Содержание
«Военная Литература»
Биографии

Глава восьмая.

Три года спустя — снова дорога

В устье лимана днепровская вода встречается с черноморской, и всхолмленные просторы ее становятся темно-зелеными. Паруса забирают ветер и туго вздуваются. Можно расстаться сначала с буксирами, а потом и с лоцманом. Впереди уже желто-бурой низкой плоскостью выступает предательский берег острова Тендры и в сторону отходит Кинбурнский риф. Вот оно, южное море, не чета серой и опасной мелководьем Балтике.

Волна поднимает на мощном гребне корабль и еще, еще хлещет в подводную часть, бьет под форштевень. Хорошо! Как хорошо, что можно забыть хлопотливые бесконечные месяцы в скучном и пыльном Николаеве, сложившиеся в три года. Да, почти три года длилась постройка «Силистрии»...

Когда штурман определяется по пеленгам мыса Тарханкут, командиру окончательно ясно: корабль удался, хорошо режет форштевнем волну, хорошо несет все возможные паруса. Но чего это стоило! Одна установка мачт задержала постройку на целый год. А если бы он согласился принять первоначально доставленное дерево? В первый шторм мачты сломались бы по гнилости.

«Я боролся с собою, с желанием скорее выйти в море. Боролся с офицерами, тайно упрекавшими меня в ненужной задержке стройки. Кажется, и Михаилу Петровичу надоел жалобами...»

Письма к Михаиле Рейнеке опять превратились в подробные журналы, потому что постепенно все знакомые перебрались в Севастополь или ушли в плавания. Проторчав на ветру в открытом эллинге, то под дождем, то под мокрым снегом, он мог делить вечерний досуг лишь с Андреем Чигирем, а это было и в мыслях неприятно, — Чигирь все чаще выпивал.

«Лейтенант Панфилов, закончив парусный маневр, стоит у борта, склонясь к шпигатам. Волна, бросаясь на борт, пенится по палубе и стекает в медные решетки.

— Что там, Панфилов?

— Гляжу, отлично переделали трубы. Моментально стекает вода.

Павел Степанович довольно кивает головой. Хозяйское чувство радости лейтенанта командиру «Силистрии» [175] понятно. Он сегодня сам любовался работою лебедок, новых брашпилей с зубчатыми передачами. Ведь каждая частица корабельных принадлежностей вырвана у интендантов руганью, угрозами, просьбами. И сейчас он перегибается за борт, чтобы взглянуть на черно-белые ряды портов. Корабль перекрашен своими средствами в Очакове и будет первым щеголем флота.

«Не как-нибудь. Первый трехдечный корабль нового образца! Севастополь сбежится глядеть на «Силистрию».

— Ветер благоприятствует. Завтра сможем подойти к Севастополю, Павел Степанович?

— Не собираюсь спешить. Испытаем корабль суток пять в море. Не для того месяц потратили на всякие исправления в Очакове. Проверим корабль во всех отношениях. Да и команду оморячить надо... Назначьте курс зюйд-вест и спускайтесь ко мне обедать.

Обеденный стол вокруг основания мощной мачты. С открытой кормовой галереи солнечные лучи бродят по корешкам книг в массивном шкафу, по холстам картин, изображающих Чесменское и Наваринское сражения.

Морщась от болей в левой руке и в ногах — аневризмы и ревматизмы заработаны в эллинге, в хождениях по осенним лужам и зимним сугробам, — Нахимов прикрывает цветные створки дверей. Пёстрые лучи теперь падают только на стол.

— Прошу рассаживаться. Наш первый обед в открытом море с марсалою.

— Кажется, ваше любимое вино? — нарушает молчание гостей молодой лекарь.

— Совершенно верно. Водку вовсе не признаю. Ревизору рекомендую обзавестись запасом вина для кают-компании.

— За что выпьем, Павел Степанович? — спрашивает Панфилов.

— Конечно, за устроителя нашего флота, за Михаила Петровича Лазарева.

За обедом Нахимов часто обращается к двум мичманам, только недавно прибывшим из корпуса. Знают ли молодые люди, что корабль сейчас в водах, знаменитых двумя сражениями Ушакова, что между Тендрою и Фидониси бил Ушаков сильнейшего врага новою тактикой. Об этих славных делах следует рассказывать матросам. [176]

Он говорит, преодолевая усиливающееся недомогание. Хочется лечь и уснуть в тепле, но долг обязывает к другому. Он сам установил расписание дня, и после обеда предстоит артиллерийское учение.

В разгаре стрельбы, когда одновременно все деки палят по сброшенным плотикам с воткнутыми штоками, Сатин докладывает:

— Парус, ваше высокоблагородие. Не иначе корвет из Севастополя.

— Ты с марса смотрел?

— Зачем с марса? Так видать. На наш «Наварим» очень похож.

— А и впрямь корвет, — наводит Нахимов свою трубу.

— Запросить позывные, как подойдет ближе.

Корвет идет в полветра и быстро приближается. Взлетают флаги, и на марсе читают:

«Приветствую с вступлением в строй. Командир «Ореста» Корнилов».

— Ну что ж, поздравим и мы Владимира Алексеевича. Я считал его еще командиром «Фемистокла»...

Сигнальщик набирает: «Капитан-лейтенанту Корнилову, поздравляю с чином и вступлением в новую должность. Если идете в Севастополь, передайте — буду пятого ноября».

Флаги взвиваются до клотика и сменяются новой вереницей, а затем отдаляющийся корвет отвечает:

«Благодарю. Ваше поручение выполню. Командир».

