Содержание
«Военная Литература»
Биографии

Глава пятая.

Первое командование

От закатного солнца бьет красный луч в бумагу. Тринадцать листков мелко исписаны для далекого друга Михаилы Рейнеке. В письме и журнал плавания, и грустная' история Саши Домашенко, и подробный рассказ о Наваринском сражении. Впрочем, не совсем подробный. О своем мужестве и находчивости Павел Степанович, конечно, умолчал. О неприятном презрении молодых офицеров к героям-матросам тоже не написал. Ни к чему это делать в письме, которое будет доставлять любопытный господин маркиз Траверсе.

Однако что-то еще обязательно хотелось сказать? Ну конечно, о Михаиле Петровиче! Что он чрезмерно, по-английски жесток в службе и барствен с матросами, Павел Степанович думает по-прежнему. Но нынче об этом вспоминать не хочется. Зато есть превеликое желание похвалить за командирское самообладание и уменье. [110]

Павел Степанович обтирает перо и пишет на новом листке:

«О любезный друг, я до сих пор не знал цены нашему капитану. Надобно было на него смотреть во время сражения, с каким благоразумием, с каким хладнокровием он везде распоряжался. Но у меня недостанет слов описать все его похвальные дела, и я смело уверен, что русский флот не имел подобного капитана.

Прощай еще раз, не забудь преданного тебе

Павла Нахимова».

Повертев в на льдах перо, он приписывает:

«Желаю тебе счастливо кончить свою опись Белого моря. Да, уговор дороже всего: письма моего не показывать никому, потому что я наделал так много ошибок, что самому совестно, а времени имею так мало, что, ей-богу, некогда даже прочесть. Прощай».

Теперь эпистолярная вахта, как пошутил забегавший Корнилов, окончена. Остается запечатать послание в конверт и занести к маркизу в соседний номер гостиницы, и пора на службу, в док.

Не без удовольствия Павел Спепанович надевает белый сюртук с капитан-лейтенантскими эполетами и пристегивает кортик. Пальцы касаются ленты георгиевского ордена, и радость пронизывает, как некогда в Архангельске. Эту ленту нашивала Эми, мисс Эми, младшая дочь адмирала Кодрингтона.

— Прелести этой англичаночки, кажется, примирили нашего строгого Павла Степановича с флотоводческими недостатками ее папаши, — иронизирует Путятин.

Павел Степанович этого шепотка о себе не знает. Подобно большинству скромных влюбленных, он считает свое чувство надежно спрятанным от чужого глаза.

Улица Лавалетты, усаженная пальмами, серебристыми оливками и пряными белыми акациями, еще не остыла после дневной жары, но оживлена по-вечернему. Почти каждый прохожий с итальянской экспансивностью приветствует русского офицера. Впрочем, возможно, и по знакомству. С приходом в Лавалетту здешние англичане и мальтийцы непрерывно устраивают для русских гостей и героев празднества. Вечерние балы у губернатора и высших чинов сменяются приемами у негоциантов и дворян Мальты. На каждой кавалькаде, в загородных виллах, на каждом пикнике у моря, при [111] всяком посещении дружественных кораблей и домов, при визитах к милым дамам и прогулках с ними в лавки — кого-то представляют, к кому-то ведут знакомиться.

Перед кривым, сбегающим к порту переулком Павла Степановича окликает компания офицеров. Они идут развлекаться и укоряют в нарушении товарищества.

— Да что ты, дежурный?

— Не справится с поверкою твоей роты квартирмейстер?

— Или развод на работы изменен?

Попеременно Павел Степанович бросает смущенные взгляды на Рыкачева и Корнилова, на братьев Истоминых. И решение идти в док ослабевает.

— Там стучат, колотят, красят. Грязно, пыльно. Вымажешься еще, — продолжает Рыкачев.

— Но куда же вы собрались?

— Мы еще не выбрали, Павел Степанович, — улыбается Корнилов, и огонек в глазах освещает его красивое сухое лицо. — Вам, как старшему, предоставляем решать. Сегодня мисс Кинтерлей поет в «Семирамиде».

— В «Севильском цирюльнике», — поправляет старший Истомин.

— Можно, однако, пойти к античной мистрисс Грейг, — продолжает Корнилов.

— Или к очаровательной кокетке, леди Понсонби. Там открытый бал, — предлагает Рыкачев.

— Господа, в военном совете первое слово принадлежит младшему. Я с опозданием предлагаю обойтись без Женщин. Отправимся к Викари.

Владимир. Истомин вспыхивает под насмешливыми взглядами офицеров.

— Фи, в трактир! — морщится Корнилов.

— Сначала в трактир, — немедленно соглашается ветреный Рыкачев. — У Владимира губа не дура, даром, что молодой мичманок. У Викари дочери похожи на лукавых героинь пьес Гольдони: черноглазки, красотки. И там сегодня синьора Ипполита, прелестнейшая танцовщица.

В трактире за соседним столом группа офицеров «Альбиона», такая же беспечная молодежь. Шумно сдвигают оба стола. Русские и англичане соревнуются в заказе вин, отпускают комплименты прислуживающим компании девицам Викари. Но сосед Павла Степановича, [112] английский лейтенант, как и сам он, пьет немного. Под общий веселый гул они тихо беседуют.

— Нас сдружил Наварин, но он же, кажется, и поссорит, — неожиданно говорит англичанин.

— Почему? — удивляется Нахимов. — Разве имеются разногласия в отношении к греческому народу?

