Содержание
«Военная Литература»
Общая история

Лекция LI

Связь явлений. — Войско и финансы. — Окладные налоги: косвенные; прямые — деньги данные и оборочные, ямские, полоняничные, стрелецкие. — Писцовые книги. — Неокладные сборы. — Опыты и реформы. — Соляная пошлина и табачная монополия. — Медные кредитные знаки и московский бунт 1662 г. — Живущая четверть. — Подводное тягло и переписные книги. — Сословная разверстка прямых налогов. — Финансы и земство. — Распространение тягла на задворных людей. Распределение народного труда между государственными силами. — Чрезвычайные налоги. — Роспись доходов и расходов 1680 г.

СВЯЗЬ ЯВЛЕНИЙ. Земское соборное представительство замерло позднее местного земского самоуправления. Исчезновение одного и падение другого — параллельные, хотя и не совпадающие по времени следствия двух основных перемен в государственном порядке, упомянутых мною в конце прошедшего чтения. Усиление централизации придавило местные земские учреждения, а их упадком и разобщением закрепощенных сословий разбит был земский собор, служивший высшим органом участия местных сословных миров в законодательстве. Обе эти основные перемены вытекали из одного источника, из финансовых нужд государства; эти нужды были скрытой пружиной, направлявшей и административные и социальные меры правительства, возбуждавшей его деятельность в устроении управления, как и общества, и заставившей принести столько жертв насчет общественного благоустройства и народного благосостояния.

ВОЙСКО И ФИНАНСЫ. Финансы были едва ли не самым больным местом московского государственного порядка при новой династии. Потребности, вызванные учащенными, дорогими и редко удачными войнами, решительно перевешивали наличные средства правительства, и оно терялось в догадках, как восстановить равновесие. Рать вконец заедала казну. В 1634 г., испрашивая у собора вспоможение на продолжение войны с Польшей, царь объявлял, что казна, скопленная им в мирные годы «не с земли», не из прямых налогов, вся пошла на приготовления к войне и теперь для содержания вспомогательной рати «без прибыльной казны», без чрезвычайных налогов обойтись не суметь. Военные неудачи при встрече с польскими и шведскими войсками заставили тревожно заняться улучшением вооруженных сил по иноземным образцам. Два документа дают понять, как преобразовывалась дворянская милиция и как вместе с тем дорожало ее содержание в продолжение 50 лет. В сметном списке 1631 г: перечислены вооруженные силы, которые содержались непосредственно на казенный счет, поместным, денежным или хлебным жалованьем. По сметному списку их насчитывается до 70 тыс. Это столичные и городовые дворяне, пушкари, стрельцы, казаки и служилые иноземцы. В областях бывшего царства Казанского и Сибири числилось еще около 15 тыс. различных восточных инородцев, служилых мурз и татар, ясачных чуваш, черемис, мордвы и башкир; но они не имели служилых денежных окладов, посылались на службу лишь в чрезвычайных случаях, когда, по выражению сметного списка, «бывает всей земле повальная служба», общая мобилизация. Еще в 1670 г. Рейтенфельс любовался парадным царским смотром 60-тысячного дворянского ополчения. Это были, очевидно, не только столичные чины, но и верхние слои провинциального дворянства, годные к дальним походам, со своими походными дворовыми людьми. Нарядные всадники ослепили иноземца блеском оружия и костюма. Но под Москвой они производили, особенно на эстетически восприимчивого царя, более сильное впечатление, чем на боевых полях Литвы и Малороссии, хотя им в жертву отдано было громадное количество народного труда. Боевая годность всей этой пестрой массы, оборонявшей государство, дворянской, казачьей, татарской, чувашской, распускавшейся после похода, может быть определена словами Котошихина, что «учения у них к бою не бывает и строю никакого не знают». Только стрельцы, соединенные в постоянные полки, приказы, имели несколько устроенный вид. Реорганизация этого боевого материала заключалась в том, что под командой иноземных, преимущественно немецких полковников и капитанов, которых выписывали сотнями, из городовых дворян и детей боярских, преимущественно малопоместных, пустопоместных и беспоместных, также из охотников и рекрутов других классов, даже крестьян и холопов, составлялись роты и полки конные, рейтарские, пешие, солдатские и смешанные конно-пешего строя, драгунские. Целые села по южной окраине превращались в военные поселения. В 1647 г. монастырское село почти в 400 крестьянских дворов в Лебедянском уезде поверстано было в драгунскую службу. По инструкции 1678 г. всех «скудных» дворян, годных к службе, велено писать в солдаты на ежемесячное жалованье, а указ 1680 г. всех способных к полковой службе дворян Северского, Белгородского и Тамбовского разрядов записал в солдатскую службу. Это были чрезвычайные меры. Для нормального пополнения этих полков иноземного строя приведен был в действие новый и притом двоякий способ комплектования, сбор даточных по числу крестьянских дворов, например, со 100 дворов по рейтару и солдату, либо по семейному составу дворов, из двух или трех неотделенных сыновей у отца или братьев одного, из четырех сыновей или братьев двоих брали в солдаты. Это были уже настоящие рекрутские наборы, призванные на помощь прежнему способу комплектования, прибору. Эти наборы по вычислению исследователей в 25 лет (1654-1679) вырвали из состава рабочего населения по меньшей мере 70 тыс. человек. Полки нового строя получали огнестрельное вооружение и строевое обучение. Роспись ратным людям 1681 г. представляет результаты этой медленной перестройки вооруженных сил. Все ратные люди здесь расписаны на 9 разрядов, окружных корпусов, о которых мы уже говорили (лекция XLVIII). Только московский столичный корпус, состоявший из 2624 человек столичных чинов с их походными холопами и даточными людьми в числе 21830 человек и 5 тыс. стрельцов, остался при старом доморощенном строе. В 8 других корпусах рядом с 16 стрелецкими приказами значилось полков иноземного строя 25 рейтарских и 38 солдатских под начальством иноземных полковников; только тремя полками командовали русские в звании генералов. Из всей дворянской милиции, которой по списку 1631 г. числилось около 40 тыс., теперь в старом строю осталось лишь 13 тыс.; остальные вошли в состав 63 реформированных полков численностью до 90 тыс. Это не была еще вполне регулярная армия, потому что не была постоянной; по окончании похода и новые полки распускались по домам, оставляя после себя только офицерские кадры. Всего с казаками, не считая 50 тыс. малорусских, по росписи 1681 г. числилось 164 тыс. человек. Сопоставляя по возможности однородные части войск по списку и росписи и опуская восточных инородцев, которых в росписи нет, находим, что с 1631 г. вооруженные силы, лежавшие на плечах казны, возросли почти в 2 ½ раза. Наемная плата, «месячный корм», многочисленным иноземным полковникам и капитанам была очень высока и, когда они оставались на московской службе, превращалась в пожизненное жалованье, половина которого становилась после них пенсией их женам и детям. Рейтары, солдаты и драгуны, вербуемые больше из недостаточных классов, получали возвышенные денежные оклады, казенное вооружение и боевые припасы, а в походе казенное продовольствие. Стоимость армии на наши деньги с 3 миллионов рублей в 1631 г. возросла к 1680 г. до 10 миллионов. Значит, при численном увеличении армии почти в 2 ½ раза стоимость ее возросла больше чем втрое. Соразмерно с этим вздорожали и войны: неудачный полуторагодовой поход под Смоленск при царе Михаиле обошелся по наименьшему расчету в 7-8 миллионов, а две первые кампании против Польши при царе Алексее (1654-1655), сопровождавшиеся завоеванием не только Смоленской земли, но и Белоруссии с Литвой, стоили до 18-20 миллионов, что почти равнялось годовой сумме доходов, какую получали в 1680 г. центральные финансовые учреждения.

ОКЛАДНЫЕ ДОХОДЫ. Бюджет доходов рос вместе со вздорожанием армии. Чтобы объяснить себе, как правительство пыталось привести свои финансовые силы в уровень со все возраставшими расходами государства, надобно представить себе, хотя в общих чертах, раньше сложившийся финансовый порядок. Обыкновенные средства казны составлялись из доходов окладных и неокладных. Окладными доходами назывались податные сборы, которым наперед назначался в смете определенный обязательный для плательщиков размер, оклад. Окладные доходы составлялись из прямых и косвенных налогов. Подати или прямые налоги в Московском государстве падали либо на целые общества, либо на отдельные лица. Совокупность податей, платимых целыми обществами, по общей раскладке, составляла тягло, и люди, подлежащие таким платежам, назывались тяглыми. Главными предметами тяглового обложения были земли и дворы, которые также назывались тяглыми. Основанием податного обложения служило сошное письмо, т. е. расписание тяглых земель и дворов на сохи. Соха — податная единица, заключавшая в себе известное число тяглых посадских дворов или известное пространство тяглой крестьянской пашни, именно: доброй земли поместной и вотчинной считалось в сохе 800 четвертей в одном поле, т. е. 1200 десятин в трех полях (четверть — половина десятины), монастырской — 600 четвертей, черной казенной — 500. Количество четвертей средней и худой земли в каждой из этих сох пропорционально увеличивалось, причем качество земли определялось ее доходностью, а не свойством самой почвы. Состав посадской сохи чрезвычайно разнообразился: в Зарайске, например, в конце XVI в. в соху было положено лучших, зажиточнейших людей по 80 дворов, середних по 100 дворов, а молодчих и убогих по 120 дворов, в Вязьме же в первой половине XVII в. считалось в сохе 40 дворов лучших людей, 80 середних и 100 меньших. Перечислим главные окладные доходы и начнем с косвенных налогов, из коих главные были таможенные и кабацкие сборы: это был в XVII в. самый обильный источник, которым питалась московская казна. Таможенные налоги были очень разнообразны и взимались как при провозе, так и при продаже товаров; кабацкие сборы получались от продажи питей, составлявшей казенную монополию. И для этих доходов правительство обыкновенно назначало известные оклады и отдавало их либо на откуп, либо на веру, поручая таможенные сборы и продажу вина верным (присяжным) головам и целовальникам, которых обязаны были выбирать для того из своей среды местные тяглые обыватели, а недоборы взыскивались с выборных или с самих избирателей, если последние не доглядели и вовремя не донесли о воровстве или нерадении первых. Головам и целовальникам, уличенным посторонними в воровстве и корысти, закон 1637 г. грозил «смертной казнью без всякой пощады», т. е. наказывал исполнителей за нерадение или неспособность правительства, которое возлагало на обывателей не только повинность, но и надзор за ее отбыванием, что составляло его прямую обязанность. В половине XVII в. косвенные налоги были объединены: в 1653 г. вместо многочисленных таможенных сборов введена так названная рублевая пошлина (по 10 денег с рубля, т. е. 5% продажной цены товаров с продавца, и 5 денег с рубля суммы, привезенной покупщиком на покупку товаров).

ДЕНЬГИ ДАННЫЕ И ОБРОЧНЫЕ. Основные прямые налоги были деньги данные и оброчные. Данными деньгами или данью назывались разные прямые налоги, которые падали на тяглое население, торгово-промышленное посадское и земледельческое сельское, и взимались по числу сох, значившихся по писцовым книгам за известным городским или сельским обществом. Оброк имел двоякое значение. Иногда так называлась плата правительству за предоставление частному лицу права пользоваться казенной землей, угодьем, или заниматься каким-либо промыслом. В этом смысле оброком назывался казенный доход с принадлежавших казне рыбных ловель, сенных покосов, звериных гонов, также с городских торговых лавок, харчевень, бань и других промышленных заведений. В других случаях оброк означал общую подать, которою складывались все жители известного округа взамен разных других податей и повинностей. Так, оброком назывался налог, заменивший кормы и пошлины наместников и волостелей при отмене этих должностей в царствование Грозного. Только оброки этого последнего рода входили в состав тягла и взимались по сошному письму. Дань и оброк в смысле общей подати уплачивались всегда в постоянном количестве по неизменному окладу, тогда как размеры других государственных податей были изменчивы, определялись особыми царскими предписаниями.

СПЕЦИАЛЬНЫЕ НАЛОГИ. К окладным доходам причислялись еще специальные налоги, назначавшиеся на особые потребности государства: таковы были деньги ямские, полоняничные и стрелецкие. Ямские деньги собирались на содержание ямской гоньбы для провоза послов, гонцов, должностных и ратных людей, для чего по большим дорогам ставились ямы (ям — почтовая станция). Эта подать собиралась с посадских людей и с крестьян также по сошному письму и поступала в особое центральное учреждение, в Ямской приказ, который заведовал ямщиками, получавшими жалованье и прогоны за езду, для чего они обязаны были содержать лошадей на ямах. Полоняничные деньги — подворная, а не посошная подать, назначенная на выкуп пленных у татар и турок. Еще в царствование Михаила она собиралась временно по особому распоряжению правительства. Потом она стала постоянной и по Уложению 1649 г. собиралась ежегодно «со всяких людей», как тяглых, так и нетяглых, но не в одинаковом размере с людей разных состояний: посадские обыватели и церковные крестьяне платили со двора по 8 денег (на наши деньги около 60 копеек), крестьяне дворцовые, черные и помещичьи вдвое меньше, а стрельцы, казаки и прочие служилые люди низших чинов только по 2 деньги. По словам Котошихина, полоняничных денег в его время собиралось ежегодно тысяч по 150 (около 2 миллионов рублей на наши деньги). Эту подать собирал заведовавший выкупом полоняников Посольский приказ. Стрелецкая подать назначена была на содержание стрельцов, постоянной пехоты, заведенной в XVI в. при великом князе Василии. Сначала это был незначительный налог хлебом; в XVII в. стрелецкая подать собиралась и хлебом и деньгами и по мере увеличения численности стрелецкого войска сильно возрастала, так что сделалась, наконец, важнейшим прямым налогом. По свидетельству Котошихина, в царствование Алексея стрельцов было в Москве даже в мирное время больше 20 приказов (полков), по 800-1000 человек в каждом (22452 в 1681 г.), да городовых, т. е. провинциальных, приблизительно столько же.

ПИСЦОВЫЕ КНИГИ. Все перечисленные подати, кроме полоняничной, взимались по сошному письму: правительство клало на каждую соху известную сумму податей, оклад, предоставляя плательщикам, тяглым людям сохи, раскладывать его между собой по платежным средствам каждого, «верстаться меж себя самим по своим животам, по промыслам, по пашням и по всяким угодьям». Основанием сошного обложения служили писцовые книги. От времени до времени правительство производило описи тяглых недвижимых имуществ, рассылая для того по уездам писцов, которые описывали предметы обложения по показаниям и документам обывателей, проверяя те и другие прежними описями и личным осмотром. Писцовая книга описывает город и его уезд, их население, земли, угодья, торговые и промышленные заведения и лежащие на них повинности. Описывая городские и уездные поселения, посады, слободы, села, деревни, починки, писцовая книга подробно пересчитывает в каждом поселении тяглые дворы и «людей» в них, домохозяев с живущими при них детьми и родственниками, обозначает пространство принадлежащей селению земли пахотной, пустопорожней, сенокосной и лесной, кладет тяглые посадские дворы и сельские пахотные земли в сохи и по ним высчитывает размер тягла, падающего на селение по земле и промыслам его тяглых обывателей. В московском архиве министерства юстиции хранятся многие сотни писцовых книг XVI и XVII вв., служащих основным источником истории финансового устройства и экономического быта Московского государства. Такие описи составлялись издавна, но лишь немногие книги дошли до нас от конца XV в. по Новгороду Великому. При своем кадастровом и финансовом значении писцовые книги помогали совершению разных гражданских и других актов: по ним разрешались поземельные споры, укреплялись права на владение недвижимостями, производился сбор даточных людей. Когда отец царя Михаила Филарет возвратился из Польши, оба государя в 1619 г. созвали собор и на нем приговорили послать писцов и дозорщиков, которые бы описали все города, разобрали обывателей и разместили их по местам, где они прежде жили и тянули тягло. В силу этого постановления в 1620-х годах предпринята была общая перепись тяглого населения в государстве с целью привести в известность и устроить его податные силы. Эти именно книги конца 1620-х годов Уложение кладет документальной основой крепостной принадлежности крестьянина владельцу, основой, покрывающей всякие другие крепости; по ним решались иски о беглых крестьянах; эта перепись, видели мы, и втолкнула крепостное условие в крестьянские ссудные записи.

НЕОКЛАДНЫЕ СБОРЫ. Второй разряд государственных доходов — неокладные сборы состояли главным образом из платежей за удовлетворение разных нужд, с которыми частные лица обращались к правительственным учреждениям: таковы были пошлины с разных частных сделок, с просьб, какие подавались частными лицами в административные и судебные места, с грамот, какие оттуда им выдавались, судебных решений и т. п.

СОЛЬ И ТАБАК. На основе этого финансового порядка в XVII в. возводились казной предприятия двух родов: это были либо опыты, затеи, расстраивавшие установившийся порядок, либо нововведения, его перестраивавшие. Прежде всего казна принялась собирать своих растерянных плательщиков. Смута выбила из тягла множество тяглых людей. По восстановлении порядка они продолжали свои тяглые занятия, оставаясь вне тягла. Против этих «избылых» и поведена была продолжительная законодательная и полицейская борьба. С земского собора 1619 г. правительство преследовало закладчиков и едва сладило с ними при содействии собора 1648-1649 гг. Тогда же Уложением было установлено, что непосадские люди, промышляющие на посаде, обязаны или бросить свои промыслы, или участвовать в посадском тягле. С целью обеспечить казне постоянный состав прямых или косвенных работников законодательство, как мы видели, сбило общество в замкнутые сословия, прикрепив каждое к его повинностям, запретило самовольный выход из посадов и превратило договорную пожизненную неволю владельческих крестьян в потомственную крепостную зависимость. Но как ни тщательно переписывали и прикрепляли обывателей, способных к тяглу, оставалось много избылых, ускользавших от казенных повинностей. Хотели одной общей мерой, как рыбу большим неводом, захватить в работу на казну все население, рядовое и привилегированное, взрослое и малолетнее обоего пола. В то самое время, когда на Западе политико-экономическая теория меркантилистов настаивала на замене прямых налогов косвенными, на обложении потребления вместо капитала и труда, в Москве попытались вступить на тот же самый путь вполне самобытно, по указанию не какой-либо заносной теории, а дурной доморощенной практики. В московской финансовой политике косвенные налоги вообще преобладали над прямыми. В XVII в. правительство особенно усердно истощало этот источник в расчете, что плательщик охотнее заплатит лишнее за товар, чем внесет прямой налог: там он за переплату получает хоть что-нибудь годное к употреблению, а здесь не получает ничего, кроме платежной отписки, квитанции. Отсюда, можно думать, и родилась мысль, внушенная, как говорили, бывшим гостем, а теперь дьяком Назарьем Чистого, заменить важнейшие прямые налоги повышенной пошлиной на соль: соль нужна всем, следовательно, все в меру ее потребления будут платить казне, и избылых не будет. До 1646 г. казна взимала пошлины с пуда соли 5 копеек, приблизительно 60 копеек на наши деньги. По закону этого года соляная пошлина была увеличена вчетверо, до 20 копеек с пуда, до полукопейки с фунта. Равняя по хлебным ценам тогдашнюю полукопейку 6 копейкам нынешним, видим, что только казенная пошлина вшестеро превышала нынешнюю рыночную цену фунта соли. Целым рядом простодушно-грубых соображений указ оправдывал эту меру: будут отменены стрелецкие и ямские деньги, наиболее тяжелые и неравномерно распределяемые прямые налоги; пошлина будет всем равна; в избылых никого не будет; все будут платить сами собою, без правежа, без жестоких взысканий; будут платить и проживающие в Московском государстве иноземцы, ничего в казну не платящие. Но тонкие расчеты не оправдались: тысячи пудов дешевой рыбы, которой питалось простонародье в постное время, сгнили на берегах Волги, потому что рыбопромышленники не были в состоянии посолить ее; дорогой соли продано было значительно меньше прежнего, и казна понесла большие убытки. Потому в начале 1648 г. решено было отменить новую пошлину. Она много усилила народное раздражение против администрации, вызвавшее летний мятеж того года. Убивая дьяка Н. Чистого, мятежники приговаривали: «Вот тебе, изменник, за соль». Та же финансовая нужда заставила набожное правительство поступиться церковно-народным предубеждением: объявлена была казенной монополией продажа табаку, «богоненавистного и богомерзкого зелья», за употребление и торговлю которым указ 1634 г. грозил смертной казнью. Казна продавала табак чуть не на вес золота, по 50-60 копеек золотник на наши деньги. После мятежа 1648 г. отменили и табачную монополию, восстановив закон 1634 г. Не зная, что делать, правительство прямо дурило в своих распоряжениях.

МЕДНЫЕ КРЕДИТНЫЕ ДЕНЬГИ. Еще плачевнее кончилось другое финансовое предприятие. Нужда в деньгах сделала московских финансистов XVII в. необычайно изобретательными. Додумавшись до мысли о замене прямых налогов косвенными, они столь же самобытно пришли к идее государственного кредита. В 1656 г., когда оканчивалась победоносная первая война с Польшей и готовился разрыв со Швецией, в московской казне не хватило серебряной наличности на жалованье войску, и кто-то, говорили, близкий к царю Ф. М. Ртищев, подал мысль выпустить медные деньги с принудительным курсом серебряных. Московский рынок был уже приучен к денежным знакам с номинальной стоимостью; порча монеты была вспомогательной доходной статьею, которой пользовалась казна в случае нужды. В денежном обороте не было ни туземной золотой, ни крупной серебряной монеты: рубль и полтина были счетные единицы. Ходячей монетой служили маленькие копейки, деньги  — полукопейки и полушки  — полуденьги, весом от 6 до 4 долей и менее. На рынке покупатели, остерегаясь карманников, обыкновенно держали эти мелкие неуклюжей чеканки и овальной, впрочем неправильной, формы монетки во рту за щеками. Не добывая своего серебра, московская казна выделывала эту монету из привозных немецких иохимсталеров, получивших у нас название ефимков. И при этой операции не забывали казенного интереса: ефимок на московском рынке ходил по 40-42 копейки, а переливался в 64 копейки, так что казна наживала от переливки 52-60%. Иногда переделка ограничивалась наложением штемпеля, «царской печати» на ефимок, и он из 40-копеечника становился 64-копеечником. Только с начала первой польской войны стали чеканить серебряные рублевики и четвертаки по расчету нарицательной цены штемпельного ефимка. Теперь и наделали мелкой медной монеты формы и веса серебряной. Сначала эти металлические кредитки пользовались полным доверием, ходили al pari, «с серебряными заровно». Но соблазнительная операция попала в падкие на соблазн руки. Денежные мастера, люди небогатые, вдруг разбогатели и на глазах у всех начали сорить деньгами, пышно обстроились, разодели жен по-боярски, в рядах покупали товары не торгуясь. Богатые купцы, даже московские гости, приставленные присяжными надзирателями медного дела, покупали сами медь, привозили ее вместе с казенной на Денежный двор, переделывали в кредитную монету и отвозили на свои дворы. Рынок был наводнен «воровскими», краденными у государственного кредита медными деньгами. В курсе медной монеты образовался лаж, быстро возраставший: начавшись с 4 копеек, разница между серебряными и медными деньгами дошла до того, что в конце 1660 г. за серебряный рубль давали два медных, в 1663 г. сперва 12, а потом даже 15 рублей медных. Соответственно тому дорожали товары. Особенно затруднительное положение создавалось для ратных людей, получавших жалованье медными деньгами по полному курсу. Следствие вскрыло, что плутни денежных мастеров и гостей за большие взятки покрывала московская приказная администрация, проявившая здесь всю свою обычную приказную недобросовестность, а во главе ее коноводили тесть царя боярин Илья Милославский да муж тетки царевой по матери думный дворянин Матюшкин, которым поручено было медное дело; Милославскому приписывали и прямое участие в этом воровстве. Приказным, гостям и денежным мастерам отсекали руки и ноги и ссылали, на тестя царь посердился, а дядю отставил от должности. Соучастники воровства, видя такую безнаказанность знатных и пользуясь общим ропотом на дороговизну, задумали произвести смуту, тряхнуть боярством, как было в 1648 г. Расклеенные в Москве воззвания обвиняли в измене Илью Милославского и других. В июле 1662 г., когда царь жил в подмосковном селе Коломенском, мятежная толпа тысяч в пять подступила ко встретившему ее царю с требованием поставить на суд изменников. При этом царя держали за пуговицы кафтана и заставили обещаться богом и с одним из мятежников ударить по рукам на обещании, что он сам расследует дело. Но когда другая толпа из Москвы, соединившаяся с первой, стала невежливо требовать у царя изменников, грозя, что, если он не выдаст их добром, их возьмут у него силой, Алексей крикнул стрельцам и придворным, и началось повальное избиение безоружных, сопровождавшееся пытками и казнями; массами топили в реке Москве или ссылали семействами в Сибирь на вечное житье. Царица с июльского испуга хворала больше года. В подделке медных денег, как и в мятеже, участвовали люди различных состояний — попы и причетники, монахи, гости, посадские, крестьяне, холопы; к бунту пристали даже солдаты и некоторые офицеры. Современники насчитывали больше 7 тысяч человек, казненных смертью по этому делу, и больше 15 тысяч наказанных отсечением рук и ног, ссылкой, конфискацией имущества. Но «прямых воров», настоящих мятежников, считали не больше 200 человек; остальная толпа, ходившая к царю, состояла из любопытных зевак. Операция с медными деньгами сильно расстроила торгово-промышленный оборот, и казна, выпутываясь из затруднения, только содействовала этому расстройству. Московские торговые люди на известных уже нам совещаниях 1662 г. со Стрешневым и все тем же Ильей Милославским о причинах дороговизны довольно выразительно изображали свое положение. С целью восполнить истощенный запас привозного монетного серебра казна принудительно скупала у русских купцов на медные деньги вывозные русские товары: меха, пеньку, поташ, говяжье сало и перепродавала их иноземцам на их ефимки. В то же время русские купцы покупали привозные товары у иноземцев на серебро, потому что те медных денег не принимали, а своим покупателям продавали эти товары на медь. Таким образом, пущенное ими в оборот серебро к ним не возвращалось, дальнейшие закупки иноземного товара становились для них невозможны, и они оставались и без серебра, и без товара, оказывались «беспромышленны». Полная неудача предприятия заставила ликвидировать его. Выпуск медных кредитных знаков, как беспроцентный государственный долг, предполагал возможность обмена на настоящие деньги. Указ 1663 г. восстановлял серебряное обращение и запрещал держать и пускать в оборот медные деньги, которые велено было или переливать в вещи, или приносить в казну, где за медный рубль платили по 10 денег серебром, по словам Котошихина, а по указу 26 июня 1663 г. даже только по 2 деньги. Казна поступила как настоящий банкрот, заплатила кредиторам по 5 копеек или даже по 1 копейке за рубль. На только что упомянутую скупку казной вывозных товаров у русских купцов незадолго до июльского бунта и вскоре после по всем приказам собрано было без малого полтора миллиона рублей медных денег (миллионов 19 на наши деньги) по номинальному их курсу. Это была, без сомнения, только часть медной суммы, выпущенной с Денежного двора; молва доводила сумму выпущенных в 5 лет медных денег до неимоверно крупной цифры 20 миллионов (около 280 миллионов на наши деньги).

ЖИВУЩАЯ ЧЕТВЕРТЬ. Гораздо серьезнее были нововведения, какие удалось правительству провести в устройстве финансов. Их было три: изменение окладной единицы прямого обложения с новым типом земельной описи, сословная разверстка прямых налогов и привлечение земских обществ к финансовому управлению. В порядке прямого обложения перешли от сошного письма к дворовому числу, к подворному обложению. Но этот переход совершился не прямо от сохи к двору, как окладной единице, а через промежуточную ступень, живущую четверть. Первый заметил и обследовал эту посредствующую ступень. г. Лаппо-Данилевский в своем исследовании о прямом обложении в Московском государстве XVII в. Писцовые книги помогают уяснить происхождение этой окладной единицы. Сельская соха не была устойчивой платежной величиной. Переложное хозяйство постоянно выводило из тягла усталую пашню и вводило отдохнувшую. Во второй половине XVI в. тягловая цельность сохи разрушалась в центральных областях переселенческим движением к окраинам и сокращением крестьянской запашки: брошенные надолго участки, «пометные жеребьи впусте», все расширялись на счет «живущей», т. е. платящей, пашни. Сошного письма, выражаясь языком писцовых книг, не прибывало «из пуста в живущее», а наоборот. Смута почти совсем прервала сельскохозяйственную работу в стране: по свидетельству современника, едва не всюду перестали пахать, кое-как пробавляясь старозапасным хлебом. Когда в стране поутихло, крестьяне, уцелевшие на местах или воротившиеся из бегов, увидели вокруг себя множество пустых дворов и дворовых мест с пахотными участками, еще не успевшими порасти лесом. Обзаводясь после погрома, они из своей прежней тяглой пашни распахивали крохотные клинья, а излишек труда обращали на «наезжую пашню», на брошенные и выбывшие из тягла поля своих бывших соседей, перебитых, полоненных или без вести пропавших. По писцовым книгам видим, что где в конце XVI в. крестьяне пахали 4350 десятин, там в 1616 г. оставалось живущей тяглой пашни 130 десятин, тогда как наезжей нетяглой было 650 десятин. Встречаем имение в Рязанском уезде, где в 1595 г. значилось крестьянской пашни 1275 десятин, а в 1616 г. 9 крестьянских дворов сидели на 3 тяглых десятинах, припахивая наездом 45 десятин у соседних «пустых дворов». В других местах встречаем такие участки, что приходилось по 6-7 крестьянских дворов на одну живущую четверть, т. е. на полторы десятины в 3 полях, при 40-60 десятинах наезжей пашни. Такое хозяйство наездом, соединенное по местам с крайним умалением тяглой пашни, было убыточно казне, и она хотела поставить это дело в известные границы. Предпринимая в 1620-х годах общую поземельную перепись, правительство рядом указов пыталось установить по уездам наибольшее количество дворов, обязанных тянуть тягло с живущей четверти. При этом оно колебалось и поправлялось, меняло свои росписи: так, для столичных чинов сперва было положено на живущую четверть очень льготное число: 12 дворов крестьянских и 8 бобыльских или 16 крестьянских дворов, равняя полный крестьянский двор двум бобыльским; потом повысили оклад с лишком впятеро, назначив по три крестьянских двора на четверть, а затем несколько польготили, определив 5 дворов на четверть. Подворные доли тягла, падавшего на живущую четверть, высчитывались по числу дворов, на нее положенных: если положено было 8 крестьянских дворов, а крестьянин пахал восьмую долю живущей четверти, он платил с четверика пашни. С расширением тяглой пашни живущая четверть постепенно теряла значение мелкой доли сохи и становилась условной расчетной единицей обложения. На двор, зачисленный на 8-дворной живущей четверти, насчитывался платеж с четверика пашни, хотя бы он пахал 4-5 тяглых четвертей. Разумеется, соразмерно с расширением тяглой пашни возвышался по сошной разверстке и оклад, падавший на живущую четверть, т. е. на группу дворов, на ней числившихся; но этот оклад распределялся по счетным долям живущей четверти. На двор, плативший по книгам с четверика пашни, при окладе в два рубля на четверть насчитывался платеж в 25 копеек, сколько бы ни пахал он. Но это был только расчетный, а не действительный платеж: при разверстке тягла двор, плативший по книге с четверика пашни, т. е. с 3/16 десятины в трех полях, но пахавший 4 тяглых десятины, платил на деле не наравне со двором, числившимся тоже на четверике, но пахавшим 8 десятин. Пропорциональная пашне разверстка платежа была уже делом самого крестьянского общества или помещика, а не писца — раскладчика.

ТЯГЛЫЙ ДВОР И ПЕРЕПИСНЫЕ КНИГИ. Финансовая нужда привела к мысли брать в расчет при определении поземельного тягла не просто наличную тяглую пашню, а и наличные рабочие силы и местные сельскохозяйственные условия: хотели обложить не только пашню, но и самого пахаря с целью заставить его пахать больше. Это соображение и руководило установкой разнообразного и изменчивого дворового состава, какой полагался на живущую четверть в разных уездах. Нетрудно, однако, предположить, что обложение, построенное на двух различных основах, поземельной и подворной, путало и плательщика, и раскладчика. Эта двойственность увеличивала технические неудобства сошного письма: трудность измерения пахотных площадей и сложения их в сохи с исключением перелогов, наезжей и лесом поросшей пашни, запутанные вычисления долей сохи по своеобразной древнерусской арифметике дробей, признававшей числителем только единицу, а знаменателями только числа, делимые на 2 да на 3, расчисление земли доброй, середней и худой, трудность проверки обывательских показаний и ошибок самого писца, не говоря уже об уловках с целью уклониться от тягла или уменьшить его, — все это открывало широкий простор произволу, подвохам и недоразумениям. Подворное обложение было проще и могло быть равномернее. На соборе 1642 г. городовые дворяне заявили правительству настойчивую просьбу собирать деньги и всякие запасы ратным людям по числу крестьянских дворов, а не по писцовым книгам. Мелким помещикам было виднее, чем кому-либо, что с закрепощением крестьян сельскохозяйственной силой, подлежащей эксплуатации, стали вместо земли рабочие руки с их инвентарем. В 1646 г. и предпринята была общая подворная перепись, которая, поголовно укрепляя крестьян за владельцами без урочных лет, вместе с тем переводила прямое обложение с сошного письма на дворовое число. Подворная перепись была повторена в 1678-1679 гг. Так составились окладные описи особого типа, переписные книги, которые тем отличались от прежних писцовых, что в последних описывались преимущественно земли, угодья, промыслы — хозяйственные средства, по которым население облагалось податью, а в переписных — рабочие силы, которые платили подать, тяглые дворы и их обыватели. Эти переписные книги и служили основанием подворного податного обложения. Но и при новой окладной единице порядок расчета и раскладки прямых налогов остался прежний: правительство назначало для каждого податного округа средний подворный оклад подати и по числу тяглых дворов высчитывало общую сумму податных платежей для каждого округа, а эту сумму плательщики сами распределяли между отдельными дворами тяглого общества так же, как прежде между дворами сохи, по платежным средствам, по «тяглу и промыслам» каждого двора.

СОСЛОВНАЯ РАЗВЕРСТКА. Переход к подворному обложению вызвал потребность в объединении накопившихся со временем Прямых налогов: затруднительно было разверстывать их по столь мелкой окладной единице, как двор. Притом объединением косвенных налогов в 1653 г. дан был образец и для прямых. Но была существенная разница: косвенный налог знает потребителя, игнорируя его экономическое положение, с которым необходимо считаться налогу прямому. Крепостное право разбило все тяглое население на два разряда: вольные городские и сельские обыватели платили со своего капитала и труда целиком государству, а крепостные делили свой труд между государевой казной и землевладельческой конторой. Объединенную прямую подать приходилось распределять между обоими разрядами плательщиков пропорционально их неодинаковой казенной налогоспособности. Предпочли другой исход, указанный нуждами самой казны. Из прямых налогов, ставших постоянными в XVII в., особенно быстро росла подать на содержание все возраставшего стрелецкого корпуса, стрелецкие деньги: с 1630 по 1663 г. она увеличилась почти в 9 раз. Следствием непосильного для плательщиков взгона подати явились недоимки. После подворной переписи 1678 г., присоединив к стрелецкой подати некоторые другие прямые налоги, указом 5 сентября 1679 г. ее перевели на дворовое число по неодинаковым окладам, «розными статьями». Недоимки увеличивались. Сложив их, правительство в 1681 г. вызвало выборных людей по два человека из города и запросило их: нынешний оклад стрелецких денег платить им в мочь или не в мочь и для чего не в мочь? На этот простодушно-невежественный запрос выборные отвечали, что платить им не в мочь от разорения разными поборами и повинностями. После того комиссии московских гостей поручено было установить более легкий оклад подати, и гости понизили ее на 31%. Московское правительство не совестилось своей неспособности, незнания положения дел и даже охотно выставляло эти качества как свои естественные законные недостатки, исправлять которые обязаны управляемые, как обязаны они восполнять его финансовые недочеты: то и другое было их земской повинностью. По тому же указу 1679 г. полоняничные и ямские деньги также слиты были в одну подать. Эти два объединенных налога и были распределены между двумя разрядами тяглых людей: на тяглое посадское население всех городов и на черных крестьян северных и северо-восточных уездов взамен всех прежних прямых налогов положена была одна стрелецкая подать, разбитая на 10 подворных окладов от 2 рублей до 80 копеек по платежной способности податных округов или разрядов, а владельческие крестьяне остальных уездов, где они были, ввиду обременения их господскими повинностями обложены были ямскими и полоняничными деньгами, соединенными в одну подать, по 10 копеек с двора церковных крестьян, а с крестьян дворцовых и светских землевладельцев по 5 копеек, в 8 или 16 раз меньше наименьшего оклада стрелецкой подати. Из этого видно, какой громадный источник дохода уступила казна в безотчетное пользование владельцев крепостных крестьян. Так и финансовая политика следовала общему плану сословной розни, по какому складывался весь социальный московский порядок в XVII в.

ФИНАНСЫ И ЗЕМСТВО. Неудачная изобретательность в изыскании новых финансовых средств внушила бережливость в распоряжении наличными. Стремление стянуть все доходы в центральную казну выражалось в сокращении местных расходов, в упразднении местных должностей, требовавших себе корма и теперь признанных излишними, разных горододельцев, сыщиков, ямских приказчиков, житничных голов, даже губных старост. Все дела по этим должностям возложены были на воевод, чтобы тяглым людям в кормах лишней тягости не было и легче было им платить казенные налоги. Но были отменены и поборы на самих воевод с их дьяками и подьячими. С тою же целью удешевить взимание налогов на местах воеводы устранены были и от сбора новой стрелецкой подати и от вмешательства в таможенные и кабацкие сборы: ведение этих дел возложено на самих плательщиков, посадских и уездных людей, через их выборных старост и верных голов с целовальниками под ответственностью избирателей. Так возвращались к земским учреждениям XVI в. Это было не восстановление земского самоуправления, а только переложение казенных дел с корыстных коронных чиновников на местных даровых и ответственных исполнителей.

ТЯГЛО ЗАДВОРНЫХ. Переход к подворному обложению еще в двух отношениях важен для изучения социального склада Московского государства в XVII в.: он расширил пределы податного обложения, или, точнее, осложнил состав тяглого населения и притом оставил данные для суждения о распределении народных рабочих рук между правящими силами государства. Подворное обложение помогло казне найти значительный разряд новых плательщиков. Мы уже видели (лекция XLIX), как задворные люди, холопы по юридическому своему значению, были похожи на крестьян по хозяйственному положению и даже по своим договорным отношениям к господам, живя особыми дворами, пользуясь земельными наделами и отбывая крестьянские повинности в пользу владельцев. При переводе тягла с пашни на дворы задворных людей по их дворам стали зачислять в тягло наравне с крестьянами и бобылями: по указанию, встреченному г. Милюковым в платежных отписках, такое зачисление началось с подворной переписи 1678 г. Это один из первых моментов юридического слияния холопов и владельческих крестьян в один класс крепостных людей, завершившегося при Петре Великом первой ревизией.

РАСПРЕДЕЛЕНИЕ НАРОДНОГО ТРУДА. Переписные книги 1678 г. оставили после себя общий по государству итог тяглых дворов, которым потом, даже при Петре Великом, правительство пользовалось при расчете податного обложения. Этот итог дает возможность представить с некоторой ясностью социальный строй Московского государства, как он сложился к последней четверти XVII в., к кануну реформы Петра. Документы сохранили этот итог в разных цифрах; наиболее надежная из них — самая крупная: другие могли составиться по неполным данным; были побуждения убавлять число тяглых дворов, но не для чего было его преувеличивать. По этому итогу перепись 1678 г. насчитывала 888 тысяч тяглых дворов, городских и сельских. Котошихин и указы 1686 и 1687 гг. приводят цифры дворов посадских и черных, т. е. вольных крестьянских, церковных, дворцовых и боярских, принадлежавших боярам, думным и ближним людям, высшему правительственному классу. Исключив сумму дворов всех этих разрядов из общего итога по переписи 1678 г., получим число крестьянских дворов, принадлежавших служилым людям столичным и городовым, дворянству в собственном смысле слова. Распределение всей тяглой массы по разрядам владельцев представляется в таком виде (в круглых цифрах):

Посадских и черных крестьянских дворов — 92 тыс. (10,4%)
Церковных, архиерейских и монастырских — 18 тыс. (13,3%)
Дворцовых — 83 тыс. (9,3%)
Боярских — 88 тыс. (10%)
Дворянских — 507 тыс. (57%)
Всего — 888 тыс. (100%)

Этот раздел народного труда дает несколько любопытных указаний. Во-первых, только десятая часть с небольшим всей тяглой массы, городской и сельской, удержала за собой тогдашнюю свободу, непосредственное отношение к государству. Значительно больше половины всего тяглого населения отдано было служилым людям за их обязанность оборонять страну от внешних врагов, десятая часть — правящему классу за труд управления страной, менее одной десятой принадлежало государеву дворцу и значительно более одной десятой — церкви, именно одна шестая всего церковного крестьянства, почти 20 тыс., обязательно работала на высшую иерархию, т. е. на монашество, отрекшееся от мира, чтобы духовно править им, и почти пять шестых (исключая крестьян соборных и приходских церквей) — на монастыри, т. е. на монашество, отрекшееся от мира, чтобы на его счет молиться о его грехах. Наконец, почти девять десятых всего тяглого люда находилось в крепостной зависимости от церкви, дворца и военнослужилых людей. От государственного организма, так сложившегося, несправедливо было бы ждать желательного роста политического, экономического, гражданского и нравственного.

ЧРЕЗВЫЧАЙНЫЕ НАЛОГИ. Как ни напрягало правительство податное обложение, оно обыкновенно не было в состоянии точно сметить предстоящие ему расходы, чтобы уравновесить их с текущими доходами, и уже среди самого дела, на ходу замечало ошибочность своих предварительных расчетов. Тогда оно прибегало к чрезвычайным средствам. В самое трудное время, в первые годы царствования Михаила, оно вместе с земским собором делало принудительные займы у крупных капиталистов вроде Строгановых или Троицкого Сергиева монастыря. Это были, впрочем, редкие случаи. Обыкновенными, так сказать, источниками чрезвычайных доходов были «запросы волею» и процентные налоги. Из первого источника почерпались «запросные деньги», из второго деньги пятая, десятая, пятнадцатая и двадцатая. Тот и другой источник имел сословное значение. Запрос волею — это добровольная подписка, к какой правительство по соборному приговору призывало привилегированные классы землевладельцев, духовных и служилых, для покрытия чрезвычайных военных расходов. Мы уже видели, как в 1632 г., в начале войны с Польшей, по приговору обоих государей с собором духовные и служилые чины собора одни тут же на заседании заявили, что они готовы дать, а другие обещали принести росписи тому, что кто даст. Подобным порядком испрошено было добровольное вспоможение и у собора 1634 г. Запросные деньги взимались и с некрепостных крестьян, но не в виде добровольной подписки, а как определенный окладной налог в размере от 1 рубля до 25 копеек с двора (14-3 рубля на наши деньги). Процентный налог — финансовое изобретение собора, избравшего новую династию, — падал на торговых людей в размере пятой деньги. В 1614 г., на другой год по избрании Михаила, этот собор приговорил собрать на ратных людей «от избытков по окладу, кто может от живота своего и промыслу на 100 рублев, с того взяти пятую долю — двадцать рублев, а кто может больше или меньше, и с того взять по тому же расчету». Таким образом, в приговоре даны зараз, по крайней мере, три несовместимые основания обложения: животы  — имущество, промыслы  — оборотный капитал в соединении с трудом, избыток по окладу  — чистый доход по оценке окладной комиссии и, наконец, возможность дать больше или меньше — заявление по совести о своем достатке. Соборный приговор в разосланном циркуляре изложен был московскими дьяками по однообразной дьячей методе всех веков — так, чтобы его можно было понять не менее, как в трех смыслах. Мысль собора 1614 г. была довольно проста. Почему он назначил пятую деньгу, а не четвертую или шестую? Тогда в торговом дисконте при помещении денег в рост обычный и высший законный процент был «на пять шестой», т. е. 20%. Заемщик мог брать деньги под такой процент только при возможности выручить занятым капиталом гораздо больше 20%. Значит, этот процент представлял тогда наименьший чистый доход с капитала и при нормальном обороте удвоял его в пять лет. Соборный приговор о пятой деньге с торговых людей требовал, чтобы оборотный капитал уступил нуждавшейся казне один год своего прироста, отсрочив свое пятилетнее удвоение на шестой год. Такова схема налога: он не требовал пятой доли ни всякого имущества, ни всего дохода с него, а брал наименьший чистый годовой доход только с торгового оборотного капитала или доходной недвижимости лавки, завода и т. п. Но по вине плохого приказного изложения соборный приговор вызвал много недоразумений и даже беспорядки. В одних местах пятую деньгу поняли как имущественный налог, и окладчики начали описывать всякое имущество, чем вызвали сопротивление плательщиков; в других его взимали по окладу какого-либо обыкновенного налога, например, стрелецкой подати. Ближе подошли к смыслу налога там, где его поняли как налог на торговый оборот и, высчитав по таможенным книгам, «на сколько рублев чьих товаров в привозе и в отпуске объявилось», взимали пятую часть их цены. Недоразумения и столкновения повторялись и при последующих процентных сборах, по неясности стереотипного выражения «с животов и промыслов». На деле, однако, это были налоги на доход, что прямо отмечает иноземец Рейтенфельс, бывший в Москве в 1670 г. Сборы эти падали на торгово-промышленных людей всякого звания, тяглых и нетяглых, кроме духовенства и «белых» служилых чинов, на стрельцов, пушкарей, всяких крестьян и бобылей, даже на торговых холопов, «чей кто ни будь торгует». Пятинный сбор 1614 г. повторился и в 1615 г. Два раза собирали пятую деньгу во вторую польскую войну царя Михаила, в 1633 и 1634 гг. В 1637-1638 гг. для обороны от крымцев, удвоив стрелецкую подать, правительство выпросило у земского собора набор даточных с дворцовых и владельческих крестьян и усиленный денежный сбор с торговых людей — с двора около 20 рублей на наши деньги, а с черных крестьян в половину; в 1639 г. чрезвычайный денежными сбор повторился. Сборы поступали с огромной недоимкой — знак, что плательщики изнемогали. Они и жаловались, что им «тяжко вельми». Если прибавить к этому принудительную скупку казной наиболее прибыльных товаров, например, льна в Пскове по указной цене, мы поймем горечь жалобы местного летописца: «и цена невольная, и купля нелюбовная, и во всем скорбь великая, и вражда несказанная, и всей земли ни купити, ни продати не сметь никому же помимо». Особенно часты и тяжки были чрезвычайные поборы при царях Алексее и Федоре, когда продолжительные и разорительные войны с Польшей, Швецией, Крымом и Турцией требовали тяжелых жертв людьми и деньгами. В 27 лет (1654-1680) собирали по разу 20-ю и 15-ю деньгу (5% и 6,66%), пять раз 10-ю и дважды 5-ю деньгу (10% и 20%), не считая повторявшихся из года в год сборов в определенном однообразном окладе с двора. Так все эти сверхштатные налоги получали характер временно-постоянных. Чрезвычайные налоги входили особой неокладной статьей в состав обыкновенных доходов.

РОСПИСЬ 1680 г. Каких же финансовых успехов достигло правительство в XVIIв. своим тяжелым, изменчивым и беспорядочным податным обложением? Котошихин, имея в виду 1660-е годы, пишет, что ежегодно в царскую казну во все московские приказы приходит со всего государства 1311 тысяч рублей, кроме сибирской пушной казны, которой точно оценить он не умеет, а лишь чаятельно назначает на нее больше 600 тысяч. Через 20 с лишком лет французский агент Невилль, приехавший в Москву в 1689 г., слышал здесь, что ежегодный доход московской казны не превышает 7-8 миллионов французских ливров. Так как ливр в XVII в. ценился у нас в 1/6 рубля, то Невилль сообщает сумму, очень близкую к цифре денежного дохода у Котошихина (1333 тысячи рублей), причем также затрудняется определить выручку от продажи казенных товаров. Сохранилась роспись доходов и расходов 1680 г.; ее нашел и разработал г. Милюков в своем исследовании о государственном хозяйстве России в связи с реформой Петра Великого. Сумма доходов здесь высчитана почти в 1 ½ миллиона рублей (около 20 миллионов на наши деньги). Самую крупную статью денежного дохода, именно 49% составляли косвенные налоги, главным образом, таможенные и кабацкие сборы. Прямые налоги давали 44%; наибольшей статьей их являются чрезвычайные налоги (16%). Почти половина денежного дохода шла на военные нужды (около 700 тыс. рублей). Государев дворец поглощал 15% бюджета доходов. На дела, относящиеся к благоустройству, на общественные постройки, на ямское дело, т е. на средства сообщения, отпускалось меньше 5%. Впрочем, роспись дает лишь приблизительное понятие о государственном хозяйстве того времени. Не все поступления доходили до центральных приказов: много денег получалось и расходовалось на местах. Хотя роспись 1680 г. сведена со значительным остатком, но действительное значение этого бюджета выражалось в том, что ежегодные сметные оклады поступали далеко не сполна: недоимка, накопившаяся по 1676 г., превышала 1 миллион, и в 1681 г. ее вынуждены были сложить. Платежные силы народа, очевидно, напряжены были до переистощения.