В полдень пятого ноября со свежим ветром «Силистрия» скользит мимо Константиновской батареи. Город в густой зелени, возвышающийся от новой каменной пристани до вершины горы, вырастает этажами зеленых и красных кровель, колокольнями церквей, белыми стенами.

С телеграфа на горе «Силистрия» принимает сигнал становиться на якорь. Почти против Графской пристани с грохотом летят якорь-цепи из клюзов. Забывая о боли, хотя руку приходится держать уже на перевязи, Нахимов впитывает давно жданную панораму — ушаковский дом, где живет главный командир, Корабельную сторону, отрезанную узкой бухтой и болотом, северную голую степь, отделенную широким и далеко протянувшимся заливом.

Как обидно, что желанный город флота предстал, когда он болен и не может обежать все постройки и бастионы, [177] не может проехать к прославленной Балаклаве, к воспетым Байдарским воротам и дальше, на прекрасный южный берег.

Приняв рапорт, Лазарев в не допускающем возражений тоне объявляет:

— Николаевские медики настаивают на длительном лечении вашем. Я не хочу потерять вас для флота и потому решил отпустить в годичный отпуск. Завтра же выезжайте в Петербург. Если станут посылать вас в Европу на воды — надо ехать. Я о средствах позабочусь.

И, не давая возразить, быстро добавляет:

— Государю и князю написал. Рассчитывайте на царскую признательность за «Силистрию», а моя... вот.

Как раньше в Николаеве, притягивает к себе голову Нахимова и целует.

— Утешительно иметь сейчас «Силистрию» в первой линии. В твое отсутствие, Павел Степанович, я буду на ней ходить. Оставайся спокоен за корабль...

Делать нечего — надо собираться. Ночью в последний раз ходит Нахимов по своей каюте. Матросы уже унесли чемоданы. Надо и самому покидать «Силистрию». Но почему-то хочется оттянуть время. Он вздыхает и тихонько малодушно стонет. Что, если конец морской службе? Острая, жгучая боль пронизывает кисть. Словно в руке вскипела кровь и пузырится где-то под ногтями. Боль от руки пошла к плечу, тупо грызет затылок, и ноги не держат. Расстегнув сюртук, он упирается щекою в стекло двери.

Первая и, возможно, последняя севастопольская ночь. Под темно-звездным сводом растет багрово-огненная полоса, на зеркальной поверхности моря обозначается золотистый след, и вдруг всплывает над батареей громадный шар полной луны, и длинные тени парусов зыбятся на воде.

Прекрасное море! Гомерово море Благоприятствования!

Нет, не должно быть ныне окончательному расставанию — он непременно поправится и вернется. Он не скажет «прощай!»

Почти год Павел Степанович в Петербурге прикован к постели. Нет сил даже пройти на Мойку и поклониться дому Пушкина, в котором месть царя отыскала поэта. [178]

Взволнованно рассказывает Саше Нахимов, как много значило для него после гибели друзей молодости, что Пушкин продолжает в российской темнице писать.

— Александр Сергеевич учил любить Россию, любить наш народ. Море, если хотите, тоже завещал любить. Я встречался не однажды с его лицейским товарищем — Матюшкиным. Тоже мятущаяся, чуткая душа... Как теперь жить?

— Как жить? — повторяет Павел Степанович. Опираясь на палку, он ходит из угла в угол. — Всюду произвол, пруссачество.

Сашенька в сумеречном окне неподвижна. Будто силуэт грусти.

— Так и жить, Павленька. Дело каждого — кирпичик в будущее. Разве оно не придет? И как можно вам падать духом. За Лазаревым вы, черноморцы, как за стеною. Вот, несмотря на годичный отпуск, вам следующий чин дан. Вы — капитан первого ранга. Одною ступенькой отделены от адмиральского звания, а в нем сколько добра можно сделать.

Славная Шура, жена Сергея, роняет слова тихо, но со сдержанной силой. И, уже покоренный ее душевным теплом, Павел Степанович более спокойно твердит:

— Если бы я не был инвалидом. В службе, конечно, иное.

— А станете хандрить — не скоро поправитесь. Вот навигация откроется, проводим вас в Кронштадт на пакетбот. С комфортом поедете до Штеттина, а там через Берлин на воды. И вернетесь в Севастополь полным сил.

— Родной вы человек, сестрица, самый родной. Спасибо вам.

Саша ласково проводит рукой по его лбу и быстро целует.

— А теперь ложитесь, я к вам крестницу пошлю.

В столице лечение не ладится. Месяцами деятельный моряк лежит на диване и вокруг него ползает, теребит, заливаясь лукавым смехом, маленькая Саша, крепкая девчурка Сережи. Часто входит, оправляет подушку, подает лекарство, утешает милым словом Саша большая, жена Сергея. От нее и племянницы командир «Силистрии», давно отвыкший от женской дружбы и семейного уклада, в нервически-восторженном состоянии. Только чтобы освободить сестрицу от забот о себе, Павел Степанович позволяет брату и друзьям ходатайствовать [179] за него об отпуске за границу для лечения на Карлсбадских водах.

Первый раз в жизни он в роли пассажира на морском переходе. Странное и тягостное положение для человека, который двадцать лет привык иметь на корабле обязанности. С облегчением сходит Павел Степанович на берег, где сердитый прусский сержант грубо выспрашивает его и бормочет, прочитывая паспорт, тем особенным голосом, который свойствен лишь прусским жандармам. Павел Степанович с первого дня начинает презирать Пруссию за голос сержанта, за то, что она не имеет флота, за то, что на каждом шагу встречаются мундирные люди, автоматы без души и сердца, и все в этой стране сковано бюрократической рутиной еще подлее, чем под управлением Николая Палкина.

