Содержание
«Военная Литература»
Биографии

Глава одиннадцатая

В семнадцатом блоке Буны, где жили французские, бельгийские и норвежские узники, было довольно просторно, тепло и чисто. Валентина, Сашу и Махурина вместе с другими товарищами, переведенными из Центрального лагеря, французы приняли радушно, быстро освободили место на нарах, притащили матрацы и плоские ватные подушки. По всему чувствовалось, что здесь дышится чуть-чуть вольнее, заключенные держат головы выше, они здоровее на вид, общительнее и смелей.

За ужином русские увидели, насколько лучше живется иностранцам — французам, бельгийцам и норвежцам, чем советским военнопленным в штаммлагере Освенцим-один. Иностранцы почти не дотронулись до лагерзуппе и «кавы». Они достали из своих корзинок, чемоданчиков, рюкзаков галеты и консервы, сыр, колбасу и даже сало. Настоящее свиное сало с оранжевой шкуркой!

— Камрад, кушайт... — один молодой француз с темными усиками и небольшими бакенбардами пододвинул Валентину котелок с супом и пайку хлеба. [227]

Другие хефтлинги словно спохватились, заулыбались, блестя зубами и глазами, загомонили:

— Камераден, кушайт, кушайт! Яволь, все кушайт, камераден.

Пожалуй, впервые за всю лагерную жизнь Валентин наелся досыта, так что при взгляде на кружку «кавы» даже поташнивало. «Вот бы Ванюшу сюда!» — подумал он, не зная, куда девать оставшиеся котелки с супом и пайки хлеба. Саша и Махурин тоже осоловело оглядывались, как будто отыскивая голодных товарищей. Но вокруг ни одного доходяги.

— Здесь жить можно, братцы! — весело сказал Махурин.

До отбоя время прошло в разговорах со старожилами семнадцатого блока. С помощью немецких, французских, английских и русских слов, а больше всего посредством жестов, улыбок, взаимных рукопожатий и похлопывания по плечам узники объяснялись довольно успешно и скоро сумели обменяться новостями с Восточного фронта, коротко рассказать свои истории.

Утром после подъема и недолгой поверки — в заводских цехах работа срочная! — во время завтрака к Саше как-то незаметно подошел высокий человек с густыми черными бровями и продолговатым, очень смуглым лицом. Стараясь не привлекать к себе внимания, он тронул Сашу за рукав и, когда тот обернулся, долго и пристально рассматривал номер на его куртке. Потом Валентин услышал, как заключенный на ломаном русском языке сказал:

— Я искать ви... Я принес вам привет от Эрнста. Ви Саша, да? Прошу ходить из блок.

Саша оглянулся на Валентина и Махурина, кивнул и вышел с незнакомцем. Вернулся он, с трудом скрывая радость. [228]

— Что ему надо — буркнул Махурин.

Саша повертел головой по сторонам, потом шепотом сказал:

— Это венгерский коммунист Оскар Бетлен, представитель подпольной коммунистической организации в Буне. Их уже успели известить Эрнст Шнеллер и Людвиг. Дело налаживается, друзья!

После завтрака охранники-эсэсовцы выстроили заключенных в колонну и погнали на завод.

Наступила неожиданная январская оттепель, выпавший недавно снег лежал теперь на асфальте жидкой синеватой кашицей. Деревянные колодки разъезжались, они набухли от воды, стали непомерно тяжелыми. Заключенные скользили, падали, с помощью товарищей поднимались и, ломая строй, под ругань охранников опять тащились по слякотной дороге.

У проходных ворот эсэсовцы с помощью дубинок и плетей подтянули отставших, кое-как выровняли колонну и провели на территорию завода.

Огромный концерн по производству синтетического каучука и бензина состоял из множества производственных зданий. Вся территория была огорожена колючей проволокой в три ряда под током высокого напряжения.

Вскоре заключенные были согласно спискам «живым счетом» сданы немецким цивильным мастерам и разведены по цехам.

Валентин вместе с Махуриным и Сашей попал на работу в компрессорный цех. Мастер Решке — тощий, высокий, как колодезный журавль, в роговых очках с толстыми стеклами, — приказал им монтировать трубы подземного газопровода.

Затягивая гайки фланца в месте соединения труб, Валентин искоса присматривался к работе заключенных [229]

Он был уверен, что деловитость хефтлингов — лишь видимая, потому что через час примерно он заметил, что монтаж подвигается вяло.

Валентин тоже стал показывать, что работает быстро, с охоткой, как настоящий мастеровой, дорвавшийся до желанной работы. Гаечный ключ так и ходил у него в руках/ от усердия на лбу и в глазницах выступил пот. Только почему-то гайки все время срывались со шпилек, резьба оказывалась испорченной, приходилось снова разбирать фланец и нарезать резьбу.

Однако усердие Валентина не осталось незамеченным. Незадолго до обеденного перерыва к нему подошел мастер Решке.

— Gut, gut, Russisch! Ты молодец, так и надо работайт. Вот тебе гешенк... подарок...

Решке положил на трубу три сигареты.

У Валентина кровь бросилась в лицо: заслужил одобрение! Но сейчас же он сообразил: наоборот, это его победа, сумел провести опытного мастера и за полдня работы не сделал ничего путного!

Валентин поблагодарил мастера и, когда тот отошел, рассмеялся. Радость летчика кое-кому не понравилась. У сверлильного станка стояли двое французов — молодой с усиками, тот, что вчера за ужином отдал свою порцию супа и хлеба, и средних лет угрюмый великан. Французы громко и возмущенно затараторили, с презрением глядя на Валентина.

Молодой француз подошел поближе.

— Kamerad, nicht schnell... (Товарищ, не спеши!) — сказал он по-немецки.

Валентин понял и опять невольно покраснел от стыда. Но игру надо было продолжать до конца — не открывать же себя перед первым попавшимся хефтлингом? [230]

— Но как же не спешить? Кругом столько немецких мастеров и капо... — призвав на помощь все свое знание немецкого языка, ответил Валентин и оглянулся на мастера Решке.

— О, работать надо с умом! — тоже по-немецки сказал француз. — Почаще ломай инструмент, порть материал, не спеши понять чертежи.... Ты что, святой? Почему не ходишь в уборную?

— Хожу, когда нужно.

— А почему не ходишь, когда не нужно?

Увидев, что капо рабочей команды обратил на них внимание, француз засунул руки в карманы и отошел.

У сверлильного станка уже выстроилась длинная очередь. Мастер Решке сам встал к станку и начал выполнять заказы рабочих, Очередь стала быстро таять, Решке работал как автомат. Хефтлинги переглянулись, послышался тихий едкий шепот:

— Глядите-ка, сам вкалывает, а мы сачкуем. Любота!

Решке не мог не понять насмешек: русский и французский языки он знал сносно. Поработав для виду еще минут десять, он увидел подошедшего с прокладкой для фланца Валентина и ткнул пальцем ему в грудь.

— Вот ты будешь работайт! Бистро, бистро!

Работа была нехитрая, Валентину ничего не стоило освоить ее в пять минут. Мастер Решке довольно хихикнул, с торжеством поглядел на хефтлингов и одобрительно сказал:

— Карашо, карашо, русский. Еще сигаретен полючишь.

К станку опять подошли французы. Валентин подмигнул молодому с усиками и весело сказал мастеру:

— Господин мастер, можно и быстрей работать. Вот так! [231]

Валентин одновременно увеличил обороты и с силой надавил сверлом на заготовку. С тонким стеклянным звоном сверло лопнуло, мотор взвыл, а Решке схватился за плешивую голову и сразу забыл все русские слова.

— Du bist ein verfluchter Hund! Rotes Gesindel! (Проклятая собака! Красная сволочь!)

— Но я же случайно, господин Решке, я же...

— Schweigen! Hau ab! (Молчать! Катись!) Мастер замахнулся кулаком, но не ударил. Валентин не заставил его дважды повторять команду и моментально очутился возле своей трубы. Мастер Решке, перебирая площадные немецкие ругательства, отправился на склад за новым сверлом. А заключенные обрадовано заговорили, засмеялись.

— Айда, братва, на перекур! — крикнул кто-то, и с десяток заключенных двинулись в уборную.

Валентин поразился, как спокойно отнеслись к этому капо рабочих команд и немецкие мастера. В Центральном лагере такое не прошло бы даром.

Француз с усиками опять подошел к Валентину. Он исподлобья озадаченно долго всматривался в лицо летчика, хмурился и все же спросил:

— Камрад... Ты случайно сломал сверло или... Валентин чуть улыбнулся, по-немецки сказал:

— Конечно, случайно, камрад!

Француз не дослушал, прищурился и с силой плюнул себе под ноги. Его сутуловатая спина в полосатой куртке мелькнула перед глазами Валентина и слилась с другими такими же спинами в глубине цеха.

Вечером за ужином Валентин не получил своей порции баланды и «кавы»: мастер Решке сообщил о его провинности блокфюреру. Вместо ужина Валентину была назначена «блокшпера»: в часы разрешенного отдыха [232] он должен был сидеть за столом, молчать, сложа руки, не выходить из блока и не курить. Так до самого отбоя.

Это было на редкость легкое наказание. Видно, Решке и в самом деле поверил, что русский сломал сверло от излишнего усердия. Гораздо горшим наказанием было пренебрежение французов.

«Черти, — ругался про себя Валентин, улавливая носом головокружительные запахи копченой колбасы и сыра. — Поверили, черти! Хоть бы баланды дали похлебать, хоть бы корку подсунули!»

После обильного вчерашнего ужина и сегодняшнего сытного завтрака желудок Валентина настойчиво требовал пищи. Теперь и баланда и «кава» казались необыкновенно вкусными. Еще бы хлебца кусочек, хоть самую малость!

Но даже Саша Гусев и Махурин на виду у всех не решались накормить Валентина, хотя перед ними, как и вчера, стояли лишние котелки с лагерзуппа и «кавой».

Лишь когда объявили отбой и заключенные улеглись на отдых, Саша украдкой подсунул Валентину пайку хлеба и котелок супа. Валентин мигом проглотил хлеб, выпил суп и заснул успокоенный.

