Содержание
«Военная Литература»
Биографии

Глава шестая

Виктор Иванцов после утренней проверки куда-то пропал. Валентин и Ваня Костылько пристроились у чердачного окна. Последние дни «бабьего лета» стояли на редкость солнечные и теплые. Под крышей было душно, как в парной бане. Их радовала эта духота: исхудавшее, иззябшее тело впитывало тепло и млело. Клонило в сон. Они упрямо боролись с дремотой и глядели в окно поверх барачных крыш. На горизонте в синей дымке виднелась полоска гор — это Бескиды, там чешские и польские партизаны. За Бескидами, чуть левее, прямо на востоке, — родная земля.

Люди, каждый день видящие ужасы, казни, пытки, каторжный труд, привыкают к ним. Валентин видел это на примере товарищей и знал по себе. Палачи стараются унизить заключенных, а они думают о семьях, о детях, о счастливой любви в прошлом, о Родине и надеются на лучшее, несмотря ни на что. В этом — сила жизни.

С каждым днем тоска по Родине все сильнее овладевала Валентином. Он замечал, с какой жадностью смотрит Ваня Костылько на восток, и понимал его. Валентин и сам каждую ночь видел во сне то родные лица жены Вали, Валерика, матери или отца, то грибные походы, то ночевки на лугах во время сенокоса... Но тоска по Родине — это не просто желание увидеть знакомые места. Тоска по Родине — это и жажда свободы, это воспоминания о том, как встает ранним утром над родным селом солнце, похожее на цветок подсолнуха...

И усиливает тоску плывущее над головой радостно-серебристое облачко, чистое, как детство.

Ваня Костылько отодвинулся от окна, показал рукой влево: [180]

— Глянь, Валентин: жуть.

На северо-западе, над редким сосновым леском, висела большая сизая туча. Ветер оттуда приносил тошнотворный смрад.

— Крематориям опять работа, — процедил сквозь зубы Валентин. Он не мог оторвать взгляд от зловещего вида Биркенау — огромной «фабрики смерти. Четыре квадратные трубы извергали в небо клубы дыма: печи выпускали «на люфт» ненужных фашистскому райху «унтерменшен» — людей «низшей» расы: евреев, славян, греков, французов, цыган...

— Скоро, что ли, наши придут? — тоскливо воскликнул Костылько. — Видно, нам уже не дождаться: сожгут всех.

— Придут, Ванюшка, теперь уже скоро. Наши гонят немцев с Украины, глядишь, за зиму на границу выйдут. Только уцелеть надо до этих пор.

— А как уцелеешь? Отсюда не убежишь...

— Один, конечно, не убежишь. Восстание надо готовить, вот что. Как наши подойдут поближе — всем на охранников и смести их. Идеи к березке!

Костылько встрепенулся, повеселел, полосатой тенью мелькнул у чердачного люка. Валентин спустился вслед за ним.

Березка... Валентин не шутил: неизвестно кем посаженная, белоствольная березка и в самом деле растет в конце лагерной аллеи, возле прачечной. Она стоит и шепчет багряно-желтыми листьями о неистребимой любви к родной земле. Она тонка — песчаная лагерная почва мало дает ей соков, — но ветви ее гибки и нежны, а листья — зубчатые сердечки — источают знакомый горький аромат. Среди раскидистых толстых кленов и каштанов она — как слабая девушка среди корявых лешаков, но зато и на скудно/А лагерном супеске она [181] вытянулась выше блоков и уже Шелестит листвой навстречу восточному ветру.

Сегодня воскресенье, эсэсовцы после утреннего аппеля ушли отдыхать и пьянствовать в своих казармах за лагерной чертой. Лишь на вышках у пулеметов маячат зеленые тени часовых.

По лагерной аллейке медленно бродят туда и сюда высохшие хефтлинги. Русские, как Валентин и Костылько, либо идут на свидание с березкой, либо возвращаются от нее. Неритмично и негромко стучат колодки — оркестр сегодня молчит и торопиться не надо.

Валентин прижался лицом к пахучей березовой ветке, глубоко втянул в себя ртом и носом воздух. От бесконечной нежности замерло сердце.

Кто-то негромко позвал:

— Ситнов, иди сюда!

Обернулся: Виктор Иванцов, Москвич и седоголовый Саша уединились в холодке возле прачечной, уселись в кружок. Среди них двое незнакомых.

— Обожди здесь, Ванюшка, я скоро, — сказал Валентин, подошел и сел возле Иванцова.

— Сдавай карты на всех, — кинул ему колоду Саша. — Играем в подкидного дурака, запомни...

Валентин раздал карты, искоса посмотрел на незнакомых товарищей. Саша заметил его взгляд.

— Знакомься, Ситнов. Это — Петр Махурин, танкист, тоже участник Сталинградской битвы, как и ты. Это — Федор Сгиба, батальонный комиссар. А это, друзья, тот Герой-летчик, о котором я вам рассказывал...

Переждав, когда Валентин пожмет всем руки, Саша продолжал:

— Предлагаю Ситнова и Иванцова ввести в руководящее ядро организации. Проверку выдержали. Махурин? Сгиба? Согласны? [182]

Петр Махурин — коренастый, чернобровый крепыш со следами ожогов на лице. Ему около сорока лет. Он прожил интересную, славную жизнь. Сражался в Испании на стороне республиканцев, в 1942 году участвовал в разгроме немецко-фашистских войск под Сталинградом, командовал семнадцатой гвардейской танковой бригадой. Под Калачом прорвался в тыл врага и сделал налет на вражеский аэродром, но в танк угодил снаряд. Через люк Махурин успел выскочить из горящего танка, но гитлеровцы прошили его пулеметной очередью и полумертвого захватили в плен. В офицерском «шталаге» под городом Ладвассер кое-как залечили раны и заставили работать. В этом лагере, как потом рассказывал Петр, ему довелось быть вместе с замечательным русским человеком — генералом Карбышевым. Слушая рассказы Махурина о Сталинградской битве, Карбышев радостно говорил: «Ты молодой, Петр, а успел знатно побить врага. Тебе ли сидеть за колючей проволокой? Пока есть силы, беги! Беги в одиночку, бегите группой или целым лагерем, дезорганизуйте жизнь вражеского логова, уходите в партизаны... Из ручейков образуются реки...»

Все это Валентин узнал потом, когда ближе сошелся с танкистом. А сейчас ему стало обидно, что Махурин слишком скупо, неохотно проронил:

— Я согласен, только пусть знают, что идут почти на верную смерть. Из горящих самолетов выскочить — не факт, отсюда, пожалуй, потруднее будет вырваться.

Махурин промолчал, пожевал запекшимися губами, оглянулся на заключенных у березки, потом продолжал:

— Я сменил уже четыре команды, изучил все пути и лазейки. Выйти к Висле, как обнаружили летчики, не удастся. Предлагаю следующие варианты: первое — подкупить посты на карьере...[183]

— Чушь, фантазия! — сердито сказал Сгиба.

— Тогда второе: попасть на транспорт с барахлом и в дороге передушить всех охранников...

— И опять чушь, они тебя прямиком в Биркенау доставят, — не согласился Саша.

— Третье: есть возможность выехать из лагеря в машине с грязным бельем, а за стенами лагеря бежать.

И опять Федор Сгиба — высокий и сутуловатый, с цыганскими смолевыми глазами и смуглым лицом — покачал головой и закашлялся.

Он и в самом деле был цыганом по национальности. Гитлеровцы ненавидели цыган не меньше, чем евреев, и безжалостно уничтожали. Федора Сгибу, учителя с Урала и политработника Красной Армии, в лагере должны были уничтожить в первую очередь. Но немецкие антифашисты из канцелярии сумели спасти его от крематория: записали в личную карточку, что он — армянин, и с тех пор Сгиба под незримой охраной подпольщиков проживал то в одном, то в другом блоке и вел огромную агитационную работу.

По тому, как он сдержанно отнесся к предложениям Петра Махурина, Валентин понял, что Сгиба — волевой и осторожный человек.

— Не горячись, Петр, — откашлявшись, сказал Федор. — Все эти твои планы — чистая авантюра, не больше. Нужно другое...

— Восстание надо готовить! Когда подойдут наши — немедленно выступить с оружием в руках, — вставил Валентин.

— Правильно, товарищ, — согласился Сгиба. — Вы, Сит-нов, коммунист? А вы, Иванцов? Отлично. Нет такого места на земле, где бы кончились обязанности члена партии или комсомольца. Значит, везде они должны быть деятельными борцами. Надо искать среди [184] заклюценных коммунистов и комсомольцев, в первую очередь из них сбивать боевые группы, готовые биться с фашистами насмерть.

Федор опять раскашлялся и замолчал. Тогда вновь заговорил Саша.

— Ударная задача ядра подпольной организации — объединение всех антифашистских сил в лагере. Мы должны, товарищи, сохранять и выводить из-под угрозы уничтожения советских людей. Нужно организовать диверсии на производстве, саботировать мероприятия лагерного начальства. Но главное — мы должны готовиться к вооруженной схватке с эсэсовскими палачами. Огромную помощь нам окажут немецкие антифашисты и австрийские коммунисты...

Иванцов возмущенно поднял руку:

— Эээ, куда хватил, товарищ Саша! Чтобы немцы стали нам помогать!

Валентин тоже не поверил Саше и добавил:

— Правильно, все они гады. На нашей земле что творили?! А нас с Иванцовым кто предал? Немец! А мы уже почти до Белоруссии дошли!

Петр Махурин и Сгиба переглянулись.

