Содержание
«Военная Литература»
Биографии

Часть вторая

Глава первая

С начала летнего немецкого наступления на Курской дуге гул самолетов на аэродроме не затихал ни на минуту. Количество боевых вылетов с каждым днем увеличивалось, и воздух словно загустел от самолетов, немецких и наших. У немцев появились новые истребители — модернизированные «Фокке-Вульф-190», с усиленным вооружением, маневренные и быстроходные. И, хотя превосходство в воздухе скоро было прочно завоевано советскими истребителями, бомбардировщикам приходилось быть все время начеку.

В эти трудные дни на полк обрушилась серия тяжких бед. Увеличились потери личного состава и самолетов. Одной из первых тяжелых потерь была гибель Героя Советского Союза Алексеева. Не успел личный состав пережить это горе, как из района станции Мокрая сперва не вернулся экипаж старшего лейтенанта Заборова, потом командира звена капитана Костина и, наконец, капитана Проценко, с которым погиб и воздушный стрелок младший лейтенант Кукишев. [128]

О зенитной артиллерии противника и истребительном прикрытии в районе станции Мокрая в полку пошла недобрая слава. Молодые летчики вылетали на боевые задания в этот район без энтузиазма, заметно подавленные нехорошими предчувствиями. Наконец, когда лейтенант Марченко и младший лейтенант Черепанов из первой эскадрильи вернулись с боевого вылета, не выполнив задания, — сбросили бомбы, не долетая до цели, Валентин пришел в кабинет вновь назначенного командира полка подполковника Гусарова.

— Товарищ командир полка, разрешите мне самому слетать на задание в район Мокрой. Хочу посмотреть, что это за орешек такой.

— Надеетесь раскусить?

— Надеюсь, товарищ подполковник. При всех условиях задание будет выполнено!

— Ого, не слишком ли самоуверенно, капитан Ситнов?

Командир полка нахмурился, посмотрел на начальника штаба майора Алехина так, словно ожидал от него подтверждения слов Валентина. Алехин шевельнул тонкими бровями, спросил:

— Как думаешь, Ситнов, провести вылет? Район Мокрой изучил?

Валентин, стараясь говорить убедительно, разложил на столе карту и пояснил:

— Вылетим всей эскадрильей, восемь машин. Станция Мокрая — вот она, подходы знакомы. А вот тут у фашистов установлены зенитные батареи, и вот тут, и вот тут... Думаю, тройку самолетов бросить на них, а с остальными обрушиться на противника. План налета обсудили с экипажами эскадрильи еще вчера. Разрешите, товарищ подполковник.

— Большой риск, — потирая подбородок, проворчал [129] командир полка, — а Героев Советского Союза у нас в полку не без счета. Одного уже потеряли...

— Так что же мне теперь, в капонире прятаться?

Валентин резко убрал карту в планшет. Подполковник Гусаров хлопнул ладонью по столу, Стакан с карандашами упал на пол и разбился.

— Пусть будет так, лети, упрямец!

...Был чудесный июньский вечер, когда Валентин поднялся в воздух. С ним летели штурман майор Каблуков, стрелок-радист лейтенант Старостин и воздушный стрелок старшина Уханов. Старшина стал летать в его экипаже с осени сорок второго года, когда Кукишев был переведен на машину Проценко. Немногословный увалень, Уханов был незаметен на земле, но заслужил добрую славу меткого стрелка в воздухе. Он уже не раз спасал бомбардировщик, отбивая из своего пулемета атаки немецких истребителей, заходивших в хвост. В воздушных боях он сбил два немецких самолета и получил орден Красного Знамени.

Валентин сделал круг над аэродромом, подождал, когда к его машине пристроятся другие самолеты, и повел эскадрилью на запад. Наверху было совсем светло и солнечно. Прозрачные хлопья облаков цеплялись за консоли крыльев, словно удерживали, не хотели пустить машину в опасный полет. Но они не в силах были задержать скоростной самолет и отрывались, исчезали позади.

По земле длинными седыми космами стлалась пыль; в стороне от магистрального шоссе горели фашистские и советские танки, черными столбами дыма отмечая путь отступления противника. Немецко-фашистские войска откатывались на запад. Горизонт над степью был затянут желтоватой дымкой то ли пожаров, то ли мутного пропыленного марева.[130]

Вскоре штурман Каблуков доложил, что до цели осталось пять минут полета. Валентин посмотрел на приборную доску: высота — две тысячи метров, скорость — четыреста пятьдесят километров.