— Каннинг умер, а наше новое правительство не радо «несчастной» победе под Наварином. Наши дипломаты считают, что Наваринское сражение нарушило равновесие на Средиземном море. Не удивляйтесь, в моей стране мало кто гордится своим великим поэтом Байроном и меньше всего тем, что он был до конца своей жизни преданным другом греков. Лейтенант медленно скандирует:

Встревожен мертвых сон — могу ли спать?
Тираны давят мир — я ль уступлю?
Созрела жатва — мне ль медлить жать?
На ложе — колкий терн; я не дремлю;
В моих ушах, что день, поет труба,
Ей вторит сердце.

Павел Степанович слушает и мысленно отвечает на скорбь и страсть английского поэта словами стихотворения, слышанного от Дмитрия Завалишина:

Я песни страшные слагаю,
Моих песней не петь рабам...
Я в первый раз взял в руку лиру,
Славянско племя, пробудись:
Услышь мой глас, вооружись,
Воспрянь от сна и ободрись,
Яви себя великим миру...

Англичанин исподлобья смотрит на собеседника. Очевидно, русскому доступна поэзия. Он заставил офицера думать...

— Эти стихи я знаю в списке. Они не напечатаны, и, может быть, не скоро их услышит английский народ.

«У них тоже на свободное слово запрет», — отмечает в памяти Павел Степанович и разливает в глиняные кружки вино. Но, усмехаясь, говорит о другом:

— Так у вас боятся нарушить равновесие? Видимо, такая боязнь издавна влекла ваше правительство к захватам. Вот и этот остров добровольно отдавался под покровительство России, и тогда Нельсон завладел им, чтобы в гавани не появился флаг адмирала Ушакова. Вы знаете это?

— Не совсем так, — мягко говорит англичанин, но раскуривает трубку и, поставив локти на стол, приготовляется слушать.

— Потом, для равновесия, ваше правительство заявило права на освобожденные тем же Ушаковым Ионические острова и способствовало уничтожению опекавшейся нашим адмиралом Республики. Или это тоже не так?

Англичанин неопределенно кивает головой.

— Испания предлагала нам за материальную помощь порт Магон. Ваши лорды и это посчитали нарушением равновесия! Да бог с ними, с приобретениями. Много мы, могли их иметь в Средиземном море с Чесменской победы. Но нынче не для них сражались. Пролита кровь ради греков, ради наших потуреченных братьев-славян. Неужели этого не хотят знать ваши тори? Зачем же герцог Веллингтон приезжал в Петербург? Зачем подписывал договор?

— Но тогда русский флот не утверждался в портах Архипелага и ваш бывший министр, граф Каподистрия, не выступал в роли президента-правителя Греции. Разве все это не может служить причиною подозрительности в Англии?

Англичанин задает вопросы быстро, словно они приготовлены заранее, и остро впивается взглядом в Павла Степановича. И капитан-лейтенант внезапно сознает, что перед ним неглупый, но неосторожный агент, и мнимая откровенность, и стихи Байрона только мостки к этому главному.

— Я не в курсе видов русской политики. Я лишь офицер российского флота, — нарочито громко говорит Нахимов.

— Ну и брось о политике говорить, — подхватывает Рыкачев. — Замечаю, что вы оба не пьете. Штраф!

Павел Степанович охотно подвигает свой бокал и вежливо чокается с тайным агентом. Но опьянение не приходит, а больше повторять тосты не хочется. «Странно сидеть среди возможных завтрашних врагов, — размышляет он. — Мы слишком доверчивы... Да, доверчивы и благодушны... А они живут, уверенные в своем превосходстве и праве утверждать свой флаг всюду, где есть соленая вода... Они хотят играть, и хотят, чтобы мы были фигурой в их игре, а греки — даже пешкой, Нет, господа хорошие, не выйдет». [114]

Пользуясь минутой, когда на эстраду выбегает танцовщица и все офицеры шумно аплодируют, Павел Степанович ускользает. Он чувствует, что вечер испорчен, что не в состоянии сейчас слушать даже милый щебет Эми Кодрингтон. Может быть, следует рассказать о разговоре Михаилу Петровичу? Или самому графу? Или дипломатическому советнику? Но что? В конце концов, в словесной дуэли он ничего не узнал нового по сравнению с газетными сообщениями и ни в чем не компрометировал свою страну. Начальникам может показаться, что он хвастает своей наблюдательностью.

Назавтра он почти забывает этот случай, потому что приходит почта из России, а с нею почетные для эскадры рескрипты царя. Графу Гейдену присвоен чин вице-адмирала с арендами и имениями в Эстляндии. И главное — Лазареву дан чин контр-адмирала. Снова волна балов и приемов, в которых русские становятся гостеприимными хозяевами, и снова капитан-лейтенантом Нахимовым овладевает общая веселая беспечность.

— Авось до драки с англичанами не дойдет.

— А дойдет, так за андреевский флаг постоим.

Так говорят лейтенанты и мичманы, не вдумываясь в существо разногласий дипломатов, и Павел Степанович следует общему течению.

Однажды утром он просыпается в трактирном номере. В открытое окно влезла ветка душистой акации и сухо стучит колючими иглами в голубое стекло. Он вытягивается и размечает день: сапожник, портной, перчаточник, капитан Райт, полковник Уинтворт, вечером опера Россини, надо завезти букет леди Понсонби. Завтра нужно в док. Он делает недовольную гримасу, укоряет себя за день.

«Впрочем, скоро опять в Архипелаг. Когда еще удастся повеселиться».

И снова дремлет, когда в дверь стучат. Входит матрос с пакетом от начальника штаба. Зевая, Нахимов небрежно ломает сургуч, пальцем рвет нитку.

Капитан-лейтенанту Нахимову предписывается отобрать на пополнение команды корабля «Азов» сто рядовых из числа матросов, прибывших на черноморских транспортах. [115]

Павел выскакивает из постели, ставит свою подпись на конверте, протягивает матросу и восклицает, только теперь узнав посыльного:

— Сатин! Ты как же здесь?

