Содержание
«Военная Литература»
Биографии

Кто ищет, тот находит

Где-то под обрывом вздыхает море, лениво пережевывая гальку. По стене перебегают круглые светлые зайчики — теплый южный ветер ерошит листву старого сада. Через открытое окно льются острые, терпкие, пестрые запахи: морская соль, рыбья чешуя, спелые яблоки, цветущий табак. Тихий рыбацкий поселок, прилепившийся над берегом Каспия, дремлет в лучах ласкового сентябрьского солнца.

Можно сойти вниз, к морю, на пляж, где лежат забытые рыбаками старые сети, переплетенные рыжими волосатыми водорослями. Можно посидеть на камнях увитой зеленым плющом полуразвалившейся романтичной крепости. По преданию, здесь когда-то жили солдаты Петра I. Можно полежать на берегу ледяной горной речки, орошающей виноградники, — согретые солнцем гроздья матово-синих ягод сами просятся в руки. Здесь мир, тишина и спокойствие, кажется, разлиты в самом воздухе.

Но нет, не хочется к морю, не тянет в старую крепость, не радуется душа говорливой речке и богатому, нетронутому винограднику. Тонкая рука девушки с точеным профилем и копной золотых волос лежит на смятом [206] газетном листе с кричащими тревожными заголовками. Задумчиво перечитывает она проникнутое страстью и болью солдатское письмо, напечатанное в «Комсомольской правде»:

«Девушки! Хорошие, чудесные, милые наши девушки! Мы знаем — трудно вам сейчас, очень трудно. Какими словами выразить боль расставания? Как рассказать о дружбе, нити которой растянуты на тысячи километров? Если бы не фашисты, вы учились бы в школах и вузах, а после работы ходили бы в парки и на каток. Мы не простили бы вам ни одной пропущенной лекции. Мы не позволили бы вам работать, по двое суток не выходя из цехов. Но сейчас нам не обойтись без ваших рук. Руки ваши, заботу, ласку мы чувствуем везде: в письме, в противотанковом патроне, в банке консервов, в моторе танка, в славном полушубке. Красноармейское спасибо вам! После войны вернемся, погладим ваши маленькие руки. После войны долюбим, допоем, догуляем. А теперь надо работать, работать и воевать».

Девушка вздохнула, подняла голову, прислушалась. Все было тихо, только назойливые цикады звенели в саду. Никто не шел сегодня на прием, и дежурной сестре нечего было делать. Она снова склонилась над этим, не раз уже читанным письмом:

«Мы все свои, мы все советские по крови и убеждениям. Но есть еще среди нас люди, которым легко живется, которые хотят уйти от войны и порхают, как мотыльки, приговаривая: «Война все спишет». Нет, война ничего не спишет, запомните это, пожалуйста. Война только припишет: одним славу и бессмертие, другим — позор. После войны мы рассчитаемся на первый и второй. Мы укажем, кто должен пройти первым перед Мавзолеем Ленина в праздник победы и кто в этот день останется в тени...»

Девушка задумчиво сложила газету, встала, расправив складки своего аккуратного черного платья, сшитого [207] из двух перекрашенных солдатских гимнастерок, и прошлась по комнате маленького домика санчасти БАО. Двое выздоравливающих техников, накинув халаты и свесив с коек ноги, играли в шахматы. Сияли белизной свободные койки. Нигде ни пылинки. Цветы на подоконниках политы, стекла в шкафу с инструментами протерты до блеска. Нет, поистине невыносима эта спокойная, размеренная жизнь в такое трагическое время! Об этом ли мечтала Мария, добровольно поступая на военную службу?

Где-то далеко-далеко остался родной Харьков, разбрелись, растерялись друзья, погибли в огне любимые книги, потускнела мечта об институте. Там, в Харькове, теперь немцы. Через линию фронта просачиваются лишь редкие, скупые весточки о том, что там творится. И так они невероятны, страшны и дики, что мозг отказывается понять и поверить, хоть и многое уже теперь известно о фашистах.

Здесь, у Каспия, пока тихо — война гремит по ту сторону гор, где-то там, у стен безвестного городка, который раньше и знали-то по одной фразе поэта: «В Моздок я больше не ездок». А теперь этот Моздок каждый день фигурирует в сводках. Вот бы попасть туда, а не в этот злосчастный поселок. У, как все-таки не повезло Марии!..

Конечно, и в этой глуши нужны люди. Здесь, на узкой полоске земли, между скалами и водой сейчас растянулась длинная цепочка аэродромов. Выскакивая из самого пекла битвы, измотанные нечеловечески трудной, затяжной борьбой, авиационные полки садились здесь, чтобы переформироваться, принять пополнение, отремонтировать старые и получить новые самолеты, наконец, просто немного перевести дух. Тишина, солнце, море ошеломляли фронтовиков. Запах цветов, пение птиц, блестки луны на морской воде — все это доходило до сознания не как реальность, а как далекое, неясное и дорогое воспоминание. [208] Люди успокаивались, начинали ровнее дышать, веселее глядеть.

Надо было создать все условия, чтобы летчики, попадающие сюда с фронта, не только успешно сделали свои дела, но и хорошо отдохнули. И работники БАО старались держать свое хозяйство в образцовом порядке. Марии доставляло истинное удовольствие глядеть, как посвежевшие, окрепшие люди с шутками, с песнями улетали обратно на фронт. И все-таки это было совсем, совсем не то, на что она рассчитывала, добровольно вступая на службу в БАО...

Мария еще раз горько вздохнула, достала из шкафчика томик Гюго и села дочитывать «Отверженных».

— Опять читаешь? — Мария оглянулась и увидела Нину — хохотушку и певунью, вечно занятую своими сложными романтичными историями, мешавшими ей работать. Скорчив гримасу, Нина подошла к зеркалу и начала сосредоточенно пудрить нос. Изредка оборачиваясь в сторону Марии, она недоуменно пожимала плечами: и охота же этой глупой девчонке корпеть над книгой? Можно было бы гораздо веселее коротать свой досуг...

— Да, ты знаешь, Маша, — вдруг деловито сказала она, — сегодня новенькие прибыли. Шестнадцатый гвардейский полк! — И зажмурившись, она потянулась: — Гвардейцы! Ты представляешь?

Мария с досадой пожала плечами:

— Не все ли равно, какой полк прилетел...

Нина обернулась:

— Ну как знаешь! — сказала она с оттенком жалости и выбежала из санчасти.

Опустив книгу, Мария опять задумалась. Легко жить таким, как Нина! Но как забыться, как отвлечься от мысли о том, что сейчас происходит там, откуда прилетели эти гвардейцы? И как смириться с тем, что ты живешь [209] сейчас совсем не так, как твои подруги, которым удалось попасть на передний край?

В соседней палате завели патефон. Чей-то высокий и сильный голос пел:

Коли жить да любить, все печали растают,
Как тают весною снега...
Цвети, золотая,
Звени, золотая,
Моя дорогая тайга...

Послышались шаги, с шумом открылась дверь, и на пороге встали двое летчиков — широкоплечий, лет под тридцать, с упрямым, резко очерченным лицом капитан и долговязый, совсем еще молоденький лейтенант с большими серыми глазами и мягким широким ртом. На груди у капитана был орден Ленина, у лейтенанта — Красная Звезда.

— Ого! — сказал хрипловатым, немного невнятным голосом капитан, — А здесь мою любимую песню слушают... — и он с любопытством посмотрел на Марию.

— Вы что, на прием? — спросила та без лишних слов.

— Никак нет, сестрица, — ответил за капитана лейтенант, видимо, не привыкший за словом лезть в карман, — обозреваем незнакомые местности...

— Тогда пройдите к морю или в сад, — холодно сказала Мария, — а здесь — санчасть...

— Зачем же так строго? — спросил капитан и, подойдя поближе, взял со столика книгу и начал перелистывать ее. — Может быть, дадите почитать?

Мария ответила, что книга не ее, но капитан стал просить так настойчиво, обещая завтра вернуть, что она уступила.

— Ну ладно, — вздохнул капитан, — раз нас встречают так сурово, пойдем отсюда.

Лейтенант поднял фуражку, галантно раскланялся, и они удалились. Мария проводила летчиков взглядом и [210] вдруг поймала себя на мысли о том, что ей стало жалко, — почему они так скоро ушли. Это было тем более странно, что, в сущности, они не успели познакомиться, — она даже не узнала, как их зовут. Ей не понравилось, как разглядывал ее капитан, но было что-то в нем такое, что заставило ее как-то встрепенуться, — наверное, это был человек большой силы воли.

Назавтра капитан не пришел, и Мария пожалела, что дала книгу незнакомому человеку: где теперь ее искать? Не пришел он и на третий день. И вдруг некоторое время спустя, регистрируя больных, пришедших к врачу, Мария увидела капитана. По его лицу она заметила, что у него жар. Рука у Марии почему-то дрогнула. Не желая показать, что встреча эта чем-то ее тронула, она безразличным тоном спросила, записывая его на прием:

— Фамилия?

— Покры... — капитан сказал это быстро, словно чего-то стесняясь, и Мария не разобрала окончание.

— Простите, я не поняла.

— По-крыш-кин, — обиженно протянул он по слогам. У капитана оказалась температура около сорока градусов, и его уложили в малую палату, в которой лежал уже один летчик, страдавший жестоким приступом малярии. Доктор сказал, что у капитана острая форма гриппа.

* * *

Покрышкин лежал неподвижно на спине, уставив взгляд в потолок. В ушах не стихал тихий, настойчивый звон. Толчки пульсирующей крови болезненно отдавались в висках. Во рту высохло. Он терпеть не мог болеть и за всю войну ни разу не прибегал к помощи врачей. Надо же было случиться такой неприятности именно здесь, в теплом, солнечном крае!

Саша не хотел признаться себе, что белокурая сестра в черном платье чем-то задела его, вывела из состояния привычного душевного равновесия. Он уже свыкся с [211] мыслью о том, что на роду у него написано остаться бобылем, и подобные встречи обычно нисколько не трогали его, а тут вдруг, как мальчишка, расчувствовался. И он, стараясь отвлечься от этих непривычных и стеснительных ощущений, в сотый раз ворошил в памяти пережитое за минувший трудный месяц.

Какой, в сущности, страшный, тернистый путь пройден гвардейцами! В разгоряченном усталом мозгу Саши мелькали с лихорадочной быстротой обрывки воспоминаний. Горестный отход из горящего Батайска. Отчаянный воздушный бой над станицей Гетмановской, когда Покрышкин с пятеркой истребителей атаковал группу из пятнадцати «Мессершмиттов-110», которые шли на бомбежку соседнего аэродрома, — тогда пятерка Покрышкина на глазах у всего полка сбила пять «Мессершмиттов-110». Ранение командира полка. Бесконечные переброски с одного аэродрома на другой. Горящие города и села. Угрюмый Хасавюрт. Тщетные попытки продлить жизнь окончательно отказывающихся служить самолетов. Гибель Супруна: в Беслане на взлете обрезал мотор...

