Содержание
«Военная Литература»
Дневники и письма
Претория, 30 ноября 1899 г.

Первые рассветные лучи только что пробились сквозь крышу сарая, крытую железом. Солдаты лежали на полу в кучах коричневого мусора, некоторые страшно храпели. Значение всего окружающего дошло до меня, как хлопок. Я в плену, я не могу идти куда хочу, делать что хочу, меня потащат куда-нибудь и поместят под стражу, в то время как другие будут завершать этот великий спор, а я вышел из игры, подобно ставке, сделанной в самом ее начале и брошенной в коробку. У меня вырвался горестный стон и я сел, разбудив Френкланда, который делил со мной одеяло. Затем буры открыли дверь, нам было приказано вставать и немедленно собираться в путь.

Разбросанное на полу сено зашуршало, и мысль о побеге впервые мелькнула в моей голове. Почему бы не закопаться в этом мусоре и не подождать, пока пленные и их конвоиры уйдут? Будут ли они нас пересчитывать? Заметят ли? Я так не думал. Они подумают — все они вошли внутрь. Наверняка, ночью никто [367] не сбежал. Значит, утром все должны быть на месте. Этот план совершенно захватил меня, и я уже собирался спрятаться, когда один из часовых вошел и велел всем выйти наружу.

Мы пожевали еще немного мяса того вола, который был убит и поджарен накануне, и попили дождевой воды из большой лужи. Затем мы выступили — жалкая толпа грязных, оборванных пленников. Мы перешли Тугелу по железнодорожному мосту и, двигаясь по дороге, вскоре оказались среди холмов. Преследуемые косыми солнечными лучами, мы шли несколько часов, переходя вброд овраги, превращенные дождями в бурные потоки.

Мы прошли через Питерс не останавливаясь и направились к Нельторпу. Через полчаса мы добрались до сильного пикета, где нам было приказано остановиться и передохнуть. Вокруг нас собралось почти двести буров. Мудрые, как политики, и любопытные, как дети, они начали задавать всякого рода вопросы. Что мы думаем о Южной Африке? Как долго англичане собираются воевать? Когда кончится война? Ответ «Когда вас разобьют» был встречен взрывами хохота.

Вскоре нам приказали двигаться дальше, и мы пошли на восток, в сторону Булвана Хилл, и спустились в долину реки Клип. Пульсирующий грохот пушек, бомбардировавших Ледисмит, был очень громким и близким, при этом мы хорошо различали выстрелы британской артиллерии, которая время от времени отвечала. После того, как мы пересекли железнодорожную линию за Нельторпом, я заметил еще одно свидетельство того, что друзья близко. Высоко над холмами, слева от дороги, висела золотистая крапинка. Это был воздушный шар из Ледисмита. Там, всего в двух милях, были безопасность и доблесть. Солдаты также заметили шар. «Там наши ребята, — говорили они, — нас еще не прикончили». Так они утешали себя.

Мы смотрели на шар, пока он не скрылся за холмами, а я пытался представить себе все то, что находится у основания его троса. Осажденный Ледисмит со своими снарядами, мухами, лихорадкой и грязью казался мне прекрасным раем.

Мы вброд, по грудь в воде, перешли реку Клип и по-прежнему в окружении конвоиров потащились к лагерям за Булвана Хилл. Только в три часа пополудни, после десятичасового марша, мы добрались до лагеря, где предстояло провести ночь. Я так устал [368] во время пути, что сперва ни о чем не думал, только бы поскорее упасть в тени кустов. И только когда наш фельдкорнет предложил нам чая и говядины, любезно пригласив нас разделить с ним палатку, я снова обрел способность мыслить.

Буры были довольны и набились в маленькую палатку: «Расскажи нам, почему идет война?» Потому, отвечал я, что они хотели выгнать нас из Южной Африки, а нам это не понравилось.

— О, нет, это не причина. Я скажу, в чем настоящая причина войны. Это все проклятые капиталисты. Они хотят украсть нашу страну, и они подкупили Чемберлена, а теперь эти трое, Родс, Бейт и Чемберлен, думают, что они потом разделят Ренд{2} между собой.

— Вы разве не знаете, что золотые прииски являются собственностью акционеров, многие из которых иностранцы — французы, немцы и прочие? После войны, какое бы правительство ни пришло к власти, они по-прежнему будут принадлежать этим людям.

— Тогда почему же мы воюем?

— Потому, что ненавидите нас и вооружились, чтобы напасть на нас.

— А вам не кажется, что это нечестно — красть нашу страну?

— Мы хотим только защитить себя и свои интересы. Ваша страна нам не нужна.

— Вам, может быть, и нет, но капиталисты делают именно это.

— Если бы вы попытались сохранить с нами дружеские отношения, войны не было бы. Но вы хотите выгнать нас из Южной Африки. Думаете о Великой Африканской Республике, чтобы вся Южная Африка говорила по-голландски. Соединенные Штаты с вашим президентом и под вашим флагом, суверенные и интернациональные.

Их глаза заблестели.

— Именно этого мы и хотим, — сказал один.

— Йо-йо, и мы это получим, — добавил другой.

— Вот в этом-то и причина войны.

— Нет, нет. Войну спровоцировали эти проклятые капиталисты и евреи. Спор вернулся на круги своя.

Когда наступил вечер, комендант потребовал, чтобы мы удалились [369] в палатки, поставленные в углу лагеря. Специальная палатка была отведена офицерам, которых впервые разлучили с их солдатами. Минуту я размышлял, за кого мне себя выдать — за офицера или за рядового. Я выбрал первое и вскоре пожалел об этом. Постепенно стемнело.

Утром, еще до восхода солнца, пришел комендант Давель и поднял нас. Пленным предстояло немедленно двигаться на станцию Эландс Лаагте. «Как это далеко?» — спросили мы озабочено, потому что все сбили себе ноги. В ответ услышали, что путь совсем короткий, часов пять медленным шагом. Мы встали, а поскольку спали в одежде и не думали об умывании, сказали, что уже готовы. Комендант удалился и через несколько минут принес нам чай и говядину, извинившись за столь однообразное питание. Он попросил бура, который говорил по-английски, сказать, что у них самих ничего лучше нет. После того, как мы поели и были готовы идти, Давель через переводчика пожелал узнать, довольны ли мы тем, как с нами обращались в этом лагере. Мы с удовольствием заверили его, что довольны, и с большим почтением попрощались с этим достойным и благородным противником. Затем мы двинулись через холмы на север, оставив слева пикеты вокруг Ледисмита.