— Узнали, ваше благородие. Наших, «крейсеровских», много на «Александре Невском».

— Да, верно. Но я тебя ни разу не встречал. Что так? Не гуляешь?

Он благодушно смотрит на матроса. Лицо бывшего рулевого «Крейсера» почернело и скулы обозначились еще резче. За три года он состарился на десяток.

— Садись, Сатин, и рассказывай, как живешь. Матрос послушно усаживается на кончик стула, укладывает темные руки на колени.

— Ничего живем, ваше благородие. Не хуже, как на «Крейсере».

Нахимов завязывает галстук, и зеркало показывает, что в углах сжатых губ матроса обозначаются иронические складки.

— Ты брось со мной церемониться. Говори толком. Я капитана Богдановича знаю. Он не злой человек.

— А што нам с евонной доброты, Павел Степанович. Лейтенанты дерутся, мичманы...

— Жаловались?

— Как пожалуешься? Устав запрещает... Молчим, пока терпится... Опять же за Наварин шесть крестов на команду прислали, так их квартирмейстерам дали, которые матроса за турку считают.

— Да, нехорошо... Я поговорю с контр-адмиралом Лазаревым. Он не допустит зряшных наказаний. Да в чужих портах еще.

Павел Степанович надевает сюртук и достает монету.

— Выпей, брат, с «крейсеровцами» за мое производство.

Сатин оставляет монету на открытой ладони.

— Нас и на берег не увольняют. Все деньги в ротном сундуке лежат.

— Это совсем чепуха какая-то. Ты не врешь напрасно?

— Зачем же. Вы мичмана, господина Завойко, спросите.

Павел Степанович намерен на следующий день при докладе начальнику штаба об отборе матросов в экипаж «Азова» сообщить о неполадках на «Александре Невском», [116] но Лазарев обедает у губернатора и ужинает с графом Каподистрия. А потом сам он хлопотливо готовится к карнавалу, для которого русские офицеры наряжаются в крестьянские костюмы. И рассказ матроса выветривается из памяти, и когда он вспоминает его, уже нельзя предупредить тяжкие события. На «Александре Невском» шестнадцать матросов арестованы и ожидают военного суда за возмущение.

«Может быть, и Сатин, которому я дал обещание... Что ж он теперь обо мне думает?»

В трактире Викари Нахимов находит мичмана Забойко и просит к себе в номер.

— Скажите, мичман, вы знаете арестованных матросов по фамилиям? Я плавал со многими из вашего экипажа на «Крейсере».

Плотного сложения молодой человек, в слишком тесном мундире, багровеет.

— Гнусная история, Павел Степанович. Офицеры наши, конечно, кругом виноваты. Фамилии арестованных? Саврасов — боцман, Зуев и Афанасьев — боцманматы, квартирмейстер Шовырин...

— Никита, беломорец?

— Он самый. Потом матросы Стрекаловский, Другов, Бутин, Швалин, Веселовский, Баташов. Остальных не помню, все молодежь и не моей роты. Впрочем, отбор виновников произвольный. Мой ротный командир Стадольский заявил, что из нашей роты никто в возмущении не участвовал, и ежели нужно виновного, то пусть привлекают его... Отступились.

— А как все это возникло? Из-за неспуска на берег, невыдачи денег.

Завойко удивленно вскидывает на Нахимова глаза под лохматыми, разлапистыми бровями.

— Между нами, мичман. Я до возмущения беседовал с одним матросом. В вашем экипаже вас считают справедливым офицером.

Завойко стесненно кланяется и бормочет:

— Очень лихие у нас матросы. У них учиться и учиться. Кругосветники. Не только на «Крейсере» — на «Мирном», «Кротком», «Востоке», «Суворове» и «Предприятии» многие плавали. Ни один английский корабль такой команды не имеет.

Он ярится:

— Посудите, Павел Степанович, мы же марсели крепим быстрее всех. А как рифы берем?! Когда наши [117] примутся работать, сердцу весело. Таких матросов, — уже кричит он и простирает свои медвежьи руки, — на руках носить надобно. Они погулять, конечно, рады, любят и хорошо одеться. Да почему бы им не погулять? Не одеваться? А их форменно ограбили и на берег ни-ни. Вся эскадра три дня гуляла, а наших на вторые сутки запрягли на корабль...

Он снова садится, вытирает вспотевшее до подбородка лицо.

— Конечно, в таких настроениях любой случай может озлить людей. А у нас в один день два происшествия случилось. Лейтенанта Бехтеева знаете? Бехтеев-четвертый — он у нас ревизором. Двадцать осьмого числа привезли свежее мясо и зелень. Бехтеев распорядился лучшую провизию отделить для офицерских денщиков. Понимаете, из матросского кармана оплатил офицерский счет! Мы, конечно, этого не знали! А среди матросов пошел разговор. Вахтенный офицер, мичман Стуга, тоже зверь (мы его в корпусе не любили), плюнул в физиономию одному матросу. Будто раньше его распоряжения взялись за койки.

— Ну-с, тут началось брожение. «Не нужно нам ваших коек!» И пошло, и пошло... «Люди гуляют, а нас только по рылу бьют, обворовывают». Ушли вниз.

— Стуга, гад, к капитану. Наш Лука Тимофеевич растерялся. «Бунт», — говорит и трясется. Двинулся к фор-люку, а команда кричит «ура» и толпится в нижнем деке. Тут он засигналил на «Гангут»: «требую адмирала». Лазарев же случаем та корабле не оказался, и сам граф Гейден приехал. Ну, команду поставили во фрунт, — Завойко махнул рукой с безнадежностью: — Уж назад не повернешь...