Дивизия осталась там, среди скал на Тереке. Сдав последнюю девятку самолетов подошедшему на смену со своими двенадцатью самолетами сорок пятому истребительному авиационному полку подполковника Дзусова, гвардейцы девятого августа отбыли сюда, на берег Каспия, на переформирование, — им предстояло освоить новый скоростной истребитель, появление которого на фронте должно было явиться большим неприятным сюрпризом для гитлеровских летчиков.

Сколько продлится период переучивания? Наверное, долго. Ведь надо не только освоить новую материальную часть, не только в совершенстве овладеть новым самолетом, но и найти принципиально новые методы применения его в бою. Новый самолет — новая тактика!

Для Пскрышкина, как и для всех, было большой неожиданностью, что командование снимает с фронта гвардейский [212] полк в критическое время. Казалось, теперь, когда там, на Тереке, все поставлено на карту, каждый летчик, тем более опытный, — на вес золота. Садиться за книги и чертежи в такой момент было как-то неловко и стыдно. Так прямо, начистоту, гвардейцы все и выложили сопровождающему их Мачневу.

Бригадный комиссар поглядел на возбужденных летчиков, устало усмехнулся и сказал:

— Сверху все-таки виднее, товарищи!.. Помните, в прошлом году, когда вас отводили в тыл из Таганрога, Крюков ко мне приходил с такими же рассуждениями... На что уж Пал Палыч Крюков спокойный человек, а и он тогда думал, что на Таганроге свет клином сошелся. А что получилось?.. Конечно, нам трудновато тогда пришлось, но выдержали. Выдержим и теперь. Вас сменяет полк Дзусова, подойдут и другие... А потом, кто знает, — может быть, и опять встретимся. Война-то ведь долгая...

За этот месяц гвардейцы успели близко познакомиться с комиссаром. Летчики привыкли к нему, и хотя он был строг и суховат в обращении, но постепенно люди начали понимать, что то, чего он добивается, действительно необходимо. Раньше кое-кому казалось, что дело политработников — проводить собрания, читать лекции, раздавать газеты, интересоваться, хорошо ли накормлены люди, — вот, пожалуй, и все. Но жизнь показала, что комиссар, как и сами летчики, живет главным, что сейчас является вопросом жизни и смерти, — воздушными боями. И хотя сам он не летает, но в душе летчика и его переживаниях разбирается подчас не хуже, а даже лучше, чем те, кто в одной пятерке или паре вылетает с ним на выполнение боевого задания.

Больше того, оказалось, что он, регулярно встречаясь и беседуя с глазу на глаз с человеком, который вдруг в сложной обстановке приуныл или просто захандрил, может поднять его боевой дух, дать ему, что называется, правильное направление. [213]

И еще: после двух-трех собраний, на которых Мачнев сам выступал с докладами, оказалось, что и собрания эти, на которые раньше кое-кто смотрел скептически, — нужны ли они в боевой обстановке? — могут быть важным делом, помогая воевать. Комиссар умел взять людей за живое, разогреть их, заинтересовать.

Покрышкин долго присматривался к комиссару как бы со стороны. В приятельских беседах с ним кое-кто высказывал недовольство придирчивостью Мачнева: к чему эти постоянные напоминания о строевой дисциплине, требования, чтобы пуговицы на гимнастерках всегда были застегнуты, чтобы люди не забывали отдавать честь друг другу, чтобы рапортовали по форме?

Вначале некоторые ветераны полка повиновались этим требованиям нехотя, лишь бы избежать неприятных объяснений с начальством. Однако постепенно воинская подтянутость, о которой забывали в первые месяцы войны, снова входила в привычку. И Покрышкин почувствовал, что эта привычка благоприятно сказывается и на боевой работе летчиков. Стало быть, комиссар был прав...

Покрышкин заворочался на койке. Он почувствовал, что щеки горят еще сильнее, — наверное, температура опять поднялась.

— Сестра! — хрипло позвал он. — Сестра...

В палату скользнула Нина. Увидев ее фарфоровое личико, Саша нахмурился.

— А где та... Ну, которая меня записывала?

Нина немного обиженно сказала:

— Мария? Она окончила дежурство...

Саша закрыл глаза. Мария... Какое хорошее русское имя! Ему почему-то захотелось сейчас увидеть эту девушку, и он, приподняв голову, упрямо сказал:

— Все равно... Позови Марию...

Нина пожала плечами и вышла. Через несколько минут она вернулась и сказала: [214]

— Она говорит: «Я не дежурю, и нечего мне там делать». И не пошла...

Саша молча отвернулся к стене и натянул одеяло на голову.

Мария приняла дежурство утром. Нина, зевая, сказала ей:

— Чудачка ты! Гвардеец, капитан, орденоносец... А она нос дерет. Подумаешь, царевна-недотрога! Он, можно сказать, ночь не спит...

— Хватит, — оборвала разговор Маша, подняв брови. — Давай карточки... Что, истории болезней опять не заполнены?

Нина искательно улыбнулась:

— Ну, Марусенька, ты уж сама...

Мария взяла градусник, часы и блокнот и начала обход палат. Капитан Покрышкин спал. Ей не хотелось его будить, и она, осторожно приподняв руку, поставила термометр под мышку спящему. Капитан открыл глаза. Взор его на мгновение блеснул, но тут же он потушил его и с деланной сердитостью сказал:

— Чего ты мне спать не даешь?..

Мария молча дождалась, пока термометр нагреется, записала его показания и ушла.

После завтрака она села что-то писать. Через открытую дверь увидела, что сердитый капитан сел бриться. Он перехватил ее взгляд и покраснел. Мария склонилась над письмом. Покрышкин порезался и проворчал:

— Сестра! Ты зачем на меня смотришь? Мешаешь бриться.

Мария вздохнула и перешла на другое место. Ей казалось, что этот странный, грубоватый фронтовик смеется над ней. Она была бы рада вовсе не разговаривать с ним, но Нина оставила незаполненным бланк истории болезни, и надо было идти к капитану.

Увидев в руках Марии казенный бланк, Покрышкин вздохнул: [215]

— Опять будешь писать?..

— Имя, отчество? — спросила Мария.

— Александр Иванович...

— Год рождения?

— Девятьсот тринадцатый...

— Ваш домашний адрес?

— Новосибирск, улица Лескова, 43а...

Покрышкин усмехнулся самому себе: сколько лет прошло с тех пор, как он в последний раз прошел по улице Лескова? Мария почувствовала вдруг, что у нее часто-часто заколотилось сердце: у него есть домашний адрес, он, наверное, женат... И дети, может быть, есть... Кто же в двадцать девять лет живет без семьи?.. Она чувствовала, что капитан неотрывно смотрит на нее, и это волновало ее еще больше: много их таких — домой небось нежные письма пишет, а здесь на чужих девушек засматривается. И книгу взял... Небось и читать не будет, только ради знакомства унес томик Гюго...

День прошел скверно, тоскливо. Вечером доктор назначил капитану банки. Эту процедуру поручили Марии.

Пока нагретые банки оттягивали кровь, Мария молча сидела рядом с койкой больного. Капитан, повернув к ней лицо, разглядывал ее тонкий строгий профиль, озаренный коптилкой, стоявшей на столе. В полумраке светлые волосы сестры, красиво обрамлявшие голову, светились, словно пух, и она вся казалась Саше какой-то удивительной, необычайной, словно привидевшейся во сне.

Он задал ей несколько неуклюжих вопросов, потом вдруг стал рассказывать о себе, о Сибири, о широкой Оби, о Краснодаре, о Бессарабии, о том, как дрался в воздухе. Вначале Мария слушала его рассеянно, пропуская слова мимо ушей, но потом заинтересовалась. Капитан говорил неуклюже, скороговоркой, подчас теряя слова, но было в его рассказах что-то неотразимо привлекательное [216] — они были насыщены живыми, полнокровными деталями.

Когда Мария собрала банки, капитан, взяв ее за руку, осторожно и настойчиво посадил на стул и попросил:

— Посиди еще немного. Ведь у тебя сейчас совсем немного работы...

Мария хотела встать со стула, но не смогла. Так она и просидела возле капитана до ночи, слушая его рассказы. Когда же прозвучал отбой, пожелала ему спокойной ночи, взяла коптилку и ушла в комнату дежурного врача. Щеки горели, и ей трудно было сосредоточиться.

29 сентября 1942 года Покрышкин выписался из санчасти и вернулся в полк. Уже начиналась углубленная, серьезная учеба. Пока не были получены новые самолеты, люди вспоминали теорию полета, изучали и продумывали накопленный опыт, решали тактические задачи.

Товарищи сразу заметили, что Покрышкин резко изменился, вернувшись из санчасти. Он стал как-то приветливее, веселее, общительнее, словно помолодел лет на восемь. Андрей по секрету рассказал кое-кому об очаровательной сестрице из санчасти БАО, но никто не смел обидеть Сашу каким-нибудь намеком, — все знали, как остро он воспринимает шутки на свой счет. И только Андрей позволил себе сказать:

— А здорово тебя вылечили в санчасти! Вот бы мне к этой кудеснице!..

Против обыкновения, Саша не насупился, а весело улыбнулся:

— Да, брат, лечение мировое!..

* * *

И в самом деле, Покрышкин чувствовал себя необыкновенно хорошо. Испытывая огромный прилив энергии, он работал, как вол. Пожалуй, именно теперь он впервые почувствовал, как много сил накопилось в нем за эти годы. До сих пор он лишь непрерывно впитывал в себя [217] наблюдения, опыт, знания, впитывал жадно, постоянно, непрерывно. Теперь пришло время этот опыт реализовать.

Особенно остро запоминаются летчику неудачи. На всю жизнь остаются в памяти приглушенный ревом мотора треск рвущихся над ухом чужих снарядов, зловещая струя пламени, облизывающая внезапно обнажившийся призрачный скелет крыла, резкий рывок машины от потери управления. Война есть война, и даже самому искусному летчику не избежать таких неприятностей.

Покрышкину, как и любому, эти воспоминания причиняли досаду и боль. Но уйти от них невозможно — они обычно становятся частью человеческого существования. И Саша с присущим ему упрямством заставлял себя мужественно признаваться: вот здесь ты был не прав, вот тут твою машину подбили потому, что ты совершил такую-то ошибку, вот там можно было бы сманеврировать удачнее, и результат был бы совсем иным.

