в боях и необстрелянные. Их направляли на должность командира минометного взвода или держали в резерве. Их ценили. А меня...

Со мной никто не хотел считаться. Моя грудь была по-прежнему лишена заслуг, мой боевой путь был по-прежнему бесславен, а постоянное желание работать, все мысли и стремления, отданные служению Родине, не встречали сочувствия и понимания и всячески ущемлялись со стороны некоторых ответственных лиц. Я оказался на положении штрафника, хотя по сей день ни одного дисциплинарного и партийного взыскания не имел в процессе своей работы, а напротив, повторяю, моя работа отмечалась только с хорошей стороны.

ОБОРОННЫЕ РАБОТЫ.

На всем протяжении работ по *** я немало поработал с бойцами и сумел добиться самых лучших результатов в своем взводе, а как парторг — в 6 роте из всего 899 сп. Однако когда работа была готова, пришла комиссия проверять результаты работы, меня за день до этого отодвинули на неокопанный еще участок обороны, служивший до этого стыком между ротами, а мой участок передали 1 взводу младшего лейтенанта Николаева. В результате младшему летенанту Николаеву объявили благодарность приказом по батальону за произведенную мною работу, а мою роль обошли молчанием, не смотря на то, что и второй участок напряжен***

Теперь, когда в полк прибывают неумудренные опытом боев младшие лейтенанты и назначаются на должность командира минометного взвода, когда стрелковых командиров имеется в избытке в связи с расформированием 1 сб, когда даже недавно прибывших бойцов и командиров награждают орденами и медалями, а старых, даже не проявивших ничем себя, только за продолжительность их пребывания в части, когда всех ветеранов полка посылают в отпуск, такое бессердечное отношение ко мне абсолютно не объяснимо. Чем? Чем я заслужил такое непонимание со стороны командования, чем заслужил я такое пренебрежительное отношение со стороны некоторых ответственных лиц. Не своей ли многомесячной борьбой с немецкими варварами, не тем ли, что третий год я сражаюсь на фронтах отечественной войны? Что ненавижу — неправду и бездушие в отношении бойца, что люблю — человека, и готов всю свою энергию и старание до остатка отдать за него?

Настоятельно прошу Вас помочь мне выйти из этой трясины, в которую меня так недостойно затянули бездушные люди, для которых личные интересы превыше всего и дать мне работать в знакомой отрасли работы.

* * *

От командира взвода
6 стрелковой роты
2 стрелкового батальона
лейтенанта Гельфанда В.Н.

Начальнику штаба
899 стрелкового полка
майору Хоменко А.

РАПОРТ

Прошу Вас содействовать моему назначению по специальности командиром минометного взвода. 8 месяцев пробыл я в 899 сп на должности командира минометного взвода. За это время ни единожды не имел взысканий или замечаний со стороны командования, напротив, всегда выделялся за умело поставленную работу на делегатные собрания, совещания и т.п., не раз отмечался в резолюциях батальонных партсобраний.

За время пребывания в полку прошел с боями значительный путь от х. Терпение до Одессы, имея увольнение в связи с заражением крови от санчасти полка из госпиталя

я не ушел с поля боя, о чем могут свидетельствовать все бойцы и командиры бывшие со мной тогда в 3 сб и в тяжелых условиях ранней весны продолжал учавствовать в сражениях за Николаев, Одессу. В результате получилось вторичное нагноение и вторично мне оперировали палец уже в полковой санчасти. Но и тогда, сразу после операции я вернулся в свою роту, хотя имел трехдневное освобождение от работы.

Однако, под самой Одессой неожиданно мне предложили в момент образования из двух одного батальона, сдать взвод прибывшему из резерва лейтенанту.

От Оли 2 карточки

Секретарь Днепропетровского КП(б)У Найденов

Предисполкома Днепропетровского областного совета депутатов трудящихся Дементьев

Письма от А. Кропоткиной за 12/V/44

От Нины Ременовской за 19/V/44

07.06.1944

Наконец-то свершилось то, чего так напряженно, так нетерпеливо ожидали люди всего мира: началась высадка войск союзников на французском побережье. Трудно передать словами чувство радости и счастья, охватившее меня при этом сообщении. Вчера был митинг, уже ночью почти. Я выступал, и из всех выступлений, по определению бойцов, мое было самое волнующее, самое захватывающее и проникновенное.

Вообще событий много. Я стал получать массу писем от девушек, знакомых и незнакомых.

Недавно сфотографировался у фотографа из Одессы.

Заборцев достал бочку вина, но меня с Николаевым угостил чаркой лишь на второй день пьянствования, когда все начальство батальона уже перевалялось пьяным.

Каюнов — замкомбата — мнительный молокосос (24-го года), вчера в пьяном виде пришел к нам на базу и, грозясь кулаками в сторону противника, кричал им матом: «Почему не стреляете, поганые фрицы?!» А в это время некоторые бойцы копали траншею и могли подвергнуться, спровоцированному Каюновым, огню противника.

Сегодня Заборцев достал еще вина, но меня снова угостил чарочкой, когда лишь сам был пьян, как и все угощенные уже им, до свинства. Так вот оно и бывает. Старшины и прочие шкурники пили, а командир взвода остался с носом. Это тогда, когда 25 ведер вина было откопано Заборцевым.

За освобождение Никополя, Николаева и Одессы были получены благодарности от т. Сталина. В нашей дивизии все старые — получили, один я нет. Зверская несправедливость нависла навеки над моей головой.

Сколько души, сколько сил, здоровья и времени я положил на дело борьбы с немецкими варварами. Сколько работы проделал по воспитанию бойцов, и после всего такая мерзкая неблагодарность. Люди ходят увенчанные лаврами, наградами и чинами, воюя так, что война для них торжество, а не смертельная опасность. Все эти Полушкины и К? — бездушные, никчемные нелюди, наживающиеся и властвующие за счет подкупа и обмана.

Сегодня я прошел по ротам, объяснил людям и показал по карте все, что касается высадки союзников и международного положения в Европе. Бойцы меня очень благодарили и просили еще приходить к ним. В 5 пулеметной роте и в нашей, я рассказал людям все, о чем узнал из газет.

10.06.1944

Вчера отправил в «Кировец» и «Советский воин» стих «Мне восторгом глаза голубят небеса». Папе и маме по письму.

Сегодня отправил письмо Б. Койфман и опять маме и папе.

Получил фотокарточки — сильно не похож на себя: лицо там у меня какое-то угловатое, глаза исподлобья смотрят.

12.06.1944

Письма Ане Лифшиц, Б. Кац, тете Ане, Г. Селивестровой.

16.06.1944

Сегодня получил пять писем: от мамы, тети Ани, от папы два, и от Майи Б.

Весь день занимались. В свободное время пишу, тороплюсь гнев свой вылить наружу. Множество офицеров 1 батальона едут в резерв или же на формировку. Много офицеров из числа ветеранов полка едет в отпуск.

У всех старых бойцов и командиров груди увенчаны лаврами, на руках у большинства «старичков», у всех, вернее, — благодарность Сталина. На ногах — новые изящные сапоги, новые шинели, перешитые на комсоставский манер. Все офицеры пьют вино, развлекаются. А мне нечего сказать хорошего, незачем развлекаться. У меня кругом горе и неудача. Ко мне нет ниоткуда чуткого отношения и внимания, меня третируют отовсюду.

Из дому тяжелые вести о плохом отношении к маме, об отсутствии у нее решения на въезд в Днепропетровск. От папы — о болезни, от тети Ани и других родных — об их затруднениях в жизни. Всем надо помочь, обо всех нужно думать***

*** идет кино «Машенька». Только в кино, только в искусстве, в книгах, в поэзии, нахожу я отраду и отдых.

Вечный блат, круговая порука: хозвзвод не для бойцов существует и не для средних командиров, а главным образом для комбата, его заместителей и приближенных. Кагонов пошил себе третью пару сапог, но и этого ему показалось мало. Он вздумал шить новые какие-то сапоги, а когда ему сделали передок из грубого материала, он отдал сапоги ездовому своему и пришел, раскричался на сапожника, чтоб тот где угодно доставал материал и шил ему новые хорошие сапоги.

А мне так и не удалось из своего материала добиться пошивки сапог.

18.06.1944

Колосово. На репетиции в клубе дивизии.

Прочел стихи «Жизнь», «Я мечтал о Днепре», «Одесса», «Мне восторгом глаза голубят небеса». Стихи мои, конечно, подошли к репертуару.

Командира взвода 6 стрелковой роты
2 стрелкового батальона
лейтенанта Гельфанда В.Н.

Начальнику штаба
899 стрелкового полка
майору Хоменко А.

РАПОРТ

Прошу Вас оказать мне помощь в следующем вопросе.

Моя мать Городынская Надежда Владимировна, эвакуировавшаяся из Днепропетровска в Магнитогорск в дни оккупации, теперь получила от директора завода им. Ленина, где она до этого работала секретарем отдела кадров, вызов с производства, но разрешения на въезд в город у нее нет. Для этого нужно ходатайствование командования моей части перед органами Днепропетровского НКВД.

Моя мать уже свыше трех месяцев назад получила расчет на производстве в Магнитогорске в связи с планируемым въездом в Днепропетровск, но все хлопоты ее и требования о разрешении не увенчались до сих пор не только успехом, но даже ответа не поступило на них. Прошу Вас помочь мне в этом деле.

21.06.1944

Вчера перешли на передний край в оборону. Под Григореополем, у самого Днестра.

Какое здесь великолепие! Какая замечательная природа, воздух! Курортом называли эту оборону наши предшественники — пятерка большая, которую сменили мы вчера ночью, и которые так не хотели отсюда уходить.

Весь день работы никакой. Солдаты спят. А я занимаюсь писаниной. Так привольно здесь! Блиндаж у меня величиной с комнату: две койки, подушка пуховая, посуда всевозможная. Неприятно, что фактически все разворовано по квартирам и принесено сюда, но удобно в том смысле, что чувствуешь себя по-домашнему.

Ходы сообщения широки, просторны. Везде чувствуется ***.

ХХ.06.1944

Трехдневные сборы, куда я прибыл еще... числа, сегодня подходят к исходу. Артисты клуба дают нам концерт.

А вообще, ничего хорошего и полезного я не получил за эти три дня. К тому же, ни минуты свободной. В ночное время мне, правда, удалось поговорить с Щетильным насчет моих стихотворений. Много стихов недошло до редакции, утеряно. Говорили мы с ним часа два.

25.06.1944

Вечер. Недавно узнал о двух письмах, полученных в мое отсутствие — от тети Ани и Маи Б. Много оставшихся без ответа имеется у меня и по сей день.

Вчера был вечер и обед у командира дивизии полковника Галая. Ночью — кино. Киножурналы и фильм «Освобождение Орла». Картина ужасно потрепана, склеена из кусочков, так что невозможно было ее смотреть без досады. Не досмотрел и пошел спать в Колосово, хотя полковник и отдал нам распоряжение идти ночью на передовую.

Наутро встал и никого из своей группы командиров ***

28.06.1944

Колосово.

Семинар парторгов. Лекцию о Брусиловском прорыве читает полковник Вергаев — замкомполка по строевой.

Слушали лекцию о боевых традициях 5 ударной Армии, в связи с исполняющимся двухлетием боевых действий. Майор Нодченко — о плане партработы.

Только что здесь был полковник Галай и майор Коломиец. Галай говорил о задачах стоящих перед нами, парторгами. Он очень сердечный, хотя и грубоватый мужичище. Мне он нравится своей простотой и непосредственностью. Иной комбат, к примеру Пархоменко, превозносит себя манерой поведения, выставляясь много значительней человеком, нежели комдив Галай и другие, много выше того.

Еще понравилось мне в Галае, что он любит бойцов, разрешает разговаривать с ним о своих нуждах и запросах. Свой вопрос я тоже думаю поведать ему, если у меня ничего не получится в полку.

— Вопросов нет? — закончил полковник свое обращение к нам.

— У меня есть вопрос, — произнес я из другой комнаты.

— Кто ты такой? Иди сюда! — сказал комдив, и я, войдя в другую комнату на середину, стал истолковывать свои мысли.

— Лично я ни в чем не нуждаюсь и ничего не прошу ***

01.07.1944

Опять получил письмо от этой Ани Короткиной из Магнитогорска. По ее письмам я сделал для себя вывод о ее бессодержательности и наивности, а фотокарточка утвердила во мне мнение, что она некрасивая к тому же. Порвать с ней переписку — вот первая мысль моя, но так поступить неудобно и я решил, постепенно снижая тон и сокращая частоту письма, вынудить ее самой отказаться от каких либо претензий на мое расположение. Фотокарточку высылать не стану, под предлогом отсутствия таковой. Не должен же я всякой девушке, навязавшейся мне письмами в жизнь, дарить свой образ.

Она прельщает меня купанием в Днепре, указывает, подчеркивая многозначительно, на свою молодость, пишет, что комсомолка. Добивается признания относительно ее внешности и говорит, что она очень веселая девушка. Это все глупости, а насчет Днепра я ей сегодня ответил, что с меня довольно множества водных преград, в которых я искупался во время преодоления их. Напоминание, что «победа сама не завоевывается», тоже ни к чему. Пускай она себе его возьмет и работает лучше для нашей победы, а мне указывать эту, давно усвоенную истину, да еще и из глубокого тыла — излишне. Письма у нее громоздки, а содержания — на копейку, по ценам военного времени.

От Сани. Он уже пишет как взрослый и предлагает даже делиться с ним в отношении моей любви и т.п. Но много детского замечается и сейчас у него. Тут, правда, ничего нет удивительного — он ведь еще подросток. Отрадно, что он стал отличником в учебе без отрыва от производства. Саня способный парнишка.

От папы. Он все со своей ногой возится. Его болезнь меня сильно беспокоит. Побольше утешения и ласки требуют и его раздраженные нервы. Я делаю все возможное. Бедный папочка!

Из редакции газеты «Советский воин» за подписью зам. ответственного редактора подполковника З. Грек. «Ваши стихотворения потеряли всякую актуальность», — пишет он.

Конечно, если бы они продержали их под сукном еще месяц-другой, то они совсем устарели бы. Я напишу ему об этом, когда создам что-либо новое.

09.07.1944

Наконец-то свершилось долгожданное — ушел из стрелковой роты и, надо думать, никогда в нее не возвращусь.

Отправил письма в горисполком Днепропетровска, Оле и дяде Люсе.

Сегодня узнал, что Заборцев ранен тремя разрывными пулями в ногу.

Вчера был партактив, на котором выступил капитан Пичугин и критиковал меня за то, что я не имел конспекта. Он не знает, или вернее, не хочет знать, как я провел занятия по политподготовке. Тема: «Успехи наших союзников». Парировать его обвинение мне не дали, под предлогом подведения черты прениям. Я об этом говорил майору Суслину после собрания.

Вечером. Резерв. Здесь хорошо, времени вдосталь, не гоняют, и вообще — в тысячу раз лучше, чем я предполагал. Одно только плохо, что из числа нашего назначают оперативным дежурным ежедневно одного человека.

Писем никому не писал, хотя давно пора.

На фронте большие события. Один за другим возвращаются в семью народов СССР все новые и новые земли и города. За границей тоже успехи. А я и стихов не пишу.

«Кировец» опубликовал мое стихотворение «Миномет», но при этом изменил название на «Мой миномет» и допустил, помимо неудачных исправлений в тексте, грубейшую ошибку: вместо «удостоен» написав «удостоин». Я возмущен до предела. Но ответ еще не написал — все нет времени: едва соберусь — что-либо мешает. Сейчас займусь письмом Щетинину непосредственно.

Уважаемый товарищ майор Щетинин!

С удовлетворением констатируя исполнение Вашего обещания опубликовать на страницах «Кировца» мои стихи, я, однако, должен передать Вам, что возмущен допущенной в тексте грамматической и некоторыми ошибками стилистического характера, сделанными правщиком при замене первоначального текста иным, ничего общего не имеющего с моим.

Соглашаясь еще с изменением заглавия, я никак не могу согласиться что слово «удостоен» пишется как «удостоин», а предпоследний стих:

Я миномет до блеска чищу
И он послушен, как живой
Приятно мне как мины свищут
Когда врага в раздумье ищут
Так высоко над головой... — выиграет, если его заменить оригиналом:

Я миномет до блеска чищу
И он послушен, как живой
Приятно мне как мины свищут
Они врага везде отыщут
И на земле и под землей.

Во втором стихе, выпустив выражение «неустрашимые обое», правщики нарушили строение стихотворения — размер, а также ослабили мысль автора о неразрывности дружбы и силы миномета и минометчика. Я, конечно, не сомневаюсь, что Вы учтете мои замечания, особенно в отношении слова «удостоин», и что сотрудники Вашей газеты будут впредь внимательней относиться к подаваемому на страницах «Кировца» материалу. Надеюсь, что Вы не обидитесь на некоторую резкость моего письма и не поймете меня в превратном смысле. Руководствуясь интересами своего стихотворения и нашей общей с Вами дивизионной газеты, я не мог не написать Вам этого письма, которое, на мой взгляд, должно послужить на пользу общему делу. Примите от меня, товарищ майор, в заключение этих строк, заверение в моем уважении к Вам и сотрудникам редакции «Кировца».

С приветом и наилучшими пожеланиями. Жду ответа.

Гвардии лейтенант Владимир Гельфанд.

17.07.1944

Дежурю в оперотделе. Помдеж — капитан Щинов. Но фактически всю работу дежурного я выполняю сам, так как Щинов очень занят штабной работой — он один остался на оперотдел. Телефонистки-девушки есть хорошенькие, поэтому я увлекся работой. Вначале я немного робел от мысли быть дежурным, но потом настолько привык, что свободно говорил с Армией, с представителями опергрупп и др.

Начальник штаба полковник *** часто сюда заходит. Капитан Щинов доверил мне всю работу в отношении запросов, сводок, донесений от полков и передачи их в Армию: мы сейчас подчиняемся непосредственно ей. Передача приказаний лично командирам полков, прием от них сводок и обстановки — все это было мною выполнено, к радости и торжеству моему.

Щинов рассказывает, что его семь раз исключали из школы. Как я теперь жалею, что только раз, да и то на несколько дней меня исключили из школы. Лучше бы я был в детстве и юности босяком и хулиганом, нежели таким нерешительным в любви и жизни человеком, как теперь.

23.07.1944

Мои любовные похождения не блещут удачей и не таят в себе ничего привлекательного, за исключением, я бы сказал, элемента приключенчества.

Еще в первый день прибытия в резерв ***

25.07.1944

Начинаю снова все сначала. 902 полк. Сегодня меня направили из резерва в первый стрелковый батальон этого полка. Посмотрю, постараюсь быть посерьезнее. От людей стану скрывать свои мысли и намерения, как учил Чернявский, до того, пока сам хорошо не узнаю характер и натуру людей.

По совету Чернявского решил сегодня знакомиться с помощью записки.

27.07.1944

Рота, куда я прибыл, не полностью укомплектована. Имеется здесь два взвода, но и те насчитывают по 3–6 человек, а в них по два расчета. Командиры взводов мне хорошо знакомы (как и я им). Лейтенант Филатов, с которым мы вместе учились, и лейтенант Бархударов, с которым мы познакомились на сборах командиров взводов, а после на партсеминаре. Командира роты я, правда, не знаю, но он показывается мне сейчас, на первый взгляд, неплохим человеком. В нем много серьезности, замкнутости. Но он много разговаривает, если это касается деловых вопросов. Вообще, в этой роте жить будет неплохо, надо только ни на минуту не терять равновесия и быть серьезным, серьезным и еще раз серьезным. Надо учиться, военное дело совершенствовать, чтобы в знаниях не отставать и не быть ниже остальных командиров взводов.

Литературу не забываю и не думаю. Времени мало — оно уходит большей частью на перекладывание старых бумаг и просмотр их.

С бойцами еще не ознакомился. Взвода мне сейчас не дают, поработать поэтому придется в роте. Конечно, придется. А раз работать, то и знакомиться. Сегодня ночью дежурю по роте как-раз.

Письма написал вчера во все концы с сообщением своего нового адреса. Много придется волокиты перенести и трудностей, прежде чем я начну получать свои письма из Девятки, а там уже большое скопление их имеется.

От Бебы получил письмо. Это последнее письмо, полученное в Девятке. Она упрекает меня в нежелании писать и понуждает каяться в грехах, пробудив угрызения совести. Все это, конечно, напрасно. Совесть у меня есть, но только не для того, чтобы служить для бесплодных покаяний. Но в данном случае совесть у меня исключительно чиста, так что она напрасно обвиняет меня. Я немедля ответил на это письмо и собираюсь написать другое, более подробное.

Характерен тон письма, постепенно снижающийся у нее в корреспонденции. Первое письмо было более нежно написано, и в самом заголовке заключалась интонация всего письма: «Милый Вовочка!». Во втором, уже безо всяких оговорок, «Милый Вова!», а в третьем — без всяких нежностей и прочей мишуры: «Володя!»

29.07.1944

НП — наблюдателем. Скучно. Жара невыносимая. Впереди великолепная картина Днестровского ландшафта: гладь реки, зелень берегов и земных просторов. Позади Григориополь, а в НП — мухи, мухи, мухи, заедающие, как шакалики маленькие. Они до того теперь обнаглели, что не боятся когда их отгоняешь — лезут прямо в руки, в рот, в сапоги и везде, куда только можно пробраться с их крохотным тельцем. Берешь их за ноги, за крылышки — они барахтаются в руках. Отпустишь — не улетают, пока насильно не прогонишь. Мелькают перед глазами, жужжат, до одури беспокоят.

Палец тоже действует на нервы. Его красный, безноготный конец раздражает взор, и хотя почти совсем не чувствуется боль, но тоска какая-то вкрадывается в душу от одного вида изувеченного его.

Противник методически обстреливает Григориополь. Вот уже снарядов 20 он выпустил, но продолжает со звериной тупостью метать снова. Впереди никто не показывается. Бинокль тоже не видит немцев. Вообще, место для наблюдения очень неудобное: земля сыплется со стен блиндажика, сектор наблюдения узок.

Вчера на город налетала вражеская авиация и побросала мелкие бомбы. Ранило военфельдшера. Хороший парень был — шутник, и у него была интересная книга «Записки проститутки».

Писем не получаю, но пишу много.

31.07.1944

Был в Девятке 30 числа. Одно письмо получил, да и то не в ПСД, а от почтальона 3 с.б. Симпатичный старичок. Пишет понемногу. Вот он-то и сохраняет, и вручает бережно мне всю попадающую к нему корреспонденцию.

В полку меня встретили безразлично и неприветливо.

***вечером, перед уходом, я зашел к комбату за разрешением. Мне указали на дверь, которая была слегка приоткрыта. Едва я зашел в дверь, которую считал коридорной, как ставня отворилась. Сестра комбата открыла ее, и я застал комбата и Фигириту в постели. Бесстыдная кошка — она лежала раздетая, полуголая и даже не попыталась прикрыться одеялом. Я попал, по крайней мере мне так показалось, в неловкое положение, и хотя поздно, но попросил разрешение (уже будучи в квартире) войти. Комбат разрешил. Я изложил ему свое дело. Он опять разрешил, предварительно сказав, что этот вопрос можно было урегулировать и без него.

Я ему сильно помешал. И потому я страшно испугался, когда за мной пришли на НП и передали приказание прийти на КП 2 стрелковой роты. Ужасного ничего не случилось: вызывал не комбат, и вызывали меня по другому поводу.

А вообще, закон счастья и благополучия на войне — бойся ссоры и неприязни начальства.

02.08.1944

Сегодня опять был на НП. Написал письма всем своим основным адресатам. Но мне письма не ходят, а если и бывают, то очень редко и нерегулярно. Сегодня ни одного, а вчера 10.

Сильно кусают блохи.

Вчера напился крепко. Днем спал, а в ночное время, до рассвета, никак не мог уснуть.

Наши войска (из газет я узнал) успешно продвигаются, режут и окружают вражеские силы.

Эстония и восточная часть Латвии накануне изоляции от остальной оккупации Германской территории. Остальная часть Латвии и северо-западная часть Литвы — тоже накануне. Пруссии грозит та же участь.