В зале трактира скверные скрипочки пилят; разносится топот ног офицеров, обучающихся кадрили. Кто-то пьяно хохочет и вопит:

Мирандолина, Мирандолетта,
Па-ацелуй меня За этта.

— Господа, тащите его в бассейн! Выкупаем мичмана! — ревут другие.

— Это он самый, Стуга, веселится, — сумрачно говорит Завойко. — Знаете, просто сбежал бы с корабля. [118]

Павел Степанович, уткнув подбородок в сжатые кулаки, неподвижно чернеет на кровати.

— Это трусость, мичман. Мы должны служить с матросами России-родине. И не быть такими свиньями, понимаете... На этой Мальте, признаюсь, я тоже повел себя преподлейшим образом.

— Что-нибудь бы, сделать для них.

— Ничего не сделать. Коли отдали под суд, до императора дойдет. Поэтому капитаны преподнесут адмиралу строжайший приговор. Я завтра узнаю, заходите за мной.

На прощание он крепко жмет руку честного юноши.

Теперь товарищи смеются, что Нахимов безнадежно влюбился и впал в байронизм. Он вдруг начинает избегать общества и пишет короткие извинения в ответ на пригласительные билеты. Он хлопочет в доке на «Азове» или ездит в лазарет к Бутеневу, которого врачи еще не выпускают в город.

Потом, занятый какой-то мыслью, посещает здание английского военно-морского суда. Судят пиратов с греческого судна. Пираты — страшное и неверное именование. По сути дела, судят морских партизан, которые перерезают сообщения Константинополя со Смирной, Салониками и Александрией, блокируют оккупационную турецкую армию. Но с сентября 1827 года по настоянию английского правительства военно-морские операции греков строго ограничены территориальными водами Морей, Эвбеи и Пелопоннеса. Греческий флаг, поднятый на путях Турецкой империи, объявлен разбойничьим.

Восемьдесят матросов, шкипер и его помощник сидят на скамье подсудимых. Они получают государственного защитника и, кроме того, от их имени выступает нанятый мальтийский адвокат. Защитник, лейтенант флота, на основании выписей шканечного журнала доказывает, что экипаж «Зевеса» не мог знать о декларации английского адмирала, когда выходил в плавание. Адвокат распространяется о любви к отечеству подсудимых и отсутствии у них материального интереса, потому что взятые «Зевесом» призы передавались греческому правительству. Судьи и присяжные заседатели слушают. Обвинитель настаивает на том, что во встречах с крейсерами, записанных в том же журнале, командир «Зевеса» [119] осведомился о декларации адмирала. Он требует расстрела шкипера и ссылки остальных подсудимых в Ботани-бей.

Нахимов возвращается в суд на следующий день выслушать приговор. Судьи утверждают заключение присяжных, признают виновными офицеров и унтер-офицеров греческого куттера и приговаривают их к ссылке в далекий Ботани-бей. Матросов освобождают, и Нахимов выходит из залы вместе с угрюмо жестикулирующей толпой. Греки что-то кричат своим товарищам, оставшимся под стражей, и им отвечает горячей речью шкипер:

— Английская справедливость всегда несправедливость. Они вмешиваются в нашу жизнь, чтобы мы работали на них в колониях. Паликары, мы вернемся в Грецию!

Он кричит, пока караульные прикладами отгоняют его к остальным арестованным и увозят.

«Шкипер судит об англичанах справедливо, но все же у них есть видимость закона», — размышляет Павел Степанович.

«По крайней мере, подсудимых выслушали. Они могли защищаться. А шестнадцати нижним чинам «Александра Невского» никто не задал вопроса: признают ли они себя виновными? Вызвав возмущение, офицеры внесли шестнадцать ветеранов в список вожаков, а старшие офицеры, получив этот список, только определили меру наказания. За храбрость, проявленную в Наваринском бою, шестнадцать оговоренных нижних чинов милостиво избавлены... от смертной казни! Девять матросов получили по 200 ударов кошками, исключены из военного звания и отсылаются на «Гангуте» в Россию. Они пойдут в Нерчинскую каторгу навечно; семь матросов получили по 100 ударов кошками и посланы в каторгу на два года.

Если бы военный суд состоялся по английскому образцу и Павел Нахимов, капитан-лейтенант российского флота, был назначен защитником жертв? Что он сказал бы? О, в первую очередь он потребовал бы посадить рядом с матросами капитана Богдановича, лейтенанта Бехтеева и мичмана Стугу. Он сказал бы, что эти господа позорят звание флотских офицеров.

Но в чем обрести надежду, что когда-нибудь на российском флоте слово честного человека будет играть решающую роль? Для офицеров «Александра Невского» [120] дело кончилось очень хорошо. Богданович, правда, смещен, но назначен на должность капитана порта; это даст ему возможность греть руки за счет казны и подрядчиков. А Стуга и Бехтеев получили устный выговор от адмирала без занесения в послужной список. Гнусно! И Лазарев ничего не мог сделать — жесткие инструкции из Петербурга. А Гейдену, голландцу, что до русских людей?!»

Одна за другой приходят любезные записки от мисс Эми Кодрингтон. Павел Степанович вертит в руках надушенные голубые конверты и рассматривает детские, круглые и крупные буквы: «Дорогой мистер Поль...»

Дорогой мистер Поль видит длинные розовые пальцы с блестящими, обточенными ногтями — и голубые глаза под длинными ресницами. Золотые локоны на худых детских плечиках. Милая, кроткая, воздушная. Она поймет...

Это первый вечер карнавала. В окнах верхних этажей домов еще держатся отблески закатного солнца, а на улице мелькают цветные фонари и факелы. Движутся, смешиваются в веселых группах домино, Арлекин, рыцари, черти, гении, арапы, Пьеро и Коломбины. Нежные губы и белые шеи женщин в черных полумасках обещают забвение.