Он припоминал не только свои неудачи — в памяти его жили последние атаки Атрашкевича и Соколова, Дьяченко и Селиверстова, Жизневского и Никитина. Потери на войне неизбежны — это старая-престарая истина. Но разве Соколов был менее искусным летчиком, чем Покрышкин, а Никитин — слабее Труда? Что же — им просто не повезло? Бывает и так. Но объяснять все неудачи, совершившиеся в полку за год, одними случайностями было бы наивно. Гитлеровских самолетов больше в воздухе, чем наших? Да, пока что, к сожалению, это так. Но опять-таки дело не только в этом — сколько раз наши летчики выходили победителями из неравного боя! Может быть, причина неудачных боев в недостаточной организованности их участников, в том, что они отдавали предпочтение индивидуальному бою, не заботясь о взаимодействии? Бесспорно, и это вредило делу. И все-таки нельзя все объяснять только этим!..

Было что-то такое, что перекрывало все эти причины, [218] представлявшие собою лишь частные детали одного общего явления, и Покрышкин снова и снова искал подступы к нему. Теперь он старался переходить от воспоминаний об отдельных боях к какому-то общему представлению о них, от множества картин, ярких и пестрых, к сухой и жесткой схеме, свободной от подробностей, мешающих обобщать и делать выводы.

Испытательные полеты на трофейных «мессершмиттах» дали ему не только уверенность в своей силе — теперь он, конечно, отлично знал уязвимые места немецкой машины и явственно ощущал превосходство новой советской техники. Но, стараясь разобраться в том, что больше всего поразило его в этих полетах, он, как сказано выше, вдруг испытал какое-то странное удивление, смешанное с досадой: ему казалось раньше, что «мессершмитт» гораздо сильнее.

Это старое, укоренившееся в первые месяцы войны представление не было только психологической реакцией на пережитое. Покрышкин отлично помнил, с какой стремительностью, с каким ревом и свистом проходили всегда над нашей территорией «мессершмитты», с какой бешеной скоростью они начинали атаку. Именно это постоянно повторявшееся зрительное ощущение невольно оставляло впечатление о «мессершмитте» как о первоклассной скоростной машине. И вдруг оказалось, что технические возможности немецкого истребителя довольно ограничены — наш «Яковлев-1» по скорости был равен «Мессершмитту-109».

В чем же было дело? В том, что немецкие истребители с первых дней войны эксплуатировали над полем боя свои самолеты на предельном режиме, заботясь о том, чтобы к моменту начала схватки обладать превосходством в скорости. Скорость — сила истребителя! Скорость дает возможность уверенно встретить противника и не только удачно ответить на любой его маневр, но перехватить инициативу и прочно ее удержать. [219]

И еще: умей набрать и сохранить высоту! Хозяин неба тот, кто выше всех. Но для того, чтобы свободно применить вертикальный маневр, надо опять-таки владеть скоростью. Опыт подсказал Покрышкину, что резкое переламывание машины на вертикаль удается совершить успешно только тогда, когда самолет идет с максимальной скоростью: маневр совершается в считанные секунды.

* * *

К сожалению, до той поры в частях еще не придавали такого решающего значения скорости. Считалось, что летчик вправе использовать полную мощность мотора только в момент атаки. Но опыт учил, что воздушные бои при современных скоростях самолетов разыгрываются внезапно и скоротечно, а для разгона требуется известное время. В результате некоторые летчики погибали только потому, что не успевали заблаговременно набрать максимальную скорость.

Нет, надо отказаться от крейсерских скоростей, надо во что бы то ни стало переходить — над полем боя — на скорости, близкие к максимальной, когда самолет в любую секунду готов совершить боевой разворот, горку, иммельман, — любую самую трудную фигуру высшего пилотажа! Вот самолет идет на предельной скорости, врезаясь в упругую массу воздуха. Именно теперь летчик оправдывает чаяния конструктора, который напрягал все свои творческие силы, чтобы заставить холодный неподатливый металл выжать, вытолкнуть еще тридцать, еще сорок километров в час сверх того, что было ранее достигнуто. Каждая жилка, каждый нерв машины напряжены. Она — в полной боевой форме, и достаточно легкого, едва ощутимого давления на ручку, чтобы самолет встал на дыбы и сделал все, что требует от него летчик. Сравнить ли этот грозный, стремительный полет с той расслабленной, бесхарактерной походкой, которой бродит [220] над полем боя самолет, мотор которого загружен полезной работой лишь на три четверти своей мощности?..

У Покрышкина всегда захватывало дух от волнения, когда он вспоминал полеты на максимальных скоростях, которые он несколько раз пытался применить при патрулировании с полгода тому назад, — он чувствовал себя уверенно в эти минуты. Но... тут возникало несколько проклятых «но», которые всякий раз выдвигали противники максимальных скоростей. Во-первых, полет на таких скоростях требовал повышенного расхода горючего, а следовательно, время пребывания самолета над полем боя автоматически сокращалось, что всегда вызывало естественное недовольство общевойсковых командиров; всякий раз с передовой звонили в штаб и требовали объяснений — почему истребитель ушел раньше срока. Во-вторых, такие полеты требовали высокой культуры пилотажа — когда самолеты мчатся так стремительно и притом выполняют сложные маневры, очень трудно выдерживать заданное построение, и многие молодые летчики могут отстать, сбиться с толку в сложной обстановке... В-третьих, быстрее изнашивается мотор, а моторов у нас мало...

И все-таки навязчивая мысль о переходе на режим максимальных скоростей не давала покоя Покрышкину. Не может того быть, чтобы нельзя было преодолеть эти противоречия! Сама по себе практика использования самолета на три четверти его возможностей казалась ему настолько отсталой, что мириться с нею он не мог, — бунтовала душа истребителя. Вновь и вновь мысленно возвращаясь к тем огорчительным «но», которые останавливали летчиков, пытавшихся перейти на максимальные скорости, он отбрасывал второе и третье возражения как непринципиальные — сегодня летчики еще не освоились с повышенным режимом эксплуатации самолета, а завтра, когда жизнь потребует от них этого, [221] они освоятся. Что же касается быстрого износа мотора, то ведь опять-таки война есть война, и редкий самолет выживает в боях теоретически положенный ему срок; больше того — тот, кто, стремясь продлить жизнь мотора, будет летать не на максимальной, а на крейсерской скорости, имеет еще больше шансов быть сбитым. А вот первое возражение оставалось очень существенным...

Как же сделать так, чтобы и самолеты ходили на той скорости, для которой рожден истребитель, и чтобы поле боя было прикрыто как можно дольше? Ответ на этот сложный и трудный вопрос, как это обычно бывает, пришел случайно. Покрышкин вдруг вспомнил аварию на горном шоссе, когда гвардейцы катили на грузовиках с фронта в Махачкалу. Разогнавшись под уклон, грузовик, на котором он ехал, легко взлетел на пригорок, вильнул задом на повороте и чуть-чуть не скатился в пропасть. Покрышкин и Труд отделались легкими ушибами, а несколько человек получили серьезные ранения. Сейчас, когда Саша вспомнил эту историю, его внимание остановила не сама авария — она была случайностью. Ему мгновенно вспомнилось, с какой легкостью набравший скорость на спуске грузовик преодолел крутой подъем и взлетел на гору.

Самолет с боевым снаряжением весит три-четыре тонны. Не только на пикировании, но даже на планировании с газом он моментально набирает скорость, значительно превышающую максимальную. Значит... Черт возьми, но ведь это значит, что если пустить его не по прямой, а вот по этакой волнообразной линии, как по горному шоссе, он даже на среднем режиме мотора сможет держаться больших скоростей! Конечно, известная доля скорости будет теряться вследствие лобового сопротивления воздуха. И все-таки... все-таки мощная сила инерции самолета, которой летчик подстегнет мотор, даст возможность гораздо шире использовать возможности машины! [222]

При первом же удобном случае Покрышкин, вылетев в тренировочный полет, попробовал поводить самолет в новой манере. Летчики с земли с любопытством глядели, как ушедшая в зону машина Покрышкина с глухим ревом описывала в небе кривые, то опускаясь, то взвиваясь. Это было похоже на размеренные качания маятника. В совершенстве владея искусством пилотажа, Покрышкин ухитрялся, не теряя высоты, выводить машину в верхнюю точку подъема с таким запасом скорости, что мог тут же перейти в любой боевой маневр.

Результаты проверки одновременно и удовлетворили его и озаботили: он увидел, что расчеты его целиком оправдываются, но в то же время убедился, как трудно будет на первых порах ведомому приноравливаться к ведущему. Надо было добиваться той высшей степени слетанности, когда летчики угадывают замыслы друг друга по каким-то совершенно неуловимым признакам и моментально на них реагируют. Иначе все пошло бы прахом — самолеты, непрерывно маневрируя по вертикали, могли бы разбрестись, растерять друг друга...

Добиться такой слетанности трудно, но не невозможно. Убедившись в этом после нескольких полетов в зону с лучшими летчиками своей эскадрильи, Саша немного успокоился и начал думать о том, как применить на практике новые возможности. Было совершенно ясно, что та скоростная машина, которую вот-вот получит на вооружение полк, потребует и новых методов боевого применения. Стало быть, необходимо, чтобы люди отрешились от устарелых, консервативных, раз и навсегда заученных приемов.

Военная наука, как и любая другая, не терпит застоя творческой мысли. Действительность всегда опережает инструкции, и самое лучшее наставление не поможет, если слепо следовать букве вместо того, чтобы истолковывать его творчески, в соответствии с требованиями сегодняшнего дня. Надо было критически разобраться в [223] жадно нахватанном за этот год богатстве опыта, разложить его по полочкам, пересмотреть, отряхнуть от пыли, отбросить ненужное, устаревшее, выудить из этой хаотической груды впечатлений самое важное, основное и привести свои выводы в строгую систему. Именно теперь, перед решающими боями, надо было сделать это, чтобы потом, когда полк получит новые самолеты, выступить на них во всеоружии новых тактических приемов!

И где бы ни бродил Покрышкин, чем бы он ни занимался, голова его была занята одним: он продумывал день за днем, шаг за шагом все эти пятнадцать месяцев — каждый полет, каждый бой. Он обладал чудесной памятью, специфической памятью летчика, способной хранить трудно выразимые словами представления, ощущения и еле уловимые движения, из которых складывается маневр самолета. Вспоминая и сопоставляя их, он постепенно отбирал то, что следовало отшлифовать и закрепить.

Говорили, что новая машина, которую предстояло освоить гвардейцам, хорошо набирает высоту. Эта особенность ее живо интересовала Покрышкина: опыт подсказывал ему, что в современном воздушном бою особенно большую роль должен играть вертикальный маневр. Еще в мирное время на истребителе И-16 он много и упорно тренировался в исполнении восходящей бочки. Это пригодилось ему в памятном бою 6 октября 1941 года у Запорожья: тогда он, резко перевернув машину, ушел из-под удара восходящей спиралью.

