Содержание
«Военная Литература»
Дневники и письма

1941

26.04.1941

*** но вернусь к Бебе. Понравилась она мне в самом конце учебного года, в 5 классе. Как это произошло — совсем не помню. Знаю только, что до этого не было даже намеков на какие-то чувства к ней и, больше того, я даже не помню о ней ничего, и вообще, до момента моего увлечения ею она ни разу не показалась на горизонте моей сердечной досягаемости.

27.04.1941 Воскресник.

После воскресника болит голова. Много впечатлений. Надо многое обдумать, много припомнить и тогда уже все записать. Лучший источник воспоминаний — кровать. И так — в кровать, в воспоминания, в сон. До завтра...

01.05.1941

Но и на завтра и на послезавтра не пришлось рассказать о литературном воскреснике, который был 27 апреля. Вот уже первое мая, опять новые события и опять никакой возможности этим вечером написать о них. Что ж, вероятно придется отложить до завтра. Вот только до какого завтра?..

02.05.1941

Нет, сегодня. Наконец сегодня! Значит, о воскреснике? Что ж, слушай, мой дневник, вбирай в себя, мой единственный друг — друг моей души.

Просматривая свежий номер «Днепровской Правды», нашел долгожданное, и, я думаю, запоздавшее сообщение о воскреснике.

Давно, очень давно, не созывался воскресник и поэтому программа предстоящего литературного воскресника обещала быть очень интересной. Лелея эту надежду, пошел к Лене Малкиной, с которой и условились пойти на это мероприятие.

Встретил ее в подъезде, спускающейся с лестницы. Было уже двенадцать двадцать дня и я торопился. Лена захотела позвать с собой одну девочку, ученицу 8 класса. Я не стал возражать.

Когда я увидел эту девочку, то вспомнил, что уже не однажды встречал ее в лектории — на лекциях, посвященным литературе. Ее тоже звали Леной.

Пока она собиралась прошло еще минут десять. Но вот, наконец, отправились. По дороге из разговора с ней (с Леной N2) я узнал, что она очень начитанна, весьма развитая и толковая девочка. Eще больше я смог узнать о ней после.

Но о воскреснике. Приехали мы на трамвае, в час дня приблизительно. Я вошел первым, мои спутницы за мной. Я прошел дальше и сел, но они некоторое время оставались стоять у двери. И поэтому то, что говорил человек с красивыми, кажется, черными глазами, низким лбом и самодовольным лицом — не слышал — был занят мыслями о брошенных у дверей Ленах. И только когда они, наконец, сели — Лена Малкина сказала что это и есть тот самый Уткин, которого она уже однажды слушала в каком-то институте и о котором она мне рассказывала. Лишь тогда я стал прислушиваться к его словам.

Он говорил много, красиво, каждой фразой своей навязчиво подчеркивая свою популярность в Москве:

— Поэт должен быть оригинальным, не похожим на других. А у нас по стихотворениям молодых начинающих поэтов нельзя узнать не только личных (отличительных) мотивов творчества, не только переживаний и наблюдений, но даже пола. Это происходит оттого, что профессия литератора многим начинающим кажется легкой. Оттого-то они и не уясняют себе всей сложности писательского труда. Я вижу, что сейчас уже идет к тому, что выработают строгий критерий для писателей, который сильно поурежет крылышки любителям легкой славы, что заставит их приняться за свою основную работу.

Мы знаем, что сейчас везде на производстве идет сокращение штатов за счет работников не справляющихся с занимаемыми должностями. Литераторы тоже должны сократить свои штаты, спустить в шахту неспособных поэтов. Об этом я уже говорил на очередном собрании ССП под моим председательством. Имейте в виду: я выступал после С. Кирсанова! Вот я могу зачесть отрывок из моего выступления, — и он стал читать о своем выступлении в Москве из «Литературной газеты», услужливо предложенной ему местными литераторами, сидевшими в президиуме.

«Уткин говорил...», «Уткин внес предложение...», «Уткин подчеркнул...» и т.д. и т.д. — читал он, захлебываясь своим самолюбием. Наконец, видимо поняв, что далеко зашел в самовосхвалении, прервался... чтобы вновь к нему вернуться после небольшой паузы и уже не расставаться с ним до конца. Перешел к песне. Конечно и здесь он остался верен себе:

— Часто меня спрашивают, как вы относитесь к Лебедеву-Кумачу. Вот на этот вопрос и хочу я вам здесь ответить. Чем объясняется популярность Лебедева-Кумача? А объясняется она любовью русского и других советских народов к песне.

И тут он оттолкнувшись от Лебедева-Кумача перешел к дореволюционным песенникам: Сумарокову, Мерзлякову и многим другим. Были приведены также Уткиным отрывки из их песен.

— Но все они — продолжал Уткин — давно забыты, а многие известны только литературоведам. И это популярные в свое время песни! Но рядом стояли такие поэты как Пушкин, Лермонтов — не песенники, и они не только не забыты, их знает и любит по сей день весь советский народ.

— Поэт Маяковский не написал ни одной песни, — на этом основании Уткин, позволил себе отнести песню к жанру не чисто литературному, а как жанру, являющемуся придатком к художественной основной поэзии.

Популярность Л.-Кумача, он объяснил той же любовью народной к песне:

— Лебедев-Кумач — песенник. В этом его сила и отличительная черта. Его заслуги оценены нашим правительством, которое считается со вкусами народа, распевающего от края и до края песни Лебедева-Кумача. Однако стихи Лебедева-Кумача слабы. Я не раз говорил об этом своим друзьям-поэтам, Ясееву и другим. И однажды, когда Василий Иванович Лебедев-Кумач прислал мне для редактирования сборник своих стихов, я прямо написал ему в письме, что стихи никуда не годятся и что ему не следует их печатать. (Но он не послушался самого Уткина (!) и все-таки выпустил сборник своих стихов. После этого оба поэта не разговаривают).

Несколько раз он повторил, что Москва — центр, а Днепропетровск — провинция: «У нас в Москве уже изжито такое положение в творчестве. Может к вам в провинцию это еще не дошло?» «У нас в центре все уже знают, a в Днепропетровске, вероятно, еще не известно».

— У нас в Москве уже давно созданы условия, при которых любой писака не может сделаться поэтом. Нет у нас в центре теории общего котла, которая распространена повсюду. Пишет Маяковский, например, пишу я — пишем кровью, и нам предлагает какой-то поэт, пишущий грязью с водосточной трубы, объединить наши стихи с его стихами. И это вместе: творчество Уткина, Маяковского и еще какого-то нестоящего внимания поэта, должно являться поэзией. Да я даже знаться не желаю с ним! Поэт — цветок. Я — цветок! И я буду возиться там с кем-то!? У меня был такой случай: хотел со мной познакомиться некий писака. Но я его даже не подпустил к себе. Поэт должен быть до конца оригинальным. А это ли оригинальность: знакомиться за руку с каждым и всяким?

И дальше больше, больше и больше... Говорил он, что с его, уткинской легкой руки, по всей Москве распространилась фраза поэта Баратьского «Я имел скромность не пойти вслед за Пушкиным»... Говорил столько..., впрочем, всего не упомнишь.

Но вот он закончил и началась дискуссия.