По Рояль-стрит, обсаженной кипарисами, катится карета с дамами. В Нахимова бросает горсть конфетти леди Понсонби. Он спешит завернуть в переулок и попадает в объятия костюмированных офицеров.

— К Кодрингтонам, Павел Степанович?

— Мы все туда же. Погодите, позабавимся.

С хохотом они бьют группу егерских английских офицеров вареными в сахаре зернами и заставляют ретироваться на другой угол.

Толпа аплодирует победителям. «Для них это тоже победа? Так встречали нас, когда мы пришли из Наварина», — думает Нахимов. Он уже не рад, что с шумной гурьбой входит в гостиную Кодрингтонов и видит очаровательную Эми в костюме русской крестьянки.

Она взволнованности Павла не замечает. Она премило капризничает:

— Вы не оделись а ля мюжик? Я так хотела с вами танцевать русский. Вы и сегодня Чайльд Гарольд?

«Кокетливая гримаска, заезженные слова... Боже, она глупа. И ей хотел я рассказывать, с нею делиться?!» [121]

Павел Степанович бормочет извинения и смотрит в сторону.

Вице-адмирал Гейден и контр-адмирал Лазарев идут, окруженные блестящей свитой. За ними офицеры в русских костюмах, с прилизанными волосами или з русских париках.

— Милорд Кодрингшн, позвольте вам представить наших православных крестьян, — акцентирует Гейден. Кодрингтон церемонно кланяется.

— Граф, разрешите вам показать пансион благородных девиц — туристок славной Британии. — И Кодрингтон ведет адмирала к шеренге офицеров британского гарнизона, выстроившихся во главе с полковником в девичьих белых платьях; колючие мужские щеки скрывает слой пудры.

«Пошлость, пошлость! А в это время всамделишные мужики, изуродованные кошками, лежат в трюме «Гангута»... А доблестные греческие моряки в трюме ждут, когда невольничий корабль распустит паруса».

Павел Степанович пробирается к выходу — прочь от «мужиков» и «пансионерок», под хохот общества, отплясывающего кадриль.

«Нет, в плавание надо!» — шепчут губы, и он уходит с освещенных улиц в темноту, на приморский бульвар и смотрит на посеребренную луной теплую гладь бесконечного, любимого моря.

Отношения России и Великобритании остаются натянутыми. Но Николай I понимает, что, имея Францию союзником, не рискует вызвать враждебные действия Англии. В апреле на Мальту приходит сообщение, что Россия официально начала войну с Турцией и русские войска уже перешли Прут. Из Балтики приходит отряд под флагом контр-адмирала Рикорда. Русские корабли постепенно покидают Мальту и уходят в крейсерские операции к турецким берегам.

Фрегат «Проворный» очень скоро отсылает на Мальту захваченный в открытом море вражеский корвет. Когда приз выпускают из карантина, капитан-лейтенант Нахимов направляется осмотреть его для доклада контр-адмиралу Лазареву. Он обходит вокруг корабля на шлюпке и любуется стройными линиями крепкого [122] корпуса из левантийского дуба, узким длинным форштевнем и высокими тонкими мачтами.

Два дня Павел Степанович выстукивает и ощупывает корабль, как лекарь больного. Проходит с фонарем в трюмы, проверяет все крепления, пересматривает соединения бимсов с шпангоутами, пересчитывает имущество шкиперского склада, штурманской части, крюйт-камеры, мысленно размещает команду и офицеров, приказывает откатить пушки и изучает каждое из двадцати четырех орудий.

Надо признать, что корабль, построенный французом де Серизи, может жить добрых двадцать лет и ни в чем не нуждаться.

Павел Степанович может заверить Лазарева, что «Наварин» (под таким именем командование русской эскадры вносит корвет в списки русского флота) несомненно с честью понесет андреевский флаг.

Но какой счастливец получит корвет в командование? Называют командира брига «Усердие», лейтенанта Кадьяна. Говорят, что Кадьян усердствует в лести главному командиру. Льстить, начальнику штаба ведь напрасно — Лазарев помнит службу Кадьяна на фрегате «Крейсер».

Бутенев, назначенный командовать старым бригом «Ахиллес», стучит деревянным протезом по столу кают-компании «Азова».

— Кадьяна на такой кораблик?! Кадьяна, которого пришлось с «Крейсера» снимать?! Да он доведет матросов до того, что они «Наварин» обратно туркам отдадут.

И вдруг Кадьян, уже хлопотавший вместе с капитаном Богдановичем об окраске призового корвета в британском доке, назначается историографом эскадры. Ползут слухи, что в Портсмуте на «Усердии» произошли какие-то беспорядки, и теперь концы, несмотря на искусство интриги Кадьяна, Лазарев все же вывел наружу.

У Михаила Петровича Лазарева нет колебаний в выборе командира корвета. Он много лет имел Павла Степановича своим подчиненным — мичманом, вахтенным офицером, вторым помощником, правой рукой. Лазарев знает, что Нахимов в системе воспитания не будет слепым подражателем, бездумным формалистом. Этот отважный, находчивый и знающий моряк уже на «Азове» нащупал какой-то новый путь для поддержания дисциплины. Он не опасается былой дружбы Нахимова с [123] несчастными Вишневским и Завалишиным. Это все в прошлом — от молодости, и перебродило. Главное — его, лазаревская закваска: службе подчинять все остальное. Нахимов и тяжелую службу может сделать для матроса приятной, значительной. Пусть же пробует свои командирские силы.

Лазарев осторожно высказывает свои соображения Гейдену. Голландец слушает контр-адмирала терпеливо, расчесывает бачки и поправляет белые накрахмаленные манжеты. Потом высказывается, обнаруживая свое знание натуры молодого офицера.