Около одиннадцати мы дошли до станции Эландс Лаагте. Здесь пленных ждал поезд. Было шесть или семь закрытых вагонов для солдат и первый вагон для офицеров. Два бура с ружьями уселись среди нас, и двери закрылись. Я был очень голоден и сразу попросил еды и питья. «Будет много», — ответили они, и мы терпеливо ждали. И действительно, через несколько минут на платформу вышел железнодорожный чиновник, открыл дверь и сунул нам, с щедрой расточительностью, две банки консервированной баранины, две банки консервированной рыбы, четыре или пять буханок, полдюжины банок с джемом и большой бидон чая. Насколько я мог заметить, солдаты устроились не хуже. Пока мы ели наш первый приличный обед за три дня, вокруг поезда собралась огромная толпа буров, которые с любопытством заглядывали в окна. Один из них был врачом; заметив мою перевязанную руку, он поинтересовался, не ранен ли я. Порез от осколка пули был сам по себе незначительным, но так как он был рваным, и им в течение двух дней никто не занимался, началось воспаление. [370] Поэтому я показал руку, и врач немедленно сбегал за бинтами, горячей водой и чем-то еще, промыл рану и сделал перевязку.

Я заметил около сотни буров, которые погрузились вместе со своими лошадьми в дюжину больших вагонов для перевозки скота прямо за паровозом. Около полудня мы тронулись в путь, двигаясь на малой скорости.

Через две станции после Эландс Лаагте бурские командос, или какая-то их часть, покинули поезд, и нам стало очевидно, насколько хорошо продуманы их военные приготовления. Все станции на этой линии были снабжены специальными платформами, длиной примерно 300 или 400 ярдов, представлявшими собой земляные насыпи, укрепленные досками со стороны рельсов и пологие с противоположной стороны. Всадники, таким образом, могли выехать верхом прямо из вагонов и через несколько минут уже скакать по равнине. Один из бурских охранников заметил, с каким вниманием я смотрю на эти приспособления. «Это на тот случай, если нам придется быстро отходить к Баггарсбергу или Лаинг Нек», — объяснил он. Пока мы ехали, я постепенно разговорился с этим человеком. Он представился как Спааруотер, вернее, как он произносил свое имя, как Спиар-уотер. Это был фермер из района Эрмоло. В мирное время он почти не платил налогов, или же, как в последние четыре года, вообще от них уклонялся. Но за эту привилегию он был обязан даром служить в военное время, обеспечивая себя конем, фуражом и провизией. Он был очень вежлив и старался во время разговора не говорить ничего такого, что могло бы задеть чувства пленных. Мне он очень понравился.

Чуть попозже к разговору присоединился кондуктор. Это был голландец, очень красноречивый.

«Почему, вы, англичане, забираете у нас эту страну?» — спросил он. И молчаливый бур проворчал на ломаном английском: «Разве наши фермы нам не принадлежат? Почему мы должны воевать за них?»

Я попробовал объяснить основы наших разногласий: «В конце концов, британское правительство — не тирания».

«Это не годится для рабочего человека. — сказал кондуктор. — Посмотрите на Кимберли. В Кимберли было хорошо жить, пока капиталисты не захватили его. Посмотрите на него теперь. [371]

Посмотрите на меня. Где моя зарплата?»

Я не помню, что он сказал про свою зарплату, но для кондуктора она была просто невероятной. «Вы что, думаете, я буду получать такую зарплату при британском правительстве?» Я сказал: «Нет». «Вот так-то, — сказал он, — не надо мне никакого английского правительства. И добавил невпопад, — мы сражаемся за свободу».

Тут я подумал, что у меня есть аргумент, который подействует. Я повернулся к фермеру, который одобрительно слушал:

— Это очень хорошая зарплата.

— О, да.

— А откуда берутся эти деньги?

— О, из налогов. И с железной дороги.

— Наверное и перевозите то, что производите, в основном по железной дороге, я полагаю?

— Ya (непроизвольный переход на голландский).

— Вам не кажется, что плата очень высокая?

— Ya, ya, — Сказали одновременно оба бура, — очень высокая.

— Это потому, — сказал я, указывая на кондуктора, — что он получает очень высокую плату. А вы за него платите.

В ответ на это они оба рассмеялись и сказали, что это правда, и что плата действительно очень высокая.

— При английском правительстве, — сказал я, — он не будет получать такой большой зарплаты, а вы не будете так дорого платить за перевозку.

Они молча приняли это заключение. Затем Спааруотер сказал:

— Мы хотим, чтобы нас оставили в покое. Мы — свободные люди, а вы — нет.

— Что значит несвободные?

— Ну разве это правильно, чтобы грязный кафр гулял по тротуару, к тому же без паспорта? А ведь это именно то, что вы делаете в ваших британских колониях. Братство! Равенство! Свобода! Тьфу! Ничуточки. Мы знаем, как обращаться с кафрами.

Я затронул очень деликатный вопрос. Мы начали с политических вопросов, а закончили социальными. В чем же истинный и изначальный корень неприязни голландцев к британскому правлению? Это не Слагтерз Нек, не Броомплац, не Маджуба, не Джеймсон [372] Рейд. Это неизменный страх и ненависть к тому движению, которое пытается поднять туземца на один уровень с белым человеком. Британское правительство ассоциируется в сознании бурского фермера с неистовой социальной революцией. Черный будет уравнен в правах с белым. Слугу восстановят против хозяина, кафр будет провозглашен братом европейца, они будут равны перед законом, черному дадут политические права.

Этот бурский фермер был весьма типичным примером и представлял в моем понимании все то лучшее и благородное, что было в характере африканских голландцев. Вид этого гражданина и солдата, который пусть неохотно, но сознательно оторвался от тихой жизни на своей ферме, чтобы храбро сражаться, защищая ту землю, на которой он жил, которую его предки добыли тяжким трудом и страданием, чтобы сохранить независимость, которой он гордился, против регулярной армии своих врагов — конечно, все это должно было вызвать у любого идеалиста самые горячие симпатии. И вдруг резкая перемена, резкая нота в дуэте согласия: «Мы знаем, как обращаться с кафрами в этой стране. Представьте себе, позволить этой черной грязи разгуливать по тротуарам!»