В дальнейшем Покрышкин и его товарищи, которым он рассказал об этом маневре, не раз пробовали пользоваться им, коллективно дорабатывая его в воздушных боях. Особенно удачно он получался на «Яковлеве» — улучшенные летно-тактические данные этой машины открыли новые возможности вертикального маневра.

До войны истребители учились драться главным образом на виражах, в горизонтальной плоскости. Но опыт [224] показал, что такой бой при современном состоянии авиационной техники неминуемо приобретает характер пассивной обороны. А советские летчики хотели не обороняться, а наступать; и для этого был необходим вертикальный маневр — боевой разворот, вертикальная спираль, горка с переходом в вираж.

Испытывая трофейные «мессершмитты», Покрышкин уже убедился, что немецкий истребитель в силу своих аэродинамических особенностей плохо делает иммельман. Поэтому гитлеровцы, выходя горкой вверх, нередко сваливали машину, теряя при этом высоту. Это лишний раз убеждало Покрышкина в необходимости шире применять вертикальный маневр...

Однажды летчики соседней части получили партию новых «Яковлевых». На радостях, проходя над аэродромом гвардейцев, они приветствовали их головокружительным каскадом фигур высшего пилотажа. Один из летчиков пошел на горку и крутнул бочку. Скорость была маловата, поэтому самолет зарылся носом и пошел вниз, теряя высоту. Второй «Яковлев», шедший за ним, мгновенно проскочил мимо.

— Шляпа! — пренебрежительно сказал Фигичев. — Разве ж так бочки делают?

Покрышкин промолчал. Он был захвачен мыслью, вдруг осенившей его: второй самолет проскочил! А что если!.. Что, если в бою, когда противник у тебя в хвосте, нарочно сделать вот такую неправильную фигуру — ну, назовем ее хотя бы так: «полубочка с зарыванием и потерей высоты»? Гитлеровец обалдеет от неожиданности: только что советский самолет был перед самым носом у него — и вдруг исчез, уйдя из поля зрения под его мотор. Пока он соображает, что случилось, ты даешь газ, ручку чуть-чуть на себя — и вот уже не он у тебя, а ты у него на хвосте! Получается, что ты как будто бы слегка притормозил свой самолет...

Саша «заболел» этой фигурой. Иногда он ловил себя [225] на том, что ладонями рук машинально делал полубочку, разыгрывая воздушный бой. Он вычертил схему маневра и показал ее Фигичеву. Тот пожал плечами:

— Ерунда! Детская фигура...

Все же Покрышкин решил испытать этот необычный маневр. Вначале он потренировался в зоне, делая одну «полубочку с зарыванием» за другой. Непосвященные летчики смеялись, думая, что это маневрирует молодой, неопытный пилот, которому никак не удается сделать бочку. По радио с КП Саша услышал чей-то озабоченный голос, советовавший ему: «Скорость! Следи за скоростью!» Он улыбнулся и продолжал делать свое дело.

В ближайшем бою Покрышкин вспомнил о полубочке. Он дрался с тремя «мессершмиттами». Методическими, последовательными ударами они прижимали его к земле, не давая вырваться ни вправо, ни влево, ни вверх. Покрышкин яростно отбивался, но немцы наседали все нахальнее. И вдруг по радио он услышал: «Покрышкин! «Месс» сзади... Уйди!..»

Почти инстинктивно он сделал движения, отработанные во время тренировочного полета, и в ту же долю секунды его самолет, зарывшись носом и теряя высоту, оказался сзади, внизу немецкой машины, которая пулей пронеслась вперед, стреляя из пушек.

«В белый свет, как в копеечку!» — мелькнуло в голове у Покрышкина, и радость охватила его: маневр удался!

В другом бою Саша упростил маневр. Когда группа немецких истребителей насела на него, он вдруг резко свалил машину в скольжение, убрав газ, и получил тот же результат: его самолет ушел под трассу и оказался в хвосте у немецкой машины. Теперь можно было бить «мессершмитта» сзади, снизу, пока тот не опомнился...

Сколько таких находок было сделано летчиками за пятнадцать месяцев войны! И теперь, вспоминая их и критически разбирая, Саша вновь и вновь убеждался в том, что, освоив новые скоростные и маневренные самолеты, [226] гвардейцы сумеют стать настоящими хозяевами неба. Надо было только добиться, чтобы каждый летчик усвоил новейшие, проверенные на практике приемы боя.

Забота об этом, конечно, не входила в обязанности командира эскадрильи — а именно эту скромную должность занимал тогда капитан Покрышкин. Но потребность работать творчески, с тем хорошим азартом, который никогда не дает успокаиваться, не только не угасла в нем в годы войны, но наоборот — стала еще более острой. И Саша, оклеив стены своей комнаты схемами маневров, применявшихся уже в боях, с увлечением принялся за работу.

Ему хотелось создать наглядный альбом тактических приемов истребителя, которым каждый летчик мог бы пользоваться как справочником и учебным пособием. Он сшил из плотной бумаги большую тетрадь и день за днем стал заполнять ее страницы рисунками и чертежами, используя для этой работы каждый свободный час.

На обложке своего самодельного альбома Покрышкин тщательно изобразил советский истребитель и написал крупными буквами: «Истребитель! Ищи встречи с противником. Очищай воздух от фашистской мрази!» Дальше, лист за листом, в строгом порядке развертывался показ боевых построений истребителей и индивидуальных маневров, выработанных практикой. Здесь были показаны строи звена, приемы перестроения и группового маневра, боевые порядки.

Основой боевого порядка теперь уже была общепризнана пара самолетов. И Покрышкин особенно подробно разрабатывал приемы применения пары в бою, показывая на схемах, как должны действовать ведущий и ведомый.

Кое-где Саша для большей наглядности разбросал забавные рисунки. Выполненные наспех, они выглядели, быть может, наивно, но зато были очень наглядны. Так, лучи, расходившиеся от самолета, означали наиболее [227] опасные секторы, за которыми должны взаимно следить ведомый и ведущий. Это, так сказать, учебный материал. Но тут же к лучам Саша пририсовал черепа со скрещенными костями и приписал сбоку: «Истребитель! Чтобы тебя не сбили, как куропатку, чаще смотри назад, назад вверх и назад вниз! Маневрируй так, чтобы хорошо просматривалась задневерхняя полусфера!» Рядом были нарисованы еще две назидательные картинки. На одной из них был изображен горящий самолет, и надпись гласила: «Он проявил беспечность в воздухе и плохо осматривался. В особенности — назад вверх!» На другой красовалась пара самолетов, в которых сидели смеющиеся летчики. Надпись поясняла: «Нас не купишь! Мы смотрим за хвостом друг друга!»

Дальше шли строгие, деловые схемы свободного поиска группой, прикрытия и поиска в условиях облачности, разведки пикированием, боевых порядков при штурмовке, сопровождении бомбардировщиков...

Наиболее обстоятельно и методично разрабатывал Покрышкин раздел «Индивидуальный маневр в бою с истребителями противника». Идея скорости и вертикального маневра безраздельно владела им теперь. Он твердо знал, что на большой скорости его машина сделает все, что от нее потребуют, и смело, дерзко набрасывал схемы труднейших эволюции.

Одно время многие летчики считали, что в современном воздушном бою, когда самолеты сближаются с головокружительной скоростью, — не до эволюции. Они полагали, что маневр в таком скоротечном бою должен стать примитивным и однообразным: боевой разворот, горка, разворот... Но опыт показал, что повышенные скорости не только не отрицают маневра, но наоборот — требуют умения выполнять самые сложные боевые фигуры.

Высота — скорость — маневр — огонь! Так складывалась формула современного воздушного боя. Надо было [228] драться так, чтобы всегда и всюду, при любых обстоятельствах, оказываться выше своего противника, сохранять скорость большую, чем у противника, иметь возможность открыть огонь с минимальной дистанции и притом по самым уязвимым местам противника.

На самом видном месте в альбоме красовался излюбленный маневр Покрышкина — «соколиный удар»: пунктирная линия, круто опускающаяся вниз и выходящая в хвост силуэту «мессершмитта», показывала, как истребитель должен атаковать противника сверху сзади. Были показаны развороты на противника, полуперевороты, лобовые атаки, различные способы ухода из-под огня противника.

И, конечно же, несколько страниц он отвел вертикальным маневрам. Чего только здесь не было! Тщательно вычерченная схема показывала уход из-под огня горкой с переходом в вираж — красноречивое примечание, помещенное рядом, гласило: «Резкое переламывание с потемнением в глазах». Наглядно были изображены уход с последующей атакой с разворота, выход в атаку управляемой восходящей бочкой, выход с горки на атаку разворотом и полупереворотом, атака с восходящей спирали и много, много других, таких же сложных и интересных фигур.

Покрышкин отдавал себе отчет в том, что далеко не каждому пилоту окажется под силу этот каскад головокружительных эволюции. Но он хотел наглядно показать всем летчикам своей эскадрильи, какие великолепные возможности заложены в современном скоростном самолете. И всякий раз, вылетая в зону, он старался продемонстрировать эти возможности на практике. В его умелых руках истребитель становился сущим чертом и выделывал такие фигуры, что даже Фигичев пожимал плечами и восхищенно восклицал: «Вот это да!..»

Иногда Покрышкин объединял несколько фигур в один комплекс. Так, одним из любимых приемов его [229] была редкая комбинация полупереворота с выходом в боевой разворот. Когда самолет противника атаковал его сзади, а большой разницы в скоростях не было, Покрышкин уходил от огня полупереворотом, оказывался в хвосте у немца, тут же за счет сохранившегося запаса скорости закладывал машину в боевой разворот и набрасывался на противника. Получалось нечто вроде обратной петли — только начало ее выполнялось вниз, а не вверх. Покрышкин предпочитал эту комбинацию маневров другим, потому что она давала возможность сохранять высоту.

Покрышкин все время помнил, что гитлеровцы пока еще располагают количественным перевесом в воздухе. Поэтому он старательно коллекционировал в памяти удачные бои, когда наши летчики в групповом бою побеждали противника, располагая меньшими силами. И теперь, приступив к разделу «Групповой воздушный бой», он открыл его суворовским лозунгом, осовременив его: «Истребитель! Спрашивай — не сколько противника, а где он! Побеждают не числом, а умением!»

Опыт показал, что групповой воздушный бой, как правило, проходит удачно тогда, когда ведущий и ведомый, четко соблюдая строй пары, взаимно выручают друг друга. Воздушный бой следовало всегда вести агрессивно, парализуя волю врага и не давая ему никакой возможности перехватить инициативу. Перебирая в памяти проведенные за эти пятнадцать месяцев бои, Покрышкин все больше и больше склонялся к мысли, что надо прежде всего стремиться зажать противника в клещи. «Клещи приводят противника к неуверенности его в бою, что обеспечивает нападающим победу, — записал он в своем альбоме, — Истребители! Чаще применяйте клещи в бою!»