Лекция LII

Недовольство положением дел в государстве. — Его причины. — Его проявления. Народные мятежи. — Отражение недовольства в памятниках письменности. — Кн. И.А. Хворостинин. — Патриарх Никон. — Григ. Котошихин. — Юрий Крижанич.

ПРИЧИНЫ НЕДОВОЛЬСТВА. Восстановляя порядок после Смуты, московское правительство не задумывало радикальной его ломки, хотело сберечь его старые основы, предпринимало в нем только частичные технические перемены, которые казались ему поправками, улучшениями. Преобразовательные попытки, касавшиеся устройства государственного управления, обособления сословий, подъема государственного хозяйства, были робки и непоследовательны, не вытекали из какого-либо общего широко задуманного и практически разработанного плана, внушались, по-видимому, случайными указаниями текущей минуты. Но эти указания шли в одном направлении, потому что прямо или косвенно исходили из одного источника, из финансовых затруднений правительства, и все его преобразовательные опыты сами собой, с принудительностью физиологической потребности направлялись к устранению этих затруднений и все имели одинаково печальный исход, все были неудачны. Туже стянутая, строго централизованная администрация не стала ни дешевле, ни исправнее, не сняла с тяглых обществ их тяжелых казенных служеб; точнее разграниченный сословный строй только усилил рознь общественных интересов и настроений, а финансовые нововведения привели к истощению народных сил, к банкротству и хроническому накоплению недоимок. Всем этим создавалось общее чувство тяжести положения. Двор, личный состав династии и внешняя политика доводили это чувство до глубокого народного недовольства ходом дел в государстве. Московское правительство в первые три царствования новой династии производит впечатление людей, случайно попавших во власть и взявшихся не за свое дело. При трех-четырех исключениях все это были люди с очень возбужденным честолюбием, но без оправдывающих его талантов, даже без правительственных навыков, заменяющих таланты, и — что еще хуже всего этого — совсем лишенных гражданского чувства. Такому подбору государственных дельцов помогало одно, по-видимому, случайное обстоятельство. Что-то роковое тяготело над новой династией: судьба решительно не хотела, чтобы выходившие из нового царского рода носители верховной власти дозревали до престола. Из пяти первых царей трое, Михаил, Алексей и Иван, воцарялись, едва вышедши из недорослей, имея по 16 лет, а двое еще моложе: Федор — 14 лет, Петр — 10. И другая фамильная особенность отличала эту династию: царевны обыкновенно выходили крепкими, живучими, иногда энергичными, мужественными девицами, как Софья, а царевичи, повторяя своего родоначальника, оказывались хилыми, недолговечными, иногда прямо убогими людьми, как Федор и Иван. Даже под живым цветущим лицом царя Алексея скрывалось очень хрупкое здоровье, которого хватило только на 46 лет жизни. Неизвестно, что вышло бы из младшего Алексеева брата Димитрия, уродившегося нравом в прадедушку своего Ивана Грозного. Но если верить Котошихину, приближенные царя-отца отравили злого мальчика так осторожно, что никто о том не догадался, как будто царевич умер своей смертью. Точно так же и Петра нельзя брать в расчет: он был исключением из всяких правил. У нового царя являлось правительственное окружение прежде, чем он приобретал уменье и охоту распознавать окружающих, а первые сотрудники давали окраску и направление всему царствованию. Это неудобство особенно выразительно сказывалось во внешних делах. Внешней политикой более всего создавались финансовые затруднения правительства, и она же была поприщем, на котором после территориальных потерь, понесенных вследствие Смуты, новой династии предстояло прежде всего оправдать свое всеземское избрание. Дипломатия царя Михаила, особенно после плохо рассчитанной и неумело исполненной смоленской кампании, еще отличалась обычной осторожностью побитых. При царе Алексее толчки, полученные отцом, стали забываться. Против воли вовлеченные в борьбу за Малороссию после долгого раздумья, в Москве были окрылены блестящей кампанией 1654-1655 гг., когда сразу завоевана была не только Смоленщина, но и вся Белоруссия и Литва. Московское воображение побежало далеко впереди благоразумия: не подумали, что такими успехами обязаны были не самим себе, а шведам, которые в то же время напали на поляков с запада и отвлекли на себя лучшие польские силы. Московская политика взяла необычайно большой курс: не жалели ни людей, ни денег, чтобы и разгромить Польшу, и посадить московского царя на польский престол, и выбить шведов из Польши, и отбить крымцев и самих турок от Малороссии, и захватить не только обе стороны Поднепровья, но и самую Галицию, куда в 1660 г. направлена была армия Шереметева, — и всеми этими переплетавшимися замыслами так себя запутали и обессилили, что после 21-летней изнурительной борьбы на три фронта и ряда небывалых поражений бросили и Литву, и Белоруссию, и правобережную Украину, удовольствовавшись Смоленской и Северской землей да Малороссией левого берега с Киевом на правом, и даже у крымских татар в Бахчисарайском договоре 1681 г. не могли вытягать ни удобной степной границы, ни отмены постыдной ежегодной дани хану, ни признания московского подданства Запорожья.

ЕГО ПРОЯВЛЕНИЯ. Вместе с чувством тяжести принесенных жертв и понесенных неудач росло и недовольство ходом дел. Оно попало на подготовленную Смутой почву общей возбужденности и постепенно охватило все общество сверху донизу, только выражалось неодинаково в верхних и нижних слоях его. В народной массе оно сказалось целым рядом волнений, которые сообщили такой тревожный характер XVII веку: это эпоха народных мятежей в нашей истории. Не говоря о прорывавшихся там и сям вспышках при царе Михаиле, достаточно перечислить мятежи Алексеева времени, чтобы видеть эту силу народного недовольства: в 1648 г. мятежи в Москве, Устюге, Козлове, Сольвычегодске, Томске и других городах; в 1649 г. приготовления к новому мятежу закладчиков в Москве, вовремя предупрежденному; в 1650 г. бунты в Пскове и Новгороде; в 1662 г. новый мятеж в Москве из-за медных денег; наконец, в 1670-1671 гг. огромный мятеж Разина на поволжском юго-востоке, зародившийся среди донского казачества, но получивший чисто социальный характер, когда с ним слилось им же возбужденное движение простонародья против высших классов; в 1668-1676 гг. возмущение Соловецкого монастыря против новоисправленных церковных книг. В этих мятежах резко вскрылось отношение простого народа к власти, которое тщательно закрашивалось официальным церемониалом и церковным поучением: ни тени не то что благоговения, а и простой вежливости и не только к правительству, но и к самому носителю верховной власти. Несколько иначе обнаружилось недовольство в высших классах. Если в народной массе оно шевелило нервы, то наверху общества оно будило мысль и повело к усиленной критике домашних порядков, и как там толкает к движению злость на общественные верхи, так здесь господствующей нотой протестующих голосов звучит сознание народной отсталости и беспомощности. Теперь едва ли не впервые встречаем мы русскую мысль на трудном и скользком поприще публицистики, критического отношения к окружающей действительности. Заявления такого характера уже были сделаны на земском соборе 1642 г. и на совещании правительственной комиссии с московскими торговыми людьми о причинах дороговизны в 1662 г. Не изменяя своей политической дисциплине, сохраняя почтительный тон, не позволяя себе крикливых оппозиционных нот, земские люди, однако, высказались довольно возбужденно о расстройстве управления, о беспрепятственном нарушении законов привилегированными, о пренебрежении к общественному мнению со стороны правительства, которое по указу государя допросить торговых людей отберет сказки, а исполнит по тем сказкам какую-нибудь малость. Это были осторожные коллективные заявления классовых нужд и мнений. С большей энергией выражались личные суждения некоторых наблюдателей о положении вещей в государстве. Ограничусь немногими примерами, чтобы показать, как отражалась русская действительность в этих первых опытах общественной критики.

КН. И. А. ХВОРОСТИНИН. Первый такой опыт становится известен еще в начале XVII в., во время Смуты, и несомненно ею был навеян. Князь И. А. Хворостинин был видным молодым человеком при дворе первого самозванца, сблизился с поляками, выучился по латыни, начал читать латинские книги и заразился католическими мнениями, латинские иконы чтил наравне с православными. За это при царе Василии Шуйском его сослали на исправление в Иосифов монастырь, откуда он воротился уже совсем озлобленным и погибшим, впал в вольнодумство, отвергал молитву и воскресение мертвых, «в вере пошатался и православную веру хулил, про святых угодников божиих говорил хульные слова». При этом он сохранил интерес к церковнославянской литературе, был большой начетчик по церковной истории, обнаруживал неукротимый задор в частных книжных прениях, вообще отличался ученым самомнением, «в разуме себе в версту не поставил никого». Он владел и пером, в царствование Михаила написал недурные записки о своем времени, в которых он больше размышляет, чем рассказывает о событиях и людях. Смесь столь разнородных мнений и увлечений, встретившихся в одном сознании и едва ли успевших слиться в цельное и твердое миросозерцание, но одинаково претивших православно-византийским преданиям и понятиям, ставила кн. Хворостинина во враждебное отношение ко всему отечественному. К обрядам русской церкви он относился с вызывающим презрением, «постов и христианского обычая не хранил», запрещал своим дворовым ходить в церковь, в 1622 г. пил всю страстную «без просыпу», утром в светлое воскресение до рассвета напился прежде, чем разговелся пасхой, не поехал во дворец христосоваться с государем, у заутрени и обедни не был. Поставив себя таким поведением и образом мыслей в полное общественное одиночество, он хотел отпроситься или даже бежать в Литву либо в Рим и уже продавал свой московский двор и вотчины. Царский указ, в котором изложены все эти вины кн. Хворостинина, с особенной горечью осуждает его за грехи против своих соотечественников. При обыске у князя вынуты были собственноручные «книжки» с его произведениями в прозе и стихах, «в виршь», польским силлабическим размером. В этих книжках, как и в разговорах, он выражал скуку и тоску по чужбине, презрение к доморощенным порядкам, писал многие укоризны про всяких людей Московского государства, обличал их в неосмысленном поклонении иконам, жаловался, «будто в Москве людей нет, все люд глупый, жить не с кем, сеют землю рожью, а живут все ложью» и у него общения с ними быть не может никакого; этим-де он всех московских людей и родителей своих, от кого родился, обесчестил, положил на них хулу и неразумие и даже титула государева не хотел писать, как следует, именовал его «деспотом русским», а не царем и самодержцем. Князя сослали вторично «под начал» в Кириллов монастырь, где он раскаялся, был возвращен в Москву, восстановлен в дворянстве и получил доступ ко двору. Он умер в 1625 г. Князь Хворостинин — раннее и любопытное явление в русской духовной жизни, ставшее много позднее довольно обычным. Это не был русский еретик типа XVI в. с протестантской окраской, питавший свою мысль догматическими и церковнообрядовыми сомнениями и толкованиями — отдаленный отзвук реформационной бури на Западе: это был своеобразный русский вольнодумец на католической подкладке, проникшийся глубокой антипатией к византийско-церковной черствой обрядности и ко всей русской жизни, ею пропитанной, — отдаленный духовный предок Чаадаева.

ПАТРИАРХ НИКОН. Довольно неожиданно появление в ряду обличителей доморощенных политических непорядков верховного блюстителя доморощенного порядка церковно-нравственного, самого всероссийского патриарха. Но это был не просто патриарх, а сам патриарх Никон. Припомните, как он из крестьян поднялся до патриаршего престола, какое огромное влияние имел на царя Алексея, который звал его своим «собинным другом», как потом друзья рассорились, вследствие чего Никон в 1658 г. самовольно покинул патриарший престол, надеясь, что царь униженной мольбой воротит его, а царь этого не сделал. В припадке раздраженного чувства оскорбленного самолюбия Никон написал царю письмо о положении дел в государстве. Нельзя, конечно, ожидать от патриарха беспристрастного суждения; но любопытны краски, выбираемые патриархом, чтобы нарисовать мрачную картину современного положения: все они взяты из финансовых затруднений правительства и из хозяйственного расстройства народа. Никон более всего злился на учрежденный в 1649 г. Монастырский приказ, который судил духовенство по недуховным делам и заведовал обширными церковными вотчинами. В этом приказе сидели боярин да дьяки; не было ни одного заседателя из духовных лиц. В 1661 г. Никон и написал царю письмо, полное обличений. Намекая на ненавистный приказ, патриарх пишет, играя словами: «Судят и насилуют мирские судьи, и сего ради собрал ты против себя в день судный великий собор, вопиющий о неправдах твоих. Ты всем проповедуешь поститься, а теперь и неведомо, кто не постится ради скудости хлебной; во многих местах и до смерти постятся, потому что есть нечего. Нет никого, кто был бы помилован: нищие, слепые, вдовы, чернецы и черницы, все данями обложены тяжкими; везде плач и сокрушение; нет никого веселящегося в дни сии». Те же густотемные краски кладет Никон на финансовое положение государства и в письме 1665 г. к восточным патриархам, перехваченном московскими агентами. Жалуясь на захват царем церковных имуществ, он пишет: «Берут людей на службу, хлеб, деньги, берут немилостиво; весь род христианский отягчил царь данями сугубо, трегубо и больше, — и все бесполезно».

ГРИГ. КОТОШИХИН. При довольно исключительных обстоятельствах предпринят был при том же царе другой русский опыт изображения московских порядков в их недостатках. Григорий Котошихин служил подьячим Посольского приказа, или младшим секретарем в министерстве иностранных дел, исполнял неважные дипломатические поручения, потерпел напраслины, в 1660 г. за ошибку в титуле государя был бит батогами. Во вторую польскую войну, прикомандированный к армии кн. Юрия Долгорукого, он не согласился исполнить незаконные требования главнокомандующего и, убегая от его мести, в 1664 г. бежал в Польшу, побывал в Германии и потом попал в Стокгольм. Несходство заграничных порядков с отечественными, поразившее его во время странствований, внушило ему мысль описать состояние Московского государства. Шведский канцлер граф Магнус де ла Гарди оценил ум и опытность Селицкого, как назвал себя Котошихин за границей, и поощрял его в начатом труде, который и был так хорошо исполнен, что стал одним из важнейших русско-исторических памятников XVII в. Но Котошихин дурно кончил. В Стокгольме он прожил около полутора года, перешел в протестантство, слишком подружился с женою хозяина, у которого жил на квартире, чем возбудил подозрение мужа, и в ссоре убил его, за что сложил голову на плахе. Шведский переводчик его сочинения называет автора человеком ума несравненного. Это сочинение в прошлом столетии было найдено в Упсале одним русским профессором и издано в 1841 г. В 13 главах, на которые оно разделено, описываются быт московского царского двора, состав придворного класса, порядок дипломатических сношений Московского государства с иноземными, устройство центрального управления, войско, городское торговое и сельское население и, наконец, домашний быт высшего московского общества. Котошихин мало рассуждает, больше описывает отечественные порядки простым, ясным и точным приказным языком. Однако у него всюду сквозит пренебрежительный взгляд на покинутое отечество, и такое отношение к нему служит темным фоном, на котором Котошихин рисует, по-видимому, беспристрастную картину русской жизни. Впрочем, у него иногда прорываются и прямые суждения, все неблагосклонные, обличающие много крупных недостатков в быту и нравах московских людей. Котошихин осуждает в них «небогобоязненную натуру», спесь, наклонность к обману, больше всего невежество. Русские люди, пишет он, «породою своею спесивы и необычайны (непривычны) ко всякому делу, понеже в государстве своем научения никакого доброго не имеют и не приемлют кроме спесивства и бесстыдства и ненависти и неправды для науки и обычая (обхождения с людьми) в иные государства детей своих не посылают, страшась того: узнав тамошних государств веры и обычаи и вольность благую, начали б свою веру отменять (бросать) и приставать к иным и о возвращении к домом своим и к сродичам никакого бы попечения не имели и не мыслили». Котошихин рисует карикатурную картинку заседаний Боярской думы, где бояре, «брады своя уставя», на вопросы царя ничего не отвечают, ни в чем доброго совета дать ему не могут, «потому что царь жалует многих в бояре не по разуму их, но по великой породе, и многие из них грамоте не ученые и не студерованные» Котошихин мрачно изображает и семейный быт русских. Кто держится мнения, будто древняя Русь при всех своих политических и гражданских недочетах сумела с помощью церковных правил и домостроев выработать крепкую юридически и нравственно семью, для того камнем преткновения ложится последняя глава сочинения Котошихина «О житии бояр и думных и ближних и иных чинов людей». Бесстрастно изображены здесь произвол родителей над детьми, цинизм брачного сватовства и сговора, непристойность свадебного обряда, грубые обманы со стороны родителей неудачной дочери с целью как-нибудь сбыть с рук плохой товар, тяжбы, возникавшие из этого, битье и насильственное пострижение нелюбимых жен, отравы жен мужьями и мужей женами, бездушное формальное вмешательство церковных властей в семейные дрязги. Мрачная картина семейного быта испугала самого автора, и он заканчивает свое простое и бесстрастное изображение возбужденным восклицанием: «Благоразумный читатель! не удивляйся сему: истинная есть тому правда, что во всем свете нигде такого на девки обманства нет, яко в Московском государстве; а такого у них обычая не повелось, как в иных государствах, смотрити и уговариватися временем с невестою самому»

ЮРИЙ КРИЖАНИЧ. Суждение русского человека, покинувшего свое отечество, любопытно сопоставить со впечатлениями пришлого наблюдателя, приехавшего в Россию с надеждой найти в ней второе отечество. Хорват, католик и патер Юрий Крижанич был человек с довольно разносторонним образованием, немного философ и богослов, немного политико-эконом, большой филолог и больше всего патриот, точнее, горячий панславист, потому что истинным отечеством для него было не какое-либо исторически известное государство, а объединенное славянство, т. е. чистая политическая мечта, носившаяся где-то вне истории. Родившись подданным турецкого султана, он бедным сиротой вывезен был в Италию, получил духовно-семинарское образование в Загребе, Вене и Болонье и, наконец, поступил в римскую коллегию св. Афанасия, в которой римская Конгрегация для распространения веры (de propaganda fide) вырабатывала специальных мастеров-миссионеров для схизматиков православного Востока. Крижанич предназначался, как славянин, для Московии. Его и самого тянуло в эту далекую страну; он собирает о ней сведения, представляет Конгрегации замысловатые планы ее обращения. Но у него была своя затаенная мысль: миссионерский энтузиазм служил бедному студенту-славянину лишь средством заручиться материальной поддержкой со стороны Конгрегации. Он и считал москвитян не еретиками или схизматиками от суемудрия, а просто христианами, заблуждающимися по невежеству, по простоте душевной. Рано стал он думать и глубоко скорбеть о бедственном положении разбитого и порабощенного славянства, и надобно отдать честь политической сообразительности Крижанича: он угадывал верный путь к объединению славян. Чтобы людям сойтись друг с другом, им надобно прежде всего понимать друг друга, а в этом мешает славянам их разноязычие. И вот Крижанич еще в латинской школе старается не забыть родного языка славянского, старательно изучает его, чтобы достигнуть в нем красноречия, суетится и хлопочет очистить его от примесей, от местной порчи, так переработать его, чтобы он был понятен всем славянам, для того задумывает и пишет грамматики, словари, филологические трактаты. И другая, только более смелая догадка принадлежит ему: объединение всеразбитого славянства надобно было повести из какого-либо политического центра, а такого центра тогда еще не было налицо, он не успел еще обозначиться, стать историческим фактом, не был даже политическим чаянием для одних и пугалом для других, как стал позднее. И эту загадку чутко разгадал Крижанич. Он, хорват и католик, искал этого будущего славянского центра не в Вене, не в Праге, даже не в Варшаве, а в православной по вере и в татарской по мнению Европы Москве. Над этим можно было смеяться в XVII в., можно, пожалуй, улыбаться и теперь; но между тогдашним и нашим временем были моменты, когда этого трудно было не ценить. Как будущий центр славянства, Крижанич и называет Россию своим вторым отечеством, хотя у него не было и первого, а была только турецкая родина. Как он угадывал этот центр, чутьем ли возбужденного патриота-энтузиаста или размышлением политика, сказать трудно. Как бы то ни было, он не усидел в Риме, где Конгрегация засадила его за полемику с греческой схизмой, и в 1659 г. самовольно уехал в Москву. Здесь римско-апостолическая затея, разумеется, была покинута; пришлось смолчать и о своем патерстве, с которым бы его и не пустили в Москву, и он был принят просто как «выходец-сербенин Юрий Иванович» наряду с другими иноземцами, приезжавшими на государеву службу. Чтобы создать себе прочное служебное положение в Москве, он предлагал царю разнообразные услуги: вызывался быть московским и всеславянским публицистом, царским библиотекарем, написать правдивую историю Московского царства и всего народа славянского в звании царского «историка-летописца»; но его оставили с жалованьем до 1 ½, а потом до 3 рублей в день на наши деньги при его любимой работе над славянской грамматикой и лексиконом: он ведь и ехал в Москву с мыслью повести там дело лингвистического и литературного объединения славянства. Он сам признавался, что ему со своей мыслью о всеславянском языке, кроме Москвы, и некуда было деваться, потому что с детства он все свое сердце отдал на одно дело, на исправление «нашего искаженного, точнее, погибшего языка, на украшение своего и всенародного ума». В одном сочинении он пишет: «Меня называют скитальцем, бродягой; это неправда: я пришел к царю моего племени, пришел к своему народу, в свое отечество, в страну, где единственно мои труды могут иметь употребление и принести пользу, где могут иметь цену и сбыт мои товары — разумею словари, грамматики, переводы». Но через год с небольшим неизвестно за что его сослали в Тобольск, где он пробыл 15 лет. Ссылка, впрочем, только помогла его учено-литературной производительности: вместе с достаточным содержанием ему предоставлен был в Тобольске полный досуг, которым он даже сам тяготился, жалуясь, что ему никакой работы не дают, а кормят хорошо, словно скотину на убой. В Сибири он много писал, там написал и свою славянскую грамматику, о которой так много хлопотал, над которой он, по его словам, думал и работал 22 года. Царь Федор воротил Юрия в Москву, где он выпросился «в свою землю», уже не скрывая своего вероисповедания и сана каноника, «попа стриженого», как объяснили это слово в Москве, и в 1677 г. покинул свое названное отечество.

КРИЖАНИЧ О РОССИИ. Изложенные обстоятельства жизни Крижанича имеют некоторый интерес, выясняя угол зрения, под каким складывались его суждения о России, читаемые нами в самом обширном и тоже сибирском его труде, в Политичных думах, или в Разговорах о владательству, т. е. о политике. Это сочинение состоит из трех частей: в первой автор рассуждает об экономических средствах государства, во второй — о средствах военных, в третьей — о мудрости, т. е. о средствах духовных, к которым он присоединяет предметы самого различного свойства, преимущественно политического. Таким образом, обширное сочинение это имеет вид политического и экономического трактата, в котором автор обнаружил большую и разнообразную начитанность в древней и новой литературе, некоторое знакомство даже с русской письменностью. Для нас в нем всего важнее то, что автор всюду сравнивает состояние западноевропейских государств с порядками государства Московского. Здесь Россия впервые ставится лицом к лицу с Западной Европой. Изложу главные суждения, высказанные здесь Крижаничем. Сочинение это имеет вид черновых набросков, то на латинском, то на каком-то особом самодельном славянском языке с поправками, вставками, отрывочными заметками. Крижанич крепко верит в будущее России и всего славянства: они стоят на ближайшей очереди в мировом преемственном возделывании мудрости сменяющимися народами, в переходе наук и искусств от одних народов к другим — мысль, близкая к тому, что высказывали потом с» круговороте наук Лейбниц и Петр Великий. Никто да не скажет, пишет Крижанич, изобразив культурные успехи других народов, будто нам, славянам, каким-то небесным роком заказан путь к наукам. А я думаю, именно теперь настало время нашему племени учиться: теперь на Руси возвысил бог славянское царство, какого по силе и славе никогда еще не бывало среди нашего племени; а такие царства — обычные рассадники просвещения. «Адда и нам треба учиться, яко под честитым царя Алексея Михайловича владанием мочь хочем древния дивячины плесень отерть, уметелей ся научить, похвальней общения начин приять и блаженеего стана дочекать». Вот образчик всеславянского языка, о котором так хлопотал Крижанич. Смысл его слов: значит, и нам надобно учиться, чтобы под властью московского царя стереть с себя плесень застарелой дикости, надобно обучиться наукам, чтобы начать жить более пристойным общежитием и добиться более благополучного состояния. Но этому мешают две беды или язвы, которыми страдает все славянство: «чужебесие», бешеное пристрастие ко всему чужеземному, как толкует это слово сам автор, и следствие этого порока — «чужевладство», иноземное иго, тяготеющее над славянами. Злобная нота звучит у Крижанича всякий раз, как заводит он речь об этих язвах, и его воображение не скупится на самые отталкивающие образы и краски, чтобы достойно изобразить ненавистных поработителей, особенно немцев.

«Ни один народ под солнцем, — пишет он, — искони веков не был так изобижен и посрамлен от иноземцев, как мы, славяне, от немцев; затопило нас множество инородников; они нас дурачат, за нос водят, больше того — сидят на хребтах наших и ездят на нас, как на скотине, свиньями и псами нас обзывают, себя считают словно богами, а нас дураками. Что ни выжмут страшными налогами и притеснениями из слез, потов, невольных постов русского народа, все это пожирают иноземцы, купцы греческие, купцы и полковники немецкие, крымские разбойники. Все это от чужебесия: всяким чужим вещам мы дивимся, хвалим их и превозносим, а свое домашнее житие презираем».

В целой главе Крижанич перечисляет «срамоты и обиды» народные, какие славяне терпят от иноземцев. России суждено избавить славянство от язв, которыми сама она не меньше страдает. Крижанич обращается к царю Алексею с такими словами:

«Тебе, пречестный царь, выпал жребий промышлять обо всем народе славянском; ты, царь, один дан нам от бога, чтобы пособить задунайцам, чехам и ляхам, чтобы сознали они свое угнетение от чужих, свой позор и начали сбрасывать с шеи немецкое ярмо».

Но когда Крижанич присмотрелся в России к жизни всеславянских спасителей, его поразило множество неустройств и пороков, которыми они сами страдают. Сильнее всего восстает он против самомнения русских, их чрезмерного пристрастия к своим обычаям и особенно против их невежества; это главная причина экономической несостоятельности русского народа. Россия — бедная страна сравнительно с западными государствами, потому что несравненно менее их образованна. Там, на Западе, пишет Крижанич, разумы у народов хитры, сметливы, много книг о земледелии и других промыслах, есть гавани, цветут обширная морская торговля, земледелие, ремесла. Ничего этого нет в России. Для торговли она заперта со всех сторон либо неудобным морем, пустынями, либо дикими народами; в ней мало торговых городов, нет ценных и необходимых произведений. Здесь умы у народа тупы и косны, нет уменья ни в торговле, ни в земледелии, ни в домашнем хозяйстве; здесь люди сами ничего не выдумают, если им не покажут, ленивы, непромышленны, сами себе добра не хотят сделать, если их не приневолят к тому силой; книг у них нет никаких ни о земледелии, ни о других промыслах; купцы не учатся даже арифметике, и иноземцы во всякое время беспощадно их обманывают. Истории, старины мы не знаем и никаких политичных разговоров вести не можем, за что нас иноземцы презирают. Та же умственная лень сказывается в некрасивом покрое платья, в наружном виде и в домашнем обиходе, во всем нашем быту: нечесаные головы и бороды делают русского мерзким, смешным, каким-то лесовиком. Иноземцы осуждают нас за неопрятность: мы деньги прячем в рот, посуды не моем; мужик подает гостю полную братину и «оба-два пальца в ней окунул». В иноземных газетах писали: если русские купцы зайдут в лавку, после них целый час нельзя войти в нее от смрада. Жилища наши неудобны: окна низкие, в избах нет отдушин, люди слепнут от дыма. Множество и нравственных недостатков отмечает Крижанич в русском обществе: пьянство, отсутствие бодрости, благородной гордости, одушевления, чувства личного и народного достоинства. На войне турки и татары хоть и побегут, но не дадут себя даром убивать, обороняются до последнего издыхания, а наши «вояки» ежели побегут, так уж бегут без оглядки — бей их, как мертвых. Великое наше народное лихо — неумеренность во власти: не умеем мы ни в чем меры держать, средним путем ходить, а все норовим по окраинам да пропастям блуждать. Правление у нас в иной стране вконец распущено, своевольно, безнарядно, а в другой чересчур твердо, строго и жестоко; во всем свете нет такого безнарядного и распущенного государства, как польское, и такого крутого правления, как в славном государстве русском. Огорченный всеми этими недостатками, Крижанич готов отдать преимущество перед русскими даже туркам и татарам, у которых он советует русским учиться трезвости, справедливости, храбрости и даже стыдливости. Очевидно, Крижанич не закрывал глаз перед язвами русского общества, напротив, может быть, даже преувеличивал наблюдаемые недостатки. Очевидно, и Крижанич — славянин, не умел ни в чем меры держать, прямо и просто смотреть на вещи. Но Крижанич не только плачется, а и размышляет, предлагает средства для исцеления оплакиваемых недугов. Эти средства разработаны у него в целую преобразовательную программу, которая получает для нас значение более важное, чем какое могли бы иметь досужие размышления славянского пришельца, посетившего Москву в XVII в. Он предлагает 4 средства исправления. Это 1) просвещение, наука, книги — мертвые, но мудрые и правдивые советники; 2) правительственная регламентация, действие сверху; Крижанич верует в самодержавие: в России, говорит он, полное «самовладство»; царским повелением все можно исправить и завести все полезное, а в иных землях это было бы невозможно. «Ты, царь, — обращается Крижанич к царю Алексею, — держишь в руках чудотворный жезл Моисеев, которым можешь творить дивные чудеса в управлении: в твоих руках полное самодержавие»; на это средство Крижанич возлагает большие надежды, хотя предлагает довольно странные способы его применения: не знает, например, купец арифметики — запереть указом его лавочку, пока не выучится; 3) политическая свобода. При самодержавии не должно быть жестокости в управлении, обременения народа непосильными поборами и взятками, того, что Крижанич называет «людодерством»; для этого необходимы известные «слободины», политические права, сословное самоуправление; купцам надо предоставить право выбирать себе старост с сословным судом, ремесленников соединить в цеховые корпорации, всем промышленным людям дать право ходатайствовать перед правительством о своих нуждах и о защите от областных правителей, крестьянам обеспечить свободу труда. Умеренные слободины Крижанич считает уздой, воздерживающей правителей от «худобных похотей», единственным щитом, коим подданные могут оборониться от приказнических злостей и может быть ограждена правда в государстве; ни запреты, ни казни не удержат правителей, «думников», от их людодерских дум, где нет слободин; 4) распространение технического образования; для этого государство должно властно вмешаться в народное хозяйство, учредить по всем городам технические школы, указом завести даже женские училища рукоделий и хозяйственных знаний с обязательством для жениха спрашивать у невесты свидетельства, чему она обучалась у мастериц-учительниц, давать волю холопам, обучившимся мастерству, требующему особых технических знаний, переводить на русский язык немецкие книги о торговле и ремеслах, призвать из-за границы иноземных немецких мастеров и капиталистов, которые обучали бы русских мастерству и торговле. Все эти меры должны быть направлены на усиленную принудительную разработку естественных богатств страны и широкое распространение новых производств, особенно металлических.

Такова программа Юрия Крижанича. Она, как видим, очень сложна и не свободна от некоторой внутренней нескладицы. Крижанич допустил в свой план достаточно противоречий, по крайней мере, неясностей. Трудно понять, как он мирил друг с другом средства, предлагаемые им для исправления недостатков русского общества, какие, например, полагал он границы между правительственной регламентацией, скрепляемой самовладством, и общественным самоуправлением, или как он надеялся избавить славянскую шею от сидящих на ней немцев, переводя немецкие книги о ремеслах и призывая немецких ремесленников, как у него «гостогонство», гонение иноземцев, уживалось с признаваемою им невозможностью обойтись без иноземного мастера. Но, читая преобразовательную программу Крижанича, невольно воскликнешь: да это программа Петра Великого, даже с ее недостатками и противоречиями, с ее идиллической верой в творческую силу указа, в возможность распространить образование и торговлю посредством переводной немецкой книжки о торговле или посредством временного закрытия лавочки у купца, не выучившегося арифметике. Однако именно эти противоречия и это сходство придают особый интерес суждениям Крижанича. Он единственный в своем роде пришлый наблюдатель русской жизни, непохожий на множество иноземцев, случайно попадавших в Москву и записавших свои тамошние впечатления. Последние смотрели на явления этой жизни, как на курьезные странности некультурного народа, занимательные для праздного любопытства — не более того. Крижанич был в России и чужой и свой: чужой по происхождению и воспитанию, свой по племенным симпатиям и политическим упованиям. Он ехал в Москву не просто наблюдать, а проповедовать, пропагандировать всеславянскую идею и звать на борьбу за нее. Эта цель прямо и высказана в латинском эпиграфе Разговоров: «В защиту народа! хочу вытеснить всех иноземцев, поднимаю всех днепрян, ляхов, литовцев, сербов, всякого, кто есть среди славян воинственный муж и кто хочет ратовать заодно со мною». Надобно было сосчитать силы сторон, имевших столкнуться в борьбе, и восполнить недочеты своей стороны по образцам противной, высматривая и заимствуя у нее то, в чем она сильнее. Отсюда любимые приемы изложения у Крижанича: он постоянно сравнивает и проектирует, сопоставляет однородные явления у славян и на враждебном им Западе и предлагает одно из своего сохранить, как было, другое исправить по-западному. Отсюда же и видимые его несообразности: это — противоречия самой наблюдаемой жизни, а не ошибки наблюдателя: приходилось заимствовать чужое, учиться у врагов. Он ищет и охотно отмечает, что в русской жизни лучше, чем у иноземцев, защищает ее от инородческих клевет и напраслин. Но он не хочет обольщать ни себя, ни других: он ждет чудес от самодержавия; но разрушительное действие крутого московского управления на нравы, благосостояние и внешние отношения народа ни у одного предубежденного иностранца не изображено так ярко, как в главе Разговоров о московском людодерстве. Он не поклонник всякой власти и думает, что если бы опросить всех государей, то многие не сумели бы объяснить, зачем они существуют на свете. Он ценил власть в ее идее, как культурное средство, и мистически веровал в свой московский жезл Моисеев, хотя, вероятно, слышал и про страшный посох Грозного, и про костыль больного ногами царя Михаила. Общий сравнительный подсчет наблюдений вышел у Крижанича далеко не в пользу своих: он признал решительное превосходство ума, знаний, нравов, благоустройства, всего быта инородников. Он ставит вопрос: какое же место занимаем мы, русские и славяне, среди других народов и какая историческая роль назначена нам на мировой сцене? Наш народ — средний между «людскими», культурными народами и восточными дикарями и как таковой должен стать посредником между теми и другими. От мелочных наблюдений и детальных проектов мысль Крижанича поднимается до широких обобщений: славянорусский Восток и инороднический Запад у него — два особые мира, два резко различных культурных типа. В одном из разговоров, какие он вводит в свой трактат, довольно остроумно сопоставлены отличительные свойства славян, преимущественно русских, и западных народов. Те наружностью красивы и потому дерзки и горды, ибо красота рождает дерзость и гордость; мы ни то ни се, люди средние обличием. Мы не красноречивы, не умеем изъясняться, а они речисты, смелы на язык, на речи бранные, «лаяльные», колкие. Мы косны разумом и просты сердцем: они исполнены всяких хитростей. Мы не бережливы и мотоваты, приходу и расходу сметы не держим, добро свое зря разбрасываем: они скупы, алчны, день и ночь только и думают, как бы потуже набить свои мешки. Мы ленивы к работе и наукам: они промышленны, не проспят ни одного прибыльного часа. Мы — обыватели убогой земли: они — уроженцы богатых, роскошных стран и на заманчивые произведения своих земель ловят нас, как охотники зверей. Мы просто говорим и мыслим, просто и поступаем, поссоримся и помиримся: они скрытны, притворны, злопамятны, обидного слова до смерти не забудут, раз поссорившись, вовеки искренно не помирятся, а помирившись, всегда будут искать случая к отместке.

Крижаничу можно отвести особое, но видное место среди наших исторических источников: более ста лет не находим в нашей литературе ничего подобного наблюдениям и суждениям, им высказанным. Наблюдения Крижанича дают изучающему новые краски для изображения русской жизни XVII в., а его суждения служат проверкой впечатлений, выносимых из ее изучения.

Ни письма Никона, ни сочинения Котошихина и Крижанича не получили в свое время общей известности. Сочинение Котошихина не было никем прочитано в России до четвертого десятилетия минувшего века, когда его нашел в библиотеке Упсальского университета один русский профессор. Книга Крижанича была «наверху», во дворце у царей Алексея и Федора; списки ее находились у влиятельных приверженцев царевны Софьи Медведева и кн. В. Голицына; кажется, при царе Федоре ее собирались даже напечатать. Мысли и наблюдения Крижанича могли пополнить запас преобразовательных идей, роившихся в московских правительственных умах того времени. Но всем этим людям XVII в., суждения которых я изложил, нельзя отказать в важном значении для изучающих тот век, как показателям тогдашнего настроения русского общества. Самой резкой нотой в этом настроении было недовольство своим положением. С этой стороны особенно важен Крижанич, как наблюдатель, с видимым огорчением описывавший неприятные явления, которых он не желал бы встретить в стране, представлявшейся ему издали могучей опорой всего славянства. Это недовольство — чрезвычайно важный поворотный момент в русской жизни XVII в.: оно сопровождалось неисчислимыми последствиями, которые составляют существенное содержание нашей дальнейшей истории. Ближайшим из них было начало влияния Западной Европы на Россию. На происхождении и первых проявлениях этого влияния я и хочу остановить ваше внимание.

Лекция LIII

Западное влияние. — Его начало. — Почему оно началось XVII в. — Встреча двух иноземных влияний и их различие. — Два направления в умственной жизни русского общества. — Постепенность западного влияния. — Полки иноземного строя. — Заводы. — Помыслы о флоте. — Мысль о народном хозяйстве. — Новая немецкая слобода. — Европейский комфорт. — Театр. — Мысль о научном знании. — Первые проводники его. — Научные труды киевских ученых в Москве. Начатки школьного образования. — С. Полоцкий.

Обращаясь к началу западного влияния в России, необходимо наперед точнее определить самое понятие влияния. И прежде, в XV — XVI вв., Россия была знакома с Западной Европой, вела с ней кое-какие дела, дипломатические и торговые, заимствовала плоды ее просвещения, призывала ее художников, мастеров, врачей, военных людей. Это было общение, а не влияние. Влияние наступает, когда общество, его воспринимающее, начинает сознавать превосходство среды или культуры влияющей и необходимость у нее учиться, нравственно ей подчиняться, заимствуя у нее не одни только житейские удобства, но и самые основы житейского порядка, взгляды, понятия, обычаи, общественные отношения. Такие признаки появляются у нас в отношении к Западной Европе только с XVII в. Вот в каком смысле говорю я о начале западного влияния с этого времени.

НАЧАЛО ЗАПАДНОГО ВЛИЯНИЯ. Здесь мы обращаемся к истокам течений в нашей истории, продолжающихся доселе. Почему же не в XVI в. началось это влияние, духовно-нравственное подчинение? Его источник — недовольство своей жизнью, своим положением, а это недовольство исходило из затруднения, в каком очутилось московское правительство новой династии и которое отозвалось с большей или меньшей тягостью во всем обществе, во всех его классах. Затруднение состояло в невозможности справиться с насущными потребностями государства при наличных домашних средствах, какие давал существующий порядок, т. е. в сознании необходимости новой перестройки этого порядка, которая дала бы недостававшие государству средства. Такое затруднение не было новостью, не испытанной в прежнее время; необходимость подобной перестройки теперь не впервые почувствовалась в московском обществе. Но прежде она не приводила к тому, что случилось теперь. С половины XV в. московское правительство, объединяя Великороссию, все живее чувствовало невозможность справиться с новыми задачами, поставленными этим объединением, при помощи старых удельных средств. Тогда оно и принялось строить новый государственный порядок, понемногу разваливая удельный. Оно строило этот новый порядок без чужой помощи, по своему разумению, из материалов, какие давала народная жизнь, руководясь опытами и указаниями своего прошлого. Оно еще верило по-прежнему в неиспользованные заветы родной страны, способные стать прочными основами нового порядка. Потому эта перестройка только укрепляла авторитет родной старины, поддерживала в строителях сознание своих народных сил, питала национальную самоуверенность. В XVI в. в русском обществе сложился даже взгляд на объединительницу Русской земли Москву, как на центр и оплот всего православного Востока. Теперь было совсем не то: прорывавшаяся во всем несостоятельность существующего порядка и неудача попыток его исправления привели к мысли о недоброкачественности самых оснований этого порядка, заставляли многих думать, что истощился запас творческих сил народа и доморощенного разумения, что старина не даст пригодных уроков для настоящего и потому у нее нечему больше учиться, за нее не для чего больше держаться. Тогда и начался глубокий перелом в умах: в московской правительственной среде и в обществе появляются люди, которых гнетет сомнение, завещала ли старина всю полноту средств, достаточных для дальнейшего благополучного существования; они теряют прежнее национальное самодовольство и начинают оглядываться по сторонам, искать указаний и уроков у чужих людей, на Западе, все более убеждаясь в его превосходстве и в своей собственной отсталости. Так на место падающей веры в родную старину и в силы народа является уныние, недоверие к своим силам, которое широко растворяет двери иноземному влиянию.

ПОЧЕМУ ОНО НАЧАЛОСЬ В XVII в. Трудно сказать, отчего произошла эта разница в ходе явлений между XVI и XVII вв., почему прежде у нас не замечали своей отсталости и не могли повторить созидательного опыта своих близких предков: русские люди XVII в. что ли оказались слабее нервами и скуднее духовными силами сравнительно со своими дедами, людьми XVI в., или религиозно-нравственная самоуверенность отцов подорвала духовную энергию детей? Всего вероятнее, разница произошла оттого, что изменилось наше отношение к западноевропейскому миру. Там в XVI и XVII вв. на развалинах феодального порядка создались большие централизованные государства; одновременно с этим и народный труд вышел из тесной сферы феодального поземельного хозяйства, в которую он был насильственно заключен прежде. Благодаря географическим открытиям и техническим изобретениям ему открылся широкий простор для деятельности, и он начал усиленно работать на новых поприщах и новым капиталом, городским или торгово-промышленным, который вступил в успешное состязание с капиталом феодальным, землевладельческим. Оба этих факта, политическая централизация и городской, буржуазный индустриализм, вели за собою значительные успехи, с одной стороны, в развитии техники административной, финансовой и военной, в устройстве постоянных армий, в новой организации налогов, в развитии теорий народного и государственного хозяйства, а с другой — успехи в развитии техники экономической, в создании торговых флотов, в развитии фабричной промышленности, в устройстве торгового сбыта и кредита. Россия не участвовала во всех этих успехах, тратя свои силы и средства на внешнюю оборону и на кормление двора, правительства, привилегированных классов с духовенством включительно, ничего не делавших и неспособных что-либо сделать для экономического и духовного развития народа. Потому в XVII в. она оказалась более отсталой от Запада, чем была в начале XVI в. Итак, западное влияние вышло из чувства национального бессилия, а источником этого чувства была все очевиднее вскрывавшаяся в войнах, в дипломатических сношениях, в торговом обмене скудость собственных материальных и духовных средств перед западноевропейскими, что вело к сознанию своей отсталости.

ЕГО ОТНОШЕНИЕ К ГРЕЧЕСКОМУ. Западное влияние, проникая в Россию, встретилось здесь с другим господствовавшим в ней дотоле влиянием — восточным, греческим, или византийским. Между обоими этими влияниями можно заметить существенную разницу, и я теперь же сопоставлю их, чтобы видеть, что оставляло в России одно из них и что приносило с собою другое. Греческое влияние было принесено и проводилось церковью и направлялось к религиозно-нравственным целям. Западное влияние проводилось государством и призвано было первоначально для удовлетворения его материальных потребностей, но не удержалось в этой своей сфере, как держалось греческое в своей. Византийское влияние далеко не захватывало всех сторон русской жизни: оно руководило лишь религиозно-нравственным бытом народа, снабжало украшениями и поддерживало туземную государственную власть, но давало мало указаний в деле государственного устроения, внесло несколько норм в гражданское право, именно в семейные отношения, слабо отражалось в ежедневном житейском обиходе и еще слабее в народном хозяйстве, регулировало праздничное настроение и времяпровождение и то лишь до конца обедни, но мало увеличило запас положительных знаний, не оставило заметных следов в будничных привычках и понятиях народа, предоставив во всем этом свободный простор самобытному национальному творчеству или первобытному невежеству. Но, не захватывая всего человека, не лишая его туземных национальных особенностей, его самобытности, оно зато в своей сфере захватывало все общество сверху донизу, проникало с одинаковой силой во все его классы; оно и сообщало такую духовную цельность древнерусскому обществу. Напротив, западное влияние постепенно проникало во все сферы жизни, изменяя понятия и отношения, напирая одинаково сильно на государственный порядок, на общественный и будничный быт, внося новые политические идеи, гражданские требования, формы общежития, новые области знания, переделывая костюм, нравы, привычки и верования, перелицовывая наружный вид и перестраивая духовный склад русского человека. Однако, захватывая всего человека, как личность и как гражданина, оно, по крайней мере, доселе не успело захватить всего общества: с такой поглощающей силой оно подействовало лишь на тонкий, вечно подвижной и тревожный слой, который лежит на поверхности нашего общества.

Итак, греческое влияние было церковное, западное — государственное. Греческое влияние захватывало все общество, не захватывая всего человека; западное захватывало всего человека, не захватывая всего общества.

ДВА НАПРАВЛЕНИЯ. Встречей и борьбой этих двух влияний порождены два направления в умственной жизни русского общества, два взгляда на культурное положение нашего народа. Развиваясь и осложняясь, меняя цвета, названия и приемы действия, оба направления проходят двумя параллельными струями в нашей истории. То скрываясь куда-то, то выступая наружу, как речки в песчаной пустыне, они всего более оживляют вялую общественную жизнь, направляемую темной, тяжелой и пустой государственной деятельностью, какая с некоторыми светлыми перерывами томительно длилась до половины XIX в. Впервые оба направления обозначились во второй половине XVII в. в вопросе о времени пресуществления святых даров и в тесно связанном с ним споре о сравнительной пользе изучения языков греческого и латинского, так что приверженцев обоих направлений можно было бы назвать эллинистами и латинистами. Во второй половине XVIII в. яблоко раздора бросила в русское общество французская просветительная литература в связи с вопросом о значении реформы Петра, о самобытном национальном развитии. Националисты-самобытники называли себя люборуссами, а противников корили кличками русских полуфранцузов, галломанов, вольнодумцев, чаще всего вольтерьянцев. Лет 70 тому назад приверженцы одного взгляда получили название западников; сторонников другого прозвали славянофилами. Можно так выразить сущность обоих взглядов на этой последней стадии их развития. Западники учили: по основам своей культуры мы — европейцы, только младшие по историческому своему возрасту, и потому должны идти путем, пройденным нашими старшими культурными братьями, западными европейцами, усвояя плоды их цивилизации. Да, возражали славянофилы, мы — европейцы, но восточные, имеем свои самородные начала жизни, которые и обязаны разрабатывать собственными усилиями, не идя на привязи у Западной Европы. Россия не ученица и не спутница, даже не соперница Европы: она — ее преемница. Россия и Европа — это смежные всемирно-исторические моменты, две преемственные стадии культурного развития человечества. Усеянная монументами — позволяю себе слегка пародировать обычный, несколько приподнятый тон славянофилов, — усеянная монументами Западная Европа — обширное кладбище, где под нарядными мраморными памятниками спят великие покойники минувшего; лесная и степная Россия — неопрятная деревенская люлька, в которой беспокойно возится и беспомощно кричит мировое будущее. Европа отживает, Россия только начинает жить, и так как ей придется жить после Европы, то ей надо уметь жить без нее, своим умом, своими началами, грядущими на смену отживающим началам европейской жизни, чтобы озарить мир новым светом. Значит, наша историческая молодость обязывает нас не к подражанию, не к заимствованию плодов чужих культурных усилий, а к самостоятельной работе над принципами собственной исторической жизни, сокрытыми в глубине нашего народного духа и еще не изношенными человечеством. Итак, оба взгляда не только различно смотрят на историческое положение России в Европе, но и указывают ей различные пути исторического движения. Теперь не время предпринимать оценку этих взглядов, разбирать, каково историческое назначение России, суждено ли ей стать светом Востока или оставаться только тенью Запада. Мимоходом можно отметить привлекательные особенности обоих направлений. Западники отличались дисциплиной мысли, любовью к точному изучению, уважением к научному знанию; славянофилы подкупали широкой размашистостью идей, бодрой верой в народные силы и той струйкой лирической диалектики, которая так мило прикрывала в них промахи логики и прорехи эрудиции. Я изложил оба взгляда в их окончательном складе, осложненном разными туземными и сторонними примесями предпрошлого и прошлого века. Моя задача — отметить минуту их зарождения и их первоначальный незатейливый вид. Напрасно ведут их с реформы Петра: они родились в головах людей XVII в., и именно людей, переживших Смуту. Может быть, зарождение этих направлений подметил дьяк Иван Тимофеев, написавший в начале царствования Михаила Временник, т. е. записки о своем времени, начиная с царствования Ивана Грозного. Это очень умный наблюдатель: у него есть идеи и принципы. Он — политический консерватор: несчастие своего времени он объясняет изменой старине, разрушением древних законных установлений, отчего русские люди начали вертеться точно колесо; он горько жалуется на отсутствие в русском обществе мужественной крепости, на неспособность его дружным отпором помешать какому-нибудь произвольному или незаконному нововведению. Русские не верят друг другу, поворачиваются каждый спиною к другому: одни смотрят на восток, другие — на запад. Да, так у него и сказано на его вычурном языке: «Мы друг друзе любовным союзом растояхомся, к себе кождо нас хребты обращахомся — овии к востоку зрят, овии же к западу». Что это, удачное ли выражение или меткое наблюдение, — я сказать не умею; во всяком случае, во второе десятилетие XVII в., когда писал Тимофеев, западничество у нас было больше выходкой отдельных чудаков, подобных князю Хворостинину, чем обдуманным общественным движением. Во всяком обществе всегда найдутся чуткие люди, которые раньше других начинают думать и делать то, что потом будут думать и делать все, не сознавая, почему они начинают так думать и делать, как есть болезненно чуткие люди, которые предчувствуют перемену погоды раньше, чем здоровые заметят ее наступление.