04.08.1944

Сегодня прибыл старший лейтенант. Приехал с орденом «Красной Звезды». Хотя он здесь совсем недавно и еще не участвовал в наступлении — орден ему вручили, очевидно, в дивизии.

Старший лейтенант мне не доверяет и, наверное, опасается меня — дело рук Филатова — ибо скрывает от меня все секреты. Вот и сейчас — он, зайдя в ленкомнату, сказал: «Остаются Бурлаков и Филатов». Я вынужден был уйти вместе с младшим лейтенантом и другими людьми-бойцами, бывшими в ленкомнате. Мне весьма непонятно такое ко мне отношение. Ведь я только первые дни здесь и меня никто не знает. Лучше бы он меня выругал, если ругал обоих, но оставил с ними. Ведь он разделяет меня и их. Мне странно. Мне досадно. Но я бессилен что-либо изменить. Остается молчать и терпеть, смотреть, что из этого получится в дальнейшем. Но бойцы очень чуткий и внимательный народ: они уже видят это отношение и начинают не уважать меня — а это самое пагубное на фронте для командира.

05.08.1944

Только что получил 8 писем. Самое дорогое — от Нины (с фотографией и ласковыми словами). Грамотное письмо, если не считать отдельных срывов. Она, хотя и кончила 8 классов, а пишет красивей (я имею в виду красоту слога), нежели студентки институтов, даже самые грамотные. Я буквально разочаровываюсь в них — девушках, которых я считал более своего развитыми и способными до начала переписки с каждой.

Софа Рабина — отличница в литературе, всегда обладала ясностью мысли и свежестью ума. И теперь она, студентка филологического института (3 курса!) закатала мне такую философскую стряпню, что еле-еле, при всей внимательности моей к письму, я мало чего разобрал в нем. О стихах говорить не буду — они, конечно, хлипки у нее, но здесь ее винить нельзя. А мыслью письменной владеет она слабовато, по сравнению с другими моими адресатами.

Еще хуже обстоит дело с Бусей Кац. Эта надоела своими предметами, которые она проходит в институте. Ничуть не интересно.

Это о лучших письмах. Что же говорить тогда об Ане Короткиной и Тине Лахтионовой?! Первая от начала до конца неинтересна. Какие-то общие, заученные фразы за абсолютным отсутствием живой души и мыслящего человека в ее письмах. Точно попка она повторяет все, что уже всеми и везде подхвачено, и от этого ее письма производят впечатление касторки, от которой ужасно хочется рвать. Вторая безграмотна и ничуть не уступает первой.

Мама пишет, очевидно, впервые из Днепропетровска. Второе ее письмо я получил раньше этого. Все мои хлопоты — «глас вопиющего». До сих пор мама без квартиры. Это просто из рук выходящее явление. Хуже смерти не могу выносить своего бессилия в каком-либо вопросе. Не верю, чтобы нельзя было помочь маме, хотя она абсолютно со мной не считается и не хочет понять моего положения. Я просто теряюсь — за что раньше браться?

Литературу почти оставил. Стихи не пишу. В газетах не печатаюсь — мечты и клятва в душе — дать о себе знать врагам моим в газетах, в литературе — бесплодны и преждевременны.

В войне фиаско за фиаско. Орденов нет. Даже медалей, хотя бы за Сталинград. Репутации нет. Снова фактически начинаю вступать в жизнь, испытывая на себе подозрения и неискренность со стороны начальства. Почва под ногами шатка и ухабиста.

Любви тоже нет. Странно, но до сих пор, за свои 21 с половиной года, я даже не поцеловал, не взял под руки ни одной девушки (кроме Оли), не говоря уже о другом, чем хвалятся многие, даже на несколько лет моложе меня. Робость, трепетность души и идеальность любви и чувств — вот они, губящие мою жизнь вещи. Жизнь пóшла, в ней нет настоящей любви, стремлений, взаимоотношений между людьми, в ней слишком много подлости, коварства, злобы, и они-то преобладают во всем. Вот что я понял, вот чему меня научила жизнь и война.

От папы и тети Ани по одному письму. Ничего особенного в них нет, но они, эти письма, приятны мне.

Семь писем отправил только что (писал еще вчера): Оле, Бусе, матери Селивестровой, Ане Л., Сане, дяде Люсе, дяде Жоржу. Позже буду отвечать на новые письма, а сейчас стану выполнять поручение хозяина по сбору фруктов, ведь сегодня мы отчаливаем во второй эшелон, а там фруктов не будет.

3 часа дня. Только что выяснилось — уходим на плацдарм для прорыва. Наше направление, основное на всем протяжении Днестра — Кишиневское, поэтому и положение серьезное на том участке, куда мы сегодня пойдем. Но я рад этому. Люблю, когда события меняются и переплетаются важными моментами, уводя из застоя и однообразия. Воевать так воевать — пусть жизнь в опасности и нервы в напряжении — но это ведь замечательно! — а остальное возлагаю на судьбу — она, да сохранит мне жизнь и здоровье!

Старший лейтенант Семенов недоволен — я не выполнил его поручение — фрукты не нарвали и сейчас мы уходим. Но меня он не ругал — старшину; зато сам я ругал себя больше.

06.08.1944

Вчера вечером получил еще два письма. От мамы и от Ани Лифшиц.

Мама опять пишет, что с квартирой у нее не улажено. Вещей тоже ей не отдают. Ведь это просто страшно и странно: собственных вещей не хотят отдавать случайно поселившиеся в квартире люди! Работы опять же нет у мамы. Просит моей помощи. Но что же я могу еще сделать? Напишу гневные, угрожающие письма всем, кто мешает моей маме жить, как должно жить матери фронтовика.

О Тамаре Лаврентьевой мама обещает узнать, но не сразу. Спрашивает, почему я ей не пишу о своих наградах — «девочки все говорят, что я имею орден!». Откуда они взяли? Но обида сердечная гложет мое сердце: у других уже вся грудь в орденах и медалях. А разве все награжденные герои? Или хотя бы смелые люди? Сколько трусов и мерзавцев с орденами ходит! Некоторые фронта не видели, но характер у них таков, что они понравились начальству. Вот и ордена! Милые, наивные девочки. Им ордена нужны! Но если бы они знали как эти ордена добываются... За деньги, за водку, за хороший, подхалимский подход. Бывает, правда, когда по заслугам наградят человека, но очень редко.

Анино письмо потерял. Она в нем извиняется, что не отвечала и обещает писать теперь часто. Теперь она выехала в Киев работать (?) и просит писать ей туда на главпочтамт. Я письмо едва успел прочесть дорогой, но черт его знает, где утерял. Очень жаль, но ничего не поделаешь.

09.08.1944

Сегодня дежурный по батальону. Дежурство мое, как и все на свете с чем я сталкиваюсь, знаменательно.

Утром, после завтрака, батальон выстроили, и я докладывал комбату Розпаданову, а когда батальон ушел, мне довелось встретиться с рядом весьма ответственных лиц. Первым появился во вверенном мне районе, командир полка майор Линев. Затем майор Ладышников, потом замкодива по строевой полковник Веречев и, наконец, на машине полковник какой-то из корпуса. Всем им докладывал, и все они делали замечания, непременно находя недостатки в подразделении. Особенно ругались за ящики с минами, оставленные невкопанными в землю, и за людей тоже, оставшихся (или я бы сказал, не успевших скрыться от взоров придирчивых) в расположении батальона.

Начальник штаба заставил меня переписать всех пойманных, как с, так и без уважительной причины. Я постарался вполовину ошибиться, но и в этом случае набралось 32 человека. Во втором батальоне таких людей было 40. Я рад был в душе, что у нас «оказалось» меньше.

Когда пришел комполка, и я узнал об этом — мне случилось бриться; довелось бросить бритье на середине. Затылок так и остался недоработанным.

Особенно много хлопот доставил неожиданный случай с полковником в посадке — он укололся о кустарник, и на щеке у него выступила кровь. Пришлось поднять на ноги и военфельдшера, и санинструктора, для оказания помощи высокому лицу.

10.08.1944

Наконец-то сегодня уходим на плацдарм. Безумно надоело здесь. Мы — на пароме, другие батальоны — по мосту.

Писем нет уже много дней.

Вчера смотрел кино «Кутузов», позавчера «Два бойца». Оба фильма удались. Первый сильнее по тематике, второй — по своей исторической значимости.

На фильмах, в числе других девушек из штаба дивизии, была и Галя, но я решил с ней не разговаривать из гордости и обиды за такой ответ.

11.08.1944

На плацдарме. В саду, перед выходом на участок обороны.

С утра читал книгу Горького о Толстом, Чехове, Короленко. Эта небольшая, красивая суждениями и простотой книга произвела на меня сильное впечатление. Хорошо сказано в ней о великих писателях прошлого, с которыми Горький был в близких отношениях. Но еще лучше в ней показан сам автор — грубоватый и крепкий, испытавший трудности жизни, но упрочивший на пути своем замечательную, тонкую впечатлительность в себе, знание людей и их характеров, умение понимать их мысли, настроения.

Я вторично читаю эту книгу, но кажется мне, что еще не раз буду ее читать впредь.

Налет авиации. Рокот моторов, выстрелы зениток и пулеметов. Обстрел вражескими орудиями территории плацдарма.

«Воздух, воздух!» — волнуются и шумят люди, а мне все равно, я еще под впечатлением прочитанного. Бомбежка где-то недалеко справа.

Улетели. Все стихло. Зенитчики молодцом поработали.

Трижды прилетали самолеты.

12.08.1944

Плацдарм. Балка у самого Днестра — здесь наша огневая.

Бессарабия... Первые шаги по бессарабской земле. Как интересно здесь загибает Днестр. Получается, что враг у нас спереди, справа, слева — плацдарм ведь. И, наконец, сзади тоже враг. Один только узенький участок сзади слева чист от неприятельских огней-ракет.

16.08.1944

Метрах в пятидесяти сзади КП 1 роты. Сюда меня направил Семенов с расчетом из трех человек. Место хорошее. Главное — свобода! Нет начальства, никого нет, кто бы указывал и командовал мною. Живу один с бойцами, целиком и самостоятельно распоряжаясь своим временем и действиями. Одно плохо: близко от передовой (100 метров). Опасно. Нужно очень бдительно нести службу часовым.

Обстрел позиций весьма интенсивен.

19.08.1944

В прошлый раз действовать не пришлось, и ночью мы вернулись обратно в роту. На позиции оставили 7 мин, глубоко отрытые (2 метра) щели.

Вчера, однако, я вновь получил задачу и был направлен сюда с расчетом из трех человек, что был со мной и раньше. Фамилии и характеры каждого я хорошо успел изучить.

Миха — командир расчета, наиболее уравновешенный и спокойный, исполнительный красноармеец.

Шаповалов — норовистый, как молоденький жеребец, которого все время хотят и не могут оседлать. Но я наблюдал его при артналете и убедился, что он крепко любит жизнь, и ни за что не согласился бы с ней расстаться. А накануне он говорил мне, что пойдет (я посылал его в роту) днем поверху ходов сообщений — так сильно они ему надоели. Тогда я еще подумал о нем, что он способен на такое безумство, но теперь я твердо уверен в обратном.

Третий — Мартынов, встретив спокойное и чуткое отношение ко всем им с моей стороны, решил даже грубить мне и нахальничать, полагая, что это сойдет безнаказанно.

Все они очень обозлены на комсостав тем, что тот не интересуется их нуждами и запросами, и решили в лице Мартынова выместить на мне всю свою злобу. Но я дал понять, что они меня не за того принимают. Да, я добр, вежлив с бойцами, но если нужно я могу быть строгим. Они это поняли и теперь между нами дружеские отношения.

Накануне ухода сюда я получил письма от Бебы, Ани Короткиной и два от папы. Я не смог их сразу прочесть. Только сегодня. О них пойдет речь позже.

Направляя меня сюда, командир роты упомянул о награде. Запретил делать пристрелку, запретил стрелять в артподготовку — только когда все стихнет и будет появляться противник, или если противник будет контратаковать. Обещал сто мин, но на деле я получил их меньше. Вместе с семью спрятанными, здесь их общее количество 97 штук.

Прорыли ниши для мин и гранат, установили миномет, зарядили мины, приготовились. Поставил часового, остальным решил дать отдохнуть до рассвета. Было два часа ночи. Сам я долго не мог заснуть, и только когда утренняя дымка стала постепенно рассеивать ночную мглу, меня разбудили первые выстрелы артиллерии — задремал. Отдал распоряжение бойцам быть наготове. Наблюдение нельзя было вести: землю обволок в окружности густой белый туман.

Артподготовка была непродолжительной и с большими интервалами, потом началась сильная ружейно-пулеметная трескотня. 20 минут и все стихло.

Я начал стрелять по немецким траншеям, предполагая, что наши туда не дошли. Мины ложились хорошо. Одна, правда, упала в воду. Стрелял на километровую дистанцию, а на деле казалось, что до траншей немецких 700–800 метров.

Замкомбат Каратаев ставя ночью задачу мне, говорил, что туда всего 300–400 метров. Он-то совсем ошибся и хорошо, что я его не послушался.

Мин 20 выпустил. Оставил стрельбу, решил выяснить обстановку. Она оказалась плачевной. Артподготовка только сорвала операцию. Пехота уже была возле траншей. Немцы ничего не ожидали и стреляли вверх. Стоны раненных своей же артиллерией всполошили немцев, и они открыли крепкий огонь, сначала ружейно-пулеметный, затем артиллерийский. Этот особенно силен был над нашей ОП. Все содрогалось от разрывов. Саперы по неопытности пустили дымовую завесу при встречном ветре, и он отнес запах химии в нашу сторону. Кто-то из бойцов сказал, что газы. Я поддержал это мнение для того, чтобы на случай обвала стенок, готовых при разрывах снарядов и мин вот-вот обрушиться на нас, мы могли дышать под толстым слоем земли. Осыпáлись стенки, валились целые куски глины нам на спины. Мы же лежали один на одном в противогазах, в касках, готовые принять все, что только способна была нам преподнести злополучная судьба. А она играла нами, прислушивалась, как замирают наши сердца при выстрелах, как стучат и вздрагивают при разрыве, при визге разлетающихся осколков.

Самое тоскливое на войне, самое кошмарное в момент боя — сидеть в окопе, в щели, наблюдать дым от градом разрывающихся снарядов, чувствовать дыхание земли, запах гари, и ощущать неровное сердцебиение в своей груди. На воле, в бою, в момент схватки с противником, забываешь и страх, и опасность, и никогда не испытываешь такого неприятного ощущения, как сидя на одном месте, в бездействии, проникнувшись навязчивой мыслью о неудобном соседстве с кромешным адом смертельно злых и беспощадных ***

От роты осталось человек 30. Было 70. Два командира взводов убиты, один ранен. Я присутствовал, когда они получали задачу. Те, что убиты — лейтенанты-узбеки или калмыки, были бледны, и на их лице я прочитал смертельную тень мертвецов. Я испугался при взгляде на безразлично-мертвенное лицо одного и на его ровные, безжизненные ответы, на торопливо-неровные расспросы другого и испуганное движение глаз и понял, что им не жить. Мне хотелось тогда закричать, остановить, пожать им руки и успокоить перед боем их сердца, но я не посмел этого сделать, ведь не ребенок же я. Младший лейтенант отвечал бойко, чуть испуганно, но уверенно, и в его словах чувствовалась жизнь и способность за нее бороться. Не знаю, жив ли он, но, кажется, здравствует.

Третьего командира взвода, младшего лейтенанта Елисеева, я не видел перед боем.

Видел раненных. Они возмущались артподготовкой и во всем винили этого «бога войны». Да, сегодня бог артиллерии был немилостив к людям и отсюда результаты, возможно. Я, конечно, понимаю, что здесь преувеличение, но доля истины, большая доля чувствуется в показаниях пехотинцев.

Много оружия осталось на поле боя. Пехотинцы, оставшиеся в живых, проявляли большой героизм. Одного такого героя, который, очевидно, так и останется безвестным и не награжденным, я видел сегодня. Он был ранен в обе руки, но раненными руками перевязывал других раненных (не было санитаров), вынес этими же руками 10 автоматов и одиннадцатый свой. Больше у него не хватило сил, и когда я встретил его — он истекал кровью.

20.08.1944

Оказывается, пехота сама подлезла под артогонь, раньше времени начав наступление, а саперы не разминировав минное поле, отделяющее противника, ушли. Петрусян мне рассказывал, что он сам разминировал большой участок у окопов противника. Первая линия ходов сообщения оказалась ложной — вырытой на пол штыка. Вторая была значительно дальше и обе разделяла сеть проволочных заграждений и минное поле. Часть людей подорвалась на минах, часть погибла от нашего артогня. Противник не стрелял, и если бы согласованные и правильные действия пехоты и артиллерии с саперами, можно было бы удачно завершить операцию.

Язык мой — враг мой! Совершил огромную глупость. Читал Пугачу дневник в присутствии бойцов. Особенно в присутствии Тарнавского. Это исключительно подлый, коварный и нахальный человек. Мне теперь придется бояться его и добиваться расположения, но я знаю, что никогда не пойду на это и при первом же выговоре ему или взыскании, он постарается меня угробить путем доноса о непозволительных записях в дневнике.

Это может повлечь за собой отнятие у меня (конфискацию) дневников и даже больше. Вот почему я хочу начать новый дневник.

Вот так из-за какого-то подлеца можно пострадать невинно. Кто его знает, что могут приписать мне за этот дневник, возможно даже позабыв о моей жизни, о моей честной службе в Красной Армии и беззаветной преданности Сталину и правительству, советскому народу. Ведь я еврей, и этого никогда не забываю, хотя абсолютно не знаю еврейского языка, а русский мне является самым близким и дорогим на свете. Я, конечно, буду изучать и другие, особенно основные западноевропейские, но тем не менее — русский язык останется для меня родным языком. Советская власть, и в первую очередь Сталин и партия, стерли грань между национальностями и народами, и потому я обязан им всей своей жизнью и старанием, не говоря уже о другом, за что я так люблю и беззаветно предан СССР и ВКП(б).

Дежурю по роте. Ночь, темная, глубокая. Ребята хорошо несут службу. Враг не пройдет! Гул орудий, самолетов, ружейно-пулеметная перестрелка — впечатление рубки мяса секачом — Чак! Чак-чак! Чак-чак-чак!

Где-то на других плацдармах и участках фронта бои сильнее, чем здесь.

Собираюсь написать много писем. 5 писем получил вчера-позавчера и еще не ответил. На новый адрес мне уже пришли письма от Нины К. и Ани Л. От Б. Койфман получил письмо. Легко, свежо пишет, но с ветерком холодным. Рассказывает о своем желании и цели переехать в Днепропетровск, а пока едет в Молотов в мединститут.

О Жене Максимович: «Между прочим, знаешь ли ты, что у нее есть уже сынок?», и дальше: «Вот молодец! Я хвалю ее за храбрость!» Интересно, есть ли у Жени муж? Очевидно, Берта тоже несмелая, как и я, в разбираемом вопросе, иначе бы она не назвала это все храбростью.

21.08.1944

Хозяин спрашивал относительно дневника. Потребовал его у меня. Я дал ему, но он, конечно, ничего в нем не нашел предосудительного. Те записи я уничтожил. Жалко их, но ничего не поделаешь.

Кажется, сама жизнь препятствует моему желанию писать. Но я буду, хотя может не так подробно, продолжать ведение дневника.

Написал сегодня много писем. Утром получил два: от тети Любы и А. Короткиной. Ответил обеим. Аня К. скоро совсем обезумеет. Странное дело, как можно не видя в лицо, ни на фотографии человека, увлечься им только по одним буквам письма. Но может у дяди Сени была фотография и он показал ей? Не знаю.

22.08.1944

Немец зол: весь день бросает снаряды кругом нашей балки. Но в балку — ни-ни! Как-будто это для них запретная зона. Мины тоже пролетают прочь отсюда, оставляя за собой лишь неприятное шипение. Видно подвезли снаряды проклятым врагам, а может они последние выбрасывают перед отходом? Дай бог! Ведь говорят, что Бендеры пали, перешли в наши руки. Действительно, с левого фланга и на противоположном плацдарме ожесточенные бои длятся вот уже несколько дней подряд и днем и ночью, с участием «Катюш» и авиации. Только у нас сравнительно тихо.

Определенно фриц играет отходную. Это хорошо, но и плохо: пострадает село, которое он беспощадно избивает снарядами, на той стороне — в Молдавии, но близко от нашей ОП.

23.08.1944

5 часов утра. Началась война. Фриц, по-моему, драпанул, хотя Пугач еще докладывает по телефону, что бросает гранаты.

Только что с передовой. Тишина. Ни одного выстрела. Ночью до самого раннего рассвета он стрелял, враг, и подрывал свои противотанковые мины, стрелял из винтовок и автоматов, бросал ракеты. Утром все это стихло. Я нарочно пошел по брустверу на передке — не стреляет.

Ну, вот новость! Второй батальон уже село занял, а здесь не верят...

Что я делал на передовой? — корректировал, но огня наша рота не вела. Да и разве можно корректировать огнем ночью? По совету Пугача лег отдыхать до второй половины ночи с двух часов.

Говорят, заняты Бендеры и Яссы, а еще говорят, что на нашем участке соседи взяли 5 или 6 тысяч немцев в плен.

Писем не получил, хотя отправил вчера пять во все концы: Ярославль, Калинин, Одесса, Днепропетровск, Дербент...

Село Бытпарешты. Стоп! Заминировано! Обоз стал. Я двигаюсь с минометными повозками в середине обоза. Саперы занялись очищением дороги. Все противопехотные мины сняты — тронулись. Впереди артиллерия — 2 пушки, за ними двуколка со связью и затем весь обоз.

Вдруг взрыв. Большой силы. Движение прекратилось. Все бросились ближе туда, пошел и я. Оказалось, что подорвалась повозка со связью. Две лошади ранило, ездового контузило и он без памяти. Артиллеристы проскочили.

Стали разминировать и выяснилось, что поверх противотанковых немцы положили противопехотные мины. Противопехотные только и сумели обнаружить — противотанковые были глубоко заложены, имели помимо основного боевой взрыватель, и сила взрыва от этого увеличивалась.

Долго пришлось щупать и ковырять дорогу, пока она стала безопасной. Обоз тронулся.

24.08.1944

Село Трейсте. За ним, на западной окраине, возле села Броска догнал своих минометчиков. Единственный раз ехал тогда на повозке, да и то не всю дорогу. Сильно устал и едва тяну ноги. Мозоли и натертости, бессонница, но настроение бодрое — ведь каждый шаг — на запад, пусть трудный, тернистый, приближает окончание войны. Это утешает и поддерживает.

Бытпарешты, Броска, Синджары, Бичай, Приесте — все села позади маршрута.

Зреет виноград. Уже сладкий, но, тем не менее, набил себе оскому им. Арбуз тоже попробовал, еще зеленый, но сочный. Изо всех овощей и фруктов самое любимое кушанье мое — арбуз.

Почты нет. Газет — со вчерашнего дня, писем — с позавчерашнего.

26.08.1944

Под Котовском. Здесь окружили группировку противника — 12 дивизий! Нам предстоит ее ликвидация. Другие части ушли далеко на запад от этого места и уже находятся в Румынии.

После трудного, двадцатидвухкилометрового перехода, хорошо отдохнули. Побрились за пол месяца впервые. Все некогда было — писанина заедала.

Вчера не писал писем, а сегодня получил сразу 6: четыре утром и два сейчас. Одно — дорогое — от Нади Викторовской. Люблю ее письма, хотя всего два получил. От Ани К. — три, но она надоела, и ее письма служат лишь незначительным утешением, когда совсем ни от кого не получаю.

27.08.1944

Поистине события опережают воображение. Вчера Румыния вышла из войны. Сегодня она уже воюет со своей бывшей «союзницей» — Германией, и даже посылает делегацию в Москву с заверением о предоставлении нам своей территории транспорта и отдаче всех пленных... Словом, полный политический поворот на 180?.

Болгария изгоняет немцев из своей территории — и вдруг заявляет о своем полном нейтралитете.

