Содержание
«Военная Литература»
Биографии

Глава третья.

Перемены и зрелость

С половины августа «Крейсер» стоял на Большом кронштадтском рейде, но в Петербурге не торопились дать заслуженный отдых экипажу. Только 2 сентября пришел приказ, разрешавший втянуть корабль в гавань и приступить к разоружению. Работали споро и дружно, надеясь на отпуска в столицу и к родным. Павел Степанович — он стал нынче, в лейтенантском мундире, привыкать к обращению по имени-отчеству, — устроясь с холостяцким уютом в двухкомнатной квартирке, решил побывать на родной Смоленщине. Мать уже второй год вдовела, управлял общим имением брат Николай, вышедший в отставку, и на все перемены в сельце Городок было любопытно взглянуть. Когда еще вновь моряк окажется далеко от соленой воды! Впрочем, было, конечно, не одно любопытство. С грустью и нежностью думалось о совсем состарившейся матушке, еще чаще о том, что поутру уже не встретить на крылечке озабоченного отца, выслушивающего старосту, — лежит Степан Михайлович на погосте и во второй раз выросли на могиле цветы... Наконец, была еще не вполне четко осознанная потребность всмотреться в братьев, чтобы лучше узнать себя. В Петербурге Павел Степанович был считанные дни. Но, как водится, кого хотелось видеть — не заставал, а неприятный Дмитрий Иринархович попался вдруг — на входе в Адмиралтейство.

— Едешь в деревню? До нового года? Что ты задумал? — Завалишин кипятился и пылал вновь привязанностью друга, бог знает почему, наверное по привычке непременно играть действенную роль,

— Зачем ты закопаешься в деревне? Сейчас именно надо быть на глазах двора и министра. Кстати, государя на зиму ждут из Таганрога, будут большие приемы.

Завалишин, вызванный приказом царя в столицу для объяснений по своему письму, оставил фрегат в начале 1824 года. За год уже успел обрасти связями, и хотя его сумбурный план нового ордена, по туманному либерализму своему, не встретил сочувствия Александра и Аракчеева, он чувствует себя на большой дороге к чинам и важным должностям. Престарелые адмиралы Шишков и Мордвинов снисходительно выслушивали планы молодого человека о Калифорнии. Кое-кто находил в Завалишине талант администратора, о нем заговорили как о кандидате в образованные продолжатели Баранова. Даже умница, наблюдательный секретарь Российско-Американской компании, писатель Рылеев с симпатией отнесся к Завалишину.

Подходила осень 1825 года, осень обнаженных политических страстей. Это время, когда руководителям Северного общества уже не удается сохранить втайне свои замыслы. Члены общества спешат привлечь новых членов...

«Молодой, инициативный и честолюбивый офицер, к тому же моряк!..» Рылеев, не спрашивая Бестужевых, не зная мнения других моряков, членов общества (Вишневский, включенный в общество Торсоном, наверно был бы против приема Завалишина), рассказывает Дмитрию Иринарховичу о целях государственного переворота.

И Завалишин, уговаривая Нахимова остаться в Петербурге, хочет в свою очередь распропагандировать товарища. Если Нахимов согласится, вес Завалишина в обществе как человека, имеющего свой кружок среди моряков, да еще кругосветников, несомненно повысится.

Но как подойти к Нахимову, который не любит слов и занят одной морской службой, на все намеки Завалишина отвечает коротким «ерунда-с»? Завалишин укатал все петербургские горки, но перед старым приятелем беспомощен, раскрыт настежь, и оттого теснятся слова...

— Ты даже не увидишься с Николаем Александровичем?

— В мае, к морской кампании возвращусь. Тогда... Ну, прощай, брат, ямщик мой уже дважды стучал.

Смешон Павлу Завалишин. Уехал из Ситхи в Охотск, а рассказывает в Петербурге о попытке спасения Егорова, будто очевидец. Врет и сам себе верит...

О декабрьских столичных событиях стало известно на приднепровских усадьбах в начале января — пришел вызов от смоленского военного губернатора для присяги Николаю Павловичу «находящегося в отпуску лейтенанта российского флота Павла Нахимова». А в Смоленске Павел Степанович услышал, что на Сенатской площади при вооруженном столкновении сторону мятежников держал Флотский экипаж. Называли его главарем Бестужева-старшего и будто Бестужев бежал через Финляндию за границу. [69] Дома Павел советуется с братом Николаем, осевшим в имении после смерти отца. Николай за то, чтобы Павел выждал в деревне.

— Пускай пройдет гроза!

— И женился бы ты здесь, сынок. Не так в море потянет. Что это вы все у меня холостые. Батюшкиному роду конца хотите, — плачется постаревшая, но не смирившаяся Федосья Васильевна. Но где уж тут матери отвечать на вопрос о женитьбе. Совсем не в пору личное, будто и нет его сейчас вовсе.

Павел Степанович ходит по низким горенкам сутулый и угрюмый, оставляя без внимания охи и ахи мамаши, хоть и доходят до него:

— Ой, казак, казак, весь в прадеда!

Он рассуждает про себя:

«Что-то Дмитрий Иринархович знал... Что-то порывался он сказать, без надобности упоминая нового знакомого, поэта и секретаря Российско-Американской компании, господина Рылеева. А этот, слышно, из главарей...»

Чаще всего мысль вызывает картину Сенатской площади с матросами Гвардейского экипажа.