ПОСТЕПЕННОСТЬ ВЛИЯНИЯ. Теперь познакомимся с первыми проявлениями западного влияния. Это влияние, насколько оно воспринималось и проводилось правительством, развивалось довольно последовательно, постепенно расширяя поле своего действия. Эта последовательность исходила из желания, скорее из необходимости для правительства согласовать нужды государства, толкавшие в сторону влияния, с народной психологией и собственной косностью, от него отталкивавшими. Правительство стало обращаться к иноземцам за содействием прежде всего для удовлетворения наиболее насущных материальных своих потребностей, касавшихся обороны страны, военного дела, в чем особенно больно чувствовалась отсталость. Оно брало из-за границы военные, а потом и другие технические усовершенствования нехотя, не заглядывая далеко вперед, в возможные последствия своих начинаний и не допытываясь, какими усилиями западноевропейский ум достиг таких технических успехов и какой взгляд на мироздание и на задачи бытия направлял эти усилия. Понадобились пушки, ружья, машины, корабли, мастерства. В Москве решили, что все эти предметы безопасны для душевного спасения, и даже обучение всем этим хитростям было признано делом безвредным и безразличным в нравственном отношении: ведь и церковный устав допускает в случае нужды отступление от канонических предписаний в подробностях ежедневного обихода. Зато в заветной области чувств, понятий, верований, где господствуют высшие, руководящие интересы жизни, решено было не уступать иноземному влиянию ни одной пяди.

ПОЛКИ ИНОЗЕМНОГО СТРОЯ. Этой осторожной уступке русская армия XVII в. обязана была важными нововведениями, русская обрабатывающая промышленность — своими первыми успехами. Не раз горьким опытом изведана была несостоятельность нашей конной дворянской милиции при встрече с регулярной пехотой Запада, обученной строю и вооруженной огнестрельным боем. Уже с конца XVI в. московское правительство начало восполнять свои рати иноземными боевыми силами. Сначала думали пользоваться боевой техникой Запада непосредственно, нанимая иноземных ратников и выписывая из-за границы боевые снаряды. С первых лет царствования Михаила правительство посылает в походы вместе с туземной ратью наемные отряды, одним из которых командовал выезжий английский князь Астон. Потом сообразили, что выгоднее перенять боевой строй у иноземцев, чем просто нанимать их, и начали отдавать русских ратных людей на выучку иноземным офицерам, образуя свои правильно устроенные и обученные полки. Этот трудный переход русской армии к регулярному строю предпринят был около 1630 г., перед второй войной с Польшей. Долго и хлопотливо, с осторожностью побитых готовились к этой войне. Охотников идти на московскую службу было на Западе вдоволь: в странах, прямо или косвенно захваченных Тридцатилетней войной, бродило много боевого люда, искавшего работы для своей шпаги. Там уже знали, что срок перемирия (Деулинского) у Москвы с Польшей на исходе и — быть войне. В 1631 г. наемный полковник Лесли подрядился набрать в Швеции пятитысячный отряд охочих пеших солдат, закупить для них оружие и подговорить немецких мастеров для нового пушечного завода, устроенного в Москве голландцем Коэтом. В то же время другой подрядчик, полковник Фандам, взялся нанять в других землях регимент в 1760 человек добрых и ученых солдат, также привести немецких пушкарей и опытных инструкторов для обучения русских служилых людей ратному делу. Иноземная воинская техника обходилась Москве не дешево: на подъем, вооружение и годовое содержание Фандамова полка понадобилось до полутора миллионов рублей на наши деньги; командиру пехотного полка, нанятого Лесли, по контракту назначено было в год жалованья не менее 22 тысяч рублей на наши деньги. Наконец, в 1632 г. двинули под Смоленск 32 тысячи войска с 158 орудиями. В состав этого корпуса входили 6 пехотных полков иноземного строя под начальством наемных полковников.

В этих полках числилось более 1 ½ тыс. наемных немцев и до 13 тысяч русских солдат иноземного строя. Современный русский хронограф с удивлением замечает, что никогда в русской рати не бывало столько пехоты с огнестрельным вооружением, с «огненным боем», и именно русской пехоты, обученной солдатскому строю и бою. Неудача всех этих приготовлений под Смоленском не остановила реорганизации войска, дальнейший ход которой нам уже известен. Для ее упрочения еще при царе Михаиле был составлен устав для обучения ратных людей иноземному строю, напечатанный при царе Алексее в 1647 г. под заглавием: Учение и хитрость ратного строения пехотных людей.

ЗАВОДЫ. Заведение полурегулярного войска само собою возбуждало вопрос о средствах его вооружения. Оружие и артиллерийские снаряды выписывались из-за границы. Перед войной 1632 г. велено было полковнику Лесли закупить в Швеции 10 тысяч мушкетов для армии с зарядами и 5 тысяч шпаг, а во время войны выписывали из Голландии десятки тысяч пудов пороха и железных ядер, платя большую пошлину. Это было дорого и хлопотливо; стали думать о выделке собственного оружия. Нужда в оружейных заводах заставила обратить внимание на минеральные богатства страны. У нас вырабатывалось железо в окрестностях Тулы и Устюжны из местных руд; это железо переделывалось на домашних горнах в гвозди и другие предметы домашнего обихода; в Туле выделывали даже оружие, самопалы, т. е. ружья. Но все это не удовлетворяло нужд военного ведомства, и железо тысячами пудов выписывалось из Швеции. Чтобы повести металлургическое дело в более широких размерах, нужно было призвать на помощь иноземные знания и капиталы. Тогда и начались усиленные поиски всякой руды и принялись вызывать из-за границы «рудознатцев» горных инженеров и мастеров. Уже в 1626 г. разрешен был свободный приезд в Россию английскому инженеру Бульмерру, который «своим ремеслом и разумом знает и умеет находить руду золотую и серебряную и медную и дорогое каменье и места такие знает достаточно». С помощью выписных мастеров снаряжались разведочные экспедиции для разыскания и разработки серебряной и всякой иной руды в Соликамск, на Северную Двину, Мезень, на Канин Нос, на Югорский Шар, за Печору, к реке Косве, даже в Енисейск. В 1634 г. посылали в Саксонию и Брауншвейг нанимать медеплавильных мастеров с обещанием, что «им меди будет делать в Московском государстве много»: значит, успели найти обильные залежи медной руды. Нашлись и заводчики, иноземные капиталисты. В 1632 г., перед самой войной с Польшей, голландский купец Андрей Виниус с товарищами получил концессию на устройство заводов близ Тулы для выделки чугуна и железа, обязавшись приготовлять для казны по удешевленным ценам пушки, ядра, ружейные стволы и всякое железо. Так возникли тульские оружейные заводы, после взятые в казну. Чтобы обеспечить их рабочими, к ним приписана была целая дворцовая волость: так положено было начало классу заводских крестьян. В 1644 г. другой компании иноземцев с гамбургским купцом Марселисом во главе дана была 20-летняя концессия на устройство железоделательных заводов по рекам Ваге, Костроме, Шексне и в других местах на таких же условиях. В самой Москве еще при царе Михаиле был на Поганом пруде при реке Неглинной завод, на котором иноземные мастера отливали большое количество пушек и колоколов; здесь и русские довольно хорошо выучивались литейному делу. Заводчикам вменялось в непременную обязанность русских людей, отданных им на выучку, учить всякому заводскому делу и никакого мастерства от них не скрывать. В одно время с железными строились заводы поташные, стеклянные и др. Вслед за рудознатцами потянулись в Москву из-за границы по зову правительства мастера пушечные, бархатного, канительного, часового дела и «водяного взвода», каменщики, литейщики, живописцы: трудно сказать, каких только мастеров не выписывала тогда Москва и все с условием: «нашего б государства люди то ремесло переняли». Понадобился даже западноевропейский ученый: магистр Лейпцигского университета Адам Олеарий, несколько раз бывавший в Москве в должности секретаря голштинского посольства и составивший замечательное описание Московского государства, в 1639 г. получил приглашение на царскую службу в таких выражениях: «Ведомо нам, великому государю, учинилось, что ты гораздо научен и навычен астрологии и географу с и небесного бегу и землемерию и иным многим надобным мастерствам и мудростям, а нам таков мастер годен». По Москве пошли враждебные толки, что скоро приедет волшебник, который по звездам узнает будущее, и Олеарий отклонил предложение.

ПОМЫСЛЫ О ФЛОТЕ. На Западе люди и государства богатели широкой морской торговлей, которая велась многочисленными торговыми флотами. Мысли о флоте, о гаванях, о морской торговле начали сильно занимать и московское правительство уже с половины XVII в.: помышляли нанять в Голландии корабельных плотников и людей, которые могли бы управлять морскими кораблями; помянутый нами купец Виниус предлагал построить гребной флот для Каспийского моря. В 1669 г. на Оке, в Коломенском уезде, в селе Дединове построили для Каспийского моря корабль Орел, вызвав для того корабельных мастеров из Голландии. Корабль с несколькими мелкими судами обошелся в 9 тысяч рублей, около 125 тысяч рублей на наши деньги, и был спущен к Астрахани; но там этот первенец русского флота, как известно, в 1670 г. был сожжен Разиным. В Московском государстве были гавани на Белом море у Архангельска, на Мурмане в устье Колы, но слишком удаленные от Москвы и от западноевропейских рынков; от Балтийского моря мы были отрезаны шведами. В Москве возникает своеобразная мысль взять напрокат для будущего московского флота чужие гавани. В 1662 г. московский посол проездом в Англию много говорил с курляндским канцлером, нельзя ли как-нибудь завести московские корабли в курляндских гаванях. Курляндский канцлер ответил, что великому государю пристойнее заводить корабли у своего города Архангельска.

МЫСЛЬ О НАРОДНОМ ХОЗЯЙСТВЕ. Среди всей этой заводской и рудокопной хлопотни в московском правительстве начинает как будто пробиваться мысль, особенно трудно ему дававшаяся. Оно строило свое финансовое хозяйство исключительно на узкофискальном расчете, знало только казенную прибыль и не хотело иметь никакого понятия о народном хозяйстве. При новом расходе, не покрываемом наличными поступлениями, оно обращалось к своей привычной финансовой арифметике, пересчитывало списочных плательщиков, по их числу распределяло «всвал» понадобившуюся сумму и предписывало собрать ее с угрозами за недобор в виде единовременного «запроса» или постоянного налога, предоставляя плательщикам верстаться между собою, как знают, и добывать деньги для платежа, как умеют. Недоимки и докучливые жалобы, что платить невмочь, служили единственными сдержками такой беспечальной финансовой политики. Увеличивая налоги, правительство не принимало никаких мер к усилению налогоспособности народного труда. Однако наблюдения над торгово-промышленной оборотливостью и мастеровым уменьем иноземцев и настойчивые указания своих торговых людей, внушенные такими же наблюдениями, постепенно вовлекали московских финансистов в круг незнакомых им народнохозяйственных понятий и отношений и против их воли расширяли их правительственный кругозор, навязывали им трудные для их умов мысли, что возвышению налогов должен предшествовать подъем производительности народного труда, а для того он должен быть направлен на новые доходные производства, на открытие и разработку втуне лежащих богатств страны, для чего нужны мастера, знания, навыки, организация дела. Такие помыслы — первое впечатление, произведенное западным влиянием на московское правительство и нашедшее себе отзвук и в обществе. Вызванные им правительственные хлопоты, поиски руды, корабельных лесов, мест для солеварен, устройство лесопильных заводов, опросы обывателей о ведомых им прибыльных угодьях возбуждали население видами на новый заработок и государево жалованье за указания. Людям, указывавшим выгодное рудное месторождение, обещали награду рублей в 500, 1 тыс. и больше на наши деньги. Донесут в Москву о большой алебастровой горе на Северной Двине — из Москвы шлют экспедицию с немцем во главе осмотреть и описать гору, договориться с торговыми людьми, почем можно продать за море пуд алебастру, нанять рабочих для ломки камня. Пошли слухи и толки, что наверху жалуют за всякую полезную новость, какую кто найдет или придумает. Когда в обществе возникает стремление, отвечающее насущной потребности, оно овладевает людьми, как мода или эпидемия, волнует наиболее восприимчивые воображения и вызывает болезненные увлечения или рискованные предприятия. Устройство внешней обороны страны, открытия и изобретения для ее усиления стали животрепещущими вопросами со времени народных потерь и унижений, причиненных иноземцами в Смуту. В 1629 г. тверской поп Нестор подал царю челобитную с извещением «о великом деле, какого бог не открывал еще никому из прежде живших людей ни у нас, ни в других государствах, но которое он открыл ему, попу Нестору, на славу государю и на избавление нашей огорченной земли, на страх и удивление ее супостатам». Обещал поп Нестор состроить государю дешево походный городок, в котором ратные люди могут защищаться, как в настоящей неподвижной крепости. Напрасно бояре упрашивали изобретателя сделать модель или чертеж придуманного им подвижного редута, чтобы показать его государю. Поп объявил, что, не видав государевых очей, ничего не скажет, потому что не верит боярам. Его сослали в Казань и три года продержали там в монастыре в цепях «за то, что сказывает за собою великое дело, а дела не объявляет и делает это как будто для смуты, не в своем разуме».

Так московское правительство и общество почувствовали настоятельную нужду в военной и промышленной технике Западной Европы, даже решимость поучиться той и другой. Может быть, в первое время ничего, кроме этой техники, и не требовалось насущными потребностями государства; но общественное движение, раз возбужденное известным толчком, обыкновенно на самом ходу осложняется новыми мотивами, влекущими его дальше намеченного предела.

НОВАЯ НЕМЕЦКАЯ СЛОБОДА. Усиленный спрос привлек в Москву множество иноземных техников, офицеров и солдат, врачей, мастеров, купцов, заводчиков. Еще в XVI в. при Грозном из западноевропейских пришельцев образовалась под Москвой по реке Яузе Немецкая слобода. Бури Смутного времени разметали это иноземное гнездо. С воцарения Михаила, когда усилился прилив иноземцев в столицу, они селились здесь где ни попало, покупая дворы у туземцев, заводили пивные, построили кирки внутри города. Тесное соприкосновение пришельцев с туземцами, соблазны и столкновения, отсюда возникавшие, жалобы московского духовенства на соседство кирок с русскими церквами смущали московские власти, и при царе Михаиле был издан указ, воспрещавший немцам покупать дворы у москвичей и строить кирки внутри Москвы. Олеарий рассказывает об одном из случаев, вынуждавших у правительства меры к разобщению москвичей и иноземцев. Жены немецких офицеров, взятые из иноземных купеческих семейств в Москве, глядя свысока на простых купчих, хотели и в кирке садиться впереди их; но те не уступали, и раз у них завязался в церкви с офицершами спор, перешедший в драку. Поднявшийся шум вышел на улицу и привлек к себе внимание патриарха, на беду проезжавшего в это время мимо кирки. Узнав в чем дело, владыка, как блюститель церковного порядка и среди иноверцев, приказал сломать кирку, и она была в тот же день срыта до основания. Этот случай надобно отнести к 1643 г., когда старые кирки внутри Москвы указано было сломать и отведено было место для новой кирки за Земляным валом, а в 1652 г. и все немцы, рассеянные по Москве, выселены были из столицы за Покровку на реку Яузу и там на месте бывших некогда немецких дворов отведены были им участки по чину и званию каждого. Так возникла новая Немецкая, или Иноземная, слобода, скоро разросшаяся в значительный и благоустроенный городок с прямыми широкими улицами и переулками, с красивыми деревянными домиками. По сведениям Олеария, в слободе уже в первые годы ее существования было до тысячи человек, а другой иноземец, Мейерберг, бывший в Москве в 1660 г., неопределенно говорит о множестве иностранцев в слободе. Там были три лютеранские церкви, одна реформатская и немецкая школа. Разноплеменное, разноязычное и разнозванное население пользовалось достатком и жило весело, не стесняемое в своих обычаях и нравах. Это был уголок Западной Европы, приютившийся на восточной окраине Москвы.

ЕВРОПЕЙСКИЙ КОМФОРТ. Это немецкое поселение и стало проводником западноевропейской культуры в таких сферах московской жизни, где она еще не требовалась насущными материальными нуждами государства. Мастера, капиталисты и офицеры, которых правительство выписывало для внешней обороны и для внутренних хозяйственных надобностей, вместе со своей военной и промышленной техникой приносили в Москву и западноевропейский комфорт, житейские удобства и увеселения, и любопытно следить за московскими верхами, как они падко бросаются на иноземную роскошь, на привозные приманки, ломая свои старые предубеждения, вкусы и привычки. Внешние политические отношения, несомненно, поддерживали эту наклонность к иноземным удобствам и развлечениям. Частые посольства, приезжавшие в Москву из-за границы, возбуждали здесь желание показаться иноземным наблюдателям в лучшем виде, показать, что и здесь умеют жить, как живут хорошие люди. Притом, как известно, царь Алексей считался некоторое время кандидатом на польский престол и старался устроить придворную жизнь у себя наподобие польского королевского двора. Русским послам, отправлявшимся за границу, правительство наказывало внимательно присматриваться к обстановке и увеселениям заграничных дворов, и можно заметить, какое важное значение придавали эти послы в своих дипломатических донесениях придворным балам и особенно спектаклям. Дворянин Лихачев, отправленный в 1659 г. к тосканскому герцогу с дипломатическим поручением, был приглашен во Флоренции на придворный бал со спектаклем. В посольском донесении эта «игра», или «комедия», описана с мелочными подробностями — знак, что таким делом интересовались в Москве. Москвичи старались не пропустить ни одной сцены, ни одной декорации. «Объявилися палаты, и быв палата и вниз уйдет, и того было шесть перемен; да в тех же палатах объявилося море, колеблемо волнами, а в море рыбы, а на рыбах люди ездят, а вверху палаты небо, а на облаках сидят люди... Да спущался с неба на облаке сед человек в корете, да против его в другой корете прекрасная девица, а аргамачки (рысаки) под коретами как есть живы, ногами подрягивают. А князь сказал, что одно — солнце, а другое — месяц... А в иной перемене объявилося человек с 50 в латах и почали саблями и шпагами рубитися и из пищалей стреляти и человека с три как будто и убили. И многие предивные молодцы и девицы выходят из занавеса в золоте и танцуют; и многие диковинки делали». Котошихин, описывая быт высших московских классов, говорит, что Московского государства люди «домами своими живут негораздо устроенными», а в домах своих живут «без великого ж устроения», без особенного удобства и благолепия. На рисунках упомянутого Мейерберга видим митрополита крутицкого, едущего в неуклюжих санях, и наглухо закрытую кибитку, в какой выезжала царица. Теперь, подражая иноземным образцам, царь и бояре в Москве начинают выезжать в нарядных немецких каретах, обитых бархатом, с хрустальными стеклами, украшенных живописью; бояре и богатые купцы начинают строить каменные палаты на место плохих деревянных хором, заводят домашнюю обстановку на иноземный лад, обивают стены «золотыми кожами» бельгийской работы, украшают комнаты картинами, часами, которые царь Михаил, невольный домосед с больными ногами, решительно не знавший, куда девать свое время, так любил, что загромоздил ими свою комнату, заводят музыку, на пирах: у царя Алексея во дворце во время вечернего стола «в органы играл немчин, в трубы трубили и по литаврам били». Иноземное искусство призывалось украшать туземную грубость. Царь Алексей своему любимцу, воспитателю и потом свояку, боярину Б. И. Морозову подарил свадебную карету, обтянутую золотой парчою, подбитую дорогим соболем и окованную везде вместо железа чистым серебром; даже толстые шины на колесах были серебряные. В 1648 г., грабя дом Морозова, мятежники ободрали и исковеркали эту драгоценность. Тот же царь на помянутом вечернем пиру с немецкой музыкой жаловал своих гостей с духовником своим включительно, напоил всех допьяна; разъехались далеко за полночь. Московским послам предписывалось подговаривать за границей на государеву службу трубачей самых добрых и ученых, которые умели бы со всяким свидетельством на высокой трубе танцы трубить. При дворе и в высшем кругу развивается страсть к «комедийным действам» — театральным зрелищам. Не без религиозной робости отважились в Москве на это увеселение, «бесовскую игру, пакость душевную», по воззрениям строгих блюстителей истого благочестия. Царь Алексей советовался об этом с духовником, который разрешил ему театральные зрелища, приводя в оправдание примеры византийских императоров. «Комедии» играла на придворной сцене драматическая труппа, спешно набранная из детей служилых и торговых иноземцев и кое-как обученная пастором лютеранской церкви в Немецкой слободе магистром Иоганном Готфридом Грегори, которому царь в 1672 г. на радости о рождении царевича Петра указал «учинить комедию». Для этого в подмосковном селе Преображенском, впоследствии любимом месте игр Петра, построен был театр, «комедийная хоромина». Здесь в конце того года царь и смотрел поставленную пастором комедию об Эсфири, так ему понравившуюся, что он пожаловал режиссера «за комедийное строение» соболями ценой до 1500 рублей на наши деньги. Кроме Эсфири, Грегори ставил на царском театре еще Юдифь, «прохладную», т. е. веселую, комедию об Иосифе, «жалостную» комедию об Адаме и Еве, т. е. о падении и искуплении человека, и др. Несмотря на библейские сюжеты, это были не средневековые нравоучительные мистерии, а переводные с немецкого пьесы нового пошиба, поражавшие зрителя страшными сценами казней, сражений, пушечной пальбой и вместе с тем (за исключением трагедии об Адаме и Еве) смешившие примесью комического, точнее, балаганного, элемента в лице шута, необходимого персонажа такой пьесы, с грубыми, часто непристойными выходками. Спешили заготовить и своих природных актеров. В 1673 г. у Грегори уже училось комедийному делу 26 молодых людей, набранных в комедианты из московской Новомещанской слободы. Не успели еще завести элементарной школы грамотности, а уже поспешили устроить театральное училище. От комедий с библейским содержанием скоро перешли и к балету: в 1674 г. на заговенье царь с царицей, детьми и боярами смотрели в Преображенском комедию, как Артаксеркс велел повесить Амана, после чего немцы и дворовые люди министра иностранных дел Матвеева, также обучавшиеся у Грегори театральному искусству, играли на «фиолях, органах и на страментах и танцевали». Все эти новости и увеселения, повторю, были роскошью для высшего московского общества; зато они воспитывали в нем новые, более утонченные вкусы и потребности, незнакомые русским людям прежних поколений. Остановится ли московское общество на этих удобствах и увеселениях, которые оно столь нетерпеливо заимствовало?

МЫСЛЬ О НАУЧНОМ ЗНАНИИ. На Западе житейские удобства и изящные развлечения имели источником не одно счастливое экономическое положение зажиточных и досужих классов общества, не одни прихоти их избалованного вкуса: в создании этого комфорта участвовали продолжительные духовные усилия отдельных лиц и целых обществ; внешние украшения жизни развивались там об руку с успехами мысли и чувства. Человек стремится создать себе житейскую обстановку, соответствующую его вкусам и взгляду на жизнь; но нужно много подумать и о своих вкусах, и о самой жизни, чтобы правильно установить это соответствие. Заимствуя чужую обстановку, невольно и нечувствительно усвояем вкусы и понятия, ее создавшие; без того самая обстановка покажется безвкусной и непонятной. Наши предки XVII в. думали иначе: первоначально, заимствуя западноевропейский комфорт, они думали, что им не понадобится усвоять чужие знания и понятия, не придется отказываться от своих. В этом состояла их простодушная ошибка, в какую впадают все мнительные и запоздалые подражатели. В Москве XVII в., бросаясь на заморские приманки, также стали понемногу и смутно чувствовать те духовные интересы и усилия, которыми они были созданы, и полюбили эти интересы и усилия, прежде чем уяснили себе их отношение к доморощенным понятиям и вкусам, полюбили их сперва тоже как житейское развлечение, как приятный и еще не испытанный моцион засидевшейся на Требнике мысли. В одно время с заимствованием иноземных потешных «хитростей» и увеселительных «вымыслов» в высших московских кругах как будто пробуждается умственная любознательность, интерес к научному образованию, охота к размышлению о таких предметах, которые не входили в обычный кругозор древнерусского человека, в круг его ежедневных насущных потребностей. При дворе составляется кружок влиятельных любителей западноевропейского комфорта и даже образования: дядя царя Алексея, ласковый и веселый Никита Иванович Романов, первый богач после царя и самый популярный из бояр, покровитель и любитель немцев, большой охотник до их музыки и костюма и немножко вольнодумец; потом воспитатель и свояк царя Борис Иванович Морозов, в преклонных летах горько жаловавшийся на то, что в молодости не получил надлежащего образования, одевший своего питомца с состоявшими при нем сверстниками в немецкое платье; окольничий Федор Михайлович Ртищев, ревнитель наук и школьного образования; начальник Посольского приказа, образованный дипломат Афанасий Лаврентьевич Ордин-Нащокин; его преемник, боярин Артамон Сергеевич Матвеев, дьячий сын, другой любимец царя, первый москвич, открывший в своем по-европейски убранном доме нечто вроде журфиксов, собрания с целью поговорить, обменяться мыслями и новостями, с участием хозяйки и без попоек, устроитель придворного театра. Так нечувствительно изменялось отношение русского общества к Западной Европе: прежде на нее смотрели только как на мастерскую военных и других изделий, которые можно купить, не спрашивая, как они делаются; теперь стал устанавливаться взгляд на нее, как на школу, в которой можно научиться не только мастерствам, но и умению жить и мыслить.

ПЕРВЫЕ ПРОВОДНИКИ ЗАПАДНОГО ВЛИЯНИЯ. Но древняя Русь и здесь не изменила своей обычной осторожности: она не решалась заимствовать западное образование прямо из его месторождений, от его мастеров и работников, а искала посредников, которые могли бы передать ей это образование в обезвреженной переработке. Кто же мог стать таким посредником? Между старой Московской Русью и Западной Европой лежала страна славянская, но католическая — Польша. Церковное родство и географическое соседство связали ее с романо-германской Европой, а раннее и несдержанное развитие крепостного права в связи с политической свободой высших классов сделало польское дворянство праздной и восприимчивой почвой для западного образования; но особенности страны и национального характера сообщили своеобразный местный пошиб заимствованной культуре. Замкнутая в кругу одного сословия, пользовавшегося исключительным господством в государстве, она воспитывала живое и веселое, но узкое и распущенное миросозерцание. Эта Польша и была первой передатчицей духовного влияния Западной Европы на Русь: западноевропейская цивилизация в XVII в. приходила в Москву прежде всего в польской обработке, в шляхетской одежде. Впрочем, сначала даже не чистый поляк приносил ее к нам. Значительная часть православной Руси была связана с польской Речью Посполитой насильственными политическими узами. Национальная и религиозная борьба западнорусского православного общества с польским государством и римским католицизмом заставляла русских борцов обращаться к оружию, которым была сильна противная сторона, к школе, к литературе, к латинскому языку; во всем этом западная Русь к половине XVII в. далеко опередила восточную. Западнорусский православный монах, выученный в школе латинской или в русской, устроенной по ее образцу, и был первым проводником западной науки, призванным в Москву.

Е. СЛАВИНЕЦКИЙ И А. САТАНОВСКИЙ. Этот призыв начат был самим московским правительством. Здесь западное влияние встретилось с движением, шедшим с другой стороны. Изучая происхождение русского церковного раскола, мы увидим, что это движение было вызвано нуждами русской церкви и частью направлялось даже против западного влияния; но противные стороны сошлись на одном общем интересе — на просвещении и временно подали друг другу руки для совместной деятельности. В древнерусской письменности не было полного и исправного кодекса Библии. Русская церковная иерархия, поднимавшая такой чуть не вселенский догматический шум из-за вопросов об аллилуйи и о секуляризации монастырских земель, на протяжении веков довольно спокойно обходилась без полного и исправного текста слова божия. В половине XVII в. (1649-1650) в Москву выписали из Киева из тамошней академии при Братском монастыре и из Печерской лавры ученых монахов Епифания Славинецкого, Арсения Сатановского и Дамаскина Птицкого, поручив им перевести Библию с греческого языка на славянский. Киевские ученые вознаграждались умереннее немецких наемных офицеров: Епифанию с Арсением положено было поденного корму по 4 алтына, около 600 рублей в год на наши деньги, не считая дарового помещения в Чудовом монастыре со столом и добавочным питьем из дворца по 2 чарки вина да по 4 кружки меду и пива на день; впрочем, потом денежный оклад был удвоен. Выписанные ученые, кроме исполнения главного заказанного им дела, должны были удовлетворять и другим потребностям московского правительства и общества. По заказам царя или патриарха они составляли и переводили разные образовательные пособия и энциклопедические сборники, географии, космографии, лексиконы; все такие книги стали бойко спрашиваться московским читающим обществом, особенно при дворе и в Посольском приказе; такие же книги выписывали через русских послов из-за границы, из Польши. Епифаний перевел географию. Книгу врачевскую анатомию. Гражданство и обучение нравов детских, т. е. сочинение о политике и педагогии. Сатановский перевел книгу О граде царском, сборник всякой всячины, составленный из греческих и латинских писателей, языческих и христианских, и обнимавший весь круг тогдашних ходячих познаний по всевозможным наукам, начиная богословием и философией и кончая зоологией, минералогией и медициной. Пользовались всякими литературными силами, попадавшимися под руку, привлекая к делу вместе с киевлянами и немцев. Некто фон Дельден, служивший в Москве переводчиком, перевел на русский несколько книг с латинского и французского, а Дорн, бывший австрийским послом в Москве, перевел краткую космографию. Сообщая об этом, Олеарий прибавляет, что такие книги читаются многими из любознательной московской знати. Новую письменность этого рода поощряли не одни чисто научные, но и практические запросы. Около этого времени в ней распространяются переводные лечебники. В старой описи дел Посольского приказа находим такое любопытное указание: в 1623 г. состоявший на московской службе голландец Фандергин представил в приказ какую-то статью об «архимисской мудрости и об иных делех»; после того в 1626 г. он подал в тот же приказ записку «о высшей философской алхимеи».

Очевидно, в Москве с большим любопытством собирали сведения о той таинственной и соблазнительной науке, помощью которой надеялись узнать искусство делать золото. Но самое содержание переводных и компилятивных сборников Славинецкого и Сатановского указывает на пробуждение научного интереса, насколько он был тогдашним московским умам доступен.

НАЧАТКИ ШКОЛЬНОГО ОБРАЗОВАНИЯ. Так почувствовалась московским обществом потребность в книжном знании, в научном образовании, и посеяны были зачатки школьного обучения, как необходимого средства для приобретения такого образования. Эта потребность поддерживалась все учащавшимися сношениями с западными государствами, заставлявшими московскую дипломатию изучать их положение и взаимные отношения. В Москве пытаются завести школы и правительство, и частные лица. Восточные греческие иерархи давно не раз указывали московским царям на необходимость завести в Москве греческую школу и типографию. Из Москвы искали и просили, с Востока предлагали и присылали учителей для этой школы; но дело все как-то не удавалось. При царе Михаиле едва было и не устроилась желанная школа. В 1632 г. приехал от александрийского патриарха монах Иосиф. Его убедили остаться в Москве и поручили ему переводить на славянский язык греческие полемические книги против латинских ересей, а также на «учительном дворе учить малых робят греческому языку и грамоте». Дело не пошло за скорой смертью Иосифа; однако мысль основать в Москве учебное заведение, которое служило бы рассадником просвещения для всего православного Востока, не была покинута ни в Москве, ни на Востоке. Близ патриаршего двора (в Чудовом монастыре) учредили греко-латинскую школу, которой управлял грек Арсений, а этот грек приехал в Москву в 1649 г., но скоро был сослан по подозрению в неправоверии на Соловки. И Епифаний Славинецкий с Арсением Сатановским вызывались в Москву, между прочим, «для риторского учения»; но неизвестно, нашлись ли у них ученики в Москве. В 1665 г. трем подьячим из приказов Тайного и Дворцового велено было учиться «по-латыням» у западнорусского ученого Симеона Полоцкого, для чего в Спасском монастыре в Москве построено было особое здание, которое в документах так и зовется «школой для грамматичного учения». Не думайте, что это были настоящие, правильно устроенные, на наш взгляд, школы с выработанным уставом, учебными планами и программами, постоянным преподавательским штатом и т. п. Это были случайные и временные поручения тому или другому приезжему ученому обучать греческому или латинскому языку молодых людей, которых посылало к нему правительство или которые сами хотели у них учиться. Таков был первоначальный вид русской казенной школы в XVII в., бывший прямым продолжением древнерусского способа обучения грамоте: духовные лица или особые мастера брали детей на выучку за условленную плату. По местам частные лица, а может быть и общества, строили для этого особые здания: являлась как бы постоянная публичная школа. В 1685 г. в городе Боровске близ торговой площади стояла подле городской богадельни «школа для учения детям», построенная местным священником. Можно думать, что на нужды домашнего или школьного обучения рассчитаны были и появляющиеся около половины XVII в. учебные издания: так, в 1648 г. была издана в Москве славянская грамматика западнорусского ученого Мелетия Смотрицкого, а в 1649 г. перепечатали изданный в Киеве краткий катехизис Петра Могилы, ректора Киевской академии и потом киевского митрополита. Частные лица соперничали с правительством в содействии просвещению. Впрочем, и эти ревнители просвещения принадлежали обыкновенно к правительственному классу. Самым горячим из таких ревнителей был доверенный советник царя Алексея, окольничий Ф. М. Ртищев. Он устроил под Москвой Андреевский монастырь, куда в 1649 г. на свой счет вызвал из Киево-Печерского и других малороссийских монастырей до 30 ученых монахов, которые должны были переводить иностранные книги на русский язык и обучать желающих грамматике греческой, латинской и славянской, риторике, философии и другим словесным наукам. Сам Ртищев стал студентом этой вольной школы, ночи просиживал в монастыре, беседуя с учеными, учился у них греческому языку и упросил Епифания Славинецкого составить греко-славянский лексикон для нужд этой школы. К приезжим южнорусским старцам примкнули и некоторые из московских ученых монахов и священников. Так возникло в Москве ученое братство, своего рода вольная академия наук. Пользуясь своим значением при дворе, Ртищев заставлял некоторых из служащей московской молодежи ходить к киевским старцам в Андреевский монастырь учиться по-латыни и по-гречески. В 1667 г. прихожане московской церкви Иоанна Богослова (в Китай-городе) задумали устроить при своем храме училище, не простую приходскую школу грамоты, а общеобразовательное учебное заведение с преподаванием «грамматической хитрости, языков славенского, греческого и латинского и прочих свободных учений». Они подали о том челобитную царю и при этом били еще некоему «честному и благоговейному мужу» быть ходатаем пред царем об их деле, просили благословения у патриархов московского и восточных, бывших тогда в Москве по делу Никона, и, наконец, московский патриарх, преимущественно во уважение к неотступным молениям того благоговейного мужа, едва ли не того же Ртищева, который и внушил мысль об училище, соизволил и благословение дал, «да трудолюбивии спудеи (студенты) радуются о свободе взыскания и свободных учений мудрости и собираются во общее гимнасион ради изощрения разумов от благоискусных дидаскалов». Неизвестно, была ли открыта эта школа.

ПОЛОЦКИЙ. Люди высшего московского класса старались запастись средствами для домашнего образования своих детей, принимая к себе в домы приезжих учителей, западнорусских монахов и даже поляков. Сам царь Алексей подавал пример в этом. Он не удовлетворился элементарным обучением, какое получили его старшие сыновья Алексей и Федор от московского приказного учителя, велел обучать их иноземным языкам латинскому и польскому и для довершения их образования призвал западнорусского ученого монаха Симеона Ситиановича Полоцкого, воспитанника Киевской академии, знакомого и с польскими школами. Симеон — приятный учитель, облекавший науку в привлекательные формы. В его виршах можно видеть стихотворный конспект его уроков. Здесь он касается и политических предметов, стараясь развить в своих царственных питомцах политическое сознание: «Како гражданство преблаго бывает,\ Гражданствующим (правителям) знати подобает». Он рисует своим ученикам политический идеал отношений царя к подданным в образе доброго пастыря и овец: «Тако начальник должен есть творити — \ Бремя подданных крепостно носити,\ Не презирати, не за псы имети,\ Паче любити, яко своя дети». Интерес к переводным и даже подлинным польским книгам вместе с польским языком при помощи домашних учителей проникает во дворец московского царя и в дома московского боярства. Старшие сыновья царя Алексея, как я сказал, обучены были языкам польскому и латинскому; царевич Федор выучился даже искусству слагать вирши и был сотрудником С. Полоцкого в стихотворном переложении Псалтыря, переложил два псалма. О нем говорили, что он был любитель наук, особенно математических. Одна из царевен, Софья, также обучалась польскому языку и читала польские книги, даже букву у писала по-латыни. По свидетельству Лазаря Барановича, архиепископа черниговского, в его время «царский синклит польского языка не гнушался, но читал книги и истории ляцкие в сладость». Иные из московского общества старались черпать западную науку из первых источников и тем усерднее, что она стала считаться необходимою для успехов на службе. Боярин Матвеев учил своего сына латинскому и греческому языку. Предшественник его по управлению Посольским приказом Ордин-Нащокин окружил своего сына пленными поляками, которые внушили ему такую любовь к Западу, что соблазнили молодого человека бежать за границу. Первый русский резидент в Польше Тяпкин отдал своего сына в польскую школу. В 1675 г., посылая его в Москву с дипломатическим поручением, отец представил его во Львове королю Яну Собескому. Молодой человек произнес перед королем речь, в которой благодарил его «за хлеб, за соль и за науку школьную». Речь была сказана на тогдашнем школьном полупольском и полулатинском жаргоне, причем, по донесению отца, «сынок так явственно и изобразительно свою орацию предложил, что ни в одном слове не запнулся». Король пожаловал оратору сотню злотых и 15 аршин красного бархата.

Так почувствовали в Москве потребность в европейском искусстве и комфорте, а потом и в научном образовании. Начали иноземным офицером и немецкой пушкой, а кончили немецким балетом и латинской грамматикой. Вызванное насущными материальными нуждами государства, западное влияние вместе с необходимым приносило и то, чего не требовали эти нужды, без чего можно было пока обойтись, с чем можно было еще повременить.

Лекция LIV

Начало реакции западному влиянию. — Протест против новой науки. — Церковный раскол. — Повесть о его начале. — Как обе стороны объясняют его происхождение. — Сила религиозных обрядов и текстов. — Психологическая его основа. — Русь и Византия. — Затмение идеи вселенской церкви. — Предание и наука. Национально-церковное самомнение. — Государственные нововведения. — Патриарх Никон.

НАЧАЛО РЕАКЦИИ ЗАПАДНОМУ ВЛИЯНИЮ. Потребность в новой науке, шедшей с Запада, встретилась в московском обществе с укоренившейся здесь веками неодолимой антипатией и подозрительностью ко всему, что шло с католического и протестантского Запада. Едва московское общество отведало плодов этой науки, как им уже начинает овладевать тяжелое раздумье, безопасна ли она, не повредит ли чистоте веры и нравов. Это раздумье — второй момент в настроении русских умов XVII в., наступивший вслед за недовольством своим положением. Он также сопровождался чрезвычайно важными последствиями. До нас дошел отрывок одного следственного дела, производившегося в 1650 г.; в нем наглядно изображается, с чего началось, чем прежде всего навевалось это раздумье. В деле выступает все учащаяся московская молодежь. То были Лучка Голосов (впоследствии думный дворянин, член государственного совета Лукьян Тимофеевич Голосов), Степан Алябьев, Иван Засецкий и дьячок Благовещенского собора Костка, т. е. Константин Иванов. Это был темный кружок друзей, соединенных одинаковыми думами. «Вот учится у киевлян, — толковали они, — Ф. Ртищев греческой грамоте, а в той грамоте и еретичество есть». Алябьев показывал на допросе, что, когда жил в Москве старец Арсений-грек, он, Степан, хотел было у него поучиться по-латыни, а как того старца сослали на Соловки, он, Степан, учиться перестал и азбуку изодрал, потому что начали ему говорить его родные да Лучка Голосов с Ивашкой Засецким: «Перестань учиться по-латыни, дурно это, а какое дурно, того не сказали». Сам Голосов по властному приглашению Ртищева должен был в Андреевском монастыре учиться по-латыни же у киевских старцев; но он против их науки, считал ее опасной для веры и говорил дьячку Иванову: «Скажи своему протопопу (Благовещенского собора Стефану Вонифатьеву, духовнику царя), что я у киевских старцев учиться не хочу, старцы они недобрые, я в них добра не нашел и доброго учения у них нет; теперь я пока угождаю Ф. М. Ртищеву из страха, а впредь у них учиться ни за что не хочу». К этому Лучка прибавил: «Да и кто по-латыни ни учился, тот с правого пути совратился». Около того же времени и при содействии того же Ртищева поехали в Киев довершать свое образование в тамошней академии два других молодых человека из Москвы, Озеров и Зеркальников. Дьячок Костка с собеседниками не одобряли этой поездки, боясь, что, как эти молодые люди доучатся в Киеве и воротятся в Москву, будет здесь с ними много хлопот, а потому хорошо бы их до Киева не допустить и воротить назад: и без того уже они всех укоряют и ни во что ставят благочестивых московских протопопов, говорят про них: «Враки-де они вракают, слушать у них нечего и себе чести не делают, учат просто сами не знают, чему учат». Те же ревнители благочестия шептали и про боярина Б. И. Морозова, что он держит при себе отца духовного только «для прилики людской», а уж если киевлян начал жаловать, явное дело, туда же уклонился, к их же ересям.

ПРОТЕСТ ПРОТИВ НОВОЙ НАУКИ. Видим, что одна часть учащейся молодежи порицала другую за воспитываемое новой наукой самомнение и заносчивую критику всеми признанных доморощенных авторитетов. Это — не старческое охранительное брюзжанье на новизны, а отражение взгляда на науку, коренившегося в самой глубине древнерусского церковного сознания. Наука и искусство ценились в древней Руси по их связи с церковью, как средства познания слова божия и душевного спасения. Знания и художественные украшения жизни, не имевшие такой связи и такого значения, рассматривались, как праздное любопытство неглубокого ума или как лишние несерьезные забавы, «потехи»; так смотрели на бахарей, сказочников, скоморохов. Церковь молчаливо их терпела, как детские рекреационные игры и резвости, а строгая церковная проповедь порой порицала их, как опасные увлечения или развлечения, которые легко могут превратиться в бесовские козни. Во всяком случае, ни такому знанию, ни такому искусству не придавали образовательной силы, не давали места в системе воспитания; их относили к низменному порядку жизни, считали если не прямыми пороками, то слабостями падкой ко греху природы человеческой. Наука и искусство, какие приносило западное влияние, являлись с другим более притязательным видом: они шли в ряду интересов высшего разбора, не как уступки людской слабости, а как законные потребности человеческого ума и сердца, как необходимые условия благоустроенного и благообразного общежития, находившие свое оправдание в себе самих, а не в служении нуждам церкви. Западный художник или ученый являлся у нас не русским скоморохом или начетчиком отреченных книг, а почтенным магистром комедийных действ или географусом, которого само правительство признавало «гораздо навычным во многих надобных мастерствах и мудростях». Так западная наука, или, говоря общее, культура, приходила к нам не покорной служительницей церкви и не подсудимой, хотя и терпимой ею грешницей, а как бы соперницей или в лучшем случае сотрудницей церкви в деле устроения людского счастья. Древнерусская мысль, опутанная преданием, могла только испуганно отшатнуться от такой сотрудницы, а тем паче соперницы. Легко понять, почему знакомство с этой наукой тотчас возбудило в московском обществе тревожный вопрос: безопасна ли эта наука для правой веры и благонравия, для вековых устоев национального быта? Вопрос поднялся еще в ту минуту, когда проводниками этой науки были у нас свои же православные западнорусские ученые. Но когда учителями явились иностранцы, протестанты и католики, вопрос должен был еще более обостриться. Возбужденное им сомнение в нравственно-религиозной безопасности новой науки и приносившего ее западного влияния привело к тяжелому перелому в русской церковной жизни, к расколу Тесная связь этого явления с умственным и нравственным движением в московском обществе XVII в. заставляет меня остановить ваше внимание на происхождении раскола в русской церкви.

ЦЕРКОВНЫЙ РАСКОЛ. Русским церковным расколом называется отделение значительной части русского православного общества от господствующей русской православной церкви. Это разделение началось в царствование Алексея Михайловича вследствие церковных новшеств патриарха Никона и продолжается доселе. Раскольники считают себя такими же православными христианами, какими считаем себя и мы. Старообрядцы в собственном смысле не расходятся с нами ни в одном догмате веры, ни в одном основании вероучения; но они откололись от нашей церкви, перестали признавать авторитет нашего церковного правительства во имя «старой веры», будто бы покинутой этим правительством; потому мы и считаем их не еретиками, а только раскольниками, и потому же они нас называют церковниками или никонианами, а себя старообрядцами или староверами, держащимися древнего дониконовского обряда и благочестия. Если старообрядцы не расходятся с нами в догматах, в основаниях вероучения, то, спрашивается, отчего же произошло церковное разделение, отчего значительная часть русского церковного общества оказалась за оградой русской господствующей церкви. Вот в немногих словах повесть о начале раскола.

ПОВЕСТЬ О ЕГО НАЧАЛЕ. До патриарха Никона русское церковное общество было единым церковным стадом с единым высшим пастырем; но в нем в разное время и из разных источников возникли и утвердились некоторые местные церковные мнения, обычаи и обряды, отличные от принятых в церкви греческой, от которой Русь приняла христианство. Таковы были двуперстное крестное знамение, образ написания имени Исус, служение литургии на семи, а не на пяти просфорах, хождение посолонь, т. е. по солнцу (от левой руки к правой, обратившись лицом к алтарю), в некоторых священнодействиях, например, при крещении вокруг купели или при венчании вокруг аналоя, особое чтение некоторых мест символа веры ( «царствию его несть конца», «и в духа святого, истинного и животворящего»), двоение возгласа аллилуия. Некоторые из этих обрядов и особенностей были признаны русской церковной иерархией на церковном соборе 1551 г. и таким образом получили законодательное утверждение со стороны высшей церковной власти. Со второй половины XVI в., когда в Москве началось книгопечатание, эти обряды и разночтения стали проникать из рукописных богослужебных книг в печатные их издания и через них распространялись по всей России. Таким образом, печатный станок придал новую цену этим местным обрядовым и текстуальным разностям и расширил их употребление. Некоторые из таких разностей внесли в свои издания справщики церковных книг, напечатанных при патриархе Иосифе в 1642-1652 гг. Так как вообще текст русских богослужебных книг был неисправен, то преемник Иосифа патриарх Никон с самого начала своего управления русскою церковью ревностно принялся за устранение этих неисправностей. В 1654 г. он провел на церковном соборе постановление переиздать церковные книги, исправив их по верным текстам, по славянским пергаментным и древним греческим книгам. С православного Востока и из разных углов России в Москву навезли горы древних рукописных книг греческих и церковно-славянских; исправленные по ним новые издания разосланы были по русским церквам с приказанием отобрать и истребить неисправные книги, старопечатные и старописьменные. Ужаснулись православные русские люди, заглянувши в эти новоисправленные книги и не нашедши в них ни двуперстия, ни Исуса, ни других освященных временем обрядов и начертаний: они усмотрели в этих новых изданиях новую веру, по которой не спасались древние святые отцы, и прокляли эти книги, как еретические, продолжая совершать служение и молиться по старым книгам. Московский церковный собор 1666-1667 гг., на котором присутствовали два восточных патриарха, положил на непокорных клятву (анафему) за противление церковной власти и отлучил их от православной церкви, а отлученные перестали признавать отлучившую их иерархию своей церковной властью. С тех пор и раскололось русское церковное общество, и этот раскол продолжается до настоящего времени.

