Содержание
«Военная Литература»
Биографии

Глава пятая.

От Синопа до Альмы

После сожжения турецкого флота последовали взаимные обвинения. Турки упрекали британского и французского послов, пообещавших послать эскадры в Черное море, тогда как на деле все корабли морских держав не выходили из Босфора. Турки поносили Слейда — Мушавер-пашу — за бегство из Синопа и называли его виновником поражения Осман-паши. Англичане и французы возмущались вероломством, которое якобы проявили русские моряки во главе с Нахимовым, напав на слабые силы турок, к тому же имевших лишь мирные намерения.

Однако солидный «Тайме», выражая тревогу и истинные интересы своих хозяев, решился приоткрыть своему читателю истину. Павел Степанович читал: «Нельзя было отнять у России право топить корабли враждебной державы, так как Турция раньше Синопского сражения объявила войну и предприняла нападение у Кавказского побережья на русские суда». А со статьей в «Таймсе» носился восхищенный и счастливый за друга Михаила Францевич. В конце концов, один большой абзац он стал произносить наизусть, поднимая руку жестом оратора:

— «Синопское поражение дает повод к важным заключениям о превосходстве русского флота и негодности турецкого. Мы, в Англии, привыкли с пренебрежением смотреть на первый и любоваться последним, потому что он руководим английскими офицерами. Но и по сбивчивым показаниям лиц, оставшихся в живых после этой битвы, можно довольно ясно высказать два или три положения. [329]

Часть русского флота держалась в море несколько дней в такую ужасную погоду, когда ни турки, ни английские пароходы не смели показываться в море... Боевой порядок русских в деле был удивительный, а такого совершенного истребления и в такое короткое время еще никогда не бывало». 7

Как и опасался Павел Степанович, синопская победа толкнула недругов России к действиям; она стала предлогом для перехода к агрессии английского и французского правительств. Страх, что Россия овладеет турецкими проливами и левантийской торговлей, понудил приказчиков западных промышленников и купцов шагнуть от угроз и дипломатических баталий к прямой войне! В зиму 1853/54 года война еще не объявлена, стороны еще пишут ноты, заявления и декларации, но флоты союзников входят в Черное море и готовятся к экспедиции в Балтику, и транспорты принимают для высадки на русских морских границах сухопутные войска королевы Виктории, императора Наполеона и турок.

Черноморцам приходится думать об обороне устьев Дуная и Днепра, Азовского моря, Кавказского и Крымского побережий и самого Севастополя. В таких обстоятельствах вице-адмиралу Нахимову некогда даже на зиму перебираться в городскую квартиру. Служба вынуждает его не спускать флага на «Двенадцати апостолах». А зима в Севастополе на редкость сурова. Непрерывно дуют норд-остовые холодные ветры. Стужа сковывает льдом мелководные бухточки, снег запорашивает плоскую возвышенность Северной стороны, овраги и балки. Снег белит Рудольфову и Зеленую горы, Мекензиевы и Инкерманские высоты. В Северной бухте, затрудняя сообщения с городом, ходят крутые волны, а море бушует так, что до весны нечего рассчитывать на постановку перед входом на рейд защитного плотового бона.

На палубах кораблей или в доках, где исправляются и вновь вооружаются «Гавриил» и «Уриил», впрочем, дела столько, что необычные морозы забываются. То надо изобретать способы работы при нехватке материалов, то перераспределять по стройкам рабочих, в которых везде недостаток, то контролировать обучение рекрутов на вновь устраиваемых батареях или в десантных батальонах. От утомляющей цифири, в справедливом возмущении негодным оружием, провиантом и снаряжением, в раздражении медлительностью и равнодушием морского министра и крымского главнокомандующего князя Меншикова [330] другой раз даже на морозе в жар бросает. Но вот после трудового дня Павел Степанович уходит на отдых в каюту, и тут холод сразу пробирает до костей. На градуснике четыре-пять выше нуля. Кипяток быстро остывает. Прихотливые чеканные листочки изморози на стеклах и мерзкая сырость, которой тянет из каждой щели, нагоняют грусть. Через силу просматривает Павел Степанович горку газет, перескакивая с растерянных сообщений российских послов к хвастливым заявлениям министров западных держав, с петербургских новостей к невеселым оповещениям об явном уклонении австрийского и прусского дворов от союзных обязательств. А письма — после Синопа шлют их адмиралу со всех концов России возрастающим потоком! — он сгребает в сторону и отдает адъютанту. Отвечать нет ни сил, ни желания.

Еще в прошедшем году всякие препоны со стороны чиновников, бюрократических душ, сановных тупиц взрывали Корнилова, и Павлу Степановичу приходилось успокаивать друга. Нынче они словно обменялись ролями. Владимир Алексеевич неизменно бодр и радужно смотрит на будущее, и совестно его огорашивать своим неверием в то, что политические и военные обстоятельства будут благополучны. А иначе думать Павел Степанович не может.

Однажды половину дня он проводит с вольными матросами, числом до двух тысяч добровольцев, явившихся на пополнение корабельных экипажей. Милые, честные люди, простые, хорошие сыны русского народа! Они выражают вслух убеждение, что нет таких врагов у России, которых не побить под руководством Нахимова. «Известно же после Синопа, что есть нахимовские моряки!..»

Так и подмывает объявить: «Друзья мои, кроме врагов заграничных есть свои враги победы в отечестве, и первый из них Александр Сергеевич Ментиков». Но это он может говорить самому себе в тиши каюты, когда трясется от кавказской лихорадки, а на берегу — одному Михайле Францевичу. Даже для Владимира Алексеевича горькие мысли Павла Степановича остаются тайною. Словам Нахимова, вырвавшимся в Синопе, он не придал значения и успел их забыть. А в кипучей деятельности Корнилов не успевает соразмерить масштабы приготовлений и масштабы опасности, какую представит для черноморцев европейская коалиция. Хоть он и предполагает, что Севастополь может быть атакован одновременно с моря [331] и с суши, но ему кажется, что сил для отражения флота и десанта будет достаточно. Он рассуждает с опытом моряка, но в вопросах войны на берегу всецело доверяет сухопутному начальнику князю Меншикову. А светлейший почему-то твердо определяет наибольшее число войск, которых может выставить против Севастополя объединенный противник, в тридцать тысяч.