Первым выступал Ортенберг (критик) — человек с солидным возрастом, лицом типичным для большинства критиков, хищным придирчивым взглядом и лысиной на почтенной голове. Все его выступления неудачны: неглубоки, бессодержательны и до крайней степени придирчивы. Его часто и много критикуют те, на кого в свою очередь обрушивается он. Над ним смеются и бросают в его адрес обидные оскорбления. Но он не унывает, не теряется и снова выступает, обвиняет, нападает.

Вот и сегодня он, так сказать, выступил. Я тоже не переношу этого Ортенберга, еле скрываю свою досаду когда он выступает. Но сегодня... Я готов был аплодировать (и аплодировал), когда тот говорил.

— Вы, говорите, провинция, — с горькой иронией начал Ортенберг, — что ж, да, провинция...

Во время выступления Ортенберга, Уткин, нахально развалившись на стуле, перебивал говорившего, каждую вторую реплику начиная: «А вы знаете что такое лирика?!»...

02.07.1941

Война изменила все мои планы относительно проведения летних каникул. Уже сдал почти все испытания, осталась только математика — мой самый нелюбимый и трудный предмет. Дал себе слово заниматься неустанно и ежедневно для того, чтобы быть летом свободным и хорошо провести летние каникулы.

22 числа прошлого месяца посетил вместе с Олей и ее подругами Валей Иашковой и Майей Белокопытной Малый театр, который тогда у нас гастролировал. Шла комедия Островского А.Н. «Правда хорошо, а счастье лучше». Комедия ставилась знаменитыми народными артистами союза и республики и прошла с большим успехом, несмотря на свойственную раннему Островскому слабость сюжета.

Веселые и возбужденные постановкой, мы покинули зрительный зал драматического театра Горького.

По улицам суетилось множество людей. Трамваи были переполнены и люди висели на подножках, так, что нам с трудом удалось сесть и выбраться из него на нужной остановке.

У Оли узнали, что Германия объявила нам войну. Это было ужасно и неожиданно.

Ее вызвали в школу; и так, как олиной мамы не было дома, я тоже пошел с ней. Там все ребята были уже в сборе. Комсомольцы и не комсомольцы клеили окна, рыли ямы, хлопотали, шумели и вообще все были в необычном состоянии.

Но вот все стали собираться у репродуктора, подошел и я. По радио выступал т. Молотов. Началась война — пришлось согласиться со свершившимся фактом.

На другой день я отправился в рабфак.

18.09.1941 Ессентуки

Сегодня месяц с того дня, как я покинул Днепропетровск. 17 августа мой город, город парков, город-красавец, подвергся бомбардировке, первой с начала войны.

Я видел разрушения и дым нескольких пожаров, которые возникли в городе от бомбежки. Я слышал о жертвах — о множестве убитых и раненных на вокзале, об оставшихся сиротах.

Город постепенно пустел, и население его редело с каждым днем. Казалось нелепым это бегство жителей из города. Первого числа сюда приезжали еще жители Бесарабии, западных областей Украины и Белоруссии, жители Одессы и Каменец-Подольска. Они приезжали сюда жить и это не вызывало недоумения — все были уверены, что немцы не придут в Днепропетровск, что их не допустит Красная Армия в этот важный для страны промышленный регион.

Я продолжал покупать книги, приобретать газетные статьи, посещать областную и рабфаковскую библиотеки, и даже не подумал забрать из ДИРа документы.

Налеты вражеских самолетов не прекращались. И по ночам редко приходилось спать — то дежуря, то сидя в щели при воздушных тревогах. Несмотря на частые налеты, фашистам не удалось принести городу достаточно значительных разрушений — город был хорошо защищен, все радовались и восхищались противовоздушной защитой города. На подступах к Днепропетровску было сбито много вражеских коршунов. Но город волновался. Каждый день был происходили неожиданные события.

Начали эвакуацию семьи членов горсовета и милиции. То и дело слышались сигналы автомобильных гудков — днем и ночью город оставляли тысячи его жителей. Начали растекаться слухи. Остающиеся в городе с негодованием смотрели на убывающих. Некоторые стали даже поговаривать, что убегают одни евреи, мол у них припасено золото, поэтому они и удирают.

С фронта тоже приходили нехорошие вести. Наши войска оставляли один за одним города: Смоленск, Гомель, Коростень, Белую Церковь и Житомир. Фронт неотвратимо приближался, усиливались налеты немецкой авиации. Каждый день, каждый миг был полон напряжения и тревоги. Остановились заводы Петровского, Ленина, Кагановича, Молотова, станкостроительный и многие другие. Промышленность города-гиганта быстро сводилась на нет. Из города то и дело отправлялись эшелоны, вывозящие станки и оборудование остановленных заводов. Эвакуация усилилась, достать билеты на поезд стало совершенно невозможно.

Наша семья засуетилась. Стали и мы готовиться к отъезду. Я смеялся над подготовкой — до фронта оставались сотни километров. Но через несколько дней мне пришлось горько сожалеть о своем неверии в оккупацию города вражескими войсками.

Числа одиннадцатого был произведен налет, с незначительными жертвами, но с большими потерями для промышленности — горели нефть и бензин. 16 числа произошло крупное воздушное нападение на город.

27.09.1941

Позавчера был в музее «Домик Лермонтова». В этом домике я побывал еще в 37 году. Теперь вторично, с большим интервалом между первым и этим посещениями.

Не стало некоторых предметов, которые раньше занимали центральное место в музее. Например отсутствовал большой деревянный ящик черного цвета и камень подле него, принимаемые доверчивыми посетителями за гроб и могильный камень Лермонтова.

Меня особенно поразила бедность музея. Отсутствие ценных и редких вещей, принадлежащих Лермонтову или так или иначе с ним соприкасающихся. На вопрос мой, чем отметил музей столетие со дня смерти Михаила Юрьевича, экскурсовод ответил, что в городском театре состоялось заседание юбилейного комитета, но в домике ничем существенным эта дата не отмечалась. На мое замечание, что не повезло Лермонтову в сравнении с Пушкиным, экскурсовод ответил, что Лермонтову всегда не везло, и впервые натолкнул меня на мысль, что и в 1914 году — столетие со дня рождения, как и в этом — со дня смерти, была война.

После осмотра экспонатов и чтения книги записей впечатлений, я оставил довольно несвязную запись. Знай, мол, наших, и я мужик-купец.

После музея пешком исколесил весь проспект и прилежащие к нему улицы, зашел в библиотеку, где неожиданно встретил преподавателя математики 10 школы Днепропетровска и завпеда *** Моисеевича, не раз беседовавшего со мной о литературе, и однажды направившего меня с литприветами к своему другу — писателю Альбертону.

Поздно вечером, усталый и изголодавшийся, вернулся назад — к тете Поле. Ведь дома-то у меня нет!..

06.10.1941

Лежу в постели. Ночую у тети Поли. У бабушки грязно, дымно и она все время кашляет. Утром рыл погреб до 12 часов. Люблю это занятие. Хотел также, как дома, вырыть глубокую пещеру вглубь погреба, но устал и оставил на другой раз.

Вчера впервые посетил всеобуч. Завтрак меня задержал и я, нормально не поев, отправился рысью на место сбора, чтоб не опоздать. Но когда пришел — увидел, что еще не все собрались.