«Сколько их побили, должно?.. А зачем их подставили, и без того несчастных? Соблазнили освобождением? Этим могли... Пустая земля...», — вспомнилась тоска беглого Станкевича...

В конце концов он понял, что до конца отпуска невозможно высидеть. Сюда, в глушь, все сообщения приходили искаженными. Он должен был узнать правду. И узнать из первых рук.

Нет, здесь решительно верного мнения не составить,
А прятаться оснований нет, нет...

— Прикажи, Николай, лошадей мне в Белый, до товой станции. Вернусь в Кронштадт.

Как десять лет назад, идет по зимней настывшей панели через Сенатскую площадь. Камни и стены молчав о трагедии 14 декабря. На высоко поднявшихся лесах Исаакиевского собора копошатся рабочие. В Адмиралтействе тихо. Доки перенесены отсюда в Гавань и ни Охту. На гласисе деревья разрослись, уже закрывают [70] перспективу к площади Зимнего дворца. Он на минуту останавливается перед золоченым шпилем.

«Так, так. Здесь Николай Александрович сказал о славе России: «Так было...» А что же, Николай Бестужев, на нашу долю-с? Неужели бесславие?»

Он проходит в музей, сбрасывает шинель на руки швейцару, поднимается по холодной лестнице вверх, мимо моделей старинных галер с мифологическими фигурами на носах, мимо трофейных шведских и турецких пушек.

— Господин директор не принимает.

— Скажи: Нахимов. Впрочем, я сам пройду.

Он отстраняет писаря и входит в кабинет Бестужева. Только Бестужева теперь нет — стынет в равелине, и, может быть, его ждет смерть через повешение.

— Вот нежданный гость! По вызову?

Дмитрий Иринархович идет навстречу. На лисьей мордочке на лбу и под глазами морщинки, в лице бледность и голос тусклый.

— А меня вот запрягли в науку, в морскую историю.

— Да, за этим столом не тебя должно было встретить.

Завалишин смущается:

— Бедный Николай Александрович. Его зима подвела. Неплохо укрылся на Толбухинском маяке и при навигации успел бы уйти. А тут жандармы налетели и узнали: матросы не имеют холеных рук с драгоценными перстнями.

— И ты на его месте? — грубо говорит Нахимов. — Карьер продолжается.

Он делает жест, которым изображают жокея, берущего на тренированном жеребце препятствие. Они видели вместе таких жокеев на лондонском ипподроме.

Завалишин прикусывает губу, зло щурится.

— Николай Павлович, всемилостивый государь, после допроса возвратил мне шпагу и поручил должность. По-твоему, из ложного преувеличения чувства личной дружбы и высокопочитания несчастного Бестужева я должен был отказаться от дела?

— Я не прокурор, Дмитрий. — Со вздохом Нахимов садится на подоконник. — Просто обидно, что флот потерял таких офицеров... Бестужев, Торсон, Вишневский, Арбузов... — Он поднимает на Дмитрия грустно улыбающееся лицо: — Ты и в корпусе всегда избегал розог. [71]

Голландские бронзовые куранты со шкипером в зюйдвестке отбивают часы. Шкипер трижды кивает головой. Он действует на обоих умиротворенно.

— Я рад, — говорит Завалишин, — что не открылся тебе, что ты совсем остался в стороне.

— Значит, ты был с ними?.. И думаешь — уже не откроется?

В этот момент Завалишин с ужасом вспоминает сгоряча сказанное не одному Рылееву: «Уничтожать надо с головы — убить императора и всю фамилию». Черт знает как это вышло, что он стал выразителем крайней революционности. Он опять тускло говорит:

— Кто знает... Мы довольно жалкие заговорщики. Все друг на дружку показывают. — Он спохватывается: — Но не здесь об этом толковать. Остановишься у меня? Я живу у графа Остермана, это обеспечивает солидность репутации, — он жалко усмехается.

Павел берет со стола медную пушечку, катает ее по подоконнику и молчит.

«Жалкий Дмитрий. В последний раз с ним. А те флоту были нужны».

— Во всяком случае, над тобою не висит подлый страх, — прорывается жалобой Завалишин. — Какую уже ночь совсем не сплю.

Павел будто не слышит, тихо говорит:

— Надежды были, что руководителями флота нашего станут образованные патриоты. А теперь... Медная пушечка падает на пол.

— Разбились надежды?

— И разбились и живут. Туманно! Вот пойду в плавание, разберусь.

Но до плавания еще далеко. В Адмиралтействе какие-то новые люди, и они всего больше озабочены до-комплектованием офицеров в Гвардейский экипаж, где минувшие события сделали в списках изрядные плеши. Младший братьев Нахимовых, Сергей, только что произведенный в лейтенанта не в очередь (а какие у него заслуги для этого?), горячится и злится на нескладного упрямца. Разве можно раздумывать в таком случае? Разве часто подвертывается такое счастье?

Нахимов 1-й слушает и не слышит Нахимова 3-го. Можно ли жадному до легкого успеха Сереге объяснить, [72] что гвардейские и истинные моряки идут разными дорогами в жизни. Кто в стенах корпуса и на кораблях, приписанных к Кронштадту и Севастополю, не знает, что в свое время Ушаков отказался командовать царской яхтой, предпочел тяжелую стройку в Херсоне, даже борьбу с чумою. И кто не брал в пример поведение Сенявина, столь же славного флотоводца и потомка флотоводцев, который пренебрег блестящей жизнью гвардейца для трудов и боев в море!