— «Наварин» обещает быть отличным ходоком. Если им будет командовать отличный моряк, нам с вами, Михаил Петрович, удобно будет передвигаться между отрядами в Архипелаге. И береговая линия, знаете, там требует мастера в управлении парусами. Нахимов же, кажется, вашей школы... Но вот что. Когда человек начинает командовать, когда имеет полную ответственность, он отправляет за борт юношеское прекраснодушие. Дайте капитан-лейтенанту Нахимову в экипаж худших по непокорству людей. Это его излечит от увлечений дружбы с матросами.

Вот как случилось, что Нахимову в числе двухсот человек его экипажа достаются опытнейшие моряки, старые знакомцы с «Крейсера». Новый командир «Александра Невского» Епанчин 2-й рад избавиться от бунтовщиков, но приличия ради высказывает сожаление, что Нахимову навязывают негодяев. И Павел Степанович тоже притворно вздыхает. Может быть, в первый раз в жизни он хитрит и играет роль человека, отягощенного непосильной заботой.

Михаил Петрович жалеет, что путь на шканцы «Наварина» для молодого командира корвета оказывается таким крутым. Он предлагает Нахимову взять в вахтенные начальники трех мичманов по своему выбору. Но даже перед Лазаревым Павел Степанович не выказывает радости, с деланным равнодушием называет Василия Завойко (мичман немного изучил людей с «Александра Невского»), Владимира Истомина (он получил производство за «Наварин» и как будто ходит без дела) и Панфилова (за которого уже хлопочет перед ним Завойко).

Матросы работают на «Наварине» с утра до ночи. Весь хлам, оставшийся после турецких солдат, выброшен за борт. Уничтожены следы грабительского хозяйничания [124] команды «Проворного». Первого августа Нахимов приказывает поднять сигнал: «Готов к походу. Прошу разрешения явиться к адмиралу».

Он возвращается с приказом идти в море, надевает старый сюртук и неторопливо — а палуба горит под ногами! — выходит по правому борту на шканцы.

Завойко в роли старшего офицера неподражаемо важен. Расставив ноги, он стоит у шпиля с рупором под мышкой. Боцман ест его глазами и сжимает дудку.

— В пол ветра пойдем? Отличный марсельный ветер, — радуется второй офицер Панфилов.

— Отличный, мичман! — весело соглашается Павел Степанович и жестом приглашает Завойко действовать.

— Свищи наверх! — басит Завойко, и боцман, откозыряв, бегом пускается к грот-люку.

Дудка разливается серебристой трелью, топочут десятки босых грузных и легких ног. Бак и ют мгновенно заполняют белые рубахи и стриженые головы.

Боцман вскрикивает протяжное «пошел наверх», и марсовые цепляются загорелыми сильными руками за ванты.

Канаты плехта и даглиста, толстые, просмоленные, навиваются на шпили. Боцманмат, повторявший за командными словами «есть», особенно лихо выкрикивает «встал якорь».

Павел Степанович поднимает голову к реям. Самый ответственный момент. С берега глядит Лазарев, а англичане, конечно, станут зубоскалить, если случится заминка.

Нет, все идет лихо. Кливер поднят, матросы дружно тянут брасы, и можно отдать приказание рулевому, чтобы «Наварин» плавно покатился под ветер влево и сделал полуциркуляцию.

— Право руля! Одерживай! Одерживай, Сатин.

«Славный корабль!»

Павел Степанович назначает компасный курс и глядит, замирая, как распахнулись фок и грот, как вздуваются марсели. А слухом ловит всплеск воды за бортом.

«Славный всплеск, резвый, быстрый, под стать кораблю».

— Разрешите прибраться? — спрашивает Завойко.

— Прошу.

Сияя, Завойко склоняется и шепчет:

— До чего народ охоч у нас к работе. [125]

Павел Степанович смотрит на ясное, почти благостное лицо Сатина у штурвала, на ревностные движения матросов, укладывающих снасти и вымбовки, на боцмана, подводящего железную цепь рустова к поднятому из ила разлапому плехту, и ощущает: все сейчас счастливы на корвете. Но он своего счастья и любви к морскому товариществу не должен выказывать. Он — командир корабля под андреевским флагом...

В море он скрывает волнение суровой требовательностью:

— Грязновато-с на палубе, мичман. Распорядитесь сделать большую приборку. Медь надраить.

Не только Лазарев, но и Кодрингтон выходит поглядеть, как «Наварин» будет убирать паруса и становиться на якорь после первого плавания с русским экипажем. У нового командира корвета много завистников-недругов, и еще больше среди офицеров обеих эскадр скептиков, спешащих согласиться, что щегольской уход Нахимова был случайной удачей.

Но Павел Степанович возвращается в Лавалетту, трижды проделав маневр постановки на якорь у других рейдов острова. И сначала все видят корвет одетым парусами до бом-брамселей. Он режет волны чуть кренясь, как гордый гигантский лебедь. Будто на нем совсем нет людей, и кажется, что командир запаздывает с маневром.

Но в таком обманывающем появлении есть сознательный замысел лихого капитана. Внезапно, перебивая шум работы в доках, прорезает воздух свисток. И мгновенно оседают паруса, мгновенно появляются в снастях торопливые фигурки. Потом белые крылья совсем исчезают, бухает в воду стопудовый плехт, и на корме, под неулегшейся пеной, взвивается флаг Российского военного флота.

— По хронометру рассчитывает время маневра Павел Степанович! — восхищается Лазарев. — Вот-с, ученик превосходит учителя...

Еще три дня эскадра наблюдает, как «Наварин» одевается парусами. Такой быстроты и точности в отдаче и закреплении парусов, такого проворства матросов на русской эскадре еще не видали.