Внизу показались первые квадраты приаэродромных зданий. Немецкие самолеты были едва различимы под маскировочными сетями, Мелькнула мысль: «Самолеты на месте, это славно. А где же страшный зенитный огонь, о котором так много болтали в последнее время?»

И как будто в ответ на этот вопрос штурман Каблуков предостерегающе крикнул:

— Командир, «мессеры»!

Валентин поглядел вверх: из курчавого облака с серебристыми краями на эскадрилью пикировали фашистские истребители. Узкие, длинные, точно торпеды, с обрубленными консолями крыльев, они стремительно прошли над бомбардировщиками, позади развернулись, стали набирать высоту. Так вот почему молчат зенитки: боятся задеть своих!

Валентин глянул вправо-влево. Машины его эскадрильи, чуть переваливаясь с крыла на крыло, следовали немного позади. Пока никто из летчиков не дрогнул, не свернул в сторону от курса. В наушниках шлемофона раздалось:

— Я «Орел», я «Орел»! Слева «мессеры», атакую!

Это советские истребители сопровождения вступили в бой с фашистами. На них можно положиться, и Валентин прибавил газу, начиная разворот. Надо было скорее выводить машины на цель.

И вдруг он заметил, что «тридцатка» младшего лейтенанта Тюльникова сваливается влево, к земле, и почти тотчас же увидел еще одну группу истребителей противника. Это были «Фокке-Вульф-190». Советские «Яки» [131] продолжали бой с «мессершмиттами», и Валентин понял что его эскадрилья должна позаботиться о себе сама.

Внимание, от солнца атакуют «Фоки»! Внимание, захожу на цель! Следуйте за мной! Стрелкам прикрыть огнем!

Валентин бросил свой самолет вниз, на аэродром противника. Земля вздыбилась, угрожающе кинулась в глаза.

— Штурман, готовьсь!

— Туго, командир, наседают! — крикнул лейтенант Старостин и сейчас же захлебнулся, смолк.

На высоте трехсот метров Валентин вывел бомбардировщик из пике, и в этот момент штурман весело воскликнул:

— Ага, черти, попало!

Заходя на второй круг, Валентин огляделся, Летчики его эскадрильи кружились над объектом, аэродром противника заволакивался дымом. Воздушные стрелки отбивались от наседавших «Фокке-Вульфов».

— Командир, доверни полтора градуса! Так, хорошо! Бросаю!

Воздушный бой и налет на аэродром заняли немного времени. На глаз Валентин определил, что на аэродроме уничтожено не меньше пятнадцати самолетов противника, подожжены ангары и еще какие-то строения. Заданно было выполнено. Он отдал приказ ложиться на обратный курс. И вот мгновение машину сильно тряхнуло, пламя багряными лентами затрепетало над левым крылом. Тотчас же жирный дым закоптил кабину, а вскоре огонь охватил всю плоскость и подобрался к фюзеляжу.

Валентин отжал штурвал от себя, бросил машину на скольжение, стараясь сбить пламя, потом рванулся [132] в облака. Однако пламя погасить не удалось. Машина неровно, рывками пошла «низу. Моторы захлебывались, вот-вот взорвутся бензобаки...

— Прыгать, всем прыгать! — крикнул Валентин, пытаясь набрать хоть сколько-нибудь высоты, Стало ясно, что машину спасти не удастся, до линии фронта тоже не дотянуть. А самолет уже потерял управление и стал заваливаться на левое крыло. Огромная, широко распахнутая желто-зеленая степь, казалось, перевернулась и падает сверху на самолет. Валентин услышал голос штурмана:

— Скорей, командир!

И в наушниках все смолкло.

Валентин с трудом освободился от ремней, задыхаясь от дыма, вывалился на крыло и соскользнул в пустоту. Он горел факелом, грудь и руки невыносимо жгло. Падение сбило пламя. В полубеспамятстве Валентин дернул вытяжное кольцо парашюта и, как ему показалось, почти сейчас же ударился о землю. Но, по-видимому, прошло какое-то время, когда он был без сознания, потому что, очнувшись, он увидел, что ветром его отнесло далеко от месга падения самолета. Его машина чадно горела на той стороне степной балки.

Освободившись от парашюта, он некоторое время пытался погасить тлеющий мех комбинезона, обожженными руками отрывая клочья материи, потом догадался скинуть комбинезон совсем.