Еще из отпуска Павел Степанович писал Михаилу Рейнеке. С другом можно было беседовать откровенно, насколько, разумеется, в опасное время решались доверять мысли бумаге, которую может читать осведомитель Третьего отделения канцелярии его величества.

«Да, я кандидат Гвардейского экипажа. Но ты всегда знал мои мысли и потому можешь судить, как это мне неприятно... Употребляю все средства, чтобы перевестись в Архангельск или куда-нибудь, только не в Гвардейский экипаж».

Когда Нахимов так решительно объявлял о готовности драться за свою судьбу, он торчал в Белом, застигнутый непогодой. Сидел перед окошком, дышал на стекло в прихотливых зимних узорах. За окном было так бело, будто сугробами вокруг деревьев и на крышах, дымившимися сейчас в вихрях поземки, Белый хотел оправдать свое название. Павел Степанович глядел тогда в прогретый овал и думал, что Михаил очень счастлив. Со свойственной ему размеренностью, вероятно, готовит для нового плавания инструменты и лекарства, книги, карты и одежды, и вот по такому пути отправится в Архангельск. Он думал, что хорошо бы стать хоть помощником Михаила в деле заполярных описей. Составлять указания мореплавателям в суровых водах, какие на многие тысячи верст простерлись на севере родины, — вот задача, которой хватит на всю жизнь.

Тогда еще у него была надежда, что Лазарев, его кругосветный руководитель, засвидетельствует морские способности и знания лейтенанта Нахимова для гидрографии. Но он не решился писать Михаилу Петровичу, осведомленный о болезни капитана. Потому же в письме не просил Рейнеке сказать Лазареву о своих желаниях.

И вот теперь в Петербурге, с опозданием на многие недели, однако надо было начинать хлопоты непременно с Михаила Петровича. А вдруг поздно? А вдруг Лазарев [73] после ареста Вишневского, и особенно в связи с арестом Завалишина (так и не успевшего переменить галс), не захочет хлопотать о лейтенанте из той же «крейсеровской» молодежи…

На. несчастье, конечно, Рейнеке уже укатил в Архангельск с казенным обозом. Добиваться встречи с Лазаревым надо было самостоятельно. И скорее. Лед подтаивал и чернел, впитывая раструшенную солому и конский рыжий навоз, когда Павел Степанович ехал в начале апрели из Кронштадта на важное для него свидание и в вешней свежей чистоте неба над Невою искал себе поддержку против невеселых ожиданий.

И вдруг все оказалось удивительно хорошо. Его служба была уже решена, и именно капитаном первого ранга Лазаревым, выдвигавшимся на один из важнейших постов во флоте...

Еще не закончено было следствие о выступлениях против монархии в Первой армии и на Сенатской площади, еще со всех концов России доставляли в Петербург оговоренных и скрывшихся членов тайных союзов, еще неистовствовал за дверьми следственного комитета император, помазанный на царство кровью расстрелянных солдат и матросов, но уже другие события занимают общество столицы.

В Петербург приезжает чрезвычайный посол Великобритании, герцог Веллингтон, и с ним ведутся переговоры о совместном выступлении против Турции. Оживленно обсуждается откровенное заявление победителя под Ватерлоо, что «вопрос о турецком наследстве было бы легко решить, если бы в Турции было два Константинополя», и твердый, будто, ответ государя, что он не сделает шага к отступлению там, где дело идет о чести его короны.

Совсем недавно важные сановники, повинуясь общему курсу Александра, пожимали плечами, когда заходила речь о борьбе греков за независимость. Еще недавно ободряли гнев покойного императора на графа Каподистрия, отставленного от должности министра иностранных дел за симпатии к греческим повстанцам. Недавно были выключены личным рескриптом царя Александра из русской военной службы братья Ипсиланти за предводительство теми же греческими повстанцами. [74]

Теперь говорят, что покойный «император по слабости уступал на Веронском конгрессе и Петербургской конференции проклятому Меттерниху, и что Россия не может не вступиться за своих единоверцев, и что Каподистрия — лучший блюститель русских интересов на Востоке.

В кругах молодых офицеров вести о предстоящей войне встречают со смутной надеждой, что помощь греческой революции как-то облегчит судьбу разгромленных участников выступления 14 декабря...

Главный морской штаб в этом году проявлял необычную хлопотливость в подготовке судов к летней кампании. Много офицеров, ранее назначенных к описи берегов, приказом министра возвращены на корабли Балтийской эскадры или посланы в Черное море. В охтенских и кронштадтских доках ремонтируют старые корабли и вооружают новые фрегаты. Закладывают еще три линейных корабля, с предписанием закончить их постройку в один год. Наконец, рескриптом царя возвращен на службу адмирал Сенявин.

И так как для делания истории народов нужны, наравне с прославленными адмиралами, и безвестные мичманы и молодые лейтенанты, то в подготовку российского флота к большим средиземноморским событиям был включен не мечтавший об этом Павел Нахимов.

Едва его возок въехал на Пантелеймоновской улице во двор, где проживал лейтенант Бутенев (здесь Павел Степанович хотел надеть парадный сюртук для визитов), как хозяин ошарашил его:

— И незачем тебе сегодня ходить. Послано Михаилом Петровичем приказание быть тебе у него в пятницу, и уже со всеми вещами, для отправления вкупе со мною, с Домашенко и Путятиным в Архангельск.