Занятия начались в 9. Нам дали четырех руководителей. Те разбили взвод на четыре отделения. Pасположились на траве и командир взвода стал знакомить с дисциплинарным уставом. Мозолила глаза несдержанность руководителей и взаимное стремление рисоваться перед нами; неавторитетными приемами добиться авторитета.

Начальник взвода показался мне робким и менее волевым, чем остальные командиры, но намного начитанней и культурней. Во время беседы каждый из командиров отделения попеременно перебивал другого, то и дело вставляя замечания, добавления или поправки. Так-что мы даже не знали, кто из них старше. Так прошло много времени, в течении которого занятия прерывались курением-отдыхом. Наконец, в разгар занятий и рисовки наших начальников, явился инструктор — военрук одной из школ.

Нас вновь разбили на отделения и назначили новых командиров в каждое из них. Военрук прочел небольшую наставительную речь и удалился, так же торжественно как и пришел.

Командиром нашего первого отделения (9 человек самых высоких во взводе) стал бывший кавалерист времен гражданской войны. Он, пожалуй, самый славный среди остальных командиров — более образованный и, кажется, строже других.

Во время очередного «курения» мы проголодались и набросились на огородик, который был засажен капустой и полностью опустошили его.

Вечером был в кино вместе с одним парнем из Бесарабии — моим тезкой и одногодкой. Он работает трактористом в колхозе. Мы неплохо провели время. Впервые за последние два года я скушал столь крупную порцию мороженого.

Кино «Златые горы» — среднее впечатление.

Сегодня получил открытку от тети Бузи из Ленинграда. Сразу написал ответ — пусть хоть мое письмо немного облегчит ее положение.

07.10.1941

На рассвете пришла Галя и сказала, что дядя Люся просит мои галоши! Опять наглая выходка. Он у меня просит галоши или новые сапоги. А я то... я без галош где быть должен? Дома сидеть целый день? Ну уж нет.

Отказал, конечно. Ведь мне еще идти сегодня на занятия по всеобучу.

Галя рассказала, что от мамы получилось письмо и что ей очень плохо живется. Бедная мама! А дядя Люся, этот «преданный брат», спокойно читает ее письма и нагло требует, чтоб я ее вызвал, помог, хотя знает не только о моих денежных средствах, которых у меня нет, но и о моих возможностях, которых у меня тоже нет. Мерзавец! Он может так легко вызвать маму, может так легко помочь ей, а не делает этого, перекладывая вину на меня.

На занятиях по всеобучу проходили винтовку. Все это теоретически мне давно известно. Командира нашего отделения не было — его перевели в другое место. Так что пока мы без командира. Ребята попались неплохие. Выделяется только один. Считает себя сильным и дерзко обращается с остальными. И есть еще один, старше нас всех (1903 года), — очень несчастный человек. У него плохая память, ему трудно маршировать и выполнять нужные движения. Над ним все постоянно хохочут. Мне тоже иногда бывает смешно, но в большинстве случаев просто по-человечески жаль. Сегодня он подошел ко мне и долго со мной разговаривал, объясняя свои промахи и оправдываясь.

Из сообщений по радио: по всему фронту идут бои. Самая приятная сводка. Лишь бы пока не отступали, не отдавали города. Конечно, основное желание — чтобы мой дорогой Днепропетровск вновь стал советским. Это мое самое сильное желание.

Ленинград почти окружен. На его подступах ожесточенные бои. В Ленинграде тетя Бузя и Нюрочка. Муж тети Бузи — командир пулеметного взвода, он в народном ополчении. Молодец! А все-таки боишься за его судьбу. Но в первую очередь за судьбу дорогих тети Бузи и Нюрочки. О тете Ане ничего не знаю. О дяде Сене с семьей — тоже. Они, скорее всего, в Орске.

Вечер, поздний вечер. 21 час. Только что закончил выписывать из географии зарубежные страны, враждебные и дружественные нам в этой войне с Германией. Сравниваю их экономические и, в первую очередь, человеческие ресурсы. Наши силы — силы антигитлеровской коалиции — велики и несокрушимы. Победа за нами. Я в этом уверен.

Но пока тяжело сознавать свое положение. Трудно примириться с мыслью, что мой город в руках немцев. Там мои книги и одежда. Возможно, от всех вещей моих уже ничего не осталось. Трудно переживать мамино положение, а еще трудней определить, что сулит мне будущее, устремленное в неизвестность, так жестоко и коварно вторгшимся Гитлером.

Где мое место там, на фронте? Или может... Будущее покажет.

08.10.1941

Сегодня записался в местную библиотеку. Взял Мопассана и Клаузевица — обоих давно хотел прочесть. Мопассана, правда, читал рассказы, а Клаузевица — отдельные статьи в газетах. Теперь имею возможность ознакомиться с романом Мопассана и книгой Клаузевица «О войне».

Целый день провел в квартире. Читал и слушал радио.

Подвиги некоторых бойцов и отдельных частей вызывают гордость и изумление. Так один боец, сделав из своей одежды чучело, заставил немцев несколько минут обстреливать его из пулеметов и минометов, а сам этим временем изменил позицию обстрела, открыв ответный огонь.

Все радиопередачи неизменно сопровождаются тети Полиными комментариями, которые часто раздражают и мешают слушать. Сама тетя Поля очень добра и заботливо ко мне относится. Она вообще очень щедра (не со мной одним) за что я ей чрезмерно благодарен. Ее преданная заботливость надолго останется светлым местом в моей памяти.

Вечером пришел из колхоза папа. Пришел уставший и с неизменно испорченным желудком. Он и сегодня не преминул пожурить меня, кажется за то, что я слишком близко к его лицу придвинулся и облокотился на спинку стула.

09.10.1941

Утром опять занятия по всеобучу (с 9 до 11). У меня нерешительные движения в строю, что обращает на себя внимание.

Наши войска оставили город Орел. В час дня передавали о боях за этот город. Позже, в хлебной лавке, одна из покупательниц, обратившись к продавцу, рассказывала, что она де слышала по радио, что Орел три раза переходил из рук в руки, (я слышал два раза) и что Вязьму тоже занимали немцы, но их отбили. Я решил вмешаться и сказал, что это не так и для того, чтобы что-либо заявлять надо это тщательно проверить.

Вечером к Анечке пришла подруга и сообщила «последнюю новость» — Красная Армия взяла Орел. Вот как распространяются слухи!

11.10.1941

Вчера призвали в армию дядю Исаака. Это было непредвиденно и внезапно. Целый день провозились мы на огороде и вечером, придя домой, встретились с этой новостью.

До поздней ночи провожали мы его, измученные волнениями и суетой. Аня плакала немножко. Тетя Поля героически перенесла вечер расставания, не уронив ни одной слезы.

И вот его уже нет. Только воспоминания остались от вечно веселого и деятельного дяди Исаака. Сегодня первый день без него. Тетя Поля только и говорит о голоде и холоде, с которыми дяде Исааку придется встретиться. Ей очень тяжело примириться с мыслью, что он не придет больше с работы, что не слышен будет его голос. Я ее понимаю. Бедная тетя Поля! Она тешит себя мыслью, что дядя Исаак уехал не на фронт, а в обоз, но я понимаю, что вероятнее всего его взяли на фронт, хотя не подаю вида, что знаю истину, горькую и тяжелую.