МНЕНИЯ О ЕГО ПРОИСХОЖДЕНИИ. Отчего же произошел раскол? По объяснению старообрядцев, от того, что Никон, исправляя богослужебные книги, самовольно отменил двуперстие и другие церковные обряды, составляющие святоотеческое древлеправославное предание, без которого невозможно спастись, и, когда верные древнему благочестию люди встали за это предание, русская иерархия отлучила их от своей испорченной церкви. Но в таком объяснении не все ясно. А каким образом двуперстие или хождение посолонь сделалось для старообрядцев святоотеческим преданием, без которого невозможно спастись? Каким образом простой церковный обычай, богослужебный обряд или текст мог приобрести такую важность, стать неприкосновенной святыней, догматом? Православные дают более глубокое объяснение. Раскол произошел от невежества раскольников, от узкого понимания ими христианской религии, от того, что они не умели отличить в ней существенное от внешнего, содержание от обряда. Но и этот ответ не разрешает всего вопроса. Положим, известные обряды, освященные преданием, местной стариной, могли получить неподобающее им значение догматов; но ведь и авторитет церковной иерархии освящен стариной, и притом не местной, а вселенской, и его признание необходимо для спасения: святые отцы не спасались и без него, как без двуперстия. Каким образом старообрядцы решились пожертвовать одним церковным установлением для другого, отважились спасаться без руководства законной иерархии, ими отвергнутой?

Объясняя происхождение раскола, у нас часто с особенным ударением и некоторым пренебрежением указывают на слепую привязанность старообрядцев к обрядам и текстам, к букве писания, как к чему-то очень неважному в деле религии. Я не разделяю такого пренебрежительного взгляда на религиозный обряд и текст. Я не богослов и не призван раскрывать богословский смысл таких предметов. Но религиозный текст и обряд, как и всякий обряд и текст с практическим, житейским действием, кроме специально богословского имеет еще общее психологическое значение и с этой стороны, как и всякое житейское, т. е. историческое, явление, может подлежать историческому изучению. Только с этой народно-психологической стороны я и касаюсь происхождения раскола.

СИЛА РЕЛИГИОЗНЫХ ОБРЯДОВ И ТЕКСТОВ. В религиозных текстах и обрядах выражается сущность, содержание вероучения. Вероучение слагается из верований двух порядков: одни суть истины, которые устанавливают миросозерцание верующего, разрешая ему высшие вопросы мироздания; другие суть требования, которые направляют нравственные поступки верующего, указывая ему задачи его бытия. Эти истины и эти требования выше познавательных средств логически мыслящего разума и выше естественных влечений человеческой воли; потому те и другие почитаются свыше откровенными. Мыслимые, т. е. доступные пониманию, формулы религиозных истин суть догматы; мыслимые формулы религиозных требований суть заповеди. Как усвояются те и другие, когда они не доступны ни логическому мышлению, ни естественной воле? Они усвояются религиозным познанием или мышлением и религиозным воспитанием. Не смущайтесь этими терминами: религиозное мышление или познание есть такой же способ человеческого разумения, отличный от логического или рассудочного, как и понимание художественное: оно только обращено на другие более возвышенные предметы. Человек далеко не все постигает логическим мышлением и, может быть, даже постигает им наименьшую долю постижимого. Усвояя догматы и заповеди, верующий усвояет себе известные религиозные идеи и нравственные побуждения, которые так же мало поддаются логическому разбору, как и идеи художественные. Разве понятный вам музыкальный мотив вы подведете под логические схемы? Эти религиозные идеи и побуждения суть верования. Педагогическим пособием для их усвоения служат известные церковные действия, совокупность которых составляет богослужение. Догматы и заповеди выражены в священных текстах, церковные действия облечены в известные обряды. Все это лишь формы верований, оболочка вероучения, а не его сущность. Но религиозное понимание, как и художественное, отличается от логического и математического тою особенностью, что в нем идея или мотив неразрывно связаны с формой, их выражающей. Идею, выведенную логически, теорему, доказанную математически, мы понимаем, как бы ни была формулирована та и другая, на каком бы ни было нам знакомом языке и каким угодно понятным стилем или даже только условным знаком. Не так действует религиозное и эстетическое чувство: здесь идея или мотив по закону психологической ассоциации органически срастаются с выражающими их текстом, обрядом, образом, ритмом, звуком. Забудете рисунок или музыкальное сочетание звуков, которое вызвало в вас известное настроение, — и вам не удастся воспроизвести это настроение. Какое угодно великолепное стихотворение переложите в прозу, и его обаяние исчезнет. Священные тексты и богослужебные обряды складывались исторически и не имеют характера неизменности и неприкосновенности. Можно придумать тексты и обряды лучше, совершеннее тех, которые воспитали в нас религиозное чувство; но они не заменят нам наших худших. Когда православный русский священник восклицает в алтаре Горе имеим сердца, в православном верующем совершается привычный ему подъем религиозного настроения, помогающий ему отложить всякое житейское попечение. Но пусть тот же священник сделает возглас католического патера Sursum corda  — тот же верующий, как бы хорошо он ни знал, что это тот же самый возглас, только на латинском языке и в стилистическом отношении даже более энергичный, верующий не поднимется духом от этого возгласа, потому что не привык к нему. Так религиозное миросозерцание и настроение каждого общества неразрывно связаны с текстами и обрядами, их воспитавшими.

ЕЕ ПСИХОЛОГИЧЕСКАЯ ОСНОВА. Но, может быть, такая тесная связь религиозных обрядов и вообще форм с сущностью вероучения сама по себе есть только недостаток религиозного воспитания и верующий дух может обойтись без этих тяжелых обрядовых накладок, а потому надобно помогать ему без них обходиться? Да, может быть, со временем, когда-нибудь эти накладки и станут излишними, когда человеческий дух путем дальнейшего совершенствования освободит свое религиозное чувство от влияния внешних впечатлений и от самой потребности в них, будет молиться «духом и истиною». Тогда и религиозная психология будет другая, непохожая на ту, какую воспитывала практика всех доселе известных религий. Но с тех пор, как люди стали себя помнить, в продолжение тысячелетий и до наших дней они не умели обойтись без обряда ни в религии, ни в других житейских отношениях нравственного характера. Надобно строго различать способ усвоения истины сознанием и волей. Для сознания достаточно известного усилия мысли и памяти, чтобы понять и запомнить истину. Но этого очень мало, чтобы сделать истину руководительницей воли, направительницей жизни целых обществ. Для этого нужно облечь истину в формы, в обряды, в целое устройство, которое непрерывным потоком надлежащих впечатлений приводило бы наши мысли в известный порядок, наше чувство в известное настроение, долбило бы и размягчало нашу грубую волю и таким образом, посредством непрерывного упражнения и навыка, превращало бы требования истины в привычную нравственную потребность, в непроизвольное влечение воли. Сколько прекрасных истин, озарявших дух человеческий и способных осветить и согреть людское общежитие, погибло бесследно для него только потому, что они не успели вовремя облечься в такое устройство и помощью его не были достаточно разучены людьми! Так не в одной религии, так и во всем. Какой угодно великолепный музыкальный мотив не произведет на нас должного художественного впечатления в том простом схематическом виде, в каком он родится в художественном воображении композитора; его надобно разработать, положить на инструмент или на целый оркестр, повторить в десятке ладов и вариаций и разыграть перед целым собранием, где маленький восторг каждого слушателя заразит его соседей справа и слева, и из этих миниатюрных личных восторгов составится громадное общее впечатление, которое каждый слушатель унесет к себе домой и много дней будет им обороняться от невзгод и пошлостей ежедневной жизни. Люди, слышавшие проповедь Христа на горе, давно умерли и унесли с собою пережитое ими впечатление; но и мы переживаем долю этого впечатления, потому что текст этой проповеди вставлен в рамки нашего богослужения. Обряд или текст — это своего рода фонограф, в котором застыл нравственный момент, когда-то вызвавший в людях добрые дела и чувства. Этих людей давно нет, и момент с тех пор не повторился; но помощью обряда или текста, в который он скрылся от людского забвения, мы по мере желания воспроизводим его и по степени своей нравственной восприимчивости переживаем его действие. Из таких обрядов, обычаев, условных отношений и приличий, в которые отлились мысли и чувства, исправлявшие жизнь людей и служившие для них идеалом, постепенно путем колебаний, споров, борьбы и крови складывалось людское общежитие. Я не знаю, каков будет человек через тысячу лет; но отнимите у современного человека этот нажитой и доставшийся ему по наследству скарб обрядов, обычаев и всяких условностей — и он все забудет, всему разучится и должен будет все начинать сызнова.

Но если такова религиозная психология всякого церковного общества, что оно не может обойтись без обряда и текста, то почему же нигде из-за обряда и текста не поднималось такого шумного спора и не бывало раскола, как это случилось у нас в XVII в.? Чтобы ответить на этот вопрос, надобно припомнить некоторые явления нашей церковной жизни до XVII в.

РУСЬ И ВИЗАНТИЯ. До XV в. русская церковь была послушной дочерью Византии, своей митрополии. Оттуда она принимала своих митрополитов и епископов, церковные законы, весь чин церковной жизни. Авторитет греческого православия много веков стоял у нас непоколебимо. Но с XV в. этот авторитет начал колебаться. Великие князья московские, почувствовав свое национальное значение, поспешили внести это чувство и в церковные отношения, не хотели и в церковных делах зависеть от посторонней власти, ни от императора, ни от патриарха цареградского. Они завели обычай назначать и посвящать всероссийских митрополитов у себя дома, в Москве, и только из русского духовенства. Провести эту перемену было тем легче, что греческих иерархов не чтили на Руси особенно высоко. Древняя Русь высоко ставила церковный авторитет и Святыни греческого Востока, но грек и плут всегда считались у нас синонимами: «Был он льстив, потому что был он грек», — говорит наша летопись XII в. об одном епископе-греке. Такой взгляд составился очень рано и просто. Насаждать христианство в далекой и варварской митрополии константинопольского патриархата присылались в большинстве далеко не лучшие люди из греческой иерархии. Отчужденные от паствы языком, понятиями и сановным церемониалом, они не могли приобрести пастырского влияния, довольствовались установкой внешнего церковного благолепия, усердием набожных князей и старательно пересылали на родину русские деньги, на что счел нужным намекнуть один почтенный новгородский владыка XII в. из русских в пастырском поучении духовенству своей епархии. За иерархию цеплялось много всякого рядового грека, приходившего поживиться от новопросвещенных. А потом греческая иерархия в XV в. страшно уронила себя в глазах Руси, приняв флорентийскую унию 1439 г., согласившись на союз православной церкви с католической, устроенный на соборе во Флоренции. За византийскую иерархию унас держались с таким доверием в борьбе с латинством, а она, эта иерархия, сама отдалась римскому папе, выдала головой восточное православие, насажденное апостолами, утвержденное святыми отцами и седмью вселенскими соборами, и, если бы великий князь московский Василий Васильевич не обличил злокозненного врага, сатанина сына грека Исидора митрополита, принесшего унию в Москву, олатынил бы он русскую церковь, исказил бы древнее благочестие, насажденное у нас святым князем Владимиром. Несколько лет спустя Царьград был завоеван турками. Уже и прежде на Руси привыкли посматривать на греков свысока и подозрительно. Теперь в падении цареградских стен перед безбожными агарянами увидели на Руси знак окончательного падения греческого православия. Послушайте, как самоуверенно объясняет связь мировых событий своего времени русский митрополит Филипп I. В 1471 г. он пишет замутившимся против Москвы новгородцам: «И о том, дети, подумайте: Царьград непоколебимо стоял, пока в нем, как солнце, сияло благочестие, а как скоро покинул он истину да соединился с латиной, так и попал в руки поганых». Померк тогда в глазах Руси свет православного Востока; как пал древний первый Рим от ересей и гордости, так теперь пал и второй Рим — Царьград от непостоянства и безбожных сыроядцев. Эти события произвели на Русь глубокое, но не безотрадное впечатление. Старые светила церковные погасли, греческое благочестие подернулось мраком. Одинокой почувствовала себя православная Русь во всем поднебесном мире. Мировые события невольно заставляли ее противопоставлять себя Византии. Москва сбрасывала с себя агарянское иго почти в то самое время, когда Византия надевала его на свою шею. Если другие царства падали за измену православию, то Москва будет непоколебимо стоять, оставаясь верна ему. Она — третий и последний Рим, последнее и единственное в мире убежище правой веры, истинного благочестия. Эти помыслы возвышали и расширяли исторический кругозор древнерусских мыслителей XVI в. и наполняли их тревожными думами о судьбах России. Отечество тогда получило в их глазах новое высокое значение. Русский инок Филофей писал великому князю Василию, отцу Грозного: «Внимай тому, благочестивый царь! Два Рима пали, третий — Москва стоит, а четвертому не бывать. Соборная церковь наша в твоем державном царстве одна теперь паче солнца сияет благочестием во всей поднебесной; все православные царства собрались в одном твоем царстве; на всей земле один ты — христианский царь». Вера православная в Царьграде испроказилась махметовой прелестью безбожных агарян, а у нас на Руси паче просияла святых отец учением: так писали наши книжники XVI в. И такой взгляд стал верованием образованного древнерусского общества, даже проник в народную массу и вызвал ряд легенд о бегстве святых и святынь из обоих павших Римов в новый, третий Рим, в Московское государство. Так сложились у нас в XV — XVI вв. сказания о приплытии преп. Антония-римлянина по морю на камне со святынями в Новгород, о чудесном переселении чудотворной тихвинской иконы божией матери с византийского Востока на Русь и пр. К тому же люди, приезжавшие с разоренного православного Востока на Русь просить милостыни или приюта, укрепляли в русских это национальное убеждение. В царствование Федора Ивановича приехал в Москву за милостыней цареградский патриарх Иеремия, который в 1589 г. посвятил московского митрополита Иова в сан всероссийского патриарха, чем окончательно закрепил давно совершившееся иерархическое обособление русской церкви от константинопольского патриархата. Как будто этот приезжий иерарх подслушал задушевные помыслы русских людей XVI в.: так близки к мыслям Филофея его слова об учреждении патриаршества в Москве, обращенные к московскому царю: «Воистину в тебе дух святой пребывает, и от бога такая мысль внушена тебе; ветхий Рим пал от ересей, вторым Римом — Константинополем завладели агарянские внуки, безбожные турки, твое же великое российское царство, третий Рим, всех превзошло благочестием; ты один во всей вселенной именуешься христианским царем».

ЗАТМЕНИЕ ВСЕЛЕНСКОЙ ИДЕИ. Все эти явления и впечатления очень своеобразно настроили русское церковное общество. К началу XVII в. оно прониклось религиозной самоуверенностью; но эта самоуверенность воспитана была не религиозными, а политическими успехами православной Руси и политическими несчастьями православного Востока. Основным мотивом этой самоуверенности была мысль, что православная Русь осталась в мире единственной обладательницей и хранительницей христианской истины, чистого православия. Из этой мысли посредством некоторой перестановки понятий национальное самомнение вывело убеждение, что христианство, которым обладает Русь, со всеми его местными особенностями и даже с туземной степенью его понимания есть единственное в мире истинное христианство, что другого чистого православия, кроме русского, нет и не будет. Но по нашему вероучению, хранительница христианской истины есть не какая-либо поместная, а вселенская церковь, соединяющая в себе не только живущих в известное время и известном месте, но и всех кого-либо и где-либо живших правоверных. Как скоро русское церковное общество признало себя единственным хранителем истинного благочестия, местное религиозное сознание было им признано мерилом христианской истины, т. е. идея вселенской церкви замкнулась в тесные географические пределы одной из поместных церквей; вселенское христианское сознание заключилось в узкий кругозор людей известного места и времени. Христианское вероучение, говорил я, облечено в известные формы, выражается в известных обрядах для непосредственного понимания, формулируется в текстах для изучения и осуществляется на практике в церковных правилах. Понимание текстов вероучения и практика церковных правил углубляется и совершенствуется с успехами религиозного сознания и его движущей силы — разума, вооруженного верой. Помощью обрядов, текстов и правил религиозная мысль углубляется в тайны вероучения, постепенно уясняя их себе и направляя религиозную жизнь. Эти обряды, тексты и правила, повторю, не составляют сущности вероучения; но по свойству религиозного понимания и воспитания они в каждом церковном обществе тесно срастаются с вероучением, становятся для каждого общества формами религиозного миросозерцания и настроения, трудно отделяемыми от содержания. Впрочем, если они в известном обществе искажаются или уклоняются от первоначальных норм вероучения, есть средство их исправления. Таким средством проверки и исправления, коррективом понимания христианской истины для каждого местного церковного общества служит религиозное сознание вселенской церкви, авторитетом которой исправляются местные церковные уклонения. Но как скоро православная Русь признала себя единственной обладательницей христианской истины, такого способа проверки для нее не стало. Признав само себя вселенскою церковью, русское церковное общество не могло допустить проверки своих верований и обрядов со стороны. Как скоро русские православные умы стали на эту точку зрения, в них укрепилась мысль, что русская поместная церковь обладает всей полнотой христианского вселенского сознания, что русское церковное общество уже восприняло все, что нужно для спасения верующего, и ему нечему больше учиться, нечего и не у кого больше заимствовать в делах веры, а остается только бережно хранить воспринятое сокровище. Тогда на место вселенского сознания мерилом христианской истины стала национальная церковная старина. Русским церковным обществом было признано за правило, что подобает молиться и веровать, как молились и веровали отцы и деды, что внукам ничего не остается более, как хранить без размышления дедовское и отцовское предание. Но это предание — остановившееся и застывшее понимание: признать его мерилом истины значило отвергнуть всякое движение религиозного сознания, возможность исправления его ошибок и недостатков. С минуты такого признания все усилия русской религиозной мысли должны были направиться не к тому, чтобы углубляться в тайны христианского вероучения, усвоять себе возможно вернее и полнее, жизненнее вселенское религиозное сознание, а единственно к тому, чтобы сберечь свой наличный местный запас религиозного понимания со всеми местными обрядами и оградить его от изменения и нечистого прикосновения со стороны.

ПРЕДАНИЕ И НАУКА. Из такого настроения и склада религиозных понятий вышли два важных следствия, с которыми тесно связалось возникновение раскола: 1) церковные обряды, завещанные местной стариной, получили значение неприкосновенной и неизменной святыни; 2) в русском обществе установилось подозрительное и надменное отношение к участию разума и научного знания в вопросах веры. Эта наука, процветавшая в других христианских обществах, — так стали думать на Руси — не спасла же она тех обществ от ересей, свет разума не помешал там померкнуть вере. Смутно помня, что корни мирской науки кроются в языческой греко-римской стране, у нас брезгливо помышляли, что эта наука все еще питается нечистыми соками такой дурной почвы. Поэтому гадливое и боязливое чувство овладевало древнерусским человеком при мысли о риторской и философской еллинской мудрости: все это дело грешного ума, предоставленного самому себе. В одном древнерусском поучении читаем: «Богомерзостен пред богом всякий, кто любит геометрию; а се душевные грехи — учиться астрономии и еллинским книгам; по своему разуму верующий легко впадает в различные заблуждения; люби простоту больше мудрости, не изыскуй того, что выше тебя, не испытуй того, что глубже тебя, а какое дано тебе от бога готовое учение, то и держи». В школьных прописях помещалось наставление: «Братия, не высокоумствуйте! Если спросят тебя, знаешь ли философию, отвечай: еллинских борзостей не текох, риторских астрономов не читах, с мудрыми философами не бывах, философию ниже очима видех; учуся книгам благодатного закона, как бы можно было мою грешную душу очистить от грехов». Такой взгляд питал самоуверенность незнания: «Аще не учен словом, но не разумом, — писал про себя древнерусский книжник, — не учен диалектике, риторике и философии, но разум христов в себе имею». Так древнерусским церковным обществом утрачивались средства самоисправления и даже самые побуждения к нему.

НАЦИОНАЛЬНО-ЦЕРКОВНОЕ САМОМНЕНИЕ. Я изложил воззрения, в которых укрепилось древнерусское церковное общество к XVII и. В наивной своей формации это были простонародные воззрения, впрочем, захватывавшие и массу рядового духовенства, белого и черного. В правящей иерархии они не выражались так грубо, однако безотчетно входили в состав ее церковного настроения. В сослужении с приезжим греческим архиереем, даже патриархом, следя зорко за каждым его движением, наши «власти» тут же с великодушным снисхождением указывали ему на допускаемые им в частностях отступления от принятого в Москве богослужебного чина: «У нас того чину не ведется, наша истинная православная христианская церковь не прияла сего чина». Это поддерживало в них сознание своего обрядового превосходства перед греками, и, довольные этим, они уже не думали о соблазне, какой производили среди молящихся, прерывая священнодействия обрядовыми пререканиями. Не было ничего необычайного в привязанности русских к церковным обрядам, в которых они воспитывались: в ней надобно видеть скорее народно-психологическую неизбежность, естественноисторическое условие религиозного понимания, чем органический или хронический недуг русского религиозного чувства, это — просто признак исторического возраста народа. Органический порок древнерусского церковного общества состоял в том, что оно считало себя единственным истинно правоверным в мире, свое понимание божества исключительно правильным, творца вселенной представляло своим собственным русским богом, никому более не принадлежащим и неведомым, свою поместную церковь ставило на место вселенской. Самодовольно успокоившись на этом мнении, оно и свою местную церковную обрядность признало неприкосновенной святыней, а свое религиозное понимание нормой и коррективом боговедения. Встреча этих воззрений с тем, что делалось в государстве, усилила их возбужденный характер.

ГОСУДАРСТВЕННЫЕ НОВОВВЕДЕНИЯ. Мы видели, что с воцарением новой династии у нас предприняты были политические и экономические нововведения, предметом которых было устройство народной обороны и государственного хозяйства. Почувствовав потребность в новых, заимствованных технических средствах, государство во множестве призывало иноземцев, лютеран и кальвинистов. Правда, их призывали для обучения солдат, литья пушек, стройки заводов; все это очень мало касалось нравственных понятий и еще менее — религиозных воззрений. Но древнерусский человек своим конкретным мышлением не привык различать житейские отношения, не умел и не хотел разделять разные стороны жизни. Если немец командует русскими ратными людьми и учит их своей ратной хитрости, стало быть, надо и одеваться, и бороду брить по-немецки, и веру принять немецкую, табак курить, молоко пить по средам и пятницам, а свое древнее благочестие покинуть. Совесть русского человека в раздумье стала между родной стариной и Немецкой слободой. Все это настроило русское общество к половине XVII в. чрезвычайно тревожно и подозрительно, и это настроение обнаруживалось при каждом случае. В 1648 г., когда молодой царь Алексей собирался жениться, в Москве вдруг пошли толки, что скоро настанет конец древнему благочестию и будут введены новые иноземные обычаи. При таком настроении попытка исправить церковные обряды и текст богослужебных книг легко могла показаться смущенному и пугливому церковному обществу посягательством на самую веру. Случилось так, что за это исправление принялся иерарх, который по самому характеру своему способен был довести это настроение до крайней степени напряжения. Патриарх Никон, посвященный в этот сан в 1652 г., сам по себе заслуживает того, чтобы в очерке происхождения раскола уделить ему минуту внимания.

ПАТРИАРХ НИКОН. Он родился в 1605 г. в крестьянской среде, при помощи своей грамотности стал сельским священником, но по обстоятельствам жизни рано вступил в монашество, закалил себя суровым искусом пустынножительства в северных монастырях и способностью сильно влиять на людей приобрел неограниченное доверие царя, довольно быстро достиг сана митрополита новгородского и, наконец, 47 лет от роду стал всероссийским патриархом. Из русских людей XVII в. я не знаю человека крупнее и своеобразнее Никона. Но его не поймешь сразу: это — довольно сложный характер и прежде всего характер очень неровный. В спокойное время, в ежедневном обиходе он был тяжел, капризен, вспыльчив и властолюбив, больше всего самолюбив. Но это едва ли были его настоящие, коренные свойства. Он умел производить громадное нравственное впечатление, а самолюбивые люди на это неспособны. За ожесточение в борьбе его считали злым; но его тяготила всякая вражда, и он легко прощал врагам, если замечал в них желание пойти ему навстречу. С упрямыми врагами Никон был жесток. Но он забывал все при виде людских слез и страданий; благотворительность, помощь слабому или больному ближнему была для него не столько долгом пастырского служения, сколько безотчетным влечением доброй природы. По своим умственным и нравственным силам он был большой делец, желавший и способный делать большие дела, но только большие. Что умели делать все, то он делал хуже всех; но он хотел и умел делать то, за что не умел взяться никто, все равно, доброе ли то было дело или дурное. Его поведение в 1650 г. с новгородскими бунтовщиками, которым он дал себя избить, чтобы их образумить, потом во время московского мора 1654 г., когда он в отсутствие царя вырвал из заразы его семью, обнаруживает в нем редкую отвагу и самообладание; но он легко терялся и выходил из себя от житейской мелочи, ежедневного вздора; минутное впечатление разрасталось в целое настроение. В самые трудные минуты, им же себе созданные и требовавшие полной работы мысли, он занимался пустяками и из-за пустяков готов был поднять большое шумное дело. Осужденный и сосланный в Ферапонтов монастырь, он получал от царя гостинцы, и, когда раз царь прислал ему много хорошей рыбы, Никон обиделся и ответил упреком, зачем не прислали овощей, винограду в патоке, яблочек. В добром настроении он был находчив, остроумен, но, обиженный и раздраженный, терял всякий такт и причуды озлобленного воображения принимал за действительность. В заточении он принялся лечить больных, но не утерпел, чтобы не кольнуть царя своими целительными чудесами, послал ему список излеченных, а царскому посланцу сказывал, был-де ему глагол, отнято-де у тебя патриаршество, зато дана чаша лекарственная: «лечи болящих». Никон принадлежал к числу людей, которые спокойно переносят страшные боли, но охают и приходят в отчаяние от булавочного укола. У него была слабость, которой страдают нередко сильные, но мало выдержанные люди: он скучал покоем, не умел терпеливо выжидать; ему постоянно нужна была тревога, увлечение смелою ли мыслью или широким предприятием, даже просто хотя бы ссорой с противным человеком. Это словно парус, который только в буре бывает самим собой, а в затишье треплется на мачте бесполезной тряпкой.

Лекция LV

Положение русской церкви при вступлении Никона на патриарший престол. — Его идея вселенской церкви. — Его новшества. — Чем Никон содействовал церковному расколу? — Латинобоязнь. — Признания первых старообрядцев. — Обзор сказанного. — Народно-психологический состав старообрядства. — Раскол и просвещение. — Содействие раскола западному влиянию.

ПОЛОЖЕНИЕ ЦЕРКВИ. Почти еще во цвете лет и с нетронутым запасом сил Никон стал патриархом русской церкви. Он попал в бурливый и мутный водоворот разносторонних стремлений, политических замыслов, церковных недоразумений и придворных интриг. Государство готовилось воевать с Польшей, свести с ней затянувшиеся со Смутного времени счеты и сдержать прикрытый ее флагом католический натиск на западную Русь. Для успеха в этой борьбе Москве нужны были протестанты, их военное искусство и промышленные указания. Для русской церковной иерархии возникала двусторонняя забота: надобно было поощрять царское правительство к борьбе с католиками и сдерживать его от увлечения протестантами. Под гнетом этой заботы в застоявшейся церковной жизни появляются признаки некоторого движения. Готовясь к борьбе, русское церковное общество насторожилось, спешило прибраться, почиститься, собраться с силами, внимательнее присмотреться к своим недостаткам: издаются строгие указы против суеверий, языческих обычаев в народе, безобразного провождения праздников, против кулачных боев, зазорных игрищ, пьянства и невежества духовенства, против беспорядков в богослужении. Спешили возможно скорее вымести сор, небрежно копившийся вместе с церковными богатствами 6 ½ столетия. Стали искать союзников. Если государству понадобился мастер-немец, то церковь почувствовала нужду в учителе-греке или киевлянине. Отношения к грекам улучшаются: вопреки прежнему недоверчивому и пренебрежительному взгляду на их пестрое благочестие теперь в Москве признают их строго православными. Сношения с восточной иерархией оживляются: все чаще появляются в Москве восточные иерархи с просьбами и предложениями; все чаще обращаются из Москвы на Восток к греческим владыкам с запросами по церковным нуждам и недоумениям. Русская автокефальная церковь с подобающим благоговеинством относится к церкви константинопольской, как к своей бывшей митрополии; мнениям восточных патриархов в Москве внемлют, как голосу вселенской церкви; никакого важного церковного недоумения не решают без их согласия. Греки шли навстречу шедшим из Москвы призывам. В то время как Москва искала света на греческом Востоке, оттуда шли внушения самой Москве стать источником света для православного Востока, питомником и рассадником духовного просвещения для всего православного мира, основать высшее духовное училище и завести греческую типографию. В то же время доверчиво пользовались трудами и услугами киевской учености. Но все эти духовные силы легче было собрать, чем объединить, наладить для дружной работы. Киевские академики и ученые греки являлись в Москву спесивыми гостями, коловшими глаза хозяевам своим научным превосходством. Придворные сторонники западной культуры, как Морозов и Ртищев, дорожа немцами, как мастерами, привечали греков и киевлян, как церковных учителей, и помогали Никонову предшественнику, патриарху Иосифу, который тоже держался обновительного направления вместе с царским духовником Стефаном Вонифатьевым, хлопотал о школе, о переводе и издании образовательных книг, а для проведения в народную массу благопристойных понятий и нравов Стефан вызвал из разных углов России популярных проповедников, священников Ивана Неронова из Нижнего, Даниила из Костромы, Логгина из Мурома, Аввакума из Юрьевца Повольского, Лазаря из Романова-Борисоглебска. В этой компании вращался и Никон, пока молчаливо себе на уме присматриваясь к товарищам, своим первым будущим врагам. Но Ртищева за научные наклонности заподозрили в ереси, а царский духовник, с виду благодушный и смиренный назидатель царя, при первом столкновении обругал перед ним патриарха и весь Освященный собор волками и губителями, сказав, что в Московском государстве и церкви-то божией совсем нет, так что патриарх бил челом царю по силе Уложения, присуждающего смертную казнь за хулу на соборную и апостольскую церковь. Наконец и подобранные духовником сотрудники перестали слушаться своего вожака, говорили с ним «жестоко и противно», попросту ругались и с фанатическим самозабвением во имя того же русского бога набросились на патриарха и всех нововводителей с их новыми книгами, идеями, порядками и учителями, не разбирая ни немцев, ни греков, ни киевлян. Духовник царский был прав, сказав, что в Московском государстве нет церкви божией, если под церковью разуметь церковно-иерархическую дисциплину и богослужебный порядок. Здесь царили безнарядье и бесчиние. Набожная, выдержанная в церковности русская паства скучала долгим стоянием в храме. Угождая ей, духовенство самовольно ввело ускоренный порядок богослужения: читали и пели разное в два, в три голоса или одновременно дьячок читал, дьякон говорил ектению, а священник возгласы, так что ничего нельзя было разобрать, лишь бы было прочитано и спето все положенное по служебнику. Еще Стоглавый собор строго воспретил такое многогласие; но духовенство не слушалось соборного постановления. За такое бесчиние достаточно было подвергать бесчинных священнослужителей дисциплинарному взысканию. Но патриарх по приказу царя в 1649 г. созвал по этому делу целый церковный собор, который, опасаясь ропота духовенства и мирян, утвердил беспорядок. В 1651 г. недовольство сторонников церковного благочиния понудило на новом соборе перерешить дело в пользу единогласия. Высшие пастыри церкви боялись своей паствы и даже подвластного духовенства, а паства ни во что не ставила своих пастырей, которые под гнетом изменчивых влияний метались из стороны в сторону, не отставая в законодательной растерянности от государственного правительства.

ИДЕЯ ВСЕЛЕНСКОЙ ЦЕРКВИ. Можно было бы подивиться духовной силе Никона, сумевшего среди этой взбаламученной разносторонними веяниями церковной мути выработать и донести до патриаршего престола ясную мысль о церкви вселенской и об отношении к ней поместной церкви русской, если бы он внес в эту мысль более серьезного содержания. Он вступил в управление русской церковью с твердой решимостью восстановить полное согласие ее с церковью греческой, уничтожив все обрядовые особенности, которыми первая отличалась от последней. Не было недостатка во внушениях, поддерживавших в нем сознание необходимости этого единения. Восточные иерархи, все чаще наезжавшие в Москву в XVII в., укоризненно указывали русским церковным пастырям на эти особенности, как на местные новизны, могущие расстроить согласие между поместными православными церквами. Незадолго до вступления Никона на патриаршую кафедру случилось событие, указывавшее на такую опасность. На Афоне монахи всех греческих монастырей, составив собор, признали двуперстие ерестью, сожгли московские богослужебные книги, в которых оно было положено, и хотели сжечь самого старца, у которого нашли эти книги. Можно угадывать личное побуждение, заставлявшее Никона больше всего заботиться об упрочении тесного общения русской церкви с восточными, русского патриарха со вселенскими. Он понимал, что вялые преобразовательные поползновения патриарха Иосифа и его единомышленников не выведут русской церкви из ее безотрадного положения. Он воочию видел, каким жалким статистом служил на придворной сцене всероссийский патриарх, по собственному опыту знал, как легко настойчивый человек может повернуть молодого царя в любую сторону, и его взрывчатое самолюбие возмущалось при мысли, что и он, патриарх Никон, может стать игрушкой в руках какого-нибудь зазнавшегося царского духовника подобно своему предшественнику, к концу патриаршества ждавшего со дня на день отставки. На высоте апостольского престола в Москве Никон должен был чувствовать себя одиноким и искал опоры на стороне, на вселенском Востоке, в тесном единении с восточными сопрестольниками, ибо авторитет вселенской церкви при всей трудности этого представления для московского церковного разумения все же был некоторым пугалом для набожно-трусливой, хотя и всевластной московской совести. По своей привычке всякую идею, всякое чувство, его захватывавшее, разрабатывать при содействии воображения, он забывал свою нижегородскую мордовскую родину и хотел заставить себя стать греком. На церковном соборе 1655 г. он объявил, что хотя он русский и сын русского, но его вера и убеждения — греческие. В том же году после торжественной службы в Успенском соборе он на глазах всего молившегося народа снял с себя русский клобук и надел греческий, что, впрочем, вызвало не улыбку, а сильный ропот, как вызов всем веровавшим, что в русской церкви все предано апостолами по внушению святого духа. Никон хотел даже стол иметь греческий. В 1658 г. сам архимандрит греческого монастыря на Никольской улице с келарем «строили кушанье государю патриарху по-гречески» и за то получили по полтине, рублей по 7 на наши деньги. Укрепившись опорой вне сферы московской власти, Никон хотел быть не просто московским и всероссийским патриархом, а еще одним из вселенских и действовать самостоятельно. Он хотел дать действительную силу титулу «великого государя», какой он носил наравне с царем, все равно, была ли это снисходительно допущенная узурпация или неосторожно пожалованная «собинному другу» царская милость. Он ставил священство не только вровень с царством, но и выше его. Когда его упрекали в папизме, он без смущения отвечал: «За доброе отчего и папу не почитать? Там верховные апостолы Петр и Павел, а он у них служит». Никон бросил вызов всему прошлому русской церкви, как и окружающей русской действительности. Но он не хотел считаться со всем этим: перед носителем вечной и вселенской идеи должно исчезать все временное и местное. Вся задача в том, чтобы установить полное согласие и единение церкви русской с другими поместными православными церквами, а там уж он, патриарх всея Руси, сумеет занять подобающее место среди высшей иерархии вселенской церкви.

НОВШЕСТВА. Никон приступил к делу восстановления этого согласия со своей обычной ревностью и увлечением. Вступая на патриарший престол, он связал боярское правительство и народ торжественною клятвой дать ему волю устроить церковные дела, получил своего рода церковную диктатуру. Став патриархом, он на много дней затворился в книгохранилище, чтобы рассмотреть и изучить старые книги и спорные тексты. Здесь, между прочим, он нашел грамоту об учреждении патриаршества в России, подписанную в 1593 г. восточными патриархами, в которой он прочитал, что московский патриарх, как брат всех прочих православных патриархов, во всем должен быть с ними согласен и истреблять всякую новизну в ограде своей церкви, так как новизны всегда бывают причиной церковного раздора. Тогда Никоном овладел великий страх при мысли, не попустила ли русская церковь какого-нибудь отступления от православного греческого закона. Он начал рассматривать и сличать с греческим славянский текст символа веры и богослужебных книг и везде нашел перемены и несходства с греческим текстом. В сознании своего долга поддерживать согласие с церковью греческой он решил приступить к исправлению русских богослужебных книг и церковных обрядов. Он начал с того, что своею властью без собора в 1653 г. перед великим постом разослал по церквам указ, сколько следует класть земных поклонов при чтении известной молитвы св. Ефрема Сирина, причем предписывал также креститься тремя перстами. Потом он ополчился против русских иконописцев своего времени, которые отступали от греческих образцов в писании икон и усвояли приемы католических живописцев. Далее, при содействии юго-западных монахов он ввел на место древнего московского унисонного пения новое киевское партесное, а также завел небывалый обычай произносить в церкви проповеди собственного сочинения. В древней Руси подозрительно смотрели на такие проповеди, видели в них признак самомнения проповедника; пристойным считали читать поучения святых отцов, хотя обыкновенно и их не читали, чтобы не замедлять церковной службы. Никон сам любил и был мастер произносить поучения собственного сочинения. По его внушению и примеру и приезжие киевляне начали говорить в московских церквах свои проповеди, иногда даже на современные темы. Легко понять смущение, в какое должны были впасть от этих новизн православные русские умы, и без того тревожно настроенные. Распоряжения Никона показывали русскому православному обществу, что оно доселе не умело ни молиться, ни писать икон и что духовенство не умело совершать богослужение как следует. Это смущение живо выразил один из первых вождей раскола, протопоп Аввакум. Когда вышло распоряжение о великопостных поклонах, «мы, — пишет он, — собрались и задумались: видим, зима наступает, сердце озябло и ноги задрожали». Смущение должно было усилиться, когда Никон приступил к исправлению богослужебных книг, хотя это дело он провел через церковный собор 1654 г. под председательством самого царя и в присутствии Боярской думы: собор постановил при печатании церковных книг исправлять их по древним славянским и по греческим книгам. Богослужебные книги в древней Руси плохо отличали от священного писания. Потоку предприятие Никона возбуждало вопрос: неужели и божественное писание неправо? что же после этого есть правого в русской церкви? Тревога усиливалась еще тем, что все свои распоряжения патриарх вводил порывисто и с необычайным шумом, не подготовляя к ним общества и сопровождая их жестокими мерами против ослушников. Оборвать, обругать, проклясть, избить неугодного человека — таковы были обычные приемы его властного пастырства. Так он поступил даже с епископом коломенским Павлом, возражавшим ему на соборе 1654 г.: без соборного суда Павел был лишен кафедры, предан «лютому биению» и сослан, сошел с ума и погиб безвестной смертью. Один современник рассказывает, как Никон действовал против нового иконописания. В 1654 г., когда царь был в походе, патриарх приказал произвести в Москве обыск по домам и забрать иконы нового письма везде, где они окажутся, даже в домах знатных людей. У отобранных икон выкалывали глаза и в таком виде носили их по городу, объявляя указ, который грозил строгим наказанием всем, кто будет писать такие иконы. Вскоре после того в Москве настала моровая язва и случилось солнечное затмение. Москвичи пришли в сильное волнение, собирали сходки и бранили патриарха, говоря, что мор и затмение — кара божия за нечестие Никона, ругающегося над иконами, собирались даже убить иконоборца. В 1655 г. в неделю православия патриарх совершал в Успенском соборе торжественное богослужение в присутствии двух восточных патриархов, антиохийского и сербского, случившихся тогда в Москве. После литургии Никон, прочитав беседу о поклонении иконам, произнес сильную речь против новой русской иконописи и предал церковному отлучению всех, кто впредь будет писать или держать у себя новые иконы. При этом ему подносили отобранные иконы и он, показывая каждую народу, бросал ее на железный пол с такою силою, что икона разбивалась. Наконец, он приказал сжечь неисправные иконы. Царь Алексей, все время смиренно слушавший патриарха, подошел к нему и тихо сказал: «Нет, батюшка, не вели их жечь, а прикажи лучше зарыть в землю».

СОДЕЙСТВИЕ НИКОНА РАСКОЛУ. Что было всего хуже, такое ожесточение против привычных церковных обычаев и обрядов вовсе не оправдывалось убеждением Никона в их душевредности и в исключительной душеспасительности новых. Как до возбуждения вопросов об исправлении книг сам он крестился двумя перстами, так и после допускал в Успенском соборе и сугубую и трегубую аллилуию. Уж в конце своего патриаршества в разговоре с покорившимся церкви противником Иваном Нероновым о старых и новоисправленных книгах он сказал: ...И те, и другие добры; все равно, по коим хочешь, по тем и служишь... Значит, дело было не в обряде, а в противлении церковной власти. Неронов с единомышленниками и был проклят на соборе 1656 г. не за двуперстие или старопечатные книги, а за то, что не покорялся церковному собору. Вопрос сводился с обряда на правило, обязывавшее повиноваться церковной власти. На том же основании и собор 1666/67 г. положил клятву на старообрядцев. Дело получало такой смысл: церковная власть предписывала непривычный для паствы обряд; непокорявшиеся предписанию отлучались не за старый обряд, а за непокорность; но кто раскаивался, того воссоединяли с церковью и разрешали ему держаться старого обряда. Это похоже на пробную лагерную тревогу, приучающую людей быть всегда в боевой готовности. Но такой искус церковного послушания — пастырская игра религиозной совестью пасомых. Протопоп Аввакум и другие не нашли в себе столь гибкой совести и стали расколоучителями. А объяви Никон в самом начале дела всей церкви то же, что он сказал покорившемуся Неронову, не было бы и раскола. Никон много помог успехам раскола тем, что плохо понимал людей, с которыми ему приходилось считаться, слишком низко ценил своих первых противников, Неронова, Аввакума и других своих бывших друзей. Это были не только популярные проповедники, но и народные агитаторы. Свой учительный дар они показывали преимущественно на учениях святых отцов, особенно Иоанна Златоуста, на Маргарите, как назывался сборник его поучений. И Неронов, священствуя в Нижнем, не расставался с этой книгой, читал и толковал ее с церковной кафедры, даже по улицам и площадям, собирая большие толпы народа. Неизвестно, много ли было богословского смысла в этих экзегетических импровизациях, но темперамента, несомненно, было с избытком. Притом это был жестокий обличитель мирских пороков, пьянства духовных, гроза скоморохов, даже воеводских злоупотреблений, за что не раз был биваем. Когда он стал настоятелем Казанского собора в Москве, туда на его служение сходилась вся столица, переполняла храм и паперть, облепляла окна; сам царь с семьей приходил послушать проповедника. На Неронова похожи были и другие из братии царского духовника. Популярность и благоволение двора наполнили их непомерной дерзостью. Привыкнув запросто обходиться с Никоном до патриаршества, они теперь стали грубить ему, срамить его на соборе, доносить на него царю. Патриарх отвечал им жестокими карами. Муромский протопоп Логгин, благословляя жену местного воеводы в его доме, спросил ее, не набелена ли она. Обиженный хозяин и гости заговорили: ты, протопоп, хулишь белила, а без них и образа не пишутся. Если, возразил Логгин, составы, какими пишутся образа, положить на ваши рожи, вам это не понравится; сам спас, пресвятая богородица и все святые честнее своих образов. В Москву сейчас донос от воеводы: Логгин похулил образа спасителя, богородицы и всех святых. Никон, не разобрав этого нелепого дела, подверг Логгина жестокому аресту в отместку за то, что протопоп прежде укорял его в гордости и высокоумии. Внося личную вражду в церковное дело, Никон одновременно и ронял свой пастырский авторитет, и украшал страдальческим венцом своих противников, а разгоняя их по России, снабжал глухие углы ее умелыми сеятелями староверья. Так Никон не оправдал своей диктатуры, не устроил церковных дел, напротив, еще более их расстроил. Власть и придворное общество погасили в нем духовные силы, дарованные ему щедрой для него природой. Ничего обновительного, преобразовательного не внес он в свою пастырскую деятельность; всего менее было этого в предпринятом им исправлении церковных книг и обрядов. Корректура — не реформа., и если корректурные поправки были приняты частью духовенства и общества за новые догматы и вызвали церковный мятеж, то в этом прежде всего виноват сам Никон со всей русской иерархией: зачем он предпринимал такое дело, обязанный знать, что из него выйдет, и что же делали русские пастыри в продолжение столетий, если не научили своей паствы отличать догмат от сугубой аллилуии? Никон не перестраивал церковного порядка в каком-либо новом духе и направлении, а только заменял одну церковную форму другой. Самую идею вселенской церкви, во имя которой предпринято было это шумное дело, он понял слишком узко, по-раскольничьи, с внешней обрядовой стороны, и не сумел ни провести в сознание русского церковного общества более широкого взгляда на вселенскую церковь, ни закрепить его каким-либо вселенским соборным постановлением и завершил все дело тем, что в лицо обругал судивших его восточных патриархов султанскими невольниками, бродягами и ворами: ревнуя о единении церкви вселенской, он расколол свою поместную. Основная струна настроения русского церковного общества, косность религиозного чувства, слишком крепко натянутая Никоном, оборвавшись, больно хлестнула и его самого, и правящую русскую иерархию, одобрившую его дело.

ЛАТИНОБОЯЗНЬ. Кроме собственного образа действий Никон располагал еще двумя вспомогательными средствами для борьбы со староверческим упрямством, которые при данной им делу постановке столь же удачно способствовали успехам староверия. Во-первых, ближайшими сотрудниками Никона и проводниками его церковных нововведений были южнорусские ученые, о которых знали в Москве, что они тесно соприкасались с польским католическим миром, или такие греки, как помянутый Арсений, бродяга-перекрест, бывший католик и по слухам даже басурман, доверенный книжный справщик Никона, вывезенный им из Соловецкого исправительного подначала, «ссыльный чернец темных римских отступлений», как о нем тогда отзывались. Притом введение церковных новшеств сопровождалось резкими попреками со стороны приезжих малороссов и греков, направленными против великороссов. Киевский монах, хохол, «нехай», как тогда говорили, на каждом шагу колол глаза великорусскому обществу, особенно духовенству, злорадно коря его в невежестве, без умолку твердя о его незнакомстве с грамматикой, риторикой и другими школьными науками. Симеон Полоцкий торжественно с церковной кафедры в московском Успенском соборе возвещал, что премудрость не имеет в России где главу преклонить, что русские учения чуждаются и мудрость, предстоящую богу, презирают, говорил о невеждах, которые смеют называться учителями, не быв нигде и никогда учениками: «Поистине это не учители, а мучители». Под этими невеждами разумелись прежде всего московские священники. В хранителях древнерусского благочестия эти попреки возбуждали раздраженные вопросы: точно ли они так невежественны, да и эти привозные школьные науки в самом ли деле так уж необходимы для охранения вверенного русской церкви сокровища? Общество и без того уж было настроено тревожно и подозрительно вследствие наплыва иноземцев, а к этому прибавлялось еще раздраженное чувство национального достоинства, оскорбляемое своею же православной братией. Наконец, русские и восточные иерархи на соборе 1666/67 г., предав анафеме двуперстие и другие обряды, признанные Стоглавым собором 1551 г., торжественно объявили, что «отцы этого собора мудрствовали невежеством своим безрассудно». Таким образом, русская иерархия XVII в. предала полному осуждению русскую церковную старину, которая для значительной части тогдашнего русского общества имела вселенское значение. Легко понять смущение, в какое все эти явления повергли православные русские умы, воспитанные в описанном религиозном самодовольстве и так тревожно настроенные. Это смущение и повело к расколу, как скоро была найдена разгадка непонятных церковных нововведений. Участие в них приезжих греков и западнорусских ученых, которых подозревали в связи с латинством, назойливое навязывание ими школьных наук, процветавших на латинском Западе, появление церковных новшеств вслед за западными новинами, неразумное пристрастие правительства к казавшимся ненужными заимствованиям с того же Запада, откуда накликали и сытно кормили столько еретического люда, — все это распространило в русском рядовом обществе догадку, что церковные новшества — дело тайной латинской пропаганды, что Никон и его греческие и киевские сотрудники суть орудие папы, еще раз задумавшего олатынить русский православный народ.