— Да ты что, шутишь? И почему с вами? Разве вас привлекла работа в северных морях, с Врангелем и Рейнеке?

— Иные следуют на свирепый Север, чтобы оказаться на сладостном Юге, — загадочно ответил Бутенев. Но он не обманывал. В его добром, красном от радости и довольства лице, в его светлых смеющихся глазах можно было прочитать: знает, и знает что-то важное, определяющее жизнь лейтенанта на многие годы.

— Не томи, Иван, не томи, рассказывай, — взмолился Нахимов.

— В Архангельске строят новый линейный корабль [75] «Азов». Капитан — Михаил Петрович. Мы — его офицеры. А вообще надо понимать — гре-че-ски-е дела.

— Неужто будет война с Турцией?

— Сеиявин пятнадцать лет в отставке был. Даже в двенадцатом году его, флагмана, продержали в начальниках ополчения тыловой губернии. А теперь сам государь просил вернуться на флот. Его имя нужно, равно . для турок и для всей Европы.

— Если война, оно нужно нам, морякам России прежде всего, как имя победоносного вождя и продолжателя ушаковских нововведений в руководстве сражениями, — возразил Нахимов.

На какое-то время Павел даже забыл о своей личной радости. Действительно, появление на флоте Сеня-вина — важнейшее событие. Господа Траверсе и Моллеры не могли помешать изустным передачам о жизни опального флотоводца. Из поколения в поколение рассказывают, как Потемкин доверил молодому Сенявину крейсерский отряд для набега на анатолийские берега. Повествуют также, будто долгое время Ушаков-младший, а потом первый черноморский флагман — ревниво относился к этому успеху Сенявина, считал последнего самонадеянным аристократом и вплоть до штурма Корфу старался держать на третьих ролях. Но потом все же Сенявин стал его правой рукой, и, когда Ушакова отозвали, Сенявин блестяще продолжил как в войне, так и в политике подвиги созидателя республики Ионических островов. С такой же смелостью и дальновидностью действовал в адриатических водах и помогал освобождению южных славян на островах, в Рагузе и Боко-ди-Каттаро.

— Да, большие перемены, Иван, — произносит после паузы Павел Степанович. — И, значит, я сегодня же ночью обратно в Кронштадт за вещами.

Михаил Петрович Лазарев, назначенный командиром «Азова», решил сохранить по возможности своих проверенных офицеров. Конечно, не будет Вишневского и Завалишина, государственных преступников, и он не возьмет чересчур грубых, негибких в обращении с матросами Куприянова и Кадьяна. Нет, Лазарев не любил либеральства; он получил подготовку на британских кораблях, где вовсе нет места проявлениям чувств, где господствуют кулак, плеть и кандалы для непокорного матроса. Но если его офицеры, чуждые опасному вольнодумству, могут обходиться без кулачной расправы и без [76] кошек, — отлично. Пусть остается страх вмешательства капитана, благодетельный страх перед существом, которое в непосредственные отношения с матросами не вступает.

Как видно было из опыта «Крейсера», лучше, если наказания редки, если ими не злоупотреблять...

Молодые офицеры расположены к службе под командованием Лазарева не меньше, чем он к ним. Не так уж много в российском флоте образованных в морских науках старших офицеров, и к тому же трижды водивших корабли в кругосветное плавание. Есть капитаны, которые дальше Гогланда на кораблях не плавали, а десанты высаживали только в Стрельне, на огороды маркиза Траверсе...

Путятин, который превосходно знал, что способствует карьере, а что ей во вред, определил положение очень точно:

— Да, друзья, половина офицеров Гвардейского экипажа, рвется на наши места.

Саша Домашенко услышал его, покраснел и вспыхнул. Нельзя ведь о всех плохо думать!..

— Мне кажется, — и он ищет у Павла поддержки, и его карие глаза даже увлажняются от чувства обиды за коллег по службе, — мне кажется, — повторяет он, — что многие прослышали о нововведениях в устройстве «Азова». Каждому приятно служить на корабле, в котором виден завтрашний, а не вчерашний день флота.

Павел был рад поддержать застенчивого Домашенко:

— И если еще на «Азове» будет в плавании адмирал, какой простор для офицеров, желающих учиться!

На это Бутенев и Путятин ответили смехом. Неужто Павел воображает, что адмиралы разъясняют младшим офицерам, для чего они отдали то или другое приказание или делятся вслух своими соображениями об обстановке?!

Павел пожимает плечами. Пусть считают сказанное им чепухой. Он намерен учиться и не упускать ни одной возможности...

И Михаил Петрович именно это угадывает в косноязычных, стесненных фразах лейтенанта, когда Нахимов в назначенное время является к нему с рапортом.

Павлу Степановичу было время собраться с мыслями в гостиной Лазарева. Знакомый денщик ввел его и сейчас покинул, призванный требовательным женским голосом. [77] Он ждал, что Михаил Петрович вот-вот войдет, и даже на реку, по которой неслись, обгоняя друг дружку, синеватые плоские льдины, смотрел украдкой. Казалось, будет неуважительно, если капитан увидит его со спины. А между тем Лазарев не шел, и доносился звон посуды из столовой, в которой было общество, болтавшее непринужденно по-французски, женское общество, и — судя по мелодичности голосов — молодых женщин. Павел Степанович испугался, дерзнув подумать, что сейчас его пригласят и познакомят с барышнями. Хотя в новом зеленом сюртуке он выглядел порядочно, но задача вступить в беседу с дамами казалась невозможным искусом. У него не было умения объясняться, тем более по-французски, с особами женского пола, хотя он читал и по-французски и по-английски бегло.