Уже накануне официального объявления Англией и Францией войны Владимир Алексеевич удовлетворенно рассказывает Нахимову:

— Теперь мы за Севастополь можем быть спокойны. На Бельбеке имеем бригаду, да вокруг города три дивизии. На рейде ваша эскадра не только для обороны готова, но и для атаки в море. Шесть вооруженных пароходов с «Владимиром» во главе — тоже сила. Ни войти, ни пустить на нас брандеры врагу не удастся.

— С Дуная какие вести? — спрашивает Павел Степанович, морщась от горькой хины.

— Вот-вот, им еще и не до Крыма, потому что наши Дунай перешли и к осаде Силистрии приступают.

— С желанием взять оную?

— Коли наступать взялись, так как же?..

— Боюсь, Горчаков, да и сам фельдмаршал Паскевич пуще всего озабочены не раздражать Австрию. Тут один офицер из флотилии дунайской сказывал, что в горчаковском штабе опасаются появления австрийской армии в ' тылу и на всякий случай имеют план обратного перехода реки с полным очищением дунайских княжеств.

— Но это ужасно!

— Да, такая ретирада развяжет союзникам руки. Они вольны будут начать войну по любому плану — одинаково против Петербурга и против Севастополя.

— Но, кажется, государь определил ясно стратегические цели, и Горчаков не может выйти из его воли. Вы мрачно смотрите на вещи, Павел Степанович. Тем более, силы англо-французо-турок пока более на бумаге, чем в действительности.

— А нам свои делить приходится по милости немцев на рубеж более двух тысяч верст. Да что об этом, — внезапно торопится изменить предмет разговора Нахимов, не желая расстраивать впечатлительного товарища, — я тут подготовил вам, Владимир Алексеевич, несколько заметок. Хотелось бы видеть в связи с ними ваши приказы. Это о гребных судах Вульфова отряда, во-первых. Дурно управляются некоторые офицеры в плавании, — на банках [332] сидя, кутаются в шубы, а им же действовать надо, двигаться; право, тут нет и чувства собственного достоинства. Второе — о койках на кораблях. Стали ныне пренебрегать лазаревским наставлением, не следят, чтобы матросы обязательно спали в подвешенных койках и раздевшись, а оттого и скорбут, и худосочие, и простуды растут.

Корнилов живо перелистывает записки и кладет в свой портфель.

— Обязательно издам приказ и по первому и по второму случаю. Выручаете вы меня, Павел Степанович. За всем никак не поспеваю смотреть.

— Оно и понятно, дорогой, у меня одно дело, а у вас их сотня, — мягко отвечает Павел Степанович, провожая гостя.

Фрегат под австрийским флагом на траверзе Лукулла, бросившийся вслед за севастопольским парусником, никого не обманул в базе флота. Корнилов с вышки Библиотеки быстро опознал англичанина и выслал Бутакова на перехват противнику. Пират, успев ограбить каботажника, не смог забрать его в качестве приза. Спешно разведя пары, он поторопился улизнуть от погони. Так с конца марта началась новая глава в жизни черноморцев, которую Корнилов окрестил флибустьерской.

И в самом деле, невозможно по-иному назвать морские действия союзников после окончательного разрыва. Имея уже превосходные силы против севастопольских эскадр, они предпринимают крейсерства, рассчитанные не на боевые встречи, а на захват безоружных требак и дубков.

— Они начали с нанесения вреда моему имуществу, — иронизирует Владимир Алексеевич, — среди всякой дряни в грузе требак, шедших из Севастополя в Николаев, были шубы моего семейства, юбки гувернантки и горничной. Этакие знатные трофеи для просвещенных мореплавателей! Признаюсь, я был об адмиралах Дондасе и Лайонсе более высокого мнения.

После нападения на Одесский порт, когда четырехорудийная батарея прапорщика Щеголева шесть часов заставила англичан и французов драться и вынудила к отступлению с серьезными повреждениями кораблей, когда затем мощный пароходо-фрегат «Тайгер» был расстрелян [333] и сожжен и весь экипаж попал в плен, презрение к противнику у Владимира Алексеевича еще возрастает.

В отличном настроении он пишет в Петербург контрадмиралу Федору Матюшкину: «До вас, конечно, дошло чудное сожжение английского пароходо-фрегата «Тайгер» у Одесского маяка... Командир, капитан Гифаард, мой знакомец по Лондону, с оторванной ногою взят в плен, и при нем двадцать пять офицеров и двести один человек нижних чинов, включая мичманов... Невольно призадумаешься, и придет на мысль, следует ли с нашим Черноморским флотом, ныне состоящим из двенадцати кораблей и семи фрегатов, готовых биться насмерть, смотреть со смирением на блокирующих Севастополь восемнадцать союзных кораблей с причетом пароходов... Неловко, когда взглянешь на двойной бон, на флот на позиции, на лес купцов, затянутый к Черной речке, а особенно, когда подают записку с телеграфа: «Неприятельский флот в числе тридцати вымпелов виден на зюйд-вест от Херсонесского маяка». Что ж делать? Терпи, казак, атаманом будешь!»

Уже май, уже севастопольское лето во всем своем великолепии, и море манит плавать, и терпеть блокаду трудно. То Корнилов, то Нахимов делают вылазки на поиск противника, неожиданно исчезнувшего с горизонта. Но далеко уходить князь Меншиков не разрешает. Он столько лет сопротивлялся введению паровых и винтовых кораблей, а нынче парусным кораблям вовсе не доверяет. В отношении же пароходов ограничивает крейсерства тоже: надо беречь уголь, каковой трудно доставлять с Донца.

Наступает август, а еще в апреле манифест царя известил страну о войне России с Европой. Все лето корабли и фрегаты не смеют, по приказу Меншикова, уходить дальше Херсонесского маяка и мыса Лукулл. Князь боится, что в море ветер может изменить парусному флоту. Князь боится, что парусные суда не смогут уйти от превосходящих их числом и артиллерией винтовых кораблей англо-французов.