Тоскливо на чужбине, и тоску усиливает болезнь. Он не знает, как лечить тоску. Ему кажется, что хорошо было бы умереть в доме брата, чтобы в последние часы голубоглазая светлая девочка звонко лепетала возле него и теребила его ручонками и чтобы взгляд мог остановиться на реке, от которой он столько раз уходил в плавание.

Из Карлсбада он спешит описать свое путешествие.

«Любезный брат и милая сестрица!

После трехдневного скучного плавания на «Геркулесе» и разных неудач в дороге от Кронштадта до Штеттина, наконец 29/17 мая прибыл в Берлин. Хотя и в дороге чувствал себя нездоровым, но несколько дней не мог приступить к лечению. За самую высокую цену нельзя было отыскать двух удобных комнат. Берлин похож не на свободную столицу, а на завоеванный город. Везде гауптвахты, будки, солдаты. Все квартиры и трактиры были заняты под высочайших высоких особ и их свиты. Здесь собран был весь Германский Союз. Наконец отыскал комнатки за весьма дорогую цену и адресовался к известнейшему хирургу доктору Грете, который пользуется европейской славой. Он решил, что против болезни моей минеральные воды не будут полезны (как болезнь давно действует, то против нее нужно принять решительные меры). Я немедля согласился на все. Через две недели от начала лечения я уже так был болен, что слег в постель и пять недель не вставал, не чувствуя ни малейшего облегчения. 5 августа (24 июля) снова была консультация. Я потребовал от врачей указания, [180] что должен я, наконец, предпринять, чтобы прийти хоть в прежнее состояние. На долгом совещании они решили все же отправить меня к Карлсбадским минеральным водам. Я так был слаб, что комнату переходил с двух приемов. И, несмотря на то, должен был немедленно ехать, потому что неделю спустя было бы уже поздно для целого курса вод. Теперь я другую неделю пью воды, беру ванны, но до сих пор не чувствую ни малейшего облегчения... Я перенес более, нежели человек может и должен вынести. Часто приходит мне в голову — не смешно ли так долго страдать? И для чего? Что в этом безжизненно-вялом прозябании? и которого, конечно, лучшую и большую половину я уже прожил.

Здорова, весела ли моя несравненная Сашурка? Теперь без меня ни трогать, ни дразнить ее некому.

Начала ли ходить, говорит ли, привита ли ей оспа, проколоты ли уши для сережек? Часто ли ее выпускают гулять? Ради неба — держите ее больше на свежем воздухе. Во всей Германии детей с утра до вечера не вносят в комнату, и оттого они все красные, полные, здоровые. С такого раннего времени в милой Сашурке раскрывается так много ума, и если физические силы ее не будут соответствовать умственным, то девятый и десятый годы возраста будут для нее тяжелы. Знаете ли, что она все более меня занимала в моем горестном и болезненном одиночестве. Что она создала для меня новый род наслаждения — мечтать, — наслаждения, с которым я так давно раззнакомился.

Описания Германии не ждите. Берлина почти, а Пруссии совсем не видел. Карлсбад мог бы быть земным раем, если бы тут не было людей! О люди, люди! Всегда и везде всё портили и портят. Большая половина посетителей приезжает для развлечений, тратят большие деньги, и для них, конечно, время летит незаметно. Нынешний год здесь, против обыкновения, много русских, и, между прочим, граф Панин и князь Голицын. Первый, кажется, боялся, чтобы я его не узнал, второго я сам узнать не хотел.

Прощайте, прошу вас, сохраните меня в своем воспоминании. В особенности Вам благодарен я, милая, добрая сестрица. Я Вам вполне признателен, хотя и не умел этого высказать. Поцелуйте за меня у маменьки ручки. Душою преданный и любящий Вас брат П. Нахимов. Милую несравненную Сашурку никому не поручаю, сам мысленно целую». [181]

У расселины гранита, из которой бьет горячий источник Шпрудель, сегодня особенно много посетителей, С лесистых гор на Карлсбадскую долину непрерывно ползут сизые набухшие тучи, и крупный холодный дождь залил водой террасы кургауза. Павел Степанович едва находит место на скамье в переднем зале и разворачивает французскую газету. Он пробегает столбцы в поиске морских новостей, закрывшись листом от любопытных взглядов.

«Русские на Черном море». «Письмо из Мюнхена».Отыскали газетчики место для верной морской информации в самой сухопутной стране! Он читает и фыркает. В самом деле, забавно, даже не придумать такого комического анекдота. Надо вырезать и послать адмиралу в Николаев.

— Разрешите, милостивый государь, присесть?

— Пожалуйста, — механически отвечает он на изысканную французскую просьбу и поднимает голову от газеты.

И он и господин, распространяющий запах модных духов, с досадой раскланиваются. Все же не удалось им избежать встречи. Граф Панин с находчивостью дипломата первый нарушает неловкое молчание.

— Вы, любезнейший Павел Степанович, удаляетесь от общества соотечественников. Живете анахоретом по старой морской привычке?

— У меня, граф, здесь мало знакомых.

— Помилуйте, да хоть бы я. Я живо помню путешествие на вашем фрегате. Кажется, «Чесма»?

— Корвет «Наварин», граф. Воспоминания не очень приятные-с. Вы изволили тогда жаловаться, что я напрасно держу вас в море.

— Что поделаешь, — дипломат округлым жестом снимает блестящий цилиндр перед проходящими дамами, — мы, сухопутные люди, теряемся в вашей стихии. И, уга1теп{5}, я спешил в Неаполь. Я вижу, вы читаете заметку о «Виксен». Этот резкий захват британского корабля и увеличение им сил наших на Черном море сделают нам немало хлопот.