Он вычертил схемы клещей при разных вариантах боя: когда пара атакует одиночный самолет, когда пара [230] дерется против пары. Рядом он поместил шуточный рисунок: два очеловеченных советских самолета держат рукоятки огромных столярных клещей, зубьями которых зажат «мессершмитт» с вытаращенными от страха глазами.

Немцы также широко применяли метод клещей в групповом бою. Поэтому Покрышкин предусмотрел в своем альбоме и способы ухода из клещей противника и тут же показал, как при этом сподручнее сразу же перейти в атаку.

Большое преимущество в бою давали различные хитрые уловки, которые сам Покрышкин и его товарищи теперь применяли все чаще. Хорошо, например, выйти в атаку со стороны солнца, внезапно вывалиться из облака и спланировать на колонну противника с приглушенным мотором. С умом следовало и выходить из боя — оторваться от противника на большой скорости, нырнуть в облако, сманеврировать ножницами и уйти на бреющем полете, маскируясь под цвет земли. Если у противника подавляющее превосходство в силах, стоит применить старый прием, которым пользовались Покрышкин и его друзья еще там, за Днестром: стать в круг и так, цепко связанным клубком, постепенно оттягивать немцев на свою территорию, в зону сильного зенитного огня...

Уже многие десятки схем, чертежей, рисунков, записей были внесены в альбом, а в памяти всплывали все новые и новые бои, интересные и даже изумительные случаи. В каждой из этих аккуратных схем жила грубая и суровая правда войны. Саше явственно представлялись хищные контуры немецких самолетов, стремящихся прижать его к земле и убить, надрывный рев перегруженного мотора, резкие удары пушки, навязчивый запах бензинных и масляных паров, осушающая мозг и выворачивающая душу стихийная сила перегрузки при крутом маневре, когда ты видишь в ста пятидесяти метрах от [231] себя клубок пламени и космы белого и черного дыма, охватывающего пятнистые плоскости вражеского самолета. Стихия боя не оставляла его...

* * *

Но было еще нечто, не совсем осознанное и не до конца понятое, что заставляло Покрышкина в эти дни работать так напряженно. Саша из самолюбия не хотел признаваться себе в этом, но определенно, с тех пор как он побывал в санчасти тихого захолустного БАО, у него появилось горячее стремление сделать что-то необычное и большое, как-то блеснуть. И, черт возьми, теперь ему определенно было бы приятно, если бы вот та сестра улыбнулась ему не из любезности, а от души, сказав при этом что-нибудь такое теплое и уважительное.

Эти переживания были новы и непривычны для Саши, и он сердился на себя, ругаясь втихомолку и ворча: что за мальчишество! В конце концов, это совсем несолидно: опытный, серьезный летчик, командир эскадрильи, человек с устоявшейся репутацией, вдруг начинает вздыхать на луну, словно еще не совсем оперившийся Андрей Труд. Но вот оказалось, что в жизни не всегда можно руководствоваться только голосом рассудка, и Саша все чаще ловил себя на том, что в разгаре работы перед ним вдруг вставало знакомое улыбающееся девичье лицо с широко открытыми синими глазами, вопросительно глядевшими на него.

Саша сердился, чертыхался, потом вдруг звал Труда и угрюмо говорил ему:

— Живем, как медведи! Хоть бы ты подумал насчет досуга летчиков. Танцы организовали бы, что ли... А то ведь молодежь наша скучает...

Труд, изображая на лице высшую степень исполнительности, вкрадчивым голосом отвечал:

— Конечно, хорошо было бы потанцевать. Но где найдешь партнерш? [232]

— Вот еще! — недовольно ворчал Покрышкин. — Разучился искать? Ну хоть в санчасть сходил бы...

— А ты бы сам туда сходил, Саша, — возражал Труд. — У тебя внешность авторитетнее...

И вот однажды теплым лунным вечером к Марии, освободившейся от дежурства, подошла Нина и сказала:

— Там тебя твой капитан спрашивает... Такой важный, сердитый... — Она усмехнулась. — Понимаешь, я иду сегодня с пляжа, а он ко мне... И так это неловко заговоривает — все на тебя, все на тебя поворачивает — кто, мол, такая эта Мария, откуда она и все такое прочее... Такой смешной! А сейчас торчит там, на лестнице, и ждет. Не хочет, чтобы кто-нибудь здесь его видел...

Мария вспыхнула и быстро сбежала по лестнице, ведущей к морю. Внизу на ступеньке, ссутулившись, сидел Покрышкин. Он рассеянно швырял камешки в черную, усыпанную лунными блестками воду и то и дело поглядывал вверх. Услышав легкий стук каблучков, Саша порывисто встал и сделал несколько шагов навстречу Марии.

— Ну вот, — сказал он грубовато, — я пришел, а ты даже выйти не хочешь?..

Мария протянула руку:

— Здравствуйте, товарищ капитан...

— Здравствуйте, — ответил он, смутившись: ведь в самом деле полагается сначала здороваться, а потом уже вести разговор, да тем более на «ты». Мария с интересом глядела на широкоплечего, сильного и на вид неловкого летчика. Ей было приятно и то, что вот наконец он пришел, и то, что он так ревниво расспрашивал о ней Нину. Только одно по-прежнему коробило и как-то нехорошо волновало ее: ведь там, в Новосибирске, на улице Лескова у него наверняка осталась семья. И какое право имеет она, девчонка, нарушать чье-то устоявшееся, привычное счастье?

На языке у нее вертелся вопрос: «Что пишут вам дети?» [233] Но она боялась показаться бесцеремонной и потому молчала. Молчал и Покрышкин, вдруг почувствовавший себя безнадежным увальнем. Наконец, он заговорил, путая «ты» и «вы» — в полку он отвык от обращения на «вы»:

— Тут наши ребята танцевальную площадку организовали... Недалеко... Ну, знаете, скучно же так, без дела вечером... Ну вот, пойдешь?.. У нас ведь парни вот какие! Помните, со мной один лейтенант заходил? Ты небось хорошо танцуешь?..

При свете луны Мария увидела, что капитан улыбнулся — брови приподнялись, глаза как-то потеплели, блеснули ровные белые зубы, и все лицо его стало каким-то другим — ласковым, приветливым. Это было настолько неожиданно, что Мария даже растерялась немного и, запинаясь, ответила:

— Немного танцую... В Харькове училась. Но это, кажется, было давно, давно...

Они зашагали вдоль берега. Под ногами похрустывала галька, ритмично плескалось море, с обрыва доносился надоедливый звон цикад. Сильнее пах отцветавший табак. Где-то поблизости вздохнул и запел баян.

— Это наши, — сказал Покрышкин, — Григорий Тимофеевич Масленников, есть у нас такой начальник связи... Тут и танцевальная площадка будет...

Труд и его приятели поработали на славу. Облюбовав уютный уголок на самом берегу моря, под сенью старых чинар, они расчистили и выровняли отличную площадку, и теперь здесь можно было задавать балы. Григорий Тимофеевич, поставив баян на колени, играл старинные, берущие за душу вальсы. Труд, сдвинув фуражку на затылок, распоряжался:

— Кавалеры выбирают дам! — кричал он. — Раз, два, три...

— Пойдемте? — немного застенчиво спросил Покрышкин. [234]

Мария кивнула головой, и они вступили в круг. Покрышкин танцевал легко и точно, но в движениях его чувствовалась напряженная подтянутость, словно он делал какую-то работу, сложную и ответственную. Длинный, нескладный Труд, неуклюже шаркая ногами в тяжелых кирзовых сапогах, лавировал, согнувшись под прямым углом над маленькой смущающейся официанткой. Успешнее шло дело у Речкалова: он до войны был завсегдатаем танцевальных площадок. Но больше всех, пожалуй, веселился Пал Палыч Крюков — он плясал по-старинному, с приседаниями, с прищелкиванием каблуков на поворотах, вертясь юлой вокруг своей дамы, солидной, неразговорчивой связистки, и на лету вытирая платком лоб.

Мария невольно улыбалась, присматриваясь к этой пестрой компании. Она давно уже не ходила на танцы, ей как-то казалось даже неудобным развлекаться в такое трудное время. Но теперь, когда она увидела, какое искреннее наслаждение доставляют эти танцы летчикам, ей показалось, что она была не совсем права.

Расходились с площадки поздно. Покрышкин опять шел рядом с Марией, стесняясь взять ее под руку. И снова они молчали. Так дошли до лестницы, ведущей к санчасти. Саша хотел подняться вслед за Марией, но она погрозила ему:

— Ни в коем случае! Только на три ступеньки...

И добавила:

— У нас врач строгий...

Кивнув головой, Мария взбежала по лестнице.

— Послезавтра придете? — крикнул ей вслед Покрышкин.

— Приду, — послышалось сверху, и все стихло.

...Теперь они встречались регулярно. Мария стала постепенно привыкать к тому, что по вечерам там, внизу у моря, всегда можно найти капитана. Он сидел на камне или лежал, растянувшись на теплой гальке. Мария видела, [235] что ее присутствие приятно Покрышкину, и сама чувствовала, что ее начинает тянуть все чаще к морю по вечерам. Встречаясь, они либо шли на танцевальную площадку, либо просто усаживались на берегу и начинали разговаривать.

Покрышкин иногда терялся, когда требовалось поддержать разговор, но зато уж если он сам начинал рассказывать, то слушать его было очень интересно. Мария почувствовала это уже в первый вечер их знакомства. Но еще больше он любил слушать — в нем жила неистребимая потребность постоянно узнавать что-нибудь новое. И теперь, сидя у моря, они часами рассказывали друг другу разные истории из жизни, вспоминали прочитанные книги — Мария тоже была большим книголюбом — говорили о своих планах.

Покрышкину было приятно узнать, что она не белоручка, не маменькина дочка. Жизнь ее сложилась сурово — у нее был слепой отец, и ей приходилось и учиться и работать, чтобы помогать семье. Саша по себе знал, как трудно с юношеских лет самостоятельно пробивать себе дорогу в жизни, и теперь он проникался еще большим уважением к знаниям, накопленным девушкой, — она так много успела!

Мария мечтала стать хирургом. Что касается Саши, то подобные интересы были далеки и непонятны ему, но, здраво рассудив, он решил, что для женщины медицина — вполне подходящее дело. Не всем же быть летчиками! В свою очередь Мария втихомолку признавалась себе, что трудно понять — как можно увлекаться авиацией до такой степени, что все остальное в жизни отходит на второй план. Но она понимала Сашу — ей нравилась его целеустремленность, и внутренне она даже гордилась тем, что с нею дружит умелый летчик, человек, столь фанатически преданный своему делу. Не всем же, в конце концов, быть медиками!