Неподалеку находилось какое-то селение. Высокий, как египетская пирамида, террикон указывал, что это шахтерский поселок. От окраинных домиков туда, где горел бомбардировщик, теперь мчались два мотоцикла с колясками. Ясно, что мотоциклисты обрыщут всю степь, все балки вокруг поселка, когда не обнаружат возле самолета трупов экипажа.[133]

Валентин наскоро закидал парашют и комбинезон наломанными ветками и оврагом стал уходить подальше от этого места. По странной случайности на запястье левой руки уцелели часы. Но стрелки не двигались: часы остановились в 21 час 35 минут. Очевидно, это и был момент, когда он ударился о землю.

Уже свечерело. Пробираясь оврагом, Валентин опять оказался на окраине поселка. Это была неприятная неожиданность. В поселке могли встретиться фашисты, и тогда... Он достал из кобуры пистолет, щелкнул затвором.

Совсем рядом позади кто-то ахнул. Валентин мгновенно обернулся, вскинул пистолет: у родника с ведрами и коромыслом в руках стояла женщина и с ужасом глядела на него. Темный платок на голове и худые серые щеки делали ее старухой.

Времени терять было нельзя. Спрятав пистолет, Валентин опустился на траву, махнул женщине рукой.

Женщина поставила у родника ведра и коромысло, подбежала к Валентину и тихонько запричитала:

— Боже мой, да что же это такое делается на белом свете! Ой же, как ты обгорел, лышеньки мои...

— Мне надо к своим... — с трудом выговорил Валентин, — Как вас зовут?

— А Чехова я, Екатерина Чехова; недалеко тут живу, с краю... Я видела, как вы с ихними самолетами бились, Потом немцы двух летчиков в поселок привезли. Только сгоревшие совсем, неживые...

«Значит, Старостин и Уханов, бедняги, — с горечью подумал Валентин. — А Каблуков?»

— Больше никого не привезли?

— Никого, сынок, никого окромя.

— Пить дайте...

Женщина сходила к роднику и вернулась с ведром. [134] Она опустилась на колени, дала напиться, полила на обожженные руки, на грудь, плеснула с ладони в лицо.

— Хорошо, хорошо... Спасибо вам... Слушайте, я вам верю. Буду пробиваться к своим, могут схватить или убьют... Вот возьмите и спрячьте. Буду жив — вернусь за ними, а погибну — перешлете родным по адресу в блокноте. Спрячьте.

Валентин снял с гимнастерки ордена, Золотую Звезду — не успел сдать адъютанту эскадрильи перед вылетом — и вместе с командирской книжкой и блокнотом засунул их в обгоревший планшет.

— Возьмите.

Женщина в обе руки приняла планшет, в ее глазах заблестели слезы.

— Куда же ты теперь? Оставайся у меня, укрою.

— Нельзя, мать, нельзя, пробьюсь и опять воевать буду. Прощай, мать, береги планшет!

Валентин направился било в глубь оврага, но вдруг решительно вернулся, вынул из планшета звезду Героя.

— Она мне будет как путеводная звезда, — без улыбки глядя на желто-золотистые грани Звездочки, сказал он и побрел в кусты вдоль болотистого ручейка.

Почему он доверился этой чужой женщине? Он не знал, просто он поверил ай, как поверил бы почти любому советскому человеку в час испытаний.

Овраг повел его на восток. Когда балка, постепенно поднимаясь, вышла в степь, Валентин отыскал в небе Большую Медведицу и потащился в ночном сумраке туда, откуда раскатистым громом надвигался фронт.

Но далеко уйти ему не пришлось. Под утро, переходя придорожный кювет, он от слабости споткнулся, упал на жесткую траву обочины и ударился головой о булыжник.[135]

Глава вторая

Очнулся Валентин от боли: кто-то схватил его за обгорелую гимнастерку и защемил обожженную кожу.

Было светло. Перед глазами мелькали ноги в тупоносых сапогах, он отчетливо разглядел короткое широкое голенище и сапожный шов сбоку. Гортанные резкие голоса были непривычны для слуха.

«Немцы!» — мелькнула мысль.

Еще не сознавая, что делает, он рванулся, ударил ногой по чужим сапогам...

— Mein Gott! (Боже мой!)

— Er ist am Leben! (Он живой!)

Фашист, который хотел обшарить его карманы, в испуге отскочил и свалился в кювет. Валентин попытался подняться, уперся руками в булыжник, но на него сейчас же навалились, скрутили за спиной руки, поставили на ноги и толкнули вперед. Машинально Валентин сделал несколько шагов; сзади опять толкнули, опять пробежал несколько шагов. «В плен? Это он, капитан Ситнов, летчик-Герой идет в плен? Он, который дал себе клятву, если придется решать: смерть или плен — выбрать смерть? Это его, Валентина Ситнова, гонят, как скотину? Ни за что!» И когда один из немцев хотел опять толкнуть в спину, ударил его ногой в пах. Немец взвыл, а на Валентина будто свалилось огромное бревно и снова швырнуло в пропасть...