13.10.1941

Сегодня был теплый и ласковый день. Удивительны контрасты природы здесь на Кавказе. Позавчера был снег и холод, а вчера и сегодня необычайно теплый, нежный и неощутимо соблазнительный день.

Много часов провел в парке за чтением Мопассана. Пробовал писать стихи, но ничего не получилось. Кругом крутились люди. И такого укромного места как в парке Шевченко, здесь нет. Прозой писать не пытаюсь, так как для этого нужно много времени, а у меня почти все оно занято чтением.

Вчера у меня произошли новые столкновения с учениками по всеобучу. Во время строевых занятий я неправильно сделал движение и это вызвало отраду некоторых хулиганов, которые в этот день могли вволю показать себя во всей душевной красоте, так как имели дело с одним и притом слабохарактерным командиром.

Началось с того, что после каждого небольшого движения он провозглашал столь любимое здесь «покурим» и объявлял перерыв, так, что мы в этот день значительно больше гуляли, чем занимались. Многие видели, что этот начальник отделения (остальных не было) явно потворствует срывам дисциплины и, больше того, желая сохранить свой авторитет, поощряет всякую шалость и проступки, нередко граничащие с хулиганством.

Этим он, конечно, еще больше подрывал свой авторитет и некоторые отпетые сорванцы позволяли себе даже командовать им, проявляя открытую форму саботажа и срыва занятий. Ругань, свист — не только не пресекались, но наоборот — он сам (видимо, с той же целью поддержки своего пошатнувшегося авторитета) матерно ругался при всех.

И тогда, во время занятий, в меня стали лететь камушки. Это возобновлялось после каждого перерыва. Наконец, во время одного из «покурим», кто-то полез в карман моего пальто с намерением достать оттуда бутылку с кефиром. Я перевесил пальто. В результате часть кефира пролилась, а часть я выпил, чтобы не было соблазна.

В это же время, у одного хлопца, родом из Запорожья и бежавшего оттуда, забрали перочинный ножик, и он, после долгих просьб вернуть, отчаявшись получить ножик назад — расплакался. Всхлипывая, он говорил, что он не работает, что негде устроиться, что он здесь без матери и отца живет у тети, и нож этот ее — видимо желая у них вызвать этим к себе снисхождение. Но это разожгло еще большие страсти, сопровождаемые ржанием и только после долгих просьб и угроз командира отделения удалось принудить их отдать нож.

Еще и я сделался жертвой забав этих несдержанных ребят. Ни просьбы прекратить шалости, ни угрозы с моей стороны ни к чему не привели, a только больше разожгли их пыл. Особенно выделялись двое: среднего роста, беловолосый, светлоглазый и почти безбровый парень и другой, изрядно нахальный, маленький, с сильным голоском. Целый день не давали они мне покоя, задевали и словом и действием, измывались, как только могли. Сначала я отвечал им и даже решил избить этого маленького нахала но, видя, что перевес в силе, количестве и инициативе на их стороне — отступил, отмалчиваясь на всенепрекращающиеся козни.

Наконец зашли в помещение. Тут они устроили мне еще одну пакость: незаметно вытащив у меня бутылку, они покрутили ее передо мной и на просьбы отдать — не возвращали. Я решил, что это ничего не даст и, решив не обращать внимания на все это, углубился в чтение. Трое из них залезли под стол, в том числе белобрысый. Через некоторое время они снова мне показывают бутылку, доверху наполненную мочой.

После занятий они приготовились, видимо, меня бить, но мы разошлись дорогами, и у них ничего на этот раз не вышло.

15.10.1941

Сегодня опять холодно, дождливо. Ночь необычайно темная — ни зги не видно.

По радио ежедневно передают новости, одну неприятнее другой. Вчера немцы взяли Вязьму, позавчера — Горянск, а сегодня — о ужас! — Мариуполь. До каких пор это может продолжаться? Чем окончится это новое наступление! Теперь под угрозой уже и Москва и Донбасс и Харьков. В опасности Ростов, Крым и Кавказ. Сегодня новое Калининское направление. Что будет завтра? Какой еще город попадет в лапы гитлеровцев на разгром и разграбление?

Где они англичане, где американцы? Или они тоже бессильны против Гитлера? Но факты отрицают это. Но цифры отрицают это. И все говорит о победе над немцами нашей коалиции, о полном разгроме фашистов СССР, Англией и США. «Но... Когда?» — говорит не однажды тетя Поля и я с ней согласен. Сколько людей погибнет, сколько территории поглотит фашизм прежде, чем будет оказана сколь либо существенная помощь со стороны Англии и Америки нашей стране?

По радио говорят, что английская авиация сражается на нашей территории. Вчера от Советского информбюро передавали о действиях партизан в окрестностях Днепропетровска. Группа партизан проникла ночью в город и уничтожила связками гранат и бутылками с горючим много немецких солдат и офицеров, расквартировавшихся в общежитии Металлургического института. Того института, где я занимался, того общежития, которое я освобождал в начале войны от студентов-жильцов, и где потом селили раненных.

Это уже не впервые передают о действиях партизан в городе и области. Славно дерутся партизаны, и, пожалуй, как ни в одной области страны.

На всеобуче нам сказали, что положение серьезное и мы должны быть готовы в любой момент быть призванными на фронт.

Сегодня занятия прошли спокойно и «белобрысые» меня не трогали.

От тети Бузи ничего нет. Ленинград крепко держится и его войска контратакуют противника. От мамы получил письмо — все настаивает, чтоб я учился.

16.10.1941

Тетина квартира превратилась в постоялый двор. Вчера сюда пришли два еврея и заявили мне (тети не было дома), что привезли ей семечек, что хотят их ей подарить и пр. пр. Наконец, после долгих посулов, они перешли к действительной цели своего визита — сообщили о своем хотении переночевать. Сидели долго, сводя с ума своим разговором, лишая возможности писать, читать или что-либо делать.

Пришла тетя Поля и они сразу, даже не упомянув о семечках, перешли к делу. Я подсказал, и тетя Поля сама предложила купить у них семечки. Они не отрицали, но и не выражали согласия. На утро, хорошо выспавшись и покушав (тетя Поля сделала картошку и сварила чай), они собрались уходить. Я напомнил тете Поле о семечках и, когда она вновь предложила купить их, купить, повторяю, — хитрые евреи обещали принести целый мешок через два часа. Но, конечно, ни этих людей, ни семечек мы больше не видели.

Сегодня опять двое. Опять евреи. Старики «мужска и женска пола». Опять пришли, когда тети Поли не было, в 4 часа. И, признаться, эти еще больше надоели, чем вчерашние. Особенно старик, который, с самого своего прихода, — это в 4, и до появления тети — в 8 часов... пел! То ли молитвы, то ли другие, божественные песни. А старуха, — что еще хуже, до ужаса хуже! — вычесывала вшей. Тетя не умеет отказать, и они этой ночью остаются у нас.

Сколько их уже у нее перебывало, сколько ночевало со дня моего приезда! Ума не приложу, где они берутся. А с ними вши, другая разная нечисть и вонь в квартире.