— В Испании я сражался вместе с немецкими коммунистами против банд Франко. Немецкие коммунисты помогли мне спастись от смерти, они нашли антифашистов-врачей, и те сделали операцию, когда у меня разошлись швы на животе... — задумчиво проговорил Махурин.

А Саша достал из кармана куртки пачку махорки, оделил всех щепотками крупки и негромко, но убежденно сказал:

— Вы не правы, товарищи летчики. Нельзя отождествлять понятия «немец» и «нацист», тем более что вы коммунисты и советские люди...[184]

Задымили самокрутки. Ароматный, знакомый с детства, но уже полузабытый запах махорки щекотал ноздри, радостно волновал, словно Валентин опять очутился на деревенской улице вечерком, когда выходят мужики посидеть на завалинке.

Саша затянулся «козьей ножкой» так, что щеки ввалились. Федор Сгиба закончил:

— В концлагере Освенцим, как и в других, две Германии: Германия душителей, палачей и Германия людей настоящих. О них вы узнаете со временем. Это — соратники Тельмана. Они пережили ужас пыток в застенках Дахау, Маутхаузена, Бухенвальда. Эти люди — надежда и будущее немецкого народа...

Саша и Федор говорили с таким убеждением, что спорить с ними было невозможно. И все-таки Валентина их слова не убедили.

Виктор-Москвич прервал спор предостерегающим: «Тссс!». Саша тотчас же бросил Валентину карту:

— А ну, побей! Что, кишка тонка? А эту? А эту? Взял? Ха-ха-ха!

Мимо проходили двое хефтлингов. Они остановились, с минуту следили за игрой, потом пошли дальше.

Москвич сказал:

— Спору о немцах сейчас не будет конца. Поживем — увидим. А пока надо каждому дать задание, чем помогать наступающей Красной Армии.

Саша сложил карты в колоду, смешал:

— Ситнов и Иванцов на будущей неделе будут переведены на работу в электромастерскую. У тебя, Ситнов, техникум за плечами, с обязанностями электрика справишься, а нет, так товарищи помогут. Иванцов — мастер токарного дела, тоже не новичок будет. Свяжем вас с товарищами, организуете саботаж, чтобы мастерская встала или работала еле-еле. [186]

Петр Махурин задумчиво посмотрел на Валентина:

— Так у Ситнова, значит, техникум за плечами, да еще химический? Слушай, Ситнов, а не сможешь ли ты наладить одно очень важное дело?

— Какое?

— Ты химию должен знать досконально, так?

— Ну, многое уже забылось... — возразил Валентин.

— Понимаешь, мало у нас боеприпасов. Взрывчатку выносить из цеха военного завода стало слишком опасно. Нельзя ли наладить производство своей? Ну, пироксилина, что ли, или еще чего... Ты должен знать, ты химик.

Валентин задумался. Когда-то в Дзержинском техникуме студенты знали, как приготовить нитроглицерин, пироксилин, нитропороха...

— Азотная кислота найдется? А вата?

— Достанем, — уверенно сказал Махурин. — Еще что?

— Еще корпуса гранат, взрывателей.

— Дадим задание в заводские мастерские, только сделай чертежи. Все?

— Все-то все, но где всем этим заняться? — Валентин развел руками, оглянулся. Возле березки, прямо на траве, сиротливо сидел Ваня Костылько и скучно поглядывал на картежников.

Саша сказал:

— Завтра я тебя пошлю из склада в кантину за сигаретами, там встретишься с кривоносым продавцом, а он сведет с кем нужно.

— Хорошо, — Валентин опять посмотрел на Ваню Костылько. — Но что делать вон с ним? Нас переведут в электромастерскую, а его? Не угодит ли в карьер?

— Слаб он для карьера, — хмуро проворчал Иванцов. — Не можем его бросить без помощи. [187]

Саша потер ладонью стриженую голову, помолчал, подумал.

— Ладно, Костылько пока оставим на работе в складах. Нельзя ли и его привлечь к подпольной работе?

— А куда он годится, такой доходяга? Разве что песни петь. Это он может, за песни и в Освенцим угодил.

— Как это — за песни? — недоверчиво переспросил Сгиба.

И Виктор Иванцов рассказал недлинную историю паренька-десятиклассника с Украины.

— Это по твоей части, Федор, — с улыбкой сказал Саша. — Надо бы наладить вечера самодеятельности. Лагерное начальство, я думаю, пойдет на это, разрешение получим. Пусть иностранцы узнают силу русской песни! Продумаешь это, Федор? Посоветуйся с Василием, как это сделать.

Федор Сгиба молча кивнул и поднялся с лужайки. За ним поднялись и Саша с Махуриным.

— Все пока, товарищи, расходитесь по блокам. Ищите верных людей, готовьтесь встречать Красную Армию достойно!

Глава седьмая

Валентин проснулся под утро. Шевеля от озноба лопатками и прихрамывая, пробежал мимо дежурного штубендиста и спросил, сколько времени. Штубендист, зевая, посмотрел на часы: около четырех. Через час подъем.

В уборной и в умывальной никого не было. Валентин, оправившись, уже потрусил было в коридор, когда заметил на двери какой-то белый листок. Подошел поближе. Листок был исписан от руки карандашом, буквы [188] были корявы, расползались вкривь и вкось. Но Валентина поразило не это, а смысл написанного. Корявые строчки сообщали:

«Немцы, которые принимали участие в массовых расстрелах итальянских офицеров или в казнях французских, нидерландских, бельгийских и норвежских заложников или критских крестьян, или же те, которые принимали участие в истреблении, которому был подвергнут народ Польши, или в истреблении населения на территориях Советского Союза, которые сейчас очищаются от врага, — должны знать, что они будут отправлены обратно в места их преступлений и будут судимы на месте народами, над которыми они совершили насилия. Пусть те, кто еще не обагрил своих рук невинной кровью, учтут это, чтобы не оказаться в числе виновных, ибо три союзные державы наверняка найдут их даже на краю света и передадут в руки обвинителей с тем, чтобы смогло совершиться правосудие».

Внизу была подпись: «Декларация глав союзных держав СССР, США и Великобритании, октябрь 1943 г.» А чуть левее листка бумаги прямо на стене черным карандашом были написаны фамилии нацистов, подлежащих уничтожению за преступления против человечества. Первыми в этом списке стояли фамилии Гиммлера и коменданта лагеря Рихарда Бёра.

Дрожащей рукой Валентин потянулся, чтобы сорвать листок и отнести его в блок. Но сейчас же подумал, что не для него одного кто-то, рискуя жизнью, повесил этот листок именно в уборной, где, кроме блокового, писаря, штубендистов и хефтлингов, бывают и гестаповские ищейки. Теперь уже Валентин знал, чья это работа: без Федора Сгибы и его пропагандистов дело не обошлось. Валентин вернулся в блок, разбудил Виктора Иванцова. [189] Тот всхрапнул, со стоном перевернулся на спину и выругался.

— Эх! Такой сон видел...

— Сходи в уборную, посмотри на дверь и на стенку.

Виктор вернулся на нары с шальными глазами и просветленным лицом.

— Вот это дали им по мозгам! Теперь немцы призадумаются! Буди Костылько, пусть тоже почитает.

Ваню добудились с трудом. Он долгое время не мог понять, чего от него хотят, но все-таки послушался и побежал в уборную. Оттуда он прилетел как на крыльях.

— Ребята, ребятушки, хлопцы мои ридны! Что я там нашел-то! Читайте скорей!

Он вытащил из-за пазухи листок, подал Иванцову. Валентин крякнул, с досадой сказал:

— Зачем ты, эх! Пусть и другие знают! Ваня виновато кашлянул.

— Так я же хотел как лучше. Переписать надо, чтобы всем хватило...

— Переписать? Это, пожалуй, дело! — согласился Иванцов. — Да лезь ты сюда, простудишься. На чем писать будем?

— На «Канаде» я видел бумажные мешки, карандаш одолжим у французов, у них есть, им разрешается домой письма писать...

— Добре, Ванюшка, сделаем десятка два экземпляров и распространим в других блоках.

До сигнала «подъем» летчики так и не уснули. Валентин поспешно оделся и, увертываясь от палки старосты, выбежал на аппельплац, встал в строй.

Все долгие часы работы на «Канаде» он помнил, что сегодня ему нужно явиться в кантину — лагерную лавчонку, где продается всякая мелочь: эрзац-табак, мыло, [190] гуталин, зубная паста. Все эти «предметы лагерной роскоши» вырабатывались заключенными тут же, в парфюмерной мастерской под кантиной, в подвале.

Около двенадцати часов дня, когда эсэсовец-охранник объявил получасовой перерыв, к Валентину подошел Саша.

— Давай Звезду. Пойдешь в кантину, там тебя будут ждать. Скажешь, что тебя прислали за пачкой табаку с красной наклейкой. Понял? Это пароль, не забудь. Из склада выпустят, я уже договорился. Постарайся обернуться за полчаса. Действуй.

В кантине толкалось несколько заключенных, преимущественно «зеленых». Одни покупали табак и тут же, у входа в лавочку, закуривали. Другие, облокотившись на прилавок или ящики, вяло перебрасывались с продавцом незначительными словечками. Продавец — огромный верзила с изуродованным носом и тяжелыми челюстями боксера — смотрел на всех сверху вниз.

На Валентина, увидев его красный винкель, «зеленые» посмотрели с пренебрежением, один — рыжий, с толстыми губами — сплюнул под ноги и недобро спросил по-немецки:

— Was willst du, rotes Gesindel? (Чего тебе, красная сволочь?)