ПРИЗНАНИЯ ПЕРВЫХ СТАРООБРЯДЦЕВ. Достаточно заглянуть в самые ранние произведения старообрядческой литературы, чтобы видеть, что именно такие впечатления и опасения руководили первыми борцами раскола и их последователями. В числе этих произведений видное место занимают две челобитныя, из которых одна подана была царю Алексею в 1662 г. чернецом Савватием, а другая в 1667 г. братией Соловецкого монастыря, восставшей против Никоновых нововведений. Издатели исправленных богослужебных книг при Никоне кололи глаза приверженцам старых неисправных книг тем, что они не знали грамматики и риторики. В ответ на это чернец Савватий пишет царю о новых книжных исправителях: «Ей, государь! смутились и книги портят, а начали так плутать недавно: свела их с ума несовершенная их грамматика да приезжие нехаи». Церковные нововведения Никона оправдывались одобрением восточных греческих иерархов; но греки давно уже возбуждали в русском обществе подозрение насчет чистоты своего православия, и в ответ на обращение к их авторитету соловецкая челобитная замечает, что греческие учители сами лба перекрестить «по подобию», как подобает, не умеют и без крестов ходят; им самим следовало бы учиться благочестию у русских людей, а не учить последних. Церковные нововводители уверяли, что обряды русской церкви неправы; но та же челобитная, смешивая обряд с вероучением и становясь за русскую церковную старину, пишет: «Ныне новые вероучители учат нас новой и неслыханной вере, точно мы мордва или черемиса, бога не знающая; пожалуй, придется нам вторично креститься, а угодников божиих и чудотворцев вон из церкви выбросить; и так уже иноземцы смеются над нами, говоря, что мы и веры-то христианской по сие время не знали». Очевидно, церковные нововведения задевали самую чувствительную струну в настроении русского церковного общества, его национально-церковную самоуверенность. Протопоп Аввакум, один из первых и самый жаркий борец за раскол, является самым верным истолкователем его основной точки зрения и его побуждений. В образе действий и в сочинениях этого старообрядческого борца выражается вся сущность древнерусского религиозного мировоззрения, как оно сложилось к изучаемому времени. Аввакум видит источник церковной беды, постигшей Русь, в новых западных обычаях и в новых книгах: «Ох, бедная Русь! — восклицает он в одном сочинении, — что это тебе захотелось латинских обычаев и немецких поступков?». И он того мнения, что восточные церковные учители, которых призывали на Русь научить и наставить ее в церковных недоумениях, сами нуждаются в научении и вразумлении и именно со стороны Руси. В своей автобиографии он рисует бесподобную сцену, разыгравшуюся на судившем его церковном соборе 1667 г., именно свое поведение в присутствии восточных патриархов. Последние говорят ему: «Ты упрям, протопоп: вся наша Палестина, и сербы, и албанцы, и римляне, и ляхи — все тремя перстами крестятся; один ты упорно стоишь на своем и крестишься двумя перстами; так не подобает». Аввакум возразил: «Вселенские учители! Рим давно пал, и ляхи с ним же погибли, до конца остались врагами христианам; да и у вас православие пестро, от насилия турского Махмета немощны вы стали и впредь приезжайте к нам учиться; у нас божией благодатью самодержавие и до Никона-отступника православие было чисто и непорочно и церковь безмятежна». Сказав это, подсудимый отошел к дверям палаты да на бок и повалился, приговаривая: «Посидите вы, а я полежу». Некоторые засмеялись, говоря: «Дурак протопоп, и патриархов не почитает». Аввакум продолжал: «Мы уроды Христа ради; вы славны, а мы бесчестны, вы сильны, а мы немощны». Основную мысль, руководившую первыми вождями раскола, Аввакум выразил так: «Хотя я несмысленный и очень неученый человек, да то знаю, что все, святыми отцами церкви преданное, свято и непорочно; держу до смерти, якоже приях, не прелагаю предел вечных; до нас положено — лежи оно так во веки веков». Эти черты древнерусского религиозного миросозерцания, которому события XVII в. сообщили чрезвычайно болезненное возбуждение и одностороннее направление, целиком перешли в раскол, легли в основание его религиозного миросозерцания.

ОБЗОР СКАЗАННОГО. Так я объясняю происхождение раскола. Припомним еще раз изложенные наблюдения, чтобы отдать себе отчет в этом факте и в его значении.

Внешние бедствия, постигшие Русь и Византию, уединили русскую церковь, ослабив ее духовное общение с церквами православного Востока. Это помутило в русском церковном обществе мысль о вселенской церкви, подставив под нее мысль о церкви русской, как единственной православной, заменившей собою церковь вселенскую. Тогда авторитет вселенского христианского сознания был подменен авторитетом местной национальной церковной старины. Замкнутая жизнь содействовала накоплению в русской церковной практике местных особенностей, а преувеличенная оценка местной церковной старины сообщила этим особенностям значение неприкосновенной святыни. Житейские соблазны и религиозные опасности, принесенные западным влиянием, насторожили внимание русского церковного общества, а в его руководителях пробудили потребность собираться с силами для предстоявшей борьбы, осмотреться и прибраться, подкрепиться содействием других православных обществ и для того теснее сойтись с ними. Так в лучших русских умах около половины XVII в. оживилась замиравшая мысль о вселенской церкви, обнаружившаяся у патриарха Никона нетерпеливой и порывистой деятельностью, направленной к обрядовому сближению русской церкви с восточными церквами. Как самая эта идея, так и обстоятельства ее пробуждения и особенно способы ее осуществления вызвали в русском церковном обществе страшную тревогу. Мысль о вселенской церкви выводила это общество из его спокойного религиозного самодовольства, из национально-церковного самомнения. Порывистое и раздраженное гонение привычных обрядов оскорбляло национальное самолюбие, не давало встревоженной совести одуматься и переломить свои привычки и предрассудки, а наблюдение, что латинское влияние дало первый толчок этим преобразовательным порывам, наполнило умы паническим ужасом при догадке, что этой ломкой родной старины двигает скрытая злокозненная рука из Рима.

НАРОДНО-ПСИХОЛОГИЧЕСКИИ СОСТАВ СТАРООБРЯДСТВА. Итак, раскол как религиозное настроение и как протест против западного влияния произошел от встречи преобразовательного движения в государстве и церкви с народно-психологическим значением церковного обряда и с национальным взглядом на положение русской церкви в христианском мире. С этих сторон он есть явление народной психологии — и только. В народно-психологическом составе старообрядства надобно различать три основные элемента: 1) церковное самомнение, по вине которого православие у нас превратилось в национальную монополию (национализация вселенской церкви); 2) косность и робость богословской мысли, не умевшей усвоить духа нового чуждого знания и испугавшейся его, как нечистого латинского наваждения (латинобоязнь), и 3) инерция религиозного чувства, не умевшего отрешиться от привычных способов и форм своего возбуждения и проявления (языческая обрядность). Но протестующее противоцерковное настроение раскола превратилось в церковный мятеж, когда старообрядцы отказались повиноваться своим церковным пастырям за их предполагаемую привязанность к латинству, а русские церковные иерархи с двумя восточными патриархами на московском соборе 1667 г. отлучили непокорных старообрядцев от православной церкви за их противление канонической власти церковных пастырей. С того времени раскол и получил свое бытие не только как религиозное настроение, но и как особенное церковное общество, отделившееся от господствующей церкви.

РАСКОЛ И ПРОСВЕЩЕНИЕ. Раскол скоро отозвался и на ходе русского просвещения, и на условиях западного влияния. Это влияние дало прямой толчок реакции, породившей раскол, а раскол в свою очередь дал косвенный толчок школьному просвещению, на которое он так ополчался. И греческие, и западнорусские ученые твердили о народном русском невежестве, как о коренной причине раскола. Теперь и стали думать о настоящей правильной школе. Но какого она должна быть типа и направления? Здесь раскол помог разделиться взглядам, прежде сливавшимся по недоразумению. Пока перед глазами стояли внешние еретики, папежники и люторы, для борьбы с ними радушно призывали и греков, и киевлян, и Епифания Славинецкого, приходившего с греческим языком, и Симеона Полоцкого — с латинским. Но теперь завелись еретики домашние, староверы, отпавшие от церкви за ее латинские новшества, и хлебопоклонники, исповедовавшие латинское учение о времени пресуществления святых даров, и заводчиком этой ереси в Москве считали латиниста С. Полоцкого. Возник горячий спор об отношении к обоим языкам, о том, который из них должен лечь в основу православного школьного образования. Эти языки были тогда не просто разные грамматики и лексиконы, а разные системы образования, враждебные культуры, непримиримые миросозерцания. Латынь — это «свободные учения», «свобода взыскания», свобода исследования, о которой говорит благословенная грамота прихожанам церкви Иоанна Богослова; это науки, отвечающие и высшим духовным, и ежедневным житейским нуждам человека, а греческий язык — это «священная философия», грамматика, риторика, диалектика, как служебные науки, вспомогательные средства для уразумения слова божия. Восторжествовали, разумеется, эллинисты. В царствование Федора в защиту греческого языка написана была статья, которая начинается постановкой вопроса и ответом на него: «Учитися ли нам полезнее грамматики, риторики, философии и феологии и стихотворному художеству и оттуду познавати божественная писания, или, не учася сим хитростем, в простоте богу угождати и от чтения разум святых писаний познавати, — и что лучше российским люд ем учитися греческого языка, а не латинского». Латинское учение по этой статье безусловно вредно и губительно, грозит двумя великими опасностями: прослышав о принятии этого учения в Москве, лукавые иезуиты подкрадутся со своими неудобопознаваемыми силлогизмами и «душетлительными аргументами», и тогда с Великой Россией повторится то же, что испытала Малая, где «быша мало не все униаты — редции осташася во православии»; потом, если в народе, особенно в «простаках», прослышат о латинском учении, не знаю, пишет автор, какого ждать добра, «точию избави боже всякие противности». В 1681 г. при московской типографии на Никольской открыто было училище с двумя классами для изучения греческого языка в одном и славянского в другом. Руководил этой типографской школой долго живший на Востоке иеромонах Тимофей с двумя учителями-греками. В школу вступило 30 учеников из разных сословий. В 1686 г. их числилось уже 233 человека. Потом заведена была и высшая школа, Славяно-греко-латинская академия, открытая в 1686 г. в Заиконоспасском монастыре на Никольской же. Руководить ею призваны были греки братья Лихуды. Сюда перевели старших учеников типографского училища, которое стало как бы низшим отделением академии. В 1685 г. ученик Полоцкого Сильвестр Медведев поднес правительнице царевне Софье привилегий или устав академии, составленный еще при царе Федоре. Характер и задачи академии ясно обозначены некоторыми пунктами устава. Она открывалась для людей всех состояний и давала служебные чины воспитанникам. На должности ректора и учителей допускались только русские и греки; западнорусские православные ученые могли занимать эти должности только по свидетельству достоверных благочестивых людей. Строго запрещалось держать домашних учителей иностранных языков, иметь в домах и читать латинские, польские, немецкие и другие еретические книги; за этим, как и за иноверной пропагандой среди православных, наблюдала академия, которая судила и обвиняемых в хуле на православную веру, за что виновные подвергались сожжению. Так продолжительные хлопоты о московском рассаднике свободных учений для всего православного Востока завершились церковно-полицейским учебным заведением, которое стало первообразом церковной школы. Поставленная на страже православия от всех европейских еретиков, без приготовительных школ, академия не могла проникнуть своим просветительным влиянием в народную массу и была безопасна для раскола.

СОДЕЙСТВИЕ РАСКОЛА ЗАПАДНОМУ ВЛИЯНИЮ. Сильнее воздействовал раскол в пользу западного влияния, которым был вызван. Церковная буря, поднятая Никоном, далеко не захватила всего русского церковного общества. Раскол начался среди русского духовенства, и борьба в первое время шла собственно между русской правящей иерархией и той частью церковного общества, которая была увлечена оппозицией против обрядовых новшеств Никона, веденной агитаторами из подчиненного белого и черного духовенства. Даже не вся правящая иерархия была первоначально за Никона: епископ коломенский Павел в ссылке указывал еще на трех архиереев, подобно ему хранивших древнее благочестие. Единодушие здесь устанавливалось лишь по мере того, как церковный спор передвигался с обрядовой почвы на каноническую, превращался в вопрос о противлении паствы законным пастырям. Тогда в правящей иерархии все поняли, что дело не в древнем или новом благочестии, а в том, остаться ли на епископской кафедре без паствы или пойти с паствой без кафедры, подобно Павлу коломенскому. Масса общества вместе с царем относилась к делу двойственно: принимали нововведение по долгу церковного послушания, но не сочувствовали нововводителю за его отталкивающий характер и образ действий; сострадали жертвам его нетерпимости, но не могли одобрять непристойных выходок его исступленных противников против властей и учреждений, которые привыкли считать опорами церковно-нравственного порядка. Степенных людей не могла не повергнуть в раздумье сцена в соборе при расстрижении протопопа Логгина, который по снятии с него однорядки и кафтана с бранью плевал через порог в алтарь в глаза Никону и, сорвав с себя рубашку, бросил ее в лицо патриарху. Мыслящие люди старались вдуматься в сущность дела, чтобы найти для своей совести точку опоры, которой не давали пастыри. Ртищев, отец ревнителя наук, говорил одной из первых страдалиц за старую веру кн. Урусовой: смущает меня одно — не ведаю, за истину ли терпите. Он мог спросить и себя, за истину ли их мучат. Даже дьякон Федор, один из первых борцов за раскол, в тюрьме наложил на себя пост, чтобы узнать, что есть неправого в древнем благочестии и что правого в новом. Иные из таких сомневавшихся уходили в раскол; большая часть успокаивалась на сделке с совестью, оставались искренне преданы церкви, но отделяли от нее церковную иерархию и полное равнодушие к последней прикрывали привычным наружнопочтительным отношением. Правящие государственные сферы были решительнее. Здесь надолго запомнили, как глава церковной иерархии хотел стать выше царя, как он на вселенском судилище в 1666 г. срамил московского носителя верховной власти, и, признав, что от этой иерархии, кроме смуты, ждать нечего, молчаливо, без слов, общим настроением решили предоставить ее самой себе, но до деятельного участия в государственном управлении не допускать. Этим закончилась политическая роль древнерусского духовенства, всегда плохо поставленная и еще хуже исполняемая. Так было устранено одно из главных препятствий, мешавших успехам западного влияния. Так как в этом церковно-политическом кризисе ссора царя с патриархом неуловимыми узлами сплелась с. церковной смутой, поднятой Никоном, то ее действие на политическое значение духовенства можно признать косвенной услугой раскола западному влиянию. Раскол оказал ему и более прямую услугу, ослабив действие другого препятствия, которое мешало реформе Петра, совершавшейся под этим влиянием. Подозрительное отношение к Западу распространено было во всем русском обществе и даже в руководящих кругах его, особенно легко поддававшихся западному влиянию, родная старина еще не утратила своего обаяния. Это замедляло преобразовательное движение, ослабляло энергию нововводителей. Раскол уронил авторитет старины, подняв во имя ее мятеж против церкви, а по связи с ней и против государства. Большая часть русского церковного общества теперь увидела, какие дурные чувства и наклонности может воспитывать эта старина и какими опасностями грозит слепая к ней привязанность. Руководители преобразовательного движения, еще колебавшиеся между родной стариной и Западом, теперь с облегченной совестью решительнее и смелее пошли своей дорогой. Особенно сильное действие в этом направлении оказал раскол на самого преобразователя. В 1682 г., вскоре по избрании Петра в цари, старообрядцы повторили свое мятежное движение во имя старины, старой веры (спор в Грановитой палате 5 июля). Это движение, как впечатление детства, на всю жизнь врезалось в душе Петра и неразрывно связало в его сознании представления о родной старине, расколе и мятеже: старина — это раскол; раскол — это мятеж; следовательно, старина — это мятеж. Понятно, в какое отношение к родной старине ставила преобразователя такая связь представлений.

Лекция LVI

Царь Алексей Михайлович. — Ф.М. Ртищев.

Мы видели движения, происходившие в русском обществе XVII в. Нам остается взглянуть на людей, стоявших тогда во главе его. Это необходимо для полноты наблюдения. Из противоположных течений, волновавших русское общество, одно отталкивало его к старине, а другое увлекало вперед, в темную даль неведомой чужбины. Эти противоположные влияния рождали и распространяли в обществе смутные чувства и настроения. Но в отдельных людях, становившихся впереди общества, эти чувства и стремления уяснялись, превращались в сознательные идеи и становились практическими задачами. Притом такие представительные, типические лица помогут нам полнее изучить состав жизни, их воспитавшей. В таких лицах цельно собирались и выпукло проступали такие интересы и свойства их среды, которые терялись в ежедневном обиходе, спорадически бродя по заурядным людям, разбросанными и бессильными случайностями. Я остановлю ваше внимание только на немногих людях, шедших во главе преобразовательного движения, которым подготовлялось дело Петра. В их идеях и в задачах, ими поставленных, всего явственнее обнаруживаются существенные результаты этой подготовки. То были идеи и задачи, которые прямо вошли в преобразовательную программу Петра, как завет его предшественников.

ЦАРЬ АЛЕКСЕЙ МИХАЙЛОВИЧ. Первое место между этими предшественниками принадлежит бесспорно отцу преобразователя. В этом лице отразился первый момент преобразовательного движения, когда вожди его еще не думали разрывать со своим прошлым и ломать существующее. Царь Алексей Михайлович принял в преобразовательном движении позу, соответствующую такому взгляду на дело: одной ногой он еще крепко упирался в родную православную старину, а другую уже занес было за ее черту, да так и остался в этом нерешительном переходном положении. Он вырос вместе с поколением, которое нужда впервые заставила заботливо и тревожно посматривать на еретический Запад в чаянии найти там средства для выхода из домашних затруднений, не отрекаясь от понятий, привычек и верований благочестивой старины. Это было у нас единственное поколение, так думавшее: так не думали прежде и перестали думать потом. Люди прежних поколений боялись брать у Запада даже материальные удобства, чтобы ими не повредить нравственного завета отцов и дедов, с которым не хотели расставаться, как со святыней; после у нас стали охотно пренебрегать этим заветом, чтобы тем вкуснее были материальные удобства, заимствуемые у Запада. Царь Алексей и его сверстники не менее предков дорожили своей православной стариной; но некоторое время они были уверены, что можно щеголять в немецком кафтане, даже смотреть на иноземную потеху, «комедийное действо», и при этом сохранить в неприкосновенности те чувства и понятия, какие необходимы, чтобы с набожным страхом помышлять о возможности нарушить пост в крещенский сочельник до звезды.

Царь Алексей родился в 1629 г. Он прошел полный курс древнерусского образования, или словесного учения, как тогда говорили. По заведенному порядку тогдашней педагогики на шестом году его посадили за букварь, нарочно для него составленный патриаршим дьяком по заказу дедушки, патриарха Филарета, — известный древнерусский букварь с титлами, заповедями, кратким катехизисом и т. д. Учил царевича, как это было принято при московском дворе, дьяк одного из московских приказов. Через год перешли от азбуки к чтению часовника, месяцев через пять к псалтирю, еще через три принялись изучать Деяния апостолов, через полгода стали учить писать, на девятом году певчий дьяк, т. е. регент дворцового хора, начал разучивать Охтой (Октоих), нотную богослужебную книгу, от которой месяцев через восемь перешли к изучению «страшного пения», т. е. церковных песнопений страстной седмицы, особенно трудных по своему напеву, — и лет десяти царевич был готов, прошел весь курс древнерусского гимназического образования: он мог бойко прочесть в церкви часы и не без успеха петь с дьячком на клиросе по крюковым нотам стихиры и каноны. При этом он до мельчайших подробностей изучил чин церковного богослужения, в чем мог поспорить с любым монастырским и даже соборным уставщиком. Царевич прежнего времени, вероятно, на этом бы и остановился. Но Алексей воспитывался в иное время, у людей которого настойчиво стучалась в голову смутная потребность ступить дальше, в таинственную область эллинской и даже латинской мудрости, мимо которой, боязливо чураясь и крестясь, пробегал благочестивый русский грамотей прежних веков. Немец со своими нововымышленными хитростями, уже забравшийся в ряды русских ратных людей, проникал и в детскую комнату государева дворца. В руках ребенка Алексея была уже «потеха», конь немецкой работы и немецкие «карты», картинки, купленные в Овощном ряду за 3 алтына 4 деньги (рубля полтора на наши деньги), и даже детские латы, сделанные для царевича мастером немчином Петром Шальтом. Когда царевичу было лет 11-12, он обладал уже маленькой библиотекой, составившейся преимущественно из подарков дедушки, дядек и учителя, заключавшей в себе томов 13. Большею частью это были книги священного писания и богослужебные; но между ними находились уже грамматика, печатанная в Литве, космография и в Литве же изданный какой-то лексикон. К тому же главным воспитателем царевича был боярин Б. И. Морозов, один из первых русских бояр, сильно пристрастившийся к западноевропейскому. Он ввел в учебную программу царевича прием наглядного обучения, знакомил его с некоторыми предметами посредством немецких гравированных картинок; он же ввел и другую еще более смелую новизну в московский государев дворец, одел цесаревича Алексея и его брата в немецкое платье.

В зрелые годы царь Алексей представлял в высшей степени привлекательное сочетание добрых свойств верного старине древнерусского человека с наклонностью к полезным и приятным новшествам. Он был образцом набожности, того чинного, точно размеренного и твердо разученного благочестия, над которым так много и долго работало религиозное чувство древней Руси, С любым иноком мог он поспорить в искусстве молиться и поститься: в великий и успенский пост по воскресеньям, вторникам, четвергам и субботам царь кушал раз в день, и кушанье его состояло из капусты, груздей и ягод — все без масла; по понедельникам, средам и пятницам во все посты он не ел и не пил ничего. В церкви он стоял иногда часов по пяти и по шести сряду, клал по тысяче земных поклонов, а в иные дни и по полторы тысячи. Это был истовый древнерусский богомолец, стройно и цельно соединявший в подвиге душевного спасения труд телесный с напряжением религиозного чувства. Эта набожность оказывала могущественное влияние и на государственные понятия, и на житейские отношения Алексея. Сын и преемник царя, пользовавшегося ограниченною властью, но сам вполне самодержавный властелин, царь Алексей крепко держался того выспреннего взгляда на царскую власть, какой выработало старое московское общество. Предание Грозного звучит в словах царя Алексея: «Бог благословил и предал нам, государю, править и рассуждать люди своя на востоке и на западе и на юге и на севере вправду». Но сознание самодержавной власти в своих проявлениях смягчалось набожной кротостью, глубоким смирением царя, пытавшегося не забыть в себе человека. В царе Алексее нет и тени самонадеянности, того щекотливого и мнительного, обидчивого властолюбия, которым страдал Грозный. «Лучше слезами, усердием и низостью (смирением) перед богом промысел чинить, чем силой и славой (надменностью)», — писал он одному из своих воевод. Это соединение власти и кротости помогало царю ладить с боярами, которым он при своем самодержавий уступал широкое участие в управлении; делиться с ними властью, действовать с ними об руку было для него привычкой и правилом, а не жертвой или досадной уступкой обстоятельствам. «А мы, великий государь, — писал он князю Никите Одоевскому в 1652 г., — ежедневно просим у создателя и у пречистой его богоматери и у всех святых, чтобы господь бог даровал нам, великому государю, и вам, боярам, с нами единодушно люди его световы управить вправду всем ровно». Сохранилась весьма характерная в своем роде записочка царя Алексея, коротенький конспект того, о чем предполагалось говорить на заседании Боярской думы. Этот документ показывает, как царь готовился к думским заседаниям: он не только записал, какие вопросы предложить на обсуждение бояр, но и наметил, о чем говорить самому, как решить тот или другой вопрос. Кое о чем он навел справки, записал цифры; об ином он еще не составил мнения и не знает, как выскажутся бояре; о другом он имеет нерешительное мнение, от которого откажется, если станут возражать. Зато по некоторым вопросам он составил твердое суждение и будет упорно за него стоять в совете: это именно вопросы простой справедливости и служебной добросовестности. Астраханский воевода, по слухам, уступил калмыкам православных пленников, ими захваченных. Царь решил написать ему «с грозою и с милостию», а если слух оправдается, казнить его смертью или по меньшей мере отсечь руку и сослать в Сибирь. Эта записочка всего нагляднее рисует простоту и прямоту отношений царя к своим советникам, равно и внимательность к своим правительственным обязанностям.

Общественные нравы и понятия в иных случаях перемогали добрые свойства и влечения царя. Властный человек в древней Руси так легко забывал, что он не единственный человек на свете, и не замечал рубежа, до которого простирается его воля и за которым начинаются чужое право и общеобязательное приличие. Древнерусская набожность имела довольно ограниченное поле действия, поддерживала религиозное чувство, но слабо сдерживала волю. От природы живой, впечатлительный и подвижный, Алексей страдал вспыльчивостью, легко терял самообладание и давал излишний простор языку и рукам. Однажды, в пору уже натянутых отношений к Никону, царь, возмущаемый высокомерием патриарха, из-за церковного обряда поссорился с ним в церкви в великую пятницу и выбранил его обычной тогда бранью московских сильных людей, не исключая и самого патриарха, обозвав Никона мужиком, ... сыном. В другой раз в любимом своем монастыре Саввы Сторожевского, который он недавно отстроил, царь праздновал память святого основателя монастыря и обновление обители в присутствии патриарха антиохийского Макария. На торжественной заутрене чтец начал чтение из жития святого обычным возгласом: благослови, отче. Царь вскочил с кресла и закричал: «Что ты говоришь, мужик, ... сын: благослови, отче? Тут патриарх; говори: благослови, владыко!» В продолжение службы царь ходил среди монахов и учил их читать то-то, петь так-то; если они ошибались, с бранью поправлял их, вел себя уставщиком и церковным старостой, зажигал и гасил свечи, снимал с них нагар, во время службы не переставал разговаривать со стоявшим рядом приезжим патриархом, был в храме, как дома, как будто на него никто не смотрел Ни доброта природы, ни мысль о достоинстве сана, ни усилия быть набожным и порядочным ни на вершок не поднимали царя выше грубейшего из его подданных. Религиозно-нравственное чувство разбивалось о неблаговоспитанный темперамент, и даже добрые движения души получали непристойное выражение. Вспыльчивость царя чаще всего возбуждалась встречей с нравственным безобразием, особенно с поступками, в которых обнаруживались хвастовство и надменность. Кто на похвальбе ходит, всегда посрамлен бывает: таково было житейское наблюдение царя. В 1660 г. князь Хованский был разбит в Литве и потерял почти всю свою двадцатитысячную армию. Царь спрашивал в думе бояр, что делать. Боярин И. Д. Милославский, тесть царя, не бывавший в походах, неожиданно заявил, что если государь пожалует его, даст ему начальство над войском, то он скоро приведет пленником самого короля польского. «Как ты смеешь, — закричал на него царь, — ты, страдник, худой человечишка, хвастаться своим искусством в деле ратном! когда ты ходил с полками, какие победы показал над неприятелем?» Говоря это, царь вскочил, дал старику пощечину, надрал ему бороду и, пинками вытолкнув его из палаты, с силой захлопнул за ним двери. На хвастуна или озорника царь вспылит, пожалуй, даже пустит в дело кулаки, если виноватый под руками, и уж непременно обругает вволю: Алексей был мастер браниться тою изысканною бранью, какой умеет браниться только негодующее и незлопамятное русское добродушие. Казначей Саввина Сторожевского монастыря отец Никита, выпивши, подрался со стрельцами, стоявшими в монастыре, прибил их десятника (офицера) и велел выбросить за монастырский двор стрелецкое оружие и платье. Царь возмутился этим поступком, «до слез ему стало, во мгле ходил», по его собственному признанию. Он не утерпел и написал грозное письмо буйному монаху. Характерен самый адрес послания: «От царя и великого князя Алексея Михайловича всея Русии врагу божию и богоненавистцу и христопродавцу и разорителю чудотворцева дому и единомысленнику сатанину, врагу проклятому, ненадобному шпыню и злому пронырливому злодею казначею Миките». Но прилив царственного гнева разбивался о мысль, никогда не покидавшую царя, что на земле никто не безгрешен перед богом, что на его суде все равны, и цари и подданные: в минуты сильнейшего раздражения Алексей ни в себе, ни в виноватом подданном старался не забыть человека. «Да и то себе ведай, сатанин ангел, — писал царь в письме к казначею, — что одному тебе да отцу твоему диаволу годна и дорога твоя здешняя честь, а мне, грешному, здешняя честь, аки прах, и дороги ли мы перед богом с тобою и дороги ли наши высокосердечные мысли, доколе бога не боимся». Самодержавный государь, который мог сдуть с лица земли отца Микиту, как пылинку, пишет далее, что он сам со слезами будет милости просить у чудотворца преп. Саввы, чтобы оборонил его от злонравного казначея: «На оном веке рассудит нас бог с тобою, а опричь того мне нечем от тебя оборониться». При доброте и мягкости характера это уважение к человеческому достоинству в подданном производило обаятельное действие на своих и чужих и заслужило Алексею прозвание «тишайшего царя». Иностранцы не могли надивиться тому, что этот царь при беспредельной власти своей над народом, привыкшим к полному рабству, не посягнул ни на чье имущество, ни на чью жизнь, ни на чью честь (слова австрийского посла Мейерберга). Дурные поступки других тяжело действовали на него всего более потому, что возлагали на него противную ему обязанность наказывать за них. Гнев его был отходчив, проходил минутной вспышкой, не простираясь далее угроз и пинков, и царь первый шел навстречу к потерпевшему с прощением и примирением, стараясь приласкать его, чтобы не сердился. Страдая тучностью, царь раз позвал немецкого «дохтура» открыть себе кровь; почувствовав облегчение, он по привычке делиться всяким удовольствием с другими предложил и своим вельможам сделать ту же операцию. Не согласился на это один боярин Стрешнев, родственник царя по матери, ссылаясь на свою старость. Царь вспылил и прибил старика, приговаривая: «Твоя кровь дороже что ли моей? или ты считаешь себя лучше всех?» Но скоро царь и не знал, как задобрить обиженного, какие подарки послать ему, чтобы не сердился, забыл обиду.

Алексей любил, чтобы вокруг него все были веселы и довольны; всего невыносимее была ему мысль, что кто-нибудь им недоволен, ропщет на него, что он кого-нибудь стесняет. Он первый начал ослаблять строгость заведенного при московском дворе чопорного этикета, делавшего столь тяжелыми и натянутыми придворные отношения. Он нисходил до шутки с придворными, ездил к ним запросто в гости, приглашал их к себе на вечерние пирушки, поил, близко входил в их домашние дела. Уменье входить в положение других, понимать и принимать к сердцу их горе и радость было одною из лучших черт в характере царя. Надобно читать его утешительные письма к кн. Ник. Одоевскому по случаю смерти его сына и к Ордину-Нащокину по поводу побега его сына за границу — надобно читать эти задушевные письма, чтобы видеть, на какую высоту деликатности и нравственной чуткости могла поднять даже неустойчивого человека эта способность проникаться чужим горем. В 1652 г. сын кн. Ник. Одоевского, служившего тогда воеводой в Казани, умер от горячки почти на глазах у царя. Царь написал старику отцу, чтобы утешить его, и, между прочим, писал: «И тебе бы, боярину нашему, через меру не скорбеть, а нельзя, чтобы не поскорбеть и не поплакать, и поплакать надобно, только в меру, чтобы бога не прогневить». Автор письма не ограничился подробным рассказом о неожиданной смерти и обильным потоком утешений отцу; окончив письмо, он не утерпел, еще приписал: «Князь Никита Иванович! не горюй, а уповай на бога и на нас будь надежен». В 1660 г. сын Ордина-Нащокина, молодой человек, подававший большие надежды, которому иноземные учителя вскружили голову рассказами о Западной Европе, бежал за границу. Отец был страшно сконфужен и убит горем, сам уведомил царя о своем несчастии и просил отставки. Царь умел понимать такие положения и написал отцу задушевное письмо, в котором защищал его от него самого. Между прочим он писал: «Просишь ты, чтобы дать тебе отставку; с чего ты взял просить об этом? думаю, что от безмерной печали. И что удивительного в том, что надурил твой сын? от малоумия так поступил. Человек он молодой, захотелось посмотреть на мир божий и его дела; как птица полетает туда и сюда и, налетавшись, прилетает в свое гнездо, так и сын ваш припомнит свое гнездо и свою духовную привязанность и скоро к вам воротится».

Царь Алексей Михайлович был добрейший человек, славная русская душа. Я готов видеть в нем лучшего человека древней Руси, по крайней мере, не знаю другого древнерусского человека, который производил бы более приятное впечатление — но только не на престоле. Это был довольно пассивный характер. Природа или воспитание было виною того, что в нем развились преимущественно те свойства, которые имеют такую цену в ежедневном житейском обиходе, вносят столько света и тепла в домашние отношения. Но при нравственной чуткости царю Алексею недоставало нравственной энергии. Он любил людей и желал им всякого добра, потому что не хотел, чтобы они своим горем и жалобами расстраивали его тихие личные радости. В нем, если можно так выразиться, было много того нравственного сибаритства, которое любит добро, потому что добро вызывает приятные ощущения. Но он был мало способен и мало расположен что-нибудь отстаивать или проводить, как и с чем-либо долго бороться. Рядом с даровитыми и честными дельцами он ставил на важные посты людей, которых сам ценил очень низко. Наблюдатели непредубежденные, но и непристрастные выносили несогласимые впечатления, из которых слагалось такое общее суждение о царе, что это был добрейший и мудрейший государь, если бы не слушался дурных и глупых советников. В царе Алексее не было ничего боевого; всего менее имел он охоты и способности двигать вперед, понукать и направлять людей, хотя и любил подчас собственноручно «смирить», т. е. отколотить неисправного или недобросовестного слугу. Современники, даже иностранцы, признавали в нем богатые природные дарования; восприимчивость и любознательность помогли ему приобрести замечательную по тому времени начитанность не только в божественном, но и в мирском писании; об нем говорили, что он «навычен многим философским наукам»; дух времени, потребности минуты также будили мысль, задавали новые вопросы. Это возбуждение сказалось в литературных наклонностях царя Алексея. Он любил писать и писал много, больше, чем кто-либо из древнерусских царей после Грозного. Он пытался изложить историю своих военных походов, делал даже опыты в стихотворстве: сохранилось несколько написанных им строк, которые могли казаться автору стихами. Всего больше оставил он писем к разным лицам. В этих письмах много простодушия, веселости, подчас задушевной грусти и просвечивает тонкое понимание ежедневных людских отношений, меткая оценка житейских мелочей и заурядных людей, но не заметно ни тех смелых и бойких оборотов мысли, ни той иронии — ничего, чем так обильны послания Грозного. У царя Алексея все мило, многоречиво, иногда живо и образно, но вообще все сдержанно, мягко, тускло и немного сладковато. Автор, очевидно, человек порядка, а не идей и увлечения, готового расстроить порядок во имя идеи; он готов был увлекаться всем хорошим, но ничем исключительно, чтобы ни в себе, ни вокруг себя не разрушить спокойного равновесия. Склад его ума и сердца с удивительной точностью отражался в его полной, даже тучной фигуре, с низким лбом, белым лицом, обрамленным красивой бородой, с пухлыми румяными щеками, русыми волосами, с кроткими чертами лица и мягкими глазами. Этому-то царю пришлось стоять в потоке самых важных внутренних и внешних движений Разносторонние отношения, старинные и недавние, шведские, польские, крымские, турецкие, западнорусские, социальные, церковные, как нарочно, в это царствование обострились, встретились и перепутались, превратились в неотложные вопросы и требовали решения, не соблюдая своей исторической очереди, и над всеми ними как общий ключ к их решению стоял основной вопрос: оставаться ли верным родной старине, или брать уроки у чужих? Царь Алексей разрешил этот вопрос по-своему: чтобы не выбирать между стариной и новшествами, он не разрывал с первой и не отворачивался от последних. Привычки, родственные и другие отношения привязывали его к стародумам; нужды государства, отзывчивость на все хорошее, личное сочувствие тянули его на сторону умных и энергических людей, которые во имя народного блага хотели вести дела не по-старому. Царь и не мешал этим новаторам, даже поддерживал их, но только до первого раздумья, до первого энергичного возражения со стороны старод умов. Увлекаемый новыми веяниями, царь во многом отступал от старозаветного порядка жизни, ездил в немецкой карете, брал с собой жену на охоту, водил ее и детей на иноземную потеху, «комедийные действа» с музыкой и танцами, поил допьяна вельмож и духовника на вечерних пирушках, причем немчин в трубы трубил и в органы играл; дал детям учителя, западнорусского ученого монаха, который повел преподавание дальше часослова, псалтыря и Октоиха, учил царевичей языкам латинскому и польскому. Но царь Алексей не мог стать во главе нового движения и дать ему определенное направление, отыскать нужных для того людей, указать им пути и приемы действия. Он был не прочь срывать цветки иноземной культуры, но не хотел марать рук в черной работе ее посева на русской почвею. Несмотря, однако, на свой пассивный характер, на свое добродушно-нерешительное отношение к вопросам времени, царь Алексей много помог успеху преобразовательного движения. Своими часто беспорядочными и непоследовательными порывами к новому и своим уменьем все сглаживать и улаживать он приручил пугливую русскую мысль к влияниям, шедшим с чужой стороны. Он не дал руководящих идей для реформы, но помог выступить первым реформаторам с их идеями, дал им возможность почувствовать себя свободно, проявить свои силы и открыл им довольно просторную дорогу для деятельности: не дал ни плана, ни направления преобразованиям, но создал преобразовательное настроение.

Мы познакомимся с одним из таких дельцов преобразовательного направления, притом с одним из ближайших сотрудников царя Алексея, как будто похожим на него по основным чертам своего характера, и однако ж — какая разница в их подборе, общем складе и проявлении сходных свойств!

Ф. М. РТИЩЕВ. Почти все время царствования Алексея Михайловича неотлучно находился при нем, служа по дворцовому ведомству, его ближний постельничий, а потом дворецкий и воспитатель (дядька) старшего царевича Алексея Федор Михайлович Ртищев. Он был почти сверстник царя Алексея, родился годами четырьмя раньше его (1625 г.) и умер года за три до его смерти (1673 г.). Сторонним наблюдателям он был мало заметен: не выступать вперед, оставаться в тени было его житейской привычкой. Хорошо еще, что какой-то современник оставил нам небольшое житие Ртищева, похожее скорее на похвальное слово, чем на биографию, но с несколькими любопытными чертами жизни и характера этого «милостивого мужа», как его называет биограф. Это был один из тех редких и немного странных людей, у которых совсем нет самолюбия. Наперекор природным инстинктам и исконным привычкам людей Ртищев в заповеди Христа любить ближнего, как самого себя, исполнял только первую часть: он и самого себя не любил ради ближнего — совершенно евангельский человек, правая щека которого просто, без хвастовства и расчета, подставлялась ударившему по левой, как будто это было требованием физического закона, а не подвигом смирения. Ртищев не понимал обиды и мести, как иные не знают вкуса в вине и не понимают, как это можно пить такую неприятную вещь. Некто Иван Озеров, некогда облагодетельствованный Ртищевым и при его содействии получивший образование в Киевской академии, потом стал его врагом. Ртищев был его начальником, но не хотел пользоваться своей властью, а пытался утолить его вражду упорным смирением и доброжелательством; он приходил к его жилищу, тихо стучался в дверь, получал отказ и опять приходил. Выведенный из терпения такой настойчивой и досадной кротостью, хозяин впускал его к себе, бранился и кричал на него. Не отвечая на брань, Ртищев молча уходил от него и опять приходил с приветом, как будто ничего не бывало. Так продолжалось до смерти упрямого недруга, которого Ртищев и похоронил, как хоронят добрых друзей. Из всего нравственного запаса, почерпнутого древней Русью из христианства, Ртищев воспитал в себе наиболее трудную и наиболее сродную древнерусскому человеку доблесть — смиренномудрие. Царь Алексей, выросший вместе со Ртищевым, разумеется, не мог не привязаться к такому человеку. Своим влиянием царского любимца Ртищев пользовался, чтобы быть миротворцем при дворе, устранять вражды и столкновения, сдерживать сильных и заносчивых или неуступчивых людей вроде боярина Морозова, протопопа Аввакума и самого Никона. Такая трудная роль тем легче удавалась Ртищеву, что он умел говорить правду без обиды, никому не колол глаз личным превосходством, был совершенно чужд родословного и чиновного тщеславия, ненавидел местнические счеты, отказался от боярского сана, предложенного ему царем за воспитание царевича. Соединение таких свойств производило впечатление редкого благоразумия и непоколебимой нравственной твердости: благоразумием, по замечанию цесарского посла Мейерберга, Ртищев, еще не имея 40 лет от роду, превосходил многих стариков, а Ордин-Нащокин считал Ртищева самым крепким человеком из придворных царя Алексея; даже казаки за правдивость и обходительность желали иметь его у себя царским наместником, «князем малороссийским».

Для успеха преобразовательного движения было очень важно, что Ртищев стоял на его стороне. Нося в себе лучшие начала и заветы древнерусской жизни, он понимал ее нужды и недостатки и стал в первом ряду деятелей преобразовательного направления, а дело, за которое становился такой делец, не могло быть ни дурным, ни безуспешным. Он один из первых поднял голос против известных уже нам богослужебных бесчиний. Больше, чем кто-либо при царе Алексее, заботился он о водворении в Москве образования при помощи киевских ученых, и ему даже принадлежал почин в этом деле. Ежеминутно на глазах у царя и располагая его полным доверием, Ртищев, однако, не стал временщиком и не остался безучастным зрителем поднимавшихся вокруг него движений. Он участвовал в самых разнообразных делах по поручению или по собственному почину, управлял приказами, раз в 1655 г. успешно исполнил дипломатическое поручение. Чуть где проявлялась попытка исправить, улучшить положение дел, Ртищев был тут со своим содействием, ходатайством, советом, шел навстречу всякой обновительной потребности, нередко сам возбуждал ее и тотчас сторонился, отходил на второй план, чтобы не стеснять дельцов, ни у кого не перебивал дороги. Миролюбивый и доброжелательный, он не выносил вражды, злобы, ладил со всеми выдающимися дельцами своего времени: и с Ординым-Нащокиным, и с Никоном, и с Аввакумом, и со Славинецким, и с Полоцким при всем несходстве их характеров и направлений, старался удержать староверов и никониан в области богословской мысли, книжного спора, не допуская их до церковного раздора, устраивал в своем доме прения, на которых Аввакум «бранился с отступниками», особенно с С. Полоцким, до изнеможения, до опьянения.

Если верить известию, что мысль о медных деньгах была внушена Ртищевым, то надобно признать, что его правительственное влияние простиралось за пределы дворцового ведомства, в котором он служил. Впрочем, не государственная деятельность в точном смысле слова была настоящим делом жизни Ртищева, которым он оставил по себе память: он избрал себе не менее трудное, но менее видное и более самоотверженное поприще — служение страждущему и нуждающемуся человечеству. Биограф передает несколько трогательных черт этого служения. Сопровождая царя в польском походе (1654 г.), Ртищев по дороге подбирал в свой экипаж нищих, больных и увечных, так что от тесноты сам должен был пересаживаться на коня, несмотря на многолетнюю болезнь ног, в попутных городах и селах устроял для этих людей временные госпитали, где содержал и лечил их на свой счет и на деньги, данные ему на это дело царицей. Точно так же и в Москве он велел собирать по улицам валявшихся пьяных и больных в особый приют, где содержал их до вытрезвления и излечения, а для неизлечимых больных, престарелых и убогих устроил богадельню, которую также содержал на свой счет. Он тратил большие деньги на выкуп русских пленных у татар, помогал иноземным пленникам, жившим в России, и узникам, сидевшим в тюрьме за долги. Его человеколюбие вытекало не из одного только сострадания к беспомощным людям, но и из чувства общественной справедливости. Это был очень добрый поступок Ртищева, когда он подарил городу Арзамасу свою подгородную землю, в которой горожане крайне нуждались, но которой не могли купить, хотя у Ртищева был выгодный частный покупатель, предлагавший ему за нее до 14 тыс. рублей на наши деньги. В 1671 г., прослышав о голоде в Вологде, Ртищев отправил туда обоз с хлебом, так будто порученный ему некоторыми христолюбцами для раздачи нищим и убогим на помин души, а потом переслал бедствующему городу около 14 тыс. рублей на наши деньги, продав для того часть своего платья и утвари. Ртищев, по-видимому, понимал не только чужие нужды, но и нескладицы общественного строя и едва ли не первый деятельно выразил свое отношение к крепостному праву. Биограф описывает его заботливость о своих дворовых людях, и особенно о крестьянах: он старался соразмерить работы и оброки крестьян с их средствами, поддерживал их хозяйства ссудами, при продаже одного своего села уменьшил его цену, заставив покупщика поклясться, что он не усилит их барщинных работ и оброков, перед смертью всех дворовых отпустил на волю и умолял своих наследников, дочь и зятя, только об одном — на помин его души возможно лучше обращаться с завещанными им крестьянами, «ибо, — говорил он, — они нам суть братья».

Неизвестно, какое впечатление производило на общество отношение Ртищева к своим крестьянам; но его благотворительные подвиги, по-видимому, не остались без влияния на законодательство. В царствование Алексеева преемника возбужден был вопрос о церковно-государственной благотворительности. По указу царя произвели в Москве разборку нищих и убогих, питавшихся подаяниями, и действительно беспомощных поместили на казенное содержание в двух устроенных для того богадельнях, а здоровых определили на разные работы. На церковном соборе, созванном в 1681 г., царь предложил патриарху и епископам устроить такие же приюты и богадельни по всем городам, и отцы собора приняли это предложение. Так частный почин влиятельного и доброго человека лег в основание целой системы церковно-благотворительных учреждений, постепенно возникавших с конца XVII в. Тем особенно и важна деятельность тогдашних государственных людей преобразовательного направления, что их личные помыслы и частные усилия превращались в законодательные вопросы, которые разрабатывались в политические направления или в государственные учреждения.

Лекция LVII

А. Л. Ордин-Нащокин

Из ряда сотрудников царя Алексея резкой фигурой выступает самый замечательный из московских государственных людей XVII в. Афанасий Лаврентьевич Ордин-Нащокин.

Московский государственный человек XVII в.! Самое это выражение может показаться злоупотреблением современной политической терминологией. Государственный человек  — ведь это значит развитой политический ум, способный наблюдать, понимать и направлять общественные движения, с самостоятельным взглядом на вопросы времени, с разработанной программой действия, наконец, с известным простором для политической деятельности — целый ряд условий, присутствия которых мы совсем не привыкли предполагать в старом Московском государстве. Да, до XVII в. этих условий, действительно, не заметно в государстве московских самодержцев, и трудно искать государственных людей при их дворе. Ход государственных дел тогда направлялся заведенным порядком да государевой волей. Личный ум прятался за порядком, лицо служило только орудием государевой воли; но и порядок и самая эта воля подчинялись еще сильнейшему влиянию обычая, предания. В XVII в., однако, московская государственная жизнь начала прокладывать себе иные пути. Старый обычай, заведенный порядок пошатнулись; начался сильный спрос на ум, на личные силы, а воля царя Алексея Михайловича для общего блага готова была подчиниться всякому сильному и благонамеренному уму.

А. Л. ОРДИН-НАЩОКИН. Царь Алексей, сказал я, создал в русском обществе XVII в. преобразовательное настроение. Первое место в ряду государственных дельцов, захваченных таким настроением, бесспорно принадлежит самому блестящему из сотрудников царя Алексея, наиболее энергическому провозвестнику преобразовательных стремлений его времени, боярину Афанасию Лаврентьевичу Ордину-Нащокину. Этот делец вдвойне любопытен для нас, потому что вел двойную подготовку реформы Петра Великого. Во-первых, никто из московских государственных дельцов XVII в. не высказал столько, как он, преобразовательных идей и планов, которые после осуществил Петр. Потом, Ордину-Нащокину пришлось не только действовать по-новому, но и самому создавать обстановку своей деятельности. По происхождению своему он не принадлежал к тому обществу, среди которого ему привелось действовать. Привилегированным питомником политических дельцов в Московском государстве служило старое родовитое боярство, пренебрежительно смотревшее на массу провинциального дворянства. Ордин-Нащокин был едва ли не первым провинциальным дворянином, проложившим себе дорогу в круг этой спесивой знати, а за ним уже потянулась вереница его провинциальной братии, скоро разбившей плотные ряды боярской аристократии.