И после этого — никакого согласия, пропасть с каждым мгновением увеличивается: «Обучать кафра! Ах, вы все об этом, англичане. Мы учим их палкой. Обращайтесь с ними гуманно и справедливо — мне это нравится. Их поместил сюда Господь Всемогущий, чтобы они работали на нас. Мы не потерпим от них никаких глупостей. Пусть знают свое место. Что вы думаете? Будете настаивать, чтобы с ними хорошо обращались? Этим-то мы и собираемся заняться. Раньше, чем закончится эта война, мы сами решим, будете ли вы, англичане, вмешиваться в наши дела».

К полудню поезд еще не добрался до Дунди. Когда исчез из виду Талана Хилл, мы стали высматривать Маджубу и увидели ее незадолго до наступления ночи — высокую гору, с которой связаны воспоминания такие же мрачные и грустные, как ее вид. Бурские охранники показали нам, где они установили свои большие пушки, чтобы защитить Лаинг Нек и заметили, что теперь перевал стал неприступным.

Мы приближались к границе. Я принялся воображать, как покину поезд, пока он будет проходить Вольксрустский тоннель, выбравшись из окна. Впрочем, Спааруотер тоже подумал о такой [373] возможности и потому закрыл оба окна. Когда мы въезжали в тоннель, он открыл затвор своего маузера и показал, что тот полностью заряжен. Благоразумие опять заставляло набраться терпения. Было уже темно, когда поезд подошел к Вольксрусту, и мы осознали, что находимся на вражеской территории. Платформа была заполнена толпой вооруженных буров. Оказалось, что были сформированы две новые части командос, поезда должны были везти их на фронт. Вскоре к окнам прилипли бородатые лица мужчин, которые беспристрастно смотрели на нас, а затем обменивались замечаниями по поводу нашего вида.

Перед тем, как поезд покинул Вольксруст, сменилась наша охрана. Честные бюргеры, которые нас захватили, должны были возвращаться на фронт, и нас передали полиции. Начальник конвоя, приятный пожилой джентльмен (я не знаю его официального звания), подошел и объяснил через Спааруотера, что это он положил на дороге камень, который привел к катастрофе. Он надеялся, что мы не держим на него зла. Мы ответили: ни в коем случае. И добавили, что будем рады когда-нибудь сделать для него что-нибудь в этом же роде.

Затем мы попрощались, и я дал ему и Спааруотеру по маленькому клочку бумаги, где утверждалось, что они проявили доброту и учтивость по отношению к британским военнопленным, и где я лично просил, на тот случай, если они попадут в плен к британским войскам, чтобы с ними обращались хорошо.

Мы были переданы довольно ветхому полицейскому жандармского типа. Он постоянно плевал на пол и предупредил, что нас застрелят, если мы попытаемся бежать. Не имея особого желания разговаривать с этим типом, мы опустили полки в нашем купе, и в то время как поезд покидал Вольксруст, отправились спать.

Претория, 3 декабря 1899 г.

Был, насколько я помню, полдень, когда поезд с пленными подошел к Претории. Мы заехали на какую-то запасную ветку с земляной платформой справа, которая выходила на улицы города. День был хороший, ярко светило солнце. Встречать нас собралась большая толпа народа. Кто-то открыл дверь вагона и [374] сказал, чтобы мы выходили. Мы вышли — весьма оборванная и потрепанная группа офицеров. Деловито щелкнула дюжина камер, навеки запечатляя наш позор. Затем выпустили солдат и велели им построиться. Солдаты охотно выбрались из темных вагонов, в которых их везли, тут же начали болтать и шутить, и этот их юмор показался мне несвоевременным. Мы прождали около двадцати минут. Впервые с того момента, как я попал в плен, я испытал ненависть к своему врагу. Простые мужественные фермеры, храбро сражавшиеся, как их убедили, «за свои фермы», заслуживали уважения, если не симпатии. Но здесь, в Претории, я чувствовал в воздухе запах разложения. Здесь были твари, которые жирели, пожирая добычу. А там, на войне, были герои, которые ее завоевывали.

Когда толпа полностью удовлетворила патриотическое любопытство, нас повели: солдат — в закрытый лагерь на ипподроме, а офицеров — в тюрьму в Государственных образцовых школах.

Что до нас, то нам не пришлось далеко идти. В окружении конвоя из трех вооруженных полицейских, приставленных к каждому офицеру, мы быстро дошли до места назначения, длинного низкого здания из красного кирпича с крытой шифером верандой и железной оградой впереди. Веранда была заполнена бородатыми людьми в униформе цвета хаки или в коричневых фланелевых костюмах, которые читали, курили и разговаривали. Они взглянули на нас, когда нас ввели. Открылись железные ворота, и, миновав их, мы присоединились к шестидесяти британским офицерам, «захваченным противником», после чего ворота опять закрылись.

Государственные образцовые школы представляют собой довольно большое и прочное одноэтажное здание, которое занимает угол, образованный двумя проходящими через Преторию дорогами. Оно состоит из двенадцати больших классных комнат, семь или восемь из которых служат британским офицерам спальнями, а одна — столовой; имеется импровизированный зал для игры в мяч (в него превращен большой лекционный зал), а также хорошо оснащенный гимнастический зал. Здание стоит на прямоугольной площадке в 120 квадратных ярдов, где расположено около дюжины палаток для полицейской охраны, кухня, две палатки для прислуживающих офицерам солдат и новая душевая. Когда я попал в эту тюрьму, там хватало места для всех. [375]

Правительство Трансвааля обеспечивало пленным ежедневный рацион, состоявший из хорошей говядины и бакалейных товаров, кроме того, офицерам дозволялось покупать у местного лавочника, мистера Бошофа, практически все, что им могло понадобиться, кроме алкогольных напитков. В первую неделю моего заключения мы попросили снять этот запрет, и после долгих размышлений и сомнений президент позволил нам покупать пиво в бутылках. До тех пор, пока не было получено это разрешение, ассортимент дозволенных нам напитков удовлетворил бы самого ярого поборника трезвости; единственным облегчением служило то, что государственный военный секретарь, добросердечный португалец, иногда протаскивал бутылку виски, спрятав ее в кармане своего фрака или в корзине с фруктами. Несмотря на высокие цены в Претории, которые, естественно, никто не собирался снижать ради нас, поставляемый правительством однообразный рацион постоянно дополнялся пособием в три шиллинга в день, что было не хуже, чем в любом действующем полку.