А наши войска все дальше идут на запад, уничтожая и беря в плен все новые и новые вражеские дивизии и полки. Румыны сдаются дивизиями без боя. Во Франции очищаются патриотами крупнейшие города — Лион, Дижон, Троес, часть Парижа и другие, а союзники захватывают и очищают от неприятеля целые районы и области на французской земле. Почти вся Франция изрезана и посечена войсками наших союзников. В разных местах французской территории, в разных уголках страны немцы бессильны что-либо предпринять во имя удержания своего плацдарма. Так бы я охарактеризовал сейчас позицию немцев во Франции.

Италия наполовину в руках союзников, как и Югославия. Положение в другой, даже еще более катастрофичное для немцев, чем во Франции, хотя значение Югославии несравнимо менее велико.

С востока наши войска вплотную подошли к Пруссии, а на западе союзникам предстоит еще один сильный рывок, и кто знает, как далеко они сумеют продвинуться, может и до Берлина?! Событий ход сейчас трудно предугадать. Но факт очевиден — слова Сталина, что наш удар совпал с ударом по врагу наших союзников, сбываются как нельзя лучше. А так же и те его предсказания, которые характеризуют союзников Гитлера как очень ненадежный материал помощи нашим врагам.

Сейчас буду отвечать на письма.

По дороге мимо нас проезжают бесконечные вереницы бессарабцев: брички, груженные барахлом, черные причудливые одеяния, сказочные шляпы и босые ноги — все это напоминает старые картинки из детских книжек или школьных учебников истории. Цыгане! У Пушкина хорошо сказано: «Цыгане шумною толпою по Бессарабии кочуют». Но сейчас последние слова не подходят — бессарабцы возвращаются домой.

Непрерывным потоком еще со вчерашнего дня движутся мимо пленные немцы. По шоссе. Колона за колонной. По 4 человека. Вот и сейчас сереет их темная масса, равномерно движущихся фигур. Полк. Нет, больше — дивизия, и конца краю нет этому шествию обанкротившихся вконец ненавистных фрицев.

Идут изнуренные, жалкие, пугливые — это еще терпимо, но... русские! Трудно выдержать, чтобы не закричать: свои люди — предатели!

— Из Ярославля никого здесь нет? — спросил один старший сержант из числа зрителей.

— Я из Ярославля — вызывается один из пленных предателей.

— Иди сюда — позвал старший сержант.

И когда тот вышел из строя, он его, со словами «Ну, здравствуй, земляк!», изо всех сил ударил по лицу кулаком. Брызнула кровь, и предатель поспешил спрятаться в середину колонны. Тогда солдаты начали честить весь хвост колонны подряд. Нашли откуда-то и толстого, мордатого калмыка, вытянули и начали бить. Шариком покатился он под ударами многих кулаков, ног, и рубашка его быстро окрасилась кровью. Удивительно, как он ноги унес! А когда он втесался в строй и спрятался за пленного немца, тот в свою очередь, оттолкнул подлеца, указав нам на другого калмыка.

30.08.1944

село Нудьга (Сарота-Галб)

Фронт от нас более 200 километров. Костанца, Галац и другие крупнейшие румынские города заняты нашими наступающими частями.

Сегодня отчаливаем в обратном направлении. Строго на восток будем идти километров 15. В пять утра — привал. Нас перебрасывают на другой участок.

Получил два письма: от папы и Берты Койфман. Папа о болезнях. Беба намеками говорит о таких вещах, что и предполагать трудно было об этом ранее. Без моих писем она жить буквально не может, ибо... она говорит словами стихотворения, с которыми не согласна. Очень приятное письмо. Удивила она меня. Замечательно удивила. Трепетная радость и удовлетворение пронеслись по моей груди.

31.08.1944

Со старшим лейтенантом Семеновым у меня появились трения еще в самом начале прихода моего в минроту.

Как-то на второй или третий день моего знакомства с минротой Семенова, еще в городе Гргориополе, я вышел в сад, предупредив об этом Бурлакова. Когда я, минут через 15 вернулся в расположение ОП, ротный мне сказал: «Чтоб это было в последний раз — в сад ходить не разрешаю!»

Целыми днями Семенов пьянствовал. На свои вечера-пьянки и веселья он обычно приглашал старших начальников. Изредка, когда мы случайно оказывались к моменту сбора гостей в помещении, где совершалась пьянка, доставалось и нам, ротным офицерам, по стопочке. Но это было в исключительных случаях. Чаще мы сидели вместе с бойцами под окнами помещения, где мы жили в Григориополе, и почти ежевечерне слушали волей-неволей доносившиеся до нас дикие выкрики и песенные визги веселящихся «верхов». Люди маленькие, мы не имели права сказать начальству, особенно своему «хозяину», о том, что игра гармошки, крики и ругань, хорошо слышимые из-за разбитых стекол помещения, доносятся и к фрицам, (враг был от нас в 50–70 метрах по другую сторону Днестра) и они открывали не раз по нам стрельбу. Иногда на «вечерах» присутствовала Катя, и тогда было особо шумно в помещении и за его пределами. Уснуть нельзя было при всем желании, а немец воротил вокруг нас огромными снарядищами и ковырял землю.

Катю легко удавалось напоить, и ее пьяный голос своеобразным визгом смешивался с клокочущими переливами капитана Садукевича. Было весело, но только не очевидцам со стороны.

Однажды, в первую неделю моего пребывания у Семенова, решил и я повеселиться. Бойцы варили Семенову самогон. Я был в саду (несмотря на предупреждение старшего лейтенанта).

Поднесли мне стакан — выпил. Второй боец поднес мне чашку самогона. Долго отказывался, но все же выпил и чашку, доверху наполненную — в голове слегка помутилось. Тогда еще два бойца поднесли мне новую порцию самогона и фруктовую закуску. Я не отказывался больше. Как я вел себя в дальнейшем — не помню. Филатов только рассказывал, что пришел я из сада в каске, сильно улыбаясь, шатаясь, и тотчас завалился спать.

Разбудил меня боец, присланный командиром роты. Я еще не совсем отрезвился тогда, но чувствовал себя легче, когда явился пред ясны очи «хозяина». Обедали.

— Чтоб это было в последний раз. Предупреждаю вас, товарищ лейтенант, пейте, но не напивайтесь! Я, например, пью, вы сами видите, но я никогда пьяным не бываю.

— Это правильно — подтвердил я.

— Я никогда не говорю неправильно — заключил Семенов.

На этом разговор закончился.

Еще много раз старший лейтенант Семенов меня «в последний раз» предупреждал по разным и любым поводам, и я отчетливо чувствовал невозможность свою с ним ужиться при моем характере.

В роте старший лейтенант был не только «хозяином», но и полным тираном: обругать бойца по всем правилам матерщины, нагрубить своему подчиненному или человеку младшему по званию и должности — было плевым делом для него.

Небольшого роста, простоватый, с маленьким лицом и пятачкообразным носом хрюшки, он обладал вечно жестокими глазами, сердитым, нахмуренным взглядом и надменным поведением. Со старшими же начальниками это был милый, улыбающийся, исполнительный, готовый по первому же кивку выполнять любое, предугаданное им желание начальства. Водка — ясно понимал он, — первый источник вдохновения, действующий на всякого влиятельного военного. При помощи этого чудодействующего снадобья он сумел расположить к себе все офицерство полка. Редкий командир, начиная от командира роты, и до... бог ведает до кого, разве что за исключением командиров взводов, не выпивал с ним за одним столом. Бойцы дрожали от его одного взгляда. Вряд ли решился бы кто из нижестоящих, поделиться с ним чем-либо сокровенным. Не раз я видел в разговорах бойцов и младших командиров неприкрытую ненависть к тирану. Боялся и я его взгляда, его надоедливо-злой физиономии. Боялся и не знал, как избавиться от его неуемного гнева. А на днях...

Собрали мы, командиры взводов, деньги, на «что-нибудь покушать». У Семенова денег не было, но мы трое сумели собрать достаточную сумму. Я лично сдал все свои ресурсы — 100 рублей.

Старшина купил яйца, вино, курицу, огурцы, помидоры, картошку и был приготовлен замечательный обед, но когда дошло до кушанья... пришли два командира батальона, один командир батареи 45 мм., заместители нашего комбата, Катя и еще две девки — одна в чине лейтенанта, другая — солдат. Старший лейтенант пригласил их всех за стол, и началось пиршество, пока, опьянев, все гости не разругались между собой, а мы, виновники обеда, оказались совершенно в стороне и даже не имели возможности покушать. Вот образец отношения к нам.

Вчера на привале, после пятнадцатикилометрового похода, старший лейтенант созвал бойцов в полном боевом. Я пришивал воротничок к гимнастерке, и не будучи оповещенным в необходимости тоже присутствовать, остался на месте. Закончив разговор с бойцами, Семенов позвал меня через связного и «в последний раз предупредил, чтобы этого не было».

— Раз вызываю — должны являться. Не стану же я вас персонально вызывать. Еще раз, учтите, повторится, — заявил он мне на последок — и я вас разжалую.

— Не так-то легко разжаловать — ответил я.

— Что?! — и ушел, а я в душе подумал только о возмутительном нахальстве и подлости этого зверя, и возжелал избавиться от этого проклятущего ига.

Сегодня меня отозвали в батальон. Пропадай моя война и награды — все, что есть у меня желанного в дни наших побед. Опять как дым рассеивается все, но зато — свобода! Как хороша и желанна она теперь!

Расчесываясь, обнаружил у себя седые волосы. Значит, горе и разочарования, особенно в людях, сильно на меня подействовали. Вот чем я обязан войне и фронту.

Хочу ответить Бебе. Ее письмо неожиданно и важно для меня. Смысл письма тонкими намеками завуалирован...

Сейчас отвечать некогда. Серийная ракета — 6 цветов — сбор. Стало быть, трогать будем сейчас.

01.09.1944

Константинешти.

Сейчас уходим отсюда. Маршрут — 25 километров. Движемся на восток. Очевидно, вторично будем переправляться через Днестр в обратном направлении на левый берег, ибо железная дорога работает только по ту сторону Днестра.

03.09.1944

под Тирасполем.

Вчера получил письма от Ольги Михайловны, два от мамы. Сегодня — от Нины Каменовской. На письма ответить некогда. Едва успеваешь выспаться — «в поход строиться!».

Писать смогу, очевидно, только в поезде. Сегодня еще 30 километров маршрут.

Войска союзников подошли к границам Германии, заняв Верден, вышли на Бельгийскую территорию, а наши, от Дуная до Ч*** — на границу с Болгарией.

05.09.1944

90 километров от Одессы, 46 от Кишинева и 4 от железной дороги села Подкольное.

Прошли Нелешт, Мершени, Нудьга, Чиска, Тирасполь.

Жители называют наш приход вторым фронтом. Все огороды, бахчи, сады — приведены в полную негодность, опустошены. Виноградники истреблены на всем пути нашем. Ужас и только. И никто не в силах сладить со славянами. Судят, расстреливают, наказывают, ругают — все бесполезно. Люди одичали на фронте, и постоянная близость смерти сделала всех отчаянными.

Обеденное время. Где-то недалеко слышен гудок паровоза. Как это удивительно и интересно мне, одичавшему жителю фронта. Неужели я буду ехать в поезде сегодня?

Читал о Финляндии. Снова эта политическая хамелеонка запросила у нас мира или хотя бы перемирия. Знать ей поистине теперь «не до жиру». Опять начались переговоры, по всей вероятности, окончательные, предрешающие выход Финляндии из войны. И сам пресловутый палач, и инициатор войны — с нами манерней, и теперь отнекивается от прежней своей политики, и даже заявляет, что не разделяет политики *** Рютч(?)

Но шут с ним. Мы — миролюбивая страна и нам нужен мир. Будущее покажет, как развернутся события.

Вот когда они сбываются, слова т. Сталина о полной изоляции Германии. Одна оккупированная немцами Венгрия не в силах отрешиться от политики сговора с Германией и войны на ее стороне. Однако эти венгры — не хозяева в Венгрии, хотя при желании они могли не допустить до этого еще прежде.

06.09.1944

Финляндия приняла все условия и сейчас между СССР и ней установлено перемирие. Столица Бельгии и крупнейший город Антверпен в руках союзников. Германия падает в пропасть с поразительной, на международной арене, быстротой.

09.09.1944

Вчера заходил в штаб полка поставить печать на расчетную книжку. Там был командир полка майор Лынев. Он спросил, почему я продолжаю носить длинную прическу, а затем произнес: «Так вот: за то, что вы не выполнили моего приказания...» Но я поспешил его перебить, ибо понимал, что он хочет меня наказать.

— Я стригся, товарищ майор, но со времени отдачи вашего приказания, с момента прихода моего в полк, волос опять отрос.

Тогда он оставил свое намерение дать мне взыскание.

— Вы что, писатель? Или вы занимаетесь сочинительством, или просто пробуете писать? — спросил он вдруг и в упор.

— Пробую писать.

— Что же вы пишите?

— Стихи.

— Почитайте нам, я люблю стихи.

И я принялся за чтение. Прочел один, «В Бессарабии».

— Все? — спросил майор — или еще есть?

— Еще есть.

— Тогда читайте.

И я снова читал: «На привале», «В Одессе», «Глаза большие, синие» и другие.

Когда я кончил, он сказал, обращаясь к НША:

— Нужно его использовать для создания истории полка. Я еще раньше говорил, почему не исполнили?! Смотрите! Человек больше месяца шатается без дела в резерве, и мы не можем его с пользой использовать! И затем ко мне:

— Вы что же не пишете о героях полка, о своей части? Вероятно, вы большой лодырь, раз за такое время нахождения в резерве ничего не написали на актуальную тему!

— Я люблю лирику.

— Так вот, теперь придется перейти к сухой прозе.

Вчера ознакомился вечером с состоянием дела. Оказывается, история полка была уже однажды написана. Бурксер сказал, что ему медаль даже дали «За боевые заслуги», отмечая его роль в ее написании.

— Сейчас — информировал меня Бурксер — уже 15 листов этой истории печатается, а остальные почему-то задерживаются в редакции. А ведь я на нее больше чем полтора года трудов положил и ее одобрил политотдел дивизии.

Однако майор только посмеялся, когда я передал ему слова Бурксера:

— «История» забракована, ее нужно переделать.

Назначил мне аудиенцию на 9 часов утра 9 числа, то есть сегодня. Обещал поехать со мной в редакцию.

10.09.1944

История с моей «Историей» слишком запутанна и неблагодарна. Материал неоткуда выкапывать, а имеющийся под рукой далеко недостаточен.

От мамы два письма. Пишет, что жизнь у нее улучшается, и она стала даже получать ежедневно 500 грамм хлеба. Мои письма подействовали до некоторой степени, однако в редакции местной газеты маму ругали за то, что она мне писала о своем положении, и представитель редакции заявил ей категорически, что квартирный вопрос не его дело и не дело редакции газеты.

Написать снова придется, но уже в другое место. Как они мне все надоели, эти бюрократы-тыловики, дополняющие мои страдания, чинимые мне здесь некоторыми мерзавцами в больших санах.

Ругает меня мама за усы, говорит некрасиво. С каким-то майором познакомить хочет из авиачасти. Спрашивает и о папе. Папа в письмах о маме не раз упоминает. Но почему же они, черт возьми, не хотят возвратиться к совместной жизни, чего ожидают? Пока их за руку не сведешь?

Тетя Люба готовит мне нового братика или сестричку — забеременела — Саня сообщает.

Софа Рабина наивничает в письмах, говорит: «Ты, очевидно, не в самом пекле, ибо пишешь чернилами и на хорошей бумаге». Зато у нее «товарищ есть — пишет мне на клочках бумаги, грязно и карандашом». Она считает, что он «фронтовик». Что ж, напишу ей на самом паршивом материале, раз она любит романтику и такое направленное представление о фронте. Бестолково пишет, скверно, неграмотно, глупо: «Ты даже не передавай привет девочкам, потому я знаю, что они только посмеются тогда».

13.09.1944

Станция Веселый Кут.

Здесь мы грузимся. Возле самой железной дороги расположена школа — семилетка. Преподавательницы — молоденькие, хорошенькие девушки. Мечта, одним словом!

Жаловались на отсутствие у них бумаги — пришлось поделиться с ними моими трофеями. В школе есть свободные классы, в одном из них я и пишу сейчас.

Рядом со школой небольшая хатенка. Я зашел туда, когда там было много офицеров наших. Разговаривали. Молоденькая семнадцатилетняя девчушка восторженно поглядывала на меня. Ее хорошенькое личико нравилось и мне.

Пришел и Тарадзе — нашумел. Девушка говорила, что он очень страшный и у него большие, неестественные глаза.

— Ему хорошо быть артистом. Вам тоже хорошо быть артистом, — сказала она, обращаясь ко мне.

— Почему? — поинтересовался я.

— А потому, — скромно проговорила, опустив ресницы, она, — что на сцене нужно быть красивым, сильным, с большими глазами людям.

Комплимент относился явно ко мне.

Маженов что-то писал за столом. Я снял с него фуражку и примерил на себя. Посмотрел в зеркало.

— Вам любой головной убор идет — сказала девушка — даже, наверно, и платок женский.

Я поблагодарил ее за вторично отпущенный мне комплимент. Маженов отнюдь не был польщен ее отношением со мной. Он поспешил перевести разговор:

— Вам пора выходить замуж, ведь вы уже взрослая, — повернулся он к ней, — как вы терпите?

— Что? — спросила девушка.

— Как вы терпите, ведь вам нужно... пора... — сбился Маженов — исполнять ваши естественные потребности.

Она поняла, покраснела и вышла из комнаты. Я сказал ему: «Видел дураков, но такого еще не видел!»

Действительно, пошлость этого глупца не имела границ.

Между тем девушка рассказала все матери и та попросила нас выйти под предлогом своего ухода на работу. Все вышли, только Маженов продолжал сидеть, а Пугач, стрелой вылетев из квартиры, долго продолжал еще ругаться вслух — «видали ли такого дурака!»

Семенов ужасный мерзавец и невежда. Когда я по приказу комбата вошел в вагон, где грузились лошади, и попытался проследить за их погрузкой, он крикнул в присутствии бойцов: «Выйдите вон, выйдите вон!» Такое ничтожество!

Старшина его тоже себе позволяет вольности. Сегодня, например, он вошел в тот-же дом, о котором шла речь выше, и ничего не говоря, стал шарить по комнате: «Где бы поместить больного?» Была хозяйка, мы, наконец, три офицера — я, Пугач, Маженов, а он, безо всякого разрешения и спроса позволил себе хозяйничать в чужом доме. Я попросил его выйти из квартиры, но он стал пререкаться и говорить «Не указывайте мне!»

Ишь ты, какой герой! Даже хозяева и то заметили, что «сколько военных не было на станции, еще никогда не было такого случая, чтобы старшина так разговаривал с офицерами, и чтобы военные в глубоком тылу распоряжались в чужих квартирах».

Тарадзе продолжал чудить. Я зашел в свободный класс, он за мной.

— Вы с какого класса? — спросил я, шутя, его.

Он тоже начал шутить, при том мы сильно шумели. Я, опять-же шутя, сказал:

— Вызывайте своих родителей. Вы нарушаете дисциплину.

Он вышел и привел с собой трех молоденьких учительниц:

— Вот мои мама, тетя и бабушка.

Мы посмеялись. Он, тем временем, шептал на ухо одной из них: «Он хочет завести с вами любовь. Он хочет вас».

Пошел на базар: вино 60 рублей литр. Подошел — ругань: бойцы грозились конфисковать вино за то, что дорого продается. Хозяйка просила пощадить ее и оставить вино. Я спросил: «В чем дело?» Боец, назвавшийся представителем комендатуры и успевший уже проверить документы торговки, предложил: «Вы хоть офицера угостите стаканчиком! Офицеру в первую очередь полагается!»

Продавщица налила шестисотграммовую кружку. Я долго отказывался, но боец настоял на своем. Выпил. Сразу ничего, но потом почувствовал действие напитка.

Сейчас только все прошло и голова освежела, только боль продолжает кружить ее.

Отправил сегодня письма маме, папе, Ольге Михайловне, Софе Р., Ане К.

«Историю» довел лишь до Днепра (от Ново-Петровки). После вторичной обработки неплохо получилось, на мой взгляд.

14.09.1944

Веселый Кут.

Вчера ночью старший адъютант капитан Бондаренко, ошеломил меня:

— По приказу комбата берете пушку!

— Как это пушку, ведь там командир есть?!

— Вас назначает комбат. Бывший командир 45-ой отстранен от командования командиром полка.

Я был страшно удивлен назначением внеочередным, но как дисциплинированный военный только повторил «Есть!»

И вот теперь — на открытой платформе, на передке 45-ой пушки вольно-невольно восседаю.

Предыстория этому следующая. Командир взвода еще вчера утром, перед погрузкой, отправил за сеном парную повозку с двумя бойцами. Ни повозка, ни люди не пришли. Конечно, получился большой скандал. Лейтенант голову потерял в поисках.

Поезд тронулся. Час дня.

Перед взором открылся быстро плывущий навстречу мир. Родина дает смотреть своим бесстрашным защитникам на свои просторы. Как горячо люблю я эти минуты! Навстречу ветру, навстречу судьбе! Вперед, куда бы ни было, но только вперед!

Ехать будем через Котовск. Оттуда, говорят, два пути: на Киев и на Днепропетровск. Оба одинаково приемлемы для меня. Как бы мне хотелось хоть на одну минуту встретиться со своими земляками! Мечты...

Полустанок. Маленькие, замурзанные ребятишки, женщины-железнодорожницы, хата, с отметкой «87» на стене. Вдали стога, целый ряд аккуратно сложенных пирамид спрессованного сена. Небольшая деревушка, чуть-чуть выглядывающая из-за балки, спрятавшей ее. И военные, лошади, повозки...

Поехали. Минуем эшелон, который грузится на параллельном пути. Одинаковые все, что и отличить невозможно. Только офицеры различаются кое-как друг от друга.

На одном из вагонов собралась группа бойцов и офицеров. Капитан, по-видимому, старший из них, отчитывает, виновато опустившего голову, бойца. На другом вагоне группа бойцов обнимает попеременно находящуюся с ними девушку-сержанта. Она с медалью.

Таковы мгновенно возникающие и так же внезапно исчезающие картинки жизни. Глубочайший тыл в дни войны.

Прощай еще один полустанок, снова тронулись. Вклиниваемся в длинную, многорядную вереницу составов, минуем ее и выползаем на широкий простор полей, на гору. Поезд стремительно мчится вперед. Навстречу летят столбы, поля, посадки. Я высоко-высоко на своем пьедестале. Как хорошо лететь так высоко и так воздушно. Со всех сторон, исключая сидение, меня омывает воздух. Он рвет и развевает мне волосы, одежду, мысли. Он поет мне прекрасную песню жизни. Как хорошо и как страшно!

Но вот поезд замедлил ход.

22.09.1944

Несколько писем получил за вчерашний и сегодняшний день. От мамы три. Она благодарит за чуткость и заботу, но пишет, что все мои хлопоты до сих пор не дали результатов. И поныне мама без квартиры, а надвигающаяся зима рисует перед ней плохие перспективы.

Пообещал в своем ответе во что бы то ни стало помочь маме добыть себе жилище.

Из писем маминых становится очевидным, что Оля стала совершенно безразличной ко всему, отупела в своей отчужденности от людей и загрязла в своих личных интересах. Она совершенно не имеет понятия о родственных чувствах и месяцами не видится с мамой. Я поражаюсь переменам в характере Олином.

Встретила мама в городе преподавательницу украинского языка, которая крепко интересовалась мной, и заявляла, что я все-таки «был ее любимцем». Мама не называет фамилии, но я догадываюсь, что это Ульяна Алексеевна. Неплохо было бы списаться с ней, завязать переписку.

О Гуревичах тоже сообщает. Липа — инвалид Отечественной войны.

Емельянченко — очень хороший человек. Она внимательна и заботлива к маме, как родная. Вся семья Емельянченко не уступает ей в чуткости ***

27.09.1944

Кажется, меня отзывают в полк. Начальник штаба по приказанию комбата разговаривал обо мне с начальником строевого отдела полка. Тот вызвал, но сейчас его не застал, и потому решения еще не знаю.