— Какие же хлопоты? Арест шхуны произошел при мне, граф. Шкипер Белль доставлял горцам военную контрабанду, а линия от Анапы до Батума объявлена [182] блокированной. Шхуну забрал бриг «Аякс», кажется даже без выстрела. А что пишут газетчики — это просто неловко-с повторять: «"Виксен» стал сильнейшим линейным кораблем русских!» Помилуйте, какой вздор! На нем больше полусотни матросов и десятка мелких орудий не разместить. Обыкновенное посыльное судно, каких у нас на Черном море немало.

— Да? О, вы меня очень обязали. Это несчастное дело. Господин Лонгворт из «Morning Chronicle» атакует британское правительство, что оно пасует перед русскими властями. Создается общественное мнение...

Павел Степанович заметно пожимает плечами. Он знает, что царь и министерство совсем не считаются с европейским общественным мнением. Да в конце концов шумиха вокруг «Виксен», видимо, исходит от самого Пальмерстона. Обычный способ английских министров подготовлять свою страну к русофобским действиям.

— Вы в отставке, господин Нахимов? Хозяйничаете в деревне? — Граф лорнирует скромный, застегнутый до ворота сюртук Павла Степановича.

— В отпуску для лечения. И где же мне хозяйничать, граф? На морской службе мы ничего не приобретаем.

— Значит, все еще на этом корвете? Ваш чин?

— Капитан первого ранга, командир линейного корабля «Силистрия», который сейчас под флагом адмирала Лазарева.

— Но это же прекрасное положение, капитан. Искренно поздравляю. Все наше общество будет радо узнать, что имеет в вашем лице представителя отличенных государем морских офицеров. Уга!теп1, топ сЬег, вы должны меня навестить в середу. Непременно.

Павел Степанович складывает газету и запихивает в карман. Поднимается, опираясь на палку. Внимание графа еще более отвратительно, чем его аристократическое снисхождение.

— Весьма признателен. Я во вторник выезжаю в Берлин.

Беседа с Паниным, потом встреча с офицерами из свиты Меншикова, приехавшего к императору на Теплицкие воды, с новой силой вызывают желание скорее вернуться на корабль.

Из прусской столицы, в которой его по-прежнему мучают и вымогают гонорары глубокомысленные и важные [183] доктора, Павел Степанович часто пишет Михаиле Францевичу Рейнеке в Петербург. Наряду с чтением это единственно возможное занятие в его жизни добровольно заключенного.

«3 декабря 1838 г.

Не получив в Карлсбаде ни малейшего облегчения для настоящей болезни, возвратился опять в Берлин еще с новою — биением сердца. Трудно вообразить себе, чего со мною не делали, и я не знаю, что остается мне еще испытать. Меня жгли, резали, несколько дней был на краю гроба, и ничто не принесло облегчения. Теперь у меня сыпь по всему телу, в левом боку продета заволока. Три месяца должен жить на одном молоке.

Не правда ли, я очень несчастлив? Корабль мой употребляется в делах у абхазских берегов, и я мог бы действовать. До сих пор не могу свыкнуться с мыслью, что остаюсь здесь на зиму, что еще 6 — 8 месяцев должны протечь для меня в ужасном бездействии, а в отсутствие мое, вероятно, меня отчислят и назначат другого командира экипажа и корабля. Много мне было хлопот и за тем и за другим. Не знаю, кому достанется «Силистрия»! Кому суждено окончить воспитание этого юноши, которому дано доброе нравственное направление, дано доброе основание для всех наук, но который еще не кончил курса и не получил твердости, чтоб действовать самобытно. Не в этом состоянии располагал расстаться с ним, но что делать! — надобно или служить или лечиться...»

«9 декабря 1838 г. Любезный друг Миша!

Я вполне понимаю, что тебя обидело равнодушие некоторых твоих сотрудников к гидрографическим занятиям. Но не должно принимать это так близко к сердцу. Согласен, что для человека с возвышенными понятиями о своих обязанностях непостижимой кажется холодность к делу в других. Но, проживши на белом свете лучшую и большую половину нашей жизни, право, пора нам приобресть опытность философического взгляда, или, лучше сказать, время найти настоящую точку зрения, с которой должно смотреть на действия нас окружающих... В человеческой жизни есть два периода — в первый живем будущим, во второй — прошедшим. Мы с тобой, коснувшись последнего, должны быть гораздо более рассудительны и снисходительны к тем, которые живут еще в первом периоде. Они живут мечтами, для них многое служит развлечением, забавой, над чем можно смеяться. Огорчаться же этим, значило бы себя напрасно убивать.

Что скажу о себе? На днях был консилиум — решили, что болезнь происходит от расстройства нервов, и присудили кормить меня арсеником. Можешь вообразить себе, как отрадно для больного знать, что он глотает яд. Но я бы с удовольствием принимал эту отраву, если бы был убежден, что она принесет мне исцеление. Так нет, надежда давно перестала меня ласкать. Признаюсь, я бы отсрочил это испытание и уехал бы на совет в Дрезден, если бы Богдан Глазенап выслал мне за майскую треть мое жалованье. Он неделикатно со мной поступил. Потрудись переговорить с ним, возьми от него деньги и перешли мне с жалованьем за сентябрьскую треть, на получение которой от комиссионера Черноморского флота Коренева посылаю к тебе доверенность...

Пиши мне, ради неба, — после письма брата Сергея я ни строчки ни от кого не имею. Из Черного моря, кроме адмирала, никто ко мне не напишет, но его я не хочу затруднять частой перепиской. Прощай еще раз...»

«4 февраля 1839 г.