Афанасий Лаврентьевич был сын очень скромного псковского помещика; в Псковском и в ближнем Торопецком уездах ютилось целое фамильное гнездо Нащокиных, которое шло от одного видного служилого человека при московском дворе XVI в. Из этого гнезда, захудавшего после своего родоначальника, вышел и наш Афанасий Лаврентьевич. Он стал известен еще при царе Михаиле: его не раз назначали в посольские комиссии для размежевания границ со Швецией. В начале Алексеева царствования Ордин-Нащокин уже считался на родине видным дельцом и усердным слугой московского правительства. Вот почему во время псковского бунта 1650 г. мятежники намеревались убить его. При усмирении этого бунта московскими полками Ордин-Нащокин показал много усердия и уменья. С тех пор он пошел в гору. Когда в 1654 г. открылась война с Польшей, ему поручен был чрезвычайно трудный пост: с малыми военными силами он должен был сторожить московскую границу со стороны Литвы и Ливонии. Он отлично исполнил возложенное на него поручение. В 1656 г. началась война со Швецией, и сам царь двинулся в поход под Ригу. Когда московские войска взяли один из ливонских городов на Двине, Кокенгаузен (старинный русский Кукейнос, когда-то принадлежавший полоцким князьям), Нащокин был назначен воеводой этого и других новозавоеванных городов. На этой должности Ордин-Нащокин делает очень важные военные и дипломатические дела: сторожит границу, завоевывает ливонские городки, ведет переписку с польскими властями; ни одно важное дипломатическое дело не делается без его участия. В 1658 г. его усилиями заключено было Валиесарское перемирие со Швецией, условия которого превзошли ожидания самого царя Алексея. В 1665 г. Ордин-Нащокин сидел воеводой в родном своем Пскове. Наконец, он сослужил самую важную и тяжелую службу московскому правительству: после утомительных восьмимесячных переговоров с польскими уполномоченными он заключил в январе 1667 г. в Андрусове перемирие с Польшей, положившее конец опустошительной для обеих сторон тринадцатилетней войне. В этих переговорах Нащокин показал много дипломатической сообразительности и уменья ладить с иноземцами и вытягал у поляков не только Смоленскую и Северскую землю и восточную Малороссию, но и из западной Киев с округом. Заключение Андрусовского перемирия поставило Афанасия очень высоко в московском правительстве, составило ему громкую дипломатическую известность. Делая все эти дела, Нащокин быстро поднимался по чиновной лестнице. Городовой дворянин по отечеству, по происхождению, по заключении упомянутого перемирия он был пожалован в бояре и назначен главным управителем Посольского приказа с громким титулом «царской большой печати и государственных великих посольских дел сберегателя», т. е. стал государственным канцлером.

Такова была служебная карьера Нащокина. Его родина имела некоторое значение в его судьбе. Псковский край, пограничный с Ливонией, издавна был в тесных сношениях с соседними немцами и шведами. Раннее знакомство с иноземцами и частые сношения с ними давали Нащокину возможность внимательно наблюдать и изучить ближайшие к России страны Западной Европы. Это облегчалось еще тем, что в молодости Ордину-Нащокину как-то посчастливилось получить хорошее образование: он знал, говорили, математику, языки латинский и немецкий. Служебные обстоятельства заставили его познакомиться и с польским языком. Так он рано и основательно подготовился к роли дельца в сношениях Московского государства с европейским Западом. Его товарищи по службе говорили про него, что он «знает немецкое дело и немецкие обычаи знает же». Внимательное наблюдение над иноземными порядками и привычка сравнивать их с отечественными сделали Нащокина ревностным поклонником Западной Европы и жестоким критиком отечественного быта. Так он отрешился от национальной замкнутости и исключительности и выработал свое особое политическое мышление: он первый провозгласил у нас правило, что «доброму не стыдно навыкать и со стороны, у чужих, даже у своих врагов». После него остался ряд бумаг, служебных донесений, записок или докладов царю по разным политическим вопросам. Это очень любопытные документы для характеристики как самого Нащокина, так и преобразовательного движения его времени. Видно, что автор — говорун и бойкое перо; недаром даже враги признавали, что Афанасий умел «слагательно», складно писать. У него было и другое, еще более редкое качество — тонкий, цепкий и ёмкий ум, умевший быстро схватывать данное положение и комбинировать по-своему условия минуты. Это был мастер своеобразных и неожиданных политических построений. С ним было трудно спорить. Вдумчивый и находчивый, он иногда выводил из терпения иноземных дипломатов, с которыми вел переговоры, и они ему же пеняли за трудность иметь с ним дело: не пропустит ни малейшего промаха, никакой непоследовательности в дипломатической диалектике, сейчас подденет и поставит в тупик оплошного или близорукого противника, отравит ему чистые намерения, самим же им внушенные, за что однажды пеняли ему польские комиссары, с ним переговаривавшиеся. Такое направление ума совмещалось у него с неугомонной совестью, с привычкой колоть глаза людям их несообразительностью. Ворчать за правду и здравый рассудок он считал своим долгом и даже находил в том большое удовольствие. В его письмах и докладах царю всего резче звучит одна нота: все они полны немолчных и часто очень желчных жалоб на московских людей и московские порядки. Ордин-Нащокин вечно на все ропщет, всем недоволен: правительственными учреждениями и приказными обычаями, военным устройством, нравами и понятиями общества. Его симпатии и антипатии, мало разделяемые другими, создавали ему неловкое, двусмысленное положение в московском обществе. Привязанность его к западноевропейским порядкам и порицание своих нравились иноземцам, с ним сближавшимся, которые снисходительно признавали в нем «неглупого подражателя» своих обычаев. Но это же самое наделало ему множество врагов между своими и давало повод его московским недоброхотам смеяться над ним, называть его «иноземцем». Двусмысленность его положения еще усиливалась его происхождением и характером. Свои и чужие признавали в нем человека острого ума с которым он пойдет далеко; этим он задевал много встречных самолюбий и тем более, что он шел не обычной дорогой, к какой предназначен был происхождением, а жесткий и несколько задорный нрав его не смягчал этих столкновений. Нащокин был чужой среди московского служебного мира и как политический новик должен был с бою брать свое служебное положение, чувствуя, что каждый его шаг вперед увеличивает число его врагов, особенно среди московской боярской знати. Таким положением выработалась его своеобразная манера держаться среди враждебного ему общества. Он знал, что его единственная опора — царь, не любивший надменности, и, стараясь обеспечить себе эту опору, Нащокин прикрывался перед царем от своих недругов видом загнанного скромника, смирением до самоуничижения. Он невысоко ценит свою службишку, но не выше ставит и службу своих знатных врагов и всюду горько на них жалуется. «Перед всеми людьми, — пишет он царю, — за твое государево дело никто так не возненавижен, как я», называет себя «облихованным и ненавидимым человеченком, не имеющим, где приклонить грешную голову». При всяком затруднении или столкновении с влиятельными недругами он просит царя отставить его от службы, как неудобного и неумелого слугу, от которого может только пострадать государственный интерес. «Государево дело ненавидят ради меня, холопа твоего», — пишет он царю и просит «откинуть от дела своего омерзелого холопа». Но Афанасий знал себе цену, и про его скромность можно было сказать, что это — напускное смирение паче гордости, которое не мешало ему считать себя прямо человеком не от мира сего: «Если бы я от мира был, мир своего любил бы», — писал он царю, жалуясь на общее к себе недоброжелательство. Думным людям противно слушать его донесения и советы, потому что «они не видят стези правды и сердце их одебелело завистью». Злая ирония звучит в его словах, когда он пишет царю о правительственном превосходстве боярской знати сравнительно со своей худородной особой. «Думным людям никому не надобен я, не надобны такие великие государственные дела... У таких дел пристойно быть из ближних бояр: и роды великие, и друзей много, во всем пространный смысл иметь и жить умеют; отдаю тебе, великому государю, мое крестное целование, за собою держать не смею по недостатку умишка моего».

Царь долго и настойчиво поддерживал своенравного и запальчивого дельца, терпеливо выносил его скучные жалобы и попреки, уверял его, что ему нечего бояться, что его никому не выдадут, грозил его недругам великими опалами за вражду с Афанасием и предоставлял ему значительный простор для деятельности. Благодаря этому Ордин-Нащокин получил возможность не только обнаружить свои административные и дипломатические таланты, но и выработать, даже частью осуществить свои политические планы. В письмах своих к царю он больше порицает существующее или полемизирует с противниками, чем излагает свою программу. Однако в его бумагах можно набрать значительный запас идей и проектов, которые при надлежащей практической разработке могли стать и стали надолго руководящими началами внутренней и внешней политики.

Первая идея, на которой упорно стоит Нащокин, заключалась в том, чтобы во всем брать образец с Запада, все делать «с примеру сторонних чужих земель». Это исходная точка его преобразовательных планов; но не все нужно брать без разбора у чужих. «Какое нам дело до иноземных обычаев, — говаривал он, — их платье не по нас, а наше не по них». Это был один из немногих западников, подумавших о том, что можно и чего не нужно заимствовать, искавших соглашения общеевропейской культуры с национальной самобытностью. Потом Нащокин не мог помириться с духом и привычками московской администрации, деятельность которой неумеренно руководилась личными счетами и отношениями, а не интересом государственного дела, порученного тому или другому дельцу. «У нас, — пишет он, — любят дело или ненавидят его, смотря не по делу, а по человеку, который его делает: меня не любят, а потому и делом моим пренебрегают». Когда царь выражал Нащокину неудовольствие за его нелады с тем или другим знатным завистником, Афанасий отвечал, что личной вражды у него нет, но «о государеве деле сердце болит и молчать не дает, когда в государеве деле вижу чье нераденье». Итак, дело в деле, а не в лицах — вот второе правило, которым руководился Нащокин. Главным его поприщем была дипломатия, и это был дипломат первой величины, по признанию современников, даже иностранцев; по крайней мере, он едва ли не первый из русских государственных людей заставил иностранцев уважать себя. Англичанин Коллинс, врач царя Алексея, прямо называет Нащокина великим политиком, который не уступит ни одному из европейских министров. Зато и он уважал свое дело. Дипломатия составляет, по его мнению, главную функцию государственного управления, и только достойные люди могут браться за такое дело. «На государственные дела, — писал он, — подобает мысленные очеса устремлять беспорочным и избранным людям к расширению государства со всех сторон, а это есть дело одного Посольского приказа».

У Нащокина были свои дипломатические планы, своеобразные взгляды на задачи внешней московской политики. Ему пришлось действовать в ту минуту, когда ребром были поставлены самые щекотливые вопросы, питавшие непримиримую вражду Московского государства с Польшей и Швецией, вопросы о Малороссии, о Балтийском береге. Обстоятельства поставили Нащокина в самый водоворот сношений и столкновений, вызванных этими вопросами. Но у него не закружилась голова в этом водовороте: в запутанных делах он умел отделить важное от шумного, привлекательное от полезного, мечты от достижимого. Он видел, что в тогдашнем положении и при наличных средствах Московского государства для него неразрешим в полном объеме вопрос малороссийский, т. е. вопрос о воссоединении Юго-Западной Руси с Великороссией. Вот почему он склонялся к миру и даже к тесному союзу с Польшей и хотя хорошо знал, как он выражался, «зело шаткий, бездушный и непостоянный польский народ», но от союза с ним ждал разнообразных выгод. Между прочим, чаял он, турецкие христиане, молдаване и волохи, послышав про этот союз, отложатся от турок, и тогда все дети восточной церкви, обитающие от самого Дуная вплоть до пределов Великой России и ныне разъединяемые враждебной Польшей, сольются в многочисленный христианский народ, покровительствуемый православным царем московским, и сами собою прекратятся шведские козни, возможные только при русско-польской распре. В 1667 г. польским послам, приехавшим в Москву для подтверждения Андрусовского договора, Нащокин в одушевленной речи развивал свои мечты о том, какой великой славой покрылись бы все славянские народы и какие великие предприятия увенчались бы успехом, если бы племена, населяющие наши государства и почти все говорящие по-славянски от Адриатического до Немецкого моря и до Северного океана, соединились, и какая слава ожидает оба государства в будущем, когда они, стоя во главе славянских народов, соединятся под одною державою.

Хлопоча о тесном союзе с вековым врагом и даже мечтая о династическом соединении с Польшей под властью московского царя или его сына, Нащокин производил чрезвычайно крутой поворот во внешней московской политике. Он имел свои соображения, оправдывавшие такую перемену в ходе дел. Малороссийский вопрос в его глазах был пока делом второстепенным. Если, писал он, черкасы (казаки) изменяют, то стоят ли они того, чтобы стоять за них? Действительно, с присоединением восточной Малороссии главный узел этого вопроса развязывался, Польша переставала быть опасной для Москвы, твердо ставшей на верхнем и среднем Днепре. Притом нельзя было навсегда удержать временно уступленный Киев и присоединить западную Малороссию, не совершив международной неправды, не нарушив Андрусовского перемирия. А Нащокин был одним из редких дипломатов, обладающих дипломатической совестливостью, качеством, с которым и тогда неохотно мирилась дипломатия. Он ничего не хотел делать без правды: «Лучше воистину принять злому животу моему конец и вовеки свобод ну быть, нежели противно правды делати». Поэтому, когда гетман Дорошенко с западной Малороссией, отложившись от Польши, поддался турецкому султану, а потом изъявил согласие стать под высокую руку царя московского, Нащокин на запрос из Москвы, можно ли принять Дорошенка в подданство, отвечал решительным протестом против такого нарушения договоров, выразил даже негодование, что к нему обращаются с такими некорректными запросами. По его мнению, дело надобно было повести так, чтобы сами поляки, разумно взвесив свои и московские интересы, для упрочения русско-польского союза против басурман и для успокоения Украйы добровольно уступили Москве и Киев, и даже всю западную Малороссию, «а нагло писать о том в Польшу невозможно». Еще до перемирия в Андрусове Нащокин убеждал царя, что с польским королем «надобно мириться в меру», на умеренных условиях, чтобы поляки не искали потом первого случая отомстить: «взять Полоцк да Витебск, а если поляки заупрямятся, то и этих городов не надобно». В докладе о необходимости тесного союза с Польшей у Нащокина вырвался даже неосторожный намек на возможность отступиться и от всей Малороссии, а не от западной только, ради упрочения союза. Но царь горячо восстал против такого малодушия своего любимца и очень энергично выразил свое негодование. «Эту статью, — отвечал ему царь, — отложили и велели выкинуть, потому что непристойна, да и для того, что обрели в ней полтора ума, один твердый разум да половину второго, колеблемого ветром. Собаке недостойно есть и одного куска хлеба православного (полякам не подобает владеть и западной Малороссией): только то не по нашей воле, а за грехи учинится. Если же оба куска святого хлеба достанутся собаке — ох, какое оправдание приимет допустивший это? Будет ему воздаянием преисподний ад, прелютый огонь и немилосердные муки. Человече! иди с миром царским средним путем, как начал, так и кончай, не уклоняйся ни направо, ни налево; господь с тобою!» И упрямый человек сдался на набожный вздох своего государя, которого порой прямо не слушался, крепко ухватился и за другой кусок православного хлеба, вытягав у поляков в Андрусове вместе с восточной Малороссией еще Киев из западной.

Помыслы о соединении всех славян под дружным руководительством Москвы и Польши были политической идиллией Нащокина. Как практического дельца, его больше занимали интересы более делового свойства. Его дипломатический взгляд обращался во все стороны, всюду внимательно высматривая или заботливо подготовляя новые прибыли для казны и народа. Он старался устроить торговые сношения с Персией и Средней Азией, с Хивой и Бухарой, снаряжал посольство в Индию, смотрел и на Дальний Восток, на Китай, помышляя об устройстве казацкой колонизации Поамурья. Но в этих поисках на первом плане, разумеется, оставалась в его глазах ближайшая западная сторона. Балтийское море. Руководясь народнохозяйственными соображениями не меньше, чем национально-политическими, он понимал торгово-промышленное и культурное значение этого моря для России, и потому его внимание было усиленно обращено на Швецию, именно на Ливонию, которую, по его мнению, следовало добыть во что бы ни стало: от этого приобретения он ждал громадной пользы для русской промышленности и казны царя. Увлекаемый идеями своего дельца, царь Алексей смотрел в ту же сторону, хлопотал о возвращении бывших русских владений, о приобретении «морских пристанищ» — гаваней Нарвы, Иван-города, Орешка и всего течения реки Невы со шведской крепостцой Канцами (Ниеншанц), где позднее возник Петербург. Но Нащокин и здесь шире смотрел на дело: он доказывал, что из-за мелочей не следует выпускать из виду главной цели, что Нарва, Орешек — все это неважные пункты; нужно пробраться прямо к морю, приобрести Ригу, пристань которой открывает ближайший прямой путь в Западную Европу. Составить коалицию против Швеции, чтобы отнять у нее Ливонию, — это была заветная мысль Нащокина, составлявшая душу его дипломатического плана. Для этого он хлопотал о мире с ханом крымским, о тесном союзе с Польшей, жертвуя западной Малороссией. Эта мысль не увенчалась успехом; но Петр Великий целиком унаследовал эти помыслы отцова министра.

Впрочем, политический кругозор Нащокина не ограничивался вопросами внешней политики. Нащокин по-своему смотрел и на порядок внутреннего управления в Московском государстве: он был недоволен как устройством, так и ходом этого управления. Он восставал против излишней регламентации, господствовавшей в московском управлении. Здесь все держалось на самой стеснительной опеке высших центральных учреждений над подчиненными исполнителями: исполнительные органы были слепыми орудиями данных им сверху наказов. Нащокин требовал известного простора для исполнителей: «не во всем дожидаться государева указа, — писал он, — везде надобно воеводское рассмотрение», т. е. действие по собственному соображению уполномоченного. Он указывал на пример Запада, где во главе войска ставится знающий полководец, сам рассылающий указы подчиненным начальникам, а не требующий на всякую мелочь указа из столицы. «Где глаз видит и ухо слышит, тут и надо промысл держать неотложно», — писал он. Но, требуя самостоятельности для исполнителей, он возлагает на них и большую ответственность. Не по указу, не по обычаю и рутине, а по соображению обстоятельств минуты должна действовать администрация. Такую деятельность, основанную на личной сообразительности дельца, Нащокин называет «промыслом». Грубая сила мало значит. «Лучше всякой силы промысл; дело в промысле, а не в том, что людей много; и много людей, да промышленника нет, так ничего не выйдет; вот швед всех соседних государей безлюднее, а промыслом над всеми верх берет; у него никто не смеет отнять воли у промышленника; половину рати продать да промышленника купить — и то будет выгоднее». Наконец, в административной деятельности Нащокина замечаем черту, которая всего более подкупает нас в его пользу: это — при взыскательности и исполнительности беспримерная в московском управлении внимательность к подчиненным, участие сердца, чувства человечности в отношении к управляемым, стремление щадить их силы, ставить их в такое положение, в котором они с наименьшей затратой усилий могли бы принести наиболее пользы государству. Во время шведской войны в покоренном краю по Западной Двине русские рейтары и донские казаки принялись грабить и мучить обывателей, хотя те уже присягнули московскому царю. Нащокин, сидя тогда воеводой в Кукейносе, возмущался до глубины души таким разбойничьим способом ведения войны; у него сердце обливалось кровью от жалоб разоряемого населения. Он писал царю, что ему приходится посылать помощь и против неприятелей, и против своих грабителей. «Лучше бы я на себе раны видел, только бы невинные люди такой крови не терпели; лучше бы согласился я быть в заточении необратном, только бы не жить здесь и не видать над людьми таких злых бед». Царь Алексей всего более способен был оценить это качество в своем сотруднике. В грамоте 1658 г., возводя Нащокина в думные дворяне, царь хвалит его за то, «что он алчных кормит, жаждущих поит, нагих одевает, до ратных людей ласков, а ворам не спускает».

Таковы административные взгляды и приемы Нащокина. Он делал несколько попыток практического применения своих идей. Наблюдения над жизнью Западной Европы привели его к сознанию главного недостатка московского государственного управления, который заключался в том, что это управление направлено было единственно на эксплуатацию народного труда, а не на развитие производительных сил страны. Народнохозяйственные интересы приносились в жертву фискальным целям и ценились правительством лишь как вспомогательные средства казны. Из этого сознания вытекали вечные толки Нащокина о развитии промышленности и торговли в Московском государстве. Он едва ли не раньше других усвоил мысль, что народное хозяйство само по себе должно составлять один из главнейших предметов государственного управления. Нащокин был одним из первых политико-экономов на Руси. Но чтобы промышленный класс мог действовать производительнее, надо было освободить его от гнета приказной администрации. Управляя Псковом, Нащокин попытался применить здесь свой проект городского самоуправления, взятый «с примеру сторонних чужих земель», т. е. Западной Европы. Это единственный в своем роде случай в истории местного московского управления XVII в., не лишенный даже некоторого драматизма и ярко характеризующий как самого Нащокина, его виновника, так и порядки, среди которых ему приходилось действовать. Приехав в Псков в марте 1665 г., новый воевода застал в родном городе страшную неурядицу. Он увидел великую вражду между посадскими людьми: «лутчие», состоятельнейшие купцы, пользуясь своей силой в городском общественном управлении, обижали «середних и мелких людишек» в разверстке податей и в нарядах на казенные службы, вели городские дела «своим изволом», без ведома остального общества; те и другие разорялись от тяжб и приказной неправды; из-за немецкого рубежа в Псков и из Пскова за рубеж провозили товары беспошлинно; маломочные торговцы, не имея оборотного капитала, тайно брали у немцев деньги на подряд, скупали подешевле русские товары и как свои продавали, точнее, передавали их своим доверителям, довольствуясь ничтожным комиссионным заработком, «из малого прокормления»; этим они донельзя сбивали цены русских товаров, сильно подрывали настоящих капиталистов, должали неоплатно иноземцам, разорялись. Нащокин вскоре по приезде предложил псковскому посадскому обществу ряд мер, которые земские старосты Пскова, собравшись с лучшими людьми в земской избе (городской управе) «для общего всенародного совету», должны были обсудить со всяким усердием. Здесь при участии воеводы выработаны были «статьи о градском устроении», своего рода положение об общественном управлении города Пскова с пригородами в 17 статьях. Положение было одобрено в Москве и заслужило милостивую похвалу царя воеводе за службу и радение, а псковским земским старостам и всем посадским людям «за их добрый совет и за раденье во всяких добрых делех».

Важнейшие статьи положения касаются преобразования посадского общественного управления и суда и упорядочения внешней торговли, одного из самых деятельных нервов экономической жизни Псковского края. Посадское общество города Пскова выбирает из своей среды на три года 15 человек, из коих пятеро по очереди в продолжение года ведут городские дела в земской избе. В ведении этих «земских выборных людей» сосредоточиваются городское хозяйственное управление, надзор за питейной продажей, таможенным сбором и торговыми сношениями псковичей с иноземцами; они же и судят посадских людей в торговых и других делах; только важнейшие уголовные преступления, измена, разбой и душегубство, остаются подсудны воеводам. Так псковский воевода добровольно поступался значительной долей своей власти в пользу городского самоуправления. В особо важных городских делах очередная треть выборных совещается с остальными и даже призывает на совет лучших людей из посадского общества.

Нащокин видел главные недостатки русской торговли в том, что «русские люди в торговле слабы друг перед другом», неустойчивы, не привыкли действовать дружно и легко попадают в зависимость от иностранцев. Главные причины этой неустойчивости — недостаток капиталов, взаимное недоверие и отсутствие удобного кредита. На устранение этих недостатков и были направлены статьи псковского положения о торговле с иноземцами. Маломочные торговцы распределяются «по свойству и знакомству» между крупными капиталистами, которые наблюдают за их промыслами. Земская изба выдает им из городских сумм ссуды для покупки русских вывозных товаров. Для торговли с иноземцами учреждаются под Псковом две двухнедельные ярмарки с беспошлинным торгом, от 6 января и от 9 мая. К этим ярмаркам мелкие торговцы на полученную ссуду при поддержке капиталистов, к которым приписаны, скупают вывозные товары, записывают их в земской избе и передают своим принципалам; те уплачивают им покупную стоимость принятых товаров для новой закупки к следующей ярмарке и делают им «наддачу» к этой покупной цене «для прокормления», а продав иноземцам доверенный товар по установленным большим ценам, выдают своим клиентам причитающуюся им «полную прибыль», компанейский дивиденд. Такое устройство торгового класса должно было сосредоточить обороты внешней торговли в немногих крепких руках, которые были бы в состоянии держать на надлежащей высоте цены туземных товаров.

Такие своеобразные торговые товарищества рассчитаны были на возможность дружного сближения верхнего торгового слоя с посадской массой, значит, на умиротворение той общественной вражды, какую нашел Нащокин в Пскове. Расчет мог быть основан на обоюдных выгодах обеих сторон, патронов и клиентов: сильные капиталисты доставляли хорошую прибыль маломочным компанейщикам, а последние не портили цен сильным. Важно и то, что эти товарищества состояли при городской управе, которая становилась ссудным банком для маломочных и контролем для их патронов: посадское общество города Пскова при зависимости от него пригородов получало возможность через свой судебно-административный орган руководить внешней торговлей всего края. Но общественная рознь помешала успеху реформы. Маломочные посадские псковичи приняли новое положение, как царскую милость, но «прожиточные люди», богачи, городские воротилы, оказали ему противодействие и нашли себе поддержку в столице. Можно себе представить, как «ненавидимо» встречено было предприятие Нащокина московским боярским и приказным миром: здесь в нем усмотрели только дерзкое посягательство на исконные права и привычки воевод и дьяков в угоду тяглого посадского мужичья. Можно подивиться, как успел Нащокин в 8 месяцев воеводства не только обдумать идею и план сложной реформы, но и обладить суетливые подробности ее исполнения. Преемник Нащокина в Пскове кн. Хованский, чванный поборник боярских притязаний, «тараруй», как его прозвали в Москве, болтун и хвастун, которого «всяк дураком называл», по выражению царя Алексея, представил государю псковское дело Нащокина в таком свете, что царь отменил его, несмотря на свой отзыв о князе, уступая своей слабости — решать дела по последнему впечатлению.

Нащокин не любил сдаваться ни врагам, ни враждебным обстоятельствам. Он так верил в свою псковскую реформу, что впал в самообольщение при своем критическом уме, так хорошо выправленном на изучении чужих ошибок. В псковском городовом положении он выражает надежду, что, когда эти псковские «градские права в народе поставлены и устроены будут», на то смотря, жители и других городов будут надеяться, что и их пожалуют таким же устроением. Но в Москве решили прямо наоборот: в Пскове не подобает быть особому местному порядку, «такому уставу быть в одном Пскове не уметь». Однако в 1667 г., став начальником Посольского приказа, во вступлении к проведенному им тогда Новоторговому уставу Нащокин не отказал себе в удовольствии, хотя совершенно бесплодном, повторить свои псковские мысли о выдаче ссуд недостаточным торговцам из московской таможни и городовых земских изб, о том, чтобы маломочные торговые люди складывались с крупными капиталистами для поддержания высоких цен на русские вывозные товары и т. д. В этом уставе Нащокин сделал еще шаг вперед в своих планах устроения русской промышленности и торговли. Уже в 1665 г. псковские посадские люди ходатайствовали в Москве, чтобы их по всем делам ведали в одном приказе, а не волочиться бы им по разным московским учреждениям, терпя напрасные обиды и разорение. В Новоторговом уставе Нащокин провел мысль об особом приказе, который ведал бы купецких людей и служил бы им в пограничных городах обороной от других государств и во всех городах защитой и управой от воеводских притеснений. Этот Приказ купецких дел имел стать предшественником учрежденной Петром Великим Московской ратуши или Бурмистерской палаты, ведавшей все городское торгово-промышленное население государства.

Таковы преобразовательные планы и опыты Нащокина. Можно подивиться широте и новизне его замыслов, разнообразию его деятельности: это был плодовитый ум с прямым и простым взглядом на вещи. В какую бы сферу государственного управления ни попадал Нащокин, он подвергал суровой критике установившиеся в ней порядки и давал более или менее ясный план ее преобразования. Он сделал несколько военных опытов, заметил недостатки в военном устройстве и предложил проект его преобразования. Конную милицию городовых дворян он признавал совсем непригодной в боевом отношении и считал необходимым заменить ее обученным иноземному строю ополчением из пеших и конных «даточных людей», рекрутов. Очевидно, это мимоходом высказанная мысль о регулярной армии, комплектуемой рекрутскими наборами из всех сословий. Что бы ни задумывалось нового в Москве, заведение ли флота на Балтийском или Каспийском море, устройство заграничной почты, даже просто разведение красивых садов с выписными из-за границы деревьями и цветами, — при всяком новом деле стоял или предполагался непременно Ордин-Нащокин. Одно время по Москве ходили даже слухи, будто он занимается пересмотром русских законов, перестройкой всего государства и именно в духе децентрализации, в смысле ослабления столичной приказной опеки над местными управлениями, с которой Нащокин воевал всю свою жизнь. Можно пожалеть, что ему не удалось сделать всего, что он мог сделать; его неуступчивый и строптивый характер положил преждевременный конец его государственной деятельности. У Нащокина не было полного согласия с царем во взглядах на задачи внешней политики. Оставаясь вполне корректным дипломатом, виновник Андрусовского договора крепко стоял за точное его исполнение, т. е. за возможность возвращения Киева Польше, что царь считал нежелательным, даже прямо грешным делом. Это разногласие постепенно охлаждало государя к его любимцу. Назначенный в 1671 г. для новых переговоров с Польшей, в которых ему предстояло разрушать собственное дело, нарушать договор с поляками, скрепленный всего год тому назад его присягой, Нащокин отказался исполнить поручение, а в феврале 1672 г. игумен псковской Крыпецкой пустыни Тарасий постриг Афанасия в монахи под именем Антония. Он записал себе на память день своей отставки, 2 декабря 1671 г., когда царь при всех боярах его «милостиво отпустил и от всее мирские суеты свобод ил явно». Последние мирские заботы инока Антония были сосредоточены на устроенной им во Пскове богадельне. Он умер в 1680 г.

Ордин-Нащокин во многом предупредил Петра и первый высказал много идей, которые осуществил преобразователь. Это был смелый, самоуверенный бюрократ, знавший себе цену, но при этом заботливый и доброжелательный к управляемым, с деятельным и деловым умом; во всем и прежде всего он имел в виду государственный интерес, общее благо. Он не успокаивался на рутине, всюду зорко подмечал недостатки существующего порядка, верно соображал средства для их устранения, чутко угадывал задачи, стоявшие на очереди. Обладая сильным практическим смыслом, он не ставил далеких целей, слишком широких задач. Умея найтись в разнообразных сферах деятельности, он старается устроить всякое дело, пользуясь наличными средствами. Но твердя без умолку о недостатках действующего порядка, он не касался его оснований, думал поправлять его по частям. В его уме неясные преобразовательные порывы Алексеева времени впервые стали облекаться в отчетливые проекты и складываться в связный план реформы; но это не был радикальный план, требовавший общей ломки: Нащокин далеко не был безрасчетным новатором. Его преобразовательная программа сводилась к трем основным требованиям: к улучшению правительственных учреждений и служебной дисциплины, к выбору добросовестных и умелых управителей и к увеличению казенной прибыли, государственных доходов посредством подъема народного богатства путем развития промышленности и торговли. Я начал чтение замечанием о возможности появления у нас государственного человека в XVII в. Если вы вдумаетесь в превратности, в мысли, в чувства, во все перипетии описанной государственной деятельности далеко не рядового ума и характера, в борьбу Ордина-Нащокина с окружавшими его условиями, то поймете, почему такие счастливые случайности были у нас редки.

РТИЩЕВ И ОРДИН-НАЩОКИН. При всем несходстве характеров и деятельностей одна общая черта сближала Ртищева и Ордина-Нащокина: оба они были новые люди своего времени и делали каждый новое дело, один в политике, другой в нравственном быту. Этим они отличались от царя Алексея, который врос в древнерусскую старину всем своим разумом и сердцем и только развлекался новизной, украшая с ее помощью свою обстановку или улаживая свои политические отношения. Ртищев и Нащокин в самой этой старине умели найти новое, открыть еще не тронутые и не использованные ее средства и пустить их в оборот на общее благо. Западные образцы и научные знания они направляли не против отечественной старины, а на охрану ее жизненных основ от нее самой, от узкого и черствого ее понимания, воспитанного в народной массе дурным государственным и церковным руководительством, от рутины, которая их мертвила. Нащокин, дипломат, настойчиво и бранчиво проводил мысль, что внешние успехи, дипломатические и военные, непрочны, если не подготовляются и не поддерживаются усовершенствованием внутреннего устройства, что внешняя политика должна служить развитию производительных сил страны, но не истощать их, а богатый царедворец Ртищев пополнял мысль своего задорного друга, кротко внушая своим образом действий, что и экономические успехи малоценны, когда нет главных условий благоустроенного общежития, каковы построенные на справедливости отношения общественных классов, просвещенное религиозно-нравственное чувство, не затемняемое вымышленными обрядами и суевериями, и благотворительность, проявляющаяся не в одних случайных личных порывах, а устроенная в общественное учреждение. Одинокие воины в поле, Ртищев и Нащокин, однако, не вопияли в пустыне: оба еще держались крепко старозаветных форм и сочувствий, один основал монастырь, другой кончил монастырем; ноих идеи, полупонятые и полупризнанные современниками, добрались до другого времени и помогли понять старорусские извращения политической и религиозно-нравственной жизни.

Лекция LVIII

Кн. В. В. Голицын. Подготовка и программа реформы.

КН. В. В. ГОЛИЦЫН. Младшим из предшественников Петра был князь В. В. Голицын, и он уходил от действительности гораздо дальше старших. Еще молодой человек, он был уже видным лицом в правительственном кругу при царе Федоре и стал одним из самых влиятельных людей при царевне Софье, когда она по смерти старшего брата сделалась правительницей государства. Властолюбивая и образованная царевна не могла не заметить умного и образованного боярина, и кн. Голицын личной дружбой связал свою политическую карьеру с этой царевной. Голицын был горячий поклонник Запада, для которого он отрешился от многих заветных преданий русской старины. Подобно Нащокину, он бегло говорил по-латыни и по-польски. В его обширном московском доме, который иноземцы считали одним из великолепнейших в Европе, все было устроено на европейский лад: в больших залах простенки между окнами были заставлены большими зеркалами, по стенам висели картины, портреты русских и иноземных государей и немецкие географические карты в золоченых рамах; на потолках нарисована была планетная система; множество часов и термометр художественной работы довершали убранство комнат. У Голицына была значительная и разнообразная библиотека из рукописных и печатных книг на русском, польском и немецком языках: здесь между грамматиками польского и латинского языков стояли киевский летописец, немецкая геометрия, Алкоран в переводе с польского, четыре рукописи о строении комедий, рукопись Юрия Сербенина (Крижанича). Дом Голицына был местом встречи для образованных иностранцев, попадавших в Москву, и в гостеприимстве к ним хозяин шел дальше других московских любителей иноземного, принимал даже иезуитов, с которыми те не могли мириться. Разумеется, такой человек мог стоять только на стороне преобразовательного движения — и именно в латинском, западноевропейском, не лихудовском направлении. Один из преемников Ордина-Нащокина по управлению Посольским приказом, кн. Голицын развивал идеи своего предшественника. При его содействии состоялся в 1686 г. Московский договор о вечном мире с Польшей, по которому Московское государство приняло участие в коалиционной борьбе с Турцией в союзе с Польшей, Германской империей и Венецией и этим формально вступило в концерт европейских держав, за что Польша навсегда утверждала за Москвой Киев и другие московские приобретения, временно уступленные по Андрусовскому перемирию. И в вопросах внутренней политики кн. Голицын шел впереди прежних дельцов преобразовательного направления. Еще при царе Федоре он был председателем комиссии, которой поручено было составить план преобразования московского военного строя. Эта комиссия предложила ввести немецкий строй в русское войско и отменить местничество (закон 12 января 1682 г.). Голицын без умолку твердил боярам о необходимости учить своих детей, выхлопотал разрешение посылать их в польские школы, советовал приглашать польских гувернеров для их образования. Несомненно, широкие преобразовательные планы роились в его голове. Жаль, что мы знаем только их обрывки или неясные очерки, записанные иностранцем Невиллем, польским посланцем, приехавшим в Москву в 1689 г. незадолго до падения Софьи и Голицына. Невилль видался с князем, говорил с ним по-латыни о современных политических событиях, особенно об английской революции, мог от него кое-что слышать о положении дел в Москве и тщательно собирал о нем московские слухи и сведения. Голицына сильно занимал вопрос о московском войске, недостатки которого он хорошо изведал, не раз командуя полками. Он, по словам Невилля, хотел, чтобы дворянство ездило за границу и обучалось там военному искусству, ибо он думал заменить хорошими солдатами взятых в даточные и непригодных к делу крестьян, земли которых оставались без обработки на время войны, а взамен их бесполезной службы обложить крестьянство умеренной поголовной податью. Значит, даточные рекруты из холопов и тяглых людей, которыми пополняли дворянские полки, устранялись, и армия вопреки мысли Ордина-Нащокина сохраняла строго сословный дворянский состав с регулярным строем под командой обученных военному делу офицеров из дворян же. Военно-техническая реформа в мыслях Голицына соединялась с переворотом социально-экономическим. Преобразование государства Голицын думал начать освобождением крестьян, предоставив им обрабатываемые ими земли с выгодой для царя, т. е. казны, посредством ежегодной подати, что, по его расчету, увеличивало доход казны более чем наполовину. Иноземец кое-чего недослышал и не объяснил условий этой поземельной операции. Так как на дворянах оставалась обязательная и наследственная военная служба, то, по всей вероятности, насчет поземельного государственного оброка с крестьян предполагалось увеличить дворянские оклады денежного жалованья, которые должны были служить вознаграждением за потерянные помещиками доходы с крестьян и за отошедшие к ним земли. Таким образом, по плану Голицына операция выкупа крепостного труда и надельной земли крестьян совершалась посредством замены капитальной выкупной суммы непрерывным доходом служилых землевладельцев, получаемым от казны в виде возвышенного жалованья за службу. При этом не стесненный законом помещичий произвол в эксплуатации крепостного труда заменялся определенным поземельным казенным налогом. Подобные мысли о разрешении крепостного вопроса стали возвращаться в русские государственные умы не раньше как полтора века спустя после Голицына. Много другого слышал Невилль о планах этого вельможи, но, не передавая всего слышанного, иноземец ограничивается общим несколько идилличным отзывом: «Если бы я захотел написать все, что узнал об этом князе, я никогда бы не кончил; достаточно сказать, что он хотел населить пустыни, обогатить нищих, дикарей превратить в людей, трусов в храбрецов, пастушечьи шалаши в каменные палаты». Читая рассказы Невилля в его донесении о Московии, можно подивиться смелости преобразовательных замыслов «великого Голицына», как величает его автор. Эти замыслы, переданные иностранцем отрывочно без внутренней связи, показывают, однако, что в основании их лежал широкий и, по-видимому, довольно обдуманный план реформ, касавшийся не только административного и экономического порядка, но и сословного устройства государства и даже народного просвещения. Конечно, это были мечты, домашние разговоры с близкими людьми, а не законодательные проекты. Личные отношения кн. Голицына не дали ему возможности даже начать практическую разработку своих преобразовательных замыслов: связав свою судьбу с царевной Софьей, он пал вместе с нею и не принимал участия в преобразовательной деятельности Петра, хотя был ближайшим его предшественником и мог бы быть хорошим его сотрудником, если не лучшим. В законодательстве слабо отразился дух его планов: смягчены условия холопства за долги, отменены закапывание мужеубийц и смертная казнь за возмутительные слова. Усиление карательных мер против старообрядцев нельзя ставить целиком насчет правительства царевны Софьи: то было профессиональное занятие церковных властей, в котором государственному управлению приходилось обыкновенно служить лишь карательным орудием. К тому времени церковные гонения вырастили в старообрядческой среде изуверов, по слову которых тысячи совращенных жгли себя ради спасения своих душ, а церковные пастыри ради того же жгли проповедников самосожжения. Ничего не могло сделать и для крепостных крестьян правительство царевны, пристращавшей буйных стрельцов дворянами, пока не явилась возможность припугнуть дворян стрельцами и казаками. Однако несправедливо было бы отрицать участие идей Голицына в государственной жизни; только его надо искать не в новых законах, а в общем характере 7-летнего правления царевны. Свояк и шурин царя Петра, следовательно, противник Софьи, кн. Б. И. Куракин оставил в своих записках замечательный отзыв об этом правлении. «Правление царевны Софьи Алексеевны началось со всякою прилежностью и правосудием всем и ко удовольству народному, так что никогда такого мудрого правления в Российском государстве не было; и все государство пришло во время ее правления через семь лет в цвет великого богатства, также умножилась коммерция и всякие ремесла, и науки почали быть восставлять латинского и греческого языку... И торжествовала тогда довольность народная». Свидетельство Куракина о цвете великого богатства, по-видимому, подтверждается и известием Невилля, что в деревянной Москве, считавшей тогда в себе до полумиллиона жителей, в министерство Голицына построено было более трех тысяч каменных домов. Неосторожно было бы подумать, что сама Софья своим образом действий вынудила у противника такой хвалебный отзыв о своем правлении. Эта тучная и некрасивая полудевица с большой неуклюжей головой, с грубым лицом, широкой и короткой талией, в 25 лет казавшаяся 40-летней, властолюбию пожертвовала совестью, а темпераменту стыдом; но, достигнув власти путем постыдных интриг и кровавых преступлений, она как принцесса «великого ума и великий политик», по словам того же Куракина, нуждаясь в оправдании своего захвата, способна была внимать советам своего первого министра и «голанта», тоже человека «ума великого и любимого от всех». Он окружил себя сотрудниками, вполне ему преданными, все незнатными, но дельными людьми вроде Неплюева, Касогова, Змеева, Украинцева, с которыми и достиг отмеченных Куракиным правительственных успехов.

КН. ГОЛИЦЫН И ОРДИН-НАЩОКИН. Кн. Голицын был прямым продолжателем Ордина-Нащокина. Как человек другого поколения и воспитания, он шел дальше последнего в своих преобразовательных планах. Он не обладал ни умом Нащокина, ни его правительственными талантами и деловым навыком, но был книжно образованнее его, меньше его работал, но больше размышлял. Мысль Голицына, менее сдерживаемая опытом, была смелее, глубже проникала в существующий порядок, касаясь самых его оснований. Его мышление было освоено с общими вопросами о государстве, об его задачах, о строении и складе общества: недаром в его библиотеке находилась какая-то рукопись «о гражданском житии или о поправлении всех дел, яже належат обще народу». Он не довольствовался подобно Нащокину административными и экономическими реформами, а думал о распространении просвещения и веротерпимости, о свободе совести, о свободном въезде иноземцев в Россию, об улучшении социального строя и нравственного быта. Его планы шире, отважнее проектов Нащокина, но зато идилличнее их. Представители двух смежных поколений, оба они были родоначальниками двух типов государственных людей, выступающих у нас в XVIII в. Все эти люди были либо нащокинского, либо голицынского пошиба: Нащокин — родоначальник практических дельцов Петрова времени; в Голицыне заметны черты либерального и несколько мечтательного екатерининского вельможи.

Я окончил обзор подготовки реформы Петра; позвольте мне свести итоги сказанного.

ПОДГОТОВКА И ПРОГРАММА РЕФОРМЫ. Мы видели, с какими колебаниями шла подготовка. Русские люди XVII в. делали шаг вперед и потом останавливались, чтобы подумать, что они сделали, не слишком ли далеко шагнули. Судорожное движение вперед и раздумье с пугливой оглядкой назад — так можно обозначить культурную походку русского общества в XVII в. Обдумывая каждый свой шаг, они прошли меньше, чем сами думали. Мысль о реформе вызвана была в них потребностями народной обороны и государственной казны. Эти потребности требовали обширных преобразований в государственном устройстве и хозяйственном быту, в организации народного труда. В том и другом деле люди XVII в. ограничились робкими попытками и нерешительными заимствованиями у Запада. Но среди этих попыток и заимствований они много спорили, бранились и в этих спорах кое о чем подумали. Их военные и хозяйственные нужды столкнулись с их заветными верованиями и закоренелыми привычками, с их вековыми предрассудками. Оказалось, что им нужно больше, чем они могут и хотят, чем подготовлены сделать, что для обеспечения своего политического и экономического существования им необходимо переделать свои понятия и чувства, все свое миросозерцание. Так они очутились в неловком положении людей, отставших от собственных потребностей. Им понадобилось техническое знание, военное и промышленное, а они не только не имели его, но и были дотоле убеждены, что оно ненужно и даже греховно, потому что не ведет к душевному спасению. Каких же успехов достигли они в этой двойной борьбе со своими нуждами и с самими собой, с своими собственными пред убеждениями?

Для удовлетворения своих материальных нужд они в государственном порядке произвели не особенно много удачных перемен. Они поназывали несколько тысяч иноземцев, офицеров, солдат и мастеров, с их помощью кое-как поставили значительную часть своей рати на регулярную ногу и то плохую, без надлежащих приспособлений, и построили несколько фабрик и оружейных заводов, а с помощью этой подправленной рати и этих заводов после больших хлопот и усилий с трудом вернули две потерянные области. Смоленскую и Северскую, и едва удержали в своих руках половину добровольно отдавшейся им Малороссии. Вот и все существенные плоды их 70-летних жертв и усилий! Государственного порядка они не улучшили, напротив, сделали его тяжелее прежнего, отказавшись от земского самоуправления, обособлением сословий усилив общественную рознь и пожертвовав свободой крестьянского труда. Зато в борьбе с самими собой, со своими привычками и предубеждениями они одержали несколько важных побед, облегчивших эту борьбу дальнейшим поколениям. Это была их бесспорная заслуга в деле подготовки реформы. Они подготовляли не столько самую реформу, сколько себя самих, свои умы и совести к этой реформе, а это менее видная, но не менее трудная и необходимая работа. Попытаюсь обозначить в коротком перечне эти их умственные и нравственные завоевания.

Во-первых, они сознались, что многого не знали из того, что нужно знать. Это была самая трудная победа их над собой, над своим самолюбием и своим прошедшим. Древнерусская мысль усиленно работала над вопросами нравственно-религиозного порядка, над дисциплиной совести и воли, над покорением ума в послушание вере, над тем, что считалось спасением души. Но она пренебрегала условиями земного существования, видя в нем законное царство судьбы и греха, и потому с бессильною покорностью отдавала его на произвол грубого инстинкта. Она сомневалась, как это можно внести и стоит ли вносить добро в земной мир, который по писанию во зле лежит, следовательно, и обречен во зле лежать, и была убеждена, что наличный житейский порядок так же мало зависит от человеческих усилий, так же неизменен, как и порядок мировой. Вот эту веру в роковую неизменность житейского порядка и начало колебать двустороннее влияние, шедшее извнутри и извне. Внутреннее влияние исходило из потрясений, испытанных государством в XVII в. Смутное время впервые и больно ударило по сонным русским умам, заставило способных мыслить людей раскрыть глаза на окружающее, взглянуть прямым и ясным взглядом на свою жизнь. У писателей того времени, у келаря А. Палицына, у дьяка И. Тимофеева, у кн. И. Хворостинина ярко просвечивает то, что можно назвать исторической мыслью, наклонность вникнуть в условия русской жизни, в самые основы сложившихся общественных отношений, чтобы здесь найти причины пережитых бедствий. И после Смуты до конца века все увеличивавшиеся государственные тягости поддерживали эту наклонность, питая недовольство, прорывавшееся в ряде мятежей. На земских соборах и в особых совещаниях с правительством выборные люди, указывая на всяческие непорядки, обнаруживали вдумчивое понимание печальной действительности в предлагаемых средствах ее исправления. Очевидно, мысль тронулась и пыталась повлечь за собою застоявшуюся жизнь, не видя в ней более свыше установленного неприкосновенного порядка. С другой стороны, западное влияние приносило к нам понятия, направлявшие мысль на условия и удобства именно земного общежития и ставившие его усовершенствование самостоятельной и важной задачей государства и общества. Но для этого нужны были знания, каких не имела и которыми пренебрегала древняя Русь, особенно изучение природы и того, чем она может служить потребностям человека: отсюда усиленный интерес русского общества XVII в. к космографическим и другим подобным сочинениям. Само правительство поддерживало этот интерес, начиная подумывать о разработке нетронутых богатств страны, разыскивая всякие минералы, для чего требовалось то же знание. Новое веяние захватывало даже таких слабых людей, как царь Федор, слывший за великого любителя всяких наук, особенно математических, и, по свидетельству Сильвестра Медведева, заботившийся не только о богословском, но и о техническом образовании: он собирал в свои царские мастерские «художников всякого мастерства и рукоделия», платил им хорошее жалованье и сам прилежно следил за их работами. Мысль о необходимости такого знания с конца XVII в. становится господствующей идеей передовых людей нашего общества, жалобы на его отсутствие в России — общим местом в изображении ее состояния. Не подумайте, что это сознание или эта жалоба тотчас повели к усвоению понадобившегося знания, что это знание, став очередным вопросом, скоро превратилось в насущную потребность. Далеко нет: у нас необыкновенно долго и осторожно собирались приступить к решению этого вопроса; во весь XVIII в. и большую часть XIX в. размышляли и спорили о том, какое знание пригодно нам и какое опасно. Но пробудившаяся потребность ума скоро изменила отношение к существующему житейскому порядку, Как скоро освоились с мыслью, что помощью знания можно устроить жизнь лучше, чем она идет, тотчас стала падать уверенность в неизменности житейского порядка и возникло желание устроиться так, чтобы жилось лучше; возникло это желание прежде, чем успели узнать, как это устроить. В знание уверовали прежде, чем успели овладеть им. Тогда принялись пересматривать все углы существующего порядка и, как в доме, давно не ремонтированном, всюду находили запущенность, ветхость, сор, недосмотры. Стороны жизни, казавшиеся прежде наиболее крепкими, перестали возбуждать доверие к своей прочности. До сих пор считали себя сильными верой, которая без грамматики и риторики способна постигать разум христов, а восточный иерарх Паисий Лигарид указывал на необходимость школьного образования для борьбы с расколом, и русский патриарх Иоаким, вторя ему, в направленном против раскола сочинении писал, что многие и из благочестивых людей уклонились в раскол по скудости ума, по недостатку образования. Так ум, образование были признаны опорами благочестия. Переводчик Посольского приказа Фирсов в 1683 г. перевел Псалтырь. И этот чиновничек министерства иностранных дел признает необходимым обновить церковный порядок помощью знания. «Наш российский народ, — пишет он, — грубый и неученый; не только простые, но и духовного чина люди истинные ведомости и разума и св. писания не ищут, ученых людей поносят и еретиками называют».

