Содержание
«Военная Литература»
Биографии

Глава шестая.

На «Палладе»

Утром лекарь обнадежил: затяжное течение гриппа.

— Ударит морозец, изгонит кронштадтскую сырость и поставит вас, уважаемый, на ноги. На рождестве попляшете в офицерском собрании.

Прописал полоскание морской водой, компрессы и горячую воду, поболтал о новостях по флоту и ушел. А боли остались. Компресс и полоскания не избавили от ощущения тугой пробки в горле. Все та же тяжесть в груди, хоть лекарский помощник безжалостно насосал банками огромные иссиня-красные пятаки. Знобит до ломоты в костях, несмотря на двойную порцию грога. И еще лекарь вызвал боль душевную.

«Значит, уходит единственно приятный начальник на далекое Черное море, и берет с собою старых сослуживцев, кроме меня?!»

Темь за окном. Унылая дробь дождя по стеклам и крыше. Павлу Степановичу тоскливо. Он прислушивается. Но за дверью, в темной прихожей, тишина, только дрова потрескивают в печи. Молодой вестовой, конечно, улизнул.

Когда нельзя заглянуть в свое будущее, когда в настоящем нет дела, невольно обступают события минувшего. Вздохнув, Павел Степанович вспоминает первое знакомство с Михаилом Петровичем. Годы бегут: от встречи, в которой он получил заслуженный выговор, [132] прошло тринадцать лет. Тринадцать!.. На недобром числе пошли морские дороги врозь. То ли от жара в крови, то ли от возвращающегося стыда за морскую неграмотность мичмана Нахимова 1-го, больной чувствует испарину под прилипшими ко лбу волосами.

Как это было? Ну да, совсем нежданно, в отсутствие командира, с катера проходившего мимо «Януса» вдруг взобрался на палубу коротенький живой капитан-лейтенант.

— Командир «Суворова» Лазарев, — назвался он и сразу атаковал: — Замещаете командира, мичман, а выставляете тендер на посмешище. Мачта завалена назад, гик без планок. Плавать думаете?

Не дождавшись ответа, пояснил свой вопрос:

— Без планок рифов вам не взять.

Смутил. Едва смог мичман доложить, что штатный гик сломан в последнем переходе при повороте через фордевинд. А как устраивать планки, никто в команде не знает.

Михаила Петровича чистосердечное признание смягчило; успокоясь, обстоятельно показал он, где и как ставить планки.

И уж постарались в грязь лицом не ударить, когда Михаил Петрович, по обещанию своему, вновь пришел показать маневр с рифом... Вот теперь я бы на новом поприще работал с ним так же, не покладая рук, всею душой...

Никому не нужно это обещание, и оно ие срывается с губ, а мысли обращаются к немилой службе; хочется горечь свою излить дружественной душе — Михаиле Францевичу. Он близко — в Петербурге, но повидаться с ним не удалось в суматошном году.

— Напишу сейчас...

Павел Степанович нашаривает у постели кресало и трут, высекает огонь, потом зажигает свечу, прячет ноги в валенки и кутается в стеганый халат. Гусиное перо со скрипом выводит дату: «15 ноября 1831 года». С чего начать? Ах, да ведь он Михаиле не писал всю кампанию... Издалека надо начинать журнал...

Он выводит круглые, четкие, ровно связанные буквы. Строки ложатся без росчерков и помарок. Так положено вести шканечные журналы и писать рапорты.

«Любезнейший Михаиле Францевич! Пишешь, что, наверное, после похода я в больших хлопотах, и потому извиняешь меня, что до сих пор к тебе не писал. Признаюсь [133] откровенно — приготовления к походу, самому несносному, и самый поход имели в себе так много охлаждающего, что даже лишили меня способности думать о предметах самых любезных. Вот причина моего молчания. Только письмо твое могло вывести меня из усыпления и прервать апатический сон мой».

Не совсем это так. Но сегодняшним огорчением от вести об отъезде Лазарева в должность начальника штаба Черноморского флота делиться нет охоты.

«Если не скушно будет тебе видеть описание моего путешествия, то вон оно».

Он ненадолго задумывается, подрезая нагоревший фитиль, и быстро продолжает:

«На четвертый день по выходе из доку вышел на рейд с неполной командой, без камбуза, парусов и прочего. Простоял на рейде полтора месяца без всякого дела, потом должен был занять пост карантинной брандвахты для предохранения Кронштадта от холеры. До шестисот судов стояло в карантине; можешь вообразить, каково мне было возиться с людьми, не имеющими ни малейшего понятия, что такое карантин».

Фитиль опять спекся колечком; свеча оплывает так, что лист письма оказывается во мраке. В воображении Павла Степановича другие свечи — в надгробии — у многих гробов. Но стоит ли распространяться о печальном предмете? В Петербурге холера унесла много больше людей, и среди них почитаемого всеми друзьями генерал-интенданта, кругосветника и писателя Василия Михайловича Головнина. Достаточно упомянуть выразительные цифры:

«...у меня было из 160 человек команды 40 холерных, 11 из них умерло. Таким образом провел я еще полтора месяца.

После сего послали меня отвести в Либаву конвой с провизией к эскадре. По возвращении простоял недели три на рейде и втянулся в гавань. Так кончил я свой скушный поход...

Ты просишь уведомить — какие повреждения и отчего потерпела эскадра в бури 19 и 20 числа. Эскадра лежала фертоинг, расстояние между кораблями 125 сажен, у некоторых и менее. К вечеру 19 числа ветер ужасно скрепчал и ночью превратился в совершенный шторм некоторые корабли подрейфовало с даглиста, отчего оные еще более между собой сблизились. Вода необыкновенно много прибыла, а в 3 часа бросилась с таким [134] стремлением на убыль, что течение это простиралось до пяти узлов. Флот начало поворачивать по течению, и в сие время некоторые из кораблей сошлись и весьма много повредили себе...

Вот тебе, любезный Миша, наши горестные новости», — заканчивает Павел Степанович страницу и присыпает песком, раздумывая, что еще ничего не написал о себе. Признаться ли в желании уехать к Лазареву?

— Ваше благородие, там дожидается квартирмейстер Сатин, — неожиданно басит за спиною вестовой, и фыркает, прикрывая рот ладонью.

— А чего тебе смешно, поздний гуляка?

— Они, ваше благородие, с кувшином молока. Приказывают для вас греть.

В другое время свидетельство матросских чувств порадовало бы, но сейчас еще горше. Кажется, эта любовь подчеркивает заброшенность и одиночество командира разоруженного корвета.

— Проси подождать. А молоко кипяти. Я скоро письмо закончу и выпью.

— Так точно, отчего не попить, коли поможет против хвори, — соглашается матрос.

Павел Степанович укрепляет на углу стола вторую свечу и с некоторым раздражением продолжает, убеждая себя, что пишет другу правду:

«Насчет слухов о назначении моем на новостроящийся фрегат в Архангельске несправедливо. И поистине я сам весьма доволен. Есть ли уже ты признаешься, что изленился, то совестно было бы мне не сознаться, что я, по крайней мере, вдвое ленивее тебя и очень рад, что судьба оставила меня в покое нынешний год».

Можно подписать, но Павел Степанович спохватывается, что распространился о всем дурном, когда есть чем и порадовать собрата-зеймана.