По прибытии каждому офицеру выдавался новый комплект одежды, постельное белье, полотенца, туалетные принадлежности, а незаменимый мистер Бошоф был готов добавить к этому гардеробу все что требуется, за наличные деньги или чек на банк Кокса и компании, слава об услугах которого дошла даже до этого далекого и враждебного города. Я сразу воспользовался случаем, чтобы приобрести твидовый костюм нейтрального темного цвета, как можно более не похожий на те, что выдавало правительство. Еще я собирался купить шляпу, но один офицер сказал мне, что он тоже просил шляпу, но ему отказали. В конце концов, зачем нужна шляпа, если мне захочется погулять во дворе — полно свободных шлемов. И все же мои вкусы склонялись к шляпе с полями.

Положение солдат было менее комфортным, чем наше. Их рацион был очень скуден: только фунт говядины раз в неделю и два фунта хлеба, остальное составляли маис, картофель и прочие подобные продукты, причем не очень много. Кроме того, у них не было собственных денег, а поскольку военнопленные не получают платы, они не могли даже купить фунт табаку.

Содержание и охрана офицеров были поручены организационному совету, четыре члена которого часто посещали нас, выслушивая просьбы и жалобы. М. де Суза, военный секретарь, был [376] самым дружелюбным и обязательным из них, и я думаю, что всеми послаблениями мы обязаны его вмешательству. Это был маленький человек, весьма прозорливый, он поездил по Европе и имел очень четкое представление о соотношении сил Британии и Трансвааля. Он занимал доходную и влиятельную должность при этом правительстве и потому был предан его интересам, тем не менее в голландских верхах его подозревали в пробританских симпатиях. Поэтому ему приходилось быть очень осторожным. Комендант Опперман, который непосредственно отвечал за наше содержание, был в мирное время ландростом юстиции. Слишком толстый, чтобы сражаться, он был честным бурским патриотом. Это был тонкий политик, весьма преданный бурскому правительству, которое платило ему хорошую зарплату за руководство государственным музеем. У него была великолепная коллекция марок, также он занимался созданием зоологического сада.

Последнее пристрастие незадолго до войны навлекло на него большие беды, так как он не смог отказаться от льва, предложенного ему мистером Родсом. Он рассказывал мне, что вследствие этого президент говорил с ним «очень резко» и категорически велел вернуть животное, угрожая отставкой. По моему личному впечатлению, он смог бы ужиться с любым политическим режимом, который позволил бы ему без помех расширять свой музей.

Четвертый член совета, мистер Малан, был грязным и отвратительным злодеем. Его личная храбрость больше подходила для оскорбления пленных в Претории, чем для сражения с врагом на фронте. Он был близким родственником президента, но даже это преимущество полностью не защищало его от упреков в трусости, которые имели место даже в исполнительном совете и каким-то образом доходили до нас. Как-то раз он облагодетельствовал меня одной из своих грубостей, но я заметил ему, что в этой войне может выиграть любая из сторон, и спросил, разумно ли будет помещать себя в особую категорию в том, что касается обращения с пленными. «Поскольку, — продолжал я, — британскому правительству может показаться целесообразным сделать пример из одного или двух». Больше он ко мне не приходил.

И хотя, как я уже не раз говорил, у нас не было особых оснований жаловаться на обращение с пленными британскими офицерами, [377] дни, проведенные в Претории, были самыми монотонными и едва ли не самыми несчастными в моей жизни. Я не мог писать, чернила, казалось, высыхали на пере. Я не мог читать со вниманием. Когда солнце садилось за форт на холме, и сумерки отмечали конец очередного злополучного дня, я обычно прогуливался во дворе, глядя на грязных, неопрятных зарпов, которые стояли на страже, и напрягая мозги, чтобы придумать какой-нибудь выход, чтобы силой или хитростью, сталью или золотом, вернуть себе свободу.

Дней через десять после моего прибытия в Преторию мне нанес визит американский консул, мистер Макрум. Похоже, что дома царила неуверенность относительно того, жив ли я, ранен ли и в каком свете воспринимают меня трансваальские власти. Мистер Бурк Кокран, американский сенатор и мой давний друг, телеграфировал из Нью-Йорка представителю Соединенных Штатов в Претории, надеясь через нейтральные каналы узнать, как обстоят дела. Однако из беседы с мистером Макрумом я прекрасно понял, что ни я, ни любой другой британский военнопленный ничего не выиграет от тех усилий, которые он мог бы приложить ради нас. Он настолько симпатизировал трансваальскому правительству, что это даже мешало ему выполнять свои дипломатические обязанности. Однако он так глубоко запрятал свои политические взгляды, что нашел в себе силы отправить телеграмму мистеру Бруку Кокрану, и тем самым успокоить моих родственников, волновавшихся за мою судьбу.

Попал в Преторию, я сразу стал требовать от правительства своего освобождения на том основании, что я военный корреспондент, а не военнослужащий. Многие, однако, полагали, что трудно увязать этот факт с тем, что происходило при обороне бронепоезда, и с тем, что в этой связи было опубликовано в прессе. Кроме солдат Дублинского фузилерского и Дурбанского пехотного полков в плен попали восемь иди десять гражданских лиц, включая пожарника, телеграфиста и нескольких человек из ремонтной бригады. Мне кажется, что в соответствии с международной практикой и законами войны, правительство Трансвааля имело все основания рассматривать всех лиц, связанных с бронепоездом, в качестве военных; более того, сам факт, что они не были солдатами, мог служить отягчающим обстоятельством. [378]

Однако у бурского правительства на тот момент был избыток пленных, которых необходимо было кормить и охранять, поэтому оно объявило, что гражданские лица будут отпущены, как только установят их личность, и в качестве военнопленных будут удерживаться только солдаты и офицеры.

Однако в моем случае генерал Жубер постановил, что меня следует рассматривать как боевого офицера, поскольку я принимал участие в сражении.

Правда, когда все это происходило, я занимался исключительно порученной мне расчисткой линии, и хотя я не претендую, что в тот момент задумывался о юридическом аспекте дела, факт остается фактом: я не сделал ни единого выстрела, а когда меня взяли в плен, я не был вооружен. Поэтому я настаивал на том, чтобы меня включили в одну категорию с гражданскими служащими железной дороги и рабочими из ремонтной бригады, чьей задачей была расчистка путей, указывая на то, что мои действия, если даже и отличались в чем-то от их действий, были именно такого рода, и что если их рассматривают не как военных, то и я имею право считаться гражданским лицом.