Положение мое в батальоне сделалось невыносимым. Через день назначают меня дежурным, причем старший адъютант говорит, что дежурному положено два часа в сутки отдыхать. С питанием тоже много хлопот и унижений. Обмундирование порванное, грязное. Денег не выдают мне, так как Семенов совместно с Бондаренко и еще бог его знает с кем сделали махинацию: оформили приказом по минроте какого-то несуществующего младшего лейтенанта, а я остался таким образом за бортом довольствия. Вот уж поистине — воскресают гоголевские «Мертвые души»! Традиции отвратительного прошлого, с которым нам, современникам новой Советской власти, вести борьбу.

Бойцы тоже позволяют себе разные вольности. Парикмахер Егор заявил сегодня, что не побреет меня, пока не кончит обработку всех бойцов роты. Но когда я пообещал дать ему мыло, он побрил. Вот до какого унижения перед бойцами довело меня сердечное начальство.

Сами же верхи батальона решительно погрязли в своих личных интригах. Бойцы и офицеры их мало беспокоят: как ходят, что едят. Зачем им! Лишь бы сами в довольстве жили! Зато требовать! О, это — пожалуйста. И чего только не прикажут, и как только не изощрятся использовать имеющиеся у вас клочки времени!

Дома тоже не все в порядке. Мама, хотя ей и обещали, — до сих пор без квартиры. Папу призвали в армию. Письма получаю плохо, в сравнении с тем, как я сам пишу. Регулярно пишут только мама, папа, Нина К., ну и Аня К. Остальные редко. Вчера получил бездарное и безграмотное письмо. Кто-то, оказывается, перехватил мое письмо к Гале Казус и решил удивить меня своей сообразительностью: «Ты манэ изменяеш», и т.п. подобные глупости. Все ничего, но как бы они и ей не вздумали отправить подобную пилюлю.

Сегодня еще лучше: получил свое собственное письмо, которое писал в редакцию «Советский боец». Очевидно дивизионная цензура нашла нежелательным пересылать заметку о своей газете и вернула мне. Я переписал адрес уже по всем правилам, с полевым номером. Не думаю, чтобы еще раз вернули. Написал также в ТАСС. Узнавал о Ромен Роллане.

Говорят, сосновый лес полезен для здоровья. Воздух его используют для лечения людей, больных легкими.

Комбат заглядывает, как я пишу, и улыбается. Как я хотел бы освободиться от его контроля, и вообще, быть немножко более человеком, нежели здесь меня считают.

У командира полка. Читает только что полученный БУП, и проделывает все на практике. У него красиво получается. Он подтянут, имеет изящную выправку, и вообще — человек, созданный, казалось бы, для военного дела специально.

Начальник штаба стрижется-бреется. Ему некогда. Долго жду. Но вот майор Лынев смотрит на часы и говорит начальнику штаба: «Ты запаздываешь, пора на строевые занятия» и последний, быстро заканчивая туалет, одевается.

Я понял, что медлить нельзя, и спросил:

— Товарищ майор, разрешите передать начальнику строевого отдела, чтоб меня откомандировали в полк?

— Обязательно, обязательно...

И я, обрадованный, отправляюсь в строевой отдел. ПНШ(а)-4 где-то отсутствует. Его долго жду.

Ночь. В полку идет кинокартина, еще не знаю какая. Сел в удобном месте, куда нахально пролез, несмотря на протесты некоторых лиц.

Писем до сих пор нет, а ведь интересно, что мне ответят мои новые адресаты.

28.09.1944

На мой взгляд, задача фильма не только дать американцам понятие о мужестве, героизме и любви к Родине, которую проявил в этой войне наш народ, но и навсегда рассеять представление о нашей стране, как о стране варваров, которое и сейчас еще царит в головах американцев, показав нашу высокую технику, нашу интеллигенцию, нашу молодежь и неиссякаемые памятники культуры...

Впрочем, больше всего для просвещения мирового общественного мнения о нас сделала наша кровь и наша борьба, в особенности же — наши победы. Когда немцы, легко пройдясь по Европе, вздумали совершить не менее быструю и удачную прогулку по России, весь прогрессивный мир (об этом недвусмысленно говорит фильм), считал, что дни России сочтены. Один за другим падали города и села под силой немецкого натиска. Немцы шли легко, бодро, надменно полагая, что Россия упадет на колени в течение нескольких недель. Но тут случилось чудо.

И фильм показывает битву за Москву, окончившуюся полным поражением немцев. Перед нами освобождаемые города Московской и Тульской областей, встреча населения и Красной Армии, слезы, радость. Жертвы немецкого мракобесия, дети-сироты, дети-калеки, мертвые дети и взрослые невинные граждане. Об этом говорится — русские никогда не забудут.

Бегут опрокинутые враги. Совсем иной вид они имеют, апатия и сомнение охватывают их. Впервые за время войны немцы вынуждены отступать. Ленинград продолжает еще оставаться в блокаде — непередаваемые ужасы блокадников. Потрясающи картины разрушения города. Голод, норма питания — 100 грамм в день — все это не требует комментариев. Но люди не бросают работу — на каждый выстрел немецкого орудия, ленинградцы отвечают увеличением темпов и улучшением качества работы. Самоотверженность людей не имеет границ. Прокладывается на льду в Онежском озере дорога, по которой до последней возможности (даже по сильно оттаявшему льду) продолжают идти автомашины. Бомбежки, артобстрелы — ничто не останавливает советских патриотов. Ленинградцы прокладывают по льду железную дорогу — поистине изумительны и чудотворны дела русских. Но вот и освобождение. Сказываются в успехах войск Ленинградского фронта, как нельзя лучше, две тактики.

Фильм показывает одновременно на экране советских и германских генералов. Вот столкнулись их стратегии. Немцы отступают, блокада Ленинграда ликвидирована. Освобождается от немцев Кавказ, изгоняются немцы из Сталинграда.

Столкнулись две армии, и фильм представляет одновременно и ту, и другую на экране. Русская стратегия — лучшая в мире. Немцы захватили европейские страны потому, что они сосредоточили все свои силы у границ своих, тогда, в 41 году. Но советские генералы противопоставили немецкой тактике молниеносного сокрушения главных сил противника и внезапного окружения войск свою, рассчитанную на долговременную оборону и сопротивление. И немцы, которые были уверены в сокрушении России в несколько недель, оказались перед фактом позиционной длительной войны. Их прежняя тактика не действует здесь, в условиях России.

Вот она, двухмиллионная армия ринулась на Советский Союз. Немцам удалось сокрушить первую линию, небольшая часть которой остается окруженной и плененной, но позади есть вторая, третья, четвертая линии. И опять повторяется та же картина: отходящие войска первой линии сливаются со второй, второй — с третьей, третьей — с четвертой, образуя, наконец, линию такой толщины и упорства, о которую разбиваются все усилия захватнических войск.

Наступает небольшая пауза. Сталинградская битва — после которой советские армии переходят в наступление. Развертывается туго сжатая пружина и отталкивает на сотни километров захватчиков от предельной черты немецких завоеваний. «Кто к нам с мечом придет — от меча и погибнет!» — эти слова великого предка-полководца Александра Невского, являются лозунгом и стимулом всей картины.

Хорошо показаны города-герои Ленинград, Одесса, Севастополь и, наконец, Сталинград; захваченные немцами страны; сателлиты фашистских разбойников Германии с их богатствами, армиями.

Вот она морда бандита-Гитлера. Типичная морда убийцы с большой дороги. Он выступает: речь его самодовольна и величественна. И недаром приходит на ум Паулюс — германский фельдмаршал, два года, или того меньше назад, плененный под Сталинградом. Какая унылость, потерянность и унижение в его лице. Поистине, парадоксальный контраст.

А вот он — итальянский друг Муссолини. Он произносит, сопровождаемую бурной мимикой речь. Но теперь где он, этот жалкий лакей Гитлера? Украден Гитлером у итальянского народа!

Антонеску, сколько гордости в нем от полноты власти. Так ли он себя чувствует сейчас, находясь под стражей в ожидании суда?

А Хорти? Ведь и его черед наступает. Удивляюсь, почему не показаны финны. Разве из-за излишней симпатии к ним американцев?

Оригинально звучат слова бойцов в канун нового года: «С новым годом, гвардейцы, огонь!»

От тети Ани получил на рассвете три письма сразу. Она все пишет, чтобы я берег себя. Какая наивность! Вместе с тем она забывает о народе и обществе, когда говорит: «ты в опасности, только бы ты вернулся!»

А другие люди? Всем жить хочется, но больше всех должна жить Родина. Об этом я никогда не посмею забыть и жизнь свою посвящу ее счастью. Беречь себя, прятать свою голову в кусты — подло и преступно. Это ли любовь к Родине, когда человек хочет ее победы, любит ее... издалека? Душой патриот, а делом трус, погрязший в личных мелочных интересах. Так я жить не могу и не желаю.

Многие офицеры в армии живут сейчас для себя. О солдатах говорить не приходится — они рабы своего начальника и его воля для них закон. Но есть офицеры (и много их), которые воюют на словах, отсиживаясь в тылах и получают, благодаря пронырливости и изворотливости, ордена и славу: Ромазанов, Рымар, Гержгорин, Пархоменко — комбаты, увенчанные наградами, но провоевавшие: первые — два, и последний — три месяца всего на фронте. Действительные люди фронта редко по заслугам оцениваются. Разве только о заслугах его узнают старшие начальники. Иначе все его дела и подвиги не выходят из зоны хозяйничанья всяких полушкиных, пархоменковых и других мерзавцев. А сами-то они, люди тыла, непременно (само)награждены орденами.

Бойцы. Те вообще остаются за бортом внимания. Разве только лесть (опять-же эта лесть и подхалимство) или же какой-либо кричащий о себе подвиг, отмечаются орденом. Медаль, и, в последнее время, «Слава 3 степени» — удел бойца и младшего командира.

Я, наверно, не буду иметь награды. И если выйду из войны невредимым, незнакомые со мной по схваткам с немцами люди скажут совершенно резонно, что так я и воевал. Но пусть их, людей! Я люблю человека, но за последнее время абсолютно перестал дорожить его мнением — так много несправедливости и неприятностей встретил я от людей в период войны и фронта.

Сейчас хочу попасть в резерв полка, оттуда в дивизию. Буду стараться, чтобы затем вернуться в свою Девятку. Если не удастся из полка — буду требовать, чтобы немедленно, в первый же бой, я был направлен в действующее подразделение. Конечно, много больше пользы принес бы я, будь политработником. Но опять-же, меня никто не хочет понять, и дальше начальника политотдела мой рапорт, уверен, не ушел. Здесь, видишь ли, дневник мой, предпочитают неграмотных людей-полуневежд человеку способному вести дело и любящему работу.

Маженов, Епифанов — эти «парторги», не умеющие двух слов с третьим связать, руководят мозгами, много больше их знающих и понимающих бойцов и командиров. Не обидно ли? Не жутко ли? Но я бессилен что-либо сделать, хотя меня неплохо знает и начальник политотдела, и его помощник подполковник Коломиец.

Круглый день не перестает лить дождь. Я забрался далеко в лес, в самую глубину его. Здесь нарыто много землянок. В одной из них я расположился. Этим я нарушаю, конечно, приказ командарма генерал-лейтенанта Берзарина — не ходить в лес одному, так как здесь свили себе гнезда украинские национал-социалисты, продавшиеся немцам. На днях они убили двух офицеров и одного бойца. Но что же я могу сделать — в батальоне находиться мне негде. Я на положении лишнего человека. Просить впустить меня куда-либо в землянку неудобно и стыдно, а собственного пристанища у меня нет. Кроме того, здесь у меня полное уединение. Вероятность нападения процентов пятьдесят, не больше. И хотя у меня совершенно нет оружия, я чувствую себя здесь много спокойней, чем в батальоне. Мое отсутствие могут мне верхи батальона квалифицировать самовольной отлучкой и пришить в этой связи дело. Но и этот вариант благоприятней тех мытарств, которые мне приходится переносить ежедневно. Сюда могут забрести бойцы моего или же другого батальона и полков, могут принять меня за шпиона, арестовать до выяснения и создать вокруг меня ненужную шумиху. Это самое паршивое.

Слышу, недалеко кто-то ходит. Группа людей. Свои или чужие? Тихо разговаривают. Вот они прошли совсем близко. Голоса удаляются, люди с ними.

Ночью сегодня опять шел дождь. После картины я нашел пустую, огромнейшую землянку-шалаш и уснул в ней. На рассвете меня разбудили разбиравшие ее бойцы и хлынувший, в образовавшиеся отверстия, дождь. Так нигде, как бездомный бродяга, не могу найти себе я места в своем подразделении.

Начальник штаба Бондаренко грозил исключить меня из довольствия. Требовал, чтобы снова я шел к начальнику строевого отдела. Тот, когда я к нему пришел, начал ругаться, назвал меня недисциплинированным и сказал, чтобы я больше не приходил к нему, пока он сам не вызовет. В конце сказал, что поговорит с Антюфеевым. Мне бы это очень нежелательно было, ибо тот может дать плохую характеристику (которую запросил комбат), но, тем не менее, теперь для меня уже ничего не изменишь. Я готов на все, лишь бы вырваться из этой ловушки и не попасть снова к Семенову, где я совсем окажусь в безвыходном положении. Ведь он хотел еще на Днестре бесцельно меня загубить, когда вывел с тремя бойцами и минометом под огонь вражеской артиллерии, и запретил в то же время, ввиду боязни неприятеля, самому вести стрельбу.

Пора обедать идти, а я еще не написал писем тете Ане и некоторым другим.

Несколько дней назад радовался, что не болею. Ведь почти все окружающие меня люди были охвачены повальной малярией и другими заболеваниями. Сырость, однако, повлияла и на меня. Грипп и насморк вот уже несколько дней со мной, но я переношу все на ходу, ибо отвык лежать. Днем вообще не люблю валяться в постели и свободное время стремлюсь заполнить работой — писаниной. Много времени у меня забирает, однако, любовь к перекладыванию и пересматриванию содержимого сумок, но беспорядок и теснота портят бумагу и являются одной из самых больших трудностей для меня.

29.09.1944

Дядя Лева пишет, что очень хорошо и заботливо относится к папе. Он подчеркивает, что папа, семья его и я — единственные на свете родные. Упрекать, говорит он, не за что его. Тетя Роза имеет вспыльчивый характер, но она очень рада папе и хочет, чтобы он жил с ними. А папа сообщает другое.

Вечером. Прогуливаясь по расположению лагеря, задумался над словом «талант». Вот, например, сегодня опубликована песня одного поэта в газете. Обыкновенная, заурядная. А ведь у меня есть стихи, много сильнее звучащие, но почему-то их не печатают. Секрет мне доподлинно известен. Стихотворения мои необработаны, неотесаны как следует, и в отдельных местах сопровождены неровностями, в то время как у печатающихся сочинителей все очень гладко и чинно, хотя рифма куда слабей подчас, а смысл yже.

Читал я много авторов умных, знаменитых, храбрых, настойчивых, чванливых и скромных, народных и замкнувшихся в личных интересах. Читал, но почему-то кажется мне, что я способен достичь положения любого из них. Бахвально несколько звучат мои слова — безызвестного неудачника и мечтателя. Но не только потому, что «плох солдат, который не мечтает быть генералом», не только потому. Уверен я, что непременно добьюсь своего. Гвоздь уверенности моей в том, что я не признаю врожденную талантливость как силу, способную сделать его великим. Человек сам делает себе дорогу, сам обогащает свой ум, сознание свое, и при желании, сопряженном с необыкновенными усилиями, волей может заставить восхищаться собой, следовать за собой миллионы людей.

Вот, скажем, я — теперь и раньше. Мог ли я на школьной скамье, скажем в 5–6 классе, мечтать хотя бы обворожить своими мыслями (я не говорю о природной красоте человека) одну девушку, которая нравилась мне (ведь я уже в 4 классе начал интересоваться девушками)? Ясно, нет. Ведь за литературные только сочинения я не раз получал посредственную оценку. Чтение любил я, правда, и диктанты всегда писал грамотно, хотя ненавидел грамматику (о чем сейчас весьма сожалею).

Мне вспоминается, как пытался я присвоить себе чужие мысли только из-за слабости собственной. Брал отдельные фразы от различных критиков и писателей и складывал их в одно целое «сочинение». Учителя не замечали моих комбинаций и ставили мне хорошие оценки. Однако я не мог ограничиться плагиатством, довольствоваться им. Мне хотелось большего, и я стал сочинять стихи. Потом вставлял их в свои сочинения, выдавая не за свои. Но и этого было мне мало. Я много читал и научился воспринимать мысли, стал мудрее. Постепенно стал отрываться от сковывавших меня прежде чужих, мертвых мыслей, и, наконец, приобрел собственные взгляды на жизнь и вещи. Во многом способствовала этому война.

Дневники, стихотворения, попытки в прозе — все это расчистило дорогу непросыхающему от чернил моему перу, дало широкий простор моему воображению. Еще в школе мои сочинения стали лучшими по глубине мысли (8 класс) во всей школе. В армии «Боевые листки», статьи, и особенно письма и дневники, довершили обработку моего сознания и научили передавать то, что думаю, на бумагу.

Конечно, я еще далеко не на грани совершенства, но могу считать себя не последним человеком в литературе. Не только потому, что есть неграмотней и ограниченней меня люди, которые пишут, нет! Я не хочу уподобиться невеждам, воображающим себя знатоками, мастерами своего дела. Я стою у основания опаснейшей в мире дороги, на которой столько, выйду на нее если, предстоит падений, неудач, переживаний и отчаяний. Но я твердо на нее стал, и когда двинусь вперед, не упаду безвозвратно.

Я много натерпелся за мою жизнь. Мои литературные опыты вызывали у многих людей насмешку, пренебрежение и снисходительность (М. Шехтер), желание покровительствовать мне. Некоторые меня просто отговаривали писать (Савостин) из злобы, другие из зависти. Но я упорно двигаюсь к цели и не остановлюсь, чего бы мне это не стоило. Я добьюсь своего! Добьюсь.

Сделаю себе талант. Многие говорят, что талант — врожденное качество. Некоторые даже утверждают, что неталантливые писатели доживали подчас и до глубокой старости, но из них ничего не получилось. Аргумент этот приводился для того, чтобы отговорить кое-кого из начинающих от их желания быть литератором. Но я с этим не согласен. Если человек не будет работать над собой ежедневно, если он не будет неустанно упражнять свою мысль, не научится правильно и умело держать в руках перо и заставлять его оживать на бумаге — да, ничего не получится, даже если «талант». Но тут есть и причина. Она ясна и вполне определенна: этот человек не вполне отдался делу, он не полюбил пера, не полюбил бумагу, которую трогает перо, не полюбил беспредельно слово в силу своей закупоренности, и не в состоянии предвосхитить ни в настоящем, ни в будущем, ни других, ни самого себя.

Есть и великие люди, которые любят литературу, но еще любят больше самого себя в ней и не хотят дать дорогу новому человеку, идущему, хотящему идти рядом, не в силу самовыражения амбиций своих, а по воле души, чувств, устремлений. Поэтому они выдумывают всякие небылицы для нас, начинающих. Пугают всем: и трудностью пути и словом «талант». Очевидно, эти «гении» сами-то забывают о том, что все это достижимо человеком, и что все это — процесс труда, желания, наконец. Сами-то они не родились умными и образованными, и даже не стали ими теперь. К чему же эти старческие запугивания? И, наконец, какая кому польза или вред, если я прегражу дорогу растущему гению? И кто он этот гений, и гений ли он, если дорогу ему сумел преградить какой ни-будь я?

Потому-то у меня зародилась мысль о таланте, что сам я хочу приобрести его, хотя считаю себя еще не талантливым человеком. Талант — это не случайная находка, удачный выигрыш, благосклонный подарок судьбы, а постоянная и напряженная борьба ума и воли, мыслей и желания. Это большое и тяжелое завоевание, которое нужно, как переходное знамя, удержать в руках. Талант рождается любовью. Любовью к матери, к девушке, к дереву, пусть старому, сухому и безобразному, любовью к жизни и, если надо, к смерти.

Получил письма. Желанное от Нины. Очень мило пишет, но низко ставит себя, когда говорит обо мне. Аня Короткина по-прежнему наивничает. Она, например, спрашивает: «Как ты смотришь на эту переписку? Чем все это должно кончиться?» Отвечу им обоим. Дяде Люсе не буду — ему написал вчера.

Какая масса мышей в лесу, не говоря уже о квартирах и землянках. Но по лесу, по траве, не можешь и шага сделать, как дорогу пересекают быстро бегущие серые шарики с визгом неудержимым. Опротивели они ужасно.

Ночью мышь забралась ко мне в сапог, который я не разувал, разбудила меня, проклятая. Долго шевелил ногой, пока она вылезла и убежала.

Сплю на полу в комнате опергруппы. Холодно. К утру ноги мои закоченели. А сейчас ПНШ-1 дал мне работу — проверить караул и доложить к 12.00.

С 12 часов парад. Маршируют и люди, и лошади. Музыка. Невообразимая картина. Беготня запряженных в повозки лошадей под звуки марша, топот человеческих колонн, крики «Ура!», «Здравия желаем!» и прочие. Парад принимает полковник Коняшко. Вчера — комдив генерал-майор Галай.

Мне поручил начальник штаба полка проверить оборудование и уборку караульного помещения. Много пришлось самому делать, поэтому все время было занято.

Сейчас отошел в сторону от леса, лег на травку, где и пишу.

Опять зачесало меня что-то. Неужели насекомые? Заботы обо мне нет.

Перед вечером получил три письма от папы. Он в Красной Армии. С больной ногой и уже очутился в городе Шахты. Но, полагаю, он сможет добиться освобождения от службы — больной и в преклонных летах. Но в любом случае он строевым не будет.

Берта написала небольшое и слабо запомнившееся письмо, но присланная ею фотокарточка явилась для меня изумительным сюрпризом. На обороте, помимо посвящения, написано: «Цветы осенние милей роскошных первенцев полей». Слова эти настолько противоречат раннее сказанному Бертой: «Я ведь не согласна, что «Цветы осенние... и т. д.», что совершенно сбивают меня с толку. Что же тогда правильней? Очевидней всего, что когда она пишет, то очень невнимательна и забывает, сказанное прежде. Я нарочно перечитал еще раз свои последние письма к ней. Очевидно, письмо от 31.VIII., в котором я просил ее пояснить значение приведенной в письме цитаты, она не получила. Но, тем не менее, она пишет, что получила письмо, после того, в котором я говорил о Жене М., т.е. от 21.VIII. Почему же она тогда не отвечает на вопросы ни того, ни другого письма? Вероятно, она не читает моих писем, когда отвечает на них. Очень странно. Факт, однако, реален. Берта первая прислала свою фотокарточку и скоро готова будет, как и Нина, пасть передо мной ниц и просить о моем расположении.

Решил не писать пока, подождать следующего письма от Бебы. А сперва-то соблазнился мыслью отправить ей свою единственную фотокарточку еще периода пребывания моего в Сальске. Это одна из лучших.

Чтение своих и Бертиных писем охладило меня. Ведь я столько вложил старания в свои письма. А она безынициативно пишет, не отвечает ни на один из поставленных мною вопросов. Просит писать, но сама пишет коротко и ограниченно.

Софе Рабиной, пожалуй, отвечу. Не просил ее, но она сама обещает мне выслать свои фотографии, и просит мою. Где уж всем высылать! Для этого ***

03.10.1944

Получил 4 письма. Все не особенно привлекательные. От мамы плохие вести об отсутствии у нее по сей день квартиры и сообщение, что 18 дней не получала моих писем.

Саня не по-детски пишет. Неинтересно тетя Аня. Аня К. совсем неразборчиво. Желанных писем нет как нет. Ни Маруся Р., ни другие, кому я так давно написал, не отвечают. Троим первым ответил.

Вчера был в Девятке. Встретил там много старых бойцов и командиров, с которыми вместе служил. Многие стали старше по званию, некоторые получили ордена. Целый ряд офицеров новых прибыл в Девятку за время моего отсутствия. Я их не знаю.

04.10.1944

Всю дорогу в Девятку находился под впечатлением лесной природы, наслаждался ароматом соснового леса, щебетанием птичек, забавной лесной тропинкой, которой шел. Пел песни, и на «привале» попробовал написать стих, но получился только один куплет. Стихотворение дописал только сегодня и назвал его «Дорожка».