«В исходе сентября приведены в Кронштадт выстроенные на Охте бриг, тендер и шхуна. Отличные суда, весьма хорошо построены, отделаны и вообще в таком виде, в каком русский флот мало имеет судов... Забыл было совсем написать тебе об американском корвете, названном «Князь Варшавский». Прекрасное судно, отличное, но, по моему мнению, не стоит заплаченных за него денег, тем более что у него внутренняя обшивка гнила; ее необходимо переменить. Рангоут также не совсем исправен, фок-мачта гнила. Корвет отдан Гвардейскому экипажу. Говорят, что он может ходить [135] до 13 узлов в бейдевинд; есть ли сие справедливо, то это одно выше всякой цены.

Так много написал, боюсь, что наскучил тебе. Все потому, что время провожу весьма скучно. Горло и грудь разболелись жестоко, так что три недели не выхожу из дому...

Будь здоров и весел, приезжай скорее обрадовать своим присутствием истинно преданного и любящего тебя друга Павла Нахимова.

Сейчас узнал, что меня отправляют на зиму с экипажем в Копорье. П. Н.»

Он выходит в теплую прихожую, взбодренный тем, что высказался, и вручает Сатину конверт с адресом Экспедиции гидрографических исследований в Адмиралтействе. Пакетбот еще ходит. Не далее послезавтра почта доставит послание.

Сатин словно взвешивает на руке пакет и укоризненно говорит:

— Нет чтобы спокойно вылежать, внутрь загоняете болезнь.

. — Коли внутренность гниет? Расснастился, конопатка нужна. Я вот сейчас твоим лекарством прогреюсь. Не ворчи, брат. И лучше расскажи, что в казарме — мерзнете? Довольствуют от порта сытно? Больные есть?

— Жаловаться нельзя. Их благородие господин Завойко пекутся о матросах. Как-то будет в Копорье...

— Да, глушь. По крестьянским избам частью придется. Зато питание наладим без порта. Одну артель охотников заведем, другую — на подледный лов. С тем и направится вперед первая партия. Хочешь с нею?

— Это вы задумали вроде на Аляске, Павел Степанович, это хорошо, — оживляется Сатин. — Я бы с полным удовольствием...

— Конечно, если зазнобушка с Козьего болота отпустит, — с улыбкою замечает Павел Степанович.

На Козьем болоте, на Кронштадтском рынке и толкучке матросы всех экипажей заводят знакомства с матросскими вдовами и женскою прислугой.

Сатин кивает на вестового.

— Энтим делом либо салаги занимаются, либо кто семьею не боится обрасти. А я, Павел Степанович, полагаю: вечному матросу лучше вечным бобылем жить.

Никогда не знаешь, чего ждать от Сатина. Однако хорошо, что он своей правды и своей боли не таит. Это [136] помогает понять, что есть несоизмеримое с горем служилого дворянина народное горе.

Павел Степанович медленно допивает молоко.

— Ну, прости за шутку не в час. Я тоже холостяк и холостяком помру, моряцкая доля.

Из подворотни арочная лестница ведет на третий этаж в квартиру корабельного мастера Ершова, того архангелогородца, что опрокинул систему корабельного набора по иностранным образцам. После постройки «Азова», под рукою покойного Головкина он стал главным мастером на Охтеяской верфи. Приятно после многих лет представиться ему уже не восторженным и желторотым мичманом, а командиром новостроящегося образцового фрегата. Но в дом, однако, Нахимов вступает волнуемый грустным чувством. Тут, рядом с Ершовым, обитали мать и сестра Константина Торсона. Рассказывают, что от них переодетым в чуйку ушел Николай Бестужев — на другое утро после восстания.

Павел Степанович сжимает горячими пальцами ветхие отполированные перильца и бросает взгляд на улицу. Она по-прежнему узким ущельем выползает из громады Сената, за которым вечно памятная площадь. Вот, кажется, сейчас увидит незабвенного Николая Александровича, независимо поглядывающего на конный патруль.

Помнит Ершов только архангельскую встречу? Или и то, что они имели общих несчастных знакомцев, общих друзей? Сердце толкает Павла Степановича расспросить о судьбе ссыльных в далекой Сибири, и в мыслях отодвигается дело, ради которого командир будущего фрегата является к строителю «Паллады».

«Неужели мне не забыть? Неужели интересами службы, полной преданностью службе не затянуть раны, наносимой воспоминаниями?»

— Что это вы задумались, господин Нахимов? Или забыли, где мое обиталище?

Навстречу катится по ступенькам располневший Ершов. Лишь лицо его до выставленного на тугой стоячий воротник двойного подбородка то же — лукавое, скуластое, с крупным носом, с твердым ртом и лбом ученого. В живых глазах Павел Степанович читает понимание и желание ответить. [137]

— Да, любезный капитан-лейтенант, я вас сразу признал... Новые люди хуже запоминаются.

В скромном кабинете хозяина, рассматривая чертежи «Паллады», гость неожиданно спрашивает:

— Понравилось бы это «ж? Вообще — наша увлеченность?

— И они забвения в деле ищут. Но масштаб дела в ссылке дико малый, — тихо отвечает хозяин. — Вот-с, слышал, с двухколесной таратайкой возятся Бестужевы, а Торсон с машинами для сельского хозяйства. — Он машет рукой. — Чистый грабеж, у России столько умов отнять! Слава богу, Пушкина Александра Сергеевича, гордость нашу, не посмели голоса лишить. С ним вместе «нетерпеливою душой отчизны внемлем призыванье»… работать.

Ершов сжимает толстые и ловкие свои пальцы и растопыривает их, словно гордится натруженными мозолями. Он до сих пор любит показать молодым работникам на верфи то плотницкое, то кузнечное свое искусство.

— Отчизны внемлем призыванье, — повторяет Павел Степанович благодарно, и не высказывает тяжкой мысли (она пугает его), что здесь свободы для дела не многим больше, чем в читинском остроге. Посапывая, он вытаскивает документ.

— Имею предписание кораблестроительного и учетного комитета от 6 мая о представлении ведомости на необходимое для «Паллады» оборудование. Нынче уж двадцатое, но прибыл я в Петербург только вчера. И хочу посему просить вашей помощи.

— А кто подписал?

— Амосов.

— Знаю. Капитан корпуса инженеров. Не рутинер, как и полковник Стоке. Давайте ответим. Размерения и веса большей части всех предметов мною определены. А о прочем советуйтесь с полковником Стоке.

— Ас Амосовым потолкуйте насчет крюйт-камеры. Оригинальные имеет предложения по устройству и также по безопасному освещению.

Они погружаются в детали требующейся заявки, и оба ощущают облегчение. Оборудование корабля — дело хоть и сложное, но ясное и в пределах видимых усилий.

Больше говорит Нахимов. Ершов же быстро прикидывает на чертеже, довольно крякает: «изрядно будет», «отменно»; или восклицает:

— Да вы, батенька, поэт корабельного устройства. [138]

Потом Ершов скороговоркой читает составленную ведомость, повышая голос на пунктах, особенно способствующих украшению будущего корабля, и защищает их:

— Сзади грот-мачты иметь место, обнесенное железом, для свежего мяса... Скольким командирам советовал!.. Брандспойт по образцу «Азова»... занимался им для лучшего устройства... Хорош оказался в сражении? Вместо рымов хотите иметь скобы и для цепных и для пеньковых канатов? Амосову свою цель особо поясните. Румпеля по лазаревскому образцу? Все, что он вводит, надо заимствовать. Ба-альшой морякггЯ"нбБГ~ето"начальником Морского штаба назначил, а то дали придворного генерала Меншикова вам в начальники. А он — ни уха, ни рыла.

Павел Степанович замечает, что тихая хозяйка вносит лампу и задергивает шторки. На дворе уже белая ночь.

— Ох, простите, замучил я вас, — и спешно собирается, благо ведомость готова, остается только писарю перебелить по форме.