И Мария не уставала слушать рассказы Саши. Со студенческой [236] скамьи у нее выработалась привычка быстро схватывать основную нить рассуждений. Может быть, именно поэтому ей удавалось разбираться даже в сложных профессиональных летных проблемах, которые иногда вдруг выкладывал перед ней Саша. Конечно, ей оставались неясны детали, подробности, но она понимала, к чему стремится, чего добивается этот сильный, упрямый человек. И, видя это, Покрышкин еще крепче привязывался к Марии.

Убедив себя в том, что у капитана в Новосибирске осталась семья, она твердо решила держаться от Александра, на определенной дистанции. Но в то же время Мария чувствовала, что капитан чем-то дорог и близок ей. «Мы товарищи, мы просто товарищи», — повторяла она про себя, слушая рассказы Саши о том, как давно он ищет новых, непроторенных путей и как трудно эти пути прокладывать. А он, увлекаясь, начинал сыпать сложными летными терминами, пока, наконец, не спохватывался:

— Ну вот.... Совсем заморочил вам голову... — и вздыхал. — Трудное у нас ремесло! Вот пишут: «Орлы, короли воздуха!» Какие, к дьяволу, короли? Мастеровые мы, вот кто. Или еще точнее: ломовые лошади... Говорят, летное искусство рождено вдохновением. Даже кое-кто из нашего брата щеголяет: взлетел, мол, увидел немцев, закипела душа, ринулся и сбил! Черта с два, тут одной кипящей душой не возьмешь. Сначала пуд соли съешь за учебой, потом второй пуд соли — за работой, а тогда уж иди сбивай... Если, конечно, сможешь.

Покосившись на Марию, слушает ли она, он продолжал:

— Главное, искать надо... Сегодня так летаешь, а завтра надо уже иначе, ведь завтра немец будет знать, как ты летал сегодня, и обманывать его нужно будет опять по новому. [237]

И снова вздыхая, он крутил головой:

— Трудно! Очень трудно...

* * *

Учеба в полку шла своим чередом. Покрышкин, увлеченный своими идеями, ревностно заботился о том, чтобы вооружить ими всех летчиков эскадрильи. Комната ветхого рыбацкого барака, в которой они размещались, была превращена в настоящий учебный класс. На стенах Покрышкин развесил чертежи маневров, силуэты немецких самолетов с указанием их наиболее уязвимых мест, таблицы наивыгоднейших дистанций стрельбы. Где-то раздобыли столы, скамьи и даже школьную доску, на которой Покрышкин во время занятий чертил мелом свои схемы.

Занятия он чаще всего проводил в виде острых, полемических бесед. Когда все рассаживались за столами и раскладывали перед собой карты, он вдруг отрывисто и резко говорил:

— Ну вот ты, Голубев и Степанов, сейчас патрулируете вот здесь, — он тыкал пальцем в карту. — Голубев — ведущий. Задача — прикрытие наземных войск. Ясно? Учтите: облачность — шесть-семь баллов, высота ее — две тысячи метров... Видимость... Ну, что-нибудь около шести километров. Что вы делаете?

Голубев{17}, светловолосый парень богатырского сложения и удивительного хладнокровия, отвечал, медленно поглаживая ладонью шершавый воротник своего свитера:

— Хожу курсами девяносто-двести семьдесят. Солнце у меня сбоку. Высота — тысяча пятьсот. Полет маятником: то вниз, то вверх.

— Так... — жестко говорил Покрышкин. — Значит, высота [238] тысяча пятьсот? Ладно! — И он выпаливал громко: — Слева между облаками блеснула пара «мессеров»! Что вы делаете?

Голубев спокойно отвечал:

— Разворот, перехожу в атаку...

Покрышкин медленно спрашивал:

— Степанов, а вы что?

— Я — под него, перехожу и переснимаюсь...

— А команду он вам дал?

Степанов смущался:

— Ну, дал...

Голубев медленно начинал краснеть:

— Конечно, дал, товарищ капитан. Я ему по радио сказал: «Слева — «мессеры», разворачиваемся, атакуем...»

— Это вы только сейчас сообразили, — говорил Покрышкин, — а тогда вы забыли о ведомом. Ясно? Забыли и потеряли его! Всем понятно? Ведущий Голубев, увидев, что в разрыве облаков блеснули два «мессера», растерялся и повернул сам в атаку, забыв предупредить ведомого. Результат: ведомый оторвался и погиб. «Мессеры» его съели...

В классе воцарялась напряженная тишина. А Покрышкин безжалостно, со всеми подробностями, рассказывал о том, как в одном из прошлогодних боев покойный Жизневский вот так же потерял ведомого и немцы не только сбили отставшего, но и подбили машину ведущего. Голубев стоял красный, как мак. Теперь Покрышкин не сомневался, что впредь он уже не забудет дать команду ведомому. Но этого было мало. И он так же жестко продолжал:

— Это — урок номер один. А теперь самое главное. Вы, говорите, атаковали?

— Да, — тихо ответил Голубев.

— Не слышу! Атаковал?

— Атаковал. [239]

— Куда атаковал? Где «мессеры»?

— Так они же блеснули слева, товарищ капитан... Значит, сейчас же на них, чтобы не дать им уйти... Я — в облако! выскакиваю и прямо в хвост...

— Ну, ну, — крутил головой Покрышкин. — Какой быстрый! В облако и потом в хвост? Все слышали? Теперь слушайте, Голубев, что у вас получилось. Во-первых, если Степанов после вашего внезапного разворота еще и не оторвался каким-то чудом от вас, то на этот раз он наверняка потеряется. Во-вторых, вы вслепую ходить пока еще не умеете, а толщина облака вам не известна. Вот вам шанс угробиться самому. В-третьих, пока вы облако пробивали, у вас скорость погасла, вы еле-еле трепыхаетесь. А выскочили из облака — прямо на вас двенадцать «мессеров». Ведь вы только одну пару заметили, как она между облаками блеснула, а всего их там за облаками дюжина. Вот вас и тряхнули. Ясно?..

— Ясно, — смущенно отвечал Голубев.

— Ну вот... А я бы на вашем месте поступил иначе. Во-первых, с самого начала я ходил бы не на полутора тысячах метров, а на двух тысячах — когда головой цепляешься за облако, всегда безопаснее и удобнее: и вверх быстрее проскочишь, если понадобится, и внизу все видно. Во-вторых, я все время оглядывался бы на ведомого и сообщал бы ему о каждом своем маневре... Это, конечно, не значит, что сам Степанов может ворон ловить — он тоже должен за мной все время следить. В-третьих, увидев, что между облаками блеснуло что-то подозрительное, я с ведомым тут же отошел бы чуть в сторонку, на солнышко, выглянул бы через просвет и посмотрел бы, что там делается, за облаками. Увидел, где «мессеры», рассчитал бы удар так, чтобы они на сближении меня не увидели, — тогда атака! Ясно? Вот, помню, под Кировском...

У Покрышкина был неисчерпаемый запас примеров к любому тактическому положению, и летчики слушали [240] эти занимательные истории с особым удовольствием. Когда же он убеждался, что все поняли, как должен был поступить Голубев, увидев, что в просвете между облаками блеснули два «Мессершмитта», Покрышкин переходил к наиболее сложной и важной части урока — к разбору самого воздушного боя.

— Так, — говорил он, вооружаясь мелом. — Продолжаем. Поднявшись за облака, Голубев и Степанов увидели шестерку немецких пикировщиков, которые быстро приближаются к окопам нашей пехоты в сопровождении четырех «мессеров» — одна пара «худых» вьется кругом шестерки, вторая идет сверху...

Он рисовал силуэты самолетов на доске и указывал:

— Вот здесь пикировщики, здесь «мессеры», а вот — вы, Голубев и Степанов. Через минуту немцы лягут на боевой курс. Что вы делаете?..

Голубев мнется. На языке у него опять слово «атакуем», но он боится, как бы опять не попасть впросак. Покрышкин, держа на ладони часы, говорит:

— Осталось пятьдесят пять секунд... Сейчас бомбы начнут падать...

— Атакую! — решительно говорит Голубев. — Атакую в лоб снизу вверх головную машину шестерки. Передаю по радио Степанову: «Бей по левому ведомому!» Сообщаю на КП: «Веду бой против шести «лаптежников»{18} и четверки «худых»{19}, прошу помощи!..»

— Так. Хорошо... — одобрительно говорит Покрышкин. — Только решение надо принимать мгновенно. Тут уж пан или пропал. Пока есть снаряды, патроны, пока палка вертится, держись и все тут. И прежде всего — бей по бомбардировщикам. Ясно? В лоб или в хвост — [241] все равно, бей по ведущему. Убьешь вожака — вся стая разбежится.

Он стер на доске силуэт немецкого ведущего, быстро нарисовал его чуть пониже с язычком пламени у хвоста и продолжал:

— Ладно... Голубев ведущего сбил, Степанов пока промазал. Бой продолжается. Голубеву повезло: передовой пост наблюдения своевременно известил наш капэ о приближении немецкой бомбардировочной группы, и командир, зная, что Голубев и Степанов{20} еще не асы, поднял в воздух четверку...

Летчики облегченно вздохнули, но Покрышкин неожиданно скомандовал:

— Мочалов!{21} Вы ведете четверку. Ведущий второй пары — Науменко. Подходя к полю боя, вы видите: на землю падает горящий Ю-87, один «лаптежник» повернул на запад, но четверо, вытягиваясь в кильватер, ложатся на боевой курс. Один наш истребитель атакует их с хвоста, а второй зажат в клещи четырьмя «мессерами». Ваше решение?

Саша Мочалов, маленький смуглый парень из Симферополя, неразлучный друг Андрея Труда, встал и растерянно заморгал. Было от чего растеряться! Такую задачу и бывалому летчику нелегко решить. Но постепенно, с помощью командира, он выкарабкивался и вдруг обнаруживал, что, в сущности говоря, безвыходных положений нет; если действуешь смело, напористо и решительно, всегда сумеешь перехитрить противника.

* * *

Так они занимались изо дня в день. Покрышкин добивался, чтобы каждый летчик быстро и четко находил [242] решение в бою и чтобы решение это было не шаблонным, а свежим, оригинальным, творческим. Ради этого он готов был часами возиться с людьми, приводя новые и новые примеры из своей практики, рассказывая поучительные истории из опыта товарищей. Эта работа была логическим продолжением того, что делал он в памятные ноябрьские дни 1941 года в Зернограде. Труд, Голубев, Мочалов и другие летчики многое успели за этот год, и все-таки он все еще не был удовлетворен достигнутыми результатами: требования к истребителям все время возрастали, техника быстро шагала вперед, и летчикам, чтобы не отстать, надо было постоянно и много работать над собой.