...Сейчас получил письмо из Черного моря. Адмирал советует 'бросить мне неудачное лечение в Германии, возвратиться в Николаев и отдаться в руки Алимана, искусство которого превозносит. Нет сомнений, что если он и не так искусен, как некоторые из здешних докторов, то несравненно их добросовестнее и не станет даром кормить меня лекарствами...»

Вспомнив просьбу Рейнеке, он приписывает:

«О Стодольском можешь не беспокоиться. Полагая, что он при переезде на Черное море может нуждаться в деньгах, я писал об этом заранее к Путятину, и Сто-дольскому выдана тысяча рублей в счет его содержания. Квартира моя и все в ней находящееся, что принадлежит мне, поступило в полное его распоряжение.

Нечего сомневаться — любому из корпусных товарищей он поможет. Даже за спивающегося Чигиря дважды хлопотал перед Лазаревым...»... [185]

«10 февраля 1839 г.

...Об излечении настоящей моей болезни перестал и думать. Ведь известно, что противу расстройства нервов медицина не нашла еще определенных мер. Предаваться же беспрестанно испытаниям — значит действовать на счастье, а я давно убедился, что оно существует не для меня. Положение мое становится день ото дня тягостнее.

Не выходя пять месяцев из комнаты и от недостатка всякого развлечения, не знаю, как до сих пор не лишился рассудка. Пора положить этому конец. Нельзя же, целый век лечиться! Я решился в апреле возвратиться в Россию. Надеюсь, милый мой Миша, в дружеской твоей беседе разогнать свои черные думы и хоть несколько отдохнуть от болезненных страданий. Почем знать, что это свидание будет не последнее в нашей жизни?!

Весьма благодарен за новости. Не странно ли, что на юбилей Крузенштерна в такое короткое время собрано до 16 тысяч, а на памятник Казарскому оба флота с трудом пожертвовали 11 тысяч!.. Хорошо, ежели Врангель возникший спор успеет окончить в пользу Американской компании. Знаю, что при устье реки есть наше заселение, но дело в том, что оно основано гораздо позже английского на границе. И англичане, конечно, селились с тем, что проход на реку останется свободным...»

Хлынули воспоминания. Будь Миша здесь, Павел Степанович рассказал бы ему о давних юношеских планах Дмитрия Завалишина.

В Ванкувере, Калифорнии, повсюду на теплом тихоокеанском побережье начинают действовать беззастенчивые англосаксы. Судьба российско-американской колонии предрешена, если на азиатской стороне мы не заведем промышленности и флота... Но ничего этого писать нельзя. Так часто в Третьем отделении собственной его величества канцелярии читают письма и придают им иной смысл...

Павел Степанович пододвигает к себе кипу английских журналов и газет. Трясет колокольчик. Уже темно читать без лампы, а экономная хозяйка без предупреждения никогда ее не зажжет. Служанка, неслышно ступая, освещает стол, приносит молоко и сухари. Он коротко благодарит и углубляется в газеты. [186] Племя станционных смотрителей привыкло ко всяким путешественникам. Но и их удивляет путешествующий на перекладных капитан 1-го ранга. Время весеннее, травы идут в рост, и деревья наливаются соками. После тряски по размытой дороге приятно посидеть за самоваром или за крынкою молока в зале для господ проезжих. Но господин Нахимов, значащийся в бумагах от российского посольства в Берлине возвращающимся к месту службы после лечения, ест и пьет второпях и требует запрягать лошадей поскорее.

Да, Павел Степанович торопится. Не потому, что хочет скорее советоваться с доктором Алиманом. Его замысел другой — из Москвы ехать на Тамань через Новочеркасск. В Тамани всегда есть посыльное судно, а оно доставит его на эскадру, в дело.

План туманно возникал еще в Берлине под впечатлением письма адмирала, но там больной не решался думать о нем всерьез. План окреп с вернувшимся в дороге здоровьем. Павел Степанович рассмотрел его по пунктам в пути между Минском и Смоленском. В самом деле, в Севастополе сейчас кто? Интенданты, канцеляристы и крепостные крысы. Адмирал лично отплыл с эскадрою к Кавказским берегам содействовать главноначальствующему на Черноморской линии генерал-лейтенанту Раевскому. Сын прославленного героя двенадцатого года еще в прошедшем году произвел рекогносцировку в районе рек Сочи, Туапсе, Псезуаппе и Шахе. В делах участвовали моряки, и особенно отличился Корнилов. А теперь предстоит закрепление линии, чтобы никакие «Виксены» не могли снабжать английским оружием черкесов. И самая пора вступить в командование «Силистрией», не дожидаясь возвращения адмирала в Севастополь, что случится лишь к концу лета.

И еще хорошо, что, избрав такой маршрут, можно остановиться на два-три дня в Москве, которую Павел Степанович совсем не знает, но любит по письмам брата Платона.

Кажется командиру «Силистрии», возвращающемуся из казенного и бюргерски чопорного Берлина, что Москва в чем-то сродни доброму Платону. Должна быть уютной, ласковой, очень русской.

Павел Степанович, конечно, ожидал, что Платон спросит — заезжал ли он в родной городок. Ведь свернуть [187] с большой Смоленской дороги в имение Нахимовых недолго и проселок песчаный, по нему коляска быстро доставит. Но, и не желая огорчать Платона, проехал мимо, прямиком. Николай с семьею своей почему-то был в тягость. А мать уже покоилась рядом с отцом...

— Москва, — сказал ямщик, показывая на что-то блестевшее выше горизонта, и Павел Степанович скорее догадался, чем увидел, макушку колокольни Ивана Великого. Коляска за Филями, приближаясь к Москве-реке, запрыгала на подмосковных булыжниках, а он, испытывая тряску, все же умудрился зашептать бывшие в моде стихи Языкова о древней столице.