Но хозяин бесцеременно обнимает его и тащит в столовую.

— Ежели вы человек холостой и не чураетесь простых людей, некуда вам бежать от графина пшеничной, огурчиков и пирогов с телятиной, да свиного студня. Все еда русская и мужская.

И Нахимов дает увести себя к столу. Он любит в последние годы присматриваться к чужому счастью в семье...

Где-то уже горизонт окрасился зорькою. Но за домами ярких красок не видно. Только чуть розовеет облачко на востоке, раскинувшееся птицей в полете. Серебристый ровный свет продолжает владеть столицей, выделяет кроны раскинувшихся над Мойкою дубов и дрожащую молодую листву голубых берез. От домов шагают колоннады, тишина звенит в гулких арках ворот, манят тайной провалы распахнутых окон. Но город не спит. Сплоченные бревна медленно плывут за лодкой, в такт постукивают весла в уключинах. Рябится сонная вода и хлюпает у борта разгружающейся баржи. Везут и везут камень на стройку Исаакия. Откуда-то вьется вкусный дымок. Громыхают по булыжнику бочки водовоза. Шатаясь, задел плащом палаш Павла Степановича спешащий коллежский секретарь. Будочник поглядел [139] ему вслед и подтянулся, увидев офицера. А вон, зачарованная лунным блеском на воде, перегнулась за перила парочка влюбленных, тесно сближая головы.

— Целуйтесь, милые, на то весна!

На все глядит радостно, все кажется красивым и родным. Нет, Павел Степанович пьян не от водки, а от приобретенной дружбы, от того, что на год жизни в столице избавлен от одиночества. Есть Ершов, есть Миша Рейнеке и брат Сергей, ныне уже командир роты в корпусе. И будут еще люди, книги, театры, а главное — работа, наблюдение за тем, как постепенно оденется ребристый корпус «Паллады» и станет живым кораблем, на котором дружной семьей заживут члены новой команды.

Перед поворотом на Невский, у дома Английского клуба, его задерживает шумный разъезд с бала. На булыжную мостовую и плиты тротуара падают желтые столбы света, стоит гул мужских голосов и улетает ввысь женский смех. А из залы рвутся веселые звуки польки. После Мальты Павел Степанович презирает мишурную светскую жизнь, но сейчас проходит мимо умиротворенный, не раздражаясь ни барской небрежностью ответных приветствий гвардейцев, ни их косыми взглядами. У каждого своя жизнь. А он... отчизны внемлет призыванью.

Он думает: поэт, может быть, тоже здесь. Пушкин, по словам Ершова, женился и принят во дворце; куда как весело жить под наблюдением императора!

Путь к Таврической, где Нахимов снял комнату у другого охтенского мастера, не близок, и наступает утро. Идут обозы с дровами, розовыми тушами мяса, с клохчущей птицей и визжащими свиньями, стучат тележки молочников и пекарей. Дворники, позевывая, метут улицы. Из напряженной тишины белой ночи все больше выступают в прозаической окраске облезлые фронтоны домов, вывески, витрины лавок.

Император... С минуты, когда на нем остановилась мысль, он сопровождает Павла Степановича на всем пути. И кажется, это он сдернул серебристый покров ночи с города. Дивизионный генерал, решивший, что всех лучше знает сложные задачи управления! Наслал на флот солдат, матросов взял в солдаты. Для поравнения в муштре... Его именем отдают приказания командиру «Паллады». «Государю императору угодно, чтобы фрегат «Паллада» был отделан с особым тщанием...» Положим, [140] это форма казенных отношений. Однако же первый вотчинник может и действительно вмешаться. А не он, так начальник его морского штаба — друг царя и никакой моряк.

К концу лета Павел Степанович изводит новый сюртук и штиблеты. Одежда выгорает, пропыливается, в пятнах от разных красок и смолы. Дожди — а дождливых дней, конечно, по петербургскому режиму погоды больше, чем веселых солнечных часов, — промачивают одежду капитан-лейтенанта насквозь и закрепляют разные пятна. На плечах, на локтях и коленках появляются заплаты — невозможно не рвать одежды, ползая в интрюме, забираясь во все закоулки корабля.

Ершов знает: если нет Нахимова на стапеле, если не маячит он беспокойно на палубе «Паллады», надо искать его неподалеку под навесом, куда свозится имущество фрегата. Там он бродит часами, ощупывает каждое рангоутное дерево, бракует стеньги и реи из-за одного сучка. Там он, как скупец, считает свои богатства — железные детали, кадки, ящики — и вновь испытывает помпы. А нет его на складе — значит, прошел на вспомогательную верфь, где отделывают гребные суда «Паллады» — вместительный барказ, капитанский катер, еще два катера, гичку и ял.

Ершов знает: Нахимов вернется к нему в конторку под вечер, с парусиновым портфелем, набитым чертежами и ведомостями, долго будет мыться, расправит, разумеется, чудом остающиеся белоснежными концы воротничка — свои лиселя (единственное кокетство в туалете), и уж тогда исчислит по записной книжке жалобы и недовольства. Впрочем, с девятью из десяти таковых Ершову придется согласиться. Зря командир «Паллады» ничего не требует.

Но бывает, что уже полдень, а капитан-лейтенанта и неизменного сопровождающего — боцманмата Сатина — нет на верфи.

Тогда Ершов подстегивает работников:

— А ну, ребята, постараемся к завтрему зашить корпус по правому борту до ахтерштевня. Вроде сюрприз Павлу Степановичу будет. Поди, скачет он сейчас на Ижорские заводы. [141]

И верно, пара сытых лошадок, выклянченных у портового начальства, тянет тарантас с Нахимовым, разбрызгивая грязь петербургских окраин, увязая в песке и вытягивая тяжелые колеса из размытой глины.

— Опять этот капитан-лейтенант! — плачутся в дирекции. — Да делайте его помпы и брандспойт не в очередь, вперед другим заказам.

Павел Степанович ставит от себя ведро водки мастеровым верфи и в июле получает капитанский катер. Тогда он начинает набеги на Кронштадт. Там предстоит «Палладе» вооружаться и там тоже растет склад разного имущества: пушки и поворотные станки к ним, паруса и снасти. Там также и часть будущей команды.

Три месяца пробегают как один день у стапеля — колыбели рождающегося корабля. И вот «Паллада» должна сойти в воду. Павел Степанович стоит, как всегда, у стапеля, хотя длинный рабочий день окончился.

Может быть, что забыто?

Он обходит вокруг высящегося корабля, смотрит на полозья, на смазанный салом скат, на быструю реку. Кажется, все в должном порядке — и на фрегате, и на стапеле, и на прибранной к торжеству площади верфи. Даже желтым песочком посыпана дорожка к помосту, в честь гостей украшенному хвоей и березками.

Кто-то там будет наблюдать и обсуждать его действия?.. Да, впрочем, все равно! Вот не мало ли для остойчивости балласта? Две тысячи пятьсот пудов разных тяжестей. Если недостаточно — фрегат может перевернуться. А если много и нерасчетливо уложено — корпус переломится, даже не сойдя в воду.

— Но ведь я рассчитывал? И рассчитывал, имея опыт «Крейсера», «Азова» и «Наварина»!

— А все же ошибка могла вкрасться.

Споря с собою, он сдвигает фуражку на затылок, чтобы не мешал козырек, а рука тянется к записной книжке и вновь исписывает формулами листок за листком. Сидеть фрегат у форштевня должен не более одиннадцати с половиною фут, у ахтерштевня между пятнадцатью и шестнадцатью. А что получается, исчисляя вес вытесненной воды?