Еще год назад, например, многие самолеты не были оборудованы радио. Теперь же радио стало таким же непременным и обычным спутником летчика, как и пушка. И Покрышкин, затащив в эскадрилью Григория Тимофеевича Масленникова, выпросил у него аппаратуру для практических занятий по радиотехнике. Покладистый начальник связи охотно согласился в свободные часы провести ряд уроков о том, как надо пользоваться передатчиком и приемником, как быстро настраиваться в полете, как устранять помехи.

Такими же завсегдатаями в эскадрилье стали инженеры. Покрышкин требовал, чтобы каждый летчик в совершенстве изучил мотор нового скоростного самолета, который совсем не походил на те, какими были вооружены старые машины. Сам в прошлом техник, он всегда с большим уважением и интересом относился к мотору — совершенство техники, созданной человеческим разумом, вызывало у него неизменное восхищение. Уважения к технике он требовал и от своих подчиненных.

Люди понимали, что впереди еще долгая, упорная борьба, и занимались сосредоточенно, серьезно. Понуканий не требовалось. С фронта по-прежнему поступали безрадостные вести, — северо-восточнее Туапсе и под [243] Владикавказом шли затяжные, кровопролитные бои. Но было что-то, заставлявшее людей с надеждой смотреть вперед: недаром в приказе Верховного Главнокомандующего от 6 ноября 1942 года как бы ненароком была обронена фраза, которая тронула сердца всех, словно искра электрического тока: «Будет и на нашей улице праздник!»

Эти слова повторяли теперь повсюду. И как ни тяжело было здесь, в прикаспийском районе Кавказа, почти отрезанном от центра, люди напряженно ждали каких-то новых, больших и ярких вестей с фронта. Ждали, что примерно в декабре, как и год назад, Красная Армия снова перейдет в наступление. Летчики надеялись даже принять участие в этом наступлении — они думали, что полк к нему и готовится.

Но праздник наступил гораздо раньше, чем его ждали. Уже вечером 19 ноября начальник связи полка принял по радио сенсационное известие. «В последний час!» — громко и ликующе сказал он и прочел заголовок экстренного сообщения Совинформбюро: «Удар по группе немецко-фашистских войск в районе Владикавказа». Летчики, сбежавшись к Масленникову, читали и перечитывали это сообщение, досадуя, что, в то время как другие уже наступают, полк все еще стоит здесь и ждет у моря погоды.

Командиры урезонивали молодежь: всякому овощу свое время, придет и очередь шестнадцатого гвардейского авиационного полка. Сначала надо как следует овладеть новой материальной частью, а потом уже идти в бой. Но эти уговоры слабо действовали на пилотов: они хандрили и жаловались на свою судьбу.

А еще через несколько дней — 23 ноября — было передано по радио новое экстренное сообщение Совинформбюро: «Успешное наступление наших войск в районе Сталинграда».

«На днях наши войска, расположенные на подступах [244] Сталинграда, — читал ликующим голосом Масленников, — перешли в наступление против немецко-фашистских войск. Наступление началось в двух направлениях: с северо-запада и с юга от Сталинграда. Прорвав оборонительную линию противника протяжением тридцать километров на северо-западе в районе Серафимович, а на юге от Сталинграда — протяжением двадцать километров, наши войска за три дня напряженных боев, преодолевая сопротивление противника, продвинулись на шестьдесят — семьдесят километров. Нашими войсками заняты города Калач на восточном берегу Дона, станция Кривомузгинская (Советск), станция и город Абганерово. Таким образом, обе железные дороги, сообщающие войска противника, расположенные восточнее Дона, оказались прерванными...»

— Здорово! — тихо сказал Фигичев. — За три дня семьдесят километров!

— Постой, постой, — прервал его Покрышкин. — Дело ведь не только в этом. Припомни-ка карту! Калач, Кривая Музга, Абганерово... Ты понимаешь, что выходит? Выходит, что немцев там окружили... Ну да, окружили! Ты понимаешь, что это значит?..

— Обе железные дороги перерезаны! — крикнул вдруг Труд, до сознания которого тоже дошло, что совершилось нечто еще небывалое. — Обе дороги! А сколько их там осталось в кольце?.. — И вдруг заныл: — Ну вот, а нам опять здесь сидеть!..

— И посидишь! — неожиданно сурово сказал вдруг Покрышкин. — И посидишь, ясно? Пока ты не станешь настоящим истребителем, пока не изучишь новую машину на все сто, кому ты на фронте нужен? Имей в виду, теперь летчиков хватает... Раз такое дело пошло — тут уже все!.. Тут таких, которые только на «ишаках» да на «чайках» летать могут, по боку!.. Нет, ты сиди и зубри. Теперь, брат, другая война пойдет, попомнишь мое слово... [245]

И он тут же объявил летчикам своей эскадрильи, что с завтрашнего дня за счет свободного от занятий времени набавляет лишний час на учебу.

* * *

В самом разгаре этих хлопотливых дел в полку появилась новая, несколько необычная фигура, которую заметили сразу все: это был двадцатишестилетний старший лейтенант Вадим Фадеев по кличке Борода. Сама внешность его была поразительной: высоченный, плечистый, — о таких людях в старину говорили, что у них в плечах косая сажень, — с густой русой шевелюрой и длинной бородой, отпущенной из озорства.

Фадеев невольно обращал на себя всеобщее внимание, тем более что следом за ним ходили двое его приятелей — маленькие ростом, щуплые — Соловьев и Чесноков, — словно они были подобраны специально для того, чтобы подчеркивать колоссальные объемы их покровителя. На груди у Фадеева был орден Красного Знамени.

Явившись к командиру полка, Борода отрапортовал густым, рокочущим баритоном, которому позавидовали бы многие певцы:

— Разрешите представиться, звено пилотов ищет пристанища: Фадеев, Соловьев, Чесноков, — он галантным движением руки указал на себя и своих спутников, — по причине кризиса тягловой силы низвергнуты, так сказать, из райских кущ в горестное чистилище...

— Говорите по-русски! — холодно сказал командир. — И покажите ваши документы...

Документы были в полном порядке. Командира поразила лишь одна справка, подписанная самим командующим воздушной армией: в ней было сказано, что старшему лейтенанту Фадееву Вадиму Ивановичу ввиду особых свойств его организма предоставляется право [246] питаться по двум аттестатам, Еще раз взглянув на него, командир с удивлением подумал: «Эк его вымахало!»

— Из-за недостатка материальной части откомандированы к вам на переформирование, — сдерживая раскаты своего баритона, сообщил, теперь уже по всей форме, Фадеев.

— Ну то-то же, — сказал командир. — И впредь прошу обращаться согласно установленной воинской терминологии!

— Есть, обращаться согласно установленной воинской терминологии! — серьезно пророкотал Фадеев, поднял руку под козырек, но в глазах его, спрятанных под дремучими светлыми бровями, мелькнул такой шальной огонек, что командир только головой покрутил. Но справки, наведенные им, характеризовали Фадеева и его спутников с деловой стороны хорошо.

Фадеев воевал с 1941 года. Он бывал во многих переделках и рассказывал о них так искусно, что самая печальная история могла превратиться в его изложении в увлекательный юмористический рассказ. Казалось, он был начинен анекдотами, и стоило ему появиться среди летчиков, как поднимался хохот.

Покрышкин поначалу настороженно присматривался к Фадееву: он не любил вертопрахов и несерьезных людей. Но после нескольких тренировочных полетов Александр убедился, что в полк прибыл незаурядный летчик: он маневрировал напористо, дерзко, с той изобретательной тонкостью и легкостью, по которой сразу угадывался мастер пилотажа. Это примирило его с эксцентричными манерами новичка, и они подружились.

Вот что напишет уже после войны А. И. Покрышкин о Вадиме Фадееве в своей книге «Небо войны»: «Богатырь, щедро наделенный добротой и искренностью, душевной чистотой и юношеским задором, он за недолгое пребывание в полку оставил в памяти людей яркий, неизгладимый след. А для меня Вадим был боевым товарищем, [247] с которым я вместе жил и воевал. Нас связывала с ним крепкая дружба».

О том, как жил и воевал Фадеев, я расскажу в следующей главе, а сейчас отмечу только, что Покрышкин с особым уважением стал относиться к нему тогда, когда узнал историю его ордена. Не будучи от природы хвастуном, Фадеев умалчивал о ней, но история эта была настолько необычна, что как только его личное дело попало в строевую часть полка, писари сразу разнесли ее по всем эскадрильям.

Мне рассказали эту историю осенью 1944 года, когда я встретился с ветеранами полка в польской деревушке близ Вислы. За два с половиной года она обросла множеством живописных деталей, и трудно поручиться сейчас за точность каждого слова. Но я уверен, что она абсолютно правильно передает дух, настроение, которыми жили летчики тех лет, — и потому воспроизведу здесь историю фадеевского ордена такой, какой я записал ее на фронте, хотя А. И. Покрышкин, прочитав в 1962 году рукопись этой книги, сделал своим карандашом осторожную пометку на полях: «История была несколько другая».

Так вот, рассказывали мне, дело было глубокой осенью 1941 года, когда шли бои за Ростов. Фадеев, служивший разведчиком в корпусной авиации, был подбит над передним краем и приземлился за бугорком у самых окопов. Поломка была пустяковая, и он сам быстро справился с ремонтом. Теперь оставалось достать бензин и перелететь на аэродром. В поисках горючего Фадеев забрел в расположение пехотной роты. Летчика встретили приветливо.

— Что ж вы тут сидите, как кроты? — спросил, разгорячившись, Фадеев. — Фашисты небось в хатах греются, а вы тут мерзнете!

— У него сила... — возразил молоденький лейтенант, — там и артиллерия и минометы... [248]

— А у нас с вами что — артиллерии нет? — разошелся еще больше Фадеев. — У меня — вон какая пушка! А у вас пулеметы...

Отойдя за бугорок, к самолету, он дал очередь из авиапушки, потом перебежал обратно, и не успели пехотинцы опомниться от неожиданности, как этот верзила в зеленом комбинезоне, в шлеме, с поднятыми на лоб очками, с планшетом, болтавшимся у бедра, выскочил на бруствер окопа и закричал во все свое богатырское горло:

— За мной! Бей фашистов!..

Потрясая пистолетом, он вдруг запел залихватскую песню:

Как по нашей речке
Плыли три дощечки...

Всем стало смешно, и всякий страх пропал. Карабкаясь по мерзлому откосу, бойцы восхищенно ругались. Этот гость, свалившийся с неба, был так удивителен, так забавен, что они теперь пошли бы за ним хоть в самое пекло. И хотя вокруг них сразу же начали рваться мины, они бежали и бежали вперед, прямо к деревне, где было тепло, где можно было хорошо отдохнуть, — вот только выбить бы оттуда фашистов...