Адмирал Кодрингтон поздравляет Гейдена с прекрасной мыслью создать образцовое учебное судно.

— Вы собрали с экипажей ваших лучших моряков, [126] граф? Мудро. А наши лорды Адмиралтейства только пишут проекты в пользу подобного начинания.

Гейден отмечает эту фразу в своей памяти для доклада царю. Она очень кстати после неприятного возмущения на «Александре Невском». Но чтобы любознательный Кодрингтон не обнаружил истины в подборе команды «Наварина», он в тот же день отправляет Нахимова в крейсерство.

— Счастливого плавания! — жмет руку Павла Степановича Лазарев. — Я с вами не расстаюсь. И дальше будем служить вместе.

Дни идут, складываются в недели и месяцы. Корвет посещает Патрасский залив — широкое тихое озеро, составляющее прихожую Коринфского залива. Моряки свыкаются с зелеными горами и снежными вершинами. Много раз скользит послушный корабль через узкие ворота — эти малые Дарданеллы — в залив. Здесь у острова Оксия 6 октября 1571 года дон Жуан Австрийский уничтожил двести турецких кораблей. В великом сражении Востока с Западом лейтенант Мигель Сервантес де Сааведра потерял руку и начал горькую жизнь писателя. А там, за архипелагом островов и голубых лагун, городок Миссолонги, в котором закончилась бурная жизнь другого гения человечества — Байрона.

В записях шканечного журнала штурман отмечает пеленги Капагросса и мыса Матапан, против которого сплошным каменным забором стоят опасные кораблям отвесные голые скалы. В записях много якорных стоянок — Навплии, Наполи ди Романья, где на голубом небе грозно выступают зубцы стен и башен, узорчатая венецианская каланча и пирамидальная гора Паламида.

Все ветры обдувают корвет у берегов древней Эллады. Надо держать людей наготове, потому что вихрь с лилово-розовых хребтов падает внезапно, как бешеный зверь рвет снасти; потому что так же внезапно может налететь тремонтана-негра, и тогда берега скроются в густых облаках, небо станет чернильно-черным и исчезнет линия горизонта под ливнем. Или небо будет белесым, колюче-холодным, и буря с ревом нагонит снежную метель.

А знойный душный сирокко, что вызывает на ссоры, [127] натягивает нервы, как струны, или делает людей вялыми?! А проливные дожди, когда командиры и матросы мокнут до последней нитки, — дожди, которые заливают водой все помещения корабля!

Плавание редко бывает праздничным. Плавание — суровые рабочие будни. Даже в дни, когда море расстилается, как нежно-синий бархат, а сухой левантийский ветер приносит с берега ароматы фруктовых садов и лесов, моряки трудятся. С утра, как только матросы уберут койки, позавтракают и скатят палубу, назначается обязательное купание, потом учение на шлюпках, или у орудий, или в парусах. Весь корабль ежедневно проветривают, просушивают, моют, подкрашивают, чинят.

Командир строг и непреклонно требует жизни по расписанию. Но между тем матросы и офицеры одинаково довольны друг другом. Павел Степанович однажды замечает, что на баке поет Сатин и песня его, несмотря на горькие слова, звучит веселой издевкой над незадачливым героем Фомкой:

Ведут Фомку у поход,
Фомка плачет — не идет...
Эх, ка-алина, эх, ма-алина...

Сатин подымает над головой руки и вдруг, точно на пружинах, пускается в лихой быстрый пляс.

Павел Степанович поспешно уходит в каюту. Это молодое веселье немолодого человека напоминает, сколь много радостей жизни у матросов отнято, сколь непрочна нынешняя возможность у матросов улыбаться в их трудной и опасной жизни.

По молчаливому уговору за столом в кают-компании офицеры не говорят о создавшемся новом укладе жизни. Они знают: лучше не признаваться никому, даже самому себе, что на корвете отменены кошки, мордобой, злая ругань.

Только однажды, когда Завойко рассказывает о «Гангуте», Нахимов цедит сквозь зубы:

— Матросу всего только и нужно-с, чтоб не обращались с ним как с собакой. — И сразу переводит на другое: — Кто сегодня стоит «собаку»?

«Собакой» называют вахту с полуночи до четырех утра.

— Моя, Павел Степанович. — И хотя командир положил конец обсуждению опасной темы, Завойко [128] добавляет: — Давеча в Поро на работах в порту спрашивали люди с фрегата «Кастор» наших, как служится (меня они не видели). «Ничего, — отвечают, — командир строгий, послабления не дает и мичманы на него равняются». — «Плохо, значит?» — переспрашивают фрегатские. А наши уклончиво: «Живем, грех жаловаться».

— Сколько нам людей завтра в наряд в порту, Истомин? — спрашивает Павел Степанович. — Сорок? Пусть боцман проверит у каждого обувь, вчера Федоров ногу занозил, — не зачинил подметок. Поправится, на две вахты отправить на салинг, да в море, да при свежем ветре. — И, нахлобучив белый картуз, он уходит наверх.

— Я все же не понимаю, Василий, — удивляется Истомин. — Чем наши матросы недовольны? И ты напрасно при Павле Степановиче. Его это уязвило.

— Дурень, — авторитетно объясняет Завойко. — У матросов наших круговой сговор помалкивать о порядках на корвете, чтобы не стали говорить в эскадре. Начнет трезвонить баковый вестник, дойдет до капитанов — и они станут адмиралу жаловаться, что «наваринцы» мешают наводить дисциплину. Тогда и Лазарев не поможет, Павел Степанович это понимает...

— А я не понимаю!

— Потому что ты зеленый мичман. — И Завойко сдавливает Истомина в медвежьих объятиях.