Итак, на две тысячи верст русские берега открыты для нападений с моря. Море уступлено союзникам без боя. Они могут бороздить его во всех направлениях, не опасаясь встречи с синопскими героями. И понятно, что Нахимов, бродя по севастопольским пристаням, горько заявляет: «Вот-с, я как курица, выведшая утят. Они на воде, а я с берега гляжу-с». [334]

Не сразу уверяются союзные адмиралы, что Черное море свободно от русских сил. Турецкие военные транспорты идут в Трапезунд под конвоем мощной пароходной дивизии. Весь флот союзников держится соединенно при перевозке экспедиционного корпуса из Галлиполи и Константинополя в Варну и Бургас.

При таких условиях насмешкой является приказ Павлу Степановичу принять командование отдельной эскадрой. Зачем его флаг на «Константине», если управляет флотом с вышки Морской библиотеки князь Меншиков?! Едва вступят пароходо-фрегаты в перестрелку с крейсерами неприятеля, телеграф у Константиновской батареи настойчиво призывает их ретироваться, вступить на свои места и загрести жар в топках.

Вечером 14 июля, не дослушав жалоб Панфилова, командующего пароходным отрядом, что вот можно было славно подраться днем (подходили двадцать судов противника), Нахимов съезжает с «Константина» на берег.

— Что это будет, Владимир Алексеевич? А? Впору отставку просить. Господа европейцы во внушительном числе приходили, а все же поколотить их мы могли с четырнадцатью кораблями, семью фрегатами и шестью пароходами-с.

— Князь хочет сохранить живую силу для более серьезных обстоятельств. — Корнилов старается быть бесстрастным, но нервная дробь, отбиваемая пальцами по столу, его выдает.

— Вздор, вздор-с! Ежели союзные адмиралы придут со всем своим флотом, тогда поздно будет на эскадре поднимать сигнал к сражению. А они придут-с, — продолжает Павел Степанович. Он думает, что Корнилов может повлиять на князя.

— Верите слуху о подготовке крымской экспедиции? — отводит Корнилов беседу в другое русло.

— Почему бы не состояться, ежели мы не препятствуем? — ворчит Павел Степанович, ходя из угла в угол. — В лондонском Сити каждый негоциант требует уничтожения Черноморского флота. И где на Черном море для империи места уязвимее Севастополя? Где-с?

Худые нервные пальцы Корнилова теперь перебирают генерал-адъютантский аксельбант. Он уклончиво и отрывисто замечает:

— Все пункты уязвимее Севастополя. Здесь мы славно укрепили рейд. [335]

В светлых глазах Павла Степановича неприкрытое удивление. Он неловко снимает со стены турецкий пистолет и рассматривает его, с досадой пожимая плечами.

— Я не о том. Я об уязвимости в широком смысле. — Он тычет пистолетом в Севастополь на большой ландкарте Тавриды. — Севастополь и флот диктуют волю России на Черном море. Без оных нет у нас моря. Так неприятелю естественно сюда устремиться...

Павел Степанович вытаскивает из кармана сюртука «Тайме», кружным путем, но все-таки дошедший к его постоянному читателю. Один столбец в газете обведен толстой карандашной чертою.

— Вы разрешите? — спрашивает он и читает английский текст: — «Политическая и стратегическая цель предпринятой войны не может быть достигнута, пока существует Севастополь и русский флот. Как скоро этот центр русского могущества на Черном море будет разрушен, рушится и все здание, сооружением которого Россия занималась столько веков. Взятие Севастополя и занятие Крыма покроют все издержки войны и предоставят нам выгодные условия мира, и притом на долгое время».

— Какая самонадеянность у господ британцев, — вспыхивает Корнилов, — будто они Рим, а наш Севастополь — Карфаген.

— Карфаген хоть с суши был защищен, а у нас что? Устройством Волоховой башни гордиться?

Сложив газету, Павел Степанович щелкает курком пистолета и резким звуком его будто закрепляет свои невеселые выводы.

Пальцы Корнилова дрожат и сжимаются на генерал-адъютантском аксельбанте. Он об укреплениях Севастополя в тылу толковал не раз с князем Меншиковым; но старый упрямец ответил, что Севастополь надежно защищен дивизиями Крымской армии, которая легко сбросит тридцатитысячный десант (а больше союзники на свой флот не поднимут), что, наконец, вряд ли потери от болезней в экспедиционном корпусе позволят англо-французам в этом году предпринять решительные действия, а тем временем дипломаты договорятся...

Владимир Алексеевич устал после хлопотливого дня. Он управлял огнем по неприятельским пароходам из башни Волохова и с батареи Карташевского. Он был на торжественном освящении сооруженной купечеством Малаховой башни на Корабельной стороне. Посетил артиллерийские склады и морской госпиталь. И — что всего [336] тяжелее — толковал со скрипучим князем. Хочется остаться сейчас в кругу семьи. Забыть обо всем до утра, которым откроется такой же хлопотливый день. И он молчит.

Павел Степанович, ворчливо повторив: «С суши мы голенькие-с», тоже замолкает и опять механически щелкает ржавым курком.

Тогда с террасы доносятся женские беззаботные голоса и звон посуды. А в открытое окно врывается ветер и подымает начесанные на виски волосы Нахимова. Он вдруг кладет пистолет на угол стола и берет фуражку.

— Пойдемте чай пить, Павел Степанович, Елизавета Васильевна отругает меня, если вас отпущу, — спохватывается Корнилов.

— Нет-с, я на корабль, — глухо, странно упавшим голосом говорит адмирал. — К своему делу-с.

Потянувшись, Корнилов встает проводить гостя:

— Завтра учение на эскадре?

— Завтра-с белье стираем и сушим.

Озадаченно смотрит Корнилов вслед сутулому, адмиралу. А он спускается по крутому переулку к пристани, и ему представляется, что все это — и французские щебечущие фразы, и пряный аромат душной ночи, и сонно мигающие огни — когда-то возникало в далеком прошлом, в чем-то очень похожем на сегодняшний вечер. Бесполезно бередил он душу товарища. Вице-адмиралы Нахимов и Корнилов нимало не могут изменить негодные порядки. Даже Михаил Петрович Лазарев в такой обстановке был бы бессилен. Вовремя умер адмирал. Не пришлось ему дожить до позора России.

В те дни еще одну тяжесть нес втайне от Владимира Алексеевича замкнутый и чудаковатый (по мнению дам, объявляющих приговоры «общества») синопский победитель. Возможно, из горечи, вызванной этой новой бедою, Павел Степанович стал без особой надобности предпочитать жизни в городе пребывание на своем флагманском корабле. Тот же Севастополь, да доступ посторонним ограничен, и вокруг лица моряков, чуждых гадкой клевете и сплетням.