Второй раз он пришел в себя оттого, что на него лили холодную воду. Открыл глаза, с жадностью слизал с губ капли влаги.

Над головой было темное небо с множеством золотистых звездочек.

«Уже ночь?» — подумал он, но, присмотревшись, понял, что над ним не небо, а крыша с десятками дырочек, [136] сквозь которые пробиваются тонкие лучики солнца. В открытую дверь серая тоже падал сноп солнечных лучей, и в сарае было достаточно светло.

— Komm her! (Иди сюда!) — раздался высокий тонкий голос.

Валентин повернул голову на голос и увидел немецкого офицера в фуражке с высоко вздернутой тульей, во френче, с крестом под кармашком, «Как на плакате, вылитый фашист», — Валентин приподнялся, чтобы встать: перед врагом надо стоять во весь рост. Он привалился спиной к стенке сарая и, тяжело дыша, отдыхал.

В двух шагах от него остановился невзрачный человечишка с испуганными голубыми глазами и нервным тонкогубым ртом. Он был одет в форму командира Красной Армии, на выгоревших петлицах гимнастерки темнели четырехугольники — следы от знаков различия лейтенанта.

Человечишка заговорил по-русски:

— Пан капитан, вы сейчас в немецком полевом штабе. Немецкий офицер предлагает вам отвечать на вопросы правдиво и точно.

Валентин, оторвавшись от стены, шагнул к переводчику. Тот отбежал к двери, но опять быстрой скороговоркой, точно хотел побыстрее выполнить свою обязанность, закричал:

— Не упирайтесь, пан капитан, будьте благоразумны! Немецкий оберст говорит, что вы будете с почетом отправлены в благоустроенный лагерь для военнопленных летчиков, если ответите на несколько вопросов. Герр оберст требует, чтобы вы ответили на следующие вопросы: какие части стоят на нашем участке фронта, какого вы полка, какой дивизии, кто у вас командир, сколько в дивизии сейчас самолетов, какова их скорость, где расположены аэродромы? [137]

«Ишь, собака, как таблицу умножения чешет... Знать, не первого меня допрашивает... — подумал Валентин. — Эх, если бы руки были свободны!»

Немецкий офицер что-то еще говорил переводчику, переводчик опять о чем-то спрашивал, но Валентин не слушал его. Ему припомнилась пословица, которую он не раз в детстве слышал от матери: «Где росла сосна, там она и красна». А этот мерзавец, сволочь, что предлагает?

Валентин собрался с силами и молча прыгнул на переводчика, но тут же упал на земляной пол. На его бока и спину обрушились тупые удары сапог и прикладов.

Сжавшись в комок, пригибая голову к груди, чтобы защитить лицо, Валентин вдруг нащупал подбородком что-то твердое, острое... «Звезда! Обыщут, найдут!» Это было невероятно, но Звезда уцелела: видно, немцы не обыскивали его, пока он был без сознания. Гимнастерка сбилась к шее. Он зубами ухватил Звезду вместе с полуобгоревшей материей кармашка и с силой рванул.

Звезда оказалась во рту. Теперь Валентин не мог кричать и ругаться и только хрипел.

Весь день, пока в дверном проеме не погас свет солнца, Валентина били, отливали водой, допрашивали и снова били. А потом оставили в сарае полуживого, с помутившимся сознанием и намертво стиснутыми челюстями.

Так прошла ночь. А утром появились солдаты, схватили его за ноги и голову, вытащили из сарая и бросили в кузов грузовой машины. Валентин ударился головой о доски кузова, но зубов не разжал.

Он пришел в себя на госпитальных нарах. Открыв глаза и осмотревшись, понял, что лежит на спине [138] в большой комнате с высоким белым потолком и оштукатуренными стенами. В стекла широких окон стучат корявыми ветвями тополя, плещут листьями, рождают колеблющиеся на стенах и потолке тени.

С трудом повернув голову и скосив глаза, увидел: слева — ряд деревянных топчанов и под серыми одинаковыми одеялами лежат люди с перевязанными головами и руками. Повернул голову вправо — то же самое. Скосил глаза к подбородку: грудь и руки у него перебинтованы, а потом почувствовал и на голове давящую повязку.

В первое мгновение Валентин испугался: «А Звезда?» Но сейчас же вспомнил: она во рту. Вот почему так трудно дышать!