21.10.1941

Папа уже совсем не бывает дома. Все в колхозе. Даже ночует там.

Два дня подряд сопровождал Анечку на балет и на постановки в госпитали. Первое выступление прошло не плохо, но на втором, по ряду причин, они все — члены кружка — выступили слабо.

Аня танцует превосходно, как настоящая балерина. Но ее тонкая вытянутая фигура рядом с ее сотанцором — единственным мальчиком в балете (ему 16 лет), намного маститее и короче Ани, производит несколько удручающее, своим тандемом, впечатление. Ее подруга Рая оскандалилась в первом выступлении и во втором не участвовала.

Несколько дней собирался писать маме письмо, но сегодня, узнав, что она думает днями приехать — бросил это.

События разворачиваются ужасно быстро. Гитлер бросил свои полчища на Москву, на Донбасс, Ростов, Калинин, Тулу. Фашисты несут большие потери. Сотни танков, самолетов и тысячи людских жертв оплачивают это кровавое наступление немецко-фашистских мерзавцев. Мы тоже несем большие потери. Теперь, когда я уже ко всему привык, что связано худшим с этой войной, мне вспоминается, каким невероятным и неосуществимым казалось в начале войны падение Киева, Одессы, оккупация далеко отстоящих от границы: милого Днепропетровска, Днепродзержинска, Полтавы, Николаева, Орла, Брянска, Мариуполя, Мелитополя, Кривого Рога.

Конечно, по сравнению с Францией, Бельгией, Голландией, Польшей — наши войска героически сражаются с немцами. Но если сравнить СССР с плохо вооруженным Китаем, с героической Испанией и безоружной Албанией, то становится немного странно и много стыдно за свою страну. В такой срок, такая страна да лишилась такой значительной территории. Правда, немцы хорошо вооружены не только своим но и всеевропейским оружием. Ими захвачены все заводы Европы, ограблены народы и за счет этого снабжены также войска немцев. Фактически против нас ресурсы (военные и экономические) всей Европы, за исключением Англии и Швейцарии. Поэтому, как-бы в оправдание самому себе и стране своей, я уговариваю и уверяю себя, что все страны Западной части Европы, формально не участвуя, фактически способствуют своими ресурсами немецкому наступлению. Но тут же я вспоминаю виденное мною в пути при эвакуации из Днепропетровска и, кажется, что мы сами вольно или невольно снабжаем немецкую армию.

Я все бичую себя: зачем не сжег, не изорвал в клочья 8 противогазов, которые наша семья не могла взять? Зачем оставил немцам, не порвал, не выкинул, все то, что не мог захватить с собой? И тут я бросаю упрек государственным органам за плохую и непродуманную организацию эвакуации. За то, что они не приказывали взламывать замки оставленных квартир и забирать все ценное, чтоб оно не досталось немцам; за то, что не уничтожалось все до основания, как это было в 1812, при отступлении и при оставлении сел и городов нашими армиями.

22.10.1941

Сегодня — четыре месяца войны. Но по радио об этом, как и о новых итогах войны за этот период — ни слова.

На Западном направлении происходят грандиозные схватки, в результате которых наступление немцев, кажется, приостановлено. На Южном — ничего не известно. Время скажет.

На всеобуче снова подвергся издевательствам хулиганов, которых побаивается сам командир отделения и, всячески потакая, даже ругался с командиром другого отделения в угоду им. И, что особенно им на руку, — бесконечно объявляет перерывы.

Когда они меня забрасывали (буквально так) камнями, он отвернулся, делая вид, что не замечает этого. А потом один из них, азербайджанской национальности, преследуемый репликами и одобрениями других, нанес мне удар по лицу. Командир отделения записал нас обоих на разговор к майору. Это меня немного успокаивает и радует, возможностью высказать все, что мне приходится претерпевать.

Был у дяди Люси. Принял меня холодно. Он не работает. Собирается ехать дальше. Вызвал маму телеграммой, но ответа еще нет, и сама она тоже не приехала.

Сегодня я дежурил ночью с 12 до 4 часов утра и посему спешу прервать свои записи. Сейчас 9.

23.10.1941

Евреи. Жалкие и несчастные, гордые и хитрые, мудрые и мелочные, добрые и скупые, пугливые... и...

На улицах и в парке, в хлебной лавке, в очереди за керосином — всюду слышится шепот. Шепот ужасный, веселый, но ненавистный. Говорят о евреях. Говорят пока еще робко, оглядываясь по сторонам.

Евреи — воры. Одна еврейка украла в магазине шубку. Евреи имеют деньги. У одной оказалось 50 тысяч, но она жаловалась на судьбу и говорила, что она гола и боса. У одного еврея еще больше денег, но он говорит, что голодает. Евреи не любят работать. Евреи не хотят служить в Красной Армии. Евреи живут без прописки. Евреи сели нам на голову. Словом, евреи — причина всех бедствий. Все это мне не раз приходится слышать — внешность и речь не выдают во мне еврея.

Я люблю русский язык. Люблю, пожалуй, больше, чем еврейский, — я даже почти не знаком с последним. Я не хочу разбираться в нациях. Хороший человек всякой нации и расы мне всегда мил и приятен, а плохой — ненавистен. Но я замечаю: здесь, на Северном Кавказе, антисемитизм — массовое явление. Отчасти в этом виновны и сами евреи, заслужившие в большинстве своем ненависть у многих местных жителей.

Так, одна еврейка, например, в очереди заявила: «Как хорошо, что вас теперь бьют». Ее избили и после этого хотели отвести в милицию, но она успела улизнуть.

Таких действительно мало бить. Такие люди-евреи еще большие антисемиты, нежели любой русский антисемит. Она глупа и еще длинноязыка.

Но все-таки я не люблю этих казаков за немногим исключением. Украинцы меньшие антисемиты. Русские Запада — Москвы, Ленинграда — еще меньшие. Я не понимаю, как можно быть таким жестоким, бессердечным и безбоязненным, каким является Северокавказский казак.

На всеобуче, к слову, открыто (во время перерыва), в присутствии командиров отделений ребята рассказывают, что во время бомбежки Минеральных Вод, евреи подняли крик, начали разбегаться, побросав вещи, а одна женщина-еврейка подняла к верху руки, неистово и пронзительно крича. Слушатели смеялись и никто не попытался пресечь эту наглую антиеврейскую пропаганду. Мне было обидно за евреев. Гнев душил меня, но я не смел слова сказать, зная, что это еще больше обозлит всех против меня и вызовет взрыв новых издевательств надо мной.

Сегодня написал три письма. Маме, тете Бузе и дяде Леве.

Днем был папа. Он стал еще невозможней. Когда он зашел — началась воздушная тревога. По радио надоедливо напоминали об этом. Я сказал, что у нас в Днепропетровске не повторяли так часто и что это действует на нервы. Папа перебил: «Я спешу, столько дней не был, а ты мне глупости говоришь!» Это меня обидело, а когда через несколько минут и ему надоело, (он сказал, что это неприятно действует на слух) я напомнил ему, что за такие же слова он меня только что ругал.