Это неправда, что военная гроза понуждает каждого человека становиться серьезнее, больше понимать ответственность своих слов и поступков, что всенародная беда облагораживает любого члена общества. Это верно лишь [337] в отношении тех, кто и без войны строг к себе, ненавидит безответственность и лишен чувства подленькой зависти. Гадкие же людишки умеют и в грозовых обстоятельствах благополучно блиндироваться от всяких неожиданностей; они продолжают иметь достаточный досуг для низких толков и перетолков; им непременно нужно белое представить черным, свести отношения, которые выше их морали маленьких эгоистов, к обывательским мерзким нормам.

И в Севастополе и в Петербурге, в адмиралтейских кругах, после Синопа явилось немало «совершенно осведомленных лиц», которые объявили, что между Нахимовым и Корниловым возникла и растет ссора и что в основе ее борьба за первенствующую роль на Черноморском флоте.

— Да полно, так ли это? — пытались возражать клеветникам знавшие бескорыстную дружбу двух адмиралов и общую их любовь к флоту. Но клеветники, люди солидные и даже с орлами на погонах, выставляли логические доказательства. Конечно, скромность Нахимова известна, да ведь никак иначе и не мог раньше держаться ничем не примечательный вице-адмирал рядом с блестящим генерал-адъютантом Корниловым! Естественно, до Синопа он был покорным и ревностным помощником Владимиру Алексеевичу. Ну-с, именно был Синопская победа сделала Павла Степановича первым человеком в российском флоте. Теперь его слава шагнула и в глубь страны и за границу, и он с пребыванием в качестве тени Корнилова не хочет мириться и не мирится.

Для уничтожения такой клеветы нужны были усилия многих людей, и тут даже потребовался известный своей беспристрастностью Михаила Францевич. Но и ему понадобилось изрядное время, чтобы разобраться во вздорной болтовне вокруг отношений Корнилова и Нахимова; расцвет сплетен совпал с действительным спором между Нахимовым и Меншиковым, а сторону последнего первоначально держал Владимир Алексеевич. Спорили высшие морские начальники, как лучше для обороны расположить корабли. Ментиков с Корниловым хотели поместить их в Северной бухте повыше — для безопасности от неприятельского огня. Павел Степанович считал, что огня батарей для задержки врага перед входом на рейды недостаточно. Часть кораблей должна отвечать вместе с батареями фронтальным огнем, часть же помогать отражению противника фланговым огнем из Южной бухты, [338] Михаила Францевич убедился, что в этом споре нет ничего личного, но, к сожалению, лишь тогда, когда слухи о клевете стали известны и Корнилову. Сам Владимир Алексеевич рассказал ученому другу Павла Степановича, что через контр-адмирала Пущина клевета дошла и к генерал-адмиралу Константину и к царю, который якобы спросил: «А что там они не поделили?»

Пораздумав, Михаила Францевич решил писать к флотскому деятелю, который энергично распространит его утверждения. Таким человеком был прямой и не остывший за сорок лет морской службы общий приятель севастопольских адмиралов, состоявший ныне в комитетах Адмиралтейства, контр-адмирал Петр Федорович Анжу.

«...Полагаю, — сообщал ему Михаила Францевич, — от приезжих отсюда курьерами офицеров, конечно, известны вам главные приготовления и занятия нашего флота, жаль только, что эти господа изволили разгласить небылицу — будто бы Павел не ладит с В. А. Корниловым. Эта молва дошла сюда и крайне огорчила как Нахимова и Корнилова, так и всех любящих и уважающих их... В опровержение этой лжи, расскажу вкратце отношения Павла с Влад. Алекс., которые по близости моей к обоим мне коротко известны. С самого начала вступления Корн, в должность начальника штаба, когда он стоял по чину от Павла гораздо дальше, чем стоит теперь, и тогда Павел в пример другим оказывал не только должное уважение к его служебной власти, но и к его личности...»

Вспомнив недавний спор о расположении кораблей на рейде — он разрешился наконец в пользу мнения Нахимова, — Михаила Францевич написал: «О важнейших делах они часто совещались, и, конечно, не обходилось без споров; но эти споры при взаимном уважении и откровенности еще более утвердили доброе между ними согласие, и эти отношения к чести обеих сторон и вообще к пользе службы сохранились и поныне...»

«Павел молит только об одном, — закончил он назначенное для широкого чтения письмо, — чтобы Корнилова скорее утвердили главным командиром, ибо настоящее его положение без официальной законной власти во многом связывает его действия, особенно по хозяйству».

Закончив после многих исправлений черновик, Михаила Францевич, несмотря на изрядные помарки, не стал перебелять письмо. Лучше ознакомить с ним Павла, тем [339] более что идея вовлечь в борьбу за истину Петра Анжу возникла экспромтом, а еще и потому, что ошельмованный друг просил писать прямо в адрес распространителей клеветы. Записка об этом, размашистая и выдававшая тревожно-болезненное состояние ее автора, состояние чрезвычайной горячности, лежала перед Михайлой Францевичем. По начавшейся дальнозоркости он стал пробегать ее текст, держа листок в вытянутой руке. А по привычке к одинокому времяпрепровождению в, плаваниях повторял прочитанное с сохранившейся от детства певучей интонацией.

В записке было сказано: «Напиши, дорогой мой друг, и Матюшкину и Пущину, во-первых, что никто столько не ценит и не уважает самоотвержения и заслуг вице-адмирала Корнилова, как я, что он только один после покойного адмирала может поддержать Черноморский флот и направить его к славе; я с ним в самых дружеских отношениях, и, конечно, мы достойно друг друга разделим предстоящую нам участь...»

Тут Рейнеке перестал читать и опять повторил: «...достойно друг друга разделим»предстоящую нам участь...» Как пропустил он давеча этот взрыв скорби, как он остался равнодушным раньше к этим словам, наполненным ясным предчувствием, нет — даже знанием трагического и близкого конца?!. Если у Павла, сдержанного и всегда скрывающего свои переживания, прорвался такой тон, то почему? Почему? Через пять месяцев после Синопской победы и в обстановке продолжающейся нерешимости союзников предпринять на Черном море какие-либо активные шаги, почему Павла одолела мрачность?