Валентин подобрался, сдерживая злость, как можно покорней и не совсем правильно по-немецки объяснил:

— Меня прислал господин форарбайтер, мне надо купить пачку табаку с красной наклейкой. Вот марки, видите?

Трудно выговаривая непривычные слова, Валентин посмотрел на продавца. Тот оживился.

— Эй, хефтлинг, тебе табаку, говоришь? С красной наклейкой? Ладно, понятно, сейчас сделаем.

Продавец что-то сказал «зеленым», подмигнул им [191] и засмеялся. «Зеленые» заржали на всю лавчонку и стали расходиться. Продавец запер за последним дверь.

— Пойдем вниз. Тебя как зовут? Валентин? Ладно, понятно. А я Карл, по прозвищу Кривонос. Красиво? — продавец опять засмеялся, положил тяжелую руку на плечо Валентина и стал спускаться вниз по бетонной лестнице.

В мастерской, освещенной двумя электролампочками, работали пять заключенных в засаленных мышиного цвета халатах. В кирпичную плиту были вмазаны два котла, сейчас в них что-то кипело, пузырилось, булькало, а к потолку поднимался пар и сгущался там в вонючее облако. Дышать было трудно, от духоты сразу выступил пот.

— Эй, Каленый! К тебе пришли! — громко закричал продавец и подтолкнул Валентина к низенькому, чумазому, действительно словно каленому на сковородке человеку. Тот прикрикнул на обернувшихся хефтлингов:

— Работай, работай!

И подошел к Валентину. У него были желтые, как янтарные пуговки, быстрые глаза и выгоревшие брови.

— Ты и есть номер сто восемьдесят девять тысяч одиннадцать? Ага! Кто тебя прислал? Саша Гусев? Что? Его фамилию не знаешь? Ага! Что тебе от нас надо? Зачем пришел?

Валентин опять объяснил, зачем пришел. И тогда форарбайтер махнул Кривоносу грязной рукой, сказал:

— Все в порядке, Карл, ошибки нет. Иди на свое место.

Каленый подвел Валентина к верстаку в углу под маленьким окном, усадил на табуретку. Сам не сел. Теперь они с Валентином стали одного роста. Каленый заговорил по-русски без всякого акцента.

— Завтра тебя переведут к нам в мастерскую на [192] несколько дней. Ты должен на пробу приготовить нужное количество взрывчатки для гранаты, — Каленый говорил тихо, оглядываясь то на заключенных, то на дверь. — Этих не бойся, свои парни. Карл — тоже свой. Остерегайся эсэсовцев, которые заходят сюда то за мылом, то за гуталином. А так работай спокойно. Постарайся завтра принести с собой чертежи корпуса гранаты и запала. Ребята на заводе сделают быстро. Соберешь опытный образец гранаты, испытаем, а тогда уж без тебя наладим производство взрывчатки и гранат — в массовом масштабе. Понял?

Валентину не ясно было только одно: где потом испытывать гранату? Звук взрыва будет сильный.

— Место найдем, не думай об этом. Думай, как сделать взрывчатку. Говори, что для этого понадобится?

Когда Валентин объяснил, как решил готовить взрывчатку, Каленый кивнул, потянул за руку.

— Теперь все, беги на «Канаду», обеденный перерыв кончается. Да, табак не забудь взять у Кривоноса!

На место работы Валентин все-таки опоздал. Обеденный перерыв кончился минут десять назад. Эсэсовец-охранник, встретив его у дверей, вытянул вдоль спины резиновой гуммой и злобно выругался. Но подоспел Саша, показал эсэсовцу табак, и охранник, ворча, оставил Валентина в покое.

В парфюмерной мастерской Валентин проработал три дня. Из лагерного ревира ему тайно доставили гигроскопическую вату, а кислота нашлась в мастерской. Заключенные, варившие мыло или гуталин, старались не замечать, над чем колдует новичок с красным винкелем, и не приставали с расспросами. Дело у Валентина спорилось. Он приготовил бы нужное количество пироксилина и раньше, но в подвал мастерской часто заглядывали эсэсовцы, и это тревожило, заставляло прерывать [193] работу. Все же а начале ноября взрывчатка была готова.

В подвал мастерской какими-то таинственными путями был доставлен изготовленный в механической мастерской завода металлический стакан с крышкой — корпус гранаты и трубка для запала. Валентин плотно набил этот стакан пироксилином, наглухо завинтил крышку и ввернул запальную трубку, в которую был вставлен быстровоспламеняющийся, пропитанный бертолетовой солью и серой фитиль.

Испытать гранату решили здесь же, в подвале мастерской.

Но днем 2 ноября в кантину пришел Махурин и сообщил, что кое-кто из центрального руководства Сопротивлением протестует против испытания самодельных боеприпасов, дескать, можно подвести под казнь тысячи узников.

— Да разве каждый день узников не казнят? — возмутился Валентин. — Разве нас не собираются всех уничтожить?

— Так-то так, Валентин, но если Центр возражает... Впрочем, подождем до завтра. Саша и Василий будут добиваться разрешения.

— Кто такой Василий? — заинтересовался Валентин.

— Не знаешь? — Петр Махурин пытливо посмотрел Валентину в лицо, улыбнулся. — Это — руководитель русской секции... Но постарайся о нем поменьше думать и совсем не говорить.

Разрешения Центра ждали еще три дня. Наконец 5 ноября Махурин в обеденный перерыв появился в кантине оживленный, нетерпеливый. Он спустился в подвал, подозвал Валентина и Каленого.

— Жми на все педали, Ситнов! Есть разрешение Центра, только велели предпринять все меры предосторожности.[194]

— Сами знаем, — сказал Валентин в радостном возбуждении и тут же начал приготовления.

Все заключенные, рабочие мастерской, поднялись в кантину. Валентин поместил гранату в ящик с песком, зажег фитиль, отбежал к двери и укрылся на лестнице. Он прижался спиной к каменной стене и дрожал, но не от холода, а от волнения: произойдет ли взрыв? Удастся ли опыт?

За дверью глухо ухнуло. Валентин вбежал в мастерскую. В воздухе столбом стояла пыль, смешанная с чадом от котлов, пахло паленой бумагой, песок из ящика разлетелся по полу мастерской.

— Уррра! — негромко закричал Валентин и кинулся к ящику отыскивать осколки металлического стакана: надо было определить их количество и, следовательно, силу поражения. Его удивило, что никто не входит в подвал. Неужели не слышали взрыва?

Валентин поднялся в кантину. И Махурин, и Каленый, и Кривонос — все смотрели на него с тревогой, с ожиданием.

— Неужели не слышали? Аида вниз, братаны!

Удачное испытание первой гранаты всех словно окрылило. На грязном лице Каленого застыла глуповато-счастливая улыбка, Махурин блестел зубами и глазами. Будет же оружие для восстания, будет!

Пришел день 7 ноября — праздник Великой Октябрьской революции. С утра в блоке чувствовалось еле заметное оживление. И хотя, как в другие дни, рано прозвучал гонг, возвестивший подъем, как прежде, орали эсэсовцы, выгоняя заключенных на аппельплац, Валентину казалось, что лица заключенных — русских, чехов, поляков и югославов — светятся внутренним праздничным светом.

Весь день работал Валентин, полный удовлетворения, [195] что приготовил к Великому Октябрю драгоценный подарок: три мощные гранаты.

Вечером, словно чувствуя настроение заключенных, эсэсовцы умышленно затянули на два часа поверку и распустили по блокам около десяти часов. И все-таки у хефтлингов до отбоя оставался целый час, дорогой час относительной свободы. Валентин сел на скамейку, привалился спиной к столбу и задремал. Ему припомнилось, как торжественно и весело отмечали годовщину Октября дома до войны. Наверное, и сейчас Валя с сыном, принаряженные, сидят за столом возле самовара, мать, может быть, приготовила что-нибудь вкуснее, а отец принес бутылку вина. Только вряд ли за столом слышатся теперь песни и смех. Теперь уж они мысленно похоронили своего Героя: из полка, конечно, давно пришло сообщение, что он не вернулся с боевого задания.

«A вы ждите, дорогие мои, я же ведь живой еще!» — хотелось крикнуть громким голосом, но Валентин промолчал и крепко зажмурился. Нет, невесело у них там проходит этот знаменательный день... А где сейчас ордена и медали и блокнот с планшетом? Донбасс освобожден. Та женщина, что повстречалась в овраге у родника, — жива ли она? Отослала ли в Сыресево планшет? А если нет?

— Валентин... Ну, Ситнов же, не надо скрипеть зубами, не надо!

Голос слышится как будто издалека. Это — Ваня Костылько.

Валентин открыл глаза, вздохнул. В тусклом желтом свете хефтлинги двигались, переговаривались, затевали ссоры из-за крошки хлеба, из-за окурка... Нет, это только показалось, что сегодня все чувствуют себя именинниками. Никакого праздника нет, тоска висит в блоке [196] густым облаком, и нет в этом облаке просвета. Да разве способны униженные, забитые хефтлинги на что-то героическое!

Валентин не заметил, как подошел Москвич.

— Слушайте, Валентин, Ванюша, хотите принять участие в концерте? Надо же отметить двадцать шестую годовщину Октября.

Валентин даже приподнялся.

— Ты с ума сошел?

— Французы добились разрешения собраться и спеть религиозные песни. У них будто бы какой-то праздник. Приглашают нас. Пошли?

— Когда? Сейчас? А отбой?

— Ничего, старосте я дам пяток сигарет...