26.10.1941

Сегодня, вместо занятий во всеобуче, целый день работали в колхозе на уборке капусты. Вырывали руками. Все, за исключением только одного, во главе с младшими командирами (звание, присвоенное им у нас во всеобуче) — хулиганы, антисемиты и мерзавцы.

Целый день мне приходилось выдерживать массу оскорблений, издевательств и грубых шуток. Во время очередных издевательств этой неотесанной своры, я удалился подальше от них и, выбрав хорошее место, улегся на траве, принявшись читать Фейхтвангера «Изгнание», который на всякий случай захватил с собой. Не знаю, долго ли я пробыл здесь, но они вдруг вспомнили обо мне, стали искать и, найдя, навалились на меня всей своей гурьбой. Когда я, наконец, вырвался и прибежал к «лагерю», они и там доставали меня.

Я решился. Быстрым шагом направился по направлению домой. Когда месторасположение нашего отряда скрылось из виду, у меня возникла неожиданная, наверно, глупая мысль: пробраться по-пластунски снова как можно ближе к «лагерю». Так я и сделал.

Натыкаясь на колючки и давленые помидоры, я пополз. Наконец, когда я был уже совсем близко к цели, я решил под прикрытием очень надежного кустика перекусить, дабы освободиться от еды, которая мне не только мешала, но и привлекала к себе внимание некоторых сорванцов.

Я съел кусок хлеба с мясом, и тут меня опять осенило: я решил оставить несъеденным больший кусок хлеба и, если придется туго, — употребить его в ход — разделить по кусочку между ними.

Сказано — сделано. И я пополз дальше. Только я подобрался к самим ребятам, как командиры с помощью колхозного деда решили пойти на кухню. Все пошли по направлению ко мне и я, решив не обращать на себя внимание, — быстро пополз в сторону, с ужасом понимая, что мне не уйти от их взоров. Они, конечно, увидели меня и испуская дикие воинственные крики бросились ко мне, как псы. Я быстро поднялся и предложил им по кусочку своего хлеба. Это подействовало и дало неожиданные результаты. Они сразу утихомирились и я, стараясь подкрепить эффект, рассказал, как меня искали две колхозницы и милиционер (в действительности одна девочка, пасшая коров), заметившие меня во время ползания. Они, де подумали, что я шпион.

Ребята посмеялись и долгое время меня не трогали, только за столом вновь разгорелись страсти: в меня полетели камни и надоедливо-противные остроты. Это и продолжалось все время работы после обеда.

Завтра опять учеба. Хуже ада она для меня. Иногда во время занятий находят на меня такие отчаяния что, кажется, бросился бы в огонь, на смерть, на все что угодно, только бы не это.

После занятий зашел к дяде Люсе. Он уехал не попрощавшись. И, что больше всего обидно, — мама должна встретиться с ним в Минводах и даже не написала, чтоб я приехал туда повидаться. Из Минвод они думают ехать дальше.

Только что приехала тетя Поля. Она рассказывала об ужасах бомбежки Минвод и Невинки. Недаром даже здесь в Ессентуках начали объявлять тревоги. Я очень рад что тетя вернулась благополучно. Я ужасно переволновался.

29.10.1941

Занятия прошли сравнительно спокойно. Пару раз кто-то бросил в меня камнем и попал по голове, но я сдержался, не ответил. Один мерзавец прозвал меня «Абрамом», не знаю за что — я с ним ничего не имел. Но я и на это не обратил, вернее, сделал вид, что не обратил внимание.

Всякий раз, когда я слышу антисемитские выходки, не только по отношению к себе — душа наполняется безудержным гневом, возмущением и обидой.

Нас, очень удачно для меня, разделили на две половины по 10 человек в каждой. В мою половину попали почти все тихие и порядочные парни, которые никогда не цеплялись ко мне.

Сегодня от мамы получил открытку.

Дядя Люся уехал в Минводы, не сказав, что, наконец, списался с мамой и решил с ней выбираться дальше в тыл. Когда я узнал о его отъезде от хозяйки квартиры, в которой он до этого жил, меня это огорошило своей неожиданностью. Ведь только накануне, за день до отъезда, я был у него. Он сказал, что готовится уезжать, но еще не получил телеграмму об отъезде в Минводы от мамы и тети Евы. Дядя Люся поступил как мерзавец и нахал. Мама тоже очень хорошо поступила! Быть так близко и не захотеть повидаться со мной. Не могу найти причины ее действиям.

Еще о многом хочется сказать, но поздно. Мысли плохо работают и слипаются глаза. Быть может завтра выберу лучшее для этого время.

30.10.1941

Шесть часов утра. Точно взрыв бомбы, поразило меня сегодняшнее сообщение Советского информбюро о сдаче противнику Харькова. С меньшим сожалением и печалью выслушал я сообщение о сдаче всего Донбасса. Но Харьков!... Впрочем, я не знаю, занят ли он сейчас немцами, Донбасс. Теперешние сводки так запутанны и так несвоевременны, что трудно разобраться в действительных фактах, событиях и настоящем положении дел, как на фронте, так и в тылу.

Но я верю. Я продолжаю слепо доверяться всем сообщениям правительства и центральных газет, хотя каждая новая подобная потеря заставляет меня все более разочаровываться и все менее доверять подобным заявлениям.

Так взятие Одессы, или, как сообщалось, «оставление ее нашими войсками по стратегическим соображениям» почти не вызвало недовольства и неверия в добровольно-вынужденную сдачу города. Но Харьков — тут теперь я не верю, что добровольно, по стратегическим соображениям. Крупный город, наводненный машиностроительной, военной и всякого рода другой промышленностью, имеющей величайшее значение для страны, особенно теперь, в военное время — оставлен немцам «по стратегическим соображениям»!

Ужас охватывает меня. Что будет дальше? Харьков стоил нескольких миллионов немецких жизней, а отдан так дешево — 120 тысяч человек, если цифры еще и соответствуют действительности.

Падение Киева было воспринято мною безболезненнее. Это падение было сопровождено многодневными и ожесточенными боями под городом и неоднократным занятием его окраин неприятелем. Но Харьков! Его падение можно сравнить только, разве что с Днепропетровским падением, как по значению, так и по своей внезапности.

Впрочем, с Днепропетровска и области сегодня весточка — опять действия партизан. Мне кажется, что партизаны здесь более решительны и действенны, чем регулярные войска и, будь они немного лучше вооружены и имей они большие силы и более опытных предводителей, они б горы, не то, что фашистов, переворачивали.

Семь часов с минутами.

Радуют еще меня действия сербских партизан, истерзанной фашистами Югославии. В течение короткого периода они уничтожили десять тысяч немецких и итальянских фашистов.

Существование советского Харькова радовало меня, вселяло в меня уверенность в победе, бодрость духа и надежды в лучшее.

31.10.1941

Сегодня у меня большой, радостный и печальный день. Радостный потому, что я увидел впервые за два месяца маму. Печальный потому, что мне пришлось вновь с ней расстаться.