Ершов подбирается неслышными мягкими шагами, глядит на прыгающий карандаш, на строгий профиль склоненной головы и, заглянув через плечо, [142] насмешничает:- Кажись, в пятый раз? Вы бы, Павел Степанович, конференции академиков дали расчет проверить. А то плюньте на цифирь и на зеленых листочках погадайте — выйдет не выйдет, удивит красою, плюхнется на дно.

— А вы нисколько не беспокоитесь?

— Я, батенька, осмьнадцатое судно построил на Охте. Да два десятка в Соломбале. Шесть линейных кораблей благословил в плавание. Зачем мне волнением сердце нагружать. Закрывайте книжечку и приглашайте меня на ваш катер. Сплывем вниз, жареных грибов в сметане поедим, чайку выпьем, а завтра пораньше вернемся дело доделывать.

— Что вы? — даже пугается Нахимов. — Мы с Завойко людей распишем — кому на «Палладу», кого клинья выбивать... Промер глубин еще хочу сделать. Тут топляк наносит...

Ершов тепло и укоризненно качает головою.

— Кипяток, крутой кипяток. Ну ладно, выкипайте, авось с гостями и начальством завтра будете спокойны.

— Это почему я? Это, кажется, обязанность начальства по верфи, адмиралтейцев, комитета кораблестроительного?

— Хм... а вдруг царь-батюшка пожалует? — дразнит Ершов.

Но на это Нахимов отвечает иронической улыбкой. Царь Николай любит торжества армейские...

— Не покинет Николай Павлович сейчас Царское. А Меншиков ленив прибыть к черту на кулички — в девять утра...

Солнце с рассветом не показалось. Небо в быстрых, напоенных тучах. Ветер верховой, ладожский, рвет пену с гребней. И шлюпку даже заливает, пока она пересекает реку.

— Хмурится сентябрь. Что бы нам вчера торжество устраивать! — жалеет добрый Завойко. Он уже расставил вдоль стапеля самых сильных матросов. Другие на палубе — у шпилей, чтобы разом отдать оба якоря.

— Тем лучше, тем лучше, меньше зрителей, меньше беспокойства, — отрывисто цедит Павел Степанович и, не оглядываясь на помост, ставит ногу на трап. Сухопутные лестницы были точно на лесах при постройке дома. Веревочный шторм-трап, пляшущий под ногами, — это первый признак близкой морской жизни.

— Как, Павел Степанович, служба прежде будет? — шепотом осведомляется принаряженный, даже подбривший седеющие бачки Сатин и теребит дудку на груди.

— Какая еще служба?

— Известно, церковная. Молебствие.

— Святили при закладке, — уклончиво отвечает командир и крупным шагом идет на правый борт к чугунному клюзу. Сто семьдесят пудов в каждом якоре. Массивные битенги должны будут удерживать тросы, когда освобожденные якори рванут их вниз. Ну как что случится?

— Ты здесь следи. Тут... — он усмехается и про себя заканчивает; — Молебном не поможешь.

Его волнение против обыкновения сегодня всем бросается в глаза.

— Ишь, и к (начальству не идет, прямо на борт явился, — шепчет Сатин товарищу.

Один Завойко сейчас беспечно прохаживается на палубе и развлекается лицезрением помоста. Глаз у него острый, и он отмечает для журнала чинов Адмиралтейства: генерал-интенданта флота, контр-адмирала Васильева; инспектора корпуса корабельных инженеров, генерал-лейтенанта Брюн Сен-Катерина; состоящего в исполнении обязанностей директора кораблестроительного департамента генерал-майора Быченского. Знает он и штатских гостей и дам, заполнивших крытый ярус помоста пестрым цветником.

Зажав под мышкой мегафон, Завойко называет лейтенантам и мичманам светских красавиц; а внизу могучими ударами выбирают клинья, снимают стопора. И Ершов докладывает полковнику Стоке, что к спуску фрегат готов.

Полковник ныиче официален и сосредоточен. В глазах начальства он по своему положению главный строитель «Паллады», а Ершов только исполнитель. И Стоке цедит:

— Для снятия последних стопоров я подам сигнал флагами и голосом. Надобно испросить разрешения начинать процедуру у его превосходительства.

— Понятно, господин полковник, — буднично и добродушно соглашается Ершов. Теперь и он может подниматься на фрегат. Матросы с ласковой усмешкой смотрят, как ловко балансирует большой, толстый человек.

— Вид бабий, а мужик работящий.

— И пузом всю краску вытрет. [144]

— Гляди — ты шибче не подымешься.

На веку Стоке спуски кораблей были десятками, но, шагая к помосту и взяв под козырек при рапорте директору департамента, он волнуется не меньше Нахимова.

Быченский, коротконогий и полный, еще больше выпячивает живот. Он отвечает громко, чтобы дамы разобрались в его главной роли на торжестве. Но дискант толстяка не соответствует внушительности слов и вызывает улыбки.

— Господин полковник Стоке, приказываю приступить к спуску фрегата его величества государя императора «Паллада». Отдайте команду.

Стоке еще раз козыряет. Надо, чтобы бравую выправку и почтительные глаза увидели и Брюн Сен-Катерин, и Васильев 1-й, и прямой начальник, и каждый отнес его почтительность к своей особе.

— Сиг-наль-ный! — разнеслась протяжная на низком басовом тоне команда, предупреждая о начале торжественного действа. И сотни зрителей на помосте и в черте, огражденной канатами, замерли в ожидании. Судно возвышается над салазками громадиною дома в три этажа и протянулось поперек верфи к реке почти на средний невский квартал. Нерасчетливому глазу может показаться, что, устремившись в воду, оно станет поперек реки понтоном — преградою. Но в толпе больше сомневающихся, что этакая махина, когда выбьют клинья и снимут стопора, вообще-то не захочет двинуться по салазкам.

— Фрегат, говоришь? — спросил скептик в чуйке. — Видали мы на Охте таковые, а этот не похож. Длины, брат, несуразной. Побьются, пока доставят в Кронштадт, да и доставят ли.

— Так ведь не плотники псковские мудрили, чай ученые строители. Бона они — полковник Стоке, Амосов, Ершов.

Чуйки разговаривают возле господина, которому по платью место на помосте. Но он, видимо, находит свою позицию за шеренгою матросов с крепкими стрижеными затылками удобною для себя и не собирается уходить. Свою шляпу положил на неубранный пенек, и волосы его под ветром с реки, курчавые, похожие на нити из темной бронзы, свободно развеваются. Он стоит, опираясь левой рукой и спиною на массивную палку, а правая — с нервными тонкими пальцами — стынет на бакенбарде. Его лицо — смуглое, но без румянца, с синими, [145] беспокойно светящимися глазами и крупными, очень красными губами — привлекло внимание всезнающего чуйки. Охтенец толкнул локтем соседа и кивнул головой:

— Гляди, Пушкин. Он самый, стихотворец, сочинитель. Я на их квартиру дрова доставлял...

Александр Сергеевич привык к тому, что в самых разных слоях населения столицы находятся люди, узнающие его. Но обсуждение его особы охтенцами слуха Александра Сергеевича почти не задевает — хлопоты моряков и строителей вокруг остова будущего корабля захватили мысль целиком, напомнили ему безвозвратно ушедшие в прошлое страницы жизни на далеком теплом море. Один только лицейский приятель обрел на нем опору — Федор Матюшкин стал офицером флота. А ведь его самого тоже привлекало море с той поры, когда на бриге с Раевскими (с Марией!) они плыли от Кавказского побережья, от древней Тамани до Юрзуфа. Но позднее, в Одессе, в первой его ссылке, в трудных отношениях с Воронцовым оно обернулось против него, стало тоже стеною обширной тюрьмы. Да, попытка бежать морем в жизнь, такую полную и страстную, как у Байрона, не удалась. Где нынче друг албанец Морали, с которым они посещали иностранные суда в шумной одесской гавани? Нынче позади все мечтания и надежды выйти из круга, начертанного двумя императорами. И семья...