Рейнеке был озадачен и долго барабанил по сфере небесного глобуса, возвышавшегося на углу стола. Он барабанил и прислушивался к металлическому звуку пустотелого шара, но ничего не рассказал ему этот звук, и преданный товарищ, тяжко повздыхав, сделал к письму Анжу приписку для Нахимова и вложил оба листка в конверт. Затем, шаркая шлепанцами, Рейнеке прошел на кухню. Здесь сегодня весьма кстати был старый соплаватель Павла Степановича и отставной боцман Сатин. Он привез для адмиральского стола овощи своего огорода и собирался заночевать. Михаила Францевич попросил:

— Съезди, голубчик Сатин, на «Двенадцать апостолов» к адмиралу и вернись ко мне с непременным ответом. [340]

- Мигом, ваше превосходительство. При пакете я на первой шлюпке.

Но привез Сатин обратно конверт лишь на другое утро. Рейнеке нашел сообщение друга на тыльной стороне своего черновика. Он посмотрел на короткие строчки и грустно улыбнулся. Павел был весь тут, со своей неизменной неприязнью к приметному положению и личной славе.

«Ни дельнее, ни умнее написать нельзя, — одобрил он, а далее откровенно жаловался: — До Синопа служил я тихо, безмятежно, а дело шло своим чередом. Надо же было сделаться так известным, и вот начались сплетни, которых я враг, как и всякий добросовестный чёловёк».

Удивительная все же удача была для Павла Степановича, что в эти тревожные, напряженные недели и месяцы он мог, не задумываясь о впечатлении, обращаться со своими обидами и горестями к Михаиле Францевичу. Но летом Меншиков стал настойчиво требовать, чтобы директор Гидрографического департамента отправился в Николаев для исполнения планов Главного Морского штаба. Ив самые критические дни Павел Степанович остался вновь один. Рейнеке даже не мог рассчитывать, что друг найдет время писать. Он подрядил сообщать ему о Павле Степановиче нового адъютанта, тоже смоленца и родственника Нахимовых, капитан-лейтенанта Воеводского.

Еще 25 августа 1854 года ушли из Коварны, Бальчика и Варны и соединились в море эскадры англичан и французов — пятьдесят линейных кораблей и фрегатов, сто военных пароходов и триста союзных транспортов. Но так как Меншиков разоружил и свез на берег орудия и команды малых судов Черноморского флота, так как пароходо-фрегатам запрещено уходить в море, то главнокомандующий в Крыму ничего не знает о движении неприятеля до сообщения с Лукулльского телеграфа 1 сентября...

За Северным укреплением гнедой маштачок Павла Степановича обгоняет колонны Минского пехотного полка. Белая едкая пыль улеглась, кони лейтенанта Костырева и вестового казака идут рядом и бьют хвостами назойливых мух. Море поднимается гладкой, шелковой, серо-синей пеленой, и вдали обозначаются частые дымки и белые паруса. С холма до устья Качи можно обозреть [341] флот союзников, медленно двигающийся в трех колоннах на север. Кажется, вдоль берега ползет большой город, разделенный двумя проливами, город со множеством дымовых труб и высоких частоколов.

— И не счесть их! — вырывается у казака.

Павел Степанович долго разглядывает армаду англо-французов.

Со стороны Севастополя транспорта прикрываются военными судами англичан. Французская эскадра мористее. В общей сложности на эскадрах никак не меньше трех тысяч орудий. И, судя по числу транспортов, военные корабли или вовсе не везут десанта или весьма мало связаны войсками, чтобы они не мешали флоту вступить в сражение. Неужто поздно приказал Владимир Алексеевич изготовиться к походу?

Тяжело горбясь, Нахимов неловко перебрасывает ногу через седло.

— Мученье-с верховая езда без привычки. Двадцать пять лет, с Мальты, не садился на коня, и вот... У вас тоже, Костырев, посадка раскорякой. Не годится этак ездить молодому человеку. Что, ежели вас возьмут в морскую кавалерию? Помнится, покойный адмирал Головнин рассказывал, как в волонтерскую службу на английском фрегате в Вест-Индии они составляли конницу из моряков. Так...

— Павел Степанович, — перебивает Костырев, — как вы можете сейчас вспоминать, сейчас... — голос лейтенанта срывается, он оглядывается на отставшего казака и почти шепчет, спрашивая:

— Выйдем с эскадрой?

Они выбираются на пригорок, красные яркие лучи слепят лошадей. Нахимов вертится в казачьем седле и щурится на заходящее солнце.

— А разве я знаю, что прикажет светлейший? Пока главнокомандующий решил ожидать неприятеля на Альме. Будто войска союзников прибыло до семидесяти тысяч и помешать высадке десанта под защитой пушек с флота невозможно-с. Значит, от нас ничего не потребуется князю. — Он склоняет голову и пускает маштачка в галоп.

Великий мастер быстрого натиска, Суворов на месте Меншикова потребовал бы от Ушакова отвлечения военной части флота противника и диверсии к амбаркирующим судам. Суворов не дожидался бы устройства врага на берегу, он сам устремился бы на него. Да и в море… [342]

Искусство лавировать — великое дело. Незаметно выйдя ночью с рейда, обойдя охраняющий флот, во взаимодействии с армией можно нанести тяжелый урон неприятелю, можно сорвать его высадку... Но Меншиков не Суворов, а Корнилов и Нахимов не вольны в своих действиях, как Ушаков. Или это несправедливо в отношении князя? Или он, Нахимов, не понимает войны на сухопутье?..

Пять дней эскадра ждет приказа выйти из бухты и сразиться с неприятельским флотом, занятым охраной сотен транспортов. Но приказа флоту действовать — нет. И Корнилов выслушивает самодовольное утверждение Меншикова, что враг оправдал все его расчеты, дал ему время собрать войска.

— Сам же князь на Альминской позиции больше чем оправдал надежды союзников. Они не только высадили армию с провиантом, инженерным инструментом и обозами, но и получили в Евпатории наши запасы фуража, хлеба и скота, — выкрикивает Корнилов ночью в каюте Нахимова. Он только что вернулся из штаба Меншикова в Бельбеке и размашисто ходит вокруг стола.