В феврале сорок четвертого года заключенные Буны пережили радостное событие. Как-то ночью вдруг во всех репродукторах, установленных в блоках, завопил испуганный диктор:

— Achtung! Achtung! Luftalarm! (Внимание! Воздушная тревога!)

Над лагерем завыли сирены. В семнадцатый блок влетели эсэсовцы.

— Los, los, schmutziges Mistvieh! In vollem Lauf! (Давай, давай, грязные шкуры! Бегом!) [233]

Подгоняемые дубинками и прикладами автоматов, узники выскочили из блока. Но куда бежать? Ночь, тьма. Лучи прожекторов панически мечутся с земли на небо и с неба на землю. Где бомбоубежища? Их нет, фашисты не предполагали, что когда-нибудь им придется укрываться от советских и союзнических бомбардировщиков.

А гул моторов уже надвигался, неотвратимый, как гром. Заключенные остались под открытым небом на морозе. Небо было ясное. Мощный гул самолетов надвигался с востока, торжествующий гул... Эсэсовцы куда-то попрятались.

— Братаны, это наши летят! Давайте, родные, бейте их, бейте! Громите фашистскую сволочь!

Не боясь, что разъяренные от страха эсэсовцы начнут стрелять, Валентин поднял руки кверху и, словно его могли услышать, кричал до хрипоты в горле. Он дрожал от возбуждения, он словно воочию видел знакомые силуэты советских бомбардировщиков, ему казалось, что это его родной полк послал сюда свои лучшие экипажи.

В февральском ночном небе ярко сияли звезды. Прожектора, как будто пытаясь сбить эти звезды, стереть их с темно-синего купола, судорожно метались из края в край. А самолеты гудели уже над лагерем, над заводом. Лаяли зенитки, гул моторов взламывал небо и студеный воздух. И заахали бомбовые разрывы, над территорией завода занялись яркие костры, и от этого в той стороне потускнели звезды.

С этого налета русские заключенные словно переродились. Они ходили теперь, гордо подняв головы, смело встречали ненавидящие взгляды эсэсовцев и немецких мастеров. Случаи саботажа, поломок, порчи станков и материалов приняли массовый характер, и [234] несмотря на все репрессии, фашистское начальство уже не могло остановить развал трудовой дисциплины на заводе.

На стене одного из бараков чья-то рука начертала красной краской по-русски и по-французски: «Надежда — сестра самообладания. Верь, надейся — и ты победишь!» Эта надпись бросалась в глаза, ее видели и хефтлинги, и эсэсовцы, Хефтлинги, ложась спать или вставая утром на работу, произносили ее как заклинание. Эсэсовцы трижды заставляли соскабливать пламенные слова, но каждый раз они появлялись снова. И фашисты отступились, стали делать вид, что ничего особенного в этой надписи нет, висит же над брамой главного лагеря изречение: «Труд делает свободным».

Но для каждого заключенного было ясно, что солидарность и крепкая вера в освобождение победили еще раз.

Однако мало только надеяться и ждать. Валентин и его товарищи помнили, что их перевели в Буну не просто ради спасения от крематория, но для организации помощи восстанию, час которого с подходом Советской Армии приближался.

Мартовские дни были солнечными и теплыми. На шоссе, по которому узников гоняли на завод, не осталось ни льда, ни луж. Поля по обеим сторонам шоссе раскисли, почернели, и однажды Валентин увидел толстоносого хлопотливого грача. До чего же знакомый грач! Совсем как в огороде дома! Не оттуда ли он прилетел? Да нет, и сюда-то весна только еще пришла, вон в сосновой посадке справа белеют островки снега. А в родном Поволжье, наверно, едва-едва появились первые проталины, днем солнце припекает, а ночью и по утрам морозец сковывает и размякший за день снег, и санные следы на дорогах. Но все равно и там, [235] на родине, весна начинается в блеске и хрупком звоне сосулек на карнизах, в сиянии полдневного солнца на голубых простынях еще заснеженных полей. Минует неделя-другая, и сойдут снега, в ложбинах и канавах загремят ручьи, серебристым паром задымятся освобожденные от зимних наметов поля. Загудят на колхозных полях тракторы, потащат сеялки, люди будут выращивать хлеб, не опасаясь, что он достанется врагам: пришла весна больших побед, весна освобождения...

Венгерский коммунист Оскар Бетлен в один из мартовских дней пришел в компрессорный цех возбужденный, с горящими черными глазами. Не обращая внимания на мастера Решке, он подозвал к себе Сашу, что-то радостно и громко сказал. Саша махнул рукой Валентину.

— Товарищи, Бетлен говорит, что наша армия вышла на государственную границу у реки Прут! Ребята, это же... это же спасение, ребята!

— Я знаю эти края, я оттуда отступать начал! — Петр Махурин схватил венгра за руку.

— Я тоже летал над Прутом, бомбил там немцев, — закричал Валентин. Он совершенно забыл, что находится на немецком военном заводе.

— Други, — сказал Оскар Бетлен. — Надо помогать Красной Армей, други...

— Правильно! — нетерпеливо крикнул Махурин, — Наши кровь проливают, а мы тут в бирюльки играем. Действовать надо!

— Тише ты, горячка! — предостерег его Саша. — Вечером поговорим. А сейчас, товарищи, надо сообщить всем заключенным. Пусть и мастера-немцы знают, это им полезно!

Весть о выходе Советской Армии на государственную границу разлетелась по цеху молниеносно. То у [236] станков, то в уборной, то в траншеях подземного газопровода возникали летучие митинги.

Мастера-немцы перепугались, и вызвали охрану. Эсэсовцы ворвались в цех. Замелькали резиновые гуммы, приклады автоматов, раздались одиночные пистолетные выстрелы. Заключенные разбежались по своим местам и, все еще возбужденные, непримиримые, принялись за «работу». Лязг молотков, шипение газосварочных аппаратов, скрежет и визг железа заглушили крики и ругань эсэсовцев. Заключенные кромсали, резали, рвали материал, гнули болты, ломали инструмент, сминали трубы, разбивали измерительную аппаратуру, надрезали газопроводы... Все это делалось почти на глазах у мастеров и капо из уголовников. Они видели и молчали...

Глава двенадцатая

Оскар Бетлен передал, что центральное руководство торопит и требует, чтобы группа русских не позднее апреля-мая перебралась в горы к чешским и польским партизанам. Советская Армия вступила на территорию Польши, приближается час вооруженного восстания. Помощь извне, от партизан, необходима, как воздух. Откладывать побег больше невозможно.

Петр Махурин с помощью Оскара Бетлена разрабатывал один вариант за другим, пока не объявил в начале мая, что все готово.

— Каким путем? Не спеши, — потребовал объяснений Саша.

Петр Махурин рассказал, что в заводском бау — подсобном хозяйстве — познакомился с русской девушкой Надей, насильно увезенной в Германию из родного Ростова[237]. Ей было тогда пятнадцать лет. Фашисты убили у нее мать, известную артистку. В Германии Надю вместе с другими девушками пригнали на завод. Теперь она обещает устроить офицерам побег и спрятать их в надежном месте перед тем, как отправить к чешским партизанам.

Саша молча выслушал Махурина, коротко сказал:

— Завтра приведи ее на склад.

Назавтра в одиннадцать часов дня Саша подошел к мастеру Решке и по-немецки сказал:

— Герр майстер, нужна арматура и инструмент.

С того памятного мартовского «бунта» в цехе мастер Решке круто изменился: он теперь не возмущался, что заключенные плохо работают, не доносил на них эсэсовцам, с каждым днем становился мягче, покладистей. Он разрешал выходить из цеха в любую минуту.

Выслушав Сашу, мастер Решке кивнул.

— Gut. Kommt! (Хорошо. Пошли!)

Валентин и Саша, пока Решке ходил оформлять заявки, вышли из склада, присели среди металлического хлама. Вскоре откуда-то неожиданно вынырнул Махурин. За руку он вел худенькую белокурую девушку с большими серыми глазами. На левом рукаве ее ватника белела повязка с надписью: «Ost».

Подойдя поближе, она протянула седоголовому Саше узелок.

— Здравствуйте. Я давно хотела поговорить с кем-нибудь из наших...

У нее задрожали бледные тонкие губы, на ресницах повисли слезы.

— Ты очень смелая, — ласково сказал Саша. — Увидят с нами, живо в Биркенау попадешь. Проглотив слезы, Надя сердито сказала:

— Все равно! Лучше умереть, чем работать на [238] фашистов, Я тоже хочу убежать в Татры к партизанам. Только все не было надежных людей. Я знаю, как устроить побег.

Торопясь, горячо дыша, она рассказала, что за «остарбайтерками» — восточными работницами — ежедневного надзора нет, вокруг бараков лишь колючая проволока без вышек, без часовых.

— Как только бомбежка начнется, можно бежать к нам в барак. А там уж я спрячу вас... И принесу вам другую одежду...

Валентину было радостно видеть юную, такую нежную девушку с далекой Родины. Милая девушка... Принесла в узелке пяток картофелин. Что это? Вечная женская доброта? Сказать бы ей много-много ласковых слов. Но такие слова сейчас не находились, он и прежде-то не умел их говорить, а десять месяцев каторжной жизни вытравили из души нежность и ласку.

Через три дня Надя с Петром Махуриным передала два засаленных комбинезона, старую кепку и карту местности, нарисованную на носовом платке.

— Теперь, братва, только бы дождаться бомбежки! — сказал Петр, — А там уж Надюша не подведет.

Каждую ночь, весь май, офицеры из группы Саши Гусева почти не спали, ждали сигнала воздушной тревоги. Они уже изучили подходы к баракам «остарбай-терок» и путь в горы.

Но налетов на «Бунаверке» почему-то не было, а в один из первоиюньских дней случилось большое несчастье.