Он перевел взгляд на помост. Почему Натали и свояченица вздумали, несмотря на ранний час, посмотреть процедуру, прелесть которой нельзя почувствовать, не представив себе этот грузный остов одетым парусами; под тремя главами мачт и с остро вонзающимся в туманы бугшпритом, он будет легко всходить на длинной, на могучей океанской волне... Нет, этого сестры-москвички oне вообразят, и их спутники кавалергарды тоже.

Он пропустил какую-то команду, и освобождение корабля уже началось.

Разносились стуки молотков и удары ломами. Сильные руки матросов отмыкали путь новому Пенителю моря. Послышался шорох, скрипучий шорох дерева по дереву. Кажется, передние полозья качнулись и поползли. На какой-то дюйм вперед. Неужто задержится?!

Командир «Паллады» сомнений не имел. Его воображение подчинялось законам механики, а из них следовало, что движение должно нарастать. Дерево трется, вдавливается в дерево, дымится даже. Но сила инерции и тяжести одолеет торможение. Для скольжения, для [146] уничтожения вреда от трения поможет сальная смазка. А сало целыми пластами щедро уложено под корабль. Недаром в народе говорится: «Пошло как по маслу».

Ага, скрип, тряска, дребезжанье уменьшается. Уже взгляд не поспевает за движением, только провожает широкую корму со славянской вязью названия. Ага, первый всплеск! «Паллада» скатывается. Да, вот она вытесняет воду с пушечным ударом, уходит в яростную волну, в фонтаны, вздыбившиеся выше бортов. И вот победно плывет...

Когда ликующие голоса перекрыли грохот, Пушкин прошел к жене и подал ей руку. Свояченица пошла за ними рядом с кавалергардом. Коляски уже ждали разъезжающихся господ за воротами.

— Но вы, кажется, хотели, мой друг, побеседовать с командиром? — сказала Наталья Пушкина. Неужели рассчитывала, что он ее покинет? Коляска миновала забор, и был виден остов судна, повернутый против течения и удерживаемый тугими канатами. Очень будничный вид в низких, топких берегах...

— Я записал его фамилию — капитан-лейтенант Нахимов. Может быть, разыщу потом; боюсь, что сейчас ему не до разговоров с поэтом. А впрочем, как знать...

И правда, командир «Паллады» был поглощен своими обязанностями. Как только два расходящихся вала показали, что уже и ахтерштевень — завершение кормы — режет воду, он крикнул в рупор:

— Отдать плехт!

И Завойко, стоявший на баке, повторил:

— Отдать плехт!

Боцманмат Сатин свистнул, потопали матросские сапоги, замерли, а руки навалились, и люди дружно заходили по кругу, отпуская со шпиля витки каната.

Форштевень углублялся и всходил, вспенивая воду, а якорь выставил крючковатые лапы, закачался у борта, пошел в воду. Забрали когти, впились в дно...

— Сколько на клюзе?

— Сорок сажен, сорок пять.

— Цепь на битенг. Отдать даглист. «Паллада» мечется в килевой качке и вдруг замирает между двумя туго натянутыми якорными канатами.

— Разрешите поднять флаг? — счастливо улыбаясь, кричит Завойко.

Флаг огромным голубо-белым полотнищем лежит у самого ахтерштевня. Чьи-то руки мгновенно укрепили [147] шток, и флаг распластывается, гордый андреевский флаг с перекрещенными полосами.

С минуту Павел Степанович держит руку у виска. То ли чувствуют офицеры и матросы, недвижно обратившие головы на свое знамя? Видят ли они эту пустую палубу уставленной пушками, с галереей на юте, с шканцами, с мачтами, одетыми парусами, со сплетением снастей, с вымпелом под клотиком фок-мачты?

— А знаете ли, Павел Степанович, кто оказал честь нашему празднику? — неожиданно нарушает очарование будущим голос Ершова.

— Генералов и адмиралов много, мой друг.

— Но в поэзии нашей один адмирал!

— Пушкин?! Где он? Ведите меня к нему.

— Куда же вас вести? Шлюпка еще не подошла, а он был на берегу. Отдельно стоял, близко к матросам.

— Экой вы право. Что бы позвать на корабль... Первой записью значилось бы славное имя, и с ним «Паллада» вошла бы в российскую словесность. А теперь... Что у вас, Завойко?

— Хочу доложить: ахтерштевень углубился на пятнадцать футов шесть дюймов, форштевень на одиннадцать футов два дюйма. Балласт в порядке. За поступлением воды установлено наблюдение.

— Так, значит, можно писать рапорт о благополучном спуске...

Были все основания рассчитывать, что до зимы «Палладу» вооружат в Кронштадте. Ради этой цели и пребывал все лето Павел Степанович в лихорадке труда. Но адмиралтейское начальство после спуска отнюдь не спешило. Высочайшее благоволение объявлено, а камели для вывода фрегата из Невы оказались нужны сначала под транспорт «Виндаву». И, покуда их доставляли обратно к верфи, наступила ранняя зима.

По реке идет сало, льдины запирают мелководный бар, и надобно корпус ставить на зимовку.

— И чего ты кипятишься? — удивляется младший брат Сергей. — Радоваться надо, брат, что вместо Кронштадта зиму пробудешь в столице.

— Весьма подлое суждение о службе, Сережа, — взрывается Павел Степанович. — Этак ты учишь гардемаринов [148] своей роты? Мне вверены люди, в большом числе не знакомые с кораблем. Казарма сделает их солдатами. А весною на «Палладе» нужно иметь моряков.

— Да если так случилось! Философия учит в дурном искать хорошее, приспособляться к обстоятельствам.

Тон Сергея примирительный, и сам он полнотелый, круглолицый — олицетворенное благодушие.

«В брата Николая пошел», — определяет Нахимов и еще пуще негодует:

— Этакая философия не по мне. И тебе на службе России не след ею руководствоваться. Пропадешь.

— А вот и не пропаду. Гляди — через три-четыре года Горковенко пойдет в отставку, и я стану инспектором классов. Сейчас имею в училище бесплатную комнату с дровами и свечами, а тогда займу квартиру, женюсь на Шурочке... Что?

«Что бы ему в пример иметь Платона, тот без корысти. Собрались в Сергее худые черты себялюбца Николая, а от Платона только любовь к округлости, чтобы без углов, без столкновений шла жизнь».

— Я пойду, — после недолгого молчания произносит Нахимов.

Сергей не понимает мыслей брата. Так же благодушно он предлагает:

— Перебирайся ко мне, Павлуша. Сократишь расходы. Мамаше больше сможешь высылать. И мне легче будет, выкрою на новый мундир.

Уже подвинувшись к выходу, Павел Степанович неожиданно смеется. С ним это случается редко, и тогда он становится не похожим на себя. Так и сейчас: почти сев на пол, залился на высокой ноте, а глаза наполнились слезами. Едва отдышался, топая ногами и взмахивая руками, как утопающий.

— Что ж я смешного сказал? — обиженно спрашивает Сергей. — И хохочешь странно. Будто тебя щекочут.

— Подлинно так. Щекочешь. Очень щекочешь. И как ты умеешь для себя пользу извлекать из всего. Ладно, перееду. К Михаилу и Ершову ближе буду.