Собирал ягоды в лесу, сами черные, но всем остальным, и листьями и кустом, и даже ягодами, похожие на малину. Видал мухоморы, большие красные с белыми пятнышками грибы, — как на картинке, — и я долго не мог оторваться от их дивного созерцания.

В Девятке меня встретили очень любезно бойцы и командиры. Однако, нашлись и такие мерзавцы, как старший сержант Левин, с которым я был в одной минроте когда-то, пожалевший мне 100 грамм хлеба, когда мне предложили покушать в столовой второго батальона.

Петрушин, Бобров, Скоробогатов — уже старшие лейтенанты. Николаев — лейтенант. Боровко, Пархоменко — майоры и с медалями.

Непрерывно в течение всего дня слышатся слаженные крики приветствий, марширующих беспрестанно красноармейцев. Парад за парадом, смотр за смотром. Музыка, суета, большое начальство. Распространено мнение, что готовят нас специально для каких-то выдающихся событий. Целая армия занимается шагистикой! Ежедневно, с утра до темноты!

Каждый из нас помнит недавно опубликованное мнение видных политических кругов о порядке оккупации Берлина. И поэтому живет в каждом из нас трепетная и величественная, хотя и несколько затаенная мысль, объясняющая столь тщательную подготовку наших бойцов и командиров, и специально выделенное для этого время, возможностью участия нашей армии в оккупации Берлина. Ведь это необычайное счастье и удача побывать и закончить эту ужаснейшую войну в городе-разбойнике Берлине вместе с нашими союзниками на одной из трех частей города, оказаться на последнем этапе победы. Эту мечту лелеет каждый, переживший все ужасы и неудобства этой войны, желающий расплатиться с немцами ***

06.10.1944

Вчера получил свое письмо. Придется чаще писать, тогда хоть в случае выбытия на другое место адресата буду получать свои письма. Ведь и это своего рода утешение. Тем не менее решил не писать на каждое письмо по одному ответу. Нет писем и я молчу, — таков мой девиз на сегодняшний день.

Просматривал адреса и даты отправки по ним писем. От всех (30 человек) ожидаю писем, за исключением, правда, одной, которой я не писал еще ни разу и, возможно, и писать не буду.

На рассвете людей вывели на парад. Всю дивизию! И людей, и технику, и лошадей! Удивляюсь, как только вместила нас всех площадь.

09.10.1944

Антюфеев уже второй раз заявляет, что отправит меня в роту.

— Что вы здесь делаете? Пишите?

— И пишу, и нет, — отвечал я ему.

— Завтра последний срок. Пойдите к командиру полка и спросите его, что вам делать!

Новости! Буду я еще ходить спрашивать. Пусть сам дознается, если я ему мешаю.

11.10.1944

Ни одного письма не получил сегодня. Адресатка, с которой познакомился в пути и на которую тщетно израсходовал деньги — не пишет вовсе. Попробую ей вторично написать.

Вчера написал пять писем. Большое место в моей переписке занимают хлопоты о квартире для мамы. В строевом отделе, когда пришел, печатали письмо в горсовет. Они говорят, что это второе, но я им не верю, иначе уже давно были бы результаты.

Все эти бумажные крысы, типа антюфеевых, полушкиных — крайне бездушные люди. К великому удивлению не далек от них и теперь уже старший лейтенант Скоробогатов, что в Девятке. Он тоже говорил, что отправил письмо от имени части, но все это чистый блеф.

Сегодня выдают пистолеты, бинокли, компасы. Я опять за бортом остался.

Историю полка писать перестал. Подполковник Шаренко, который обещал мне помочь создать условия для писания «Истории», уехал в отпуск в Киев. Остальные не понимают, не хотят понимать и содействовать в моей работе. Но я ведь должен выслушать чьи-либо мнения.

Часто раскаиваюсь, когда знакомлю кого-либо со своим неоконченным произведением. Критика неоконченного, пусть даже мало понимающими в поэзии людьми, тем не менее способна вызвать у меня отвращение к своему детищу и я не могу дальше продолжать писать. Однако и без критики я не могу жить. Часто она служит стимулом для серьезной обработки и переосмысления написанного еще начерно стихотворения, или... Впрочем, прозой я писать не умею, за исключением разве критических вещей и дневника, с обработкой которых я еще так-сяк справляюсь. Мне не достает грамотности в русском синтаксисе и в грамматике, пожалуй.

Писем решил не писать сегодня, хотя очень трудно отвыкнуть от переписки, даже на один день.

Антюфеев меня уговаривает обратиться к майору, чтобы тот меня направил в батальон. Нашел дурака!

Сейчас очень тяжелое для меня время: муштровка, муштровка и снова муштровка. До чего же не люблю я ее! Хотя пополнить свои знания теоретически не мешает — ведь мне придется еще воевать, и в предстоящих боях я должен добиться, наконец, того, чего не добился раньше. Но это секрет. Я не хочу больше об этом упоминать.

Майор Ладовщик получает третий большой орден Отечественной войны I степени. Теперь будет чем гордиться после войны. А я? Впрочем, для тех, кто видел фронт, и знает, как и за что награждают на нем — орден не удивление.

Начальник штаба предложил мне отмечать у него по карте ход военных операций на фронтах Отечественной войны. Я, однако, не сумел этого сделать сразу, и только получив серьезное замечание с его стороны, отправился исполнять приказ.

К этому времени командир полка обедал, и когда я пришел и спросил разрешения войти, он недоуменно посмотрел на меня и сказал: «Иди-ка ты на хрен, дай хоть покушать!» Я ушел и решил больше не приходить, но на другой день майор Ладовщик опять поругал меня. Сегодня я окончательно решил заняться этим, выбрав удобную минуту, когда будет отсутствовать Лынев.

Карта очень громоздкая. Их две. Населенные пункты очень мелкие, и не те, что нужны, названия на них немецкие и потому их нелегко отыскать, ибо они часто расходятся с действительно существующими. Поморочил себе голову сразу после проведенных мною занятий и до самого обеда. Потом решил наугад отмечать линию фронта, ибо точно невозможно указать на карте.

Занятия прошли неплохо, но Попкову не понравились. «Опять лекция?» — спросил он меня. Он требует живой беседы, а мне эта форма несколько трудней, ибо я очень медлителен в соображениях и не нахожу своевременно нужных слов. Приходят они мне на ум лишь тогда, когда без них уже можно и должно обойтись. Заключил я свою беседу показом карты. В ней я наиболее силен. Международное положение — отрасль моих устремлений. Бойцы и сержанты слушали меня в конце беседы с особым интересом. Вначале же дремали, и мне было очень больно и неуютно. Аудитория моя сегодня — самая большая на политзанятиях во всем ***. Присутствовали полковой агитатор Попков и командир полка.

Где-то потерял топографическую карту с записями на чистой стороне. Нашел Троицкий — старший сержант и секретарь Шишикина. Мой почерк узнали и вызвали к себе. ПНШ-1 — Шишикин. Он говорил о могущих возникнуть последствиях, если бы карту нашел командир полка, или, еще хуже, Фурманов. Я понимал все это, ведь все карты являются секретными, поэтому молчал, ждал взыскания. Но Шишикин ограничился распоряжением не давать ни мне, ни другим лицам, карт. Для меня хорошо окончилось это дело.

Вечером после обеда ушел в лес, выбрал себе землянку и принялся дописывать стихотворение «Карта», но долго ничего не получалось, и у меня возникла мысль переделать его с самого начала. На четыре куплета ушло все время, и я спохватился о том, что поздно, когда уже начало темнеть. Сложил в сумку разбросанные по земляночке бумаги и ушел прямо в столовую.

Уже очень поздно, сейчас буду спать. Ксеник ушел на «бл..ки» и я, кажется, буду спать сегодня на его месте, а не под кроватью, как прежде.

12.10.1944

Антюфееву я как бельмо в глазу. Сам-то он боится направить меня в батальон и поэтому изыскивает окольные пути. Сегодня, например, когда он стоял с замкомполка по строевой, и я проходил мимо, ему пришло на ум напомнить майору, что я без дела и меня нужно направить в батальон.

— Он, товарищ майор, сидит только в дудки играет, — разрисовывал Антюфеев.

— Немедленно в батальон! — сказал майор, и потом, подумав, — нет, лучше не ходите пока. Я переговорю с командиром полка, и мы посмотрим, может перемещение сделаем (я говорил им, что не хочу к Семенову).

Так до сих пор и не решили этого вопроса.

Писем и сегодня не получил. Третий день! Это же невообразимо! Впрочем и я не стал писать сегодня, хватит баловать их!

С квартирой совсем плохо вышло. Теперь даже под кроватью мне места не было. В комнату Шишикина перешел Ладовщик, а Шишикин — в нашу, и всех выгнали. Но все хорошо, что хорошо кончается — я попал в лучшее место. Рота автоматчиков приютила меня, «сиротинушку».

Семенов, старший лейтенант, дежурил сегодня. Он пришел в мою комнату и смотрел журнал боевых действий, который я веду.

— Это полезная и хорошая вещь — сказал он, покивав головой, а потом спросил — Вы здесь спите?

— Да! — я ответил. Он удивился.

Майор из политотдела проводил беседу с офицерами в батальонах. Мне удалось попасть на заключительную часть. Речь шла о победах, одержанных полководцами прошлого в борьбе с врагами, об их тактике и стратегии, а также о нашем военном мастерстве, о гениальности наших генералов, о прозорливости и умении нашего Сталина руководить войной.

Эта интересная тема была, однако очень сухо развита. Лектор говорил плохо, заученными фразами, и слушатели дремали или смотрели в потолок. Когда он окончил — все облегченно вздохнули. Вот пример плохой лекции!

Волей случая привелось слушать ту же лекцию во второй раз — майор Ладовщик заставил. В штабе. И опять лились те же неинтересные, скучные слова, тянулись бесконечно, так, что хотелось даже закрыть уши и думать о другом, о чем-то совсем отвлеченном.

13.10.1944

Антюфеев не унимается. Он как злой демон преследует меня. Вот и сегодня он напомнил обо мне командиру полка, когда я оказался в штабе по вызову Шишикина, который, кстати сказать, поручил мне переписать в батальонах и спецподразделениях в общий лист, специально для этого заготовленный, людей. В результате чего я всю ночь не спал (только возле Бондаренко я простоял около часа — он ужинал, потом курил, а затем просто действовал мне на нервы — я ушел, и только вечером сегодня получил сведения на него у писаря).

Командир полка вызвал меня.

— Вы пишете?

— Пишу.

— Стихи пишете?

— Пишу.

— А «Историю» пишете?

— Нет, ее я оставил, но веду теперь журнал боевых действий.

— Вот-вот, это же и нужно! — обрадовался майор Ладовщик, но майор Лынев этим не удовлетворился.

— А миномет знаете?

— Знаю.

— Людьми командовать сумеете?

— Смогу.

— А на какое расстояние стреляет миномет?

— На 3100, — ответил я неуверенно

— А для чего служит стабилизатор?

— Для направления полета мины, придания ей устойчивости в полете, — растерявшись обилию вопросов со стороны присутствующих штабных, ответил я.

Но все молчали, а сам он, как видно, был не глубоко осведомлен в правильности моих ответов.

16.10.1944

Долго я простоял в кабинете начальника штаба, где собиралось совещание, в ожидании выйти, но командир полка не отпускал. Наконец ПНШ-1, сказал, чтобы я вышел. Я обрадовался и незаметно выскользнул из комнаты.

На другой день Антюфеев придумал новый трюк, который, наконец, ему удался.

Вечер. В резерве дивизии. Сейчас все выезжают. Село Крупичи.

Командир полка, когда я сказал ему о намерениях Антюфеева, согласился было оставить меня в полку и сказал даже начальнику штаба об этом. Но когда я его вторично спросил, он отклонил мое желание, и я решил не добиваться больше. Так я попал в дивизию.

Майор Ладовщик, которому я дал посмотреть чернила, не отдал мне их, а когда я стал добиваться — часа два заговаривал мне зубы, танцевать меня тянул. Нахальный он человек до невозможности. Сегодня, например, забрал у одной санитарки часы, а когда та стала требовать их назад — грубо вытолкнул ее.

Но черт с ними со всеми. Главное — писем жалко!

Напоследок написал Песню о 902 полку. Пусть поют солдаты! Может в песне найдут отраду и справедливость...

17.10.1944

Село Нири.

Саша Лобковенко устроился в транспортную роту командиром взвода. Теперь и мы возле него.

Ночевали в деревне. Дивизия уже выехала, но транспортная рота еще на месте. Полагают, что мы будем действовать в Чехословакии. Я бы этого очень желал.

Капитан Романов и лейтенант Султанов жалеют, что не попали в армейский резерв — там лучше, говорят они. Но я нет. Моя единственная цель — быть на передней линии и заслужить хотя бы один орден, о котором так мечтают глупенькие девочки, и без которого на меня будут смотреть с презрением люди тыла. Что я смогу ответить им, чем оправдаться? «Ты не воевал!» — скажут мне, и это будет внешне выглядеть правильно. Какой парадокс!

Пархоменки и полушкины, не видевшие смерти такою, какой она есть в бою, все эти люди, которые лишь пропивали и прогуливали государственные деньги, живя в свое удовольствие, не испытывая нимало чувства патриотизма и не понимающие в настоящем смысле что такое любовь к Родине, к народу, к человеку — они выйдут героями из войны, будут, и уже увенчаны, лаврами героизма и мужества. Но все-таки все их ордена и медали, все их незаслуженные чины и отличия, не стоят, гордой пусть, пустой подчас, груди настоящего воина, сына своего отечества, который верой и правдой, кровью и жизнью, послужил и не устает служить своему народу.

Не хочу я славы этих людей-лицемеров-шкурников, рвачей, лишенных и тени совести. Но все-таки, одна награда — скромное и вполне заслуженное желание мое.

Смотрю на природу и вспоминаю. Темно-густые леса, с чуть сероватым туманцем, далеко раскинулись вокруг, и кажется, нет им конца и предела, ни в пространстве, ни во времени.

Но теперь эти леса не привлекают моего внимания так, как вначале. Теперь мой взор не загорается восторгом и в глазах не рябит от их зеленого бархата. Я привык, пожил в лесу, подышал его сосновым запахом и вдоволь насладился его высотой и бескрайним величием. Хочу перемены и без тоски покидаю эти места.

Ночь. Без пяти минут 2. Немного тряхнул. Хозяйка скупа, без денег не соглашалась нам дать. Николай предлагал ей гимнастерку — она стояла на своем. Тогда я вынул свою последнюю сотню. Поллитра на троих — конечно слабая штука. Закусили.

Перед этим, еще при дневном свете, в другой квартире познакомился с девушкой. Она 26 года. Хотел у них остановиться, но там находился один лейтенант, и отпала всякая необходимость и даже возможность для этого.

Второй раз туда пошли вместе с Николаем Султановым. Он увлекся меньшей сестрой (29 года), я, конечно, старшей. В этот день я был смел, как никогда. Началось с фотокарточек. Мать не возражала, даже когда Катюша называла меня Вовочкой, была раскованна и, как мне думается, искрила страстью.

Подробности завтра, но сейчас я решил ее поцеловать, взять под руки. Ведь никогда еще я не умел и не смел делать этого. Попросил девочек проводить нас. Мать, к моему удивлению и радости, сама помогла нам в этом, сказав Кате одеться потеплей, — ветер, и проводить нас к соседям, показать их квартиру, где мы, по ее словам, могли бы переночевать.

Дорогой, как только мы вышли, я взял ее под руки, затем обхватил за талию. Наконец, стал целовать в щеки, шею, лоб, губы. Все лицо исцеловал, но мне не показалось это вкусным. Почему, не знаю.

Люди, особенно поэты, считают, превознося, поцелуй самой великолепной вещью. Я первый раз целовал девушку, не считая Оли, и разочаровался в этом. Катюша — красивая, но, тем не менее, даже поцелуй в губы не произвел на меня возможно должного впечатления.

Она не противилась, но сама не целовала, и только открывала или смыкала губы для поцелуя. Самое нежное во всей нашей встрече — это прикосновение моего лица к ее мягкой, ласковой шее, и рук к еще не вполне развившейся, груди. Руки у нее были жесткие, хотя маленькие, девичьи, но измученные работой.

Когда еще днем я пробовал ей помочь молотить зерно, то, показав свое неумение, вызвал смех у нее. Катя — жемчужина, выросшая среди чертополоха. Жизнь ожесточила ее своею требовательностью и суровостью. Она так хочет жить! В ней много любви, и потому даже поцелуй незнакомого ей человека явился для нее неожиданной радостью. Я не решился сделать последний шаг, о котором так много и часто думал.

18.10.1944

Вот сегодня выпил неплохо. Водка крепкая. Говорят, что я пьян, но нет, это впустую, и кляксы... — люблю кляксы. Когда напился — так хорошо стало на душе, тепло, и весело в сердце.

Чернила разлил. Чем я буду писать? Горе мне и только! Люблю писать и хочу писать... Мне сказали — закрой дневник и не порть его (капитан Романов), и я решил закрыть и не портить, но не имею промокашки — все в чернилах. Пьяный, сумасшедший бред, бред ума, лишенного смысла, по причине выпитой самогонки.

Сам знаю, что ерунду пишу, но иначе не могу. Лейтенант Султанов говорит — пиши, а капитан не разрешает. Мне неудобно быть неграмотным, но я не умею держать себя и поэтому мне все безразлично. Султанов говорит: пиши про себя и заткнись. Надоело.

Сильно подвыпил, дорогой сильно занемог и насилу волочил ноги. Чернила перелил еще на квартире, где выпил. К счастью догнала нас подвода. На подводе лег и стало легче, но все равно тошнит.

Лучше всех держался капитан — он почти не отставал от меня. Он всю дорогу чудил.

19.10.1944

Районный центр Волынской области. Местечко Мацеев.

Идет сильный дождь, и я решил укрыться в райпотребсовете — «Райспожилспiлка», как по-украински.

Подводы транспортной роты далеко уехали вперед, но мне все равно, ибо я мечтаю доехать до Любомля машиной.

Секретарь здесь очень красивая и толковая девушка. Она 27 года. Но красота ее изумительна. Какое чистое, белое лицо, какие широкие брови и ясный открытый взор! Она напоминает во многом Иру Гусеву, но эта гораздо красивее.

Город Любомль — Село Пища. Неожиданно мне повезло — чудесную девушку встретил я здесь. Она невысокого роста, фигура у нее хорошая. Образованная, умная, и вся кипит, дышит жизнью. Они сами нас зазвали к себе. Николай решил, что он имеет право претендовать на ее расположение. Я держался, старался сначала не выдавать своих чувств.

Я не хотел идти в квартиру, куда меня звал Николай, но он настоял. Девчата, предложившие свои услуги, показались мне на первый взгляд неинтересными и слишком молодыми. Они не привлекли меня. Лишь только придя в квартиру, я обратил внимание на карие глубокие глаза, на высокий нежный лоб, на розоватые щечки и мягкую красивую фигурку одной из них. Между тем Николай вовсю заигрывал с девушкой — хозяйкой квартиры, с той самой, чьи нежные женственные черты привлекли мое внимание. Я решил не мешать ему, но получилось совсем иначе, нежели я ожидал. Клава — так звали ее, обратила на меня все свои ласки-взоры, и я не выдержал, подсел к ней, стал разговаривать.

Все больше и больше в процессе нашего разговора вырисовывалось мое преимущество. Девушка увлеклась мною, моими стихами и, казалось, совсем не замечает моего Султанова, уставшего сдерживать перевес над ее чувствами. «Мой девушка», «хароший девушка» думала совсем по-своему и дала Султанову понять, что не расположена к нему. Он помрачнел, насупился, и когда мы с ним случайно встретились взглядами, — метнул сердитый, быстрый взгляд, демонстративно углубясь в чтение.

Я не понял его мыслей и решил, что он не особо и огорчен отставкой Клавиной.

Пододвинул к ней ближе стул и почувствовал ее легкое, горячее дыхание. Впрочем, тело ее имело какой-то специфический запах. Моя мама тоже так пахнет, и это сделало Клаву чем-то родней, ближе для меня. Только имя ее мне не особенно нравится, ибо оно связано ассоциациями с уродливой Клавой Пилипенко, ставшей со своей любовью тогда, в 8 классе, на дороге моей с Тамарой. Но это дело прошлого и потому не явилось серьезной помехой моему сближению с девушкой.

Я твердо стал на дороге, ранее казавшейся мне столь запретной и святой. Взял ее за руку, потом за плечи, прижал к себе. Она не предпринимала сама никаких шагов навстречу моим желаниям, но и не отклоняла моей нежности. Я становился смелей и азартней.

Николай неистовствовал — нужно было с ним объясниться. Мы вышли, испросив разрешения у девушек. Не помню слов, которые мы употребляли в нашей беседе, для взаимного объяснения чувств, но, во всяком случае, знаю, что ни слова матерного не вылетело из моих уст. Однако разговор, очевидно, был очень бурным, ибо из комнаты вышел капитан Романов и предупредил, чтобы мы осторожней были в выражениях, после чего мы быстро свернули разговор. Вошли, и встретили укоризненный взгляд Клавы.

— Вы о чем говорили?

Я не мог ей передать содержание нашего разговора и потому поспешил замять этот вопрос. А Николай говорил о своей ревности, хотя и немного завуалировано, но вполне для меня понятно. Он был смешон в своих претензиях ко мне, и я открыто заявил ему об этом. «Если она расположена к тебе больше — пожалуйста, я уступлю тебе дорогу». Эти слова я передал и Клаве, но она поспешила лишь заявить, что ко всем одинаково расположена. Тем не менее, я и мои друзья хорошо видели действительное положение вещей.

Галя — другая девушка, тоже было пробовала начать со мной «разговор», и даже предложила сесть возле нее, но я, даже сев рядом, не очень-то сентиментальничал с ней, и она поняла, что все напрасно.

Капитан вышел с Галей прогуляться, а я тем временем все больше наслаждался женственностью и теплотой моей девочки: гладил ее руки, шептал нежно и прижимал губы свои к телу ее. Николай молчал, был сердит, и когда капитан пришел, решил оставить нас самих. Галя, тем не менее, сразу после ухода Николая, легла спать, и капитан оказался в цейтноте. Самым счастливым оказался «юноша» — я, по словам капитана.

Ко времени нашего знакомства с Клавой я зарос и выглядел отнюдь не свежо. Моя щетина, очевидно, сильно колола.. А Клава — о, это олицетворение нежности и блаженства! Я не помню, как я ее впервые обнял, впервые поцеловал, как ласкался к ее нежной груди и лицу, но помню, что это было. Я был пьян душой и телом.

Но вдруг влетел Николай.

— Пойдем Володя, пойдем капитан! — сказал он.

Капитан вышел, с ним поговорил, и затем они вместе вошли в комнату и стали собираться. Я недоумевал, но, тем не менее, поспешил собраться. Клава на прощание сунула мне свой адрес.

Николай привел нас всех в квартиру, которую он нашел после своего ухода. Капитан не захотел оставаться и решил вернуться к девушкам. Тогда и я решил последовать его примеру, тем-более, что уходил я только из-за предчувствия чего-то недоброго, ибо капитан оставался — проверял телефон, смотрел открытки.

На улице капитан вдруг сказал, что это очень честные и далеко не развратные девушки, свои тем-более, с родных мест, и с ними нужно быть вежливым и не позволять себе вольностей, как с «хохлушками». Я не понял направленности его заявления, и когда вернулся к Клаве, отдался своему чувству. Одно мне не нравилось, что они употребляли в своей речи сальные слова, но это где-то было нахватано, и казалось им, почему-то, веянием новой моды. Капитан, правда, заметил, что «хватит прибавлять к своей речи крепкие слова — девушкам это излишне и не идет», а я старался не замечать этого.

До поздней глубокой ночи я ласкался с ней, Клавой. Странное дело, такая маленькая, 25 года рождения девочка, обладала таким морем любви, что я окунувшись в него с головой, чуть было не потонул в нем. В этот день я был пьян, как и накануне, от водки, однако я не любил Клаву, как должно любить настоящей любовью, а только наслаждался ее нежностью.