В компрессорный цех привезли новый стотонный пресс. Для чего он понадобился немцам именно в этом цехе — заключенные не знали. Но Оскар Бетлен вскоре сообщил, что на нем будут прессовать детали для противотанковых фаустпатронов. [239]

— Надо послать к прессу своих людей. Как-нибудь постарайся подмазаться к мастеру Швабу: он будет распоряжаться прессом. Пресс не должен работать нормально.

Оскар Бетлен говорил по-немецки нарочно медленно, даже Валентин понял его и загорелся.

— Давайте я буду на прессе работать, поговорите с мастером Решке, пусть переведет. Ручаюсь, что пресс будет выведен из строя.

— А как ты это сделаешь? — спросил Саша.

— Сэм не знаю. Но пресс остановлю.

— То-то вот, что не знаешь, — сказал Саша. — А ты, Петр, ничего не сообразил? Ты же со станками с детства возишься.

Петр Махурин в течение всего разговора пристально смотрел в дальний конец цеха, где заключенные устанавливали огромный пресс. Было видно, что у него зреет какое-то решение.

— Можете молиться за его упокой, — сказал он, наконец, раздельно и тихо. — Не пройдет и трех суток, как с прессом будет покончено.

О том, как он это сделает, Махурин не стал рассказывать.

— Ваше дело устроить меня к прессу, а там уж я знаю сам.

Мастер Решке и на этот раз помог русским. Он переговорил с прессовым мастером Швабом, толстым лысым немцем из цивильных, тот охотно принял на работу «замечательного мастера и старательного парня», как отрекомендовал Махурина Решке.

Вечером, после аппеля, Махурин недовольно шепнул Саше и Валентину:

— Можно было бы уже сегодня выполнить задание, да в подручные мне паразита дали, Жилу проклятого... [240]

Махурин пошел на риск. Он знал, что уличенные в диверсии подвергались смертной казни, но с лукавыми огоньками в глазах сказал друзьям:

— Не бойтесь за меня, я и не таких, как Жила, проведу!

В два дня Махурин освоил новую профессию и к концу второго дня предложил мастеру Швабу:

— Герр майстер, а если между матрицей и штампом положить сразу две заготовки, а? Двести процентов плана будет!

Толстый немец, вытерев платком лысину, крякнул.

— Рискованно. Пресс — слишком дефицитная вещь.

— Да что вы, repp майстер! В каждой машине, в каждом оборудовании есть запас мощности. Если удвоим производительность пресса, вас наверняка переведут в старшие мастера и мне подвезет!

— Ну, ладно, попробовать можно... Петр схватил два ли ста железа, сунул между матрицей и штампом и крикнул подручному:

— Дави!

Раздался сильный треск, пресс остановился: лопнула верхняя крышка подшипника. Мастер Шваб со стоном схватился за голову и выбежал из цеха.

А через час пришли четверо гестаповцев в черной форме и спросили Решке:

— Wer ist Machurin? (Кто Махурин?) Решке поднял руку с трясущимися пальцами, еле выдавил из себя:

— Heil! — и с испугом посмотрел на Петра.

Не успел Махурин схватить что-нибудь потяжелей, как на руках у него щелкнули наручники. У Валентина сдавило грудь. Петра увели.

С арестом Махурина обрывалась связь с Надей, рушился план побега. Если Петра казнят, это будет [241] великая потеря для организации и русских товарищей. Но, может быть, все же Махурина отпустят? Ведь он действовал с разрешения мастера Шваба!

После отбоя Валентин улегся на нары рядом с Сашей. Так лучше: чувствуется плечо друга. Оба молчали час за часом, не смыкая глаз.

Под утро Валентин задремал, но вдруг очнулся от громкого шепота.

— Ты чего? — спрашивал кого-то Саша, свесившись вниз.

В тусклом свете электрической лампочки Валентин увидел мальчика-еврея, который прислуживал в бункере. Мальчик что-то сунул Саше в руку и убежал.

— Что это? — Саша повернулся к Валентину, разжал кулак. — Записка!

Это была весточка от Махурина. На клочке серой бумаги синим карандашом было написано: «Предал Жила, он слышал наш разговор с Бетленом. Не бойтесь: провокатор не знает всех наших планов. Что касается меня — умру, но не скажу ни слова. Ваш Петр».

На работе в этот день было непривычно тихо. Заключенные о чем-то перешептывались, переходя от одного к другому. А в обеденный перерыв по цеху разнеслась весть: Жилу нашли в траншее газопровода под грудой кирпичей, на него обрушился свод.

Истекал июнь. Пыльно-жаркий, он накалял воздух, сушил молодую листву деревьев, вытапливал из голубоватых иголок сосновой хвои смолистый аромат. От серого асфальта шоссе, от крытых толем крыш цехов и бараков струилось зыбкое прозрачное марево. В небе трудились белые облака, предвещая кратковременный дождь.[242] Но дождя все на было. Облака уносились за горизонт, таяли, и опять голубело небо, чистое и бездонное.

Когда ветер налетал с востока, слышался отдаленный гул орудий: Советская Армия стояла у Вислы.

Сегодня орудийные выстрелы слышны особенно явственно. Что такое? Может, советские войска форсировали Вислу и подходят к лагерю?

Саша решительно подошел к мастеру.

— Герр Решке, что за гром? Туч нет... Мастер, оглянувшись, подмигнул и осторожным шепотом сообщил:

— Ваши гонят нацистов, нацисты боятся, как бы ваши не сделали с немцами то же, что они сделали в России. Но я не нацист, я всегда был социал-демократом.

Саша и Валентин переглянулись: час освобождения близок.

— Айда, Валентин, на крышу, посмотрим, может, что видно, — предложил Саша, и они мимо мастера бросились к выходу.

На крыше цеха грохот орудий слышен отчетливей. Неужели так близко фронт? Здесь же, у электромачты, возятся пленные английские и французские офицеры. Одного из англичан Валентин знал. Это — капитан Роджер.

Увидев русских, капитан о чем-то быстро-быстро заговорил:

— Offensiv!.. Zwei Front, zvvei Front! — разобрал Валентин.

— Что такое оффенсив? — переспросил Саша.

Роджер, видно, догадался о затруднениях русских. Он присел на корточки, рукой позвал их к себе и, подобрав осколок штукатурки, стал чертить на крыше карту [243] Западной Европы. Вот выпуклый бок Нормандии, вот Британские острова. От островов к Нормандии протянулись две жирные стрелы, возле них — - самолет, человечки, кораблик и цифра — 1 500000.

— Понял, понял, Роджер! — закричал Саша и схватил англичанина за руку. — Молодцы! Вторжение, полуторамиллионная армия союзников! Ур-р-ра!

Роджер и с ним другие англичане тоже закричали: «Ур-ра, ур-ра!»

Саша и Валентин через Оскара Бетлена запросили Центр о том, что им делать после ареста Махурина: продолжать подготовку к побегу или выжидать подхода советских войск. Но Центр почему-то молчал. На свой страх и риск Саша, Валентин и Оскар Бетлен решили начать подготовку к побегу в горы, не откладывая. Надо было кому-то проникнуть в лагерь «остарбайтерок» и связаться с Надей. Решено было поручить это Валентину.

А дни шли. Наступил июль, из Центра, наконец, поступил приказ: воздержаться от побега в Татры, Группе советских офицеров ставилась задача подготовить боевые отряды из французских и английских узников, вооружить их, чем только возможно, разработать план самоосвобождения: боевые отряды должны по сигналу из Центрального лагеря поднять восстание в Буне, перебить охрану и выводить заключенных на помощь восставшим в Освенциме-один.

Половину июля Валентин, Саша, Оскар Бетлен и другие советские заключенные вели агитацию среди иностранцев. Споры были горячие, многие из англичан и французов не хотели рисковать: Советская Армия вот-вот должна освободить их. И только мысль, что фашисты так просто не дадут им спастись, что палачи постараются в последний момент уничтожить следы своих[244] преступлений и стереть лагерь с лица земли, пробудила в конце концов в них желание сразиться с гитлеровцами. Валентину во многом помог молодой француз с усиками. Они уже давно поняли друг друга, француз встречал Валентина с радостной открытой улыбкой.

Коверкая слова, то по-немецки, то по-русски, Валентин рассказал ему о своей жизни и только про Золотую Звезду Героя умолчал.

20 июля по лагерю разнеслась потрясающая весть: на Гитлера совершено покушение...

— Это начало больших жертв, — сказал Саше и Валентину помрачневший Оскар Бетлен, встретившись на работе.

Он не ошибся. Вскоре из Центрального лагеря пришло сообщение о массовых арестах коммунистов всех национальностей. Стало известно, что арестованы Эрнст Шнеллер, Людвиг Локманис, русские подпольщики Василий, Федор Сгиба, Виктор-Москвич и другие члены Центра.

Для подпольной организации это был смертельный удар, и нанесли его фашисты как раз накануне форсирования советскими войсками Вислы, когда к восстанию уже все было подготовлено...

Не успели заключенные оправиться от потрясения, как и в Буне произошло что-то непонятное. Внезапно всех русских и коммунистов других национальностей отделили от остальных заключенных и поместили в изолированный лагерь.

Три дня узники валялись на голой земле под открытым небом. А на четвертый день под угрозой расстрела всех затолкали в крытые автомашины и доставили в Биркенау. [245]

Глава тринадцатая

Заключенных выбросили из крытых машин неподалеку от железнодорожной платформы. Как-то незаметно для самих себя Саша, Валентин и Бетлен оказались рядом, сбились в плотную кучку. Тепло товарищеского плеча придавало твердость и силу.

Послышалась команда:

— Stillgestanden! Mtitzen ab!

Началась поверка. Валентин не слышал, о чем докладывали охранники эсэсовскому офицеру, глядел прямо перед собой на тучу дыма над крематориями, и невольный ужас сжимал мозг: все, теперь уж конец.

Узников погнали вдоль железнодорожного полотна, потом направо, в сектор В-3.

Уже по дороге в лагерь Валентин видел трупы: это были женщины, раздетые, обезображенные.

Лишь вечером Валентин узнал от заключенных, которые прибыли в лагерь днем раньше, как произошла эта трагедия. В тот день десятки автомашин, набитых раздетыми догола женщинами, направлялись к газовым камерам. Женщины помоложе и посильней выпрыгивали из кузова и пытались бежать. Автоматчики на ходу стреляли в беглянок, их трупы не успели убрать с дороги.