Щека вздулась, распух и язык — видно, удар кулака или сапога пришелся по щеке, и металлический луч Звезды поранил язык и десну.

Валентин попробовал шевельнуть руками. Они действовали, от бинтов были свободны два пальца на правой руке и три на левой. Оглядевшись, Валентин вытащил изо рта Золотую Звезду и сунул ее на грудь, глубоко под бинты. Потом он полежал с широко открытым ртом, стараясь остудить воспаленную десну и язык. Во рту сразу стало сухо, как в летний зной. Валентин попытался приподняться, но невидимая тяжесть давила на грудь и прижимала к жесткой постели. Валентин повертел головой, увидал рядом с собой сидящего на кровати раненого. У него на голове отросла черная, как сажа, щетина, а на лице с обгоревшими бровями ярко краснели безобразные пятна ожогов. Правая рука висела на бинте, перекинутом через шею, а нога — в гипсе.

— Попить бы... — хрипло сказал Валентин, и раненый услышал. [139]

Он приподнялся, опираясь на левую ногу, правую чуть отставив в сторону, ухватился здоровой рукой за доску стола, придвинутого к нарам.

— Очнулся, друг? — спросил неожиданно звонким и бодрым голосом. — Сейчас напою, этого добра у нас хватает.

Прыгая вдоль нар, он добрался до двери в коридор. Проследив глазами, Валентин увидел там, на табуретке, ведро с водой и рядом с ведром — эмалированную кружку.

Раненый зачерпнул воды и опять прискакал к постели Валентина.

— Пей, друг, водица наша, русская, пей досыта. Эк, ну разделали тебя... Сбили?

Валентин жадно выпил воду, отдышался.

— Где это мы?

— Госпиталь для военнопленных летчиков. Гиблая дыра. Да ничего, зато не тревожат лишним вниманием.

— Город... город какой?,. Ты тоже летчик?

Раненый, блеснув острыми белыми зубами, сказал:

— А ты, друг, догадливый, видать... Тут все летчики, я же сказал. Город Днепродзержинск, слыхал такой? Я — Иванцов Виктор, штурмовик. Подожгли, выбросился с парашютом, а уйти не успел. А ты?

Валентин коротко рассказал о себе, но про звание Героя и Золотую Звезду промолчал: ему казалось, что Герой, попавший в плен, если не жалок, то, по крайней мере, достоин осуждения.

— Бежать надо, Иванцов...

Иванцов здоровой рукой поерошил щетину на голове, дважды кивнул.

— Как только выздоровлю, ни минуты не останусь... А ты, Ситнов, давай поправляйся тоже. Кормежка здесь дрянная, но ты все рубай, все подряд, что ни дадут. [140] Скорее на ноги встанешь, а там уж что-нибудь придумаем.

И с этого дня мысль о побеге не оставляла Валентина, как не оставляла она и других пятьдесят военнопленных, которые находились на излечении в госпитале Днепродзержинска. Преодолевая отвращение, Валентин глотал бурду, именуемую супом, съедал пайку колючего хлеба, пил «каву» — мутную жидкость, которая лишь отдаленно напоминала кофе, жевал «пюре» из гнилой картошки — и все же с каждым днем чувствовал, как прибывают силы. Врач и санитары-венгры не докучали летчикам обходами и медицинскими услугами. Перевязки делали раз в два-три дня, два раза в день приносили еду и больше в палатах не появлялись. Раненые и обожженные летчики редко вставали, больше лежали в постелях с открытыми глазами, глядели в потолок или в стену и молчали.

Лишь Виктор Иванцов неутомимо двигался, прыгая по палате, как подбитый грач. Он подходил то к одному, то к другому, пытался завести разговор и злился оттого, что это не удается.

— Вот бирюки чертовы, а еще летчики! Ну чего молчите? Давайте решим, что делать будем. Ну?

Валентин замечал косые недоверчивые взгляды, которые бросали на Иванцова летчики, и понимал, почему они молчат: опасаются провокации. Но сам Валентин сразу, без размышлений, поверил Виктору и жил надеждой на побег.

На десятый день Валентин поднялся на ноги. Уже не упираясь на каждом шагу в стены руками, прошел длинный коридор с рядом дверей по обе стороны и единственным окном в конце, у лестницы. Он догадался, что госпиталь помещается в бывшей школе. Сейчас он находился на третьем этаже, а под окном [141] стоял часовой в пилотке, в куцем френчике, с автоматом на шее. Окно выходило в сад, за садом — ряд колючей проволоки поверх забора и больше ничего.