В Поро теперь резиденция греческого правительства. Строится город, строится порт. Лазарев создает базу, чтобы освободиться от все более и более холодного гостеприимства на британской Мальте. Англичанам не нравится, что греческий президент демонстративно носит русские ордена. Им кажется, то русские ведут себя как покровители и негласные хозяева Греции. Еще больше не нравится правительству Великобритании, что после первых неудач в кампании 1828 года русская армия Дибича перешла Балканы и гонит турок к Константинополю, что Паскевич взял Эрзерум, что с моря турки находятся в кольце российских эскадр — Средиземноморской и Черноморской.

Все чаще и чаще между капитанами русских, французских и английских судов, совместно наблюдающих за выполнением Турцией и Грецией условий лондонского соглашения держав, возникают конфликты. У англичан находятся резоны для послабления туркам, русские защищают действия греческих войск. [129] Как-то командир «Наварина» получает распоряжение ликвидировать пиратское гнездо в Майне.

«Сомнительное поручение», — бормочет он, вспоминая пиратов, осужденных на Мальте. Он передает командование корветом Завойко и съезжает на берег с десантной партией.

Моряки проходят городок, в котором каждый дом высоко прорезанными узкими окнами и глухими каменными стенами свидетельствует о веках тревожной жизни и военной борьбы. Греки, в белых фустанеллах, в белых суконных ноговицах, с откинутыми назад пышными албанскими рукавами, в круглых красных ермолках с громадными черными кистями, провожают отряд сумрачными, отчужденными взглядами.

Моряки покидают дорогу между аккуратно разделанных виноградников и поднимаются в гору по каменным тропам. Олеандры, пинии, кипарисы остаются внизу, открывается широкий простор моря, а впереди, на высотах — голые скалы и желтая редкая трава. Звенят цикады, жарко, и лядунки оттягивают плечи.

У каких-то древних развалин с остатками дорических мраморных колонн «наваринцы» пропускают вперед курчавые черные и золотые волны овец и бредут за ними в облаках сухой пыли. Здесь же прыгают среди редких дубов козы. Наконец они вступают в деревню. Вокруг жалкие поля. Здесь на коровах, мелких, как собаки, пашут крестьяне, полуголые, бронзовые, с длинными, горбатыми носами, древние, как мир Гомера.

Кто-то, приняв Павла Степановича за грека, обращается к нему с горячей быстрой речью. Он не понимает ее смысла, улавливает отдельные слова: «тири» — сыр, «гала» — молоко, «псоми» — хлеб. Переводчик поясняет, что мужик жалуется на голод. Всё у них забрали, а есть нечего.

— Разбойники?

Переводчик, смотря в сторону, неохотно переводит. Крестьянин вовсе не считает четников Мавромихали разбойниками. Забирают что есть за неуплату налогов правительственные чиновники. А паликари? Наоборот, они деревне помогают. С турецкого судна зерно дали...

— Где же теперь ваши добрые покровители?

— Ушли. Через горы ушли, в Аттику. Там их шхуны.

«Наваринцы» возвращаются из бесплодной погони после ночлега в горах. Павел Степанович останавливается перед растением с колючими шипами. Оно похоже [130] на человека из народа: такое же притянутое к земле и угрюмое.

На корвете Павел Степанович пишет рапорт, что пираты в указанном ему пункте не обнаружены, что население Майны утомлено войной и правительство разоряет его тяжелыми налогами. Потом разрывает исписанный лист и коротко, формально сообщает о прогулке десанта. Кому в штабе эскадры нужно его донесение?

Но когда теперь говорят о свободе Греции, Павел Степанович невесело посвистывает.

Очень невесело посвистывает и все больше сутулится Павел Степанович. На корвете, если не считать дней, когда на нем плавает граф Гейден, конечно, дышится свободно, и он все еще переживает радость командования прекрасным кораблем.

«Но что дальше? — спрашивает он себя. — Раньше или позже он и его милые товарищи оставят этот корвет. После них матросам придется привыкать к мордобойцам, и это будет еще тяжелее...»

— А что же делать?

Он не находит ответа на вслух произнесенный вопрос. Он ходит по шканцам и смотрит на белую Полярную звезду, на ковш Медведицы, что упал к горизонту над фосфорящимися тихими водами.

Что может сделать молодой человек, знающий только морское дело и властный только над людьми своего корабля, и то пока это угодно адмиралу российского императора?

Вот уже конец войне с турками. Здесь остается отряд контр-адмирала Рикорда, а прочие корабли пойдут либо в Черное море, либо вокруг Европы в ледовый и туманный Финский залив.

Давеча быстрый Рикорд, давнишний друг Головнина и, видать, одних с Василием Михайловичем убеждений, в лоб спросил:

— С чем будете возвращаться, капитан-лейтенант, на родину? — опалил взглядом черных глаз и опять: — Какой опыт считаете важным?

Ничего он не мог ответить, растерялся.

А потом в бессонные ночи, одиноко прохаживаясь по шканцам, думал:

— А в самом деле, с чем возвращаюсь? Какие у меня надежды и какие цели?

И вот выходило — и чуть он не покаялся в этом своим молодым людям, — что здесь, на теплых водах, останутся [131] последние порывы его молодой веры в мужественное боевое братство морских офицеров. Потому что чересчур много таких, как Кадьян и Бехтеев, Стуга и Куприянов. И еще выходило, что с изнанки рассмотрел он деятелей, которые говорят красивые слова о чести наций. Нельзя верить в дружбу современных правительств, в единство этих правительств с народами. Нельзя даже верить в искренность людей, захвативших власть во имя национального освобождения греков, — нет, они не бестужевской, не торсояовской породы. Но и эти свои горькие выводы он схоронил от молодых друзей и подчиненных. С таким знанием легче не делается жизнь! Ой, нет!

Дальше