— Я должен был писать государю... Князь не дал флоту дела, и, если проиграет сейчас сражение, мы будем в ловушке... Я смотрел позицию. Левый фланг не укреплен, мало артиллерии, высоты, с которых можно бы препятствовать флоту участвовать в сражении, не заняты. Они, видите ли, труднодоступны. Как будто противник собирается на маневры в Павловске. Вы слышите, Павел Степанович?

— Слушаю, Владимир Алексеевич.

— Я потребовал участия нашей эскадры в общем деле, вызывался поддержать левый фланг. Он отказал. Вы слышите, Павел Степанович? Князь запрещает морякам отстаивать подступы к Севастополю.

— Теперь он прав, — помедлив, грустно говорит Нахимов.

— Вы говорите это? Вы?! — всплескивает руками Корнилов.

— Я, Владимир Алексеевич. Мы могли сразиться с англо-французами пять дней назад, еще вчера. Но завтра неприятельскому флоту не придется беспокоиться об армии. Она уже на суше-с и сама-с за себя постоит. Теперь мы не можем иметь никакого успеха. Теперь жизни наших моряков и наши пушки надо приберечь.

— Для чего? — запальчиво спрашивает Корнилов. [343]

— Об этом я не могу судить. Преждевременно-с судить, — так же грустно говорит Нахимов. — Но, — он подходит вплотную к Корнилову и берет в свои большие крепкие руки его тонкие пальцы, — но выполнить свой долг русских, долг военных моряков — учеников Лазарева — мы сумеем-с. Надейтесь, Владимир Алексеевич, на воспитанные нами экипажи...

С утра 8 сентября в Севастополь доносится гулкая канонада, а к четырем часам в городе и на кораблях распространяется весть о поражении. Корнилов оказался прав. Высоты левого фланга, которые Меншиков считал обеспеченными природой, легко форсирует французская дивизия Боске. Вооруженные дальнобойными штуцерами стрелки поражают с утесов расположенные в лощине русские батальоны. Корабельная артиллерия французов сбивает русскую легкую батарею. Вместо того чтобы стянуть свои войска и перейти в атаку на зарвавшуюся дивизию французов, командующий русским левым флангом генерал Кирьяков приказывает отступать. Когда Меншиков во втором часу дня осознает ошибку своей диспозиции и хочет ее исправить, время уже утеряно. Он едва может сосредоточить шесть тысяч против четырнадцати тысяч французов и турок. И русские гладкоствольные ружья почти бессильны против мощного и четкого огня нарезного оружия. Русские солдаты становятся совсем бессильными, когда патроны расстреляны, а патронные ящики оказываются где-то за пять верст, на правом фланге.

Поражение на левом фланге приводит к общему наступлению союзников по всему фронту Альминской позиции. К семи часам, после ожесточенной борьбы на правом фланге и в центре, все проиграно. Напрасно солдаты выказывают замечательное мужество, начальники высших соединений губят дело полной тактической безграмотностью, и армия союзников занимает Альминскую позицию. Меншиков вынужден отводить войска к Каче.

Приехав на Качу, Павел Степанович покидает Корнилова, спешащего за распоряжениями к главнокомандующему. Он втискивается в группу моряков и молодых артиллерийских офицеров. Темно, и его не узнают, и он слышит попреки на отсутствие взаимной связи в действиях войск, на отсутствие предварительных распоряжений; никто не знал, что нужно делать в бою, откуда вызывать резервы, где брать снаряды и патроны. Он слышит негодующие характеристики командующему. Меншиков посмел обвинять войска в недостаточной стойкости. Он презрительно [344] отозвался о минцах, владимирцах и егерях, по три раза ходивших в атаки. Слышит рассказ о солдатских жалобах: из генералов никто доброго слова не сказал рядовым — ни перед сражением, ни после него...

«Что в сравнении с этой страшной правдой о гнилости всех основ русской военной силы трагедия Черноморского флота?» — думает адмирал.

— Теперь, может быть, и у нас поймут, что дело не в шагистике, а в обучении отдельного бойца, в образовании штабных начальников, в совершенствовании оружия, — волнуется какой-то сапер.

— Кто на это годен в нашем генералитете? Нет, господа, другие люди должны нами управлять! — страстно восклицает знакомый Нахимову голос. Ну, конечно, это неугомонный Евгений Ширинский-Шихматов. Царь возвратил ему за Синоп чин лейтенанта, но за «преклонностью лет» приказал от службы отставить. Что тут делает лейтенант в отставке?

— Ты потише, — шепотом останавливает Ширинского-Шихматова кто-то за спиной Павла Степановича. Поняв, что эполеты замечены и смущают молодежь, адмирал идет к своему маштачку.

— Острено, — кличет он во тьме адъютанта. — Дождитесь адмирала. Корнилова и приезжайте на корабль с его распоряжениями.

Острено торопливо подбегает и уговаривает:

— Вы бы заехали к князю, Павел Степанович.

— Ну, нет-с. Я, знаете, утешителем быть не могу-с. Я могу недоброе слово сказать. Так лучше от греха подальше.

Он трогает коня и скрывается на дороге между мрачными бивуаками.

«Да-с, другие люди пошли... Смело и умно. Но для успеха их мыслей надо, чтобы грохот альминского поражения прокатился по всей России, чтобы поднялась страна, как в славный Двенадцатый год».

Впервые за много лет Павел Степанович выходит на ют, не сменив воротничков — известных флоту белизной и щегольством нахимовских лиселей. Впервые он поднялся наверх позже утренней пушки.

За ночь корабли переменили позиции. В глубине Южной бухты мелкие суда. Линейные корабли в кильватер [345] друг к другу по Большому рейду до Киленбалки. У берега пароходы и, наконец, у входа на рейд от каменного полукружия Константиновской батареи чернеют оголенные реи обреченных судов.

К борту «Константина» непрерывно пристают шлюпки флагманов и капитанов, вызванных на совет. Прошел, разражаясь кашлем, старый Станюкович с группою портового начальства, быстро пробежал Новосильский. Вместе приехали Панфилов и Истомин, старые друзья, бывшие мичманы «Наварина». Они издали раскланялись с Нахимовым. Они знают — лучше оставить сейчас Павла. Степановича в одиночестве справляться с горем. Но Скоробогатов кипит от возмущения. Он дрался на «Флоре» с тремя пароходами, и эту «Флору» своими руками отправить на дно?! Немыслимо!