Неужели ничего? Валентин всмотрелся в глубь сада: за забором начиналась какая-то улица, стояли деревянные дома, и дальше, за городом, — простор большой реки и в сизом тумане невысокая кромка леса.

С бьющимся сердцем Валентин вернулся в палату и, не в силах сдержаться, громко сказал:

— Ребята, можно бежать! Ночью снимем часового под окном — и в сад. А потом через забор — и в Днепр. Переплывем, а там уж свобода!

Виктор Иванцов потряс здоровой рукой и сказал:

— Бежать! Все, кто может ходить, должны идти с нами. Бежать, так всем вместе, пока не угнали в Германию. Друзья, надо сообщить по другим палатам. Пусть готовятся. План побега выработаем сегодня же, а завтра... Действуем, братва!

К утру следующего дня летчики из других палат были осведомлены о предстоящем побеге. Ни Валентин, ни Иванцов не думали о том, что возможно предательство, даже мысль не приходила такая.

Как только стемнело, летчики столпились в коридоре третьего этажа. Валентин залез на подоконник и, дождавшись, когда часовой окажется как раз под окном, прыгнул ему на спину.

Фашист крякнул, всхлипнул и затих. Валентин бросился к забору. За собой он слышал поспешный бег товарищей и с трудом сдерживался, чтобы не закричать от радости.

Пять дней, переплыв ночью Днепр, пробирались летчики через Николаевку и Юрьевку к линии фронта, но в районе станции Лозовая все-таки наткнулись на полевую жандармерию немцев. После допроса их затолкали [142] в телячий вагон и привезли в лагерь для военнопленных русских летчиков под городом Лодзь.

...Отсюда они совершили побег однажды в начале осени, когда сырая ночная мгла окутала землю.

Поверка закончилась, зсэсовцы ушли в свои казармы за чертой лагеря. Лишь часовые на вышках у пулеметов и прожекторов тревожно вглядывались в полумрак, при малейшем подозрительном шорохе готовые открыть огонь.

Сморенные усталостью, военнопленные уснули, как будто умерли, на своих жестких нарах. Валентин и Виктор Иванцов проскользнули к двери. Старшина барака приподнялся на постели, сонно посмотрел вслед.

— Куда?

— До ветру.., — а позади старшины уже кто-то встал с одеялом наготове. Но старшина зевнул и опять опустился на свое место.

Беглецы скрылись за дверью.

На плацу между бараками — никого. Чуткая тишина, Смутно видны столбы лагерного ограждения и сторожевые вышки.

Уже давно летчики приметили, что угол их барака почти вплотную примыкает к одной из вышек с прожектором. Если удастся пробраться вдоль стены до этого угла, то луч прожектора уже не достанет их, они как бы окажутся в мертвой пространстве. Длинная металлическая цепочка, чтобы замкнуть ток, и кусачки приготовлены: товарищи с риском для жизни вынести их из лагерной мастерской.

Теперь успех дела решали секунды. Несколько беззвучных скачков от стены барака к вышке, в спасительную тень... Часовой медленно вращает прожектор... Все спокойно. [143]

Валентин набросил цепочку на колючую проволоку. Раздался страшный, показалось — громовой, треск голубых искр... Прожектор судорожно заметался по лагерю и вдоль хитрого плетения проволочной ограды. Но везде пусто и тихо. Видимо, ветер качнул провода и замкнул ток.

Часовой снова медленно повел луч прожектора вдоль бараков, потом к вышкам, ненароком помогая беглецам: луч ослеплял пулеметчиков, и они на какие-то мгновения переставали видеть, что происходит у колючей проволоки.

Эти мгновения решили все. Виктор перерезал проволоку, и они скрылись в ночи...

За стенами лагеря они сначала бежали, спотыкаясь о неровные борозды картофельного поля, потом проскользнули редкий сосновый лесок и побрели через болото, ориентируясь на восток, на тот клочок ночного неба, где уже редела мгла и угадывалась полоска зари. Они думали, что ушли далеко от лагеря, что только утром спохватится охрана и начнет погоню. Осталось лишь собрать последние силы, добежать до той вон куртинки посреди болота и укрепиться там до следующей ночи, чтобы опять пойти навстречу свободе.

Кусты тальника на болоте укрыли их на день. Они хорошо замели свои следы, пройдя уже на рассвете километра полтора по дну илистого ручья.

Они брели и вторую ночь, все так же на восток, угадывая направление по звездам. Нищая польская земля как могла помогала им: они собирали в полях картошку и свеклу. Овощи ели сырыми, так как остерегались разжечь костер. Притихшие хутора в ночном мраке казались вымершими и таящими опасность. Их приходилось обходить стороной.