В таком духе я написал два письма: одно военному секретарю, другое генералу Жуберу, но, что и говорить, не очень рассчитывал на положительный результат, поскольку был твердо убежден, что бурские власти рассматривают меня как своего рода заложника. Поэтому я продолжал искать пути к бегству и был совершенно прав, поскольку все время, что я провел в плену, ни на один из моих запросов не было получено ответа, хотя, как я слышал потом, по странному совпадению какой-то ответ все-таки пришел — ровно на следующий день после моего побега.

Пока я искал средства и ожидал подходящего случая, чтобы вырваться из государственных образцовых школ, я сделал все приготовления, чтобы деликатно удалиться, когда настанет момент. Друзьям были даны подробные инструкции, что делать с моей одеждой и прочими вещами, накопившимися за время моего пребывания в плену, я расплатился по счетам с замечательным мистером Бошофом и обналичил у него чек на 20 фунтов, поменял на золото несколько банкнот, которые прятал у себя с момента своего пленения, и, наконец, чтобы избежать лишних недоразумений, написал следующее письмо государственному секретарю: [379]

Тюрьма в Государственных образцовых школах,

10 декабря 1899 г.

Сэр, я имею честь сообщить вам, что, поскольку я не признаю за вашим правительством какого-либо права удерживать меня как военнопленного, я принял решение бежать из-под стражи. Я твердо уверен в тех договоренностях, которых достиг с моими друзьями на воле, и потому не могу ожидать, что мне представится возможность увидеть вас еще раз. Поэтому я пользуюсь случаем отметить, что нахожу ваше обращение с пленными корректным и гуманным и у меня нет оснований жаловаться. Вернувшись в расположение британских войск, я сделаю публичное заявление на этот счет. Мне хочется лично поблагодарить вас за ваше доброе отношение ко мне и выразить надежду, что через некоторое время мы сможем вновь встретиться в Претории, но при иных обстоятельствах. Сожалею, что не могу попрощаться с вами с соблюдением всех формальностей или лично.

Честь имею оставаться, сэр,

Вашим преданным слугой,

Уинстон Черчилль [380]

Я сделал так, чтобы это письмо, которое я писал с большим удовольствием, нашли на моей постели, как только о моем бегстве станет известно.

Теперь осталось только найти шляпу. На мое счастье, мистер Адриан Хофмейр, голландский священник и пастор из Зееруста, накануне войны дерзнул высказать мнение, противоположное тому, которого, по соображению буров, должны придерживаться голландцы. По этой причине, как только началась война, он был арестован и после многих неприятностей и унижений, которые он испытал на западной границе, помещен в Государственные школы. Он знал большинство чиновников и мог бы, я думаю, легко вернуть себе свободу, если бы сделал вид, что симпатизирует Республике. Он, однако, был человеком честным. После того, как священник англиканской церкви, весьма жалкое существо, пропустил молитву за здравие королевы во время воскресного богослужения, большинство офицеров посещали только вечерние службы Хофмейра. Я позаимствовал у него шляпу.

Лоренцо Маркес, 22 декабря 1899 г.

Все новости, которые мы слышали в Претории, исходили из бурских источников. Каждый день мы читали в «Volksstem» — вероятно, самом потрясающем сплетении лжи, которое когда-либо подавалось публике под именем газеты, — о победах буров, о страшных потерях и позорном бегстве британцев. Как бы мы ни сомневались в правдивости этих сказок, они производили сильное впечатление. Просидев месяц на диете из подобных литературных отбросов, можно было заработать разжижение мозгов. Мы, несчастные пленники, пали духом. Я не хочу делать вид, что нетерпение, вызванное сидением взаперти, не было главной причиной моей решимости, но я никогда бы не собрал всего своего мужества, чтобы бежать, без горячего желания сделать хоть что-нибудь в помощь делу Британии. Я, конечно, мирный человек. Я и не думал тогда стать офицером нерегулярной кавалерии. Но меч — не единственное оружие в мире. Кое-что можно сделать и пером. Поэтому я решился преодолеть любые трудности, ведь это дело действительно было весьма непростым и опасным.

Государственные образцовые школы стоят на прямоугольной площадке, огороженной с двух сторон железной решеткой, а [381] с двух других — изгородью из гофрированного железа высотой около десяти футов. Сами по себе эти ограждения не представляли препятствия для молодого и энергичного человека, но то обстоятельство, что с внутренней стороны они охранялись часовыми, вооруженными ружьями и револьверами, стоявшими через каждые пятьдесят ярдов, превращало их в непреодолимый барьер. Самая прочная стена — это живая стена. Я подумал о проникающей силе золота и проверил на этот счет кое-кого из охранников. Они были неподкупны. Не хочу лишать их этой репутации, но дело, скорее всего, в том, что рынок взяток в Трансваале окончательно развращен миллионерами. Я, с моими скромными ресурсами, просто не мог предложить им соответствующую сумму. Не оставалось ничего другого, как вырваться вопреки им. С одним из офицеров, имя которого я пока не назову, поскольку он до сих пор остается в плену, я разработал план.

После длительного наблюдения было обнаружено, что часовые, обходя свои посты у контор, в определенные моменты не могут видеть несколько верхних ярдов стены. Электрические фонари в середине площадки прекрасно освещали все пространство, но мешали ходившим под ними часовым наблюдать за восточной стеной, которая из-за светового контраста казалась сплошной темной полосой. Первой задачей, таким образом, было пройти мимо двух часовых около конторы. Следовало поймать момент, когда они стоят спиной друг к другу. Затем, перебравшись через стену, мы должны были оказаться в саду соседней виллы. На этом наш план заканчивался. Все дальнейшее представлялось смутным и неопределенным. Как выбраться из сада, как незамеченными пройти по улицам, как избежать патрулей, окружавших город, и как преодолеть 280 миль до границы португальских владений — все это были вопросы, которые ожидали нас на следующей стадии. Все попытки связаться с друзьями на воле провалились. Мы рассчитывали с помощью запаса шоколада, некоторого знания кафрского и изрядной доли удачи преодолеть это расстояние за две недели, покупая пищу в местных краалях, передвигаясь ночью и отсыпаясь днем. Перспектива была не слишком многообещающая.