— Надо бы Иванцова подождать.

— Он уже там, идемте.

Во французском блоке было шумно и светло. Над длинным столом горела яркая двухсотсвечовая лампа, а при взгляде на стол глаза разбегались и голова кружилась от невероятной роскоши. На газетной бумаге были разложены галеты, сыр, копченая колбаса, даже сардины — все это французы получали в посылках Красного Креста. Но тут же лежали крупные неочищенные картофелины, куски хлеба, мармелад из свеклы и стояли три бутылки морса.

У Валентина моментально рот наполнился слюной, а пустой желудок словно кто-то защемил клещами. Он остановился, не доходя до стола двух шагов, и не мог отвести взгляда от угощения, пока его не дернул за рукав откуда-то появившийся Виктор Иванцов.

Не успели летчики и Костылько усесться в уголок на нары, как вечер начался. Заговорил незнакомый хефтлинг с красным винкелем. Был он среднего роста, с проступающей сединой в волосах. [197]

— Кто это? — спросил Валентин у Москвича.

— Василий... Настоящая фамилия его — полковник Карцев, а имя и отчество я не знаю...А вон там, смотри, немецкий коммунист Эрнст, видишь, красивый такой, светловолосый... Много тут наших, приглядывайся и запоминай своих.

О полковнике Карцеве Валентин слышал еще от Петра Махурина. Это Карцев был инициатором подготовки вооруженного восстания. Его план горячо одобрили немецкие и австрийские коммунисты, руководители польской и чешской подпольных групп. Вместе с другими боевыми офицерами полковник Карцев, или Василий, как его все звали в Освенциме, детально изучил схему организации охраны лагеря, расположение огневых точек, пути выхода и рельеф местности. С помощью польских друзей он установил связь с цивильными сербами, которые жили в городе Освенциме, и с советскими военнопленными, работающими на зенитных батареях фашистов вместо угнанных на фронт немцев-резервистов.

Василий говорил недолго и скупо. Он сделал краткий обзор военных событий на Восточном фронте, сообщил, что советские войска освободили Киев, Фастов, а за летнюю кампанию 1943 года разгромили сто сорок четыре немецкие дивизии.

Валентин вместе с другими узниками при этих словах вскочил, что-то закричал. В блоке поднялся гвалт. Василий поднял руку, крикнул:

— Тихо, тихо, товарищи, мы не в Москве на Красной площади!

Шум и гвалт стихли. Французы как радушные хозяева пригласили гостей к столу. Начались заздравные тосты, завязались дружеские беседы. Говорили по-русски, по-французски, по-немецки. Многие, кроме своего языка, [198] не знали никаких и на помощь призывали жесты, но все хорошо понимали друг друга.

Угощение было уничтожено быстро. Немецкие и французские товарищи, видимо, сговорившись заранее, затянули то ли молитву, то ли песню. Но вот в мотив церковного хорала вплелся бодрый, торжественный, знакомый с детских лет напев «Марсельезы». И тогда Валентин понял в чем дело и первый запел:

Вставай, проклятьем заклейменный...

Казалось, невероятно дикая какофония звуков, грубых и звонких голосов взорвет блок, разнесет все кругом, как бомба. Но каждый слышал лишь свою музыку и ею в этот миг жил.

Этой неслыханной ораторией закончилась торжественная часть, и начался концерт. Его открыл совместный хор из всех присутствующих песней о Катюше. Эта песня давно стала близкой и дорогой всем освенцимским узникам. Потом спели «Широка страна моя родная», потом французы — свою песню, а немцы — свою. Но вот в перерыве Федор Сгиба вытолкнул на середину круга Ваню Костылько и крикнул:

— Послушайте, друзья, нашего певца! Он исполнит русские народные песни!

Кто-то рядом с Валентином с польским акцентом сказал:

— Пан русский хочет, чтобы мы посмеялись над доходягой? Добже, добже.

Но хилый, изможденный Ванюша Костылько приободрился, расправил плечи, глаза у него прищурились... И он запел сперва тихо, потом все громче, громче...

Но настанет пора, и проснется народ,
Разогнет он могучую спину... [199]

«Эй, ухнем! Э-э-эй, ухнем!» — припев подхватили не только русские, пришедшие на вечер, но и поляки, чехи, сербы, словаки. Оказалось, песня про дубинушку широко известна по всем странам Западной Европы, и теперь к крепкому басу Костылько, к стройному и мощному хору славян присоединили свои голоса заключенные всех национальностей.

Когда Ванюша кончил, раздались шумные аплодисменты. Ваня Костылько стал знаменитостью, ему жали руки, приглашали приходить в другой раз на вечерние концерты. А Валентин, слушая раздольные песни своей Родины, с трудом удерживался от слез гордости и восторга.

— Вот тебе и доходяга! — с торжеством крикнул он сомневавшемуся поляку. — Вот это добже так добже!

Глава восьмая

Наступила зима, такая слякотная здесь, на Западе. Как-то в один из ветреных, особенно промозглых вечеров, когда заключенные, засунув руки в рукава и сгорбившись, до изнеможения ходили взад-вперед по бараку, чтобы хоть немного согреться, Ваня Костылько и с ним еще несколько человек под командой форарбайтера Саши Гусева притащили с «Канады» ворох гражданской одежды.

— Achtung! Лагерное начальство разрешило на зиму одеться в цивильную одежду, — выйдя на середину барачной столовой, объявил долговязый блоковый Вилли.

Помещение наполнилось гулом голосов и радостных выкриков. Но Вилли поспешил охладить радость хефтлингов: [200]

— Achtung, stillgestanden, verfluchte dochodjagen! — воспользовался он изобретенным заключенными русским словом. — На куртках нашьете красные полосы, шрайбер (писарь) покажет как. На брюках — тоже лампасы, а на спине курток против сердца должен быть нарисован красный круг. Verstehen? (Поняли?)

Заключенные скопом кинулись к груде одежды, но Вилли гуммой восстановил порядок. Хефтлинги стали по очереди подходить к ватным пальто, курткам, суконным брюкам и, не выбирая, хватать из кучи первые попавшиеся вещи. Если куртка или брюки были малы или, наоборот, слишком велики, устраивался взаимовыгодный обмен, и в конце концов каждый подобрал себе одежду приблизительно по росту. Полнота при этом не имела значения: все были одинаково тощи.

Виктора Иванцова подозвал к себе староста Вилли, вручил банку с красным суриком.

— Male! (Рисуй!)

Летчики и Костылько разукрасили свои куртки яркими веселыми кругами, словно клоуны в цирке. Виктор засмеялся.

— А я, братцы, кой-что придумал, гляньте!

Красное пятно с левой стороны на его куртке мало походило на круг, оно скорее напоминало репу хвостиком вниз.

— Это я сердце намалевал, как раз против своего. Если будут, гады, стрелять, так чтобы не промахнулись.

Валентин, натянув брюки из грубой толстой шерсти и ватную куртку, сразу почувствовал, как загорелось, согреваясь, тело. Еще бы ноги обернуть чем-нибудь: пальцы и ступни, кажется, так и примерзают к дереву колодок.

— Завтра в мастерскую явимся, так никто и не узнает, — сказал он Виктору. — Теперь и бежать способней. [201] В полосатых куртках сразу заметят, что лагерник, а в этом барахлишке от гражданских не скоро отличишь.

В электромастерской Валентин с Виктором работали уже около месяца. Их перевели сюда по чьему-то таинственному распоряжению.

Электромастерская лагеря Освенцим была немаловажным объектом. Здесь не только ремонтировались электроприборы, привезенные с окрестных заводов и других мастерских, но и приемники, принадлежащие лично эсэсовцам, коменданту лагеря и радиоузлу. Кроме того, — и это, пожалуй, было самым главным — через электромастерскую проходил силовой кабель с электроподстанции, который питал током мастерские Освенцима.

Электромастерская занимала просторное помещение в черте лагеря. Она была разделена перегородкой на две комнаты: большую и маленькую, где за верстаками сидели мастера по радиооборудованию и электроприборам — француз Жак Пелиссу и чех Мисевич Пор. Виктор Иванцов под руководством поляка Яна Лапташа работал на токарном станке в большой комнате, Валентин, как бывший химик, здесь же возился с аккумуляторами, трансформаторами, батареями и конденсаторами.

За работой надзирал немец Фриц Редемер. Это был эренхефтлинг, то есть «честный хефтлинг», отбывший свой срок наказания. Он мог бы получить освобождение, но из лагеря не уходил: против русских он воевать не хотел, а избежать мобилизации в гитлеровскую армию было бы невозможно. Тихий, скромный, он скорее выполнял роль завхоза, чем надзирателя: выписывал и получал со складов материалы, принимал в ремонт и сдавал отремонтированные электроприборы и приемники. Заключенные под его молчаливым покровительством чувствовали себя свободней и уверенней. [202]

Мастерскую неусыпно охраняли трое солдат-эсэсовцев и фельдфебель — огненно-рыжий немец из бывших мясников. Этот по всякому поводу и без повода орал на хефтлингов и щедро раздавал удары резиновой дубинкой. Виктор Иванцов ненавидел его и, пользуясь тем, что фельдфебель совершенно не знал русского языка, часто издевался над ним: обругает нехорошим словом, заключенные смеются, а фельдфебель нальется синей кровью, выпучит глаза и, ничего не понимая, начинает сыпать проклятия. Валентин не раз уже предупреждал Виктора, что эта игра ему даром не пройдет, но Иванцов только смеялся и продолжал свое.