[144]

На исходе второй ночи они вышли к хутору из трех домов. Уже светало.

— Зайдем? — сказал Виктор, — Попросим у поляков хлеба... Дадут.

— Можно, теперь уже спаслись...

Заспанный хозяин выглянул на их стук, испуганно отпрянул назад. Они лишь на миг увидели бледное, с мешками под глазами, небритое лицо и требовательно застучали в дверь, В доме раздались восклицания на немецком языке, панически загомонили женщины.

Летчики только теперь заметили неподалеку от дома, обочь дороги, невысокий ст»лб. К столбу прибит фанерный щит с какой-то надписью.

— Читай, — попросил Валентин.

— Achtung, Achtung! Взимание! Берегитесь беглых русских, охраняйте свой дом и имущество. Не ходите в лес! Каждый немец должен иметь при себе оружие!.. — разобрал написанное Виктор.

Они поняли: в доме жмет фольксдойч — немецкий поселенец на захваченные в Польше землях, Загремел железный засов на дери, в форточке звякнуло стекло, оттуда высунулся ствол ружья.

Летчики опять скрылись в лесу.

Не прошло и часа, как (ни забрались в глубину березовой рощи, отыскали промытый ручьями овраг и укрылись в нем. Голод и бессонные ночи сморили их. Они забылись в тяжкой дремоте. И, кажется, только успели сомкнуть веки, как слышали остервенелый собачий лай, треск сучьев и топот многих ног.

Валентин прижался к земле, руками шарил в песке, под кустами: хоть бы камеи или тяжелый сук! Что можно сделать без оружия?

Овчарка прыгнула Иванцову на спину, укусила в плечо [145], подбираясь к горлу. На Валентина навалились сразу двое, заломили назад руки, ударили по голове...

И вот они опять в лагере. На чисто выметенном плацу выстроены пленные советские летчики. Избитых беглецов, раздетых догола, поставили перед строем. Начальник лагеря, подполковник СС, высокий и грузный, с рыхлым, как комок теста, лицом и сонными равнодушными глазами, вяло прошелся взад-вперед по плацу, остановился возле беглецов. Он брезгливо оглядел их тощие, в кровоподтеках и багровых синяках тела и приказал зачитать приговор.

Унтершарфюрер СС из лагерной канцелярии, поджарый, как борзая, был краток:

— Повторный побег из лагеря военнопленных, саботаж и агитация против Великой Германии... приговариваются к повешенью...

Весь строй военнопленных, как одно существо, вздохнул, шевельнулся, точно ветер прошел по вершинам сосен, и тотчас же замер в безмолвном напряжении. Валентин сжал губы и молчал, молчал, прожигая лицо подполковника карими неулыбчивыми глазами.

Иванцов словно плюнул начальнику лагеря в глаза:

— Можете нас казнить — не страшно! Но вам не лишить нас единственного права военнопленных — бежать! — он качнулся вперед, повернулся к строю военнопленных и, протянув к ним руки, закричал:

— Товарищи, бегите! Вас ждет Родина! Бейте фашистов до последнего!

Охранники сбили его с ног и потащили прочь с плаца. Он, отбиваясь ногами и руками, захлебываясь и задыхаясь, продолжал кричать:

— Ситнов, чего молчишь? Скажи им, скажи... Да здравствует Советская Родина! [146]

Стоя в унизительной и» готе перед строем военнопленных, Валентин не думал о смерти: она столько раз глядела ему в лицо, что стала нестрашной. Он мучился оттого, что не может крикнуть так же горячо и гневно, как Виктор Иванцов. Золотая Звезда жгла во рту, как раскаленный уголь, Его повесят, а Звезда? Фашистам достанется? Нет, надо так стиснуть зубы, чтобы и у мертвого они не могли разжаться...

Глава третья

Валентин лежал не двигаясь. Шевелиться было больно. Он прислушивался, притаив дыхание, но стылую тишину нарушал лишь шум в ушах. Постепенно восстанавливалось в памяти все, что произошло на плацу. Его вместе с Иванцовым бросили в карцер и через какое-то время, приказав одеться, втолкнули в крытую грузовую машину и увезли в городскую тюрьму Лодзи.

Значит, ему еще отпущен срок для жизни. Что ж, до того, как наденут петлю на шею, можно о многом подумать, даже помечтать. Есть и еще отрада: воспоминания. Они захватывают цепко, согревают, пробуждают в сердце давно забытую нежность.