Впрочем, страх попасть в общество дам оказался напрасным. Денщик явился вновь и объявил, что Михаил Петрович уже дожидается в кабинете.

Разговор начался, естественно, с вопросов о семье. Михаил Петрович с запозданием посочувствовал потере молодыми людьми отца. Он так и сказал «молодыми людьми», хотя Николай и Платон Нахимовы почти сверстники Лазарева 2-го. Но Михаил Петрович становился руководителем общества через высшие посты на флоте и, следовательно, отставших и отставных в сравнении с собою мог считать «молодыми».

— Так Николай пустил корни на природе. А вы?

Павел Степанович на это ответил, что рад своему назначению. Особливо потому, что никогда не намерен расставаться с флотом. Деятельность помещика ему совсем не по вкусу.

Лазареву, очевидно, понравилось стремление молодого человека отдать все силы службе. Не поленился вытащить из стола чертежи разных линейных кораблей последнего времени и, тыча в них холеным ногтем, доказал преимущества «Азова» против самоновейших иностранных образцов.

— Что значит подхватывать первостепенные методы в корабельной архитектуре? Я думаю, это — обязательство не успокаиваться на самых отличных достижениях. Поставим себе это за правило в службе, Павел Степанович. Наш академик Платон Гамалея в свое время обнаружил прогресс в теории и практике кораблестроения у шведа Чемпена. Хорошо, его идеи у нас использованы сколь возможно. Но вот нынче по «Азову» получается, [78] что свет не только в чужом окошке. Познакомитесь на архангельской верфи со строителем Ершовым и увидите — мы теперь в корабельную архитектуру вносим свое, русское слово.

Михаил Петрович даже позавидовал своему лейтенанту. Ничто его не держит в Петербурге. Может хоть завтра отправляться.

— Роты не укомплектованы, — напомнил Павел Степанович.

— Да, это моя беда, — вздохнул Лазарев. — Но уж так и быть, лично вас пущу на верфь без роты. А месяца через два-три и сам поспешу. В будущую навигацию «Азов» должен быть в Кронштадте.

Белые короткие ночи на островах Северной Двины, и все двадцать часов, что светло, стоит шум работ в доках. Не в пример прежним годам, «Азов» и «Иезекиил» строят с исключительной быстротой. Корабли заложены в сентябре 1825 года, а в июне 1826 года они уже должны быть на воде и начнется их вооружение для летнего плавания в Кронштадт. И все же Павел, когда в первый раз видит решетчатый кузов «Азова», сомневается в возможности уложить работу в такие короткие сроки. Он осторожно спрашивает:

— Сколько времени, господин Ершов, потребно для обшивки интрюма?

— На внутреннюю обшивку? — Ершов довольно улыбается и, обтирая выпачканные смолой руки, заявляет!

— А ее совсем не будет.

Сложное дело — постройка военного корабля. Раннее средневековье не знало особых кораблей для войны. Еще и каравеллы Колумба одинаково годились для торговых плаваний и морских сражений. Но в 1500 году французские судостроители изобрели орудийные порты и тем положили начало новому роду кораблей. Благодаря орудийным портам оказалось возможным, не нарушая остойчивости кораблей, во много раз увеличить судовую артиллерию и вес ее залпа. На палубе «Санта-Мария», самой крупной из каравелл Колумба, помещались только две бомбарды, стрелявшие десятифунтовыми чугунными ядрами. А через сто лет английские, испанские, французские и голландские корабли имеют бортовые батареи в [79] два и три яруса. В семнадцатом веке уже ни одно вооруженное торговое судно не может тягаться с кораблем, специально выстроенным для войны.

Затем борьба за морское могущество, в которой Англия последовательно сокрушает морские силы Испании, Голландии и Франции, вызывает новые усовершенствования судов. Складываются типы кораблей с особыми . назначениями: фрегаты для крейсерской войны, корветы и бриги для разведывательных действий, связи в море и эскортирования торговых судов. Линейные корабли составляют ядро этих выросших военно-морских флотов. На линейных кораблях, в трех ярусах закрытых батарей, размещают от 80 до 120 пушек.

Под парусами ходят теперь грозные пушечные форты, и морское сражение флотов становится жестокой артиллерийской дуэлью, а абордажный рукопашный бой отходит в прошлое. Инженеры-кораблестроители уже не могут ограничить свои расчеты вычислением должного сопротивления судов ударам воды и давлению ветров. Сила отдачи при бортовом залпе 40 — 50 орудий велика: она расшатывает весь набор корабля. Годность кораблей к трудной военно-морской службе проверяется теперь не только в штормовых походах, но и в способности выдержать сотрясения при стрельбе.

Из корпуса Нахимов вынес знания, что самой совершенной системой стройки кораблей является метод Чемпена.

Ученый шведский адмирал написал свой труд в восьмидесятых годах прошлого столетия, в екатерининское время; на этом трактате воспитывались три поколения морских офицеров и судостроителей флотов всего мира. В России ярым пропагандистом чемпенского метода был сам Платон Гамалея — академик, душа морской науки в корпусе. И потому Павел спрашивает Ершова:

— Это что-то новое?