Наконец в начале декабря Виктор все-таки довел фельдфебеля до белого каления и чуть не погиб.

Закончив вытачивать очередную деталь, Виктор выключил станок и направился мимо фельдфебеля к выходу. Эсэсовец сидел на табуретке у входа и, шевеля мокрыми толстыми губами, читал газету. Виктор нарочно громко затопал колодками, кашлянул.

— Wohin? Halt! (Куда? Стой!)

Виктор, вытянув руки по швам, выпучив глаза, как это делал сам фельдфебель, и состроив испуганную рожу, отрапортовал:

— Господин балда, я работу закончил хуже быть не может! Разрешите сходить до ветру?

Фельдфебель пожал плечами, вопросительно посмотрел на Фрица Редемера — надзирателя. В углу возле кучи хлама работали два уголовника. Они засмеялись. Один из них — хилый, с жуликоватыми глазами — ткнул пальцем в сторону фельдфебеля и что-то сказал по-немецки. Фельдфебель сделался огненно-красным, злобно посмотрел на Виктора и потянулся к кобуре.

— Hund, verfluchtes Schivein! (Собака, проклятая свинья!) — В руке эсэсовца голубовато блеснул пистолет. [203]

Виктор отшатнулся, побледнел. И в этот миг на выручку подоспел Фриц Редемер.

— Господин фельдфебель, не стреляйте в него! Он закончил и хочет получить другую работу!

— Oh! Mit Vergnugen! (О! С удовольствием!) — успокаиваясь, прорычал эсэсовец и спрятал пистолет в кобуру.

Все вздохнули с облегчением. Фельдфебель приказал надзирателю дать Виктору побольше работы, а сам, все еще злобно косясь на хефтлингов, вышел из мастерской. Вместо него пришел пожилой, почти старик, эсэсовец, призванный в охранные войска вместо угнанных на фронт молодых и сильных. Этот сразу же пододвинул к железной печурке ящик и прочно засел у огонька, закрыв глаза и свесив голову к коленям.

Валентин подошел к Виктору и твердо сказал:

— Ты не имеешь права так рисковать. У нас каждый человек на счету.

Виктор, хмуря брови, пристально следил за движениями суппорта и ничего не ответил. Но в обеденный перерыв, когда они встретились в уборной, он сказал:

— Чуть было не погиб, да как глупо. Больше не буду, Валентин.

Докурив самокрутку, он добавил:

— А ведь выдали уголовники, заметил? Особенно один, мелкий, как гнида, а сволочь. Надо эту Гниду на гребешок и...

Иванцов ногтем большого пальца надавил на стенку и плюнул.

— О Гниде поговорим потом. Надо еще посмотреть, что это за тип. Рисковать из-за него руководящими членами подполья будет слишком жирно.

Эпизод с фельдфебелем на этом закончился, но до самого конца работы к Иванцову подходили то Лапташ, [204] тo Пелиссу, то Мисевич Пор и с укором качали головой или делали выговор. Виктор злился, краснел, но молчал — видно, и в самом деле понял никчемность своих дерзких шуток с эсэсовцами.

В конце сорок третьего года Германия стала подвергаться сильным бомбардировкам с востока и запада. Многие государственные электростанции вышли из строя. Геббельсовская пропаганда неумолчно кричала в газетах и по радио: «Экономьте электроэнергию, не превышайте лимита!»

В электромастерской охрана, замечая на рассвете или днем где-нибудь невыключенную лампочку, с руганью набрасывалась на заключенных. А хефтлинги, подмигивая друг другу при встрече, поминутно «забывали» выключить свет то в уборной, то в коридоре, кричали, что им темно работать, и зажигали все лампочки, доводя этим охранников до исступления. Заключенные ежились от ударов, но не унимались.

Но всего этого, конечно, было мало, чтобы нанести фашистам ощутимый урон. Нужно было придумать что-то более эффективное, и Валентин с Иванцовым придумали.

Валентин в куче хлама наткнулся на моток толстой сталистой проволоки сечением примерно миллиметра три.

— Послушай-ка, Виктор, соорудим печечку, а? Валентин накрутил на палец проволоку, получилась спираль. Виктор смекнул:

— Подожди, я керамическую трубу видел.

Чтобы соорудить мощную электрическую печь с большим потреблением энергии, нужно было время и подходящие условия. Фельдфебель, опасаясь насмешек Виктора или по другой какой причине, стал редко появляться в большой комнате мастерской. А старик-эсэсовец [205] постоянно дремал у печки-времянки и ни во что не вмешивался.

Главная опасность таилась в уголовниках. Они разбирались в электротехнике неплохо: до концлагеря были электриками на заводе. Об этом Виктор и Валентин хорошо знали. В их присутствии монтировать электропечь невозможно — выдадут. Как избавиться от них хотя бы на день?

— Попросим Фрица, пусть прихватит их с собой, когда поедет на склад за материалами, — предложил Виктор.

Надзиратель, выслушав просьбу Иванцова, пристально посмотрел ему в глаза, подумал.

— Jawohl, jawohl! (Конечно, конечно!) — через минуту сказал он, кивнув головой, и скрылся в своей конторке возле радиомастерской.

Через два дня Фриц Редемер с утра приказал Гниде и его дружку нагрузить тележку отремонтированными приемниками и приборами. Уголовники впряглись в тележку и под надзором Фрица отправились на склад. Жак Пелиссу тоже ушел: он должен был установить и отрегулировать приемники у офицеров охраны. В мастерской теперь, кроме Виктора, Валентина и дремлющего старика-эсэсовца, никого не было.

— Давай скорей, крути спираль... Так, керамику...

Валентин обмотал керамическую трубу от канализации толстой спиралью, концы зажал в клеммах. Керамику установили в железном каркасе, изолировали асбестом, к клеммам прикрутили длинные провода.

Печь получилась огромной, громоздкой, невероятной мощности.

Где такую нескладную махину можно установить, чтобы самая хитрая ищейка из гестаповцев не смогла ее обнаружить [206]

— Спустить ее в подвал, — предложил Виктор. — Там проходит теплофикация, труба обложена кирпичом. Запрячем печку туда, замуруем — и порядок.

Оглянувшись на дремлющего эсэсовца, Виктор накинул на электропечку кусок мешковины, поднял ее и потащил в радиомастерскую.

— Ян, Мисевич, помогите, нам упрятать вот эту штуку, — показал Виктор на электропечь. — Из вашей комнаты есть ход в подвал...

Лапташ и Пор быстро поняли, какой ущерб фашистам это могло нанести.

— Добже, братья, действуйте!

Валентин открыл люк в подпол, помог спуститься туда Виктору, передал ему печь и спустился сам...

Когда надзиратель Фриц Редемер и уголовники вернулись в мастерскую, Валентин с Иванцовым сосредоточенно трудились — один у станка, другой у аккумуляторов.

В мастерской было полутемно. Эсэсовцы обеспокоено поглядывали на слабые желтые огоньки в лампочках, а фельдфебель прицепился к поляку и чеху:

— Вы должны знать, почему темно! Вы специалисты, вы ответите за это!

Ян Лапташ с удивленно-озадаченным видом пожимал плечами, невразумительно бормотал:

— Господин фельдфебель, не могу знать... Замыкание... Утечка... В мастерской все в порядке, обследовали уже...

— Виновата, по-моему, подстанция. Что-то у них там неладно с трансформатором, — вторил ему чех Пор.

Фриц Редемер опять внимательно посмотрел на Валентина, потом на Виктора, но смолчал.

Среди лагерного начальства поднялся переполох. Фашисты обследовали подстанцию, проверили силовой [207] кабель на всём его протяжении — нигде утечки тока не было. А в электромастерской взбесились счетчики и тускло светились под потолком стосвечовые лампы.

В электромастерской на следующий день появился сам комендант лагеря Рихард Бёр с телохранителями и помощниками. Работавших в мастерской электриков и радистов заставили еще раз обшарить все углы, обследовать всю проводку, станок и приборы. Гнида с дружками измучились, отыскивая причину аварии, но так ничего и не нашли.

— У-у-у, rote Hunde, вы еще меня узнаете! — пригрозил комендант и, разъяренный, выскочил из мастерской.

А счетчики по-прежнему бешено жужжали и гудели, и лампочки под потолком уныло светили желтыми огоньками.

Незадолго до Нового года в блок, где жили Валентин и Виктор, пришли Москвич и Василий, которого они видели 7 ноября на вечере у французов.

— Пошли покурим, — сказал Москвич. В умывальнике Василий оделил всех сигаретами, оглянувшись, нет ли посторонних, обратился к летчикам:

— Ребята, у нас к вам большая просьба. Центр надеется, что вы нам поможете.

— Готовы на любое задание! Говорите! — сказал Виктор Иванцов, а Валентин согласно кивнул.

— Да вы не горячитесь, сперва подумайте. Дело сложное и опасное... Нам бы хотелось иметь радиоприемник. А добыть его можно только у вас в радиомастерской или на складе.

Задание и в самом деле было трудным. В случае провала — смерть на месте. Но летчики согласно ответили:

— Постараемся.

Докурили сигареты, вернулись в барак. Василий спросил: [208]

— А где ваш знаменитый певец?

Валентин окликнул Ванюшу Костылько. Тот подошел, узнал Москвича и Василия, смущенно заулыбался.

— Ну как, Шаляпин, живой еще? — ласково спросил Ванюшу Василий.

— Мы его теперь с «Канады» не выпускаем, — сказал Москвич.

— А я новую песню сочинил, хотите послушать? — нерешительно похвастался Ванюша и достал из кармана куртки листок бумаги от мешка.