Платон жил во втором дворе Университета, в тылу Моховой улицы. Он занимал уютнейший мезонин с балконом, над которым простерлись ветви пахучих лип. Все в этом домишке, совсем не похожем на холодные доходные дома немцев со стрельчатыми окнами и чугунными лестницами, что-то сладостно пело сердцу приезжего — и лестничка с шаткими ступеньками, и половицы в передней, и продавленное сиденье кресла и, наконец, самовар на балконе, где братья сразу уселись пить чай с вареньями, липовым медом и медовыми коврижками.

Платон действительно был такой же милый, как окружавшие его предметы обстановки. Павла Степановича умилило, что брат может сообщать мертвым вещам свою собственную благость. Но на него глядел с грустью. Платон очень постарел, ходил с одышкой и говорил с тою же одышкой, но не жаловался:

— Да мы с тобою, Нахимов Павел, совсем молодцы. Что же Сергей писал о тебе? Почему ты не жилец на свете! Твоих сорока лет не видать. Ну, долго поживешь у меня?

— Сколько нужно, чтобы подорожную выправить до Тамани. На Кавказ спешу.

— На Кавказ? Ой, не люблю. Погибельный для русской словесности этот Кавказ. А притом же ты моряк. Чего тебе делать в горах?

— А ты, Платон, служа в Университете, географию не позабыл ли, — посмеялся младший Нахимов. Платон добродушно отмахнулся:

— У нас науки более важные — философия. Шеллингом и Фихте клялись. А нынче новый кумир у молодежи — Гегель. Науку же, более близкую к российской жизни, или умные выводы из тех же чужих философов держат под запретом.

— Кто?

— А кто? Министр с генерал-губернатором. И повыше есть метла...

Понизив голос, рассказал Платон и об уволенных профессорах и об отличной молодежи, которую года два, как переарестовали и выслали. Особенно похвалил Платон двух друзей из своих питомцев — Огарева и Герцена.

Оказалось, что младшему Нахимову об этих юношах рассказывали за границей, что там русские о своих делах беседуют свободнее и откровеннее, чем дома. И каждое событие в столицах немедленно разносится по русским кружкам.

Платон, потирая лысеющие височки, возрадовался и еще зашептал о сосланном на Кавказ, в Тенгинский полк, Лермонтове, о сумасшествии Петра Бестужева, о производстве в прапорщики Александра Бестужева.

— Может быть, с кем из них увидишься, отнесись дружественно, Павел. Облегчи печальную участь.

— А разве ты меня считаешь способным на иное? У нас на юге, Платон, и сатрапу Воронцову приходится оглядываться на окружающих. А Раевский и Лазарев мало считаются с Петербургом в том, что могут делать неофициально.

— Да, но много ли можно сделать без ведома Чернышева, Меншикова и Бенкендорфа? Николай через них во все входит. Во все!

— У страха глаза велики, — усомнился приезжий и небрежно объявил:

— Да на каждый чих из Петербурга не наздравствуешься.

К первому боевому делу он не поспел. Еще восьмого мая, когда въезжал в Москву, эскадра появилась в виду высоты Субаши, обстреляла аулы и завалы черкесов, содействовала высадке. В деле у Субаши, как и в прошедшем году, снова отличился Корнилов. И Раевский, представлявший молодого офицера к чину капитана 2-го ранга, сейчас просит о присвоении ему следующего чина.

— Мне, — делится Лазарев с прибывшим на «Силистрию» Нахимовым, — внимание генерала к Корнилову лестно. Я сам его выделяю из всех наших офицеров. Размах, талант администратора, пылкая храбрость и в одно время рассудительность не по летам. Многим старикам [189] пора на покой. Чины имеют большие, а запала на устройство флота в высшем смысле уже нет. В вас и Владимире Алексеевиче вижу достойную себе смену. Не возражайте — надо смотреть вперед.

Они разговаривают на палубе «Силистрии», отдалясь от группы штабных армейцев и моряков. В темноте не видно берега, но близость его ощутима — корабли стали на картечный выстрел. С гор скатывается холодный воздух и доносит запахи леса и фруктовых садов. Бесчисленными огоньками, соперничающими в частоте с звездами, горят костры; где-то они в ущельях, на склонах гор и в долинах. Горцы обозначают для соседей свое расположение и охраняются цепью секретов от неожиданного нападения русских.

— Трудно поверить в этой тишине, что мы накануне боя, — признается Нахимов.

— И добавьте — с врагом, которого Лондон и Стамбул не допускают мириться. А нам нельзя оставлять в своем тылу черкесов незамиренными. До новой войны с Турцией от Анапы до Поти берег должно прочно закрепить.

Он прислушивается:

— Прибой будто небольшой. А шумит...

— На гальке.

— Шли бы вы отдыхать, — предлагает Лазарев. — Денек постоим, а к вечеру начнем трудиться.

— Значит, командование правым флангом гребных судов за мною, Михаил Петрович?

— Если не передумали, я сейчас отдам приказание. Адмирал открывает дверь в салон, и оттуда вырывается на галерею гул возбужденных голосов.

— Есть два вида управления колониями...

— Да, батенька, какие у нас могут быть колонии...

— А верность черкесов и абзыхов русским?!

— Казачество здесь распространится...

— Мужиков из голодных северных мест поселить...

— И ничего с крепостными вы не сделаете. Сравните нищету Испании с благоденствием Южной Франции. Свободный труд...