В пробуждении этой простодушной веры в науку и этой доверчивой надежды с ее помощью все исправить, по моему мнению, и заключался главный нравственный успех в деле подготовки реформы Петра Великого. Этой верой и надеждой руководился в своей деятельности и преобразователь. Та же вера поддерживала нас и после преобразователя всякий раз, когда мы, изнемогая в погоне за успехами Западной Европы, готовы были упасть с мыслью, что мы не рождены для цивилизации, и с ожесточением бросались в самоуничижение.

Но эти нравственные приобретения достались людям XVII в. не даром, внесли новый разлад в общество. До той поры русское общество жило влияниями туземного происхождения, условиями своей собственной жизни и указаниями природы своей страны. Когда на это общество повеяла иноземная культура, богатая опытами и знаниями, она, встретившись с доморощенными порядками, вступила с ними в борьбу, волнуя русских людей, путая их понятия и привычки, осложняя их жизнь, сообщая ей усиленное и неровное движение. Производя в умах брожение притоком новых понятий и интересов, иноземное влияние уже в XVII в. вызвало явление, которое еще более запутывало русскую жизнь. До тех пор русское общество отличалось однородностью, цельностью своего нравственно-религиозного состава. При всем различии общественных положений древнерусские люди по своему духовному облику были очень похожи друг на друга, утоляли свои духовные потребности из одних и тех же источников. Боярин и холоп, грамотей и безграмотный запоминали неодинаковое количество священных текстов, молитв, церковных песнопений и мирских бесовских песен, сказок, старинных преданий, неодинаково ясно понимали вещи, неодинаково строго заучивали свой житейский катехизис. Но они твердили один и тот же катехизис, в положенное время одинаково легкомысленно грешили и с одинаковым страхом божиим приступали к покаянию и причащению до ближайшего разрешения «на вся». Такие однообразные изгибы автоматической совести помогали древнерусским людям хорошо понимать друг друга, составлять однородную нравственную массу, устанавливали между ними некоторое духовное согласие вопреки социальной розни и делали сменяющиеся поколения периодическим повторением раз установившегося типа. Как в царских палатах и боярских хоромах затейливой резьбой и позолотой прикрывался простенький архитектурный план крестьянской деревянной избы, так и в вычурном изложении русского книжника XVI — XVII вв. проглядывает непритязательное наследственное духовное содержание «сельского невегласа, проста умом, простейша же разумом». Западное влияние разрушило эту нравственную цельность древнерусского общества. Оно не проникало в народ глубоко, но в верхних его классах, по самому положению своему наиболее открытых для внешних веяний, оно постепенно приобретало господство. Как трескается стекло, неравномерно нагреваемое в разных своих частях, так и русское общество, неодинаково проникаясь западным влиянием во всех своих слоях, раскололось. Раскол, происшедший в русской церкви XVII в., был церковным отражением этого нравственного раздвоения русского общества под действием западной культуры. Тогда стали у нас друг против друга два миросозерцания, два враждебных порядка понятий и чувств. Русское общество разделилось на два лагеря, на почитателей родной старины и приверженцев новизны, т. е. иноземного, западного. Руководящие классы общества, оставшиеся в ограде православной церкви, стали проникаться равнодушием к родной старине, во имя которой ратовал раскол, и тем легче отдавались иноземному влиянию. Старообрядцы, выкинутые за церковную ограду, стали тем упорнее ненавидеть привозные новшества, приписывая им порчу древнеправославной русской церкви. Это равнодушие одних и эта ненависть других вошли в духовный состав русского общества как новые пружины, осложнившие общественное движение, тянувшие людей в разные стороны.

Особенно счастливым условием для успеха преобразовательных стремлений надобно признать деятельное участие отдельных лиц в их распространении. То были последние и лучшие люди древней Руси, положившие свой отпечаток на стремления, которые они впервые проводили или только поддерживали. Царь Алексей Михайлович пробудил общее и смутное влечение к новизне и усовершенствованию, не порывая с родной стариной. Благодушно благословляя преобразовательные начинания, он приручал к ним пугливую русскую мысль, самым своим благодушием заставляя верить в их нравственную безопасность и не терять веры в свои силы. Боярин Ордин-Нащокин не отличался ни таким благодушием, ни набожной привязанностью к родной старине и своим неугомонным ворчанием на все русское мог нагнать тоску и уныние, заставить опустить руки. Но его честная энергия невольно увлекала, а его светлый ум сообщал смутным преобразовательным порывам и помыслам вид таких простых, отчетливых и убедительных планов, в разумность и исполнимость которых хотелось верить, польза которых была всем очевидна. Из его указаний, предположений и опытов впервые стала складываться цельная преобразовательная программа, не широкая, но довольно отчетливая программа реформы административной и народнохозяйственной. Другие менее видные дельцы пополняли эту программу, внося в нее новые мотивы или распространяя ее на другие сферы государственной и народной жизни, и таким образом подвигали дело реформы. Ртищев пытался внести нравственный мотив в государственное управление и возбудил вопрос об устройстве общественной благотворительности. Кн. Голицын мечтательными толками о необходимости разносторонних преобразований будил дремавшую мысль правящего класса, признававшего существующий порядок вполне удовлетворительным. Этим я заканчиваю обзор явлений XVII в. Он весь был эпохой, подготовлявшей преобразования Петра Великого. Мы изучили дела и видели ряд людей, воспитанных новыми веяниями XVII в. Но это были лишь наиболее выдававшиеся люди преобразовательного направления, за которыми стояли другие, менее крупные: бояре Б. И. Морозов, Н. И. Романов, А. С. Матвеев, целая фаланга киевских ученых и в стороне — пришлец и изгнанник Юрий Крижанич. Каждый из этих дельцов, стоявших в первом и втором ряду, проводил какую-нибудь преобразовательную тенденцию, развивал какую-нибудь новую мысль, иногда целый ряд новых мыслей. Судя по ним, можно подивиться обилию преобразовательных идей, накопившихся в возбужденных умах того мятежного века. Эти идеи развивались наскоро, без взаимной связи, без общего плана, но, сопоставив их одни с другими, видим, что они складываются сами собой в довольно стройную преобразовательную программу, в которой вопросы внешней политики сцеплялись с вопросами военными, финансовыми, экономическими, социальными, образовательными. Вот важнейшие части этой программы: 1) мир и даже союз с Польшей; 2) борьба со Швецией за восточный балтийский берег, с Турцией и Крымом за южную Россию; 3) завершение переустройства войска в регулярную армию; 4) замена старой сложной системы прямых налогов двумя податями, подушной и поземельной; 5) развитие внешней торговли и внутренней обрабатывающей промышленности; 6) введение городского самоуправления с целью подъема производительности и благосостояния торгово-промышленного класса; 7) освобождение крепостных крестьян с землей; 8) заведение школ не только общеобразовательных с церковным характером, но и технических, приспособленных к нуждам государства, — и все это по иноземным образцам и даже с помощью иноземных руководителей. Легко заметить, что совокупность этих преобразовательных задач есть не что иное, как преобразовательная программа Петра: эта программа была вся готова еще до начала деятельности преобразователя. В том и состоит значение московских государственных людей XVII в.: они не только создали атмосферу, в которой вырос и которой дышал преобразователь, но и начертали программу его деятельности, в некоторых отношениях шедшую даже дальше того, что он сделал.

Лекция LIX

Жизнь Петра Великого до начала Северной войны. — Младенчество. — Придворный учитель. — Учение. — События 1682 г. — Петр в Преображенском. — Потешные. — Вторичная школа. — Нравственный рост Петра. — Правление царицы Натальи. — Компания Петра. — Значение потех. Поездка за границу. — Возвращение.

МЛАДЕНЧЕСТВО. Петр родился в Москве, в Кремле, 30 мая 1672 г. Он был четырнадцатое дитя многосемейного царя Алексея и первый ребенок от его второго брака — с Натальей Кирилловной Нарышкиной. Царица Наталья была взята из семьи западника А. С. Матвеева, дом которого был убран по-европейски, и могла принести во дворец вкусы, усвоенные в доме воспитателя; притом и до нее заморские новизны проникали уже на царицыну половину, в детские комнаты кремлевского дворца. Как только Петр стал помнить себя, он был окружен в своей детской иноземными вещами; все, во что он играл, напоминало ему немца. Некоторые из этих заморских игрушек особенно обращают на себя наше внимание: двухлетнего Петра забавляли музыкальными ящиками, «цимбальцами» и «большими цимбалами» немецкой работы; в его комнате стоял даже какой-то «клевикорд» с медными зелеными струнами. Все это живо напоминает нам придворное общество царя Алексея, столь падкое на иноземные художественные вещи. С летами детская Петра наполняется предметами военного дела. В ней появляется целый арсенал игрушечного оружия, и в некоторых мелочах этого детского арсенала отразились тревожные заботы взрослых людей того времени. Так, в детской Петра довольно полно представлена была московская артиллерия, встречаем много деревянных пищалей и пушек с лошадками.

На четвертом году Петр лишился отца. При царе Федоре, сыне Милославской, положение матери Петра с ее родственниками и друзьями стало очень затруднительно. Другие люди всплыли наверх, овладели делами. Царь Алексей был женат два раза, следовательно, оставил после себя две клики родственников и свойственников, которые насмерть злобствовали одна против другой, ничем не брезгуя в ожесточенной вражде. Милославские осилили Нарышкиных и самого сильного человека их стороны, Матвеева, не замедлили убрать подальше на север, в Пустозерск. Молодая царица-вдова отступила на задний план, стала в тени.

ПРИДВОРНЫЙ УЧИТЕЛЬ. Не раз можно слышать мнение, будто Петр был воспитан не по-старому, иначе и заботливее, чем воспитывались его отец и старшие братья. В ответ на это мнение люди первой половины XVIII в., еще по свежему преданию рассказывая о том, как Петра учили грамоте, дают понять, что по крайней мере до десяти лет Петр рос и воспитывался, пожалуй, даже более по-старому, чем его старшие братья, чем даже его отец. Рассказ записан неким Крекшиным, младшим современником Петра, лет 30 трудолюбиво, но довольно неразборчиво собиравшим всякие известия, бумаги, слухи и предания о благоговейно чтимом им преобразователе. Рассказ Крекшина любопытен если не как документально достоверный факт, то как нравоописательная картинка. По старорусскому обычаю Петра начали учить с пяти лет. Старший брат и крестный отец Петра царь Федор не раз говаривал куме-мачехе, царице Наталье: «Пора, государыня, учить крестника». Царица просила кума найти учителя кроткого, смиренного, божественное писание ведущего. Как нарочно, выбор учителя решен был человеком, от которого слишком пахло благочестивой стариной, боярином Федором Прокофьевичем Соковниным. Дом Соковниных был убежищем староверья: они придерживались раскола. Две родные сестры Соковнина — Феодосья Морозова и княгиня Авдотья Урусова еще при царе Алексее запечатлели мученичеством свое древнее благочестие: царь подверг их суровому заключению в земляной Боровской тюрьме за упрямую привязанность к старой вере и к протопопу Аввакуму. Другой брат этих боярынь — Алексей впоследствии сложил голову на плахе за участие в заговоре против Петра во имя благочестивой старины. Федор Соковнин и указал царю на мужа кроткого и смиренного, всяких добродетелей исполненного, в грамоте и писании искусного: то был Никита Моисеев сын Зотов, подьячий из приказа Большого Прихода (ведомства неокладных сборов). Рассказ о том, как Зотов введен был в должность придворного учителя, дышит такой древнерусской простотой, что не оставляет сомнения в характере зотовской педагогики. Соковнин привез Зотова к царю и, оставив в передней, отправился с докладом. Вскоре из комнат царя вышел дворянин и спросил: «Кто здесь Никита Зотов?» Будущий придворный учитель так оробел, что в беспамятстве не мог тронуться с места, и дворянин должен был взять его за руку. Зотов просил повременить немного, чтобы дать ему прийти в себя. Отстоявшись, он перекрестился и пошел к царю, который пожаловал его к руке и проэкзаменовал в присутствии Симеона Полоцкого. Ученый воспитатель царя одобрил чтение и письмо Зотова; тогда Соковнин повез аттестованного учителя к царице-вдове. Та приняла его, держа Петра за руку, и сказала: «Знаю, что ты доброй жизни и в божественном писании искусен; вручаю тебе моего единственного сына». Зотов залился слезами и, дрожа от страха, повалился к ногам царицы со словами: «Недостоин я, матушка-государыня, принять такое сокровище». Царица пожаловала его к руке и велела на следующее утро начать учение. На открытие курса пришли царь и патриарх, отслужили молебен с водосвятием, окропили святой водой нового спудея и, благословив, посадили за азбуку. Зотов поклонился своему ученику в землю и начал курс своего учения, при чем тут же получил и гонорар: патриарх дал ему сто рублей (с лишком тысячу рублей на наши деньги), государь пожаловал ему двор, произвел во дворяне, а царица-мать прислала две пары богатого верхнего и исподнего платья и «весь убор», в который по уходе государя и патриарха Зотов тут же и перерядился. Крекшин отметил и день, когда началось обучение Петра, — 12 марта 1677 г., следовательно, Петру не исполнилось и пяти лет. Выслушав этот рассказ, и не говорите, что Зотов мог посвятить своего ученика в новую науку, обучить его каким-нибудь «еллинским и латинским борзостям».

УЧЕНИЕ. По словам Котошихина, для обучения царевичей выбирали из приказных подьячих — «учительных людей тихих и небражников». Что Зотов был учительный человек, тихий, за это ручается только что приведенный рассказ; но, говорят, он не вполне удовлетворял второму требованию, любил выпить. Впоследствии Петр назначил его князем-папой, президентом шутовской коллегии пьянства. Историки Петра иногда винят Зотова в том, что он не оказал воспитательного, развивающего влияния на своего ученика. Но ведь Зотова позвали во дворец не воспитывать, а просто учить грамоте, и он, может быть, передал своему ученику курс древнерусской грамотной выучки если не лучше, то и не хуже многих предшествовавших ему придворных учителей, грамотеев. Он начал, разумеется, со «словесного учения», т. е. прошел с Петром азбуку, часослов, псалтырь, даже евангелие и апостол; все пройденное по древнерусскому педагогическому правилу взято было назубок. Впоследствии Петр свободно держался на клиросе, читал и пел своим негустым баритоном не хуже любого дьячка; говорили даже, что он мог прочесть наизусть евангелие и апостол. Так учился царь Алексей; так начинали учение и его старшие сыновья. Но простым обучением грамотному мастерству не ограничилось преподавание Зотова. Очевидно, новые веяния коснулись и этого импровизированного педагога из приказа Большого Прихода. Подобно воспитателю царя Алексея Морозову, Зотов применял прием наглядного обучения. Царевич учился охотно и бойко. На досуге он любил слушать разные рассказы и рассматривать книжки с «кунштами», картинками. Зотов сказал об этом царице, и та велела ему выдать «исторические книги», рукописи с рисунками из дворцовой библиотеки, и заказала живописного дела мастерам в Оружейной палате несколько новых иллюстраций. Так составилась у Петра коллекция «потешных тетрадей», в которых изображены были золотом и красками города, здания, корабли, солдаты, оружие, сражения и «истории лицевыя с прописьми», иллюстрированные повести и сказки с текстами. Все эти тетради, писанные самым лучшим мастерством, Зотов разложил в комнатах царевича. Заметив, когда Петр начинал утомляться книжным чтением, Зотов брал у него из рук книгу и показывал ему эти картинки, сопровождая обзор их пояснениями. При этом он, как пишет Крекшин, касался и русской старины, рассказывал царевичу про дела его отца, про царя Ивана Грозного, восходил и к более отдаленным временам, Димитрия Донского, Александра Невского и даже до самого Владимира. Впоследствии Петр очень мало имел досуга заниматься русской историей, но не терял интереса к ней, придавал ей важное значение для народного образования и много хлопотал о составлении популярного учебника по этому предмету. Кто знает? Быть может, во всем этом сказывалась память об уроках Зотова. И на том подьячему спасибо!

СОБЫТИЯ 1682 г. Едва минуло Петру десять лет, как начальное обучение его прекратилось, точнее, прервалось. Царь Федор умер 27 апреля 1682 г. За смертью его последовали известные бурные события: провозглашение Петра царем мимо старшего брата Ивана, интриги царевны Софьи и Милославских, вызвавшие страшный стрелецкий мятеж в мае того года, избиение бояр, потом установление двоевластия и провозглашение Софьи правительницей государства, наконец, шумное раскольничье движение с буйными выходками старообрядцев 5 июля в Грановитой палате. Петр, бывший очевидцем кровавых сцен стрелецкого мятежа, вызвал удивление твердостью, какую сохранил при этом: стоя на Красном крыльце подле матери, он, говорят, не изменился в лице, когда стрельцы подхватывали на копья Матвеева и других его сторонников. Но майские ужасы 1682 г. неизгладимо врезались в его памяти. Он понял в них больше, чем можно было предполагать по его возрасту; через год 11-летний Петр по развитости показался иноземному послу 16-летним юношей. Старая Русь тут встала и вскрылась перед Петром со всей своей многовековой работой и ее плодами. Когда огражденный грозой палача и застенка кремлевский дворец превратился в большой сарай и по нему бегали и шарили одурелые стрельцы, отыскивая Нарышкиных, а потом буйствовали по всей Москве, пропивая добычу, взятую из богатых боярских и купеческих домов, то духовенство молчало, творя волю мятежников, благословляя двоевластие, бояре и дворяне попрятались, и только холопы боярские вступились за попранный порядок. Напрасно стрельцы заманивали их обещанием свободы, громили Холопий приказ, рвали и разбрасывали по площади кабалы и другие крепости. Холопы унимали мятежников, грозя им: «Лежать вашим головам на площади; до чего вы добунтуетесь? Русская земля велика, вам с ней не совладать». Холопы, которых в боярской столице было вдвое больше стрельцов, ждали только знака от своих господ на усмирение мятежников и не дождались. От общественных сил, считавшихся опорами государственного порядка, Петр отвернулся прежде, чем мог сообразить, как обойтись без них и чем их заменить. С тех пор московский Кремль ему опротивел и был осужден на участь заброшенной барской усадьбы со своими древностями, запутанными дворцовыми хоромами и доживавшими в них свой век царевнами, тетками и сестрами, двумя Михайловными и семью Алексеевными и с сотнями их певчих, крестовых дьяков и «всяких верховых чинов»

ПЕТР В ПРЕОБРАЖЕНСКОМ. События 1682 г. окончательно выбили царицу-вдову из московского Кремля и заставили ее уединиться в Преображенском, любимом подмосковном селе царя Алексея. Этому селу суждено было стать временной царской резиденцией, станционным двором на пути к Петербургу. Здесь царица с сыном, удаленная от всякого участия в управлении, по выражению современника князя Б. И. Куракина, «жила тем, что давано было от рук царевны Софии», нуждалась и принуждена была принимать тайком денежную помощь от патриарха Троицкого монастыря и ростовского митрополита. Петр, опальный царь, выгнанный сестриным заговором из родного дворца, рос в Преображенском на просторе. Силой обстоятельств он слишком рано предоставлен был самому себе, с десяти лет перешел из учебной комнаты прямо на задворки. Легко можно себе представить, как мало занимательного было для мальчика в комнатах матери: он видел вокруг себя печальные лица, отставных придворных, слышал все одни и те же горькие или озлобленные речи о неправде и злобе людской, про падчерицу и ее злых советчиков. Скука, какую должен был испытывать здесь живой мальчик, надо думать, и выжила его из комнат матери на дворы и в рощи села Преображенского. С 1683 г., никем не руководимый, он начал здесь продолжительную игру, какую сам себе устроил и которая стала для него школой самообразования, а играл он в то, во что играют все наблюдательные дети в мире, в то, о чем думают и говорят взрослые. Современники приписывали природной склонности пробудившееся еще в младенчестве увлечение Петра военным делом. Темперамент подогревал эту охоту и превратил ее в страсть, толки окружающих о войсках иноземного строя, может быть, и рассказы Зотова об отцовых войнах дали с летами юношескому спорту определенную цель, а острые впечатления мятежного 1682 г. вмешали в дело чувство личного самосохранения и мести за обиды. Стрельцы дали незаконную власть царевне Софье: надо завести своего солдата, чтобы оборониться от своевольной сестры. По сохранившимся дворцовым записям можно следить за занятиями Петра, если не за каждым шагом его в эти годы. Здесь видим, как игра с летами разрастается и осложняется, принимая все новые формы и вбирая в себя разнообразные отрасли военного дела. Из кремлевской Оружейной палаты к Петру в Преображенское таскают разные вещи, преимущественно оружие, из его комнат выносят на починку то сломанную пищаль, то прорванный барабан. Вместе с образом спасителя Петр берет из Кремля и столовые часы с арабом, и карабинец винтовой немецкий, то и дело требует свинца, пороха, полковых знамен, бердышей, пистолей; дворцовый кремлевский арсенал постепенно переносился в комнаты Преображенского дворца. При этом Петр ведет чрезвычайно непоседный образ жизни, вечно в походе: то он в селе Воробьеве, то в Коломенском, то у Троицы, то у Саввы Сторожевского, рыщет по монастырям и дворцовым подмосковным селам, и в этих походах за ним всюду возят иногда на нескольких подводах его оружейную казну. Следя за Петром в эти годы, видим, с кем он водится, кем окружен, во что играет; не видим только, садился ли он за книгу, продолжались ли его учебные занятия. В 1688 г. Петр забирает из Оружейной палаты вместе с калмыцким седлом «глебос большой». Зачем понадобился этот глобус — неизвестно; только, должно быть, он был предметом довольно усиленных занятий не совсем научного характера, так как вскоре его выдали для починки часовому мастеру. Затем вместе с потешной обезьяной высылают ему какую-то «книгу огнестрельную».

ПОТЕШНЫЕ. Таская нужные для потехи вещи из кремлевских кладовых, Петр набирал около себя толпу товарищей своих потех. У него был под руками обильный материал для этого набора. По заведенному обычаю, когда московскому царевичу исполнялось пять лет, к нему из придворной знати назначали в слуги, в стольники и спальники породистых сверстников, которые становились его «комнатными людьми». Прежние цари жили широким и людным хозяйством. Для любимой соколиной потехи царя Алексея на царских дворах содержали больше 3 тысяч соколов, кречетов и других охотничьих птиц, а для их ловли и корма больше 100 тысяч голубиных гнезд; для ловли, выучки и содержания тех птиц в «сокольничьем пути», т. е. ведомстве, служило больше 200 человек сокольников и кречетников. В конюшенном ведомстве числилось свыше 40 тысяч лошадей, к которым приставлено было чиновных, людей, столповых приказчиков, конюхов стремянных, задворных, стряпчих, стадных и разных ремесленников больше 600 человек. Это были большею частью все люди породою «честные», не простые, были пожалованы денежным жалованьем и платьем погодно и поместьями и вотчинами, «пили и ели царское». Со смерти царя Алексея в этих ведомствах осталось мало дела или не стало никакого: больным царю Федору и царевичу Ивану было трудно выезжать из дворца часто, а царевнам некуда и непристойно; Петр терпеть не мог соколиной охоты и любил бегать пешком или ездить запросто, на чем ни попало. Этому праздному придворному и дворцовому люду Петр и задал более серьезную работу. Он начал верстать в свою службу молодежь из своих спальников и дворовых конюхов, а потом сокольников и кречетников, образовав из них две роты, которые прибором охотников из дворян и других чинов, даже из боярских холопов, развились в два батальона, человек по 300 в каждом. Они и получили название потешных. Не думайте, что это были игрушечные, шуточные солдаты. Играл в солдаты царь, а товарищи его игр служили и за свою потешную службу получали жалованье, как настоящие служилые люди. Звание потешного стало особым чином. «Пожалован я, — читаем в одной челобитной, — в ваш великих государей чин, в потешные конюхи». Набор потешных производился официальным, канцелярским порядком: так, в 1686 г. Конюшенному приказу предписано было выслать к Петру в Преображенское 7 придворных конюхов для записи в потешные пушкари. В числе этих потешных рано является и Александр Данилович Меншиков, сын придворного конюха, «породы самой низкой, ниже шляхетства», по замечанию князя Б. Куракина. Впрочем, потом в потешные стала поступать и знатная молодежь: так, в 1687 г. с толпой конюхов поступили И. И. Бутурлин и князь М. М. Голицын, будущий фельдмаршал, который за малолетством записался в «барабанную науку», как говорит дворцовая запись. С этими потешными Петр и поднял в Преображенском неугомонную возню, построил потешный двор, потешную съезжую избу для управления командой, потешную конюшню, забрал из Конюшенного приказа упряжь под свою артиллерию. Словом, игра обратилась в целое учреждение с особым штатом, бюджетом, с «потешной казной». Играя в солдаты, Петр хотел сам быть настоящим солдатом и такими же сделать участников своих игр, одел их в темно-зеленый мундир, дал полное солдатское вооружение, назначил штаб-офицеров, обер-офицеров и унтер-офицеров из своих комнатных людей, все «изящных фамилий», и в рощах Преображенского чуть не ежедневно подвергал команду строгой солдатской выучке, причем сам проходил все солдатские чины, начиная с барабанщика. Чтобы приучить солдат к осаде и штурму крепостей, на реке Яузе построена была «регулярным порядком потешная фортеция», городок Плесбурх, который осаждали с мортирами и со всеми приемами осадного искусства. Во всех этих воинских экзерцициях, требовавших технического знания, Петр едва ли мог обойтись одними доморощенными сведениями. По соседству с Преображенским давно уже возник заманчивый и своеобразный мирок, на который искоса посматривали из Кремля руководители Московского государства: то была Немецкая слобода. При царе Алексее она особенно населилась военным людом: тогда вызваны были из-за границы для командования русскими полками иноземного строя пара генералов, до сотни полковников и бесчисленное количество офицеров. Сюда и обратился Петр за новыми потехами и воинскими хитростями, каких не умел придумать со своими потешными. В 1684 г. иноземный мастер Зоммер показывал ему гранатную стрельбу, любимую его потеху впоследствии. Иноземные офицеры были привлечены и в Преображенское для устройства потешной команды; по крайней мере в начале 1690-х годов, когда потешные батальоны развернулись уже в два регулярных полка, поселенных в селах Преображенском и Семеновском и от них получившие свои названия, полковники, майоры, капитаны были почти все иноземцы и только сержанты — из русских. Но главным командиром обоих полков был поставлен русский, Автамон Головин, «человек гораздо глупый, но знавший солдатскую экзерцицию», как отзывается о нем тогдашний семеновец и свояк Петра, помянутый князь Куракин.

ВТОРИЧНАЯ ШКОЛА. Страсть к иноземным диковинам привела Петра ко вторичной выучке, незнакомой прежним царевичам. По рассказу самого Петра, в 1687 г. князь Я. Ф. Долгорукий, отправляясь послом во Францию, в разговоре с царевичем сказал, что у него был инструмент, которым «можно брать дистанции или расстояния, не доходя до того места», да жаль — украли. Петр просил князя купить ему этот инструмент во Франции, и в следующем году Долгорукий привез ему астролябию. Не зная, что с ней делать, Петр прежде всего обратился, разумеется, ко всеведущему немцу «дохтуру». Тот сказал, что и сам не знает, но сыщет знающего человека. Петр с «великою охотою» велел найти такого человека, и доктор скоро привез голландца Тиммермана. Под его руководством Петр «гораздо с охотою» принялся учиться арифметике, геометрии, артиллерии и фортификации. До нас дошли учебные тетради Петра с задачами, им решенными, и объяснениями, написанными его же рукой. Из этих тетрадей прежде всего видим, как плохо обучен был Петр грамоте: он пишет невозможно, не соблюдает правил тогдашнего правописания, с трудом выводит буквы, не умеет разделять слов, пишет слова по выговору, между двумя согласными то и дело подозревает твердый знак: всегьда, сьтьрелять, вьзяфь. Он плохо вслушивается в непонятные ему математические термины: сложение (additio) он пишет то адицое, то водицыя. И сам учитель был не бойкий математик; в тетрадях встречаем задачи, им самим решенные, и в задачах на умножение он не раз делает ошибки. Но те же тетради дают видеть степень охоты, с какой Петр принялся за математику и военные науки. Он быстро прошел арифметику, геометрию, артиллерию и фортификацию, овладел астролябией, изучил строение крепостей, умел вычислять полет пушечного ядра. С этим Тиммерманом, осматривая в селе Измайлове амбары деда Никиты Ивановича Романова, Петр нашел завалявшийся английский бот, который, по рассказу самого Петра, послужил родоначальником русского флота, пробудил в нем страсть к мореплаванию, повел к постройке флотилии на Переяславском озере, а потом под Архангельском. Но у прославленного «дедушки русского флота» были безвестные боковые родичи, о которых Петр не счел нужным упомянуть. Еще в 1687 г., за год или больше до находки бота, Петр таскал из Оружейной казны «корабли малые», вероятно, старые отцовские модели кораблей, оставшиеся от постройки «Орла» на Оке; даже еще раньше, в 1686 г., по дворцовым записям, в селе Преображенском строились потешные суда. Вспомним, что правительство царя Алексея много хлопотало о заведении флота; для Петра это дело было наследственным преданием.

НРАВСТВЕННЫЙ РОСТ ПЕТРА. Изложенные черты детства и юности Петра дают возможность восстановить ранние моменты его духовного роста. До десяти лет он проходит совершенно древнерусскую выучку мастерству церковной грамоты. Но эта выучка шла среди толков и явлений совсем не древнерусского характера. С десяти лет кровавые события, раздражающие впечатления вытолкнули Петра из Кремля, сбили его с привычной колеи древнерусской жизни, связали для него старый житейский порядок с самыми горькими воспоминаниями и дурными чувствами, рано оставили его одного с военными игрушками и зотовскими кунштами. Во что он играл в кремлевской своей детской, это теперь он разыгрывал на дворах и в рощах села Преображенского уже не с заморскими куклами, а с живыми людьми и с настоящими пушками, без плана и руководства, окруженный своими спальниками и конюхами. И так продолжалось до 17-летнего возраста. Он оторвался от понятий, лучше сказать, от привычек и преданий кремлевского дворца, которые составляли политическое миросозерцание старорусского царя, его государственную науку, а новых на их место не являлось, взять их было негде и выработать было не из чего. Обучение, начатое с зотовской указкой и рано прерванное по обстоятельствам, потом возобновилось, но уже под другим руководством и в ином направлении. Старшие братья Петра переходили от подьячих, обучавших их церковной грамоте, к воспитателю, который кое-как все же знакомил воспитанников с политическими и нравственными понятиями, шедшими далее обычного московского кругозора, говорил о гражданстве, о правлении, о государе и его обязанностях к подданным. Петру не досталось такого учителя: место Симеона Полоцкого или Ртищева для него заступил голландский мастер со своими математическими и военными науками, с выучкой столь же мастеровой, технической, как зотовская, только с другим содержанием. Прежде, при Зотове, была занята преимущественно память; теперь вовлечены были в занятия еще глаз, сноровка, сообразительность; разум, сердце оставались праздными по-прежнему. Понятия и наклонности Петра получили крайне одностороннее направление. Вся политическая мысль его была поглощена борьбой с сестрой и Милославскими; все гражданское настроение его сложилось из ненавистей и антипатий к духовенству, боярству, стрельцам, раскольникам; солдаты, пушки, фортеции, корабли заняли в его уме место людей, политических учреждений, народных нужд, гражданских отношений. Необходимая для каждого мыслящего человека область понятий об обществе и общественных обязанностях, гражданская этика, долго, очень долго оставалась заброшенным углом в духовном хозяйстве Петра. Он перестал думать об обществе раньше, нежели успел сообразить, чем мог быть для него.

ПРАВЛЕНИЕ ЦАРИЦЫ НАТАЛЬИ. Между тем царевна Софья со своим новым «голантом» Шакловитым построила было новый стрелецкий умысел против брата и мачехи. В августе 1689 г. за полночь, внезапно разбуженный, Петр ускакал в лес и оттуда к Троице, бросив мать и беременную жену. Это был с ним едва ли не единственный случай крайнего испуга, показавший, каких ужасов привык он ожидать со стороны сестры. Замысел не удался. Троевластное правление, которому насмешливо удивлялись за границей, но которым все были довольны дома, кроме села Преображенского, кончилось: «третье зазорное лицо», как называл Петр Софью в письме к брату Ивану, заперли в монастырь. Царь Иван остался выходным, церемониальным царем; Петр продолжал свои потехи. Власть перешла от падчерицы к мачехе. Но царица Наталья, по отзыву князя Куракина, «была править некапабель, ума малого». Дела правления распределились между ее присными. Лучший из них, князь Б. А. Голицын, ловко проведший последнюю кампанию против царевны, был человек умный и образованный, говорил по-латыни, но «пил непрестанно» и, правя Казанским Дворцом почти неограниченно, разорил Поволжье. О двух других временщиках, брате царицы Льве Нарышкине и свойственнике обоих царей по бабушке Тихоне Стрешневе, тот же современник говорит, что первый был человек очень недалекий и пьяный, взбалмошный, делавший добро «без резону, по бизарии своего гумору», а второй — тоже человек недалекий, но лукавый и злой, «интригант дворовый». Эти люди и повели «правление весьма непорядочное», с обидами и судейскими неправдами; началось «мздоимство великое и кража государственная». Они вертели Боярской думой; бояре первых домов остались «без всякого повоира и в консилии или палате токмо были спектакулями». Родовитый князь Куракин возмущен этим падением первых фамилий, особенно княжеских, их унижением перед какими-то Нарышкиными, Стрешневыми, «господами самого низкого и убогого шляхетства», а брак Петра привел ко двору более чем три десятка Лопухиных обоего пола, встреченных здесь дружной ненавистью, главы которых, приказные доки, были «люди злые, скупые ябедники, умов самых низких». Правящей среде вполне под стать было московское общество, служилое и приказное, проявлявшее себя рядом скандалов. В записках окольничего Желябужского, близкого наблюдателя и участника московских дел в те годы, длинной вереницей проходят бояре, дворяне, дьяки думные и простые, судившиеся, пытанные и разнообразно наказанные разжалованием, кнутом, батогами, ссылкой, конфискацией, лишением жизни за разные преступления и проступки, за брань во дворце, за «неистовые слова» про государя, за женоубийство, оскорбление девичьей чести, за подделку документов, за кражу казенных золотых с участием жены министра Т. Стрешнева; а князь Лобанов-Ростовский, владевший несколькими сотнями крестьянских дворов, разбоем отбил царскую казну на троицкой дороге, за то был бит кнутом и, однако, лет через 6 в Кожуховском походе шел капитаном Преображенского полка. В этом придворном обществе напрасно искать деления на партии старую и новую, консервативную и прогрессивную: боролись дикие инстинкты и нравы, а не идеи и направления.

КОМПАНИЯ ПЕТРА. В такой обстановке очутился Петр по низложении Софьи. Впечатления, шедшие отсюда, не привлекали его внимания к правительственным и общественным делам, и он вполне отдался своим привычным занятиям, весь ушел в «марсовы потехи». Это теснее сблизило его с Немецкой слободой: оттуда вызывал он генералов и офицеров для строевого и артиллерийского обучения своих потешных, для руководства маневрами, часто сам туда ездил запросто, обедал и ужинал у старого служаки генерала Гордона и у других иноземцев. Слободские знакомства расширили первоначальную «кумпанию» Петра. К комнатным стольникам и спальникам, к потешным конюхам и пушкарям присоединились бродяги с Кокуя. Рядом с бомбардиром «Алексашкой» Меншиковым, человеком темного происхождения, невежественным, едва умевшим подписать свое имя и фамилию, но шустрым и сметливым, а потом всемогущим «фаворитом», стал Франц Яковлевич Лефорт, авантюрист из Женевы, пустившийся за тридевять земель искать счастья и попавший в Москву, невежественный немного менее Меншикова, но человек бывалый, веселый говорун, вечно жизнерадостный, преданный друг, неутомимый кавалер в танцевальной зале, неизменный товарищ за бутылкой, мастер веселить и веселиться, устроить пир на славу с музыкой, с дамами и танцами, — словом, душа-человек или «дебошан французский», как суммарно характеризует его князь Куракин, один из царских спальников в этой компании. Иногда здесь появлялся и степенный шотландец, пожилой, осторожный и аккуратный генерал Патрик Гордон, наемная сабля, служившая в семи ордах семи царям, по выражению нашей былины. Если иноземцев принимали в компанию, как своих, русских, то двое русских играли в ней роли иноземцев. То были потешные генералиссимусы князь Ф. Ю. Ромодановский, носивший имя Фридриха, главнокомандующий новой солдатской армией, король Пресбургский, облеченный обширными полицейскими полномочиями, начальник розыскного Преображенского приказа, министр кнута и пыточного застенка, «собою видом как монстра, нравом злой тиран, превеликий нежелатель добра никому, пьян по вся дни», но по-собачьи преданный Петру, и И. И. Бутурлин, король польский или по своей столице царь Семеновский, командир старой, преимущественно стрелецкой армии, «человек злорадный и пьяный и мздоимливый». Обе армии ненавидели одна другую заправской, не потешной ненавистью, разрешавшейся настоящими, не символическими драками. Эта компания была смесь племен, наречий, состояний. Чтобы видеть, как в ней объяснялись друг с другом, достаточно привести две строчки из русского письма, какое Лефорт написал Петру французскими буквами в 1696 г., двадцать лет спустя по прибытии в Россию: Slavou Bogh sto ti prechol sdorova ou gorrod voronets. Daj Boc ifso dobro sauersit i che Moscva sdorovou buit (здорову быть). Но ведь и сам Петр в письмах к Меншикову делал русскими буквами такие немецкие надписи: мейн либсте камарат, мейн бест фринт, а архангельского воеводу Ф. М. Апраксина величал в письмах просто иностранным алфавитом Min Her Geuverneur Archangel. В компании обходились без чинов: раз Петр сильно упрекнул этого Апраксина за то, что тот писал «с зельными чинами, чего не люблю, а тебе можно знать для того, что ты нашей компании, как писать». Эта компания постепенно и заменила Петру домашний очаг. Брак Петра с Евдокией Лопухиной был делом интриги Нарышкиных и Тихона Стрешнева: неумная, суеверная и вздорная, Евдокия была совсем не пара своему мужу. Согласие держалось, только пока он и она не понимали друг друга, а свекровь, невзлюбившая невестку, ускорила неизбежный разлад. По своему образу жизни Петр часто и надолго отлучался из дома; это охлаждало, а охлаждение учащало отлучки. При таких условиях у Петра сложилась жизнь какого-то бездомного, бродячего студента. Он ведет усиленные военные экзерциции, сам изготовляет и пускает замысловатые и опасные фейерверки, производит смотры и строевые учения, предпринимает походы, большие маневры с примерными сражениями, оставляющими после себя немало раненых, даже убитых, испытывает новые пушки, один, без мастеров и плотников, строит на Яузе речную яхту со всей отделкой, берет у Гордона или через него выписывает из-за границы книги по артиллерии, учится, наблюдает, все пробует, расспрашивает иноземцев о военном деле и о делах европейских и при этом обедает и ночует где придется: то у кого-нибудь в Немецкой слободе, чаще на полковом дворе в Преображенском у сержанта Буженинова, всего реже дома, только по временам приезжает пообедать к матери. Однажды в 1691 г. Петр напросился к Гордону обедать, ужинать и даже ночевать. Гостей набралось 85 человек. После ужина все гости расположились на ночлег по-бивачному, вповалку, а на другой день все двинулись обедать к Лефорту. Последний, нося чины генерала и адмирала, был, собственно, министром пиров и увеселений, и в построенном для него на Яузе дворце компания по временам запиралась дня на три, по словам князя Куракина, «для пьянства, столь великого, что невозможно описать, и многим случалось от того умирать». Уцелевшие от таких побоищ с «Ивашкой Хмельницким» хворали по нескольку дней; только Петр поутру просыпался и бежал на работу как ни в чем не бывало.

ЗНАЧЕНИЕ ПОТЕХ. Воинские потехи занимали Петра до 24-го года его жизни среди частых попоек с компанией и поездок в Александровскую слободу, в Переяславль и Архангельск. С летами игра незаметно теряла характер детской забавы и становилась серьезным делом: это потому, что и в детстве она была очень похожа на серьезное дело, о котором думали старшие современники Петра. Вместе с царем росло и все незрелое, что его окружало, и пушки, и люди. Толпы потешных превращались в настоящие регулярные полки с иностранными офицерами; из игрушечных пушек и пушкарей вышли настоящая артиллерия и заправские артиллеристы. Напрасно Гордон, сведущий руководитель потешных походов, в своем дневнике называет их военным балетом: в этих походах, как и во флотилии на Переяславском озере, видимо бесцельной и смешной, вырабатывались кадры формировавшейся армии и будущего флота. Потехи имели немаловажное учебное значение. Трехнедельные маневры под Кожуховом, на берегу реки Москвы, в 1694 г., в которые, по свидетельству участника князя Куракина, едва ли, впрочем, непреувеличенному, введено было до 30 тысяч человек, велись по плану, серьезно разработанному при содействии того же Гордона, и о них составлена была целая книга с чертежами станов, обозов и боев. Князь Куракин говорит об этих экзерцициях, что они весьма содействовали обучению солдатства, а о кожуховском походе замечает, что едва ли какой монарх в Европе может учинить лучше того, прибавляя, однако, что тогда «убито с 24 персоны пыжами и иными случаи и ранено с 50». Правда, сам Петр об этой последней своей потехе писал, что под Кожуховом у него, кроме игры, ничего на уме не было, но что эта игра стала предвестницей настоящего дела, каким были азовские походы 1695 и 1696 гг. Они оправдали эту игру, показав ее практическую пользу: Азов взят был с помощью артиллерии, подготовленной потешными экзерцициями, и флота, в одну зиму построенного на реке Воронеже под непосредственным руководством Петра, запасшегося необходимыми для того знаниями на переяславской верфи, и с помощью мастеров, там же им выученных.

ПЕТР В ГЕРМАНИИ. В 1697 г. 25-летний Петр увидел наконец Западную Европу, о которой ему так много толковали его друзья и знакомые из Немецкой слободы, куда съездить уговаривал его Лефорт. Впрочем, мысль о поездке на Запад рождалась сама собою из всей обстановки и направления деятельности Петра. Он был окружен пришельцами с Запада, учился их мастерствам, говорил их языком, в письмах своих даже к матери уже в 1689 г. подписывался «Petius», лучшую галеру воронежского флота, им самим построенную, назвал «Principium». Проходя сухопутную и морскую службу, он принял за правило первому обучаться всякому новому делу, чтобы показать пример и обучать других. Командируя десятки молодежи в заграничную выучку, он, естественно, должен был командировать и себя самого туда же. Он ехал за границу не как любознательный и досужий путешественник, чтобы полюбоваться диковинами чужой культуры, а как рабочий, желавший спешно ознакомиться с недостававшими ему надобными мастерствами: он искал на Западе техники, а не цивилизации. На заграничных письмах его явилась печать с надписью: «Аз бо есмь в чину учимых и учащих мя требую». На эту цель рассчитана была обстановка поездки. Он зачислил себя под именем Петра Михайлова в свиту торжественного посольства, отправлявшегося к европейским дворам по поводу шедшей тогда коалиционной борьбы с Турцией, чтобы скрепить прежние или завязать новые дружественные отношения с западноевропейскими государствами. Но это была открытая цель посольства. Великие послы Лефорт, Головин и думный дьяк Возницын получили еще негласную инструкцию сыскать за границей на морскую службу капитанов добрых, «которые б сами в матросах бывали, а службою дошли чина, а не по иным причинам», таких же поручиков и кучу всевозможных мастеров, «которые делают на кораблях всякое дело». Волонтерам, посланным в чужие края, предписывалось «знать чертежи или карты морские, компас и прочие признаки морские», владеть судном как в бою, так и в простом шествии, знать все снасти или инструменты, к тому надлежащие, искать всяческого случая быть на море во время боя, непременно запастись от морских начальников свидетельством о достаточной подготовке к делу, а при возврате в Москву привести с собою по два искусных мастера морского дела с уплатой расходов из казны по исполнении подряда; кто из дворян обучит морскому делу за границей своего дворового человека, получит за него из казны 100 рублей (около тысячи рублей на наши деньги). Отправляя 19 дворян в Венецию, московская грамота 1697 г. извещала дожа, что их царское намерение «во Европе присмотреться новым воинским искусствам и поведениям»; но из дневника князя Б. И. Куракина, бывшего в числе этих дворян, видим, что они учились там математике, части астрономии, навтике, механике, фортификации оборонительной и наступательной, и много плавали. Великое посольство со своей многочисленной свитой под прикрытием дипломатического поручения было одной из снаряжавшихся тогда в Москве экспедиций на Запад с целью все нужное там высмотреть, вызнать, перенять европейское мастерство, сманить европейского мастера. Волонтер посольства Петр Михайлов, как только попал за границу, принялся доучиваться артиллерии. В Кенигсберге учитель его, прусский полковник, дал ему аттестат, в котором, выражая удивление быстрым успехам ученика в артиллерии, свидетельствовал, что означенный Петр Михайлов всюду за осторожного, благоискусного, мужественного и бесстрашного огнестрельного мастера и художника признаваем и почитаем быть может. На пути в Голландию в городке Коппенбурге ужин, которым угостили знатного путника курфюрстины ганноверская и бранденбургская, был, как бы сказать, первым выездом Петра в большой европейский свет. Сначала растерявшись, Петр скоро оправился, разговорился, очаровал хозяек, перепоил их со свитой по-московски, признался, что не любит ни музыки, ни охоты, а любит плавать по морям, строить корабли и фейерверки, показал свои мозолистые руки, участвовал в танцах, причем московские кавалеры приняли корсеты своих немецких дам за их ребра, приподнял за уши и поцеловал 10-летнюю принцессу, будущую мать Фридриха Великого, испортив ей всю прическу. Испытательные смотрины, устроенные московскому диву двумя звездами немецкого дамского мира, сошли довольно благополучно, и принцессы потом, конечно, не скупились на россказни о вынесенном впечатлении. Они нашли в Петре много красоты, обилие ума, излишество грубости, неуменье есть опрятно и свели оценку на двусмыслицу: это-де государь очень хороший и вместе очень дурной, полный представитель своей страны. Все это можно было написать, не выезжая из Ганновера в Коппенбург, или недели за две до коппенбургского ужина.