Русских и коммунистов из других стран три дня держали под строжайшей охраной двух эсэсовских батальонов. Из блока, казалось, нельзя было высунуть наружу и носа. Завидев бегущую по территории лагеря неясную в сумраке фигуру, эсэсовцы без предупреждения открывали огонь. И все же находились смельчаки, отчаянные головы, которые ухитрялись перебираться из блока в блок, передавать новости о наступлении [246] советских войск, рассказывать о страшной «деятельности» Биркенау.

Эсэсовцы торопились, Советская Армия приближалась. «Фабрика смерти» не успевала справляться с уничтожением людей. Крематории действовали днем и ночью на полную мощность. Теперь сами обреченные готовили себе жуткие могилы: под угрозой эсэсовских автоматов хефтлинги сбрасывали в глубокий ров бревна, сами ложились на них. Эсэсовцы поливали их свинцом из автоматов, как водой из шлангов. Тут же пригоняли другую партию смертников, поверх трупов накидывали новые бревна, на бревна снова ложились люди, опять гремели автоматы, и снова ряды трупов на бревнах, пока рвы не наполнялись доверху. Весь этот «слоеный пирог», по циничному определению фашистов, заливался горючей смесью, поджигался, и гигантский костер взметывался в пепельно-серое от дыма освенцимское небо...

— Нет, товарищи, нельзя так покорно идти на смерть! — сказал Саша Гусев. — Надо биться до последнего дыхания! Мы же советские люди!

— А как биться? — зло проворчал хефтлинг с черным винкелем. — С голыми руками на автоматы лезть? Проклятые собаки, что с Германией сделали! Ублюдки, фашистское дерьмо! Ворвутся в Германию красные, что они сделают с немцами, что сделают!

Этому хефтлингу Оскар Бетлен случайно спас жизнь. Как-то в сумерках он стоял у двери, выглядывая во двор лагеря, и увидел бегущего от соседнего блока заключенного. Треснула автоматная очередь. Бегущий упал шагах в двадцати от двери. Бетлен бросился ничком на землю, дополз до упавшего и притащил его в блок.

Смельчак оказался немцем с черным винкелем. Такие винкели гитлеровцы нашивали обычно сектантам, дезертирам, пораженцам — всем немцам, которые были [247] не согласны брать в руки оружие или проявляли «колебания и неуверенность в победе национал-социализма».

«Черный» был легко ранен эсэсовской пулей: она разрезала мышцу на груди и выскочила под мышкой. Раненого перевязали, расспросили, кто он и откуда. Оказалось, что, «черного» зовут Альберт Бруно, он был солдатом и сложил в части, занимавшей оборону на «Атлантическом вале». Но за пораженческие настроения его судили военным трибуналом и бросили в Освенцим. Вот уже два дня, как он находится в русском блоке, и мечется, и ноет, и сыплет немецкими проклятьями в адрес райха и гитлеровской своры.

— Давайте подсчитаем наши силы, товарищи, — предложил Оскар Бетлен. — Все наше спасение во всеобщем восстании. Пусть с голыми руками, но продадим жизнь не даром. Пусть наш кулак будет против автомата, но и эсэсовцам наша гибель недешево достанется! Мы не можем ждать, когда фашисты начнут уничтожать лагерь артиллерией и минометами...

Саша поддержал его.

— Не может быть, чтоб не осталось никого из Центра. Надо установить связь с уцелевшими. Кроме Людвига и Эрнста, Сгибы и Карцева, в руководстве были товарищ Юзеф и другие...

Барачная духота становилась нестерпимой. Перебрались к выходу, чтобы хоть под покровом ночи вдохнуть прохладный осенний воздух.

Ночь, по-осеннему сырая и темная, опускалась на лагерь. На голую землю оседала роса, и вместе с росой над бараками сгущался смрад горящего мяса и паленого волоса. Над сосновым леском багровым цветком распустилось рвущееся из трубы пламя.

— Не могу, братаны, все нутро выворачивает... — [248] Валентин зажал рот и нос лагерной бескозыркой, стараясь унять тошноту.

— Ничего, геноссе, завтра и нас пустят на люфт, — едко сказал Альберг Бруно. — Другие понюхают, чем от нас будет вонять...

— Перестань, Альберт! — Оскар Бетлен вскочил, потряс кулаками в сторону крематория. — Нет уж, зубами буду грызть, душить буду, а живым фашистам не дамся!

Но назавтра случилось не то, что предполагал Альберт Бруно. Под утро весь лагерь был поднят гулом взрыва, треском автоматных очередей, криками. Валентин, спрыгнув с нар, видел, что сквозь неплотно прикрытую дверь просачивается колеблющийся желто-красный свет.

Узники всполошились.

— Что это? Налет?

— Бомбежка?

Кто-то крикнул:

— Братцы, это же наши пришли! На волю, братцы!

Но едва заключенные выскочили за дверь, как их встретили автоматные очереди. Стреляли эсэсовцы со своих вышек. Значит, это не Советская Армия пришла. Тогда что же?

Убитых оттащили в угол, раненых перевязали. Весь блок уже не мог успокоиться.

И вдруг звуки боя прекратились. Что же произошло? Какой бедой грозит внезапно наступившая тишина?

С первыми лучами низкого осеннего солнца все кругом переменилось. Неожиданно всех политзаключенных сектора В-3 выгнали из блоков, согнали к железнодорожной платформе, битком набили в товарные вагоны, опутали окна и двери колючей проволокой и куда-то повезли.

В тесноте вагона Валентин узнал разгадку ночных [249] cобытии. Оказывается, зондеркоманда четвертого крематория, узнав о плане уничтожения лагеря, качала восстание. Команда состояла из трехсот человек. Их должны были уничтожить в первую очередь, как самых опасных свидетелей. Еще весной, при подготовке восстания, подпольная организация снабдила их оружием, гранатами и взрывчаткой. И вот прошлой ночью они подорвали четвертый крематорий, обезоружили охрану и с боем пытались прорваться за Вислу навстречу Советской Армии. Прорвались немногие — более двухсот узников пали в бою с тысячным эсэсовским гарнизоном Биркенау. Но восстание команды четвертого крематория оказалось спасительным для других: опасаясь бунта, эсэсовцы вынуждены были отказаться от первоначального плана уничтожения всех узников Освенцима и стали поспешно отправлять их в глубь Германии.

Валентин уже не мог припомнить все города и местечки, в которых побывал трагический эшелон. Под ударами двух фронтов — Восточного и Западного — гитлеровский райх трещал и рушился. Фашисты метались по стране, их страшило возмездие. Они не знали, куда девать пленных. Им не хватало времени, чтобы выгрузить эшелоны с узниками и уничтожить многотысячную массу людей, у которых теперь пробудилась надежда на свободу и жизнь и которые теперь были готовы на самое отчаянное сопротивление.

Штормовой ветер возмездия бушевал над немецкими городами и поселками. Через узкое окно под крышей вагона, заплетенное колючей проволокой, можно было видеть днем и ночью горящие здания, клубы черного дыма и отблеск пламени на железнодорожных станциях, на месте мостов и заводов. Особенно жутко было [250] ночью: в небо рвалось багровое пламя, и со всех сторон слышался грохот бомбежки.

Заключенные по очереди, забираясь на спины товарищей, смотрели на пожары, на развалены городов и ликовали: наконец-то и немцы почувствовали на своей шкуре, что значит война. В громе артиллерии союзных войск слякотная приморская зима 1945 года заметно уступала место весне: небо днем, если не закрывалось дымом пожарищ, голубело чистое, умытое, а ночью с него глядели, добродушно подмигивав, крупные звезды. По вечерам, когда гарь пожарищ оседала на руины городов, ветер становился свежим, пропитанным запахом набухших почек. Даже колеса поезда тогда стучали как будто отчетливей, бодрее. Валентину казалось, что он уже видит, как цветет сирень, нежно шелестя острыми листьями, а ветер, влажный и терпкий, разогнал дым и взбивает белорозовуо пену в садах и парках. Весна шла на немецкую землю...

После долгих мытарств заключенных привезли в Вестфалию, но англо-американские войска прорвали фронт и стали быстро приближаться. Тогда пленников повезли через города и поселки Рурского бассейна на север, потом опять на юг, пока не выбросили из вагонов в старинном городе Бремене, памятном с детства по чудесным сказкам братьев Гримм.

Хефтлингов поместили за колючей проволокой на территории какого-то полуразрушенного завода. Заключенные валялись на полу всех пяти этажей огромного здания конторы. Валентин и Саша Гусев устроились в уголке возле лестницы на второй этаж. Оскар Бетлен нашел своих соотечественников и, тепло попрощавшись, ушел к ним на третий этаж. Немецкий солдат с «Атлантического вала» не захотел расставаться с русскими и тоже пристроился возле них, расстелив потрепанную, [251] вытертую шинель. После духоты и давки телячьего вагона здесь показалось очень просторно: можно лежать, вытянувшись во весь рост, поворачиваться, садиться как вздумается. По ночам в разбитые окна течет свежий воздух, пахнет весной, можно заснуть с надеждой, что завтра наступит освобождение.

На третью ночь военнопленных поднял сигнал тревоги. Часа в три утра завыла сирена — отчаянно, безумно, противно. Лагерь всполошился, залаяли собаки, раздались выстрелы.

Узников выгнали во двор, выстроили в две шеренги. На плацу перед строем установили старую освенцимскую знакомую — «кобылу» — и швырнули на нее закованного в кандалы заключенного.

— Совершил попытку к побегу... Наказать... двести ударов... — зачитал один из эсэсовцев приказ.

Засвистели бичи из воловьих жил, на пыльные камни площади брызнула кровь, каждая капля торопилась свернуться в пыли темно-красной вишней.

Валентину почудилось что-то знакомое в коренастой широкой фигуре узника, в его загорелом, в синяках и опухолях лице. И когда хефтлинг получил сполна все удары и без сознания был брошен посреди двора, Валентин сказал Саше:

— Айда, Александр Федорович, унесем к себе...