— Сейчас спрошу у блокового, подожди!

Москвич сходил в каморку старосты и вернулся. Долговязый Вилли не только разрешил Ванюше негромко спеть песню, но и сам вышел послушать. Заключенные, увидев выступившего на середину барака Костылько, притихли в ожидании.

Ты скован сегодня, и сердце замкнуто
Жестоким врагом на тяжелый замок,
Хоть бьется, трепещет оно поминутно —
Для сердца сейчас голос воли умолк.
Но знаю я, знаю, гнилые затворы
Под натиском грозным, могучим падут.
Нас встретит свобода, я верую, скоро
Нам снова оружие в руки дадут.
И знайте, враги, кровожадные гады,
Что вам не сломить комсомольский задор!
За все отомстим! И не будет пощады!
За кровь, за руины, за плена позор!

Ваня умолк, но в бараке долго стояла тишина. Хефтлинги, пораженные смелостью певца, не двигались, многие плакали.

Кто-то сказал:

— Так могут петь только русские... [208]

И сейчас же староста Вилли раздраженно заорал:

— Ты, доходяга несчастный, в Биркенау захотел? Дай сюда!

Он подскочил к Ванюше, вырвал листок со стихами и сшиб паренька ударом кулака на пол.

На старосту надвинулись сразу Виктор Иванцов, Валентин и Москвич, за спиной блокового сомкнулись в недобром молчании заключенные. Вилли сдался:

— Ладно, блокфюреру не доложу. Но смотри, в следующий раз...

Блокэльтестер ушел к себе в каморку. Ванюшу подняли, посадили на скамейку. Вытерев кровь с подбородка, Ваня упрямо сказал:

— А песню я все равно помню. Опять буду петь, нехай они, подлюги, грозятся.

Глава девятая

Достать приемник помогли Ян Лапташ и Жак Пелиссу, вернее, подсказали, как достать.

Однажды к Валентину, колдовавшему над заливкой конденсаторов, подошел поляк с горящей сигаретой.

— На, попаль, Валентин. Як ты мыслишь, где фашисты теперь готовят себе позиции?

Валентин взял сигарету, затянулся. Все последние дни геббельсовское радио прожужжало уши о «выравнивании позиций», «временных перегруппировках», о «незначительном прорыве русских». Но заключенные знали цену этим отступлениям и прорывам. В итоге осенне-зимних боев Советская Армия освободила Мелитополь, Днепропетровск, Днепродзержинск, Киев, Житомир. Немецко-фашистские войска откатываются на запад. [210]

Поляк с хитринкой поглядел на дремлющего у печки-времянки охранника, усмехнулся.

— Старичку нужно дома сидеть, а Гитлер его жолнером сделал. Да уж скоро отдохнет, если добже мыслит...

— Эх, приемничком бы раздобыться, все бы новости точно знали! — сказал Валентин.

Лапташ аккуратно смял окурок сигареты, а потом словно бы так просто, к слову, проговорил:

— В складе есть много, Жак Пелиссу вчера получил для ремонта. А я слышал, над складом крышу чинят...

Валентин сообразил, что о крыше поляк сообщил не случайно. Да, только таким путем и можно выполнить задание Василия.

— А не придется отвечать за пропажу радистам? — задумался Виктор Иванцов, выслушав предложение Валентина проникнуть в склад через крышу. — Они принимают радиоприемники по счету.

— Точно. Но, когда сдают на склад, охрана у них принимает тоже по счету. Фельдфебель сам опечатывает замок. За пропажу из склада попадет не радистам, а охране.

— Ясно. Как стемнеет, будет действовать.

Склад радио — и электрооборудования примыкал непосредственно к мастерской. Зимние сумерки наступали рано, а территория вокруг склада освещалась плохо. Можно рискнуть.

Летчики ухитрились выйти в коридор не замеченными охраной. По приставной лестнице забрались на чердак мастерской, через окно спустились на крышу склада. Шифер на одном склоне крыши был сдвинут, образовалась щель в обрешетке. Отжать доски оказалось нетрудно. Виктор, как меньший ростом, спустился вниз. В складском помещении горела одна запыленная [211] лампочка. На длинных стеллажах рядами стояли радиоприемники разных марок, счетчики, ящики с лампочками и роликами, лежали мотки проводов и другое имущество.

Виктор, не очень спеша, выбрал небольшой приемник фирмы «Телефункен», подал его Валентину и по полкам выбрался к отверстию в крыше.

Вскоре летчики были уже на чердаке своей мастерской. Приемник уложили в рабочий ящик, прикрыли электролампочками и спрятали его на чердаке под мусором.

По просьбе летчиков Жак Пелиссу отремонтировал приемник, и летчики поочередно два раза в день стали принимать сообщения Советского информбюро, записывать их и передавать через Ваню Костылько на «Канаду» Саше.

Но пользоваться приемником было рискованно даже здесь, в электромастерской, куда нечасто заглядывало лагерное начальство. Как-то раз, за два дня до рождественских праздников, — а их фашисты справляли всегда торжественно и пышно, — Виктор Иванцов, принимая сводку, что-то долго задержался на чердаке. Рабочий день близился к концу. В мастерской прекратили работу даже уголовники. Валентин, Ян Лапташ и Мисевич Пор нарочно вышли в коридор, встали возле лестницы на чердак и тянули сигарету за сигаретой. Валентин нервничал. У Виктора что-то не ладилось. Иногда оглушительный треск, рев и звуки музыки просачивались с чердака в коридор.

И, как назло, Гнида в один из таких моментов вышел в коридор. Он услышал подозрительные звуки, насторожился, поглядывая на потолок. Потом с испугом и подозрительностью поглядел на хефтлингов и поспешно ушел в мастерскую, [211] Валентин кинулся за ним. Если Гнида решится на предательство, нужно будет уничтожить его любой ценой. Но Гнида к эсэсовцу не подошел, а сказал Фрицу Редемеру:

— Господин надзиратель, на чердаке кто-то принимает радиопередачи. Надо бы заявить начальству.

Валентин напрягся, стоя у токарного станка с тяжелой стальной болванкой наготове. Фриц надвинулся на «зеленого», закричал:

— Всегда вам слышится какая-то ерунда! Это репродуктор у брамы!

Гнида с сомнением хмыкнул, но больше о своих подозрениях никому не сообщил.

Однако Валентин понимал, что угроза провала не ликвидирована. Уголовник мог в любой момент выдать их фельдфебелю. Вечером, лежа рядом с Виктором на нарах, Валентин рассказал ему о подозрениях Гниды.

— Без разрешения Центра мы ничего предпринять не сможем, — тихо сказал Виктор. — Завтра с Ванюшкой передадим Саше записку, попросим совета. Думаю, что Гниду надо убрать руками самих эсэсовцев. Понимаешь?

— Слышал о таких делах.

На следующий день после вечернего аппеля летчики получили согласие Центра. В этот же вечер Виктор написал печатными буквами по-немецки записку, что хефтлинг номер такой-то «проиграл» в карты своим дружкам фельдфебеля из охраны электромастерской.

Придя на работу, Валентин незаметно подбросил записку к ногам старика-эсэсовца, а тот, увидев ее в обеденный перерыв, передал фельдфебелю. Фельдфебель прочитал и посинел от удушья. [213]

С того дня Гнида исчез из мастерской бесследно. А его дружок совсем притих и при первой же возможности перевелся в другую команду.

Прошли два предрождественских дня. Это были дни, то полные надежд и радостных известий с фронта, то отравленные гибелью товарищей, зверствами эсэсовцев и смрадом непрестанно дымивших печей крематория. Валентин и Виктор, охраняемые незримой заботой подпольной организации, жили в относительном благополучии, если не считать мук голода и опасности быть пойманными во время радиоприема сводок Советского информбюро.

В канун рождества они получили через Москвича строжайшее указание Центра: во что бы то ни стало вывести из строя силовой кабель — это будет «ротесгешенк», то есть красный подарок эсэсовцам, собравшимся по немецкой традиции весело отпраздновать рождество.

Выйдя во двор мастерской, присыпанный выпавшим ночью нежно-белым снежком, летчики закурили одну самокрутку на двоих. Валентин посмотрел на угол кирпичного здания мастерской, куда от железобетонного столба тянулся кабель. Оплетенный просмоленной обмоткой, толстый кабель через фарфоровые изоляторы-трубки проникал внутрь мастерской и подходил к распределительному щиту. В каком месте надо его оборвать, чтобы встали сразу все мастерские? Да и возможно ли это?

— А если пережечь? — предложил Иванцов.

— Но как? Замкнуть цепь?

Валентин задумался, с трудом восстанавливая в памяти знания по электротехнике, приобретенные в техникуме. Пережечь кабель... Что для этого требуется? А что потребовалось много-много лет назад Грише [214] Коробушкину для того, чтобы сжечь мотор вентиляционной установки?

Теплая волна прихлынула к сердцу, векам стало горячо от подступивших слез. Валентин судорожно засмеялся, всхлипнул.

— Ты что? Смеешься? Плачешь? — спросил Виктор.

Валентин отвернулся, рукавом куртки провел по глазам.

— Вспомнил один случай... в техникуме. Мой дружок мотор сжег. А ведь вроде просто сделал — дал непосильную нагрузку — и пффык! Чаду — полна аудитория!

С минуту Валентин молчал, пока огонь самокрутки не обжег пальцы.

— А что, если враз все рубильники включить вот по такой схеме?