Мы решили бежать в ночь на 11 декабря. Я провел весь день в ужасном смятении. Ничто, с моих школьных дней, не волновало [382] меня так, как это. Есть что-то ужасное в самой идее тайно выбраться куда-то ночью, подобно вору. Страх быть замеченным сам по себе причинял боль. Кроме того, мы знали, что часовые, если заметят нас, будут стрелять. Пятнадцать ярдов — короткая дистанция. А за непосредственной опасностью следовало предвкушение трудностей и страданий при очень слабой надежде на успех и при большой вероятности попасть в местную тюрьму месяцев на пять, как минимум.

Медленно тянулся день. Я пытался читать, играл в шахматы и был безнадежно разбит. Наконец стемнело. В семь часов прозвенел колокол, приглашавший к ужину, и офицеры вышли. Время настало. Но часовые не давали нам шанса. Они не ходили. Один из них стоял прямо напротив единственного пригодного для бегства участка стены. Мы ждали два часа, но пытаться было бессмысленно, и с двойственным чувством недовольства и облегчения мы отправились спать.

Вторник, 12 декабря. Еще один день страха, но страха, все больше и больше переходящего в отчаяние. Все что угодно, но только не новая задержка. Вновь наступила ночь. Вновь прозвучал колокол на ужин. Выбрав подходящий момент, я прошел через прямоугольную площадку и спрятался в одной из контор. Сквозь щель я наблюдал за часовыми. В течение получаса они оставались невозмутимыми и бдительными. Затем неожиданно один повернулся, подошел к своему товарищу, и они стали разговаривать. Они стояли спиной ко мне. Сейчас или никогда. Я выскочил из моего укрытия, подбежал к стене, ухватился за верх и подтянулся. Дважды я опускался обратно, мучимый болезненными сомнениями, но на третий раз решился и вскарабкался на стену. Ее верхушка была плоской. Лежа на ней, я бросил прощальный взгляд на часовых. Они все еще разговаривали, все еще стояли ко мне спиной, но я, повторяю, находился всего в пятнадцати ярдах. Затем я тихо спустился в соседний сад и затаился среди кустов. Я был свободен.

Теперь оставалось дождаться моего товарища. Кусты в саду были хорошим укрытием, в лунном свете они отбрасывали на землю черные тени. В двадцати ярдах от меня стоял дом, и я не пробыл в своем укрытии и пятнадцати минут, как осознал, что он полон народу. Через окна видны были ярко освещенные комнаты, [383] в них двигались фигуры. Это была новая трудность. Мы всегда думали, что этот дом пуст. Неожиданно, какое-то время спустя (сколько точно, я не знаю, ведь обычные единицы времени — часы, минуты и секунды — в подобных ситуациях теряют значение) из дома вышел человек и направился через сад в мою сторону. Ярдах в десяти он остановился и стоял неподвижно, глядя прямо на меня. Я не могу описать приступ паники, охвативший меня. Мое сердце забилось так сильно, что мне стало плохо. Но среди этой бури эмоций рассудок, твердо сидевший на своем троне, шепнул мне: «Доверься темному фону». Я оставался абсолютно неподвижным. Долгое время мы оставались друг против друга, и я каждую секунду ожидал, что он бросится на меня. Через некоторое время еще один человек вышел из дома, закурил сигару, затем оба пошли обратно. Но как только они повернулись, кошка, за которой гналась собака, ринулась в кусты и столкнулась со мной. Испуганное животное издало тревожное «мяу» и рванулось обратно, страшно треща кустами. Оба мужчины тут же остановились. Но то была всего лишь кошка, как они, несомненно, заметили, и они вышли из ворот сада в город.

Я посмотрел на часы. Прошел час с тех пор, как я перелез через стену. Где же мой товарищ? И тут с площадки донесся громкий голос: «Все пропало». Я подкрался обратно к стене. Два офицера ходили туда-сюда с другой стороны, бормоча латинские слова, посмеиваясь и неся всякую чепуху, среди которой я уловил свое имя. Я рискнул кашлянуть. Тут же один из офицеров забормотал что-то себе под нос. Другой сказал медленно и отчетливо: «Не можем выбраться. Охрана что-то подозревает. Все пропало. Можешь залезть обратно?» Тут все мои страхи снова нахлынули на меня. Вернуться назад было невозможно. Я сказал офицерам: «Я пойду один».

Теперь я был в нужном настроении для подобного предприятия, то есть меня уже не волновали никакие обстоятельства, препятствующие успеху, поскольку я полагал, что провал почти неизбежен. Взглянув на план, вы увидите, что ворота, выходившие на дорогу, находились в нескольких шагах от другого часового. Я сказал себе: «Toujours de 1'audace», надел шляпу, вышел на середину сада, прошел мимо окон дома, не пытаясь скрываться, вышел из ворот и повернул налево. Я прошел мимо часового [384] всего в пяти ярдах. Большинство из них знали меня в лицо. Посмотрел он на меня или нет, я не знаю, поскольку я не оборачивался. Но, пройдя ярдов сто и не услышав оклика, я понял, что второе препятствие преодолено. Я был на свободе в Претории.

Я неторопливо пошел по ночной улице, мурлыча какой-то мотив и стараясь держаться посередине. Улицы были полны бюргеров, но они не обращали на меня внимания. Постепенно я добрался до пригорода, где сел на маленьком мостике и задумался. Я был в сердце вражеской страны. Не знал никого, к кому мог бы обратиться за помощью. Около 300 миль отделяло меня от Делаго Бей. О моем побеге станет известно на рассвете. Немедленно начнется погоня. Все выходы будут закрыты. В городах — пикеты, сельская местность патрулируется, поезда обыскиваются, железная дорога охраняется. У меня было 75 фунтов в кармане и четыре плитки шоколада, но компас и карта, которые могли бы мне помочь, таблетки опия и мясные кубики, которые могли бы поддержать мои силы, остались в карманах моего товарища в Государственных образцовых школах. Но хуже всего, что я не знал ни слова ни по-голландски, ни по-кафрски, так что не мог ни попросить пищи, ни узнать направление.

Но когда уходит надежда, исчезает и страх. Я придумал план. Нужно найти железную дорогу, ведущую в Делаго Бей. Без карты и компаса я должен двигаться вдоль нее, несмотря на пикеты. Я посмотрел на звезды. Ярко сиял Орион. Всего лишь год назад он вывел меня, когда я потерялся в пустыне на берегу Нила. Он дал мне воды. Теперь он должен дать мне свободу.