Как бы в подтверждение своей девственности, Клава легла с Галей, а мне постелила с капитаном отдельно. Я плохо спал ночью, и наутро, лишь поднялся, как Клава позвала меня к себе, а Галя предусмотрительно уступила мне место. Я лег сначала сверху на одеяло, а потом, осмелев, забрался и в середину. Вот тут-то и началась самая золотая пора. Уж я то ее обнимал и целовал, и прижимался к ней! Как было трепетно моему сердцу. Оно и сейчас, когда я (22.Х.) дописываю свои воспоминания, трепещет и жарко бьется, осознавая, что та минута, увы, безвозвратно потеряна мною.

Клава тоже меня обнимала, целовала и остро смотрела мне в глаза своим задорным, но ласковым взглядом. Я не помнил что делал. Помню, ласкал, целовал и трогал пальцами соски ее нежных грудей. Она нисколько не мешала мне и не сопротивлялась, даже не стыдилась меня. У меня все нервы были возбуждены, но я так и не решился на большее, на запретное, хотя Николай и капитан, потом стыдили меня и ругали, а Клава, не знаю из каких соображений, назвала «мордочкой», а потом «юношей».

21.10.1944

Село Пища.

Клава ушла на работу, и обстоятельства помешали нам — мы хотели сфотографироваться.

Неужели не повторится больше замечательный миг нашей встречи, и особенно утра перед расставанием? До сих пор нахожусь под обаянием того блаженства, того счастливого забвения, которое испытал в то памятное утро (20.Х.) Но, увы, судьба так предопределила нам.

Денег я не достал — сберкасса не выдавала еще, а отсюда и остальные последствия. Друзья мои решили ехать. Как-будто специально, во исполнение их намерений, нам подвернулась машина, и мы через пару часов оказались в 48 километрах от Любомля. Возможно я показался ей наивным, лишенным гордости и достоинства, так нет! Война, ожесточившая сердца многих, сделала меня, напротив, склонным до предела к ласке, любви, и при встрече с ней я не рассуждая, не задумываясь, отдался моему чувству.

В армию ушел я слишком молодым и неопытным в жизни. Таким я оставался до встречи с Клавой. Любовь я слишком идеализировал, любя на расстоянии, глазами. Я мало встречался с девушками ***

Томашевка. Возле регулировщика ожидаю. Отсюда до Владова 5 километров.

Дорогой окончательно разругался с Николаем. Он безумно глуп и все время пути нашего от Любомля не переставал ругать и рисовать самыми мрачными и непривлекательными красками Клаву и все наше знакомство. Конечно, он ревновал и завидовал, но я ведь не виноват, что девушке он не нравился. Он хотел драться даже со мной, но я не такой горячий и предпочитаю с людьми, подобными Николаю, лучше не иметь дела. Решил ехать отдельно, тем более что капитан предпочитает его сопутствие моему, ибо Николай пропивает буквально все, что имеется у него. Мало того, он пропил и мое стиральное мыло и оба куска туалетного. Мне с ним очень разорительно было ехать. Вчера он даже мою рубашку хотел пропить, обещал, что отдаст, но я ему не верю. Плащ-палатку, он говорит, куда-то положил на подводу и забыл. Опять-же для того, чтоб пропить.

22.10.1944

Польша. Село Ганна.

Вчера расстался с Николаем и капитаном Романовым. Они пошли, а я остался на почте. Там написал несколько писем. Продавали почтовые открытки, а денег у меня не оказалось — я обанкротился в дороге. Надо было найти выход из положения. Тогда зашел в первую же попавшуюся хату и предложил хозяину помазок и мыло. Просил 20 рублей, но тот торговался, и я отдал за 15. Все деньги вернул за открытки, но пришли еще какие-то майоры-медики и стали требовать, чтобы им тоже отпустили открыток. Вынужден был купить только 50 открыток на 10 рублей. 5 рублей осталось в кармане.

Через границу переехал с этими майорами — у них было командировочное предписание, три машины, люди и имущество. Однако у пограничного поста люди, с которыми я ехал, указали на меня, что я подсел в дороге к ним. К счастью сумок не проверяли, а только документы, но так как по этому пути ехала вся дивизия, меня пропустили.

Во Владове везде были наши. Натолкнулся на Пятерку. Там у меня были знакомые из офицеров и бойцов, и они указали мне, где штаб дивизии. В оперотделе застал Щинова, топографа и других. Щинов уже майор.

— Здравствуйте, старший лейтенант, — сказал он мне, но сразу запнулся — увидел, что лейтенант.

— Меня не повышают — сказал я ему, и рассказал мою историю со времени направления в 902.

— Ты неисправимый. Когда же ты начнешь воевать? Вот увидишь, попадешь в стрелки, и там тебя убьют.

Я ответил, что в стрелки не пойду, но его слова обидны мне стали, и сердце мое екнуло от боли. На груди у Щинова две звездочки и орден Отечественной войны. Он-то себя считает воякой, и мне, который непосредственно на передовой находился, и будет еще находиться, заявляет «когда ты начнешь воевать?!» Узнал маршрут и вышел.

Магазины переполнены, все в них есть. Вынул свои деньги и хотел купить несколько карандашей, но оказалось, что карандаш стоит 40 рублей, а лист бумаги 25 рублей или злотых. Я спрятал свои капиталы и решил поскорее убраться из города, чтобы не умереть от голода, который предстоял мне здесь. Однако уже на окраине вспомнил, что я без сумки с дневниками. Вынужден был вернуться в оперотдел. Щинов меня встретил на улице и укоризненно покачал головой. Вот она — моя рассеянность к чему приводит! Но, к счастью, сумка оказалась на месте и я, довольный ее возвращением, без оглядки поспешил на дорогу прерванного маршрута.

Дивизионного банка тоже не было. Я был почти нищий, если бы не две звездочки на погонах, которым здесь оказывали большое предпочтение.

На дороге за городом остановился возле наших машин. Они должны были с минуты на минуту отправиться, но сами шофера не брали, и нужно было подождать майора — начальника колонны.

Вдали вырисовывался оставленный мною город с польским названием, с красивыми полячками, гордыми до омерзения.

Мне вспоминается встреча с одной полячкой-старухой, еще в Западной Украине. Ей было 70 лет, она была без зубов и морщины безобразно сплюснули ей лицо.

Мы вошли втроем к ней в квартиру, и нам сразу бросился в глаза, вывешенный в центре комнаты на стене, большой, вышитый золотом польский герб.

— Что это? — Спросили мы.

— Это герб Польши — высоко подняв голову, ответила она. — Я обязательно поеду к себе на Родину, в свой край.

— А здесь вы давно живете?

— Здесь я родилась, но моя Польша — там, — указала она гордо. — Здесь моей Польши нет, здесь чужой край.

Мне было противно, и я постарался поскорее уйти оттуда. Капитан сказал, что ее мысли и спесивая гордость нас не должны огорчать, нам важно уже то, что она нас покормила и приняла по-человечески.

В Владове и в других местах польские солдаты и офицеры первые приветствуют нас. В их приветствиях хорошо заметно униженное достоинство и подобострастие, которое они испытывают перед нами. Вся Польша наводнена польскими войсками. Они всюду, и в городах и селах, и везде они первые приветствуют нас, даже младших себя по званию. Я не приветствовал их первый. Чувство законной гордости своей Армией, народом, и ничтожество этих петушиных манекенов, — разукрашенных солдат и офицеров, барышень, и даже глубоких старух, мужчин, всех степеней и рангов — преобладало. Я презираю этих глупцов, чья зловредность явилась во многом причиной той войны. А теперь они, поляки, вооруженные до зубов, расхаживают по тылам — не воюют. Очень ничтожная часть их на передовой. Призывают здесь только молодых, от 18 до 35 лет.

Эта часть Польши, где много русских и украинцев, хорошо еще, за некоторым исключением, нас встречает. Но туда дальше — звери и руссконенавистники. Евреев тоже здесь не любят и открыто называют «жидами», — так принято здесь. Еще бедные люди, особенно русские и украинцы — те так-сяк, сочувствуют даже им, но поляки... те со скрежетом зубов отзываются о евреях.

Мне рассказывали о польских женщинах: те заманивали наших бойцов и офицеров в свои объятья, и когда доходило до постели, отрезали половые члены бритвой, душили руками за горло, царапали глаза. Безумные, дикие, безобразные самки! С ними надо быть осторожней и не увлекаться их красотой. А полячки красивы, мерзавки.

Здесь в деревне я один. Долго разыскивал украинцев, чтобы у них стать на квартиру, хоть и это было опасно, ибо без оружия меня быстро сумели бы отправить на тот свет, но рискнул. К счастью, хозяева хорошие и с уважением и любовью отзываются о русских. Я ночевал здесь, и кормили они меня, что называется «от пуза». Живут они не особенно хорошо, но и не плохо, однако жиров у них нет.

Солдаты наши ходят, молока просят, самогонку, воруют лошадей, скот, и вообще, движение армии сопровождается слезами и причитаниями жителей. Немцы хуже делали, но и нашими славянами в этом отношении здесь недовольны. А ведь здесь глубокий тыл, польская власть и совсем чужая страна. Страна, где не прощают и вредят.

О партизанах тоже здесь отзываются с неприязнью, говорят, что партизаны грабили население, насиловали паненок.

23.10.1944

В Ганнах хорошо провел ночь. Утром плотно покушал и взялся за карандаш. Хозяева очень добрые и славные люди. Мне они дали несколько карандашей и бумаги три листа. Карандаши, правда, разноцветные, а бумаги на один раз хватит едва ли, но, тем не менее, здесь это редкость — в Польше это большая доброта.

Когда я собрался уходить, в комнату вошли девочки деревенские. Они очень мило разговаривали. Одна из них была красива, и я решил подождать, остаться еще немного в Ганнах. Имя самой красивой было одноименно с названием села — Анна. Она попросила у меня ***

24.10.1944

Колония Горбув.

Дорогой сюда встретился с Галаем. Я ехал на подводе местного жителя, и узнав, поприветствовал Галая. Большую ошибку сделал, ибо это обратило на меня его внимание. Он остановил машину, пальцем показал, чтобы я шел к нему. Подбежал, доложил.

— Куда идешь? Почему сам? Сукин сын ты! П...к ты, х... моржовый!

Слыхал я от него матерщину, но такую впервые. Я молчал, ибо знал, что с генералом, особенно таким как Галай, лучше не разговаривать. Между тем комдив продолжал.

— Лодырь ты! С гражданскими едешь! Не стыдно ли тебе? Эх ты, рас...й! — И махнув рукой закрыл дверцу машины.

— Как фамилия? — спросил он в заключение.

— Гельфанд — ответил я, и машина тронула.

Переждав, пока она скроется на горизонте, я снова сел на подводу. Но мне не везло. На пути опять столкнулся с машиной Галая, но не доезжая до нее, спрыгнул с подводы и спрятался за дерево. Однако кто-то из его спутников заметил и указал пальцем на меня. Галай посмотрел, но не стал предпринимать чего-либо, звать, и после пятиминутного моего ожидания за деревом, уехал вперед.

Еще раз я встретился с машиной Галая в одном из сел где была Пятерка, но поспешил обойти ее как можно дальше огородами. И наконец, в последний раз в течение дня — к моменту моего прихода в село, где расположен штаб дивизии.

Перед этим, будучи очень голодным, зашел в одну хатку и попросил за деньги дать мне чего-нибудь поесть. Хозяйка говорила, что наши деньги в Польше не принимают, но взяла последние мои 6 рублей и налила суп — чистую водичку, причем даже в хлебе отказала, оправдываясь, что раздала его бойцам.

Села есть рядом. В то-же время налила себе довольно-таки густой суп, положила пюре картофельное и вынула свежий хлеб. Я бросил суп, и не попрощавшись вышел из квартиры. Вот она, приветливость поляков!

В Польше много лесов. Они густы и зелены, но принадлежат не государству, а отдельным лицам. Земля тоже — вся огорожена и поделена на части, на хозяйства. Встречал и больших, и малых хозяев, видел, как в поте лица работают бедные, но молодые и красивые девушки и парни на какого-то уродливого, но богатого старца-пана. Как гнут спину старики и дети, мужчины и женщины, и все-таки хвалят ***

Сегодня, придя в село, где находится штаб дивизии, как раз перед его отъездом, решил разыскать письма свои.

Добирался разными путями: машинами, подводами, пешком... Когда с одной машины пересел на другую, наткнулся *** Полушкин не хотел брать. Сел исключительно с помощью майора Щинова. На дороге, однако, этот подлец Полушкин дважды пытался ссадить меня, а когда приехали на место, рассказывал о моем письме, которое невесть каким образом попало к нему (речь идет о письме по поводу безграмотности газеты «Кировец»). Теперь понятно мне, почему майор Щинов даже не обернулся ко мне лицом, когда я зашел в оперотдел, где он играл в шахматы: ему все известно. Обидней всего, что невежда Полушкин назвал мое письмо неграмотным, и еще более обидно, что оно к нему попало в руки.

Солнце спускается. Минут двадцать назад прибыл в село Домброва. Квартиру себе выбрал как всегда в стороне от села. Сюда никто не придет, и я себя буду чувствовать свободно, особенно потому, что подальше от галаевского гнева.

Начальник отдела кадров капитан Лысенко тоже ругался и грозился, что мне попадет, что я шляюсь самостоятельно, а не в полку. Я объяснил ему, что капитан Романов дал аттестат в АХЧ и передал мне, что нам разрешили находиться в дивизии.

— Вам приказал НОО дивизии, а вы слушаетесь какого-то капитана. Вам попадет!

— Но я же ведь не дурак плестись пешком, ноги бить, когда в этом нет абсолютно никакой надобности!

Завтра последний раз наведаюсь в штаб дивизии с тем только, чтобы устроить свои некоторые дела: получить деньги, продовольствие, письма. И больше меня не увидят здесь — буду с транспортной ротой двигаться.

«Пан!» — интересное дело! Еще ни разу не был паном и вдруг сделался им. Как-то режет слух это.

Видел сегодня настоящего барина-пана и чуть не засмеялся — живой, толстый, тот самый, которого я видел до этого так много на картинках. Настоящий Мистер-Твистер, каким его рисовали в детских книжках. Он стоял в одном городе, который мы проезжали, и о чем-то рассуждал-жестикулировал.

Польские деревни и города очень красивы издали. Надо всеми строениями величественно господствуют, возвышаясь, церкви. Дома великолепной архитектуры. Внутри, однако, огромное несоответствие с внешним видом резко бросается в глаза.

О церквях. Здесь веруют все. И неверующих бойцов и командиров наших сразу безоговорочно называют коммунистами. Это тоже характеризует убогость мысли среднего поляка.

Сегодня спутницами мне к одному из сел оказались красивые полячки-девушки. Они жаловались на отсутствие парней в Польше. Тоже называли меня «паном», но были неприкосновенны. Я одну из них похлопал по плечу нежно, в ответ на ее замечание о мужчинах, и утешил мыслью об открытой для нее дороге в Россию — там де много мужчин. Она поспешила отойти в сторону, а на мои слова ответила, что и здесь мужчины для нее найдутся.

Попрощались пожатием руки. Так мы и не договорились, а славные девушки, хоть и полечки.

В городе Бела-Подлески разыскал банк. Но оказалось, что деньги выдают в нем только по особым документам.

— Где же можно будет получить деньги, наконец? — спросил я кассира.

— В СССР — ответил он, и я сразу почувствовал — как тоскливо, что я за рубежом. Сердце защемило от его слов.

Наши войска покорили уже три столицы Европейских государств, одну освободили целиком — Белград, одну наполовину — Варшаву, и возле одной — Будапешта — близко очень находятся. Наши части дерутся на территории Германии. Перед нами последний путь, на последнюю столицу — Берлин.

Сегодня впервые читал оперативную сводку за вчерашнее число о действиях наших войск на фронтах.

Село Грудск.

Хозяйка постелила постель, и толкнув меня за руку, предложила:

— «Товарищ спать хоче?!» Ее мальчик заметил:

— «Товарищ еще пише», а маленькая дочь бормочет себе под нос «пан-товарис, пан-товарис». Очень любопытно. Здесь иначе ведь не называют, чем пан, и вдруг им приходится ломать язык на какое-то «товарищ». Мне, например, трудно называть поляков «панами», ведь на самом деле все они простые трудящиеся.

— Пан шиско пише, бо умее писать.

Хозяева дома, где я остановился — настоящие трудящиеся-бедняки. Это действительно люди добрые и приветливые. Если бы такие были все в Польше, то лучшего не нужно было и желать.

Бедняки. Даже хлеба утром у них не было, а продуктов едва-едва хватает. С топливом тоже у них трудно — покупать не на что. Тем не менее они последним со мной делились, и я на них не могу обижаться.

«Друзья» мои поступили так подло и неблагодарно, что даже охарактеризовать их действия трудно. Все мои продукты и даже доппаек они получили и скрылись неизвестно куда, оставив меня голодать. Естественно, они выпьют хорошо и повеселятся. А я то... Бог с ними! Однако прокурору придется пожаловаться. Ведь они набрали продуктов дней за десять — допсахар, консервы, печенье, табак, хлеб, и прочее и прочее. Так-то оно, друзья!

Денег в банке мне не дали. Кассир в дивизии тоже отказал мне в зарплате, мотивируя наличием закона, запрещающего держать резерв при полку и дивизии, и в особенности — выплачивать деньги.

— В СССР получите по вкладной книжке — повторил мне те-же слова кассир.

Писем, однако, получил много — 9 штук, — на одно письмо меньше чем написал.

От Бебы Койфман получил милое письмо, на которое надо дипломатично, подумавши, ответить. Немного все же непонятно она выражает свою мысль и говорит, как бы оправдываясь о своем увлечении, точно она передо мной виновата: «Мне 20 лет и могу же я хоть чуть-чуть увлечься». Забавно получается, — она извиняется передо мной. Теперь я вижу, что ее рассуждения искренни и ей обязательно следует выслать фотокарточку. И напишу ей, что ее фотокарточку не получил — пусть еще одну вышлет.

Ире Гусевой ответил уже. Ее письмо чрезмерно сдержанно и сухо, хотя и немедленно она ответила на мое.

Мама обрадовала: оказывается, она хочет сближения с папой! То-то новость для меня!

Аня Лифшиц пишет очень грамотно и очень хладнокровно, без души.

Софа Рабина хочет писать «учено», но у нее не получается. Неужели она будет иметь успех в литературе и даже займется научной работой в одной из ее отраслей, как хочет? Ведь у нее очень наивные и неотесанные мысли, бедные слова. А помню ее в школе очень толковой и грамотной девушкой. Или несоответствие мыслей на бумаге и в живой речи? Вряд-ли такое допустимо.

Тетя Аня коротко пишет, тетя Люба тоже. Мои открытки доставили всем двойное удовольствие.

25.10.1944

*** выгоню — заключил он и тоже отошел прочь. Я тем временем скрылся из виду.

Попасть на машину мне удалось только когда солнце вползало за горизонт. В пути нас остановил генерал-майор Галай. Двигалась колонна. Это оказался 902 с.п. Я быстро слез с машины и переждал пока пройдет весь полк. Видел и почтальона, и Ксеника, и всех, однако писем не получил. Почтальон говорит, что передал их в дивизию. Потом машина обогнала колонну и я приветствовал полк стоя на ней.

Поздно ночью пришел в местечко Писча. Вошел в один дом на главной улице. Хозяева посоветовали пойти мне в дом по соседству, к девушкам — там есть где ночевать и весело будет. Я увлекся этой идеей и ушел. Однако у девочек было полно гостей, а все другие дома оказались к тому времени занятыми. Обошел все село, трижды заходил в комендатуру, и когда вся эта канитель мне надоела, решил пешком уходить из этого неприветливого места.

Дорогой ехали две брички, и я пошел за ними следом. Возле регулировщика спросил дорогу на Горбу.

— Влево, влево иди! — вместо регулировщика ответил другой голос.

Мы опять встретились!

— Ах это вы, товарищ полковник! — изумился я и поспешил свернуть влево. Оказалось не даром, ибо он был в гневе и напал на старшину, ехавшего на повозке, когда тот сказал ему «Что это за мудак там кричит?!»

Полковник был, кажется, начальником штаба корпуса, но ругался он так матерно, что слышать все это было от такого командира странно и неудобно.

Старшина не хотел меня взять на подводу, и я решил искать себе ночлег. Набрался храбрости уйти в сторону от дороги и пошел прямо на огонек, тускло мерцавший в лесу. Километра три от села отошел. Дом стоял одиноко рядом с лесом, что усугубляло опасность. Но я решил рисковать, ведь судьба до того не раз выручала меня, и, наконец, не все же люди способны на убийство и подлость.

Хозяин дома, выйдя, долго расспрашивал откуда я, сам ли, есть ли еще военные и т.д. Наконец он разрешил заночевать у себя. Я был голоден и сердит, но ужин не удовлетворил меня: хозяева налили мне миску борща, которой был в основном из капусты и юшки, к тому же горчил. Юшку я выпил, но капуста была мне противна. Тогда мне налили полстакана молока. Явно это делалось ценой больших усилий.

Спать постелили на соломе, причем укрыли эту солому каким-то рядном. С тяжелым предчувствием чего-то недоброго лег я спать и дважды за ночь просыпался.

Наутро проснулся рано и хотел было начать писать, но не пришлось — позвал хозяин, дал мне полстакана молока и немного картошки.

Разговорились. Хозяева выявили передо мной целиком свои реакционные взгляды. Они, например, говорили о том, что немцы для них лучше, чем мы, утверждали, что те не накладывали на них таких налогов, не брали для армии столько зерна и даже платили сахаром и жирами, если брали что-либо.

— Сталин дал немного зерна для жителей Варшавы, но это зерно он отобрал раньше у населения еще в большем количестве! Мы не считаем, что Красная Армия освобождает нас — она несет нам другой гнет, еще более тяжелый, чем немецкий. Новое правительство народ наш не признает — это предатели. Поляки смеются с люблинских ставленников Сталина и не допустят, чтобы те были у власти. Вы пришли к нам с оружием потому-что сильнее нас. Если бы мы смогли — мы бы не пустили вас к себе, но те поляки, которые сейчас стоят у власти, предали интересы нашей Польши. У нас привыкли свободно рассуждать, были даже специальные журналы, которые критиковали правительство (мне показали журнал), но все-таки мы любили наше правительство прежнее и сейчас с уважением относимся к нему (портрет Сикорского, который до сих пор висит у них на стене, наглядная тому иллюстрация). Почему ваша страна закрыла для нас границу? В другие страны мы ехали легко и свободно, а к вам нельзя было. Вы закрылись от всего мира, чтобы он не знал о тех ужасах, что делаются у вас! И в то же время вы кричали на всю землю о своих достижениях и успехах. И не стыдно ли вам, такой большой стране, что вы не устояли перед немцами?

— Но, — возразил я — теперь даже враги признают, что мы оказались сильнее Германии в этой войне. Союзники наши очень уважают нашу стратегию и тактику, и даже держат специально военных советников наших при своих армиях. СССР спас мир от немецких разбойников!

— Ничего подобного! Вы допустили до того, чтобы заняли Польшу и другие страны, вы и сами не смогли устоять, и только помощь союзников обеспечила вам успехи. Польша же сумела продержаться целый месяц. Своей героической борьбой она дала вам возможность подготовиться к войне. Немцы только из-за вас пошли на Польшу, иначе они ее не трогали б. Но Польша очень мала, чтобы задержать таких сильных солдат, как немцы, и она уступила их натиску.

— Но Югославия, — опять возразил я — она же еще меньше, и почти совсем не имеет вооружения, однако она сумела организовать внутри себя такое сопротивление, которое затем переросло во всенародную борьбу с врагами. Вы вот говорите, что у вас каждый делает так, как ему хочется. Каждый критикует, каждый покупает и продает и оружие, и продовольствие кому хочет, даже врагу. В Польше нет сплоченности: один тянет в лес, другой по дрова. Смотрите, как наша страна организовала отпор немцам: когда ей угрожала опасность, народ встал на защиту своих рубежей сплоченной стеной и победил! Франция тоже сильная страна, передовая в Европе, однако в ней не было единодушия, были предатели и немцы ее захватили. Польша могла сопротивляться лучше, чем она сопротивлялась. Советский Союз помог бы ей, если бы она захотела этого.