Валентин склонился над простынкой ровного снега и щепкой быстро начертил схему электропитания мастерской...

Диверсия с силовым кабелем подняла на ноги всех эсэсовцев. Лагерные мастерские остались без освещения и без энергии для станков. Фашистские ищейки забегали по всему лагерю, отыскивая причину аварии. Комендант в этот раз привез с собой грузного, преклонных лет немца, видимо, настоящего мастера своего дела. Этот мастер выцветшими голубоватыми глазами окинул стены, заключенных, подошел к распределительному щиту, сунул нос за мраморную доску и выругался:

— Teufel! Kommunisten, Sabotagen! Alle russischen Mensichen sind eine Simulantenbande! (Черт! Коммунисты, саботажники! Все русские — одна банда симулянтов!) [215]

Сопровождавшие его охранники с автоматами залаяли:

— Hande hoch! Kehrt each! Abtretten! (Руки вверх! Кругом! Шагай!)

Радистов и Валентина с Виктором сбили в плотную кучку и повели мимо опрятно одетого, чисто выбритого коменданта прочь из мастерской.

Валентин оказался рядом с Виктором Иванцовым; сзади тяжело дышали Мисевич Пор и Ян Лапташ. Жак Пелиссу о чем-то переругивался с мастером-немцем, может быть, надеялся переубедить его.

Валентин понимал, что их всех ждет жестокий допрос, а потом карцер или даже крематорий. Понимал это, очевидно, и Виктор Иванцов. Он негромко сказал:

— Рванем, а?

Но сейчас же рыжий фельдфебель из охраны огрел его по спине гуммой и заорал:

— Still, still, Schweine! (Спокойно, спокойно, свиньи!) Узников провели почти через весь лагерь, неподалеку от будки рапортфюрера остановили. То, что Валентин здесь увидел, заставило его сжать кулаки. На площадке перед «кобылой» стоял Адольф Рей — Коваль. Сейчас он просто «развлекался»: сбил с ног заключенного, наступил ему сапогом на шею и стал давить. Заключенный под его ногой хрипел, судорожно бился, хватался руками за сапог эсэсовца. Коваль присматривался к мукам жертвы с интересом кота, поймавшего мышь. Чуть приподняв ногу, чтобы жертва могла вздохнуть, Коваль с усмешкой оглядел подошедших хефтлингов.

Валентин вдруг увидел его блеклые выпученные глаза. Коваль шагнул вперед, схватил Валентина за руку, вытащил из кучки арестантов, осмотрел красный винкель. [216]

- — Ты есть кто? Руссишь? Убей юде, полючишь сигареттен!

У Валентина захватило дух. Он посмотрел на залитого кровью еврея, с презрением глянул в глаза Ковалю и плюнул ему прямо в переносицу.

— Гад проклятый!

Коваль зарычал от бешенства.

Он отскочил на шаг, выхватил из кобуры пистолет. Валентин рванулся к нему выбил пистолет ударом ноги. Коваль подался назад, споткнулся и упал навзничь. Иванцов бросился на него.

Но тут эсэсовцы-автоматчики сбили Валентина с ног, оторвали Иванцова от Коваля, обоим скрутили руки за спиной.

Голова Валентина билась об асфальт дорожки, а проблески мысли подсказывали: «За ноги волокут... Смерть!»

Он не ошибся: его и Виктора бросили в одиннадцатый блок смертников, откуда возврата в жизнь не было.

Глава десятая

Стена запрокидывалась, падала, падала... Удар в спину — стена встала наместо. Затекли руки, сложенные на затылке...

— Есть в лагере организация? Сколько человек? Удар палкой по плечу.

— Кто руководит? С кем из немецких коммунистов имеется связь?

Удар палкой по пальцам рук на затылке.

— Откуда получали указания? Где слушали радио? Левая щека — сплошной нарыв: острые углы [217] Звезды поранили десну. В десне — пустота: вместе с кровью выплюнул и зубы. Пошевельнулся, ослабил мышцы...

— Halt! Stillgestanden!

Но как устоять смирно: под кожу вонзился кончик эсэсовского ножа... И вновь забрызганная кровью стена качается, запрокидывается и вдруг исчезает...

Что-то холодное, липкое приводит в себя. Валентин машинально слизнул с губ капли воды, услышал:

— Mit solchen Meuchelmordern werde ich bald fertig!

«С этими бандитами... я живо... расправлюсь...» — переводит возвращающееся сознание. За полгода плена поневоле научился понимать по-немецки.

Валентин открыл глаза. Где он? Низкий, слабо освещенный подвал. Перед узким окном — две виселицы: одна петля свободна, тихо раскачивается. В другой — труп с изуродованным лицом и вывернутыми руками. Неужели Иванцов?

Валентин поднялся на локтях. Иванцов жив. Он тоже сидит у стены в мокрой одежде, широко раскрыв рот. Видно, ему не хватает воздуха.

Перекинуться словом не дал следователь: круглое сытое лицо, толстенный живот выпирает из-под распахнутого мундира, улыбка на губах.

— Может, ты довольно думаль, русский? Кто входит в штаб подпольной организации?

Валентин отвернул от следователя лицо. Фашист язвительно сказал подручным по-русски, с намерением, конечно, чтобы отлично поняли пленные:

— Слышите? Этот свинья не желайт разговаривать. Показать ему!

И по-немецки небрежно добавил:

— Diese russisehen Schweine mussen so und so krepieren... (Этим русским свиньям все равно подыхать...)

Длинный тощий эсэсовец схватил Валентина за [218] предплечье и потащил к свободной петле, попытался на кинуть ее на шею. Но в это мгновение в мозгу вспыхнуло яркое пламя: по голове чем-то ударили...

Очнулся Валентин от острой боли в кистях рук. Открыл глаза. Толстый следователь подкованными сапогами давил на пальцы. Низко согнувшись, он шептал:

— Ты уже не на земле есть. Ты на тот свет есть... Видишь? И тут есть дойчен, дойчен везде... Будешь говорить? Попадать в рай. Не говорить — отправим знова на земля, дорт... там увидеть что-то похуже змерть... Говорить! Откуда получаль директив, говорить!

— Скажу... — Валентин не/знал своего голоса, показалось — сказал кто-то другой хриплым шепотом. Поднявшись на руках, облизал соленые губы. Следователь заулыбался, присел на корточки, помог сесть.

— Я зналь, что ви умный, русский. Откуда же быль директив?

— Из сердца, гад ползучий, из души, вот откуда! — боясь выронить Золотую Звезду, шепеляво сказал Валентин.

Удар в лицо закрыл глаза и рот. Когда стали выкручивать руки, услышал крик:

— Молодец, Валентин!

— Держись!

— Не поддавайся гадам! И опять все померкло...

Монотонная песня звучала близко за стеной. Кто-то беспечно, видно, с легким сердцем, пел на немецком языке.

Wo mann singt, da leg dich nieder,
Bose Leute haben keine Lieder!

Валентин пошевельнулся, охнул от боли в пояснице.[219]

Но повернуться на бок все же удалось. Теперь он лежал в каменной коробке, под потолком — слепящая электрическая лампочка. Напротив — неузнаваемое, сине-багровое лицо Иванцова. Виктор лежал на спине. Он тоже приподнял голову, прислушиваясь к песне. Валентин подполз к Иванцову.

— Чего он скулит, весело ему?

— Весело... — скривился Виктор. — Где поют, там ложись и спи спокойно, тот человек достойный, кто поет... песни... Вот он про что скулит...

Песня охранника, несмотря ни на что, действовала на душу своей мелодичностью и грустью. Перед глазами встало родное село, над ним словно нависли летние сумерки и потекли песни девчат под бархатные переливы его гармони. Родина... И спокойно за своих: хорошо, что они живут в такой стране, где их не оставят в беде...

Валентин лежал не шевелясь, чтобы не бередить лишний раз изувеченное, такое могучее прежде тело. Он зажмурился, спрятал лицо в распухшие ладони и стал сочинять письмо родным.

Что бы он написал, если бы было возможно?.. Он написал бы так: «Здравствуйте, мои дорогие папа, мама, Валя и Валерик! Шлю вам свой привет и желаю всего хорошего, что есть в жизни. Маловероятно, что вы получите это мое последнее письмо, потому что с часу на час я ожидаю смерти. Но все равно, у меня еще есть время вспомнить былое и поговорить с вами хоть в мыслях. Я смотрю в прошлое, вижу, что многое за эти годы пережито, вспоминаю, в каких боях за Родину участвовал, и эти воспоминания помогают мне встретить смерть как положено советскому человеку... Валя, дорогая жена и друг, Валерик мой, знайте, что вас я любил, как свою Родину-мать. На мою долю [220] выпало горькое счастье сражаться с фашистскими гадами и здесь, в лагере смерти. Мы, коммунисты, как можем мстим фашистским шакалам за разорение и муки миллионов людей, за товарищей, которые не по своей вине попали в рабство и погибли в печах крематория.

Родные мои папа, мама, Валюшка! Скоро меня поведут на смерть, но я иду смело, без хныканья, потому что знаю: рано или поздно победа все разно будет за нами?

Валюшка! Умру — Валерика жалей, люби. Пусть знает, что за его будущее пролито много крови... Умирать мне не хочется, но верьте, мои дорогие, что я умру как положено. И что бы ни было со мной, я верю, что вы, мои дорогие старики, и ты, Валюта, мужественно вынесете все невзгоды. Эх, как хочется увидеть сына и вас всех! Так будьте здоровы и радостны, помните обо мне!»