Пройдя полмили, я наткнулся на железную дорогу. Была ли это дорога на Делаго Бей или ветка на Питерсбург? Если первая, то она должна идти на восток. Эта же, насколько я мог видеть, шла на север. Но она могла просто петлять здесь среди холмов. Я решил пойти вдоль нее. Ночь была прекрасная. Прохладный бриз освежал мое лицо, и дикое чувство веселья охватило меня. Во всяком случае, я был свободен, даже если только на час. Это уже было кое-что. Обаяние приключения росло. Если бы звезды не благоприятствовали мне, я бы не смог бежать. К чему тогда предосторожности? Я быстро пошел вдоль путей. Там и здесь горели костры пикетов. На каждом мосту стояли часовые. Но я миновал их всех, делая короткие обходы в опасных местах и не принимая особых предосторожностей. Возможно, именно поэтому мне все удалось. [385]

По дороге я развивал свой план. Я не мог пройти пешком 300 миль до границы. Нужно забраться на проходящий поезд и где-нибудь спрятаться: под сиденьями, на крыше, между вагонами — все равно где. На какой поезд сесть? Конечно же, на первый. Прошагав часа два, я заметил сигнальные огни станции. Сойдя с путей, я обогнул станцию и спрятался во рву у дороги в 200 ярдах от нее. Я подумал, что поезд остановится на станции и не успеет набрать скорость, когда поравняется со мной. Прошел час. Меня стало мучить нетерпение. И тут послышался гудок и грохот состава. Затем показались большие желтые передние огни паровоза. Поезд постоял минут пять у станции, а затем опять тронулся со страшным шумом и свистом. Я скорчился у дороги. Я репетировал в уме свои действия. Нужно подождать, пока пройдет паровоз, иначе меня заметят, а затем броситься к вагонам.

Поезд тронулся медленно, но набрал скорость быстрее, чем я ожидал. Горящие огни стремительно приближались. Грохот перешел в рев. На секунду надо мною нависла темная масса. Силуэт машиниста высвечивался на фоне пламени топки, черный профиль паровоза в клубах пара пронесся мимо. Затем я бросился к вагону, схватился за что-то, промахнулся, опять схватился и опять промахнулся, затем схватил какую-то ручку, меня оторвало от земли, носки ботинок ударились о рельсы, я подтянулся и уселся на сцепление вагона, пятого, считая от начала поезда. Это был хороший поезд, и вагоны были полны мешков, мягких мешков, покрытых угольной пылью. Я забрался наверх и закопался среди них. Через пять минут я был полностью укрыт. Мешки были теплые и удобные. Машинист, возможно, заметил, как я рванулся к вагонам, и на следующей станции поднимет тревогу. Но, с другой стороны, может, и не заметил. Куда идет этот поезд? Где его будут разгружать? Будут ли его обыскивать? Это линия на Делаго Бей или нет? Что я буду делать утром? Ах, не имеет значения. И так день был достаточно удачным. Я решил поспать, и не мог представить себе лучшей колыбельной, чем грохот поезда, уносящего меня со скоростью двадцати миль в час от вражеской столицы.

Как долго я спал, не знаю, но когда неожиданно проснулся, все чувство веселья ушло, осталось только ощущение навалившихся на меня трудностей. Я должен покинуть поезд до рассвета, чтобы напиться воды из какого-нибудь водоема и найти [386] укрытие, пока еще темно. Следующей ночью я заберусь на другой поезд. Я выбрался из своего удобного укрытия среди мешков и снова уселся на сцепление. Поезд шел быстро, но я чувствовал, что пора покидать его. Я взялся за железную ручку на задней части вагона, рванул ее левой рукой и прыгнул. Мои ноги ударились о землю, я сделал два гигантских шага и через секунду растянулся в канаве, изрядно ударился, но ничего себе не сломал. Поезд, мой верный ночной союзник, продолжал путь.

Было еще темно. Я оказался посреди широкой долины, окруженной низкими холмами и покрытой высокой травой, мокрой от росы. Я поискал воду в ближайшем овраге и вскоре нашел чистую лужу.

Приближался рассвет, небо на востоке, исчерченное тяжелыми черными тучами, загорелось желтым и красным. Я с облегчением увидел, что дорога шла прямо на восток. Все-таки я выбрал правильный путь.

Напившись вволю, я направился к холмам, рассчитывая найти там какое-нибудь убежище, и когда совсем рассвело, вошел в небольшую рощу, которая росла на краю глубокой лощины. Здесь я решил дождаться темноты. У меня было одно утешение: никто на свете не знал, где я нахожусь. Я и сам не знал. Было только четыре часа. Четырнадцать часов отделяли меня от ночи. Нетерпение гнало меня вперед, пока есть силы, а потому казалось, что время тянется совсем медленно. Сперва было очень холодно, но солнце постепенно набирало силу, и к десяти часам жара стала гнетущей. Моим единственным компаньоном был гигантский стервятник, проявлявший пристальный интерес к моему состоянию. Время от времени он издавал отвратительный и зловещий клекот. Со своей возвышенной позиции я мог обозревать всю долину. Железная дорога пересекала ее посредине, и я смотрел, как проходят разные поезда. Я насчитал четыре поезда в каждую сторону и сделал вывод, что такое же количество должно пройти и ночью. Отметив крутой склон, на который они вскарабкивались очень медленно, я решил ночью вновь попытаться забраться на поезд. Днем я съел одну плитку шоколада, который при такой жаре вызвал у меня страшную жажду. Лужа была всего в полумиле отсюда, но я не решался покинуть свое убежище в роще, поскольку заметил фигуры белых людей. Время от времени они [387] проходили или проезжали через долину, а один раз совсем близко ко мне подъехал бур и два раза выстрелил в птиц рядом с моим убежищем.

Восторг и возбуждение прошлой ночи ушли, и последовала страшная реакция. Я был очень голоден, поскольку не ужинал перед побегом, а шоколад, хотя и поддерживает силы, не насыщает. Я почти не спал, и мое сердце билось так сильно, что я не мог отдыхать. Я подумал обо всех тех шансах, что были против меня. Больше всего я боялся, — не могу даже описать как — что меня опять поймают и потащат в Преторию. Я не находил никакого утешения во всех этих философских идеях, которые некоторые выставляют напоказ, когда у них все в порядке и им ничто не грозит. Я очень хорошо понимал, что никакое усилие разума, никакое напряжение сил не помогут мне спастись от врагов, и что без вмешательства Высшей Силы, которая оказывает влияние на вечную связь причин и следствий гораздо чаще, чем мы склонны признать, мне никогда не добиться успеха. Я долго и искренне молился, прося помощи и наставлений. Моя молитва, как мне кажется, была немедленно чудесным образом услышана. Я не могу сейчас рассказывать о странных событиях, которые тут же последовали, изменив мое безнадежное положение и дав мне неоспоримые преимущества. После войны я надеюсь рассказать об этом подробнее{3}.