Было так. После занятий, которые, кстати, прошли для меня сегодня благополучно, зашел на квартиру где жили Шипельские, — днепропетровские соседи тети Евы (они, оказывается, тоже выехали). С прибитым настроением я возвращался домой. Что теперь делать? К кому обращаться? Где мама? Даже не сообщить, даже не вызвать меня к себе в Минводы, откуда они с дядей Люсей потом уехали в направлении Баку. Все дядя Люся виноват. Это он наговорил ей на меня, заставив маму уехать, не повидавшись и не попрощавшись со мной. Почему я не зашел к нему утром перед занятиями? Ведь я знал дядю Люсю, ведь мог ожидать такого исхода дела. Нет, это я сам виноват. Почему не интересовался живей, ходом подготовки дяди Люси к отъезду? Почему не засыпал, особенно в последнее время, маму письмами?

С этими невеселыми мыслями я и приближался к тете Полиной квартире, где сейчас живу. Открыв дверь, вдруг почувствовал чье-то присутствие, узнал родной и привычный голос в квартире. Быстро открыл комнатную дверь. Так и есть — мама. Слезы. Как не люблю я подобную сентиментальность. Слезы. Как тяжело давят они на мое сердце, терзают его и жгут. Слезы матери, даже пусть слезы счастья, — что может быть хуже этого? Слезы радости, слезы горя, слезы тоски о прошлом и отчаяния перед будущим.

Я не умею плакать. Кажется, никакое горе, никакая печаль не заставит меня проронить слезу. И тем тяжелее видеть, как плачет родной из родных человек. Я прижал ее, бедную маму, к своему сердцу и долго утешал, пока она не перестала плакать.

Но вот миновали первые минуты этой встречи с мамой, и наш разговор принял обыденную форму. К маме вновь вернулось прежнее состояние, в котором она пребывала до моего появления. Говорили о дяде Люсе. Я сказал, что он ужасно некрасиво поступил, не сообщив маме и не известив меня о своем отъезде из Ессентуков. Еще хуже, что он не пожелал помочь маме в ее беде, — не хотел вызвать в Ессентуки, облегчить ей положение.

Мама оправдывала дядю Люсю. Даже пыталась обвинить меня в бестактном к нему отношении. Говорила что у меня нет родственных чувств, что я в такой тяжелый момент отказал ему в галошах, а он был болен и неужели два часа нельзя было пересидеть дома.

Тетя Поля, присутствовавшая при этом, молчала, соблюдая нейтралитет.

Я объяснил, что в тот момент, когда дяде Люсе нужны были галоши — я был на всеобуче и бросить занятия не мог.

— Ты лодырь, ты не хотел даже бабушке достать хлеба. Ты целыми днями книги читаешь и радио слушаешь. Почему ты не поступил на работу? Ты сел на тетину шею и решил, что так и нужно.

Я отвечал, рассказывал, объяснял, но она перебивала, не давая говорить и, заставляя говорить громче обычного.

— Чего ты кричишь не своим голосом? — прервала вдруг меня мама и лицо ее исказилось злобой. Передо мной была все та же, прежняя мать...но... Прежние картины и картинки нашей совместной, долгой жизни, мелькнув, прошли передо мной. Меня бросило в жар. Лицо матери, было чужим и неприятным, как тогда, как в те, давно забытые мною мгновения, когда ею, в минуты наших ссор, пускались в ход и стулья и кочерга и молоток — все, что попадалось под руку.

— Я отвык от такого отношения. Вот уже два месяца я прожил в спокойной обстановке и не хочу, и не буду возвращаться к новым ссорам и бесчинствам твоим. Скоро на фронт добровольцем поеду, забуду, как так с тобой жить.

— Ну что ж, не хочешь, так и не нужно. Значит, все потеряно для меня в тебе, и я тебя вычеркну, совершенно забуду о твоем существовании, и голос ее стал прежним, обыденным.

Я ушел во двор. Когда вернулся, разговор переменился и стал снова сердечным и приятным.

Тетя предложила маме покушать, но она, несмотря на то, что проголодалась, отказалась от еды и только выпила стакан чаю.

Я предложил маме проводить ее до Минвод. Тетя Поля приготовила нам хлеб с повидлом, дала денег на дорогу и несколько кусочков сахара.

По дороге мы много говорили, делились впечатлениями, переживаниями, перспективами. Прежняя натянутость разговора исчезла.

Я спросил маму, как она попала к тете Поле, как она встретилась с бабушкой.

Бабушка произвела на нее гнетущее впечатление: состарилась, похудела и стала еще неряшливей, чем когда-либо была. Но приняла она ее хорошо и охотно поддерживала с ней разговор. Даже успела нажаловаться на меня, что я ей не всегда достаю белый хлеб и что я лентяй. С тетей Полей она встретилась по-родственному и они, вместе, наплакались изрядно.

Я напомнил маме содержание ее писем, в которых она снова придиралась к папе. Она ведь знала, что придется сюда еще приехать, увидеться с родными, зачем тогда себе позволяла эти явно враждебные и задирчивые письма?

— Я от своих слов не отказываюсь — убеждала мама. Твой отец — противный и мелочный, а его родные хорошие люди и я к ним ничего не имею.

Тут мне вспомнились брань и насмешки, которыми она наделяла бабушку, тетю Полю и Нюру, еще в Днепропетровске, но я ничего не сказал.

Вскоре мы приехали в Минводы. О дальнейших впечатлениях в другой раз.

02.11.1941

Утро провел с тетей Полей на толкучке. Тайком от нее купил журнал «30 Дней» за 50 копеек. Люди продают все. Мало людей найдется, умеющих поступить так, как мы — все оставить, и ничего даже не продать.

Днем был в бане. Впервые за полмесяца. Все остальное время, помимо всеобуча, провел в очереди за хлебом.

Сегодня я бабушке достал свежего хлеба за 4 рубля 10 копеек кило. Она была в восторге и даже предложила мне немного сметаны. На прощанье она сказала: «Если тебя заберут, я буду очень за тобой скучать».

03.11.1941

В Минводах было спокойно и даже не видно следов недавней бомбардировки. Только маскировка привокзальных зданий защитной окраской говорила о постоянном ожидании новых вражеских налетов и о тревоге, связанной с этим.

В привокзальном саду было много людей. Беженцы. Они были грязные, измученные и напоминали о нашей с мамой эвакуации из Днепропетровска.

Тетю Еву с семьей мы нашли сразу. Она немного похудела, но, закаленная работой, приобрела более здоровый вид лица. Дядя Толя не изменился, а Санька не только не похудел, но и не потерял своего прежнего, ехидно-глупого выражения. Я уверен, на 99 %, что это он тогда выкинул из моего портфеля половину содержимого — статей и рецензий о литературе, писателях и их работах. Тогда же пропала и моя статья о Маяковском, помещенная, если не ошибаюсь, в 39 году в газете «Щастлiва змiна», анонимка, посланная двумя девчонками нашего 8 класса на имя «Гельфанда-сына» и другое.

Тетя Ева, когда меня увидела — расплакалась, мама — тоже, не отказывая ей в поддержке.

Вскоре они погрузились на открытую, груженную углем платформу поезда, на Махачкалу.

05.11.1941

Позавчера взялся на учет в горкоме ВЛКСМ. По моей просьбе прикрепили к первичной организации школы им. Кирова, где учится Аня. Вся организация выехала на рытье окопов. Осталась только одна девушка, на которую и возложена роль временного секретаря комитета.