Привычка мысленно разговаривать с родными или писать им письма появилась у Валентина уже давно, чуть ли не с первых дней лагерной жизни. Да и что остается хефтлингу, кроме воспоминаний и воображаемых встреч с любимыми?

Песня оборвалась. Раздались глухие редкие удары, как будто кто-то бил в огромный бубен.

— Селекция, — голос у Иванцова дрогнул. — Сейчас и нас... Прощай, Валентин!

Они хотели обняться, но в дверном замке заскрежетал ключ. Дверь распахнулась.

— Heraus, Schweine! (Выходи, свиньи!) Валентин поднялся на дрожащие ноги. От боли на глазах выступили слезы. Смахнул их опухшими пальцами, вышел в коридор.

На площадке перед одиннадцатым блоком смертников — десятка три заключенных. Все голые. [221] Приказали раздеться и Валентину с Виктором. Эсэсовцы стали обшаривать одежду. Валентин посмотрел на себя и ужаснулся: на коже кроваво-синие подтеки, ребра выпирают, как обручи, коленные суставы, голени ног — как у скелета. Неужели это все, что осталось от его богатырского тела? Неужели это он привел бомбардировщик с зависшей стокилограммовой бомбой на свой аэродром и благодаря своей физической силе совершил отличную посадку? Да было ли это когда-нибудь?

Смертников выстроили по четыре в ряд и погнали за ворота. У Валентина кружилась голова, асфальтовая дорожка уходила из-под ног. Неужели это последние часы жизни? Что же, так и подохнуть покорной скотиной?

Острая, жгучая ненависть выбросила из глотки крик:

— Братаны, бей их, гадов!

Заключенные кинулись из строя. Охранники оторопели, остановились. Стрелять нельзя: в лагерь возвращаются рабочие команды, их окружают эсэсовцы. А Валентин в эти мгновения замешательства среди воплей, криков и запоздалой стрельбы смешался с толпой хефтлингов, сбежал по лестнице в какой-то подвал, упал вниз лицом на доски пола. Несколько минут он лежал неподвижно.

Кто-то приподнял его голову, поднес ко рту алюминиевую кружку с водой.

— Trink... пей...

Жадно глотнув несколько раз, Валентин сел. Перед ним на корточках сидел заключенный лет пятидесяти. Глаза добрые, смотрят ласково, длинный вислый нос и гладко выбритые щеки...

— , Was ist los, Kerl? (В чем дело, парень?) Где больно? Везде? Плёхо...[222]

И это «плёхо», сказанное очень мягко, и чистый, без акцента, выговор немецких фраз заставил Валентина насторожиться: немец!

Он отодвинул руку с кружкой, взглянул на винкель: красный. Значит, политический.

А тот, словно не замечая настороженности Валентина, поднялся во весь рост и направился в угол. Там лежала куча одежды.

Немец вернулся с курткой и брюками.

— Надевайтесь. Молёдцы, редко кому так удаваться спастись Биркенау. Ich bin Ludwig.

Валентин оделся. Что сказать этому немцу с красным винкелем?

— Спасибо, товарищ Людвиг, — стараясь проглотить колючий комок, выговорил Валентин.

Не таясь, вытолкнул на ладонь языком Звезду Героя, хотел спрятать в карман куртки.

— О, это есть ви? Как это... Саша говориль...

— Я Ситнов, летчик.

— О, ja, ja, Ситнофф Валентин, jawohl, jawohl. Людвиг засмеялся, хлопнул ладонью Валентина по плечу.

От боли Валентин вздрогнул. Людвиг понял: — Прошу извиняйт,.. Я сейчас...

На минуту он скрылся за перегородкой, принес миску и кусок хлеба.

— Ешть ruhig, спокойно... Здесь есть Bekleidungska-mer (склад одежды), fch bin капо беклайдкамер.

Пока Валентин ел, стараясь жевать медленно, Людвиг успел рассказать, что когда-то давно, еще в девятнадцатом году, был в Москве на конгрессе Третьего Интернационала, видел Ленина, плавал по Волге на пароходе, был в Нижнем Новгороде. И под конец обрадовал: сегодня же вечером приведет сюда Сашу и [223] Петра Махурина и обязательно постарается узнать о судьбе Виктора Иванцова.

— Спасибо, товарищ Людвиг, danke schon, danke... — от волнения Валентин сразу растерял даже те немногие слова, которые намертво вцепились в память еще со школьной скамьи. Его захлестнула радость: сегодня же ночью он будет вместе с друзьями, а значит, он будет спасен, значит, впереди — жизнь!

— Рот фронт! — вспомнил Валентин клятву далеких довоенных лет.

— Рот фронт! — сжал кулак Людвиг.

До самого отбоя Валентин пролежал в беклайдкамере под ворохом одежды. К счастью, он попал сюда, когда все хефтлинги, работавшие под командой Людвига, уже разошлись по блокам. Валентину казалось, что его спасение было настоящим чудом. Ищут его сейчас эсэсовцы по всем блокам, мастерским и складам, неистовствуют и, если не найдут сегодня, забудут ли о нем завтра? А если не забудут, куда деваться? В свой блок дорога закрыта. Без помощи товарищей спастись от руки палачей не удастся: рано или поздно они обнаружат его в любом тайнике.

Тревожило и другое. Куда девался Виктор Иванцов? Удалось ли ему вырваться из группы смертников? И как теперь Ванюша Костылько будет жить без них?

Незадолго до вечерней поверки Людвиг ушел и запер дверь. Вернулся он, когда за стенами беклайдки стихли свистки и топот ног лагершутцев. Вместе с ним в приоткрытую дверь проскользнули Саша Гусев и Петр Махурин.

— Валентин, где ты тут? — не зажигая свет, проговорил Саша от порога.

— Ситнофф, komm zum Fenster... окно здесь... Светло здесь, — позвал Людвиг. [224]

Как самых родных людей обнял Валентин седоголового Сашу и Петра Махурина.

— Где Виктор Иванцов, узнали?

Саша Гусев посмотрел на Людвига. Тот грустно покачал головой, развел руками.

— С Иванцофф плёхо... Не можем найти. Придет Эрнст Шнеллер, он должен узнавайт.

Валентин уже раньше слышал об Эрнсте, одном из руководителей Центра. Шнеллер работал в лагерной шрайбштубе — канцелярии, — мог точно узнать о судьбе каждого хефтлинга: умер или казнен, отправлен в Биркенау или каменоломню, переведен в другой лагерь или на подземные секретные заводы.

Эрнст Шнеллер не задержался. В дверь снаружи кто-то три раза стукнул. Людвиг впустил высокого, очень худого, как показалось Валентину в слабом отсвете лагерного фонаря за окном, и очень старого заключенного. Но Шнеллер не был стариком. Когда он подошел к окну и поздоровался, Валентин увидел лихорадочный блеск усталых глаз и понял, что Эрнста старят не годы.

— Ну как, узнал что-нибудь? — спросил Саша Гусев. Эрнст кивнул:

— Да, узнал. Ваш летчик в карцере, с ним занимался лично комендант Бёр. Если Иванцов переживет ночь, я думаю, нам удастся спасти его от крематория. Постараемся переменить ему номер и одежду, возьмем это у погибшего в ревире.

Все помолчали. Положение Виктора Иванцова было крайне опасным. Но и Валентину оставаться в Центральном лагере было невозможно.

— Я полагаю, товарищи, необходимо вывести одну группу советских офицеров в район Малых Татр. Они должны будут связаться с польскими и чешскими [225] партизанами, чтобы наладить помощь будущему восстанию в Освенциме извне. Как вы думаете? — Эрнст обвел взглядом лица Саши, Махурина, Валентина, остановился на лице Людвига. — Как ты на это смотришь, Локманис?

Людвиг заговорил о переводе русских как о чем-то давно решенном.

— Я думаю, что за исходный пункт побега в Татры нужно взять Аушвиц-три, или Буну, — сказал Людвиг по-немецки. — Там на фабрике «Буна-Верке» много пленных англичан, французов, поляков. Эсэсовцев сравнительно мало. Все формальности по отправке русских в Буну возьмем на себя. Ты сам сделаешь это в шрайбштубе.

— Gut. Через два-три дня все будет сделано, — сказал Эрнст. — Товарищу за эти три дня нужно совсем поправиться. Локманис, свяжись с чехом Франтишеком из ревира, он организует лекарства и все, что надо для перевязки.

— Ну, Валентин, — сказал на прощание Саша, — поправляйся, отсюда носа не высовывай. А мы тебя постараемся подкормить до перевода в Буну. Жди.

— Ваню Костылько не оставляйте, — попросил Сашу Валентин. — Парнишка он хороший. Да о судьбе наших товарищей по мастерской узнайте, живы ли?

Людвиг устроил Валентину местечко в закоулке беклайдки, пожелал спокойной ночи и тоже ушел. Валентин впервые за много дней остался в безопасности и мгновенно уснул.

А через три дня, опять после отбоя, здесь же состоялось прощание Валентина, Махурина и Саши Гусева с Людвигом и Эрнстом.

На прощание Эрнст передал явки в Буне, уточнил средства связи. А Людвиг задержал русских у двери: [226]

— Минутен, братья...

Он обнял сперва Сашу, потом Петра Махурина и Валентина. В больших серых глазах Локманиса стояли слезы.

— Что делать? — сказал он печально по-русски и с грустью пошутил: — Iich bin ein alter Romantiker... (Я старый романтик...) Lebt wohl, Kameraden! (Прощайте, товарищи!)

Больше ни его, ни Эрнста Валентин уже не видел.

Дальше