На фрегате должно держать часть команды. Следить, чтобы лед не повредил корпуса, не набралась вода выше ординара, да и охранять от расхищения. Зима суровая, а бедноты на Охте много. Люди промышляют казенным лесом, а то просто тащат на топливо. Но условия жизни на недостроенном корабле — в щелистой избенке плотовщиков — тоже скверные, и Нахимов каждую неделю сменяет [149] дежурный наряд. А вся команда хлопотами старшего офицера недурно устроена в Новой Голландии.

Павел Степанович благодарит Завойко и уводит к себе. Его занимают вопросы:

— Чему можно без фрегата обучить для службы на фрегате?

— Что за зиму наши матросы должны изрядно узнать?

Не торопясь Нахимов перечисляет: во дворе поставить мачтовое дерево со снастью, чтобы матросы лазали и в снег и при ветре. Офицерам сделать чертежи внутренностей фрегата, такелажа и парусов, и по ним знакомить команду. Боцманам с квартирмейстерами обучать плетению матов, кранцев и тросов, вязанию узлов, кройке и шитью парусов. Командирам батарей рассказывать о пушках, заряжании и наводке. Штурману беседовать по карте Балтийского моря о навигации. Изучать также сигналы флажные и фальшфейеры.

— На том и господа офицеры будут совершенствовать знания, и к подчиненным ближе станут.

Завойко одобрительно кивает на все предложения и добавляет:

— Грамоте учить станем?

Павел Степанович, помолчав, предупреждает:

— В расписание только не вводите. А то вспомнят про ланкастерские школы и в либерализме обвинят. Петербург! Мичманам поясните...

Планы широки, и не все удается без опыта. Но командир и старший офицер «Паллады» со страстью и упорством осуществляют свою программу и находят многих последователей. Сами матросы просят рассказать об устройстве флота царем Петром, о морских сражениях и кругосветных плаваниях, об андреевском флаге, и каждый день находится для всех офицеров дело в казарме экипажа.

И время поэтому бежит, уплотняя недели и месяцы, И еще ускоряют его бег — книги и частые душевные беседы все с тем же Ершовым и с Михаилом Рейнеке.

У Ершова, человека из народа, Павел Степанович черпает знания о жизни простых людей труда и их нуждах. С Рейнеке дружбу укрепляют общий интерес к морским наукам, стремление к преуспеванию родного флота.

— Опять небось адмиралтейский совет держал со своим эстляндцем. И чего нашел в этом сухаре? — нападает Сергей на поздно вернувшегося брата. [150]

— Сухарь голод утоляет, — в тон брату усмехается Нахимов. — Не любишь ты и не знаешь флота, Сережа.

— Ладно, отступлюсь, носись с любезнейшим Михайлою. Но ты и от мужика Ершова редко выходишь. Тоже флотский интерес?

— Ершов — русский мужик. А мы, дворяне, — не русские ли?

— С нашими крепостными сдружись по этой причине.

— Немало и крепостных, перед которыми нам с тобою ломать шапки надо, — кротко говорит Нахимов.

— Павел, Павел! Забыл ты о декабре двадцать пятого года?

— Напротив. И никому не пожелаю забывать. В средствах исправления общества не разбираюсь и тайных союзов избегал. Но в народ и лучшую его судьбу верю. Может быть, и наш предок, бежавший в Сечь, был рабом сытого боярина. Благо, ему повезло...

Сергей нервно распахивает дверь в коридор, но в нем стоит ночная тишина, а стены толстые, и он поворачивается к брату:

— Зачем же служишь неодобряемому порядку?

— Я служу отечеству, Сергей. Я, кажется, неплохой моряк, а России нужны моряки особливо. Сильнейшие державы суть державы морские. И как бы тошно ни было мне, до смерти буду держаться примера достойнейших людей флота; так поступал покойный Василий Михайлович Головнин, так поступали они...

Сергею жутковато слышать брата. Да и многословие такое не в обычае Павла. Младший Нахимов не знает, что ответить, и, молчаливо раздевшись, тушит огонь. Но сон не идет. Еще из-за Павла к черту пойдет карьера, и свадьба не состоится. Да и самого брата жалко. Прямую свою дорогу в адмиралы перекапывает.

— Ты не спишь, Павел? Я тебе скажу по-доброму — зарекись от жизни на берегу. На корабле — как в монастыре. А монахов не проверяют, что они думают, лишь бы устав выполняли. Так?

Он нетерпеливо вертится; брат смеется — вновь, как в начале зимы.

— Ты прав, благоразумный офицер и жених. И можешь не беспокоиться — у меня других планов нет, и службы твоей не испорчу. Спокойной ночи. [151]

Наконец прошел лед. «Паллада» снова на чистой воде. Надо идти вниз по реке; там к ней подведут камели. Впрочем, Павел Степанович предпочитает называть эти понтоны верблюдами по смыслу английского слова.

— Был грех у великого царя, — говорит он Завойко, — по-попугайному вводил в нашу речь иностранные названия. А это мешает молодым людям осваиваться в новом деле. Вот сказал я матросам «верблюды» — и сразу любой понял, что корабль станет в ложбинку соединения понтонов и поплывет, будто в люльке.

— Сегодня, пожалуй, тронемся. — Завойко мечтательно смотрит на ширь реки.

— Обязательно.

— А ночевать?

— К левому берегу приткнемся для постановки камелей. Облюбовал я Калинковский островок. Оттуда и начнем буксировать всеми гребными судами в залив.

Левый берег Невы против устья Фонтанки полюбился Нахимову, потому что редкие дома не закрывают перспективы топких лугов и осиновых рощиц. Здесь, на местах повыше, ютятся одни рыбаки. Здесь всегда тихо. Оттого рыба посещает эти места и плодится в протоках.

Приход «Паллады» к Калинковскому островку вносит необычное оживление. С мастеровым людом и своими матросами Нахимов создает новую оседлость. Женатые работники приезжают в лодках с семьями и ставят шалаши. Холостяки устраиваются на самом фрегате. Целая флотилия гребных судов сбивается в устье речки и в Канаве. Первые четыре дня от утренних до вечерних сумерек звенят пилы, стучат топоры и бьют молотки. К бортам «Паллады», в предупреждение возможных повреждений, нашивают доски, приделывают контрфорсы и фальшивые битенги. На битенги — массивные тумбы — лягут канаты, а контрфорсы — чугунные распоры — создадут прочность всего крепления.

«Паллада» пришла первого мая, но лишь шестого мая Ершов разрешает подводить камели.

Место выбрано преглубокое, и под килем фрегата для «верблюдов» достаточно воды. Работа кипит, пока закрепляют выстрелы, рыбины, раскосины, свозят такелаж и обносят тросы. Кой-кому приходится выкупаться в еще ледяной воде, и островок оглашается притворными криками матросов.

— Ай, тону!

— Раки хватают! [152]

— Не дури, Сенька, лишнюю чарку не выпросишь. Павел Степанович прислушивается к бодрым голосам, к язвительной перепалке и подзывает ревизора, бойкого мичмана.

— Закажите рыбакам судаков пуда... ну, побольше. Котлы у нас на берегу?

— Так точно.

— Ну-с, будет уха в добавление к обычному приварку. Картофель тоже, вероятно, можно купить.

— Но у нас не примет порт счетов по здешним ценам. Соленая рыба отпущена.

— Какие там счеты! Пусть люди едят свежую. На воде — и вдруг соленая. Чушь. Вот-с деньги...

В сумерках он ходит от костра к костру. Над дымом кружится ранняя в этом году мошкара, и шея Павла Степановича в крови, хоть он шлепает по ней без милосердия. Но весело, потому, что люди довольны.