Длинный день, наконец, подошел к концу. Тучи на западе вспыхнули огнем. Тени холмов протянулись через долину. Дневной свет погас, стало совсем темно. И только тогда я двинулся вперед. Я поспешил к железной дороге, остановившись по пути, чтобы напиться вкусной холодной воды из ручья. Некоторое время я ждал на вершине крутого склона в надежде забраться на поезд. Но он все не появлялся, и я предположил, как потом оказалось, правильно, что поезд, на котором я путешествовал накануне, [388] единственный ходил по ночам. Наконец я решил идти пешком. Шел около шести часов. Как далеко я продвинулся, не знаю, но не думаю, что по прямой это составило много миль. Каждый мост охранялся вооруженными людьми, через каждые несколько миль стояли домики десятников, в промежутках были станции со скучившимися вокруг них виллами. Весь вельд купался в ярких лучах полной луны, и, чтобы избежать этих опасных мест, мне приходилось делать большие обходы и часто ползти по земле. Оставив дорогу, я попадал в болота и заросли и промок по пояс. Я почувствовал себя очень несчастным, когда осмотрелся и увидел повсюду огоньки домов, и с ними пришла мысль о тепле и уюте, но я знал, что для меня они означают только опасность. Часов через шесть или семь я решил, что неразумно идти дальше, иначе я напрасно утомлю себя, и поэтому лег в канаву и заснул. Я был уже почти на пределе. Тем не менее, волей Божьей, я смог поддерживать свои силы в течение следующих нескольких дней, с большим риском добывая пищу то там, то здесь, скрываясь днем и передвигаясь только ночью. На пятый день я был за Миддельбургом, насколько я мог судить, поскольку не решался спрашивать или подходить к станциям настолько близко, чтобы прочитать их названия. В надежном убежище я дожидался подходящего поезда, зная, что между Миддельбургом и Лоренцо Маркес имеется прямое сообщение.

Тем временем в Государственных образцовых школах, превращенных в тюрьму, царило возбуждение. Рано утром в среду, примерно через двенадцать часов после моего бегства, было обнаружено мое отсутствие. Была объявлена тревога. Телеграммы с подробным описанием моей персоны были разосланы по всем железным дорогам. Напечатали три тысячи моих фотографий. Был выдан ордер на мой немедленный арест. Все были начеку. Достойный Бошоф, который хорошо знал меня в лицо, был спешно вызван в Комати Поорт для опознания разных людей «с рыжими волосами», которые ехали в сторону границы. Несомненно, заявила «Стандард энд Диггерз Ньюз», что я бежал, переодевшись женщиной. На следующий день пришло сообщение, что я схвачен в Комати Поорт, одетый в форму трансваальского полицейского. Другие телеграммы сообщали, что меня арестовали в Бругсбанке, Миддельбурге, Бронкерспрюйте. Но все арестованные [390] оказались невинными людьми. Наконец решили, что я вообще не покидал Претории. Я, оказывается, поменялся одеждой с одним официантом и теперь скрываюсь в столице, в доме какого-то сторонника британцев. В связи с этим дома всех подозрительных лиц подверглись обыску, все было перевернуто вверх тормашками, и это, боюсь, доставило много неудобств несчастным людям.

Все это может вызвать улыбку, когда опасность позади. Но в те дни, когда я скрывался по углам и норам, дожидаясь подходящего момента, чтобы сесть на поезд, это сильно действовало мне на нервы. Быть изгоем, преследуемым, на арест которого выписан ордер, бояться любого человека, ожидать тюремного заключения, не обязательно в лагере для военнопленных, бежать от дневного света, пугаться тени — все эти вещи вгрызались мне в душу и произвели такое впечатление, которое вряд ли удастся когда-нибудь стереть.

На шестой день случай, которого я так терпеливо ждал, наконец подвернулся. Я нашел поезд, направлявшийся в Лоренцо Маркес и соответствующим образом маркированный; он стоял на боковой ветке. Я нашел подходящее место, чтобы забраться на него, ибо не дерзал сделать это прямо на станции. Наполнив бутылку водой, чтобы пить по дороге, я приготовился к последнему этапу своего путешествия.

Вагон, в который я пробрался, был загружен большими мешками с каким-то мягким товаром, и я нашел между ними промежутки и пустоты, через которые и проник в самую середину. Твердый пол был усыпан угольной пылью, и это была весьма неудобная постель. Жара была удушающая. Но я решил, что ничто не заставит меня покинуть мое убежище, пока мы не доедем до португальской территории. Я ожидал, что путешествие займет тридцать шесть часов, но оно растянулось на два с половиной дня. Я боялся заснуть, чтобы не выдать себя храпом.

Я опасался, что вагоны станут обыскивать в Комати Поорт, и очень волновался, когда поезд подходил к его окрестностям. В довершение всего, его на восемнадцать часов загнали на боковую ветку, то ли в самом Комати Поорт, то ли на следующей станции. Однажды мой вагон действительно стали осматривать и я слышал, как шуршал стаскиваемый брезент. К счастью, [391] они не полезли слишком глубоко, и я, спасенный Провидением, благополучно достиг Делаго Бей и выбрался из своего убежища и места наказания, грязный, голодный, но вновь свободный.

После этого меня всюду ждала удача. Я добрался до британского консула, мистера Росса, который сперва принял меня за пожарника с одного из кораблей, стоявших в гавани, но затем с восторгом меня приветствовал. Я купил одежду, помылся, пообедал за столом с настоящей скатертью и настоящими бокалами. И судьба, решившая не упускать ни единой мелкой детали, позаботилась о том, чтобы пароход «Индуна» в тот же самый вечер отправился в Дурбан. В каюте этого маленького судна, которое идет вдоль песчаных берегов Африки, я дописываю заключительные строки этого письма, и читатель, наверное, поймет, почему я пишу их с чувством торжества, и даже больше чем торжества, с чувством чистой радости.

Дальше