Павел Степанович закрывает дверь и кладет локти на перила. Нужно побыть в тишине после насыщенного впечатлениями дня. Утром, когда шхуна «Гонец» дала сигнал, [190] что на борту ее командир «Силистрии», со всех кораблей его приветствовали капитаны. А на «Силистрии», несмотря на присутствие Лазарева, команду построили на реях и верхней палубе. И громкое «ура» катилось по морю, когда шлюпка подходила к парадному трапу. А уж когда он поднялся и взволнованно скомандовал после рапорта: «Вольно», — все матросы сгрудились, по-детски смотрели, как он пожимает руки офицеров и целует старого соплавателя Сатина, и — куда ни оглянись — были приветливые, открытые взоры, сердечные улыбки.

«Конечно, я поведу гребные суда. Под пулями черкесов по крайности буду в своей семье моряков. Покажу, что не отстал от них...»

Отрадно проснуться утром на корабле. Солнце за горами, и на стылой воде лежат тени до дальнего горизонта, Слышно, как скатывают из брандспойта палубу, шлепают крепкие босые ноги матросов и сурово покрикивают боцманматы.

— За такую драйку под килем протянуть.

— Почему брасы не выбраны?!

Скоро будут играть зорю и раздастся выстрел с адмиральского корабля, с его корабля... Надо вставать.

Насвистывая, Павел Степанович окатывается до пояса холодной водой, бреется, надевает белые брюки и туго накрахмаленную белую рубашку, повязывает широкий черный галстук и выпускает длинные концы воротничка. Остается набросить короткую тужурку, по-летнему, не застегивая ее, и взять фуражку.

«Та-та-та-а», — заливается горнист.

«Ба-бах!» — выстрелила сигнальная пушка.

Сразу после молитвы он окунается в будни корабельной жизни. Осматривает брот-камеру и камбуз, шкиперскую и крюйт-камеры, лазарет и нижние деки. Пропасть мелочей занимает командира «Силистрии». В его отсутствие о многом не заботились бы, но, видно, часто вмешивается адмирал. С полудня, однако, он занят лишь подготовкою к высадке.

Зовут на совещание сразу после обеда. Лазарев предоставляет слово Корнилову и вместе с Раевским благосклонно смотрит на своего нового начальника походного штаба, раскладывающего карту, списки с числом гребных судов от кораблей и фрегатов и расписанием по судам назначенных в десант солдат.

Красивое худощавое лицо Корнилова уверенно, и докладывает [191] он свободно, будто много лет состоял в роли штабного начальника.

Невольно и Нахимов любуется своим молодым сослуживцем. Но настораживается при чтении инструкции правофланговому отряду. Что-то чересчур детализовано, и одинаковые указания даны левому флангу. А ведь береговая линия неодинакова. Мысленно он решает: более легкие гребные суда выдвинуть вперед, выбросить без замедления застрельщиков, а с барказов, на которых есть фальконеты, сначала обстрелять устье реки и рощицы, в которых могут сидеть стрелки неприятеля. Впрочем, такое решение надо проверить на местности.

Лазарев спрашивает:

— Против инструкции, составленной штабом, нет возражений?

— Я должен предупредить, что место высадки левого фланга мне знакомо, — быстро взглянув на Нахимова, говорит Корнилов. — Что касаемо правого фланга, точное направление с наибольшими удобствами никому не известно. Мы можем рассчитывать лишь на морской глаз Павла Степановича.

Нахимов наклоняет голову к окну:

— Ничего-с, промерим. Попрошу внести в инструкцию для господ командиров, чтобы суда были обеспечены сигнальщиками с принадлежностью, шлюпочными лотами и надежными верпами. Потом, извините, Владимир Алексеевич, я, может быть, пропустил — относительно саперного инструмента: лопат, топоров и пил. Полезно сразу устраивать завалы.

— Это, пожалуй, армейская часть, — сдержанно возражает Корнилов, скатывая в трубку карту.

— Наша часть, наша, а капитан прав — командиры рот часто забывают снабдить первый бросок десанта, — вмешивается Раевский, — запишите, полковник.

Нахимов делает еще несколько замечаний и покойно устраивается в кресле.

— Теперь, кажется, все. Командиров кораблей я вызывать не буду, — заключает Лазарев. — Вы, Павел Степанович, и вы, Владимир Алексеевич, обойдете гребные суда и лично проверите, чтобы все подготовлялось по правилам.

Капитанскому катеру «Силистрии» Нахимов приказывает идти к корвету «Пилад» и дожидаться его к ночи, когда соберутся все гребные суда. А сам садится в легкий ял и велит идти к мыску, намытому течением горной речки. [192]

Сначала матросы гребут весело и с любопытством поглядывают на молчаливый берег. Он казался крутым увалом одной горы. Но, подвигаясь к берегу, на яле видят, что горы раздвигаются и вглубь уходит долина, начинаясь грядой камней у берега, где глубина до трех — пяти сажен. Сидя на руле, Нахимов рисует рельеф легкими штрихами в книжке, развернутой на коленях. Сатину кажется, что увлеченный командир забыл о близости врага.

Так и есть. Над берегом в разных местах взвиваются дымки. Эхо разносит ружейные выстрелы по ущельям. Плеснула пуля под веслом в воду. И еще жужжанье в воздухе. В лицах матросов любопытство сменилось напряженным ожиданием.

Нахимов видит расщепленное весло; но, не дожидаясь, пока загребной торопливо вставит в уключину запасное, командует:

— Навались! Не больно кусаются эти мухи!

Его левая рука не выпускает румпеля, а правая продолжает зарисовку. Матросы было пригнулись и потеряли темп, но теперь снова дружно наваливаются и гонят ял к самому устью речки.