— Вкусный дым! — твердит он, присаживаясь возле Сатина, хлебает наваристую уху и выпивает казенную чарку с боцманматом.

Бывалый матрос про себя вспоминает время, когда они были десятью годами моложе. Старики тогда твердили, что молодой барин испортится. «Ан нет!..»

Для веселья в следующие дни основания мало. Началась самая трудная работа — выкачка воды из ящиков понтонов, чтобы поднять фрегат на десять футов.

Ручных помп мало, и производительность их невелика. Семь потов сходит с матроса, делающего однообразные движения; вода идет ручьем, а камели с фрегатом поднимаются на дюйм, на два дюйма.

Чавканье помп разносится всю неделю. Лишь одиннадцатого мая басисто командует Завойко: «Шабаш!»

Осадка ахтерштевня теперь только девять футов, а форштевня даже пять футов. Фрегат почти целиком вылез из воды, и можно сниматься для перехода в Кронштадт.

Завойко от удовольствия говорит на родном языке:

— Чисто зробили, Павло Степанович. Гарно зробили. Бачу, идем в океан, в кругосвитне, ни дале як в це лито.

— Гоп-гоп, скаче козаче. Раньше надо в Кронштадт прийти!

Нахимов с досадой тычет рукою на устье. Оттуда ползет грозовая туча, и под ней вода стала свинцовой.

— При противном ветре нам не выйти. [153]

— Да уж греби не греби, с фарватера отнесет на банку. — Завойко чешет затылок. — Ну не беда, роздых людям. На сутки, на два дня.

Отдых длится больше. Но какой отдых под проливным дождем? Все закоулки фрегата набиты мокрыми и зябко трясущимися матросами. И все три дня они щедро честят погоду и небожителей — в. самых сильных выражениях.

Лишь в ночь на четырнадцатое мая ветер уклоняется на три румба к югу. Нахимов приказывает завезти верпы гребными судами. Аврально трудится команда, и скоро на прибылой неспокойной воде буксирные канаты связывают камели с двумя ботами, шестью катерами и восемью барказами.

— Весла на воду!

Буксирные канаты пружинят и выскакивают из воды. Камели, с высоко сидящим в них фрегатом, медленно расплескивают перед собой волны.

С Ершовым уже направлен в Адмиралтейство рапорт, что «Паллада» идет в Кронштадт. Но это преждевременно. Ветер снова заходит от вест-норд-веста. Шлюпки топчутся на месте, сталкиваются, мешают общему согласному движению.

Посмотрев на карту, Нахимов соглашается с штурманом, что надо становиться на якорь за поворотным Рижским буем.

Семнадцатого мая наконец корабль в виду обетованной земли; фрегат становится на восточном Кронштадтском рейде. И это последняя ночь перед Кронштадтом.. 18 мая в шканечном журнале корабля появляется первая запись: «Вошли в Военную гавань для постановки мачт».

Придать благообразие физиономии адмирала Беллинсгаузена, знаменитого своим антарктическим плаванием, поистине невозможно. Рыжий жесткий волос лезет из мочек ушей и из ноздрей, баки торчат устрашающей щеткой, а на голове волосы всегда спутаны. Адмирал стареет в однообразных плаваниях практической эскадры между Ревелем и Либавою. Его оживило бы новое заокеанское плавание, но галсирование по проторенным путям в береговых водах ему осточертело. Он не командует эскадрою, а присутствует на ней.

За десятилетия службы адмирал отвык от длительных объяснений. Его излюбленное утверждение, что в Балтике — как на Невском проспекте. Заход на мель равносилен езде экипажа по тротуару. На проспекте в предупреждение непорядка стоят будочники. В Моонзунде, Ирбене, на всем материковом берегу и островах есть маяки.

— Я вам, господа капитаны, не гувернер и не нянька. Извольте помнить знаки и карту, справляться и при противном ветре и в туманы, — говорит Беллинсгаузен в начале каждой кампании.

Характер Фаддея Фаддеевича в какой-то степени знаком Нахимову по двум кампаниям в Балтике на «Наварине». И, явившись на Ревельском рейде к командующему с рапортом, Павел Степанович не ждет, что. Беллинсгаузен особенно заинтересуется новым фрегатом. Но прием еще обиднее его предположений. Адмирал слушает рапорт, созерцая подволок с отполированными бимсами.

— Так, хорошо, капитан-лейтенант, поставим вас концевым в походном ордере. Вы — моряк опытный, но как люди у вас необученные, так беды другим кораблям не наделали бы.

— Если поэтому концевым назначаете мой фрегат, ваше превосходительство, смею заверить, что «Паллада» готова к любым эволюциям эскадры.

— Когда же вы людей приготовили? А? Самонадеянны, капитан-лейтенант? В этом ли морская выучка? А?

— Обучал команду, руководствуясь соображениями на сей счет Михаила Петровича Лазарева...

— Каковой есть мой выученик, и я Лазаревым горжусь, — объявляет Беллинсгаузен, чуть оживляясь, но сейчас же блеск в его глазах меркнет, и скучным голосом он объявляет: — Вы молоды, господин Нахимов, а я на службе государю императору состарился. Я отвечаю перед ним за все корабли эскадры.

И все? Ни одного вопроса о том, как удалось командиру «Паллады» в два месяца вооружить и снарядить фрегат. Адмирал не спрашивает, как вел себя корабль на первом большом переходе. А капитан-лейтенанта подмывает-таки желание похвастать, сколько узлов делали при марсельном ветре и сколько с полной парусностью.

— Прикажете приготовить фрегат к смотру? [155]

— Нет, мой друг, нет... отрабатывайте команду в парусах и по артиллерии. Чего ж я прежде времени спрашивать с вас буду. В конце кампании, конечно, ждите.

Остается откланяться. Но, подходя на гичке с щегольским вымпелом к красавице «Палладе», ее командир невесело размышляет: а стоило ли тратить силы на такое поспешное устройство и нововведения, если их на эскадре никто не замечает и не подхватит для распространения на флоте.

В дни работы казалось, что то, и это, и третье, и десятое вызовет на флоте подражание и станет новым правилом. А нынче, оказывается, «Палладу» и порядки на ней никто и рассматривать не станет. «Разве так было бы у Лазарева? Он бы и похвалил, и покритиковал, и свои выводы сделал бы широким достоянием».

Фаддей Фаддеевич Беллинсгаузен с вечера диктует флаг-офицеру приказ о походном порядке эскадры. Назавтра корабли второй флотской дивизии должны пройти у Дагерорта, сохраняя строй кильватерной колонны. Передовым линейным кораблем назначается «Арсис».

— Поставьте «Палладу» последней, за фрегатом «Помона», на двойную дистанцию... В команде рекруты. И не очень известно, как новый фрегат слушается парусов и руля. Еще налетит на чью-нибудь корму и поломает строй.

— Отдельное плавание у Нахимова прошло благополучно. Он вышколил команду.

— Ну-ну, осторожность делу не вредит, — прекращает возражения адмирал.

В третьем часу 16 августа эскадра снимается с дрейфа. Свежий ветер, облачно. Адмирал флажным сигналом приказывает поворачивать последовательно в бейдевинд правого галса и взять по одному рифу.

Из стелющегося на воде тумана выступают клотики «Арсиса», «Иезекиила» и «Памяти Азова». За ним начинает движение вторая бригада — «Императрица Александра», «Александр I» и «Великий князь Михаил». И, наконец, одеваются парусами едва различимые «Кульм», «Кацбах» и «Эмгейтен». На «Палладе» слышат свистки боцманов передовых фрегатов — «Екатерины», «Елисаветы» и «Невы». Лейтенант Панфилов внимательно смотрит на корму «Помоны». Как только фрегат отдаст марсели, нужно повторить его маневр. [156]

Вот кормовой огонь «Помоны», зажженный по случаю мглы, дрогнул и поплыл вправо. Пора!