Они нагнулись над пленным, перевернули на спину. Валентин ахнул: это был Виктор Иванцов...

Его обмыли тут же во дворе у фонтана, кое-как перевязали иссеченную, в кровавых лохмотьях спину и утащили к себе на второй этаж.

Всю неделю, пока Виктор не окреп, Саша и Валентин с помощью Альберта Бруно чем могли поддерживали его. Немец достал где-то вазелин, чтобы смазывать подсыхающие раны на спине летчика. На Виктора пайка не [252] полагалось, приходилось делить с ним свой завтрак и обед. Возвращаясь к вечеру с работы, Саша и Валентин принимались кормить беспомощного друга, а немец в это время намазывал вазелином тряпки, приложенные к спине, они, очевидно, смягчали и охлаждали воспаленную кожу.

На пятый день жар у Виктора спал, он уже осмысленно посмотрел на товарищей:

— Братцы, это и в самом деле вы? А я думал, что мне грезится... Где это мы? В Бремене? Черт возьми, опять неудача!

Оказалось, что Виктора Иванцова после происшествия с Ковалем бросили в карцер, там долго держали без еды и питья, каждый день допрашивали, избивали, а потом перевели в Биркенау.

Быть бы Виктору уничтоженным, но в последний момент ему удалось незаметно для эсэсовцев сорвать с убитого поляка номер, нашить его себе и проскочить вместе с рабочей командой, которая доставляла вещи и одежду погибших на склады в Освенцим-один. А отсюда уж его вместе со всеми погнали в глубь Германии.

— Ну, а бежал-то ты когда? Откуда? — спросил Валентин.

— Да отсюда же, снятого этажа! — нехотя проговорил Виктор. — Привязал к: раме электропровод и спустился, а потом через забор и... к немцам в лапы...

Через десять дней, хотя Виктор еще не совсем оправился, его вместе со всеми погнали на работу в город. Выйдя во двор, он покосился на окна пятого этажа и хмуро отвернулся.

— Что, парашютист, опять небо зовет? Валентин, счастливый тем, что Виктор жив, что освобождение близко, готов был кричать во все горло и [253] смеяться. Но смех застревал в глотке при виде разрушенного города.

Сегодня их погнали откапывать бомбоубежище. Это было страшное зрелище. Весь город был как одна огромная покойницкая. Под каждым разрушенным домом — люди. На месте улиц — пустыри с грудами кирпича, исковерканного железа и бетона. Повсюду развороченные взрывами мостовые, тротуары, покосившиеся фонари, голые фермы на крышах уцелевших зданий. Транспорт не работает. На улицах жители с траурными повязками на рукавах. Они раскапывают завалы, вытаскивают из подвалов трупы женщин и детей, стариков и старух. И всюду обугленные деревья с голыми ветвями, простертыми в мольбе.

Эсэсовцы пригнали заключенных к развалинам старинного здания с барельефами и кариатидами на остатках стен. Начальник спасательного отряда пожилой обрюзгший немец сказал по-немецки:

— Откапывайте бункер.

Пленные взялись за обломки бетона, за лопаты и кирки. Под домом — настоящая братская могила. Тяжелая фугасная бомба угодила точно, похоронив в бомбоубежище сотню людей. Постепенно из-под обломков кирпича показывались изуродованные до неузнаваемости тела. Вот завернутый в голубое одеяльце младенец с восковым личиком, вот из-под щебня выглянула клетка с мертвым попугаем, а возле нее — портрет Гитлера в золотой раме...

— Verfluchte amerikanische Banditen! (Проклятые американские бандиты!) — злобно ворчал обрюзгший старый немец и грозил кулаком в небо. — За неделю шесть воздушных налетов, восемьдесят тысяч убитых...

Кто-то из пленных крикнул:

— Что, недоволен, собака? А как у нас было? [254]Валентин не мог глядеть в бункер-могилу. Теперь он представлял себе, что значит бомбежка не сверху, из окна кабины бомбардировщика, а здесь, на земле.

— Что же не ликуете, други? — хмуро спросил Саша, оглядывая одного за другим русских.

Все молчали, отводили глаза, ожесточенно вгрызались лопатами и кирками в груды битого кирпича. Даже эсэсовские охранники прикусили языки и понуро смотрели в сторону.

Из бомбоубежища извлекли сто двадцать трупов. Немцы из спасательной команды спешно уложили их, как дрова, на грузовики. Старый немец что-то крикнул ближнему эсэсовцу, указывая на торчавшую посреди обломков толстую, как черная свинья, невзорвавшуюся бомбу. Эсэсовец ткнул пальцем в Сашу, Иванцова, Валентина и еще пятерых заключенных. Среди них оказался и солдат с «Атлантического вала».

— Ein, zwei, drei, vier... Genug, marsch zur Bornbe! (Раз, два, три, четыре,.. Довольно, марш к бомбе!)

Невзорвавшаяся бомба торчала из земли неподалеку от глубокой воронки.

— Пошли, ребята, — позвал Саша, — побеседуем на покое.

Военнопленные забрались в воронку, а цивильные немцы и охранники укрылись за уцелевшими стенами здания и в щелях.

Саша поудобнее уселся на дне воронки, повел вокруг рукой:

— Собрание узников концентрационного лагеря Освенцим считаю открытым, — шутливо начал он, но потом заговорил совершенно серьезно: — На повестке дня один вопрос: как совершить побег. Думаю, что всем ясно — погибнуть от рук палачей в последний момент перед освобождением глупо, даже преступно. Мы должны [255] выжить, чтобы рассказать об ужасах Освенцима и опять бороться с фашизмом. Кто предложит верный способ побега?

На вопрос Саши ответили сразу двое — Виктор Иванцов и Альберт Бруно.

— Как только начнется воздушный налет, немедленно бежать из оцепления и потом — навстречу американцам! — предложил немец.

— Точно, и я так соображаю, — сказал Иванцов. — Только не к союзникам бежать, а пробиваться в ближайший лес и партизанить на дорогах.

Предложение было принято без возражений. Стали ждать сигнала воздушной тревоги, не вылезая из воронки. Ждали долго. У эсэсовцев кончилось терпение, они стали кричать из-за укрытий:

— Ei, was maehen sie, Untermenschen? Schnell, schneil! (Эй, что вы там копаетесь, ничтожества? Быстрей, быстрей!)

Но заключенные и ухом не повели. Они развалились на дне воронки, у кого нашлись сигареты или окурки, закурили. Все знали: эсэсовцы ни за что не сунутся к невзорвавшейся бомбе, пока заключенные рядом с ней.

Бомбардировщики союзников появились над развалинами Бремена примерно часа в четыре после полудня. Они армадой чуть ли не в две сотни самолетов налетели с северо-запада, от моря, и словно закрыли небо черной тканью.

— Пора, товарищи, вперед! — крикнул Саша и стал выбираться из воронки.

Валентин вслед за ним и Виктором кинулся в узкий переулок между полуобрушенными стенами домов. Уже через мгновение улица превратилась в море бушующего огня. Казалось, невозможно было уцелеть в этом аду, но в застенках концлагеря смерть была ближе. Надежда [256] гнала Валентина и его товарищей с улицы в улицу, к окраинам города. Только где они, эти окраины? Всюду — огонь, падающие стены, грохот, дым...

Валентин видел, как взлетали, словно невесомые, к дымному небу дома, в воздухе плавно разваливались на куски и обрушивались на землю градом осколков и тучами пыли. Люди метались с дикими криками, пытаясь сбить с себя пламя, сорвать пылающую одежду.

Задыхаясь от горячего дыма, поддерживая друг друга, Валентин, Саша, Виктор и Альберт Бруно вырвались все-таки из города и очутились в поле. Но и здесь горели придорожные, уже зазеленевшие деревья, дымилась прошлогодняя трава, клубами вился над полем черно-палевый дым, наползавший со стороны города.

— Куда теперь? — крикнул Саша Альберту.

Тот почернел от копоти, шинель давно сбросил — она загорелась, и на голой спине Бруно теперь ярко покраснел ожог.

— Если бы было куда, — растерянно сказал Бруно.

Почти до темноты блуждали среди развалин каких-то поселков, выбились из сил. Но только повалились в канаву возле шоссе, чтобы отдышаться, как с ужасом увидели, что к ним бегут вооруженные люди в гражданской одежде и с ними две черные овчарки...

Глава четырнадцатая

Прекрасна весна в Тюрингии. Синеют вековые леса в горах, в светло-зеленой пене молодой листвы тонут черепичные крыши городов и поселков, склоны горы Эттерсберг кудрявятся кустарниками, и хрустально-чистые родники, журча л/еж обросших мохом камней, бегут с горы и встречаются в чудесной чаше озера. [257]

Небо нестерпимо синее и глубокое. Стволы кедров и сосен коричневыми колоннами устремились ввысь, залитые весенним щедрым солнцем, и колышут сизую хвою разлапистых деревьев. Кое-где вековые дубы мощно вросли в каменистую почву и, как древнегерманские богатыри, величаво стоят на страже синих лесов и синего неба.

Хорош старинный город Веймар, родина великого Гете. Гениальный немецкий поэт мальчишкой любил лазать по заросшим кустами склонам горы Эттерсберг. Здесь он бывал и в преклонных летах. Это здесь, наверное, пришла ему на ум мысль: «Das Hoehste, was wir von Gott und Natur erhalten haben, — ist das Leben!» («Самое высокое, что мы получили от бога и природы, — есть жизнь!)

Весна шла по немецкой земле...

Серая масса людей вразброд тащилась по дороге в горы. В синем небе, вспыхивая серебристыми звездами, летали американские бомбардировщики. В окрестных городах, Веймаре и Эрфурте, выли сирены, объявляя воздушную тревогу. Рассвирепевшие эсэсовцы орали, как погонщики на скот, хлестали бичами и сорванными по пути гибкими ветками орешника измученных, усталых до предела, оборванных и облепленных засохшей грязью узников. Шарфюреры заставляли колонну двигаться беглым шагом. Эсэсовцы озверели. Но движение колонны не ускорялось.