— Она хотела. У нее границы были открыты.

— Да нет же, вспомните, о чем договаривались с нами Англия и Франция перед тем, как мы заключили мир с Германией...

Разговор перешел на другую тему. О евреях. Я нарочно не говорил что еврей, ибо хотел узнать их мнение по этому вопросу.

Хозяин мне показал немецкий журнал на польском языке. В этом журнале были сфотографированы руководители трех государств: СССР, США, Великобритании.

— Эти люди ввергли мир в войну — пояснила жена хозяина (хозяин к тому времени ушел на работу). — Евреи находятся в правительствах всех этих стран, — и она стала показывать, кто именно. — Правительство Роля Жимерского и *** тоже состоит из евреев. Эти люди с отвисшей скулой и красным носом хотят править нашей страной. Но никогда этого не будет! Однажды в Польше хотели поставить одного большого еврея-миллионера у власти, но народ протестовал и его не поставили. У нас все зависит от народа!

О Ванде Василевской:

— Это детская писательница, она писала байки для детей, а Сталин сделал ее великой. Но поляки смеются с нее. Она предательница и ребенок пишет лучше ее.

О Буре:

— Он хотел освободить Польшу сам. Мы не хотим, поляки, быть обязанными вам и платить своей землей за «освобождение». После войны вы заберете Польшу, но Англия и Америка будут хозяйничать над вами. Вы глупые: для союзников вы только пушечное мясо. Все-равно у вас будет строй таким, как захотят они. Они имеют вооружение, людей, но они берегут свои силы. Они подставляют ваши головы, как подставляли раньше и теперь польские.

Об украинцах отзывается с ненавистью: «Они все предатели и их нужно вешать!». Но я решительно высказался против такого суждения и попытался доказать, что ни один народ нельзя обвинить в целом за преступления отдельных выродков.

— Сколько вы видели здесь украинцев-изменников?

— Тысячи!

— Вот видите, а украинцев 46 миллионов человек ***

26.10.1944

Главным препятствием на пути наиболее благоприятного разрешения польского вопроса «служила в течение четверти века узколобая авантюристическая политика польской реакции, занимавшей господствующее положение в Польском государстве и определявшей направление его политики». («Правда», по поводу итогов московских переговоров Черчилля, Идена — Сталина, Молотова. 21 октября).

27.10.1944

Вчера получил 20 писем, но сам написал только 9.

Сюда приехал ночью. Было очень холодно и я не в состоянии был ехать машиной дальше. Люди — хорошие хозяева этой квартиры, но девочек моих лет, или хотя бы для моего возраста, здесь нет. Как неудачен всегда мой выбор!

Султанов отдал мне лишь кусок сала и сахар, остальное, говорит, поел. Консервы, табак, печенье и прочее. Какой же он мерзавец! Я пригрозил ему прокурором, но он попытался запугать меня тем, что я с ним вместе пил. Палатку мою он тоже не хочет отдавать. Говорит, положил на подводу, а на самом деле пропил. Капитан Романов молчит, делает вид, что непричастен ко всему, но он-то голова, а Султанов — орудие желания капитана выпить.

Село Нова-Вещь, Повед Соколув, Варшавского воеводства.

Здесь ночую сегодня. На машину не попал. Прокатился на одной из попутных километра три. Ехало много свободных, но они не брали. Шофера, с равнодушным от благополучия и довольства лицом, отрицательно качали головой, и еще увеличивали скорость машины, когда я просил поднятием руки остановиться. Наши машины, дивизионные, тоже обгоняли меня в пути.

Подвода, с груженным на ней мотоциклом, следовала по тому же маршруту, что и я, на ней и доехал.

Весь день на дворе стоял жгучий мороз. Всю деревню обошел, но везде, под разными предлогами отказывали в постое.

Только здесь мне оказали гостеприимство. Хозяйка внимательно отнеслась ко мне с самого момента моего прихода: она и ее молодая дочка стали делать мне комплименты, что я «красивый, чернявый». Хела, — так звать хозяйскую дочь, сразу в упор спросила меня, сколько мне лет. Я сказал, и в свою очередь спросил ее о том же. Ей — 19. Она интересна, но слишком высока, чего я не люблю. Однако попытался с ней поамурничать. Не получается. Тем более, что сюда попал Маженов и остался ночевать. Он, со своими подходами...

Впрочем, и здесь он не преминул совершить подлость. Несмотря на то, что я первый пришел в квартиру, он улегся в приготовленную для меня постель и сказал, что со мною ему будет тесно. Решил не скандалить с ним и лечь на соломе. Подлецам всегда везет!

Милая Галя!

Я не раз намеревался поговорить с Вами просто и откровенно обо всем, что у меня накопилось для Вас в лексиконе. Но мысли оказались скудными, а слова слабыми, чтобы передать Вам всю полноту моих чувств. Так позвольте с Вами говорить языком сердца, позвольте, раз на это пошло, быть до конца откровенным и прямым.

Я увидел Вас впервые много дней и, пожалуй, месяцев, назад, когда был направлен в дивизию на семинар, еще задолго до Мало-Колосова. Но тогда Вы промелькнули в глазах моих, словно чудное виденье, и спустя много времени я все еще не могу Вас увидеть. В Мало-Колосове я, впервые с Вами встретясь, прочел в Ваших глазах столько великолепия, глубины, что словно обезумел и с тех пор мечтаю о Вас.

Три дня подряд, будучи в резерве дивизии, я добровольно дежурил при оперотделе специально только для того, чтобы увидеть как Вы танцуете, как поете, как светите красотой и умом всюду, где только появляетесь. Однако, я не мог довольствоваться одной мечтой и решил во что бы то ни стало поговорить с Вами. Только условия и события весьма неблагоприятствовали этому — Вы находились круглосуточно на работе, всюду были люди со злыми языками, и я не хотел навлечь на Вас неприятность своим внимнием. Поэтому я написал записку, в которой предлагал встретиться в условленном месте и ждал Вашего согласия. Не доверяя людям, я лично решился передать эту записку Вам, но вместо встречи или ответа получил пощечину, переданную, к тому же, через другие руки, и ставшую, таким образом, известной за рамками нашего интимного разговора.

У меня хватило самолюбия отречься от своей мечты о Вас и постараться больше не видеться с Вами. Однако, не весьма надолго. Прошло время, и вот видите — я опять вернулся к старой мечте своей, вернулся к Вам; с новой силой Вы всколыхнули мое сердце, зажгли его огнем неугасимой страсти и беспредельной нежности к Вам.

Юноша — можете подумать Вы обо мне. В наше время нельзя ведь думать о настоящем, искреннем чувстве к девушке; сейчас у людей другие животные страсти и скотские интересы. Пусть так, но я именно хочу, чтобы Вы поняли мои бескорыстные и чистые чувства и оценили, в сравнении с пошлыми временными интересами окружающих Вас людей.

Я много о Вас слышал и много интересовался Вами. Но ничему не верил из того, что мне о Вас говорили и продолжаю обожать Вас больше всего на свете. Однако, Ваше отношение ко мне более чем странно и оскорбительно для моего самолюбия. Вы, повторяю сказанное Вам вчера, избегаете откровенного разговора со мной, и тем самым затягиваете развязку, которая должна в ту или иную сторону изменить взаимоотношения между нами.

Очень может быть, что я показался Вам надоедливым и пустым человеком, с которым, в силу его навязчивости, излишне разговаривать: ведь Вы буквально убежали от меня, когда я попытался объясниться с Вами. Но почему? Этот вопрос наряду с рядом других вопросов, незаданных Вам, с многими другими вопросами, навеянными Вашим образом, до сих пор продолжает оставаться гвоздем моего воображения, и я умоляю Вас — помогите разрешить мне все сомнения, ответьте честно — сообщите Ваши размышления или, возможно, сомнения.

Неужели Вы предпочитаете большого, но старого начальника, человеку, обладающему незаменимыми для жизни качествами: молодостью, искренностью, чувствительностью. Не думайте, однако, что я буду менее чувственен. Ваша жизнь не должна быть загублена. Мне жаль Вас потому еще, что я люблю Вашу молодость и трепещу перед ней.

Но смею Вас заверить, что Вы еще услышите обо мне, если не теперь, то в ближайшем будущем и, возможно, сумеете пожалеть о несостоявшемся (если, увы, так суждено) нашем знакомстве.

Настаиваю, тем не менее, на убедительном и правдивом ответе, который поможет мне оценить и осмыслить дальнейшее.

Жду ответа. Владимир

28.10.1944

Польша похожа на злого, капризного ребенка, с которым нянчатся, из-за которого убивают много времени очень взрослые и очень серьезные люди. Повидал я Польшу, и насколько мог изучил ее нравы, быт и обычаи. Много внимания здесь придается внешнему лоску.

Жители ездят на велосипедах. Пешком редко ходят. Велосипеды здесь — предмет первой необходимости. Дороги все мощеные, дома очень красивые и много больших. Если проехаться Польшей в качестве наблюдателя-туриста, — впечатление от этой страны может получиться весьма превратное. А на самом деле, искушенному наблюдателю, познавшему и другую сторону жизни и устройства Польши, открывается нисколько не привлекательная картина. Люди, обутые в зимний период в сандалии и лапти; лохмотья шелковые, правда, изящные, но лохмотья, в которые одеты они; борщ из одного бурака и воды, который они едят; схваченные проволокой плуги, которыми они пашут и обработка земли вручную... Детская, почти, промышленность. Маленькие кирпичные заводики, фабрички, с жирными, отъевшимися хозяевами-помещиками и нищие батраки-рабочие и крестьяне, которым продуктов хватает едва на жизнь. Огромные магазины частников, недоступные, из-за установленных в них цен на товары для основной массы польского населения. Большие серые деревянные кресты, так неприветливо открывающие вид на деревни у входов и выходов ее. Деревянные дома, даже в городах. Деревянная Польша!..

Косув-Лядский, Повед Соколув. Решил остаться здесь, хотя дивизия ушла далеко вперед.

В городе Косув мы с Маженовым остановились перед одним магазином, заинтересованные его содержимым. Денег не было, и Маженов сокрушенно вздохнул. Стоявший неподалеку местный житель, слышавший наш разговор, подошел и предложил зайти к нему, попить чаю. Маженов сказал, что от водки не отказался бы, но чаю не хочет.

— Можно и водки, — сказал человек и повел нас к себе.

Там нам налили чаю, принесли по два яйца. Но видя, что мы не прочь все-таки выпить немного, поставили поллитровку, лук, сделали яичницу и пошло пированье. Выпил я немного, 4 стопочки кажется, по 75 грамм каждая.

За столом выяснилось, что пригласившие нас к себе люди — евреи, бежавшие из концлагеря, так называемого лагеря смерти Треплинника.

15.11.1944

Сегодня мне улыбнулось счастье неожиданно совсем, в лице девушки пришедшей сюда в квартиру.

Когда она договаривалась с хозяевами, я сразу изъявил свое согласие, чтобы она здесь поселилась. Хозяйка не совсем была довольна появлением девицы, но после настойчивых просьб ее, согласилась пустить на квартиру.

16.11.1944

Наконец-то получил письмо от Клавы Плескач, и надо сказать, сразу разочаровался в ней. Лучше она совсем не писала б мне. Я любил бы ее страстно и уважал бы по-прежнему. Но теперь...В ее письме не видно того ума и глубины мысли, которые я в ней предполагал, к тому же она безграмотна ужасно.

Занялся сейчас составлением объяснительной записки для моей новой приятельницы-квартирантки, которую хотят исключить из партии по обвинению в сожительстве и пьянствовании. Подумать только, какое постыдное обвинение для девушки! Она говорит, что обвиняют ее несправедливо, и попросила помочь ей оправдаться. Я слабый и податливый и сравнительно легко она меня склонила помочь ей.

Хотел ответить на письма. Сегодня рекордное число — 4. Как изменились времена все-таки. Не так давно я получал по 10–15 писем в день, а однажды — 29! Но вот уже много дней, как я совсем ничего не получаю, или одно-два письма в день.

От коммуниста
сержанта
Сидорчук Н.Т.

Начальнику политчасти
248 сд полковнику
Дюжилову

ОБЪЯСНЕНИЕ

Ввиду обвинения меня в плохом поведении, как коммуниста, считаю необходимым ознакомить Вас с истинным положением вещей.

В день празднования 27 годовщины Октябрьской Революции, командир 2 дивизиона 771 артиллерийского полка, где я до последнего времени находилась, капитан Фисун, в ознаменование нашего праздника организовал вечеринку, куда была приглашена и я.

После окончания празднований, когда присутствующие стали расходиться, капитан Фисун, видя, что я не совсем в трезвом состоянии, посоветовал мне идти отдыхать в подразделение. Но когда я оказалась на улице и увидела что на дворе темно и грязно — решила вернуться в квартиру, так как плохо себя почувствовала. Но, вместо того, чтобы помочь мне в моем состоянии, часовой по ряспоряжению капитана Фисуна не впустил меня в дом, говоря, что получил соответствующие относительно меня указания. Даже тогда, когда я постучалась в окно, мне не открыли, не обратив никакого внимания. На мою просьбу помочь мне дойти домой никто не прореагировал. Я тогда окончательно ослабла и упала.

После произошедшего со мной из дома вышли несколько офицеров ***

17.11.1944

Второй день ни в клубе, ни на почте нет газет. Писем тоже не было сегодня, и я отвечал исключительно на старые. Скучно. Читать нечего, а писать неудобно, так как в доме теснота и шум.

Хозяева и их дети рассказывали мне польские анекдоты, из которых наиболее многочисленные и едкие — о евреях. Спели даже несколько песен польских, высмеивающих «жидов». Мне было неловко слушать и глазам моим стыдно смотреть на этих «представителей интеллигенции», радостных в устремлении своем и детей своих опорочить другую нацию, развивая в них расовую ненависть и национальный шовинизм. Но что я могу поделать? Я в чужой стране и отвратительные обычаи и нравы этой чужой мне державы не могу критиковать открыто, хотя и изредка, в деликатной форме, я себе это позволяю.

18.11.1944

В ожидании обеда. Моя хозяйка с каждым днем проявляет по отношению ко мне свою мелочность и скупость. Сегодня, сказать, когда я стал умываться ее мылом, она подошла ко мне и предупредила, что мыло стоит 500 злотых и поэтому «я нихце чтобы вы умывались моим мылом». Другой аналогичный случай с одеялами. Сначала, когда я перешел в холодную комнату спать, она дала мне укрываться три одеяла, но на другой день одно забрала, а вчера лишила меня еще одного. Так-что сегодняшней ночью я основательно намерзся.

Проявляя максимум терпения, я, при всем при том, не оставляю своего намерения дать им понять, панам-учителям, насколько они противные и неприветливые люди и как они не похожи отношением своим на граждан моей социалистической Родины.

Девушка, поселившаяся со мной, ведет себя смелее и непринужденней. Она вызвала недовольство хозяев тем, что иногда пользуется предметами их домашнего обихода: полотенцем, мылом, а сегодня, по ошибке, стала чистить зубы хозяйской щеточкой.

— Ей щетину надо дать, раз она не понимает — шутили хозяйские сыновья после того, как возмущенная пана-хозяйка рассказала о случае со щеточкой, прибавив при этом, что придется прятать и запирать теперь.

Написал письмо в «Красную Звезду», которое явилось скорей копией моего письма в «Крокодил», чем самостоятельным сочинением. Одно письмо написал маме. Больше некому писать, ибо мне никто не пишет.

Девушка, что поселилась в одном со мной доме — чистая дрянь. Я весьма сожалею, что помог ей оправдаться перед ДПК, она этого не стоит. Грубит со мной и не хочет разговаривать, между тем как ежедневно, по несколько раз подряд, приходят к ней разные мужчины — и трезвые, и пьяные, и под видом «больных», с которыми она неприлично кокетничает и отвратно ведет себя.

Но что-то в моем сердце трепещет при ее появлении. Нельзя назвать Нину (так она именуется) красивой или умной, нельзя ее считать содержательной и солидной, несмотря на то, что ей уже 23 год пошел. Тем не менее, она — девушка, и моя натура слабеет перед нежностью и теплотой женского существа. А впрочем у меня хватит силы воли проявить известную твердость и долю гордости в отношении этой развращенной особы. Этот товар мне не по вкусу. Особая порода животного, которое ни в коей мере не походит на человеческое существо.

Видел вчера фильм «Большая земля» — о работе нашего тыла, перебазировавшего промышленность из Ленинградской области и самого города на Урал. Картина мне показалась недоработанной, сюжет натянут и не до конца раскрыт.

Действующие лица — живые и правдивые, но все их поведение становится непонятным и несколько бессмысленным, когда неожиданно обрывается сюжетная канва фильма.

20.11.1944

Вчера выехал из Мужичина. Хозяева на прощание решили быть до конца откровенными и высказали «наболевшее» Нине.

Был праздник артиллерии. Я маленечко подвыпил. Не хотел ссориться и молчал, когда хозяин требовал от меня, чтобы я свидетельствовал его невиновность в оскорблении часового мастера.

Адрес учителя все-же постарался записать, несмотря на протесты жены, которая говорила ему по-польски: «Все это ты на свою голову делаешь. Они все одинаковы и адреса им не следует давать». И действительно, так оно и будет — непременно им придется пожалеть — ведь я напишу всю правду о его скупости и о моих выводах, об отношении ко мне его семьи. Всю подноготную вскрою перед ним, расскажу ему о его ничтожестве. Ведь за все время моего здесь пребывания я не сделал хозяевам ничего плохого, несмотря на их скверное отношение ко мне.

И только перед отъездом я взял на этажерке 6 тетрадей — пусть помнит меня, раз на то пошло!

Нина перед отъездом перестирала белье своему командиру, договорилась с часовым мастером о довершении ремонта часов и отправилась в медсанбат за медикаментами.

— Если хочешь, проводи меня до медсанбата, тут недалеко — три километра. Но зато продолжим наш вечерний разговор, и ты не пожалеешь.

Я согласился, но продолжить этот интересный разговор для меня не пришлось, так как медсанбат выехал, Нина не получила чего следовало и была расстроена. А разговор состоял в следующем. Когда я подошел к ней и хотел приласкаться, она оттолкнула меня грубо, поругалась со мной, а вечером вспомнила мне, что я не могу «завлекать девушек». Я поинтересовался, как это нужно понимать и до 12 ночи я наблюдал, как она стирала, и не спал только затем, чтобы выслушать ее рассказ.

— Видишь ли, я старше тебя на год и некрасива собой, — скромно начала она — но я могу привлечь и расположить к себе любого мужчину, как бы он ни был интересен. Вот ты, красивый парень, неглупый довольно-таки, но я уверена, что ты уже трепещешь передо мной. А почему? Да ведь ты еще не настолько опытен в жизни, как я, и не можешь понимать женщины. По своему отношению ко мне, скажем, ты показал, что у тебя в отношении женщины детские мысли и поведение. Женщина не любит, чтобы противились ее воле и делали ей назло.

Я был согласен с ней. Все, что она говорила, было действительно так, и я готов был ее, чем бы она только пожелала, благодарить за откровение.

Рассказывала она о половом влечении, которое она испытывает (боже упаси не ко всякому!) к любимому мужчине.

— Что ты понимаешь! Ты хочешь только ласки от женщины, а ведь самое прекрасное другое! Вот я, например, какое блаженство испытала прошедшей ночью, когда знала, что ты хочешь меня, что могу я позвать тебя, но не стану этого делать...

У нее кончилась вода, и ей надо было принести новую...

21.11.1944

Станция Лохув.

Какая просто таки поразительная разница между людьми! Здесь меня так приняли, и окружили такой заботой, что, право, уезжать не хочется дальше. А ведь мне должно еще вчера двигаться отсюда.

Узнал маршрут у майора Щинова. Он был настолько добр, что ознакомил меня с конечным пунктом следования нашего соединения, предупредив, однако, чтоб я не попадался (окажись там раньше других) на глаза генералу, иначе ему (Щинову) будет крупная неприятность. Я пообещал.

Здесь квартируются две девушки военных, работающих в качестве вольнонаемных портных в одной из мастерских части. Одна из них очень интересная. Зовут ее Лида.

Позже. После обеда уезжаю. Какой парадокс опять на пути мне встретился! Лида, эта молоденькая, славненькая девчушка — замужем! Только что узнал от хозяйки. А ведь ходил специально ради нее в мастерскую. Впрочем, мастерская тоже сегодня выезжает, и начать перешивку шинели мне не удалось договориться. Теперь мой курс на Минск-Мазовецкий.

Хозяйская дочь тоже хорошенькая, но дикая чересчур, и родные все время на глазах — обнять ее неудобно и любезничать с ней неловко. А на сердце такая печаль и скука, что без ласковых объятий и нежности девичьей отвести ее немыслимо. Отсюда и потребности в перемене климата.

Мне не дано знать, что впереди ожидает меня, но, доверяясь своей судьбе, я без раздумий рад всегда с головой окунуться в будущее, такое туманное и неизведанное.

Дорогой из Садовно в Лохув познакомился с шофером, который меня подвозил сюда. Он подарил мне две открытки-видика. Рассказывал, что узнал от знакомой девушки о моих литературных делах, и просил, чтобы я прислал ему стихи на вечную, битую, но живую тему — о матери-старушке, одиноко грустящей о сыне, и о любимой девушке Марусе. Я пообещал и взял у него адрес.

Вчера узнал из «Красной Звезды» что умер И. Уткин. Я весьма давно его видел. Он не понравился мне своей надменностью, но поразил богатством ума и хитрой легкостью стихотворного изложения.

Под некрологом о его смерти подписалось большинство выдающихся писателей нашей страны, в том числе и Л.-Кумач, о котором Уткин так нелестно отзывался, когда выступал на литературном воскреснике в Днепропетровске. В некрологе говорится: «трагически оборвалась жизнь талантливого и ...», но где и как он погиб — не сказано.

Илья Эренбург опять напоминает о Париже и Франции, которую до сих пор наводняет Пятая колонна. Его статья исключительно правдива и своевременна, но не знаю, повлияет ли она на общественное мнение Франции — слишком оно сейчас противоречиво и запутанно действительностью.

Село Страхувка. Сегодня сделал рекордную цифру маршрута — 12! Ехал на прицепе тягача медленно и с большими остановками. Сюда прибыл, когда уже было темно. Опять, как и везде, нигде не пускали, ссылаясь на запрещение комендатуры, на тесноту помещений, на отсутствие коек и т.д., и т.п. Надоело. Решил зайти к беднякам. Без разговоров приняли, угостили польским супом, галушками из картофельной муки, молоком и капустой. Какая безвкусица! Но, тем не менее, поел.

До Минска-Мазовецкого отсюда от 29 до 32 километров по разным толкованиям. Людишки из отдела укомплектования корпуса, с которыми я когда-то ехал уже на машине из Косова, теперь отказались меня посадить, хотя места в машинах было вдосталь. А один лейтенант вдобавок еще и обругал меня матерно. Мерзавец! В отчаянии, после тщетного и утомительного ожидания, я решил сесть даже на эту черепашью тягу-трактор. Но он сломался дорогой, шофер устал и ушел отдыхать в попутную деревню. Я пошел дальше, но сделал не более 1 километра и решил приваливать. Измучался.

Здесь совсем какой-то специфический акцент. Еще трудней разобрать, чем в Мужичине. Их речь стоит мне большого напряжения ума и слуха.

Влюбился в портрет Богоматери, висящий здесь на стене. Какая удивительно красиво скомбинированная женщина! Поистине идеал красоты девичьей! Кое-что здесь есть от Тамары, но более утонченное, кое-что от других девушек, и опять лучше!

Слов не хватит для описания всех достоинств, глядящей на меня с портрета девушки. Скажу просто: люблю ее, и обнял бы ее так крепко, так пламенно, кабы она не была портретом и не смотрела на меня так неподвижно и безучастно.

22.11.1944

Хозяева сильно и азартно ругаются. Мать-старуха особенно яростна в этом отношении, и с нее начинаются все споры и грызня. Начал было писать стихи, но в комнате поднялся такой гвалт, что нельзя было.