Нет, не ошибка: за речкою скалы круто обрываются в воду и всюду осыпи камней, недоступные для высадки. Можно поворачивать в море.

Павел Степанович прячет книжку в карман и снимает фуражку. Сатину хорошо знаком этот жест — всегда он означал, что с командиром можно беседовать не чинясь.

— Полную поправку дали вам лекаря, Павел Степанович, или еще сидит болезнь?

— Отболел, хватит. Нынче самочувствие как на «Наварине» до Балтики. А немцы мне не помогли, старик. Какие они моряки, такие и лекари...

Довольные избавлением от опасности и простым обращением командира, матросы перестают смущаться. Рассказывают о свадьбах старослужащих. О крестинах и смертях. О новых кораблях. О Севастополе. И невыразимое чувство гордости любовью матросов к флоту охватывает Нахимова.

«Да, главное сделано, дух ушаковской поры восстановлен. Еще пять — десять лет, и программа Лазарева будет выполнена. Черноморский флот составят две дивизии линейных кораблей. Изрядным станет число [193] крейсеров — фрегатов и корветов. И тогда флот обеспечит процветание России на Черном море».

К ночи в погоде небольшие перемены, Слабый ветер поможет гребным судам идти к берегу, а кораблям не помешает покойно стоять на якорях. Все на том же яле, переменив гребцов, Павел Степанович обходит суда своего отряда и подолгу беседует с командующими в барказах и катерах лейтенантами и мичманами. Койкого без жалости отсылает обратно на корабли за положенным снаряжением.

— Обидно тратить силы на двойной путь? Разумеется. Да вы сами виноваты. Легкомыслие в службе непристойно, ведет к лишним жертвам, а то и к потере чести. Потрудитесь нынче больше, зато запомните впредь обязанности офицера и правильно других молодых людей будете учить. Ну-с, выполняйте.

— Есть, выполнять, — басит молодой человек и отчаянно командует: — На воду!

Уже солнце закатилось в море и высыпали звезды, когда вокруг корвета прерывается гул голосов и стук весел в уключинах. Собранный и проверенный отряд засыпает до утренних сумерек.

Павел Степанович, оказывается, прав — мухи черкесов не больно кусают. Толпы, маячившие вчерашний день на высотах, сообразили после артиллерийской подготовки, что русские слишком сильны. Они быстро ретируются. Только несколько людей из первой высадки ранены стрелками, и только на одной высоте дело доходит до рукопашной. Взобравшись на эту высотку, Павел Степанович флагами последовательно вызывает к берегу группы шлюпок и предоставляет армейским командирам разводить десантников в глубь долины и по берегу влево на соединение с войсками, высаженными Корниловым.

— С быстротою ив совершенном порядке действовали. Обоих отмечаю в рапорте князю, — хвалит Лазарев на следующий день в обратном плавании к Новороссийской бухте.

Корнилов вспыхивает. Он мечтает скорее получить эполеты капитана 1-го ранга. А Нахимов ничего не ждет и отвечает искренно:

— Слишком малая задача, Михаил Петрович. Вы нам ученье дайте на высадку капитальную, ну, дивизии, с артиллерией, с конями. Вот это будет благодарная задача [194] для руководства Владимира Алексеевича. Он о ней давно мечтал, с Босфора...

Лишь в августе эскадра проходит в Севастополь. Здесь, на вынужденном отдыхе, Нахимова вдруг одолевает чувство досады на себя. Зачем он поехал из Берлина не через Петербург, не повидал дорогих и родных Сашеньку большую и Сашеньку маленькую?! И зачем не писал Саше ни разу за все лето.

Он садится за письмо, опасаясь выразить свои чувства.

«Вы, верно, уже сердитесъ тга-тяегог; мгогая сестрица Александра Семеновна! Как за неаккуратное мое письмо из Москвы, так и за то, что я только на шестой день по прибытии в Севастополь собрался писать к Вам. Разные обстоятельства помешали мне ранее написать к Вам, но ничто в мире не воспрепятствует всегда мыслить о Вас с наслаждением, моя добрая, несравненная сестрица. Я был бы самый неблагодарный человек, если бы мог когда-нибудь забыть, как Вы, отказавшись от всех удовольствий, усладили несколько недель моей болезненной жизни.

Что делает моя Сашурка, здорова ли она, помнит ли своего дрянного дядю? В Москве я видел племянника — тезку. Чем более я на него смотрел, тем сильнее привязывался к нашей милой Сашурке. Боже мой, какая разница между ними! Неужели с летами эта разница исчезнет? Нет — не поверю и останусь при своей мысли, что она, как в младенчестве, так и в зрелом возрасте, будет превосходить всех...

Прощайте. Тороплюсь, боюсь опоздать на почту, здесь только два раза в неделю она отходит. Поцелуйте за меня вашей маменьке ручки. Книга Захарьину доставлена. Хоть изредка вспоминайте душевно любящего и уважающего Вас брата

П. Нахимова»

Написал, что торопится на почту, а все сидит и перечитывает короткое послание, и складка на лбу обозначается резче, а слабый румянец окрашивает щеки. Распахнув дверь на балкон, он дышит полной грудью. На далекой северной стороне уже ложатся сумеречные тени. Вода на рейде отливает всеми цветами радуги, и солнце садится в веере золотистых лучей.

«Силистрия» стоит против Графской пристани, и клотики [195] ее розовеют в закатном небе. Вот взбираются по вантам фигурки, замерли на реях, с ударом пушки для вечерней зори побежали снова. Должно быть, спускают брам-реи.

И он без боли ощущает: есть на его век только одна любовь — к кораблям, морю и морякам. И только в этой любви он может рассчитывать на благородное ответное чувство.

Дальше