— Laufen, lauien, verfluchte Gesindel! (Бегом, бегом, проклятая сволочь!)

Силы иссякли, но узники дергали головами, стараясь показать, что пытаются бежать. На головы и спины людей сыпались сильные удары дубинок, хлестко и сочно прилипали к плечам длинные бичи. На ногах хефтлингов болтались окровавленные жалкие обмотки. А над [258] кишащей, как черви, массой людей с ревом проносились самолеты, разворачивающиеся над окрестностями Веймара. Сухо трещали выстрелы, раненые и полуживые падали в грязь дороги, конвоиры оттаскивали их за ноги и бросали в кювет.

— Laufen, laufen! (Бегом, бегом!)

Валентин тащился из последних сил. Две недели под гул самолетов и эсэсовскую ругань плелся он с тысячами таких же по дороге к Бухенвальду. Ноги уже отказывались служить, каждый шаг давался с невероятной мукой. А идти надо, кто упадет — погиб... Даже Виктор Иванцов потерял былую порывистость: она растворилась в тупом безразличии.

А дорога все поднимается в гору. Где-то там, на вершине, бараки с нарами, на которых можно растянуться во всю длину костей, там теплая баланда и чудесный, изумительно вкусный хлеб... Только бы не упасть, только бы дойти...

— О господи, не дай мне отстать!

Валентин повернул голову к соседу. Это стонал Альберт Бруно, ненадежный солдат фюрера, изменник фатерлянда. Фюрер позаботился, чтобы он, плохой сын великой Германии, познал на земле все муки ада...

Лес поредел. Узники почувствовали, что лагерь близко, и напрягли силы. Но Альберт Бруно не смог догнать колонну и упал. Он попытался ползти на четвереньках.

Шарфюрер выхватил из кобуры пистолет.

— Собака проклятая!

— О господи, не дай... Щелкнул выстрел, второй... А потом еще и еще...

Колонна протащилась мимо белого щита с черной [259] надписью: «Actung! Komendantsrajon!» (Внимание! Район комендатуры). А под надписью символ: череп и две скрещенные кости.

У шлагбаума зашевелились часовые. Через сотню шагов колонна остановилась у двух башен с железными воротами. Саша Гусев, волоча отнявшуюся ногу, подтащился к Валентину поближе. Иванцов ожил, проясняющимся взглядом окидывая ворота и башни, «Jedem das seine», — было написано готическими буквами над верхним краем ворот.

«Каждому свое», — теперь уже без помощи Виктора прочитал Валентин и с тоской повторил про себя: «Каждому свое...»

— Дошли... — стараясь держаться прямо, прохрипел Саша. — Прилечь бы...

— В блоке приляжем... — с надеждой сказал Виктор.

— Если не в крематории... — буркнул Валентин.

— Sichnell! Schnell!

Серой лентой колонна втянулась в лагерь, свернулась клубком.

Перед узниками лежала стометровой длины площадь.

— Laufen, schnell!

Опять засвистели бичи, заходили дубинки. Хефтлинги бросились вперед. Там, на конце аппельплаца, их ждал, наконец, покой. Так думал каждый и рвался изо всех сил вперед. Только бы не упасть, только бы добежать. Задыхаясь, широко открыв рот, Валентин огромными, как ему казалось, скачками несся через площадь, Рядом бежали Саша и Виктор. Саша старше всех, ему не добежать. Валентин это увидел, как только взглянул в его серое мертвое лицо. Увидел и сбавил бег, схватил Сашу за руку.

— Держись!

Виктор Иванцов подхватил под другую руку. [260]

— Schnell, schnell!

Выстрелы, истерический хохот эсэсовцев, вопли умирающих...

Лагерь Бухенвальд был переполнен до предела. Валентина, Сашу и Виктора поместили не в барак, а в огромную парусиновую палатку, где заключенные карантинного лагеря лежали вповалку, без матрацев и одеял. Не исполнилась и мечта о баланде и хлебе: вновь прибывших, как объяснили ранее пригнанные сюда, несколько дней на довольствие ставить не положено.

На второй день к вечеру освободились места в блоках Малого лагеря, и Валентин с товарищами кое-как отыскали в набитом до отказа бараке свободную клетку. Когда-то каждый блок придерживался строгих правил: в нем помещались только хефтлинги одной национальности. Но теперь, в последних числах марта, в переполненном Бухенвальде уже не было ни порядка, ни дисциплины. В блоке жили русские, поляки, евреи, югославы, французы... Кого только нельзя было встретить в этой разноязычной, пестрой толпе!

Саша и летчики быстро освоились на новом месте. К тому же с первого дня им стало ясно, что налаженная фашистами система постепенного умерщвления людей рушится. Гитлеровцы торопились уничтожить следы своего преступления, у них больше не оставалось фабрик смерти.

Вот почему крематорий концлагеря Бухенвальд беспрерывно дымил, но шестидесятитысячная армия хефтлингов приходила все в большее неповиновение.

В карантинном блоке заключенные беспрерывно двигались, как крупинки в бурлящей каше. За столами посреди барака сидели с какими-то бумажками, тоненькими [261] самодельными тетрадками, с иголкой или ножичком в руках. Что-то писали, шили, строгали, читали. Рядом громко кричали изможденные доходяги, предлагая за полпайки хлеба то портсигар из плексигласа или алюминия, то еще какую-нибудь самоделку. Один хефтлинг с длинным лошадиным лицом протискивался сквозь толпу, держа в ладони кусочек хлеба, и без надежды бормотал:

— Только за две закурки, только за две закурки...

Пользуясь относительной свободой и отсутствием надзора, Валентин, Саша и Виктор лежали на нарах, съежившись в своей клетке. Зажгли электричество. Сквозной ветер пронесся через весь барак, на секунду пахнул дымком сигареты. У Валентина тупо заныл желудок, голодная слюна заполнила рот. Он вынул Золотую Звезду, потер о рукав грязной куртки. В тусклом свете лампочки грани Звезды скупо блеснули желтым золотом, погасли. Измочаленная, бывшая когда-то красной, муаровая ленточка под пальцами расползлась короткими нитями.

— Убери, — строго сказал Саша. — Увидят, не одни мы тут.

— Пусть видят. Погонят в крематорий, нацеплю ее поверх куртки.

— И? — спросил Виктор.

— И с чем попало на охрану! — жестко сказал Валентин. — Одного-двух, а пришью на месте!

Никто из друзей не возразил. Каждый верил, что Валентин именно так и сделает, так же сделают и они, когда наступит час.

— Мне кажется, что все произойдет иначе, — раздумчиво сказал Саша Гусев. — Здесь тоже должна быть организация.

— Возможно, — согласился Валентин. [262]

— Надо присматриваться, — предложил Виктор.

В дверях показался высокий, но больше ничем не приметный заключенный. Он держал в руках суповый бачок, и по тому, как напряженно он вытянул перед собой руки, было ясно, что бачок полон. Голодный желудок моментально напомнил о себе острой болью. Все, кто был на нарах, соскочили и торопливо подошли к столу. Ни Валентин, ни Саша с Виктором не обратили внимания на другого хефтлинга, который вошел с двумя буханками хлеба. Этот заключенный был невысок и плотен, с черными навыкате глазами, необыкновенно подвижный и с красными пятнами ожогов на лице.

Высокий не спеша подошел к столу, опустил на него бачок и только тогда сказал:

— Вот ужин, делите сами. Это вам прислали из Большого лагеря, от своих пайков отделили... Махурин, давай сюда хлеб...

Валентин выпрямился, как будто его вытянули кнутом. Что сказал высокий? Махурин? Виктор и Саша позабыли про баланду.

— Петр! Махурин!

Танкист бросил на стол буханки хлеба, обернулся.

— Александр Федорович! Хлопцы, черти полосатые! Летчики и Саша обхватили Петра со всех сторон, сжали так, что он приподнялся над полом.

— Жив, Махурка!

— И вы тоже! Братцы мои, живые, вот здорово!

— Ты-то как уцелел? Мы думали, крышка тебе, — спросил Саша, когда друзья отпустили танкиста и отвели к своему месту на нарах.

— Не успели, гады, там доконать, сюда отправили. А тут... Да что там, у фашистов теперь руки коротки! Тут, хлопцы, такое заваривается!..

Летчики и Саша переглянулись.[263]

— А что, тут тоже готовят?.. — Саша не договорил, осторожно оглянулся на шумевших у стола хефтлингов.

Петр горячо зашептал:

— Ого, тут такое готовится, что скоро всем чертям жарко станет! Ну да ладно, об этом потом, — заторопился Махурин. — Вы что же от стола ушли? Аида за хлебом!

Он живо двинулся к шумящим заключенным, пролез через толпу к кучке хлеба.

— Ребята, Александр Федорович, принимайте!

Через головы заключенных передал три пайки хлеба, а потом большую миску похлебки. Провожаемые жадными взглядами заключенных, еще не получивших своих порций, летчики и седоголовый вернулись на нары. Через минуту Махурин подвел высокого, который принес в блок бачок с супом.

— Вот, братцы, знакомьтесь. Это Бердышев Степан Александрович, учитель из Челябинска.

Бердышев присел на скамейку возле нар, так он не казался очень высоким, протянул руку сперва Саше, потом Виктору и задержался взглядом на Валентине. Потом он протянул руку и сказал:

— Здравствуй, капитан Ситнов, мне о тебе Петр рассказывал, Молодец! Потерь никаких нет?

Ладонь у Бердышева оказалась неожиданно мягкой и горячей. Валентин сначала не понял, о чем спрашивает Степан. Но тот левой рукой показал на грудь с левой стороны, что-то начертил на куртке.

Валентин догадался:

— Цела, вот...

Он отвернулся к стене, отколол от рубашки под мышкой Золотую Звезду и в обеих ладонях, как готовую вырваться птицу, протянул ее Бердышеву. [264] Степан загородил собой руки Валентина, пальцем осторожно провел по граням медали.