В горкоме комсомола мне предложили работу, с чем я радостно и согласился.

На сегодняшний день я работник ремонтно-восстановительной колонны связи 4 линейного участка. Начальник — очень толковый и сердечный человек. В первый день он обстоятельно осветил передо мной и еще двумя стариками условия работы. Работа серьезная, но и немногим выгодная: на всех работников накладывается броня. Ни в армию, ни на трудовой фронт они привлечены быть не могут.

Ставка пока 166 с чем-то рублей. Со временем — 201. Наиболее опытные уже сейчас получают 250–260 рублей. Карточку тоже получу, попозже, на 600 грамм хлеба. Находиться буду на казарменном положении. Все время на чеку. В нужное время дня и ночи могу быть направлен в любое место вверенного района — Пятигорск, Кисловодск, Минводы, Ессентуки.

Обмундирование пока не выдают и не известно выдадут ли. Работать надо в своей одежде.

Ну а пока хочу спать. Не выдерживаю. 9 часов 30 минут.

06.11.1941

Позавчера снова был у моего начальника. Сдал паспорт, написал заявление и договорился на вчера, позвонить ему узнать о времени и дне выхода на работу.

Уходя, забыл там галоши. Вчера решил не звонить, а зайти самому.

Утром, перед всеобучем, задумал побродить по базару, поискать теплый тулупчик для работы. По пути встретился с папой. Он сказал, что есть два тулупа: один у него, другой у тети Поли. Это намного облегчило мой денежный вопрос.

Звал его тоже поступить на эту работу, но он отказался, напомнив только, что мама просила меня выехать отсюда в Дербент.

На всеобуче было шумно и дымно, но меня не трогали. Проходили, кажется, гранату, но ни я, ни другой присутствующий на занятиях, за исключением может быть говорившего, ничего не слышал. После занятий я сказал командиру отделения что работаю и что, вероятно, не смогу посещать всеобуч. Он посоветовал поговорить с Казимировым, старшим лейтенантом, ведающим этим делом.

Был у того во время перерыва и успел углядеть обрывок картины, которая пускалась для развлечения сотрудников клуба медсантруда.

Взял серый хлеб в военной лавке — вот уже несколько дней в городе нет такого. Есть только черный в 90 копеек и белый в 4.10. И тот и другой одинаково невыгоден. Первый из-за плохой выпечки и постоянной черствости, второй из-за стоимости. Лавочнику сказал, что забыл дома военную книжку, и он отпустил хлеб, сказав, что видел меня не однажды и только поэтому верит мне.

Казимиров напугал меня законом и сказал, что от всеобуча меня не освободит. Разочарованный пришел я домой.

Вечером принес почтальон московскую «Правду» за 28 и 29 октября. С 14 числа «Правду» не получал. В это же время пришла Аня и принесла повестку на окопы. Тут я уж совсем потерял надежду и предался мечтам о преимуществах окопов, о девушках, которых сейчас там несчетное число.

Аня обрадовалась, и заявила, что пока я иду на окопы, она будет спать с Раей в комнате. Сейчас она ночует у бабушки.

Связанный всем этим и разочарованный крушением перспектив, я отправился к своему начальнику. Он меня выслушал, сказал, что ни на какой трудовой фронт я не пойду, тут же написав справку для горсовета. Насчет всеобуча — сказал — поговорит с комиссаром военкомата, и все будет улажено.

Сегодня рано утром первым делом направился хлопотать насчет освобождения от ночных дежурств и трудового фронта.

Долго никого не было — ни зам. председателя горсовета, ни начальника штаба МПВО. Вскоре туда пришел по своим делам мой начальник. И тоже, не застав никого, сказал мне ждать, а, добившись своего, прийти к нему и уехал в Пятигорск.

Сегодня впервые за свою жизнь ходил в «когтях». Пока неплохо получается, но когти слишком свободны и спадают. Боюсь провода.

Сегодня буду ночевать здесь, в общежитии

Ночью топили печку. Я принес воды. Со мной еще один человек пожилых лет, опытный и старый работник. Мы на казарменном положении.

Он попил чай с медом, я водички.

Подушка жесткая. Я набил ее колючками ***, которые огромной кучей навалены здесь во дворе. Сверху прикрою ее одеялом, которое с собой принес.

Спешу спать. Вдруг позовут ночью и я не успею выспаться.

Аня сегодня в восторге: одна с Раей в квартире.

Я взял с собой оставшийся кусок хлеба. Аня будет недовольна. Ну и пусть. Она ведь съела хлеб, который я себе дома приготовил.

07.11.1941.

Октябрьская площадь, 39. Здесь мое помещение. Только что вернулся сюда из города после двухчасового отпуска на обед.

Да, мой друг (давно я так тебя не называл), да мой дневник! Кончилась праздная жизнь. Теперь я рабочий, настоящий рабочий и нахожусь на казарменном положении. «Не мала баба клопоту, купила порося». Так и у меня. Вместо воинской службы выбрал непосильную, на мой взгляд, работу. Решился, и теперь повернуть не могу назад, не такой я человек.

Но... испугался слез матери, поддался ее просьбам и решил уйти от воинской службы. Что броня? Не лучше ли веселая окопная жизнь, жаркая воинская служба, сопряженная с опасностями, кровавыми боевыми этюдами и самопожертвованием во благо Родины. Так нет — одинокое затворничество в подчинении нескольких начальников, зубрежка неинтересного, ненужного и нудного материала и вместе с тем необходимость этой зубрежки, бросающая меня в ужас, куда хуже самой опасной схватки с врагом. Там ты знаешь, что можешь быть в первых рядах. Здесь же тебе надолго обеспечено последнее место и низкий заработок, каких бы усилий ты не прикладывал.

09.11.1941

В общежитии спят два рабочих, опытных и имеющих стаж. Оба они пожилых лет и с одним из них я уже вчера ночевал. Из всех рабочих я один, наверно, не смыслю в работе, и каждый будет с удовольствием командовать мною и задвигать на задний план.

Один начальник, видимо, сильно хочет, чтобы я скорее ознакомился с работой и усиленно нажимает на меня, журит часто и говорит, чтобы я ухватился за него обеими руками. Ему, видимо, очень нужны рабочие, если он не побрезговал даже таким как я.

Трудная для меня наука. Что-то тяжелое, неумолимое, окутало мой разум. Чувствуется, что в глубине меня где-то, скрыт богатырский размах, неиссякаемый источник энергии, сильный ум и безудержные удаль и смелость.

ХХ.11.1941

*** столбами. Дорога крутая, почти везде по склонам проходит.

Туда ехал с одним бесарабским евреем***

Перед отъездом заправляли лошадей и, когда я, не зная как их заправлять, остался стоять без дела, начальник сказал: «С одним евреем еще можно работать, но с двумя никак. С одним, вероятно, придется расстаться». И это сказал внешне порядочный и культурный человек. И не первый раз я от него, между прочим, слышу такие высказывания.

Так, на днях, когда надо было напоить лошадь, и конюх этого не сделал вовремя, он сказал, обращаясь ко мне, видимо не предполагая тогда еще во мне еврея: «У них, наверное, в натуре заложена лень, у этих евреев». В другой раз: «Торговать вы умеете, а работать нет».

Дальше