— Да, изволите ли видеть, ныне Чемпена побоку. Я уже давно думал, как достигнуть наибольшей крепости при наименьшем весе. Давно предлагал генералу Курочкину свой расчет. А в прошедшем году контр-адмирал Головнин поддержал меня...

— Вы что, господин Ершов, за границей учились? Ершов искренно хохочет.

— Какое там! Сызмальства здесь, адмиралтейский ученик. Да я вас помню, вы здесь были в двадцать первом году.

Павлу неловко. Он растерянно улыбается. Но Ершов уже тянет его обратно.

— А теперь посмотрите. — И тычет в корму, которую обшивают сейчас толстыми дубовыми досками.

— Круглая корма! Круглая корма меньше оказывает сопротивления обтекающему воздуху...

— И способствует ходу корабля! Как это просто, а никто не додумался, — восклицает Павел.

Он оставляет Ершова поздним вечером и уносит в свою холостяцкую комнату толстую папку чертежей.

Несколько дней проходят у него в увлекательной работе. Он знакомится со всеми частями будущего корабля и его рангоута. Он бросает бумаги лишь для того, чтобы посмотреть отделку руля, забежать в кузницу, в такелажную мастерскую на испытание тросов. Корабль будет на славу!

А по ночам он читает французское сочинение господина Пукевиля о борьбе греков за свободу, о подвигах паликаров и клефтов Мавромихали, о смерти английского поэта лорда Байрона, об осажденных Миссолонгах и крепко засыпает, положив щеку на ладонь. Он видит во сне то спуск «Азова», то морские бои в Архипелаге. И так проходят недели, и «Азов» уже действительно на воде, и приходит экипаж, и Нахимов будто забывает о том, что было минувшей зимой,

Но однажды Бутенев и Домашенко остаются у Павла ночевать. Они выпивают за «Азов», за счастливое плавание и за всех плавающих и путешествующих, и неловко замолкают, потому что в одно время вспоминают товарищей с «Крейсера», которые сейчас в серых куртках арестантов.

— Вы видели? — наконец выдавливает Нахимов.

— Насмотрелись, — бормочет Бутенев.

А Саша Домашенко глухо рассказывает:

— Тринадцатого июля казнили... моряков повезли в Кронштадт... Бестужева, Дивова, Арбузова, братьев Бодиско, Завалишина, Вишневского и Торсона. На большом рейде эскадра в строю, будто для баталии: матросы по реям, и тишина... Господи!.. Доставили на «Эмгейтен». Его, знаешь, Торсон вооружал... Сколько там нововведений, им придуманных. Каково на свой корабль арестантом!.. Прочитали приговор, сломали над каждым шпагу. Уже они не офицеры, не дворяне, в каторгу! Лишь Петю Бестужева рядовым в Кавказский корпус и Водиско-младшего в матросы. [81] И опять приятели молчат. Потом Бутенев забористо ругается и наливает стаканы:

— Выпьем, друзья! Что уже случилось, нам не изменить...

Все-таки Павлу Степановичу долгое время казалось, что перемены происходят вокруг него, но сам он остается верным своим юношеским представлениям и желаниям., Вот неизменно его чувство к Михаиле Рейнеке. Неизменно ровен он со всеми матросами. Как всегда, ищет общих черт во вкусах и привычках между товарищами по службе, чтобы сблизиться с ними и сблизить их, пусть даже поначалу внешним порядком — через общий чай, например.

Когда такая затея удалась, он несколько дней сиял и гордился успехом, но вдруг случайно от грубоватого Бутенина узнал, что многие офицеры рассматривают это начинание как стремление Нахимова утвердить свое превосходство и предстать в глазах начальства вожаком кают-компании, усерднейшим блюстителем уставов.

Затем оказалось, что взгляд на него переменился даже у друга Михаилы. Да, Рейнеке мог подумать, что Павел Нахимов стремится в высшие сферы и равнодушен к друзьям молодости. Он узнал об этом в отсутствие приятеля, продолжавшего и зимой скитаться ради продолжения описи берегов. Со страстью отчаяния одинокого человека Нахимов написал:

«Есть ли это то, что я понял, то я очень далек от того. Во-первых, потому, что не заслуживаю, во-вторых, что не так счастлив. Но если бы судьба меня и возвысила, то не всегда ли мысли наши были одинаковыми об таком человеке, который, возвыся свое состояние, забывал тех, у которых искал прежде расположения. Не всегда ли такой человек казался нам достойным полного презрения? Итак, неужели это мой портрет? Неужели этими словами ты хотел изобразить мой характер?»

Бедняга! Лишиться нравственной опоры в совершенном уважении друга, когда приходится задавить свое первое серьезное чувство к девушке, потому что оно без взаимности. Ни любви, ни дружбы сразу?! Это до того ужасно для молодого человека, воспитанного романтическим временем на патетических фразах, что он серьезно заверяет Рейнеке в том же письме:

«Право, я не таков... Мысль, что я потерял твое расположение, меня может убить».

Неправда! Он себя только еще начинает понимать! [82]

Не убивает даже неразделенная любовь. Где же так сильно действовать короткому сомнению в действительных чувствах друга? Изо всех этих огорчений следует, однако, на некоторый период пристальное и более или менее непредвзятое самоизучение. И если ему в какой-то мере помогли любовь и дружба, то свою работу для достижения зрелости сделала также ненависть, соединенная с презрением.