Он атакует Нахимова. Ладно, пусть его мнение молодого офицера для адмиралов пустой, незначащий звук! Но «Флора»?! Такой послушный фрегат! Если бы Павел Степанович видал ее в шторм. Видал? Тем более! И разве не следует оставить «Флору» уже потому, что она вошла в историю своим прошлогодним сражением?

Нахимов дает излиться Скоробогатову. Он шагает с ним об руку по юту.

— Сочувствую вам и ценю вашу привязанность. Рядом с «Флорой» потопят и мои, очень памятные корабли. Рядом с «Флорой» пойдет ко дну «Силистрия»... Что поделать, голубчик... Пойдемте слушать Владимира Алексеевича.

Корнилов сидит, сжав голову руками и неподвижно уставясь в бумагу с размашистой подписью Меншикова. Когда он встает и поднимает голову, все видят под его глазами черные круги. Он говорит очень тихо о том, что после вчерашнего несчастного дела князь Меншиков намерен выйти на Симферопольскую дорогу, опасаясь утерять сообщения с Россией. Незначительный гарнизон Севастополя должны подкрепить моряки со своей артиллерией. Часть сил флота главнокомандующий требует перевести на берег для обороны Севастополя с суши.

— И князь, — голос его дрожит, — в видах предупреждения прорыва неприятеля на рейд предлагает загородить вход, затопив несколько кораблей.

— Я не согласен с требованиями князя! — вдруг энергически выкрикивает он и торопливо продолжает: — Прежде чем решиться на крайнюю меру, после которой флот уже не сможет сражаться в море, я счел своей [346] обязанностью услышать мнение флагманов и капитанов. Вход на рейд и сейчас не свободен. У нас стоит бон из мачт и бушпритов, связанных цепями. Сойдясь с кораблями англичан и французов, мы можем вместе с ними взлететь на воздух, и армия их останется на нашей территории без связи со своим тылом. Пусть флот пойдет на смерть, но на смерть почетную и геройскую!

Он ждет взрыва энтузиазма и восторженных восклицаний. Всю эту мучительную ночь он представлял себе, что после совета поставит князя в известность об единодушном решении моряков и даст сигнал к походу.

Но один Скоробогатов восхищенным лицом своим выражает готовность немедленно поднимать паруса. Капитаны мрачно смотрят на зеленое сукно стола. Панфилов и Истомин перешептываются. Станюкович громко кашляет и бормочет: «Замучил проклятый грипп». А Новосильский и Нахимов заволоклись дымом в углу каюты. Горло Корнилова сдавливает спазма, и он беззвучно заканчивает:

— Россия ждет, что мы умрем, сражаясь. Станюкович снова кашляет и хрипит:

— Прошу высказываться. — Он председательствует, как старший из адмиралов.

Берет слово младший член совещания, командир «Владимира» Бутаков. Он с грубой прямотой заявляет, что винтовые корабли неприятеля и пароходы всегда могут уклониться от соприкосновения с парусными судами, а в артиллерийской дуэли неравенство будет чрезмерно. Бутаков согласен, что нужно умереть, сражаясь, но с пользой. Поэтому не вернее ли будет — жить и сражаться? Он за потопление судов, с тем чтобы остался узкий фарватер для выхода пароходо-фрегатов и кораблей на буксирах.

— Вот-с и смена нам, Федор Михайлович, — шепчет Павел Степанович Новосильскому.

Один за другим капитаны присоединяются к Бутакову. А курчавый командир «Селафаила» Зорин решительно требует не медлить с затоплением, в котором единственное средство уберечь Севастополь с моря.

— Англичане, ваше превосходительство, — обращается он к Корнилову, — ведь еще в 1846 году проводили с корабля «Экселлент» опыты над разрывами боковых заграждений рейдов; делалось это и посредством взрывов и посредством стрельбы с гребных судов. В первом случае прикрепление бочонка со 130 фунтами пороха потребовало [347] всего 70 секунд. Бон состоял из грот-мачт, связанных пятью найтовами из цепи, равной восьмидюймовому тросу, причем в каждом было шесть туго положенных шлагов. Однако после взрыва образовался проход в 20 футов. Бой, ежели подавят наши батареи, нас не спасет. Но главное, раз время для сражений в море упущено, мы обязаны перед Россией защищать Севастополь от наступающей армии. 18 тысяч моряков и артиллеристов — готовый корпус для создания неприступной крепости. А сегодня Севастополь крепости не имеет.

— Я имел случай познакомиться с рапортом инженер-офицера к коменданту города, продолжает Зорин. — Он просит «принять зависящие меры против козла, принадлежащего священнику, который уже в третий раз, в разных местах на правом фланге Малахова кургана, рогами разносит оборонительную стенку». Очень хорошо, что никто в нашем уважаемом собрании не улыбнулся. Не до анекдотов! Не до смеха, когда решается судьба опорного пункта флота на Черном море. Но захотим мы — и матросские руки создадут такие оборонительные стенки, что неприятель сломит на них головы. А будет за нами Севастополь, так и флот будет. Он ерошит свои волосы и добавляет:

— Наконец, назначенные к затоплению «Силистрия», «Варна», «Селафаил» и «Уриил» все равно в скором времени были бы предназначены на дрова. И фрегаты старые. Один корабль «Три святителя» мог бы еще служить. Но, превратив рейд в озеро, мы сохраним остальной флот.

Каждое слово Зорина наносит рану Корнилову. Прекрасно все это знал начальник штаба Черноморского флота. Лучше капитана Зорина знает слабость защиты Севастополя, знает и о средствах уничтожения бонов и о дряхлости кораблей, назначенных к затоплению. Но он не может допустить пассивной агонии Черноморского флота. Он хочет яркой и красивой смерти. Что говорит сейчас Панфилов? Присоединяется к Бутакову и Зорину? И Истомин тоже! Не может быть, чтобы так поступали старшие флагманы. Он резко оборачивается в угол, где поднялся Нахимов. Павел Степанович отгоняет рукой дым, веки набухших от бессонницы глаз дергаются.