— Спрячь, Ситнов, береги. Скоро, может, открыто наденешь ее.

Валентин убрал медаль. Виктор, проглотив остаток хлеба, невнятно спросил:

— А что? Уже все готово? Бердышев чуть усмехнулся.

— Все не все, а кое-что предприняли.

— Значит, мы прибыли сюда на готовенькое? — сказал Саша. — Выходит, за чужой счет прокатимся? Петр Махурин сейчас же прервал его:

— Всем дел хватит. Наши уже узнали о приказе Гиммлера уничтожить Бухенвальд. Комендант ждет подхода воинских частей. Мы тоже не дремлем. Тогда и заварится каша.

Бердышев, поднимаясь со скамейки, негромко закончил:

— Ждите, скоро узнаете обо всем. Я доложу о вас Ивану Ивановичу...

— Кто это такой? — спросил Саша.

— О, подполковник Смирнов — человек выдающийся, если не сказать легендарный. Он из кадровых командиров Красной Армии. Войну встретил начальником артиллерии дивизии, попал в плен тяжело раненным, пробиваясь из окружения. Его избивали, пытали, соблазняли всяческими благами, если он перейдет на службу к немцам.

Бердышев обвел ближайших слушателей насмешливым взглядом, раскурил самокрутку.

— Но подполковник Смирнов открыто проводил беседы среди пленных о Красной Армии, о Советской власти, о будущей победе над фашистами. Ну и, как многие из нас с вами, угодил в Бухенвальд. Здесь его должны [265] были уничтожить в первую очередь. И однажды эта очередь наступила: Ивана Ивановича вызвали к воротам, привели к самому коменданту лагеря Эриху Коху. Иван Иванович не скрывал, что он старший командир Красной Армии, коммунист и убежден в поражении фашизма. Так все это прямо в глаза штандартенфюреру и выложил. Кох взбесился: «Так будешь ты жить, красная собака, пока германские войска не поставят коммунистов на колени!» Бот так, благодаря стойкости и вере в победу Советского Союза, и уцелел подполковник. Эриха Коха давно уже нет, а Смирнов все живет... Это, конечно, легенда, но не случайно она родилась...

Глава пятнадцатая

С севера дул не по-весеннему холодный и сырой ветер. Он свистел между бараками, рассеивал мелкий дождь. Полупогасшими угольками тлели лампочки на столбах ограды. Из барачных окон на мокрый асфальт падали желтые пятна света, и асфальт блестел, как клеенка. В ночной тишине изредка раздавался хруст гравия под колодками возвращавшегося из канцелярии блокового старосты или лагершутца. Вспугнутая тишина постепенно успокаивалась, и в холодном воздухе по-прежнему слышался только бархатный шорох моросящего дождя.

Валентин засунул руки в карманы тонких штанов, съежился, сберегая остатки тепла между телом и отсыревшим бельем. Он стоял под окном умывальника сорок четвертого блока. В окне не было света, оно изнутри занавешено темной мешковиной. Лагерь спит, и никто из эсэсовцев не догадывается, что сейчас в умывальнике заключенные изучают немецкое оружие. [266]

Валентин переступи с ноги на ногу, осторожно прошел шага три вдоль стены барака, заглянул за угол. Там тоже все спокойно, неясная фигура Виктора Иванцова прижалась к фундаменту и не движется. Валентин вернулся назад, посмотрел в проулок, в конце которого открывался вид на крематорий — приземистое каменное здание с торчащей вверх дымовой трубой. Из трубы вырывалось оранжевое пламя, иногда вылетал целый сноп искр. Сплошной, без единой щели, забор из пропитанных карболкой досок окружал весь участок крематория и скрывал его от взглядов хефтлингов.

Валентин вздрогнул, обернулся: на мгновение ночную мглу распорола вспышка света, послышались уверенные, четкие шаги. Ага, это огершутцы, значит — все в порядке. Махурин уже предупредил Валентина, чтобы он не поднимал тревоги, еспи увидит полицейских. К началу 1945 года на должностях лагершутцев уже были верные товарищи из немецких и австрийских политзаключенных. Они всеми силами помогали подготовке к восстанию.

Занятия в умывальнике продолжались долго. Валентин продрог, казалось, даже кости заледенели от сырости и пронизывающего ветра. Сейчас бы убежать в блок, забраться на свое место в клетке, прижаться спиной к теплой спине соседа и уснуть, а во сне вдруг увидеть Валю, Валерку,. В Сыресеве тоже весна и тоже ночь...

Раздался тихий свист. Дверь блока открылась, на дорожку перед крыльцом легла полоса света. В дверном проеме темнела невысокая фигура. Опять раздался свист. Это Махурин сигналит, что можно снимать охрану.

Валентин рысцой добежал до двери, нырнул в спасительное тепло.

— Ну как? Застыл? Айда за мной! [267]

Петр тихонько, стараясь не стучать колодками, провел Валентина коридором в умывальник. В большой холодной комнате было несколько человек. Среди них только Степан Бердышев оказался знакомым.

— На, ешь.

Махурин протянул Валентину котелок и кусок хлеба. Отвернувшись в сторонку, Валентин стал быстро хлебать алюминиевой ложкой. Дверь в умывальник опять открылась, Пришел Иванцов и с ним еще трое озябших, посиневших заключенных с красными винкелями. Тоже, видать, стояли на посту.

Валентин тронул Махурина за рукав куртки:

— Что дальше делать?

— Подожди, сейчас кое-что получите и пойдете в свой лагерь.

Петр подошел к невысокому, скуластому хефтлингу лет сорока пяти, что-то спросил. Заключенный внимательно посмотрел на Валентина. Глаза его были спокойные, серые, без стального отлива. Лоб — широкий, с двумя продольными морщинами, нос чуть вздернут и некрупен. Но самым характерным на этом русском лице был разрез глаз, продолговатый, подтянутый к вискам, и чуть набрякшие веки. Взглянув на это лицо один раз, Валентин уже не мог забыть его.

Заключенный, переведя взгляд на Виктора, несколько секунд молча присматривался к нему, потом подозвал к себе Бердышева.

— Степан, попрошу ко мне.

Интонации голоса у заключенного были такими, что даже спокойно и тихо сказанное слово воспринималось как приказ. Бердышев подошел, встал прямо, в ожидании. Широколобый что-то негромко сказал ему. Бердышев качнулся, протестующе взмахнул руками.

— Иван Иванович, мы тоже пойдем на прорыв! [268]

— Тише, Степан! — властно сказал заключенный. — Так постановил Русский комитет, выполняй!

Валентин мысленно присвистнул: вот это дисциплинка, как в армии!

Между тем Иван Иванович отошел от Бердышева, кивнул другому заключенному — щуплому, с сухим выбритым лицом молодому парню одних лет примерно с Валентином.

— Выдай, Логинов, на карантин что полагается, я пошел. Увидишь меня завтра в тридцатом блоке.

Иван Иванович выше! из умывальника в сопровождении Петра Махурина. А щуплый, которого Иван Иванович назвал Логиновым, хмуро сказал:

— Станьте у дверей. Степан, иди за мной.

В дальнем углу умывальника Логинов и Бердышев склонились над полом, витащили короткую доску, уходившую концом под плинтус. Логинов засунул в подполье руки, вытащил что-то длинное, завернутое в промасленную тряпку, передал Бердышеву. Потом опять полез под доски и достал еще что-то, тоже в тряпках.

Бердышев, держа свертки в охапке, отошел от угла, сказал:

— Принимайте, ребят). Прячьте под одежду. А ты, Логинов, все-таки жадина! Не мог побольше выделить? Нас ведь сотни, понимаешь, сотни, и все рвутся в бой вместе с твоим батальонов!

Логинов вставил на место доску, оглядел угол — не видно ли, что в подпольелазили. И только отойдя на середину комнаты, ответ Степану:

— В моем батальоне вы не нужны. Вам приказано быть в резерве. Достаньте оружие сами.

— Пошли, Ситнов, Иванцов! Посмотрим, кто будет впереди, когда начнется! — проворчал Бердышев.

Валентин прижал к себе засунутый под полу куртки [269] пистолет-автомат «Шмайссер» и, оглядывая площадь, готовый броситься в любую схватку, полный силы и ненависти, побежал к своему лагерю. Виктор Иванцов и Бердышев догнали его уже у колючей проволоки. Все трое по одному нырнули в прорезанный проход, прокрались в блок и никем, кроме дежурного штубендиста, не замеченные, забрались на нары. А штубендистом был Саша Гусев. Валентин увидел, как он оживился, когда они, неловко поддерживая свертки, проскользнули к нарам.

Валентин и Виктор стояли возле Степана Бердышева и молча следили за движениями его рук. Степан сидел за столом, перед ним лежала довольно толстая доска величиной с большую книгу. В руках у Бердышева быстро сверкал самодельный ножичек с кривым лезвием. Коричневые хрупкие стружки одна за другой сыпались из-под ножа и колечками падали на стол, на колени резчика. По рисунку древесных волокон было видно, что доска дубовая. На ней все более четко проявлялось лицо заключенного: острый нос, ввалившиеся щеки и глазницы, скорбные морщины на лбу и вокруг узкого рта... Перед резчиком специальной натуры не было, каждый хефтлинг мог послужить ему оригиналом. Впечатление было потрясающим. Заключенный выходил как живой, нет, больше, чем живой, он получался сгустком страданий и ненависти.

Бердышев словно лепил выразительные черты этого ни на кого не похожего и все-таки изумительно верного лица. Еще несколько движений ножом, хруст дерева... И вот уже лицо на доске прозрело, взглянуло на мир исстрадавшимися мудрыми глазами.

Словно кто-то мокрой тряпкой провел по спине [270] Валентина. Захотелось злобно закричать, побежать куда-то, схватить за горло того, по чьей вине страдает этот узник.

— Жутко, Степан Александрович, — заглянув через плечо Иванцова, сказал Саи а Гусев. — А что-то в нем еще есть, кроме скорби... Вроде бы надежда. Так?

Бердышев отодвинул доску на длину вытянутой руки, всмотрелся.