Предметом этого острого и нового для Павла Степановича чувства был старший квартирмейстер Пузырь, некогда жалкий и гаденький участник трагических событий на Вандименовой Земле. Лазарев ценил в Пузыре одинаково неутомимого доносителя и прекрасного парусного мастера, а может быть, даже прощал первого ради второго. Но Павел Степанович обнаружил, что не может с офицерским спокойствием относиться к нижнему чину. До спазмы в горле, до зуда в ладонях доводила его речь Пузыря, пересыпанная прибаутками и ласкательными окончаниями, потому что не мешала квартирмейстеру его елейность густо материть молодых матросов и больно щелкать их по голове железными своими пальцами (или теми же пальцами закручивать кожу до разрыва и крови!).

Когда на переходе архангельского отряда в Балтийское море Павел Степанович пообещал Пузырю такую же расправу с ним, если квартирмейстер не прекратит своих палаческих действий, он ощутил, что в самом деле способен бить хоть и мерзавца, но, во всяком случае, человека, не имеющего права сопротивляться, ответить на удар... Ужасно!..

Это было у Лофотен. Дикие причудливые обиталища духов норвежских саг обступали горизонт, и каменные стены их казались напитанными темной обильной кровью. Проводив хмурым взглядом трусливо засеменившего Пузыря, Нахимов разжал кулаки и усмехнулся. За-валишин сказал бы, что в нем было сейчас бешенство ярлов, героев здешней древности. Но он трезво оценил, что попросту угрожал своим офицерским правом расправы. В этом и состояла перемена — он начинает привыкать к власти; конечно, ею можно распорядиться умнее, обойтись без выбитых зубов, но и это неразумное свидетельство власти, оказывается, может быть приятно.

Да, Михаиле Францевич был прав — и в нем совершались перемены. [83]

Одним из первых офицеров «Азова» Павел Степанович запасся перед уходом эскадры из Кронштадта в Англию двумя частями книжки лейтенанта Броневского. Всем было известно, что Портсмут только станция на пути эскадры в Средиземное море. А на такой случай Броневский служит гидом в портах Италии и Греции. Еще существеннее представлялось значение этой книги потому, что в ней описывались боевые кампании русского флота под флагом Сенявина. А Дмитрий Николаевич, постаревший на два десятка лет (дух захватило, что он был рядом на «Азове»), подтверждал иногда:

— Уж не припомню, поглядите у Броневского.

Но тут было некоторое кокетство старого адмирала. Его память оставалась свежей, и даже однажды на шканцах («Азов» шел в бейдевинд в голове левой походной колонны) он вспомнил, что Броневский соединил две его инструкции в одну для Афонского сражения.

Старый адмирал обращался к Лазареву, но говорил достаточно громко, чтобы его слышал вахтенный начальник, замерший при первом упоминании турок и великого Ушакова.

— Мудрое правило Федор Федорович установил еще у Тендры — уничтожать корабль капудан-паши... Без своего адмирала турки не сражаются. Но с течением времени неприятель наш усвоил сию истину, и тогда все его флагманские корабли при баталии стали занимать места в середине строя, прикрываясь и с хвоста, и с головы, и даже с резервом за линиею для помощи. Вот и пришлось сообразить, что при таком предмете нам иметь в своих действиях.

Тростью, с которою старый адмирал, выходя из салона, не расставался, он очертил в воздухе некое расположение турецкого флота и, быстро отступив на шаг, ткнул пять раз в направлении воображаемой линии врага:

— А тут мы. Я — на «Твердом», Грейг — на «Ретвизане», с каждым из нас еще корабль, и в трех группах остальные линейные корабли парами. Для чего? Чтобы вернее и скорее победить двум — один неприятельский корабль. Оба атакуют с одной стороны, и с той, на какую видна будет удобность бежать турку.

— Таким решением вы получили возможность управлять [84] эскадрою на всех этапах боя. Даже в Трафальгарском сражении этого не было, — сказал Лазарев.

— Не перехвалите; делали, что могли, что по здравому смыслу следовало. Теперь вам, молодым, в случае чего, надо не уронить русского морского звания.

Михаил Петрович почтительно склонил голову:

— С вами не уроним.

— А надобно и без меня, — вдруг резкой скороговоркой оборвал адмирал и, приложив руку к фуражке, удалился.

Читая рассказ Броневского о действиях кораблей Сенявина вместе с пехотой и вооруженным народом Рагузы, Цары и Каттаро против наполеоновского генерала Мармона, Павел Степанович задавался вопросами, на которые автор дипломатично не отвечал. Хотелось расспросить адмирала, что же Александр пренебрег при соглашениях с Наполеоном родственным народом, естественным союзником, и свел на нет все победы Ушакова и Сенявина, все подвиги таких моряков, как Скаловский или Лукин?

Но чем ближе была цель плавания, тем угрюмее становился адмирал и казался неприступнее. Кто-то передал, что Дмитрий Николаевич с горечью вспоминает перед приходом на рейд гнусную выходку петербургских заправил. В 1808 году приказание срочно возвращаться в Балтику из Эгейского моря Сенявину прислали, но не предупредили, что Россия в войне с Англией, и пришлось Сенявину сначала скрывать эскадру на Лиссабонском рейде, а потом решать, какому же врагу — французу или англичанину — сдаваться? Решил: и так и так Петербург свалит на него вину за позор, так уж лучше англичанам. Французы разграбят суда и зачислят матросов в свои войска, а у британцев он выговорит по крайней мере, что с заключением мира эскадру отпустят в Балтику, а покуда будет война — стоять им на Спидхедском рейде, на том самом, где сейчас «Азов» и прочие корабли ждут, как дорогих союзников...