Командир дивизии, стоявшей в обороне, ничего не понимал: что происходило на переднем крае? Кто подал сигнал атаки? В бинокль с наблюдательного пункта он видел, что небольшая группа пехоты стремительно продвигалась вперед. Ее возглавлял какой-то чужой командир — не то танкист, не то летчик — пожалуй, скорее летчик: у него, кажется, подвешен сбоку планшет.

Атака, предпринятая так внезапно, имела неожиданный успех: немецкие офицеры никак не ожидали, что русские попытаются их выбить из деревни, и оставили в окопах лишь небольшую группу наблюдателей, отпустив остальных солдат греться в избах. Пока они пришли в [249] себя, русские, миновав траншеи, уже ворвались в село и начали глушить гитлеровцев гранатами. После короткой рукопашной схватки рота закрепилась в деревне, представлявшей собой немаловажный узелок дорог.

Только тут Фадеев вспомнил, что ему давно пора было бы возвратиться в часть и что он, в сущности, занялся вовсе не своим делом. Ему могло еще влететь за самовольство. И он, никому не сказавшись, потихоньку убрался из роты, где-то раздобыл бензин и улетел...

К вечеру начались розыски: кто из летчиков совершил днем вынужденную посадку у переднего края? Фадеев погрустнел: кажется, он попал в нехорошую историю. Но делать было нечего — приходилось признаваться, и он пришел в штаб с повинной головой. Каково же было его удивление, когда командир сообщил ему, что по представлению пехотинцев летчик, возглавивший атаку при захвате деревни, награждается орденом Красного Знамени...

Покрышкин по собственному опыту знал, что ходить в атаку на земле — вовсе не простое дело: в его памяти были еще свежи воспоминания о тех боях, которые ему приходилось вести в пешем строю по пути от Запорожья к Ростову. Может быть, именно поэтому он сблизился с Фадеевым, хотя ему далеко не все нравилось в этом человеке.

Очень быстро Вадим со всеми в полку сошелся на короткую ногу, стал разговаривать на «ты». Как и следовало ожидать, он оказался незаменимым человеком на всех вечеринках. Сын интеллигентных родителей, Вадим прошел долгий и извилистый путь, пока стал летчиком. В детстве у него обнаружили прекрасный слух, и мать хотела сделать его музыкантом. Она купила ему скрипку и наняла учителя. Но Вадиму быстро надоели гаммы. Гораздо больше интересовали его книги и спорт. Уединясь в комнате, он клал перед собой книгу и, глядя в нее, машинально пиликал что-то невообразимое, лишь [250] бы родители думали, что он готовится к музыкальному уроку.

Книг прочел он множество, и Покрышкин отмечал про себя, что Вадим знает литературу лучше, чем он. А так как Фадеев к тому же был изумительным рассказчиком, то своим слушателям он заменял библиотеку. Фадеев мог соревноваться с Покрышкиным и в спорте — говорили, что до войны он был чемпионом Перми по борьбе.

Одним словом, это был разносторонне одаренный юноша, и если бы родители сумели совладать с его своенравным буйным характером, из него, быть может, действительно вышел бы незаурядный музыкант, писатель или ученый. Но мир семьи ему казался тесен, и подростком он бежал из дому, стал грузчиком где-то на Волге, бродяжничал, пел песни и плясал с такими же отчаянными беспризорными ребятами, как он сам, и немного утихомирился только тогда, когда ему посчастливилось попасть в летную школу.

Воинская дисциплина пошла Фадееву впрок — он привык к порядку, научился доводить начатое дело до конца. Но нет-нет да и прорывалось в нем старое буйное озорство, и тогда никакие взыскания не могли заставить его смириться. Многим нравилось это своеобразие натуры Фадеева — в нем видели лихого, компанейского парня. Еще больше располагал он к себе людей неистощимой изобретательностью на самые смешные выдумки.

В полку вдруг начали увлекаться организацией вечеров самодеятельности — Вадим был неизменным режиссером и конферансье на этих вечерах. Люди покатывались со смеху, когда на самодельных подмостках вдруг появлялась его высокая фигура, и он начинал сыпать шутками да прибаутками. И вдруг, церемонно раскланявшись, Фадеев объявлял:

— А сейчас перед вами выступит лауреат международных и межпланетных конкурсов чечеточников, всемирно знаменитый танцовщик Андрей Труд... [251]

И, хитро поведя косматой бровью, он доверительно сообщал:

— Труд — это псевдоним. Специально для начальства! Но никто все равно не верит...

Под гром аплодисментов на подмостки поднимался Андрей и лихо отстукивал «сербиянку». Потом выходил сам Пал Палыч Крюков и, немного конфузясь оттого, что ему приходится выступать в роли декламатора, читал длинную поэму собственного сочинения «Отомстим».

Вечера проходили шумно и заканчивались танцами под музыку неизменного баяниста — начальника связи полка.

Дни летели быстро: учеба, формирование, повседневные заботы воинской жизни. В конце декабря командир полка объявил: уезжаем дальше на юг, будем принимать новые самолеты. Освоим их и — на фронт...

Александр Покрышкин снял в летной столовой свой фотопортрет — там были вывешены фотографии лучших истребителей под надписью «Воздушные следопыты» — и отнес его Марии. Она вспыхнула от радости, но тут же сникла: догадалась, что это неспроста, наверное, скоро разлука... А Саша потоптался на месте и хмуро, неумело скрывая свое волнение, сказал:

— Вот улетаем... Война! Если будешь любить, береги этот портрет, а если забудешь — не бросай, пошли его лучше матери. Адрес-то не забыла? Новосибирск, Лескова, 43а...

Глаза Марии наполнились слезами:

— Как тебе не стыдно? Разве...

— Ну ладно, — Покрышкин по-медвежьи сгреб хрупкую подругу и крепко обнял ее. — Знаю, все знаю. Это я так...

Утирая слезы и улыбаясь, Мария говорила:

— Не буду говорить красивых слов, а подойдет время, приедешь — сам увидишь, и люди скажут, какая я была без тебя... [252]

Назавтра утром они съездили за четырнадцать километров в ближайший город, разыскали фотографа и снялись у него вдвоем.

Когда полк уже отбывал на вокзал, Покрышкин снова прибежал к Марии. Запыхавшись, он протянул ей томик «Отверженных» Виктора Гюго, с которого когда-то началось их знакомство. Внизу уже гудела машина. Александра торопили. Он обнял и поцеловал Марию, хотел что-то сказать. Но снизу снова раздался отчаянный гудок, и он, махнув рукой, сбежал по лестнице.

Мария начала лихорадочно листать книгу — может быть, Саша догадался вложить хоть какую-нибудь записочку, но и записочки не было. Тогда она села на табуретку и заплакала навзрыд, по-бабьи, размазывая слезы по щекам. «И так больно мне стало, — рассказывала она мне много лет спустя, вспоминая эту тяжелую минуту. — Думаю — неужели не увижу его больше? Ведь у истребителя жизнь бывает так коротка...»

Но судьба оказалась милостива к этим двум хорошим молодым людям, и не далее как через пять месяцев снова свела их, в этот раз на Кубани,..

Однако не будем забегать вперед. Вернемся к текущим делам шестнадцатого гвардейского истребительного авиационного полка, летчики которого уже передвигаются к месту назначения самым банальным образом — по железной дороге. Едут в пассажирских вагонах, словно и войны-то никакой нет и едут они куда-нибудь на курорт или в командировку.

Настроение у истребителей хорошее, приподнятое, немного возбужденное: ведь скоро снова в бой. Но до этого предстоит освоить новый скоростной и маневренный самолет, на котором еще никто из них не летал. Инженеры рассказывали, что это хорошая машина, но с нею придется повозиться, пока она не станет столь же привычной, как «миг» или «Яковлев».

А эшелон как назло двигался очень медленно. Так [253] в вагонах и пришлось встретить новый, тысяча девятьсот сорок третий год. Выпили за Новый год, за победу, за то, чтобы дожить до встречи с родными. Устроили даже вечер самодеятельности — Масленников сыграл на баяне, Крюков опять прочел стихи. Фадеев изо всех сил старался поднять настроение. Но, в общем-то, большого веселья не получилось: люди мысленно уже жили будущим — фронтом...

* * *

Новые самолеты пришлись всем по душе. Пока что на всех дали семь машин — их было еще мало, и летали на них по очереди, но командиру обещали к тому времени, когда полк освоит новую технику, дать достаточно самолетов. Чаще всего летали на машине с номером тринадцать — она досталась неутомимому технику Чувашкину, который, как обычно, ухаживал за самолетом, словно за малым ребенком, и можно было не сомневаться, что номер тринадцатый взлетит в любую минуту. Тут же родилась шутка: число тринадцать стало приносить счастье...

Сашу Покрышкина теперь все реже называли на службе Сашей — он был утвержден командиром первой эскадрильи. Полагалось подойти к нему и сказать: «Разрешите обратиться». Но сам он субординации не любил и даже сердился, когда вдруг между ним и летчиками эскадрильи возникали какие-то официальные отношения.

Летчики первой эскадрильи жили в общежитии, наскоро оборудованном в двухэтажном домике, где до войны помещался гражданский аэропорт. Покрышкин устроился на частной квартире. На столике у его кровати стояла фотография, на которой он был сфотографирован с Марией. Но бывал он на квартире редко — почти круглые сутки пропадал на огромном аэродроме, где тренировал своих летчиков.

Место это показалось на первый взгляд довольно [254] привлекательным: аэродром на берегу большого озера, поблизости — река, обильная рыбой; зима совсем не чувствовалась, было тепло. Но травы не было — голый, твердый суглинок, солончаки. Люди начали страдать от малярии. Кое-кто начал подмывать, жаловаться: это, мол, тебе не курорт... Покрышкин резко обрывал таких: «Не на курорт приехали! Побыстрее обучиться — и на фронт!..»

На своем тринадцатом номере он выпустил в самостоятельный полет почти всю эскадрилью. Хозяйственный Чувашкин подсчитал, что его машина налетала более сорока часов.

Пришло время подводить итоги. Командир полка Исаев придирчиво проверил каждого, учинил экзамен и по технике, и по тактике воздушного боя. Приезжала комиссия. Сочли, что полк готов к бою. Каждому дали по новому самолету, теперь полк снова становился грозной боевой единицей.

Покрышкин после раздумья оставил за собой машину с номером тринадцать — она ему определенно нравилась, хотя друзья, посмеиваясь, советовали ему: «Ты поручил бы Чувашкину номер перекрасить», «Добавь, на всякий случай, нолик».

Покрышкин отшучивался: «Тринадцать — число счастливое!» Так он и вылетел на фронт на машине номер тринадцать. [255]

Дальше