— Тяжело-с, конечно. Очень тяжело слушать рассудительные мнения. Но, Владимир Алексеевич, нам главнокомандующий не оставил на выбор двух возможностей. Время для сражений в море прошло. Весь год было оно. [348]

Матросы, одушевленные успехами прошедшего года, могли чудеса творить... Ну, а сейчас? Сейчас тоже чудеса будут творить, только уже не на кораблях. Надо готовиться к затоплению флота и встречать неприятеля грудью. Да, много было неверных установлений флоту со стороны его светлости, но сейчас приказ верен. Надо топить, со слезами топить, а умереть, сражаясь в поле, в городе, как придется... Пустое дело загадывать, где смерть найдет нас. Ясно — не в постели-с.

Станюкович трясет старой головой, обводит собравшихся взглядом красных, слезящихся глаз и останавливает его на Корнилове.

— Как решаете, Владимир Алексеевич? Корнилов застегивает сюртук, кладет бумаги в портфель и протягивает капитан-лейтенанту Жандру.

— Меня, господа, вы не убедили, — с трудом произносит он, — я еще буду говорить с князем. Готовьтесь к выходу. Будет дан сигнал, кому что делать. К потоплению же приступать, если на Морской библиотеке взовьется национальный флаг. Всего хорошего, господа. — И он торопливо пробегает к выходу.

Меншиков на Графской пристани следит за переправой войск с Северной стороны. «Бессарабия», «Крым», «Херсон», «Громоносец» и другие пароходы густо забиты людьми, лошадьми, повозками и пушками. Войска следуют через город от Николаевской батареи на Куликово поле, к узлу дорог на Балаклаву и Георгиевский монастырь.

Увидев Корнилова, князь сумрачно кивает головой на выход в море.

— Не вижу, чтобы приступили к делу.

— Я не могу выполнить этого распоряжения, ваша светлость. Повторяю, вы должны разрешить нам пойти против неприятеля.

Князь брезгливо морщится.

— Сражаться?! Для чего? Извольте не беспокоить меня химерами или же отправляйтесь к месту службы в Николаев, ваше превосходительство. Я распоряжаюсь здесь и отвечаю перед государем.

— Ваша светлость!

— В Николаев, ваше превосходительство. В Николаев! — И он садится на лошадь.

Но Корнилов, задыхаясь, кладет руку на гриву коня:

— Мне оставить Севастополь! Невозможно, я здесь умру. [349]

Старик брезгливо оттопыривает губу и, ничего не отвечая, трогает коня шпорой. Такие чувства ему непонятны и чужды. Много лет он живет холодным скептиком, равнодушным к судьбам страны барином.

В 6 часов над городским холмом поднимается флаг. Ветер раздувает его, и на кораблях различают три полосы — белую, синюю, красную. Корнилов подчинился распоряжению Меншикова.

Пароходы англо-французов в это время обсервируют рейд. Они удаляются донести союзным адмиралам, что пять линейных кораблей, по-видимому, приготовились выйти в море. Они не знают, что, когда их дьшки утонут на горизонте, на кораблях спустят брам-стеньги и уберут паруса, а с заходом солнца в трюмах застучат топоры и пилы вгрызутся в обшивочные доски, прорезая отверстия для впуска воды. Меншиков торопит и поэтому обрекает суда на смерть с артиллерией, припасами и шкиперскими материалами.

И вот вода хлещет бурными струями, вот уже во всех закоулках старой «Силистрии» заметались крысы, сотнями шмыгают по трапам, собираются на бушприте.

Рында бьет сигнал: отваливать шлюпкам. Люди все же не сразу сдались. Много пушек и имущества свезли на берег. И теперь возле остатков имущества матросы толпятся, как потерпевшие кораблекрушение.

А покинутый корабль вздыхает, всхлипывает, гонит от себя волну; его мачты, как руки отчаявшегося пловца, с шумом рассекают воду.

Гичка Павла Степановича проходит к «Трем святителям», и он не в силах оглянуться на оседающую «Силистрию».

Строил, строил, а теперь разрушает... А удары топоров и скрежет пил продолжаются, и снова тревожно звонят судовые рынды. Уходят в воду «Сизополь» и «Варна», «Уриил» и «Флора». И тогда наступает рассвет. На город кладет красные блики невидимое солнце, а зеленые волны катятся через жалкие обломки рангоута потопленных кораблей.

— Прошу вас, Павел Степанович! Отправляйтесь, ваше превосходительство! Я обойду корабль и велю открывать пробоины, — мрачно говорит командир корабля Кутров.

С запада, за высоким корпусом «Трех святителей», еще держатся глубокие ночные тени. Весла шлюпок здесь с особенным шумом разбивают воду. Здесь еще заметно [350] светит бледная луна, и ее срезанный лик дробится на морской ряби, ныряет между затонувших рей в грустную подводную могилу. Какой-то барказ едва не ударил маленькую рыбачью лодку. Рулевой безудержно ругает яличника:

— Поломать тебя, стервец. Чего глядеть пришел? У людей сердце кровью обливается, а тебе тиатр!

— Дурень, — спокойно отвечает стариковский голос с воды. — Дурень, может, я со своим кораблем прощался.

— Эй, Сатин! — окликает Павел Степанович. Яличник быстро ворочает против волны, и весла скрипят в уключинах.

— Ваше превосходительство. Чуяло сердце, застану вас здесь. Что ж, Павел Степанович, порешилась наша держава? То мы к французам ходили, а теперь они к нам?

— Город будем защищать, Сатин. Город не сдадим.

Сатин ухватывается за борт двойки, и на лицо Павла Степановича поднимается суровый взгляд старого боцмана.

— Прикажите, Павел Степанович, меня хоть на какую морскую батарею взять.

— У тебя ведь жена. Тебе все шестьдесят лет.

— Что жена! Жена ребятам на батарее постирает, коли надо. Мы с ней уже переговорили.

— Эй, на шлюпке, отходи подале. Водоворотом бы не захватило.

Павел Степанович снимает фуражку, а Сатин мелко, часто крестится.

Но корабль «Три святителя» решительно не хочет на дно. Два часа корабль слабо наполняется водой и медленно кренится на правый борт. Приходится вызвать пароход «Громоносец» и рвать снарядами подводную часть левого борта. Тогда корабль, стремительно расталкивая вокруг себя воду, исчезает в волнах. И течение уносит к флоту союзников всплывшие обломки.

Дальше