И снова, на вахте находясь, подхватил Павел Степанович слова Лазарева, сказанные Сенявину вроде в утешение:

— Общество наше всегда приравнивало это ваше соглашение с англичанами к победам под вашим флагом.

— Даже?! — словно усомнился Сенявин. Но по тому, как он твердой рукой расправил холеные и подбритые [85] баки, лейтенант понял, что и сам адмирал высоко ценит свое упорство, свою — редкую в жизни военных людей — -мирную победу. И правда же, англичане могли расстрелять эскадру, держать ее личный состав в лагерях, а согласились кормить и помогать ремонту, и не смели заглядывать на плененные корабли, которые продолжали жить по Петровскому уставу.

— Даже? — повторил адмирал. — А ведь это на вашей памяти, капитан, в какое глупое положение меня поставили потом, в России. Призовые деньги мерзавец Траверсе придержал вкупе с Чичаговым. Задолжал я тогда кругом, чтобы сколько-нибудь матросам отдать. Не мог нижних чинов обижать. Пока обманывают их, до тех пор нечего ждать в существе ни добра, ничего хорошего и полезного от них для флота, а значит, и для России.

Вечером в кают-компании Павел Степанович попробовал пересказать слова адмирала о матросах и встретил кислые улыбки, непонятное молчание. А перед сном каютный сожитель Бутенев сказал:

— Слышал и я адмиральские утверждения: «дух, дух, дух — прежде всего», «русскому матросу иногда спасибо дороже всего». Оно, разумеется, в принципе верно. И с адмиральской дистанции особенно. А в повседневной близости видишь — разные матросы бывают. Ну, и иной раз с подлеца спросишь таким способом...

Бутенев постарался изобразить злое выражение на круглом своем лице и взмахнул волосатым кулаком.

Павел Степанович возмутился, но почти капитулировал перед приятелем, сказав всего только, что надо свой гнев обуздать и воли руке не давать.

Дело было в том, что перед его взором опять хитрый квартирмейстер Пузырь. Этот палач молодых матросов дважды сумел попасться на глаза адмиралу, ввернул таки вкрадчивое словечко о том, как начинал службу на «Селафаиле» у Дарданелл и Тенедоса, и, взволнованный напоминанием о прошлом, адмирал подарил ему золотой, как обойденному в прошлом законной наградой. А в то же время Пузырь продолжал оставлять следы своих: пальцев на шеях и руках молодых...

— Не зарекайся, — пророчески сказал в заключение этого короткого спора Бутенев. И будто глядел в завтрашний день. Всего через несколько часов случилось так, что именно Нахимов, из всех офицеров один, бесповоротно уронил себя в глазах адмирала. [86]

Надо же было Пузырю устроить длительную издевку над рекрутом, когда Павел Степанович обходил верхний дек. Лейтенант с утра, мысленно продолжая ночную беседу, решил просить Лазарева по приходе, в Англию списать Пузыря на корабль, возвращающийся в Россию. И вдруг негодяй — перед ним, и методично мучает несчастного парнишку.

— Пузырь! — бешено крикнул Нахимов. И столько ярости было в его голосе, что квартирмейстер инстинктивно бросился наверх. Но лейтенант нагнал его на палубе перед люком и ударил раз и другой по темени, и ткнул ногой.

Безобразнейшую эту сцену избиения покорного старика молодым человеком увидел вышедший на прогулку Сенявин. Его властный, совсем молодой, негодующий окрик остановил занесенную руку Павла Степановича. Но не сразу в распаленном состоянии он понял, что адмирал спрашивает его фамилию и требует объяснений.

Он растерянно назвался.

— И это брат Платона Нахимова? — презрительно сказал адмирал. — Брат порядочного человека? Что скажешь?

Было противно и невозможно оправдываться. Но сказал Павел Степанович тоже унизительную фразу:

— Виноват, ваше высокопревосходительство.

Сенявин дернулся широкими плечами:

— Старого, заслуженного матроса!.. Что ж, о вашем проступке, чтобы другим не было повадно, объявлю в приказе по эскадре. Идите...

Отвратительное событие. Напрасно убеждали товарищи объяснить адмиралу свой поступок. Павел Степанович угрюмо отмахнулся. Ему-то ясно было, что дело не в Пузыре, а в нем, в управлении собою. Впрочем, критического отношения к себе не хватило для признания даже другу Михаиле. Если бы еще не Сенявин! Ведь Сенявин отождествлял весь российский флот... Павел Степанович из Англии не послал письма к Рейнеке, хотя давал слово подробно писать к нему полный «журнал» плавания. Все дни стоянки он ощущал свое одиночество, замкнувшись от товарищей. И оттого особенно оценил внимание Михаила Петровича, любимого начальника. Как только Дмитрий Николаевич Сенявин поднял флаг на «Царе Константине», Лазарев вступил в исполнение обязанностей начальника штаба при командующем средиземноморской эскадрой (Сенявин возвращался на Балтику, а флагманом стал граф Логин Петрович Гейден) и без чьих-либо подсказок подписал перевод Пузыря на транспорт, возвращавшийся в Россию. Так он избавил лейтенанта от постоянного напоминания о позорной несдержанности, напоминания о приказе, который навечно останется пятном в его жизни.

Дальше