— Грот-марсель на стеньгу, — командует он. — Право руля не вдруг.

Павел Степанович смотрит вдаль, на протянувшийся в рассветном чистом небе частокол высоких мачт.

— Какой курс? — спрашивает он штурмана.

— По приказу адмирала зюйд-зюйд-вест.

— А вы не ошиблись? Тут, знаете, на четверть румба уклонишься — и дагерортские камни.

— Нет, Павел Степанович, занесено приказание в журнале. —

— Занесено-с. А вы проверьте, что из сего получится. Возьмите пеленги Дагерортского маяка, пока огни его не потухли.

— Но ведь мы идем последними в колонне, — напоминает штурман.

— Осторожность делу не вредит. — Павел Степанович невзначай повторяет фразу адмирала, определившую место «Паллады» в колонне.

Он ходит по шканцам и нетерпеливо посматривает на штурмана, согнувшегося над картой. Блистание маяка в такую погоду подозрительно ярко. Еще не доводилось столь близко проходить у опасных подводных камней Даго.

— Павел Степанович! В самом деле неладно. Выходит, что курс ведет прямо на камни. Если расчет расстояния верен, то передние корабли сейчас ударятся...

— Ну, покажите. Так, истинный курс, истинный пеленг... Лейтенант Панфилов, кричите всех наверх. Выпалить из пушки и поднять сигнал: «Флот идет к опасности». Приготовиться к повороту оверштаг.

— Без разрешения адмирала? — недоумевает Панфилов, но выполняет распоряжение командира.

— Какое там разрешение? — покрывая боцманский свисток, басит прибежавший на шканцы Завойко. — Начнут все в панике ворочать, обломают друг друга.

Фрегат, как туго взнузданная лошадь, на мгновение становится неподвижным, и вдруг, круто ложась на левый борт, начинает восходить к ветру.

— Гитовы быстрее тянуть, — требует Нахимов.

— Маневр сделан недостаточно чисто, но «Паллада» ложится на курс, параллельный эскадре, и можно наблюдать [157] ее положение. Вот ближайшие фрегаты репетуют сигнал «Паллады», но продолжают идти в прежнем порядке.

«Беда, если адмирал обидится. Перед всей эскадрой срамим... И если зря? И если дойдет до царя?..»

Завойко с сочувствием следит за командиром.

А Нахимов озабоченно всматривается вперед. Он думает только об одном: успело ли его предупреждение? Может быть, корабли первой бригады потерпели аварию? Какое безобразие! На одном корабле ошиблись, а другие идут слепо, не определяясь, не задумываясь над сигналами «Паллады».

Ага, наконец адмирал увидел! Командует: поворот оверштаг всем вдруг. Не поздно ли? И ему обидно за старика. Подвели адмирала офицеры флагманского корабля, подвели моряка, который без аварий ходил в торосистых льдах и в ураганах Южного океана. Однако же сам он приучил их к беспечности.

Завойко восторженно хлопает тяжелой своей рукой новичка в службе с Нахимовым — лейтенанта Алферьева и шепчет:

— Видал, брат, каков наш Павло Степанович?

Строгим жестом командир останавливает шепчущихся офицеров.

«А что? Мы же вами довольны», — говорит ответный простодушней взгляд Завойко.

И тогда Павел Степанович, поманив его к себе, мягко укоряет:

— Милый Василий, не пристало своей сметке радоваться, если невнимание дорого обошлось нашему флоту. Вон, поглядите...

Уже седьмой час. Туман свертывается, уходит вверх и открывает корабль, засевший в камнях.

— Господи, вокруг него буруны. Как только забрался!

— На «Арсисе» сигнал: «Адмиралу, нуждаюсь в помощи гребных судов и снятии тяжестей», — громко докладывают с марса.

Нахимов пожевывает губами и решает:

— Ляжем в дрейф, спустим барказ и катера.

Через два дня эскадра возвращается в Ревель. Павел Степанович просит разрешения съехать на берег, но получает приказание явиться на «Память Азова» к адмиралу. [158]

На этот раз старик идет навстречу и крепко жмет руку. Он искренен. Он просто забыл, что о деле не беседовал с командиром «Паллады».

— Ты прекрасно усвоил мои уроки. Пишу о тебе государю. Прекрасно, прекрасно поступил. Да, переводятся настоящие моряки. Когда мы были в Индийском океане...

Павел Степанович почтительно слушает длинный и вправду поучительный рассказ о бдительности в море, но душа протестует: не так надо командовать эскадрою.

Проходят новые недели в новых плаваниях. Дагерортская история начинает забываться в хлопотливых приготовлениях к высочайшему смотру на Кронштадтском рейде. И вот царский катер с шестнадцатью гребцами проходит вдоль линии кораблей, и, конечно, царь не поднимается на «Палладу». Но вызывает Нахимова вместе с другими командирами выслушать царское спасибо за службу. И тогда Рикорд, старший из флагманов, знающий Павла Степановича по Средиземному морю и по дому покойного друга Головкина, напоминает императору о поступке Нахимова.

— Помню, — громко говорит Николай, — подзови его ко мне.

Павел Степанович смотрит в красивое жестокое лицо царя, подняв голову. Он сам рослый, но Николай на голову выше.

— Ты наваринец?

— Да, ваше величество.

— Хорошо служишь. Мой генерал-адъютант Лазарев просит отдать тебя. Поздравляю с чином капитана второго ранга. Назначаю тебя командующим новостроящегося черноморского корабля. В память победы моих войск он назван «Силистрией». Служи.

Надо что-то отвечать на царскую милость, но Нахимов растерянно склоняет голову и молчит.

— Ваше величество, — раздается, кладя конец тягостной паузе, едкий тенорок, — для одного из героев Наварина ваша милость оказывается страшнее турецкого огня. На последний, говорят, «азовцы» отвечали быстро.

— Жизнью своей готов служить России и вашему величеству, — с запозданием произносит Нахимов, и так глух его голос, что самому кажется чужим. [159]

Император небрежно кивает головой и в окружении членов своего штаба проходит вперед. Но владелец едкого тенорка, гигант ростом (он еще длиннее царя и, как говорят, повторяет всем обликом знаменитого своего предка), замешкался и удерживает возле себя Беллинсгаузена:

— Каков молчальник был у вас! — Тенорок уже не едкий, а просто презрительный.

Старый адмирал не хочет быть несправедливым:

— Но, князь, вам, начальнику Морского штаба, должно быть известно, как этот молчальник своевременно заговорил у Дагерорта.

— Вы великодушны, Фаддей Фаддеевич, — намеренно возвышает голос князь Меншиков и в упор смотрит на неуклюжего, ненаходчивого командира фрегата: — В конце концов, любой бывалый штурман сделал бы то же, и даже боцман, вот именно боцман.

Почему-то представляется, что от этого человека надо еще много ждать дурного... Он как черная тень. И даже светлее становится, когда царь с вельможами сходят на катер.

— Так вот он каков, наш князь Меншиков, наш начальник Главного морского штаба из кавалерийских генералов, величайший из придворных остроумцев...

Нахимов говорит тихо, но Завойко хорошо услышал:

— Экий грубиян.

— Да нет же, попросту аристократ. Грубияном можно было называть предка его, Алешку, да и то — покуда титулы и должности не предали забвению жизнь пирожника и денщика.

Дальше