Уже вполне светлое утро, но я жду завтрака и в душе жалею, что сюда попал. Я не люблю криков и бедности. В довершении всего скупость старухи мучительно отражается на моем терпении. Помимо этого — люди темные, они не понимают, что когда человек пишет, ему не следует мешать, и все время перебивают меня пустыми вопросами, на которые из приличия нельзя не ответить.

Вчера, когда я ложился спать, хозяева спросили меня, куда я дел пистолет. Я сказал, что у меня его нет, но сразу же пожалел об этом, ибо в квартире двое мужчин и кто знает, что они могли задумать. Сначала я чувствовал себя тревожно, но потом уснул и наутро увидел, что все обошлось как нельзя лучше — ведь я опять один в селе.

Минск-Мазовецкий. Ехал до города с большим комфортом — на бочках с бензином, и весьма быстро прибыл сюда. На этот раз моя машина оказалась самой скоростной из всех попутных, так-что я почти прилетел на ней в этот район. Дорогой даже едва пилотки не лишился — ветром сдуло. Когда слез, почувствовал, что сильно намерзся, и хотя машина еще не подъехала к городу вплотную, решил больше на нее не садиться и пройтись пешком, чтобы согреться. И только возле пропускного пункта у входа в город, когда у меня спросили документы, я спохватился, что у меня выпал блокнот, на котором был записан маршрут дивизии. Очень опечалился, но не так пропажей блокнота, как отсутствием у меня маршрута, который едва запечатлелся в моей памяти. «Через Минск-Мазовецкий на Ягодин». Ягодина никто не знал ни в комендатуре, ни на КПП, ни жители Минск-Мазовецкого, ни даже военные карты, показанные мне одним офицером.

Я стал сомневаться. Единственное, что вселяло надежду — это непрерывно курсирующие машины (но во все стороны) со знакомыми буквами и цифрами «Д», «Т», и, наконец, нашей «8». Точного пути этих машин я установить не мог, и, казалось, окончательно лишился выхода из своего отчаянного положения.

Махнул рукой и отправился посмотреть город. Это первый достаточно крупный встретившийся мне в Польше город. Ровная асфальтированная улица тянется через весь Минск-Мазовецкий, составляющая вместе с прилегающими к ней переулками центр его. Здесь магазины столь многочисленны и разнообразны в своем ассортименте, что даже удивительно становится, откуда столько богатства в таком далеко не перворазрядном городе. Сказать к слову — Днепропетровск в десятки раз больше этого уездного центра Польши, но там магазинов и не предполагалось, таких как здесь.

Дома невысокие. Выше трехэтажных, кажется, нет, но все они шикарно выглядят, имеют кричащую форму и отделку, как изнутри, так и снаружи.

Шумная праздная толпа, женщины, как одна, в белых специальных шляпах, видимо от ветра надеваемых, которые делают их похожими на сорок и удивляют своей новизной. Мужчины в треугольных шапках, в шляпах, — толстые, аккуратные, пустые. Сколько их!

Крашеные губки, подведенные брови, жеманство, чрезмерная деликатность. Как это непохоже на естественную жизнь человечью. Кажется, что люди сами живут и движутся специально лишь ради того, чтобы на них посмотрели другие, и все исчезнут, когда из города уйдет последний зритель.

Костел белый, огромный, красивый. Велосипедов исключительно много и они являются обычным средством передвижения. Женщины, мужчины, дети и даже старики — все на велосипедах.

Базар очень большой и многолюдный. В жизни не встречал лучшей толкучки! Торговцы наперебой выкрикивают свои товары и когда покупатель подходит к прилавку — обращают его внимание популярным в Польше оружием вежливости «прóше». Все дорого. Коробка спичек — 40 рублей, расческа, даже самая никудышная — 200–250. Остальное меня не весьма интересовало, однако удивился, когда узнал что 100 грамм сала — 40 рублей. При нынешних ценах это дешево.

В магазине приобрел три пера для вечной ручки по 40 рублей каждое. Это разорительно для меня, но ничего не поделаешь... От расчески отказался пока, но от перьев не смог. Слабое сердце у меня насчет этого товара. Чернило тоже купил специальное. Только вот ручку наладить никак не могу, а к мастеру идти боюсь, ибо он может шкуру содрать.

Вспоминается мне село Страхувка, где я ночевал вчера. Нынче утром на квартиру где я остановился, явилась одна, славненькая личиком, паненька. Я предложил ей стул и почти силком заставил сесть. Она отмежевывалась от моих приставаний, а потом вдруг неожиданно сказала: «пан похож на жидка».

— Как это понять? — изумился я.

— На еврея пан похож — объяснила девушка.

— А может быть я и есть еврей — ответил я, и паненька вдруг мне опротивела.

Как здесь не любят евреев! Жутко подумать, какую пошлость взглядов и тупость мировоззрения развила в людях польская реакция, как сильно впиталось это гнилое понятие о людях других наций и народностей в пропахший горькой пилюлей дух польский.

Был в клубе-агитпункте, но там кроме газет за 18 число ничего свежего не нашел. Военторга здесь нет — он наезжает временами. Варшава — 45 километров отсюда, и по рассказам жителей, немцы обстреливали не раз Минск-Мазовецкий огнем дальнобойной артиллерии. Многих убило и многих ранило.

Еще в начале своего обзора Минска Польского, набрел на огромное скопище людей с лошадьми и свиньями. Подумал что базар, однако, когда вошел внутрь, и поинтересовался чем люди торгуют, мне со смехом ответили, что это мобилизация лошадей и сбор контингента свиней происходит.

Прочел надпись: «ксенгарня». Вошел.

— День добрый, что продаете пани?

— Здесь библиотека, а вот в другой половине книжный магазин.

Мне понравилась эта идея: библиотека-магазин, но на русском языке ничего не было, а по-польски я еще младенец. Спросил словарь или букварь, но ни того, ни другого не оказалось. Молоденькая продавщица, как зачарованная стояла возле стеллажей и смотрела широко на меня.

— Довидзення — я ушел и откланялся.

Польские военные девушки встретились мне в другом магазине. Внимательно посмотрел им в лица. Их было две, и обе обладали такими молодыми, нежными, слегка неестественными от белизны своей ликами, что неудержимо захотелось подойти и притронуться к их щечкам: действительно ли эти девушки живые, или может это только чудесные и кажущиеся мне создания художника-ангела?!

Почти до вечера бродил по городу, а когда надоело — всерьез задумался насчет отыскания своей части. Стал спрашивать у встречных солдат и офицеров, в комендатурах — никто не знал. Машины мелькали своими номерами, знакомыми буквами на них, курсировали во все стороны, чем окончательно сбили меня с толку и оставили недоумевающим на перекрестке одной из улиц.

Вдруг мимо меня пробежала повозка, гружёная кирпичом, на передке которой крупно, но поблекши, было выведено «8».

УРР — сообразил я, когда повозка уже отъехала далеко от меня, и кинулся догонять.

Солдаты на повозке рассказали мне, что штаб дивизии недалеко в местечке расположен, а полки еще ближе в лесу, в 3–5 километрах от Минск-Мазовецкого. На душе отлегло.

Я остался «пшеноцеваць», и опять, как и всюду ранее, долгие и почти безнадежные поиски квартиры, нарочито-невинные жесты жителей «тут нéма места», и, наконец, в виде доброй феи, благосклонная хозяйка-старушка, безоговорочно приютившая и накормившая меня.

23.11.1944

Окраина Минск-Мазовецкого. Проснулся сегодня рано. Хозяева оказались исключительно приветливыми поляками, каких я еще здесь за все время нахождения в Польше не встречал. Старушка-мать имеет 61 год, ее муж на 8 лет ее старше, но мечтают дожить до окончания войны и увидеть хотя бы один год мирного времени. Они много пережили, большинство родных потеряв в молодости от туберкулеза, или, как здесь принято называть, «холеры».

Дочь стариков, средних лет женщина, лишилась мужа при немцах, которые его угнали в Германию, оставив на руках ее полуторагодовалую дочурку Марысю. С рассвета она уходит на работу и возвращается вечером. Зарабатывает она немного, но получает продукты, и в состоянии обеспечить прожиточный уровень стариков и себя. Дочь на руках бабушки, которая, к тому же, и стирает, и готовит, и заведует всем небогатым хозяйством.

Доброта этих людей не имеет границ. Они не жалеют и готовы поделиться даже последним, имеющимся у них.

Поджарили для меня картошку на масле, угостили капустой соленой с луком и маслом приготовленной, дважды за вечер вынудили выпить чай с маслом-хлебом, сахаром.

Постель приготовили роскошную, хотя им пришлось для этого сильно потесниться.

Сейчас готовится завтрак, предчувствую, вкусный. Жарится сало, лук. Тепло топится маленькая железная печурка, которую хозяева приобрели из-за недостатка и дороговизны дров.

Маленькая Марыся меня боится и весело воркует возле старушки-бабушки. Ей сейчас два годика, но она уже много перенесла, и когда на дворе слышится гул самолета, она вся съеживается и в страхе бросается в объятия к бабушке: «ой, бу-бу-бу!». И больно становится мне, взрослому, от переживаемого крошкой ужаса, вселенного в ее маленькое сердечко дикой, нелепой, империалистической бурей войны.

Вечер. Хуторок близ Якубова. По прибытии в Якубов Лысенко меня вызвал тот час же к себе. Однако он никуда на должность не определил меня, и только предложил почитать стихи или дневник. Потом он расстроился из-за плохо приготовленного офицерам обеда, и совсем ему не до меня было. Назначил мне аудиенцию на завтра.

Квартиру не нашел в Якубове, и очень пожалел, что не имею возможности попасть снова в Минск-Мазовецкий и воспользоваться любезным предложением двух женщин (одной молодой), оказавшихся мне случайными спутницами по дороге на Ягупов, переночевать или вообще поселиться у них, где они были раньше, когда ночлег стоил мне таких тщетных поисков и усилий... Сейчас опять долго искал квартиру вблизи от Якубова, ибо Лысенко мне не позволил далеко уходить.

24.11.1944

На хуторе устроился вместе с летчиками в одной милой хатенке, у одной не менее милой паненьки. Она на два года старше меня, но очень элегантная и милая девушка. Ее родители радушно приняли меня, а сама она даже подшила стряпли на моей шинели, которые безобразно свисали книзу. Ужинал весьма неплохо, а завтрак был приготовлен для меня так старательно, что до сих пор не забывается его великолепие. На прощание записал адрес девушки, местный и Варшавский, где живет ее тетя.

Стефания Хжановская
Stefania Chvzanowska
Pow. Minsk Masowiesk
Woj. Warszawske, gm. Jakubobo.

Лысенко не застал в отделе кадров — он уехал в Армию, и опять я остаюсь в неведении относительно себя. К счастью, почта ушла на другую квартиру, а я остался на ее месте. Сюда добавили четырех солдат из связи, и пока даже не знаю где буду спать, но, тем не менее, я близко нахожусь от столовой и отдела кадров, что избавляет от напрасных и длительных поисков квартиры на отдаленных хуторах, и очень доволен, несмотря на отсутствие здесь паненок и приличных условий жилья.

Сейчас вернулся с танцев. К сожалению, только присутствовал и жадно смотрел, как другие перебирают ногами. Девушки были не особо шикарны — выбор был невелик, но, тем не менее, хотелось бы и мне иметь уменье и возможность так свободно и безоговорочно взять любую из них и повести под сердечные напевы гармони.

Летчики живут хорошо. Каждый вечер устраивают концерты, танцы — развлекаются, и только по заданию вылетают в воздух. А наша жизнь не имеет себе равной по своим тягостям и лишениям. Все летчики, даже женщины, имеют награды, хоть многие совсем молоды по годам и опыту работы и все только младшие лейтенанты.

Получил письмо от Ани Лифшиц. Милое. Так просто написано и коротко, а все-таки радостно на душе от него. Почему только она все же слов жалеет для меня и так сдержанно разговаривает?

Папа долго не пишет, я уже серьезно стал переживать — более месяца нет от него писем. Беба, Нина и все другие девочки, за исключением Ани К., молчат уже долго.

Вообще с перепиской неважно у меня дела обстоят за последний месяц.

25.11.1944

Лысенко сегодня опять не застал, хотя дважды к нему заходил. Ездил в тылы днем, однако ни Побиянова, ни полковника Жирова не нашел, поэтому ничего в отношении обмундирования не добился.

День пробежал так стремительно, что и ухватиться за него не успел. Еще ничего не написал и прочел разве только полстранички из польской газеты «Wolnosc». Меня она весьма заинтересовала ввиду ряда обстоятельств, явившихся для меня полезными и давшими мне правильное представление о сущности нынешней польской прессы на освобожденной территории.

Для всей польской печати характерно, что она почти не проявляет самостоятельности в суждениях и является сродни нашему «Кировцу». Целый ряд статей я читал ранее в наших газетах, но под другими названиями и подписями. Теперь все они перекрашены на польский лад. Я не говорю о политической стороне дела, но с чисто художественной точки зрения подобное бесшабашное заимствование и перелицовывание наших публикаций я бы назвал плагиатством. Для меня, однако, полезно было читать в польском переводе уже однажды прочитанное по-русски — для лучшего усвоения польского разговорного стиля. Отрадно только, что настроение всей польской печати дружественно нам и благоприятно для нас, а поляки любят читать газеты и пусть критически, но усваивать их содержимое. Так-что будучи живыми свидетелями текущих событий и видя наше относительно благородное поведение в их стране, желание наше помочь им избавиться от коричневых изуверов Гитлера — они сумеют преломить в своем сознании всю правду о нашей стране и о советских людях.

Слушал песни маленьких польских девочек. Дети любят, когда ими интересуются взрослые, и своим вниманием к ним я сумел расположить к себе девочек. Они доверчиво стали со мной играть, разговаривать, а потом и вовсе, крепко обняв, стали тихонько петь свои песни. И о чем только не рассказали они мне в своих «спевах»! Поразила меня только серьезность и злободневность всех песен, а также то, что все они, с точки зрения морали, не подходят возрасту этих девочек-первоклассниц. Типичная тема для всех пропетых песен — любовь и война, а дети не понимают, да и не могут понимать всей глубины этого вопроса, и потому для них рано затрагивать его.

Передо мной открылась замечательная перспектива! Топограф дивизии Зыков предложил мне серьезно заняться топографией, дабы стать полковым топографом. Очень многообещающая работа! Во что бы то ни стало нужно освоить этот всегда необходимый предмет. Пусть даже я и не стану топографом, но поскольку мне предлагается помощь со стороны знающего человека, почему бы не взяться?! Наука никогда не помешает!

А сейчас напишу несколько писем; записку тронувшей мое воображение Гале (кажется ППЖ Галая), и пойду посмотрю танцы.

О Тамаре Лаврентьевой узнал весьма печальную новость: она уехала в Германию. Сама или по принуждению, мама не пишет, но факт фактом.

03.12.1944

Событий много. Получил предписание в Девятку. Но не на должность. Направляли меня в Пятую и Вторую, но отказался. Начальник отдела кадров новый. Человек, по-видимому, другой, чем Лысенко. Он, со слов Пивня, заключил, что я больше в резерве был, чем на передовой. Кричал на меня и говорил, что я хлеб даром ем; а когда я посоветовал ему направить меня в армию, он возразил, что там и не такие как я есть люди, и полковники, и подполковники, а нет им работы. Преднамеренно направляют в резерв полка. Полушкин почему-то оказался в отделе кадров: «Вы его в пехоту направьте — пусть учится!» — позлорадствовал он.

Предписание получил сроком на несколько часов явиться в полк, но пойти туда думаю завтра. Утром поеду в тылы, — выясню насчет обмундирования, а потом, после обеда — в Девятку.

От Мити кладовщика узнал, что Тося-военфельдшер читала с Галиной мое письмо. Интересно узнать у Тоси мнение Галины — ведь та не отвечает упорно.

Сегодня, когда собирался на почту, мимо моего дома проезжал Галай. В руках у меня были семечки, в зубах папироска, а на плечах наброшена шинель. Успел выбросить семечки и поприветствовать Галая. Он посмотрел на меня из машины и погрозил пальцем.

Долго смотрел вслед промелькнувшей машине и не мог понять причину его сегодняшнего недовольства. Может быть Галя, а может быть форма моя оставила нехорошее у него впечатление. Кто знает?!

Получил 6 писем, а отправил сегодня 15, чтоб не соврать. Как мало мне теперь пишут.

В клубе узнал много новостей. Де Голь в Москве, М. Андерсен-Нексе — в Ленинграде. Черчиллю 70 лет. Новое польское эмигрантское правительство сформировал в Лондоне Арцишевский. Квапинский вошел в его кабинет. Это антисоветская клика. Они только и занимаются склоками и интригами. Подумать только, в такое время, когда Польша охвачена огнем войны и нужно думать о ее освобождении от гитлеровской нечисти, они занимаются чем?! Арцишевский и Квапинский — предатели-шкурники, а не госдеятели.

04.12.1944

Теперь понятно, почему генерал погрозил мне пальцем. Сегодня разговаривал с Тосей-военфельдшером. Она рассказала по секрету, что Галя читала ей письмо мое. Но добро бы ей только... она поставила в известность о моем письме Галая и все его окружение. Над чувствами смеется она, Галя, и, следовательно, мне нужно о ней забыть. Пусть это трудно, но справедливость и мое достоинство требуют этого.

Сегодня, как и вчера, невообразимая серия событий развернулась вокруг меня. В Девятку не пошел сразу, а решил отложить на сегодня, ввиду еще не разрешенного вопроса с обмундированием. Побиянов написал на требовании АХЧ: обмундирования на складе нет, поэтому не могу выдать. Пошел к Жирову — он умывался, и я не заметил его сразу, начал спрашивать у солдат: «Где полковник?». Он обернулся.

— Что вам нужно?

Я рассказал о своем наболевшем.

— Немедленно давайте сюда Побиянова!

Но когда тот пришел, оказалось, что мои вспыхнувшие надежды совершенно напрасны. На складе, как оказалось, даже летнего обмундирования не было.

В Якубове я сразу по прибытии отправился в АХЧ за аттестатом, на почту за письмами, а оттуда дерзнул зайти в отдел кадров, и напрасно. Встретил Пивня, который потребовал у меня предписание, и предупредив, чтобы я подождал, вошел в другую комнату. Через несколько минут ко мне вышел сам начальник отдела кадров. Он зло посмотрел на меня и бросил в лицо: «Идите к подполковнику!» Я вошел, немало удивившись такому обороту дела. Подполковника я не знал, но ему за эти несколько минут успели обо мне наговорить изрядно. Он встретил меня, как преступника.

— Вы что же так скверно относитесь к своим обязанностям? Почему сюда ни разу не явились при новом начальнике отдела кадров? Зачем не выполнили его распоряжение и остались здесь, когда вам еще вчера предписывалось быть в полку?! Вы, говорят, всю войну в резерве околачиваетесь?!

Я начал рассказывать, что остался исключительно ради того, чтобы добиться, наконец, получения обмундирования, что до этого очень часто бывал в отделе кадров, но теперь решил больше не надоедать и всего два дня как не являлся сюда. Между тем, все знали, где я живу, так как я об этом поставил в известность Пивня и других. В дивизии я полтора года, но всего третий месяц нахожусь в резерве. Насчет моего поступка последнего — признаю, что виноват, но к нему привели меня условия, в которых я, по ряду независящих от меня обстоятельств, очутился.

В разговор вмешался капитан.

— Вы знаете, товарищ подполковник, этот лейтенант, по рассказам, всю свою службу у нас в дивизии находится в резерве. Со дня моего прихода сюда он ни разу здесь не бывал, а когда он мне понадобился, потребовались неоднократные многочасовые розыски, пока удалось его обнаружить. Вы посмотрите, что он записал у себя на блокноте: «Пивень представил меня, как всю свою боевую жизнь на х.. в резерве», «Новый начальник отдела кадров — нехороший человек» и т.д. Его записи требуют внимательного рассмотрения. Он недоволен мною и не хочет считаться с моими приказами!

— Не в этом дело! — перебил полковник Елистратов (из корпуса). — Главное не блокноты, а невыполнение предписания, что по сути можно приравнивать к дезертирству.

В разговоре я, незаметно для себя, по привычке употребил отдельно от звания фамилии больших начальников — Конечико и Жирова, и это обратило на себя внимание подполковника. Он предупредил, что устроит мне экзамен по проверке моих знаний в боевой и политической подготовке, ибо на него я произвожу весьма неблагоприятное впечатление.

— Вы не научились по званиям называть своих командиров, позволяете себе говорить о штабе дивизии, в то время как вам дано право говорить только о взводе. Я вижу в вас гражданское настроение.

— Я, товарищ подполковник, до войны в армии не служил, крепкой дисциплины не встречал еще, и потому, возможно, допускаю ошибки.

— То-то видно, что вы не испытали еще настоящей дисциплины!

— Его надо разжаловать! — вставил Дробатун.

— Разжаловать пока мы не будем — объяснил подполковник, — но мы хорошо проверим его знания. А сейчас направим его к прокурору. Пусть разберется в причине неявки лейтенанта своевременно в часть. — И он написал на предписании свою резолюцию.

Как я ни настаивал, чтобы он простил меня и не возбуждал вопроса, ничего не помогло. Он решил непременно меня наказать.

Пошел к прокурору, но того не застал и вернулся в отдел кадров. Подполковник был занят и я остался ожидать его в другой комнате. Вышел Дроботун.

— Подполковник передал, чтобы вы сейчас же отправлялись к прокурору и возвращались с его запиской насчет вашего дела.

— Но его нет?!

— Не разговаривайте! Вы не хотите выполнять приказание подполковника?! — вскрикнул Дроботун, нарочито повышая тон.

Я ушел.

Вместо прокурора мной занялся следователь. Он договорился с подполковником о характере моего дела. Позвал меня к себе в кабинет и там стал отчитывать. За столом сидел подполковник — начальник артиллерии.

— Позвольте, это не о вас генерал говорил? Он встретил вас на дороге и указал вам маршрут, вы тогда еще отставали от части?! Ну да, о вас! Генерал дал вам тогда еще 5 суток и приказал расследовать причину вашего отставания.

— Так вот, — начал следователь — вы, значит, второй раз попадаете к нам на заметку. Вы знаете, что за это судить надо? Ведь вы совершили то, что иными словами можно назвать самовольной отлучкой?!

Но, хорошо отчитав и попугав меня, следователь отпустил в отдел кадров.

— Идите туда, там еще поговорят с вами, а потом пойдете в часть, и смотрите, не попадайтесь больше, ибо вы уже на заметке!

В строевом отделе подполковник опять поругал, потом спросил:

— Ну, вы поняли, о чем говорил вам следователь? Вы поняли также свою ошибку? Смотрите! Я записал вашу фамилию. Сейчас получите новое предписание, а за совершенное вами вы получите еще сильное взыскание. Вся дивизия будет знать о том, что вы совершили.

Мне вручили направление и сказали: «Идите!». Я козырнул, повернулся, и через мгновение оказался на дворе.

Бархатные пушинки обильного мягкого снега цеплялись за лицо и таяли на нем ручейками. Садились на погоны густым белым слоем, и только ветер нарушал их радостный отдых, столь долгожданный, после большого и веселого, сумасшедшего путешествия на землю.

Долго ли, скоро ли, но дошел до Девятки, и хотя ночью, но легко разыскал строевой отдел.

Старший лейтенант Скоробогатов — чудесный человек, и обладает, к тому же, большим опытом в жизни. Он по специальности журналист и с ним легко и доступно разговаривать на любые темы.

05.12.1944

На КП, в доме у майора Боровко.

Приняли меня в полку как родного. Скоробогатов направил в третий батальон. Должности у меня все еще нет, но, тем не менее, я сразу почувствовал, что нахожусь среди своих, и обо мне есть кому позаботиться.

Майора разыскал в лагере рано утром. Был митинг, посвященный дню Конституции, и все начальство батальона находилось там. Комбат посадил меня кушать, а сам, с тремя его помощниками, ушел.

30.12.1944

Теперь я стал получать столько писем, что не всегда, при моей занятости, успеваю на них отвечать. Особенно часто получаю письма от мамы и папы.

Сейчас занятия проходят вяло, по старой программе. Дивизия стала понемногу приходить в движение, зенитчики, минометы 120 мм...

Дальше