ПЕТР В ГОЛЛАНДИИ И АНГЛИИ. Сообразно со своими наклонностями Петр спешил ближе ознакомиться с Голландией и Англией, с теми странами Западной Европы, в которых особенно была развита военно-морская и промышленная техника. Опередив посольство с немногими спутниками, Петр с неделю работал простым плотником на частной верфи в местечке Саардаме среди кипучего голландского кораблестроительства, нанимая каморку у случайно встреченного им кузнеца, которого знал по Москве, между делом осматривал фабрики, заводы, лесопильни, сукновальни, навещая семьи голландских плотников, уехавших в Москву. Однако красная фризовая куртка и белые холщевые штаны голландского рабочего не укрыли Петра от досадливых разоблачений, и скоро ему не стало прохода в Саардаме от любопытных зевак, собиравшихся посмотреть на царя-плотника. Лефорт с товарищами приехал в Амстердам 16 августа 1697 г.; 17 августа были в комедии, 19-го присутствовали на торжественном обеде от города с фейерверком, а 20-го Петр, съездив ночью в Саардам за своими инструментами, перебрался со спутниками прямо на верфь Ост-индской голландской компании, где амстердамский бургомистр Витзен, или «Вицын», человек бывалый в Москве, выхлопотал Петру разрешение поработать. Все волонтеры посольства, посланные учиться, «розданы были по местам», как писал Петр в Москву, рассованы на разные работы «по охоте»: 11 человек с самим царем и А. Меншиковым пошли на Ост-индскую верфь плотничать, из остальных 18 — кто к парусному делу, кто в матросы, кто мачты делать. Для Петра на верфи заложили фрегат, который делали «наши люди», и недель через 9 спустили на воду. Петр целый день на работе, но и в свободное время редко сидит дома, все осматривает, всюду бегает. В Утрехте, куда он поехал на свидание с королем английским и штатгалтером голландским Вильгельмом Оранским, Витзен должен был провожать его всюду. Петр слушал лекции профессора анатомии Рюйша, присутствовал при операциях и, увидав в его анатомическом кабинете превосходно препарированный труп ребенка, который улыбался, как живой, не утерпел и поцеловал его. В Лейдене он заглянул в анатомический театр доктора Боэргава, медицинского светила того времени, и, заметив, что некоторые из русской свиты высказывают отвращение к мертвому телу, заставил их зубами разрывать мускулы трупа. Петр постоянно в движении, осматривает всевозможные редкости и достопримечательности, фабрики, заводы, кунсткамеры, госпитали, воспитательные дома, военные и торговые суда, влезает на обсерваторию, принимает у себя или посещает иноземцев, ездит к корабельным мастерам. Поработав месяца четыре в Голландии, Петр узнал, «что подобало доброму плотнику знать», но, недовольный слабостью голландских мастеров в теории кораблестроения, в начале 1698 г. отправился в Англию для изучения процветавшей там корабельной архитектуры, радушно был встречен королем, подарившим ему свою лучшую новенькую яхту, в Лондоне побывал в Королевском обществе наук, где видел «всякие дивные вещи», и перебрался неподалеку на королевскую верфь в городок Дептфорд, чтобы довершить свои познания в кораблестроении и из простого плотника стать ученым мастером. Отсюда он ездил в Лондон, в Оксфорд, особенно часто в Вулич, где в лаборатории наблюдал приготовление артиллерийских снарядов и «отведывал метания бомб». В Портсмуте он осматривал военные корабли, тщательно замечая число пушек и калибр их, вес ядер. У острова Байта для него дано было примерное морское сражение. Юрнал заграничного путешествия изо дня в день отмечает занятия, наблюдения и посещения Петра с товарищами. Бывали в театре, заходили в «костелы», однажды принимали английских епископов, которые посидели с полчаса и уехали, призывали к себе женщину-великана, четырех аршин ростом, и под ее горизонтально вытянутую руку Петр прошел, не нагибаясь, ездили на обсерваторию, обедали у разных лиц и приезжали домой «веселы», не раз бывали в Тауэре, привлекавшем своим монетным двором и политической тюрьмой, «где английских честных людей сажают за караул», и раз заглянули в парламент. Сохранилось особое сказание об этом «скрытном» посещении, очевидно Верхней палаты, где Петр видел короля на троне и всех вельмож королевства на скамьях. Выслушав прения с помощью переводчика, Петр сказал своим русским спутникам: «Весело слушать, когда подданные открыто говорят своему государю правду; вот чему надо учиться у англичан». Изредка Юрнал отмечает: «Были дома и веселились довольно», т. е. пили целый день за полночь. Есть документ, освещающий это домашнее времяпровождение. В Дептфорде Петру со свитой отвели помещение в частном доме близ верфи, оборудовав его по приказу короля, как подобало для такого высокого гостя. Когда после трехмесячного жительства царь и его свита уехали, домовладелец подал, куда следовало, счет повреждений, произведенных уехавшими гостями. Ужас охватывает, когда читаешь эту опись, едва ли преувеличенную. Полы и стены были заплеваны, запачканы следами веселья, мебель поломана, занавески оборваны, картины на стенах прорваны, так как служили мишенью для стрельбы, газоны в саду так затоптаны, словно там маршировал целый полк в железных сапогах. Всех повреждений было насчитано на 350 фунтов стерлингов, до 5 тысяч рублей на наши деньги по тогдашнему отношению московского рубля к фунту стерлингов. Видно, что, пустившись на Запад за его наукой, московские ученики не подумали, как держаться в тамошней обстановке. Зорко следя там за мастерствами, они не считали нужным всмотреться в тамошние нравы и порядки, не заметили, что у себя в Немецкой слободе они знались с отбросами того мира, с которым теперь встретились лицом к лицу в Амстердаме и Лондоне, и, вторгнувшись в непривычное им порядочное общество, всюду оставляли здесь следы своих москворецких обычаев, заставлявшие мыслящих людей недоумевать, неужели это властные просветители своей страны. Такое именно впечатление вынес из беседы с Петром английский епископ Бернет. Петр одинаково поразил его своими способностями и недостатками, даже пороками, особенно грубостью, и ученый английский иерарх не совсем набожно отказывается понять неисповедимые пути провидения, вручившего такому необузданному человеку безграничную власть над столь значительною частью света.

ВОЗВРАЩЕНИЕ. Но Петру было не до впечатления, оставляемого им в Западной Европе, когда он, наняв в Голландии до 900 человек всевозможных мастеров, от вице-адмирала до корабельного повара, и истратив на заграничную поездку не менее 2 ½ миллионов рублей на наши деньги, в мае 1698 г. спешил в Вену, а оттуда в июле внезапно, отказавшись от поездки в Италию, поскакал в Москву по вестям о новом заговоре сестры и о стрелецком бунте. Можно представить себе, с каким запасом впечатлений, собранных за 15 месяцев заграничного пребывания, возвращался Петр домой. Попав в Западную Европу, он поспешил прежде всего забежать в мастерскую ее культуры и не хотел, по-видимому, идти никуда больше, по крайней мере оставался рассеянным, безучастным зрителем, когда ему показывали другие стороны европейской жизни. Возвращаясь в Россию, Петр должен был представлять себе Европу в виде шумной и дымной мастерской с машинами, кораблями, верфями, фабриками, заводами. Тотчас по приезде в Москву он принялся за жестокий розыск нового стрелецкого мятежа, на много дней погрузился в раздражающие занятия со своими старыми недругами, вновь поднятыми мятежной сестрой. Это воскресило в нем детские впечатления 1682 г. Ненавистный образ сестры с ее родственниками и друзьями, Милославскими и Шакловитыми, опять восстал в его нервном воображении со всеми ужасами, каких он привык ожидать с этой стороны. Недаром Петр был совершенно вне себя во время этого розыска и в пыточном застенке, как тогда рассказывали, не утерпев, сам рубил головы стрельцам. А затем Петр почти без передышки должен был приняться за другое, еще более тяжелое дело: через два года по возвращении из-за границы началась Северная война. Торопливая и подвижная, лихорадочная деятельность, сама собой начавшаяся в ранней молодости, теперь продолжалась по необходимости и не прерывалась почти до конца жизни, до 50-летнего возраста. Северная война с ее тревогами, с поражениями в первое время и с победами потом, окончательно определила образ жизни Петра и сообщила направление, установила темп его преобразовательной деятельности. Он должен был жить изо дня в день, поспевать за быстро несшимися мимо него событиями, спешить навстречу возникавшим ежедневно новым государственным нуждам и опасностям, не имея досуга перевести дух, одуматься, сообразить наперед план действий. И в Северной войне Петр выбрал себе роль, соответствовавшую привычным занятиям и вкусам, усвоенным с детства, впечатлениям и познаниям, вынесенным из-за границы. Это не была роль ни государя-правителя, ни боевого генерала-главнокомандующего. Петр не сидел во дворце, подобно прежним царям, рассылая всюду указы, направляя деятельность подчиненных; но он редко становился и во главе своих полков, чтобы водить их в огонь, подобно своему противнику Карлу XII. Впрочем, Полтава и Гангуд навсегда останутся в военной истории России светлыми памятниками личного участия Петра в боевых делах на суше и на море. Предоставляя действовать во фронте своим генералам и адмиралам, Петр взял на себя менее видную техническую часть войны: он оставался обычно позади своей армии, устроял ее тыл, набирал рекрутов, составлял планы военных движений, строил корабли и военные заводы, заготовлял амуницию, провиант и боевые снаряды, все запасал, всех ободрял, понукал, бранился, дрался, вешал, скакал из одного конца государства в другой, был чем-то вроде генерал-фельдцейхмейстера, генерал-провиантмейстера и корабельного обер-мастера. Такая безустанная деятельность, продолжавшаяся почти три десятка лет, сформировала и укрепила понятия, чувства, вкусы и привычки Петра. Петр отлился односторонне, но рельефно, вышел тяжелым и вместе вечно подвижным, холодным, но ежеминутно готовым к шумным взрывам — точь-в-точь как чугунная пушка его петрозаводской отливки.

Лекция LX

Петр Великий, его наружность, привычки, образ жизни и мыслей, характер.

Петр Великий по своему духовному складу был один из тех простых людей, на которых достаточно взглянуть, чтобы понять их.

Петр был великан, без малого трех аршин ростом, целой головой выше любой толпы, среди которой ему приходилось когда-либо стоять. Христосуясь на пасху, он постоянно должен был нагибаться до боли в спине. От природы он был силач; постоянное обращение с топором и молотком еще более развило его мускульную силу и сноровку. Он мог не только свернуть в трубку серебряную тарелку, но и перерезать ножом кусок сукна на лету. В свое время я уже говорил о династической хилости мужского потомства патриарха Филарета. Первая жена царя Алексея не осилила этого недостатка фамилии. Зато Наталья Кирилловна оказала ему энергичный отпор. Петр уродился в мать и особенно походил на одного из ее братьев, Федора. У Нарышкиных живость нервов и бойкость мысли были фамильными чертами. Впоследствии из среды их вышел ряд остряков, а один успешно играл роль шута-забавника в салоне Екатерины II. Одиннадцатилетний Петр был живым, красивым мальчиком, как описывает его иноземный посол, представлявшийся в 1683 г. ему и его брату Ивану. Между тем как царь Иван в мономаховой шапке, нахлобученной на самые глаза, опущенные вниз и ни на кого не смотревшие, сидел мертвенной статуей на своем серебряном кресле под образами, рядом с ним на таком же кресле в другой мономаховой шапке, сооруженной по случаю двоецария, Петр смотрел на всех живо и самоуверенно, и ему не сиделось на месте. Впоследствии это впечатление портилось следами сильного нервного расстройства, причиной которого был либо детский испуг во время кровавых кремлевских сцен 1682 г., либо слишком часто повторявшиеся кутежи, надломившие здоровье еще не окрепшего организма, а вероятно, то и другое вместе. Очень рано, уже на двадцатом году, у него стала трястись голова и на красивом круглом лице в минуты раздумья или внутреннего волнения появлялись безобразившие его судороги. Все это вместе с родинкой на правой щеке и привычкой на ходу широко размахивать руками делало его фигуру всюду заметной. В 1697 г. в саардамской цирюльне по этим приметам, услужливо сообщенным земляками из Москвы, сразу узнали русского царя в плотнике из Московии, пришедшем побриться. Непривычка следить за собой и сдерживать себя сообщала его большим блуждающим глазам резкое, иногда даже дикое выражение, вызывавшее невольную дрожь в слабонервном человеке. Чаще всего встречаются два портрета Петра. Один написан в 1698 г. в Англии по желанию короля Вильгельма III Кнеллером. Здесь Петр с длинными вьющимися волосами весело смотрит своими большими круглыми глазами. Несмотря на некоторую слащавость кисти, художнику, кажется, удалось поймать неуловимую веселую, даже почти насмешливую мину лица, напоминающую сохранившийся портрет бабушки Стрешневой. Другой портрет написан голландцем Карлом Моором в 1717 г., когда Петр ездил в Париж, чтобы ускорить окончание Северной войны и подготовить брак своей 8-летней дочери Елизаветы с 7-летним французским королем Людовиком XV. Парижские наблюдатели в том году изображают Петра повелителем, хорошо разучившим свою повелительную роль, с тем же проницательным, иногда диким взглядом, и вместе политиком, умевшим приятно обойтись при встрече с нужным человеком. Петр тогда уже настолько сознавал свое значение, что пренебрегал приличиями: при выходе из парижской квартиры спокойно садился в чужую карету, чувствовал себя хозяином всюду, на Сене, как на Неве. Не таков он у К. Моора. Усы, точно наклеенные, здесь заметнее, чем у Кнеллера. В складе губ и особенно в выражении глаз, как будто болезненном, почти грустном, чуется усталость: думаешь, вот-вот человек попросит позволения отдохнуть немного. Собственное величие придавило его; нет и следа ни юношеской самоуверенности, ни зрелого довольства своим делом. При этом надобно вспомнить, что этот портрет изображает Петра, приехавшего из Парижа в Голландию, в Спа, лечиться от болезни, спустя 8 лет его похоронившей.

Петр был гостем у себя дома. Он вырос и возмужал на дороге и на работе под открытым небом. Лет под 50, удосужившись оглянуться на свою прошлую жизнь, он увидел бы, что он вечно куда-нибудь едет. В продолжение своего царствования он исколесил широкую Русь из конца в конец — от Архангельска и Невы до Прута, Азова, Астрахани и Дербента. Многолетнее безустанное движение развило в нем подвижность, потребность в постоянной перемене мест, в быстрой смене впечатлений. Торопливость стала его привычкой. Он вечно и во всем спешил. Его обычная походка, особенно при понятном размере его шага, была такова, что спутник с трудом поспевал за ним вприпрыжку. Ему трудно было долго усидеть на месте: на продолжительных пирах он часто вскакивал со стула и выбегал в другую комнату, чтобы размяться. Эта подвижность делала его в молодых летах большим охотником до танцев. Он был обычным и веселым гостем на домашних праздниках вельмож, купцов, мастеров, много и недурно танцевал, хотя не проходил методически курса танцевального искусства, а перенимал его «с одной практики» на вечерах у Лефорта. Если Петр не спал, не ехал, не пировал или не осматривал чего-нибудь, он непременно что-нибудь строил. Руки его были вечно в работе, и с них не сходили мозоли. За ручной труд он брался при всяком представлявшемся к тому случае. В молодости, когда он еще многого не знал, осматривая фабрику или завод, он постоянно хватался за наблюдаемое дело. Ему трудно было оставаться простым зрителем чужой работы, особенно для него новой: рука инстинктивно просилась за инструмент; ему все хотелось сработать самому. Охота к рукомеслу развила в нем быструю сметливость и сноровку: зорко вглядевшись в незнакомую работу, он мигом усвоял ее. Ранняя наклонность к ремесленным занятиям, к технической работе обратилась у него в простую привычку, в безотчетный позыв: он хотел узнать и усвоить всякое новое дело, прежде чем успевал сообразить, на что оно ему понадобится. С летами он приобрел необъятную массу технических познаний. Уже в первую заграничную его поездку немецкие принцессы из разговора с ним вывели заключение, что он в совершенстве знал до 14 ремесл. Впоследствии он был как дома в любой мастерской, на какой угодно фабрике. По смерти его чуть не везде, где он бывал, рассеяны были вещицы его собственного изделия, шлюпки, стулья, посуда, табакерки и т. п. Дивиться можно, откуда только брался у него досуг на все эти бесчисленные безделки. Успехи в рукомесле поселили в нем большую уверенность в ловкости своей руки: он считал себя и опытным хирургом, и хорошим зубным врачом. Бывало, близкие люди, заболевшие каким-либо недугом, требовавшим хирургической помощи, приходили в ужас при мысли, что царь проведает об их болезни и явится с инструментами, предложит свои услуги. Говорят, после него остался целый мешок с выдернутыми им зубами — памятник его зубоврачебной практики. Но выше всего ставил он мастерство корабельное. Никакое государственное дело не могло удержать его, когда представлялся случай поработать топором на верфи. До поздних лет, бывая в Петербурге, он не пропускал дня, чтобы не завернуть часа на два в адмиралтейство. И он достиг большого искусства в этом деле; современники считали его лучшим корабельным мастером в России. Он был не только зорким наблюдателем и опытным руководителем при постройке корабля: он сам мог сработать корабль с основания до всех технических мелочей его отделки. Он гордился своим искусством в этом мастерстве и не жалел ни денег, ни усилий, чтобы распространить и упрочить его в России. Из него, уроженца континентальной Москвы, вышел истый моряк, которому морской воздух нужен был, как вода рыбе. Этому воздуху вместе с постоянной физической деятельностью он сам приписывал целебное действие на свое здоровье, постоянно колеблемое разными излишествами. Отсюда же, вероятно, происходил и его несокрушимый, истинно матросский аппетит. Современники говорят, что он мог есть всегда и везде; когда бы ни приехал он в гости, до или после обеда, он сейчас готов был сесть за стол. Вставая рано, часу в пятом, он обедал в 11-12 часов и по окончании последнего блюда уходил соснуть. Даже на пиру в гостях он не отказывал себе в этом сне и, освеженный им, возвращался к собеседникам, снова готовый есть и пить.

Печальные обстоятельства детства и молодости, выбившие Петра из старых, чопорных порядков кремлевского дворца, пестрое и невзыскательное общество, которым он потом окружил себя, самое свойство любимых занятий, заставлявших его поочередно браться то за топор, то за пилу или токарный станок, то за нравоисправительную дубинку, при подвижном, непоседном образе жизни сделали его заклятым врагом всякого церемониала. Петр ни в чем не терпел стеснений и формальностей. Этот властительный человек, привыкший чувствовать себя хозяином всегда и всюду, конфузился и терялся среди торжественной обстановки, тяжело дышал, краснел и обливался потом, когда ему приходилось на аудиенции, стоя у престола в парадном царском облачении, в присутствии двора выслушивать высокопарный вздор от представлявшегося посланника. Будничную жизнь свою он старался устроить возможно проще и дешевле. Монарха, которого в Европе считали одним из самых могущественных и богатых в свете, часто видали в стоптанных башмаках и чулках, заштопанных собственной женой или дочерьми. Дома, встав с постели, он принимал в простом стареньком халате из китайской нанки, выезжал или выходил в незатейливом кафтане из толстого сукна, который не любил менять часто; летом, выходя недалеко, почти не носил шляпы; ездил обыкновенно на одноколке или на плохой паре и в таком кабриолете, в каком, по замечанию иноземца-очевидца, не всякий московский купец решился бы выехать. В торжественных случаях, когда, например, его приглашали на свадьбу, он брал экипаж напрокат у щеголя сенатского генерал-прокурора Ягужинского. В домашнем быту Петр до конца жизни оставался верен привычкам древнерусского человека, не любил просторных и высоких зал и за границей избегал пышных королевских дворцов. Ему, уроженцу безбрежной русской равнины, было душно среди гор в узкой немецкой долине. Странно одно: выросши на вольном воздухе, привыкнув к простору во всем, он не мог жить в комнате с высоким потолком и, когда попадал в такую, приказывал делать искусственный низкий потолок из полотна. Вероятно, тесная обстановка детства наложила на него эту черту. В селе Преображенском, где он вырос, он жил в маленьком и стареньком деревянном домишке, не стоившем, по замечанию того же иноземца, и 100 талеров. В Петербурге Петр построил себе также небольшие дворцы, зимний и летний, с тесными комнатками: царь не может жить в большом доме, замечает этот иноземец. Бросив кремлевские хоромы, Петр вывел и натянутую пышность прежней придворной жизни московских царей. При нем во всей Европе разве только двор прусского короля-скряги Фридриха Вильгельма I мог поспорить в простоте с петербургским; недаром Петр сравнивал себя с этим королем и говорил, что они оба не любят мотовства и роскоши. При Петре не видно было во дворце ни камергеров, ни камер-юнкеров, ни дорогой посуды. Обыкновенные расходы двора, поглощавшие прежде сотни тысяч рублей, при Петре не превышали 60 тысяч в год. Обычная прислуга царя состояла из 10-12 молодых дворян, большею частью незнатного происхождения, называвшихся денщиками. Петр не любил ни ливрей, ни дорогого шитья на платьях. Впрочем, в последние годы Петра у второй его царицы был многочисленный и блестящий двор, устроенный на немецкий лад и не уступавший в пышности любому двору тогдашней Германии. Тяготясь сам царским блеском, Петр хотел окружить им свою вторую жену, может быть, для того, чтобы заставить окружающих забыть ее слишком простенькое происхождение.

Ту же простоту и непринужденность вносил Петр и в свои отношения к людям; в обращении с другими у него мешались привычки старорусского властного хозяина с замашками бесцеремонного мастерового. Придя в гости, он садился где ни попало, на первое свободное место; когда ему становилось жарко, он, не стесняясь, при всех скидал с себя кафтан. Когда его приглашали на свадьбу маршалом, т. е. распорядителем пира, он аккуратно и деловито исполнял свои обязанности; распорядившись угощением, он ставил в угол свой маршальский жезл и, обратившись к буфету, при всех брал жаркое с блюда прямо руками. Привычка обходиться за столом без ножа и вилки поразила и немецких принцесс за ужином в Коппенбурге. Петр вообще не отличался тонкостью в обращении, не имел деликатных манер. На заведенных им в Петербурге зимних ассамблеях, среди столичного бомонда, поочередно съезжавшегося у того или другого сановника, царь запросто садился играть в шахматы с простыми матросами, вместе с ними пил пиво и из длинной голландской трубки тянул их махорку, не обращая внимания на танцевавших в этой или соседней зале дам. После дневных трудов, в досужие вечерние часы, когда Петр по обыкновению или уезжал в гости, или у себя принимал гостей, он бывал весел, обходителен, разговорчив, любил и вокруг себя видеть веселых собеседников, слышать непринужденную беседу за стаканом венгерского, в которой и сам принимал участие, ходя взад и вперед по комнате, не забывая своего стакана, и терпеть не мог ничего, что расстраивало такую беседу, никакого ехидства, выходок, колкостей, а тем паче ссор и брани; провинившегося тотчас наказывали, заставляя «пить штраф», опорожнить бокала три вина или одного «орла» (большой ковш), чтобы «лишнего не врал и не задирал». На этих досужих товарищеских беседах щекотливых предметов, конечно, избегали, хотя господствовавшая в обществе Петра непринужденность располагала неосторожных или чересчур прямодушных людей высказывать все, что приходило на ум. Флотского лейтенанта Мишукова Петр очень любил и ценил за знание морского дела и ему первому из русских доверил целый фрегат. Раз — это было еще до дела царевича Алексея — на пиру в Кронштадте, сидя за столом возле государя, Мишу ков, уже порядочно выпивший, задумался и вдруг заплакал. Удивленный государь с участием спросил, что с ним. Мишуков откровенно и во всеуслышание объяснил причину своих слез: место, где сидят они, новая столица, около него построенная, балтийский флот, множество русских моряков, наконец, сам он, лейтенант Мишуков, командир фрегата, чувствующий, глубоко чувствующий на себе милости государя, — все это — создание его, государевых рук; как вспомнил он все это да подумал, что здоровье его, государя, все слабеет, так и не мог удержаться от слез. «На кого ты нас покинешь?» — добавил он. «Как на кого?» — возразил Петр, — «у меня есть наследник-царевич». — «Ох, да ведь он глуп, все расстроит». Петру понравилась звучавшая горькой правдой откровенность моряка; но грубоватость выражения и неуместность неосторожного признания подлежали взысканию. «Дурак! — заметил ему Петр с усмешкой, треснув его по голове, — этого при всех не говорят». Привыкнув поступать во всем прямо и просто, он и от других прежде всего требовал дела, прямоты и откровенности и терпеть не мог уверток. Неплюев рассказывает в своих записках, что, воротившись из Венеции по окончании выучки, он сдал экзамен самому царю и поставлен был смотрителем над строившимися в Петербурге судами, почему видался с Петром почти ежедневно. Неплюеву советовали быть расторопным и особенно всегда говорить царю правду. Раз, подгуляв на именинах, Неплюев проспал и явился на работу, когда царь был уже там. В испуге Неплюев хотел бежать домой и сказаться больным, но передумал и решился откровенно покаяться в своем грехе. «А я уже, мой друг, здесь», — сказал Петр. — «Виноват, государь, — отвечал Неплюев, — вчера в гостях засиделся». Ласково взяв его за плечи так, что тот дрогнул и едва удержался на ногах, Петр сказал: «Спасибо, малый, что говоришь правду; бог простит: кто богу не грешен, кто бабушке не внук? А теперь поедем на родины». Приехали к плотнику у которого родила жена. Царь дал роженице 5 гривен и поцеловался с ней, велев то же сделать и Неплюеву, который дал ей гривну. «Эй, брат, вижу, ты даришь не по-заморски», — сказал Петр, засмеявшись. — «Нечем мне дарить много, государь: дворянин я бедный, имею жену и детей, и когда бы не ваше царское жалованье, то, живучи здесь, и есть было бы нечего». Петр расспросил, сколько за ним душ крестьян и где у него поместье. Плотник поднес гостям по рюмке водки на деревянной тарелке. Царь выпил и закусил пирогом с морковью. Неплюев не пил и отказался было от угощения, но Петр сказал: «Выпей, сколько можешь, не обижай хозяев» и, отломив ему кусок пирога, прибавил: «На, закуси, это родная, не итальянская пища». Но добрый по природе как человек, Петр был груб как царь, не привыкший уважать человека ни в себе, ни в других; среда, нам уже знакомая, в которой он вырос, и не могла воспитать в нем этого уважения. Природный ум, лета, приобретенное положение прикрывали потом эту прореху молодости; но порой она просвечивала и в поздние годы. Любимец Алексашка Меншиков в молодости не раз испытывал на своем продолговатом лице силу петровского кулака. На большом празднестве один иноземный артиллерист, назойливый болтун, в разговоре с Петром расхвастался своими познаниями, не давая царю выговорить слова. Петр слушал-слушал хвастуна, наконец, не вытерпел и, плюнув ему прямо в лицо, молча отошел в сторону. Простота обращения и обычная веселость делали иногда обхождение с ним столь же тяжелым, как и его вспыльчивость или находившее на него по временам дурное расположение духа, выражавшееся в известных его судорогах. Приближенные, чуя грозу при виде этих признаков, немедленно звали Екатерину, которая сажала Петра и брала его за голову, слегка ее почесывая. Царь быстро засыпал, и все вокруг замирало, пока Екатерина неподвижно держала его голову в своих руках. Часа через два он просыпался бодрым, как ни в чем не бывало. Но и независимо от этих болезненных припадков прямой и откровенный Петр не всегда бывал деликатен и внимателен к положению других, и это портило непринужденность, какую он вносил в свое общество. В добрые минуты он любил повеселиться и пошутить, но часто его шутки шли через край, становились неприличны или жестоки. В торжественные дни летом в своем Летнем саду перед дворцом, в дубовой рощице, им самим разведенной, он любил видеть вокруг себя все высшее общество столицы, охотно беседовал со светскими чинами о политике, с духовными о церковных делах, сидя за простыми столиками на деревянных садовых скамейках и усердно потчуя гостей, как радушный хозяин. Но его хлебосольство порой становилось хуже демьяновой ухи. Привыкнув к простой водке, он требовал, чтобы ее пили и гости, не исключая дам. Бывало, ужас пронимал участников и участниц торжества, когда в саду появлялись гвардейцы с ушатами сивухи, запах которой широко разносился по аллеям, причем часовым приказывалось никого не выпускать из сада. Особо назначенные для того майоры гвардии обязаны были потчевать всех за здоровье царя, и счастливым считал себя тот, кому удавалось какими-либо путями ускользнуть из сада. Только духовные власти не отвращали лиц своих от горькой чаши и весело сидели за своими столиками; от иных далеко отдавало редькой и луком. На одном из празднеств проходившие мимо иностранцы заметили, что самые пьяные из гостей были духовные, к великому удивлению протестантского проповедника, никак не воображавшего, что это делается так грубо и открыто. В 1721 г. на свадьбе старика-вдовца князя Ю. Ю. Трубецкого, женившегося на 20-летней Головиной, когда подали большое блюдо со стаканами желе, Петр велел отцу невесты, большому охотнику до этого лакомства, как можно шире раскрыть рот и принялся совать ему в горло кусок за куском, даже сам раскрывал ему рот, когда тот разевал его недостаточно широко. В то же время за другим столом дочь хозяина, пышная богачка и модница княжна Черкасская, стоя за стулом своего брата, хорошо образованного молодого человека, бывшего дружкой на свадьбе отца, по знаку сидевшей тут императрицы принималась щекотать его, а тот ревел, как теленок, которого режут, при дружном хохоте всего общества, самого изящного в тогдашнем Петербурге.

Такой юмор царя сообщал тяжелый характер увеселениям, какие он завел при своем дворе. К концу Северной войны составился значительный календарь собственно придворных ежегодных праздников, в состав которого входили викториальные торжества, а с 1721 г. к ним присоединилось ежегодное празднование Ништадтского мира. Но особенно любил Петр веселиться по случаю спуска нового корабля: новому кораблю он был рад, как новорожденному детищу. В тот век пили много везде в Европе, не меньше, чем теперь, а в высших кругах, особенно придворных, пожалуй, даже больше. Петербургский двор не отставал от своих заграничных образцов. Бережливый во всем, Петр не жалел расходов на попойки, какими вспрыскивали новосооруженного пловца. На корабль приглашалось все высшее столичное общество обоего пола. Это были настоящие морские попойки, те, к которым идет или от которых идет поговорка, что пьяным по колено море. Пьют, бывало, до тех пор, пока генерал-адмирал старик Апраксин начнет плакать-разливаться горючими слезами, что вот он на старости лет остался сиротою круглым, без отца, без матери, а военный министр светлейший князь Меншиков свалится под стол и прибежит с дамской половины его испуганная княгиня Даша отливать и оттирать бездыханного супруга. Но пир не всегда заканчивался так просто: за столом вспылит на кого-нибудь Петр и раздраженный убежит на дамскую половину, запретив собеседникам расходиться до его возвращения, и солдата приставит к выходу; пока Екатерина не успокаивала расходившегося царя, не укладывала его и не давала ему выспаться, все сидели по местам, пили и скучали. Заключение Ништадтского мира праздновалось семидневным маскарадом. Петр был вне себя от радости, что кончил бесконечную войну, и, забывая свои годы и недуги, пел песни, плясал по столам. Торжество совершалось в здании Сената. Среди пира Петр встал из-за стола и отправился на стоявшую у берега Невы яхту соснуть, приказав гостям дожидаться его возвращения. Обилие вина и шума на этом продолжительном торжестве не мешало гостям чувствовать скуку и тягость от обязательного веселья по наряду, даже со штрафом за уклонение (50 рублей, около 400 рублей на наши деньги). Тысяча масок ходила, толкалась, пила, плясала целую неделю, и все были рады-радешеньки, когда дотянули служебное веселье до указанного срока.

Эти официальные празднества были тяжелы, утомительны. Но еще хуже были увеселения, тоже штатные и непристойные до цинизма. Трудно сказать, что было причиной этого, потребность ли в грязном рассеянии после черной работы или непривычка обдумывать свои поступки. Петр старался облечь свой разгул с сотрудниками в канцелярские формы, сделать его постоянным учреждением. Так возникла коллегия пьянства, или «сумасброднейший, всешутейший и всепьянейший собор». Он состоял под председательством набольшего шута, носившего титул князя-папы, или всешумнейшего и всешутейшего патриарха московского, кокуйского и всея Яузы. При нем был конклав 12 кардиналов, отъявленных пьяниц и обжор, с огромным штатом таких же епископов, архимандритов и других духовных чинов, носивших прозвища, которые никогда, ни при каком цензурном уставе не появятся в печати. Петр носил в этом соборе сан протодьякона и сам сочинил для него устав, в котором обнаружил не менее законодательной обдуманности, чем в любом своем регламенте. В этом уставе определены были до мельчайших подробностей чины избрания и поставления папы и рукоположения на разные степени пьяной иерархии. Первейшей заповедью ордена было напиваться каждодневно и не ложиться спать трезвыми. У собора, целью которого было славить Бахуса питием непомерным, был свой порядок пьянодействия, «служения Бахусу и честнаго обхождения с крепкими напитками», свои облачения, молитвословия и песнопения, были даже всешутейшие матери-архиерейши и игуменьи. Как в древней церкви спрашивали крещаемого: «Веруеши ли?», так в этом соборе новопринимаемому члену давали вопрос: «Пиеши ли?» Трезвых грешников отлучали от всех кабаков в государстве; инако мудрствующих еретиков-пьяноборцев предавали анафеме. Одним словом, это была неприличнейшая пародия церковной иерархии и церковного богослужения, казавшаяся набожным людям пагубой души, как бы вероотступлением, противление коему — путь к венцу мученическому. Бывало, на святках компания человек в 200 в Москве или Петербурге на нескольких десятках саней на всю ночь до утра пустится по городу «славить»; во главе процессии шутовской патриарх в своем облачении, с жезлом и в жестяной митре; за ним сломя голову скачут сани, битком набитые его сослужителями, с песнями и свистом. Хозяева домов, удостоенных посещением этих славельщиков, обязаны были угощать их и платить за славление; пили при этом страшно, замечает современный наблюдатель. Или, бывало, на первой неделе великого поста его всешутейшество со своим собором устроит покаянную процессию: в назидание верующим выедут на ослах и волах или в санях, запряженных свиньями, медведями и козлами, в вывороченных полушубках. Раз на масленице в 1699 г. после одного пышного придворного обеда царь устроил служение Бахусу; патриарх, князь-папа Никита Зотов, знакомый уже нам бывший учитель царя, пил и благословлял преклонявших перед ним колена гостей, осеняя их сложенными накрест двумя чубуками, подобно тому как делают архиереи дикирием и трикирием; потом с посохом в руке «владыка» пустился в пляс. Один только из присутствовавших на обеде, да и то иноземный посол, не вынес зрелища этой одури и ушел от православных шутов. Иноземные наблюдатели готовы были видеть в этих безобразиях политическую и даже народовоспитательную тенденцию, направленную будто бы против русской церковной иерархии и даже самой церкви, а также против порока пьянства: царь-де старался сделать смешным то, к чему хотел ослабить привязанность и уважение доставляя народу случай позабавиться, пьяная компания приучала его соединять с отвращением к грязному разгулу презрение к предрассудкам. Трудно взвесить долю правды в этом взгляде; но все же это — скорее оправдание, чем объяснение. Петр играл не в одну церковную иерархию или в церковный обряд. Предметом шутки он делал и собственную власть, величая князя Ф. Ю. Ромодановского королем, государем, «вашим пресветлым царским величеством», а себя «всегдашним рабом и холопом Piter'om» пли просто по-русски Петрушкой Алексеевым. Очевидно, здесь больше настроения, чем тенденции. Игривость досталась Петру по наследству от отца, который тоже любил пошутить, хотя и остерегался быть шутом. У Петра и его компании было больше позыва к дурачеству, чем дурацкого творчества. Они хватали формы шутовства откуда ни попало, не щадя ни преданий старины, ни народного чувства, ни собственного достоинства, как дети в играх пародируют слова, отношения, даже гримасы взрослых, вовсе не думая их осуждать или будировать. В пародии церковных обрядов глумились не над церковью, даже не над церковной иерархией как учреждением: просто срывали досаду на класс, среди которого видели много досадных людей. Можно не дивиться крайней беззаботности о последствиях, о впечатлении от оргий. Хотя Петр жаловался, что ему приходится иметь дело не с одним бородачом, как его отцу, а с тысячами, но с этой стороны можно было ждать больше неприятностей, чем опасностей. К большинству тогдашней иерархии был приложим укор, обращенный противниками нововведений на последнего патриарха Адриана, что он живет из куска, спать бы ему да есть, бережет мантии для клобука белого, затем и не обличает. Серьезнее был ропот в народе, среди которого уже бродила молва о царе-антихристе; но и с этой стороны надеялись на охранительную силу кнута и застенка, а об общественной стыдливости в тогдашних правящих сферах имели очень слабое помышление. Да и народные нравы если не оправдывают, то частью объясняют эти непристойные забавы. Кому неизвестна русская привычка в веселую минуту пошутить над церковными предметами, украсить праздное балагурство священным изречением? Известно также отношение народной легенды к духовенству и церковному обряду. В этом повинно само духовенство: строго требуя наружного исполнения церковного порядка, пастыри не умели внушить должного к нему уважения, потому что сами недостаточно его уважали. И Петр был не свободен от этой церковно-народной слабости: он был человек набожный, скорбел о невежестве русского духовенства, о расстройстве церкви, чтил и знал церковный обряд, вовсе не для шутки любил в праздники становиться на клиросе в ряды своих певчих и пел своим сильным голосом — и, однако же, включил в программу празднования Ништадтского мира в 1721 г. непристойнейшую свадьбу князя-папы, старика Бутурлина, со старухой, вдовой его предшественника Никиты Зотова, приказав обвенчать их в присутствии двора при торжественно-шутовской обстановке в Троицком соборе. Какую политическую цель можно найти в этой непристойности, как и в ящике с водкой, формат которого напоминал пьяной коллегии евангелие? Здесь не тонкий или лукавый противоцерковный расчет политиков, а просто грубое чувство властных гуляк, вскрывавшее общий факт, глубокий упадок церковного авторитета. При господстве монашества, унизившем более духовенство, дело церковно-пастырского воспитания нравственного чувства в народе превратилось в полицию совести.

Но Петр от природы не был лишен средств создать себе более приличные развлечения. Он, несомненно, был одарен здоровым чувством изящного, тратил много хлопот и денег, чтобы доставать хорошие картины и статуи в Германии и Италии: он положил основание художественной коллекции, которая теперь помещается в петербургском Эрмитаже. Он имел вкус особенно к архитектуре; об этом говорят увеселительные дворцы, которые он построил вокруг своей столицы и для которых выписывал за дорогую цену с Запада первоклассных мастеров, вроде, например, знаменитого в свое время Леблона, «прямой диковины», как называл его сам Петр, сманивший его у французского двора за громадное жалованье. Построенный этим архитектором петергофский дворец Монплезир, со своим кабинетом, украшенным превосходной резной работой, с видом на море и тенистыми садами, вызывал заслуженные похвалы от посещавших его иностранцев. Правда, незаметно, чтобы Петр был любителем классического стиля: он искал в искусстве лишь средства для поддержания легкого, бодрого расположения духа; упомянутый его петергофский дворец украшен был превосходными фламандскими картинами, изображавшими сельские и морские сцены, большею частью забавные. Привыкнув жить кое-как, в черной работе, Петр, однако, сохранил уменье быть неравнодушным к иному ландшафту, особенно с участием моря, и бросал большие деньги на загородный дворец с искусственными террасами, каскадами, хитрыми фонтанами, цветниками и т. п. Он обладал сильным эстетическим чутьем; только оно развивалось у Петра несколько односторонне, сообразно с общим направлением его характера и образа жизни. Привычка вникать в подробности дела, работа над техническими деталями создала в нем геометрическую меткость взгляда, удивительный глазомер, чувство формы и симметрии; ему легко давались пластические искусства, нравились сложные планы построек; но он сам признавался, что не любит музыки, и с трудом переносил на балах игру оркестра.

По временам на шумных увеселительных собраниях петровой компании слышались и серьезные разговоры. Чем шире развертывались дела войны и реформы, тем чаще Петр со своими сотрудниками задумывался над смыслом своих деяний. Эти беседы любопытны не столько взглядами, какие в них высказывались, сколько тем, что позволяют ближе всмотреться в самих собеседников, в их побуждения и отношения, и притом смягчают впечатление их нетрезвой и беспорядочной обстановки. Сквозь табачный дым и звон стаканов пробивается политическая мысль, освещающая этих дельцов с другой, более привлекательной стороны. Раз в 1722 г., в веселую минуту, под влиянием стаканов венгерского, Петр разговорился с окружавшими его иностранцами о тяжелых первых годах своей деятельности, когда ему приходилось разом заводить регулярное войско и флот, насаждать в своем праздном, грубом народе науки, чувства храбрости, верности, чести, что сначала все это стоило ему страшных трудов, но это теперь, слава богу, миновало, и он может быть спокойнее, что надобно много трудиться, чтобы хорошо узнать народ, которым управляешь. Это были, очевидно, давние, привычные помыслы Петра; едва ли не он сам начал продолжавшуюся и после него обработку легенды о своей творческой деятельности. Если верить современникам, эта легенда у него стала даже облекаться в художественную форму девиза, изображающего ваятеля, который высекает из грубого куска мрамора человеческую фигуру и почти до половины окончил свою работу. Значит, к концу шведской войны Петр и его сотрудники сознавали, что достигнутые военные успехи и исполненные реформы еще не завершают их дела, и их занимал вопрос, что предстоит еще сделать. Татищев в своей Истории Российской передает рассказ об одной застольной беседе, слышанной, очевидно, от собеседников. Дело было в 1717 г., когда блеснула надежда на скорое окончание тяжкой войны. Сидя за столом на пиру со многими знатными людьми, Петр разговорился о своем отце, об его делах в Польше, о затруднениях, какие наделал ему патриарх Никон. Мусин-Пушкин принялся выхвалять сына и унижать отца, говоря, что царь Алексей сам мало что делал, а больше Морозов с другими великими министрами; все дело в министрах: каковы министры у государя, таковы и его дела. Государя раздосадовали эти речи; он встал из-за стола и сказал Мусину-Пушкину: «В твоем порицании дел моего отца и в похвале моим больше брани на меня, чем я могу стерпеть». Потом, подошедши к князю Я. Ф. Долгорукому, не боявшемуся спорить с царем в Сенате, и, став за его стулом, говорил ему: «Вот ты больше всех меня бранишь и так больно досаждаешь мне своими спорами, что я часто едва не теряю терпения; а как рассужу, то и увижу, что ты искренно меня и государство любишь и правду говоришь, за что я внутренне тебе благодарен; а теперь я спрошу тебя, как ты думаешь о делах отца моего и моих, и уверен, что ты нелицемерно скажешь мне правду». Долгорукий отвечал: «Изволь, государь, присесть, а я подумаю». Петр сел подле него, а тот по привычке стал разглаживать свои длинные усы. Все на него смотрели и ждали, что он скажет. Помолчав немного, князь говорил так:

«На вопрос твой нельзя ответить коротко, потому что у тебя с отцом дела разные: в одном ты больше заслуживаешь хвалы и благодарности, в другом — твой отец. Три главные дела у царей: первое — внутренняя расправа и правосудие; это ваше главное дело. Для этого у отца твоего было больше досуга, а у тебя еще и времени подумать о том не было, и потому в этом отец твой больше тебя сделал. Но когда ты займешься этим, может быть, и больше отцова сделаешь. Да и пора уж тебе о том подумать. Другое дело — военное. Этим делом отец твой много хвалы заслужил и великую пользу государству принес, устройством регулярных войск тебе путь показал; но после него неразумные люди все его начинания расстроили, так что ты почти все вновь начинал и в лучшее состояние привел. Однако, хоть и много я о том думал, но еще не знаю, кому из вас в этом деле предпочтение отдать: конец войны прямо нам это покажет. Третье дело — устройство флота, внешние союзы, отношения к иностранным государствам. В этом ты гораздо больше пользы государству принес и себе чести заслужил, нежели твой отец, с чем, надеюсь, и сам согласишься. А что говорят, якобы каковы министры у государей, таковы и дела их, так я думаю о том совсем напротив, что умные государи умеют и умных советников выбирать и верность их наблюдать. Потому у мудрого государя не может быть глупых министров, ибо он может о достоинстве каждого рассудить и правые советы отличить». Петр выслушал все терпеливо и, расцеловав Долгорукого, сказал: Благий рабе верный! В мале был ecu мне верен, над многими тя поставлю. «Меншикову и другим сие весьма было прискорбно — так заканчивает свой рассказ Татищев, — и они всеми мерами усиливались озлобить его государю, но ничего не успели».

Петр прожил свой век в постоянной и напряженной физической деятельности, вечно вращаясь в потоке внешних впечатлений, и потом развил в себе внешнюю восприимчивость, удивительную наблюдательность и практическую сноровку. Но он не был охотник до досужих общих соображений; во всяком деле ему легче давались подробности работы, чем ее общий план; он лучше соображал средства и цели, чем следствия; во всем он был больше делец, мастер, чем мыслитель. Такой склад его ума отразился и на его политическом и нравственном характере. Петр вырос в среде, совсем неблагоприятной для политического развития. То были семейство и придворное общество царя Алексея, полные вражды, мелких интересов и ничтожных людей. Придворные интриги и перевороты были первоначальной политической школой Петра. Злоба сестры выбросила его из царской обстановки и оторвала от сросшихся с ней политических понятий. Этот разрыв сам по себе не был большой потерей для Петра: политическое сознание кремлевских умов XVII в. представляло беспорядочный хлам, составившийся частью из унаследованных от прежней династии церемониальных ветошей и вотчинных привычек, частью из политических вымыслов и двусмыслиц, мешавших первым царям новой династии понять свое положение в государстве. Несчастье Петра было в том, что он остался без всякого политического сознания, с одним смутным и бессодержательным ощущением, что у его власти нет границ, а есть только опасности. Эта безграничная пустота сознания долго ничем не наполнялась. Мастеровой характер усвоенных с детства занятий, ручная черная работа мешала размышлению, отвлекала мысль от предметов, составляющих необходимый материал политического воспитания, и в Петре вырастал правитель без правил, одухотворяющих и оправдывающих власть, без элементарных политических понятий и общественных сдержек. Недостаток суждения и нравственная неустойчивость при гениальных способностях и обширных технических познаниях резко бросались в глаза и заграничным наблюдателям 25-летнего Петра, и им казалось, что природа готовила в нем скорее хорошего плотника, чем великого государя. С детства плохо направленный нравственно и рано испорченный физически, невероятно грубый по воспитанию и образу жизни и бесчеловечный по ужасным обстоятельствам молодости, он при этом был полон энергии, чуток и наблюдателен по природе. Этими природными качествами несколько сдерживались недостатки и пороки, навязанные ему средой и жизнью. Уже в 1698 г. английский епископ Бернет заметил, что Петр с большими усилиями старается победить в себе страсть к вину. Как ни мало был Петр внимателен к политическим порядкам и общественным нравам Запада, он при своей чуткости не мог не заметить, что тамошние народы воспитываются и крепнут не кнутом и застенком, а жестокие уроки, данные ему под первым А зовом, под Нарвой и на Пруте, постепенно указывали ему на его политическую неподготовленность, и по мере этого начиналось и усиливалось его политическое самообразование: он стал понимать крупные пробелы своего воспитания и вдумываться в понятия, вовремя им не продуманные, о государстве, народе, о праве и долге, о государе и его обязанностях. Он умел свое чувство царственного долга развить до самоотверженного служения, но не мог уже отрешиться от своих привычек, и если несчастья молодости помогли ему оторваться от кремлевского политического жеманства, то он не сумел очистить свою кровь от единственного крепкого направителя московской политики, от инстинкта произвола. До конца он не мог понять ни исторической логики, ни физиологии народной жизни. Впрочем, нельзя слишком винить его за это: с трудом понимал это и мудрый политик и советник Петра Лейбниц, думавший и, кажется, уверявший Петра, что в России тем лучше можно насадить науки, чем меньше она к тому подготовлена. Вся преобразовательная его деятельность направлялась мыслью о необходимости и всемогуществе властного принуждения: он надеялся только силой навязать народу недостающие ему блага и, следовательно, верил в возможность своротить народную жизнь с ее исторического русла и вогнать в новые берега. Потому, радея о народе, он до крайности напрягал его труд, тратил людские средства и жизни безрасчетно, без всякой бережливости. Петр был честный и искренний человек, строгий и взыскательный к себе, справедливый и доброжелательный к другим; но по направлению своей деятельности он больше привык обращаться с вещами, с рабочими орудиями, чем с людьми, а потому и с людьми обращался, как с рабочими орудиями, умел пользоваться ими, быстро угадывал, кто на что годен, но не умел и не любил входить в их положение, беречь их силы, не отличался нравственной отзывчивостью своего отца. Петр знал людей, но не умел или не всегда хотел понимать их. Эти особенности его характера печально отразились на его семейных отношениях. Великий знаток и устроитель своего государства, Петр плохо знал один уголок его — свой собственный дом, свою семью, где он бывал гостем. Он не ужился с первой женой, имел причины жаловаться на вторую и совсем не поладил с сыном, не уберег его от враждебных влияний, что привело к гибели царевича и подвергло опасности самое существование династии. Так Петр вышел непохож на своих предшественников, хотя между ними и можно заметить некоторую генетическую связь, историческую преемственность ролей и типов Петр был великий хозяин, всего лучше понимавший экономические интересы, всего более чуткий к источникам государственного богатства. Подобными хозяевами были и его предшественники, цари старой и новой династии; но те были хозяева-сидни, белоручки, привыкшие хозяйничать чужими руками, а из Петра вышел подвижной хозяин-чернорабочий, самоучка, царь-мастеровой.

Дальше