— Может быть, может быть. Но как сделать, чтобы у него на лице было написаю, что он победит?

Степан опять положил доску на стол, колупнул кончиком ножа возле глаз, трон ул подбородок. Теперь все лицо приобрело выражение суровости и гордой силы.

— Это да! — даже крякнул Виктор. Бердышев отложил нож в сторону, погладил ладонью края дубовой доски.

— Хотите послушать, что сказал великий немец Иоганн Гете?

Валентин и Саша переглянулись. Виктор нетерпеливо сказал:

— Ну?

— Старый Гете, уже прославленный и больной, приехал в Веймар навестить родные края. Он поднялся на любимую свою гору Эттерсбзрг. Здесь, на склонах этой горы, в долинах и кустарниках, прошло его детство, здесь он впервые полюбил, сюда он и пришел перед смертью. Сел на траву под любимым вековым дубом и с грустью смотрел туда, в долину, куда и вы можете завтра заглянуть, если захотите. Поверх колючей проволоки взгляните и увидите широкую долину, а по ней все домики да кирхи, поля да лужайки... Прощаясь в тенями детства и юности, Гете погладил потрескавшуюся кожу дуба... Вот так, как я... Погладил и сказал: «Пока стоит этот дуб-великан, жива будет и Германия. А дубу этому конца не будет». Вот так-то, други... [271]

— Дубы могут стоять вечно, а Германия трещит по швам, — покачал головой Саша.

Степан Бердышев повернул голову к Саше, сказал через плечо:

— Дуб уже не стоит и даже не валяется. Его неделю назад свалило бомбой... А эта доска — часть того дуба.

В затаенном молчании глядели на выразительное лицо узника Валентин и его друзья. Валентину казалось, что вот уже и ожил хефтлинг на доске, вот зашевелились его губы, засверкали глаза... Вот он, в полосатых штанах и развевающейся куртке, поднялся над полом, шагнул к двери и призывно махнул рукой: «Вперед, товарищи! Свобода, свобода!»

Дверь блока распахнулась, к столу подбежал Махурин, бледный, с посиневшими губами. С ним вошли двое молодых ребят и остановились у двери.

— Товарищи! Федор Сгиба... Сгиба погиб!

В первое мгновение Валентин даже не мог сразу понять, о ком говорит Петр. Ведь Федор Сгиба давным-давно уничтожен, еще в Освенциме. Так чего же Махурин...

— Товарищи, друзья... Вот эти хлопцы вместе с Федором были, они рассказали. Ломакин и ты, Володя, идите сюда... Расскажите все, как было.

В течение почти часа рассказывали они о том, как работали на подземном заводе фирмы «Сименс-Шук-керт-Гальске». Завод изготавливал аппаратуру для радиоуправления снарядов «Фау-1» и «Фау-2». С прибытием на завод Федора Сгибы саботаж развернулся в полную силу. Скольких летающих снарядов недосчиталась гитлеровская армия! В последних числах марта заключенные испортили сразу триста аппаратов для летающих снарядов. Из берлинского гестапо приехала специальная комиссия, она быстро подобрала улики, выяснила, кто [272] был виновником брака. Узники подземного завода поняли, что их ждет неминуемая смерть. Но они решили дорого продать свои жизни. Когда утром их, как обычно, пригнали на работу, Федор Сгиба по цепочке передал решение подпольного Центра: в обед по сигналу неожиданно наброситься на мастеров, капо и охрану, отобрать у них оружие, облить врагов и оборудование цеха горючим и поджечь.

В обед, по сигналу Сгибы, восстание одновременно начали все триста заключенных, работавших в цехе. Мастера и охрана не успели даже принять меры самозащиты.

Цехи завода вспыхнули.

Три дня продолжался пожар на подземном заводе. Эсэсовцы бросили на его тушение пожарные команды из Веймара и Эрфурта, воинские части. Фашистам удалось вытащить из огня лишь нескольких русских пленных, в том числе Федора Сгибу, Ломакина и Володю Коваленко. Сгибу, как руководителя восстания, после страшных пыток повесили. Коваленко и Ломакин видели его казнь. Они стояли в ряду истерзанных на допросе смертников.

Встав на ящик под петлей, Федор повернул окровавленное лицо к шеренге русских и громко крикнул: «Да здравствует Советская Россия! — А потом презрительно бросил палачам: — А вам скоро конец, проклятые собаки!»

Ломакина и Володю Коваленко привезли в Бухенвальд, чтобы здесь уничтожить. Но в суматохе, которая теперь в лагере стала обыденной, им удалось вырваться из колонны смертников и вбежать в первый попавшийся блок.

— А я их сюда, — торопливо сказал Петр Махурин. — Укройте денька на два, эсэсовцы здесь редко бывают. [273]

Коваленко и Ломакин недолго пробыли в карантинном блоке. Видно, кто-то все же донес на них лагерному начальству. 1 апреля охранники появились в блоке и, не спрашивая заключенных, сразу направились в темный конец барака, где укрывались беглецы. На следующий день в блоке появился Махурин и хмуро сообщил, что Ломакин и Коваленко отправлены в «хитрый домик».

О «хитром домике» Валентин уже слышал. В бытность комендантом лагеря Эриха Коха здесь помещалась конюшня, где жена коменданта Эльза Кох держала своих лошадей. Потом конюшню оборудовали медицинскими весами, ростоизмерителями, понавесили на стенах санитарные плакаты. Заключенные, попадая сюда, думали, что и в самом деле их привели на медицинский осмотр. Спокойно раздевались, связывали свою одежду для дезинфекции и подходили поочередно к столу «врача». Человек в белом халате расспрашивал о здоровье, заполнял какую-то карточку и по одному пропускал через узкий коридор в следующее помещение. Там его ослеплял свет прожекторов, оглушало громко орущее радио. Заключенного ставили на обычные медицинские весы, записывали вес, потом подводили к обычному как будто ростоизмерителю, ставили вплотную к рейке. Как только подвижная планка касалась головы хефтлинга, раздавался выстрел и... в помещение впускали следующего. Выстрела не было слышно, радио заглушало все другие звуки. Труп через люк падал на конвейер и отправлялся в крематорий... Каждая минута — труп, и никаких попыток к сопротивлению, никакого шума...

Но не одну эту весть принес Махурин. Вчера ему удалось узнать у главного старосты лагеря о гибели Людвига Локманиса и Эрнста Шнеллера. Они были брошены в крематорий по доносу эсэсовского шофера, который обещал им наладить связь с подпольем в Веймаре. [274]

Так в течение двух дней летчики и Саша узнали о судьбе троих соратников по Освенциму. Может быть, и Москвича, и Ванюшу Костылько, и Жака Пелиссу, и Яна Лапташа, и Мисевича Пора постигла такая же судьба? Как узнать?

— Скоро все узнаем, — угрюмо и зло сказал Маху-РИН. — Из Берлина комендант лагеря получил приказ в течение недели эвакуировать лагерь... Но мы знаем, что это за эвакуация: американцы в двадцати километрах от Веймара.

Это сообщение Махурина вскоре подтвердилось бесчисленными слухами и поведением наиболее ярых эсэсовцев из охраны. В лагере создалась напряженная обстановка. Работы прекратились, из блоков теперь никто не решался выходить. Поползли слухи о намерении истребить всех узников с помощью артиллерийских батарей и огнеметов.

— Говорят, двадцать семь батарей подвезли к лагерю... — шептал один хефтлинг другому.

— Танки с огнеметами подтягивают... — в ответ слышал он сдавленный голос товарища.

— На вышках дополнительные пулеметы установили... Теперь их там по пять штук.

Старосты блоков, в большинстве из политзаключенных, так как уголовников еще месяц назад Гитлер «помиловал» и зачислил в ряды «победоносной Германской армии», пытались поддерживать дисциплину. Это было необходимо для самих же узников: разрозненную, недисциплинированную массу людей легче уничтожить.

Вечером в карантинный блок неожиданно заявился комендант Малого лагеря Рейнебот в сопровождении двух эсэсовцев с автоматами. Заключенные замерли. Валентин в досаде обругал Бердышева: почему тот [275] во время не вооружил узников? Рейнебот, остановившись в дверях, с усмешкой обвел заключенных красными с перепоя глазами и вяло процедил:

— Американцев ждете, собаки? Напрасно. День поражения Германии будет вашим последним днем... И вдруг налился кровью, скосил рот и заорал:

— Всем юде построиться с вещами на аппельплаце! Живо, живо!

Заключенные зашевелились, негромкий гул голосов прокатился под крышей, и опять все смолкло. Никто не вышел вперед.

Рейнебот схватился за пистолет, с пьяной отвагой шагнул через порог.

— Juden, los, los zum Tor! Schnell! (Евреи, давай к воротам! Быстро!).

Эсэсовцы, наставив автоматы на толпу заключенных, косились на коменданта. Они не знали, что им делать: стрелять или идти в толпу отыскивать евреев. И то и другое грозило вспышкой бунта: заключенные были готовы на все.

Рейнебот заговорил неожиданно трезвым и просящим голосом:

— Хефтлинги, комендант лагеря Пистер приказал эвакуировать всех евреев в течение дня. На станции Веймар ждут транспортные поезда, которые отвезут их к американцам и сдадут как военнопленных. Вы должны помочь организованно передать лагерь представителям американской армии. В этом спасение всех заключенных. Иначе лагерь будет уничтожен с воздуха и огнеметами!

Под конец речи Рейнебот опять рассвирепел.

— А хрена не хошь? — выкрикнул кто-то из толпы, и сейчас же хефтлинги задвигались, закричали. Толпа сплошной стеной пошла на охранников, на автоматы. Эсэсовцы попятились к двери, загородили коменданта [276] и дали несколько коротких очередей поверх голов заключенных. Посыпались выбитые стекла. Толпа взревела и разом бросилась на эсэсовцев.

Но они успели выскочить за дверь, а когда хефтлинги вырвались наружу, охранники уже выбежали за проволочную ограду.

Первый шаг к неповиновению был сделан. Теперь либо смерть, либо победа...

Дальше