Валентин день за днем перебирал свою жизнь, вновь переживал прошлые радости и печали и снова говорил себе: «Не надо иной судьбы. Если бы опять пришлось выбирать путь в жизни, я бы выбрал прежний».

Ему уже стало казаться, что никакого тюремного карцера нет, что все это лишь возникший от усталости неприятный бред. Но в тишине заскрежетало железо, с ржавым скрипом открылась дверь: [147]

— Los, Untermensch! Schnell! (Выходи, ничтожество! Быстрей!)

Освещенный яркой электрической лампой, на пороге карцера стоял надзиратель — здоровяк с длинными руками и круглой головой, в черном мундире гестаповца.

Валентин встал, шатаясь, вышел в коридор. Надзиратель толкнул его стволом автомата в спину, выгнал на тюремный двор, выстланный цементными плитами.

«Конец!» — подумал Валентин без страха, без отчаяния и осмотрелся, чтобы увидеть виселицу и Виктора Иванцова.

Но во дворе ни виселицы, ни Виктора не было. На цементных плитах съежились голые, в синяках и ссадинах фигуры трех заключенных. Один из них был истощен до предела и походил на скелет, двое других — заросшие черными волосами жалкие подобия людей.

Надзиратель толкнул Валентина к ним и крикнул что-то по-немецки.

Заключенные опустились на четвереньки и запрыгали по двору лягушками. Надзиратель захохотал, перегибаясь через автомат, висевший на шее, и скандируя:

— Eins-zwei, eins-zwei! Jude, schnell! Jude, schnell! Pole, eins, jude, zwei!

(Раз-два, раз-два! Еврей, быстро, еврей, быстро! Поляк, раз, еврей, два!)

И вдруг с его лица слетело веселье. Валентин стоял на месте, заложив руки за спину и гордо подняв голову.

Гестаповец взбесился. Он дико заорал, схватил подвернувшуюся под руку палку от метлы и замахнулся на Валентина. [148]

— Nieder, schnell, Mistvieh!

(Ложись, быстро, грязная скотина!)

Валентин взмахнул рукой, и палка отлетела к стене. Надзиратель пустил в небо автоматную очередь. Сбежались гестаповцы, затолкали заключенных в камеру, а Валентина потащили куда-то по двору, поставили лицом к изрешеченной пулями каменной стене.

Клацнули затворы пулеметов. У Валентина внутри все омертвело, сжалось сердце, тело стало невесомым, как на взлете... Вот он — конец... Но свободная, живая мысль бросила упрек; «Дрожишь? Да разве можно показать врагу свою слабость?»

Валентин резко обернулся, приник спиной к стене и выпрямился.

— Стреляйте, гады!

— An! Feuer! (Пли!)

Треснули очереди. От пороховой гари защипало в носу, каменные крошки посыпались за воротник гимнастерки, пылью запорошило глаза... Что же это? Гестаповцы опустили автоматы и с любопытством смотрят на него. Испытывают?

«Я выстоял, я победил!» — мысленно закричал Валентин и поспешно, спотыкаясь, отошел от стены. В этот раз понял он, что человек до тех пор не сломлен, пока не признается в этом перед самим собой.

Никто из надзирателей не остановил Валентина, не ударил. Кто-то из них уперся автоматом в левую лопатку, пролаял:

— Gut, russischer Flieger! Marsch, marsch! (Хорошо, русский летчик! Марш, марш!)

Железная дверь камеры-одиночки со звоном захлопнулась, лязгнул засов. Валентин упал на соломенную подстилку и закусил руку, чтобы подавить рвущийся из горла крик. [149]

Время для него остановилось, и он не знал, сколько прошло дней и ночей до той минуты, когда вновь открылась дверь одиночки и надзиратель рявкнул:

— Heraus! (Выходи!)

Ослабевший от голода и побоев, Валентин едва поднялся на дрожащие ноги и вышел на тюремный двор. Ему пришлось сразу же зажмуриться: солнечный свет падал сверху резким ослепляющим пламенем. Его подтолкнули в спину, он сделал с закрытыми глазами несколько шагов, пока не уперся руками в стену. Открыл глаза, обернулся. Сквозь слезы, выступившие от резкого света, разглядел рядом с собой Иванцова.

— Виктор! Живой!

Летчики шагнули друг к другу, взялись за руки. Подошел надзиратель и щелкнул наручниками. Валентин и Виктор оказались скованными рука к руке. Так же сковали и других заключенных: поляка и двух евреев.

За воротами тюрьмы стояла крытая машина. Их втолкнули в кузов. Дверцы захлопнулись, с воем заработал мотор, и машина рванулась вперед.

— Куда нас теперь? — ни к кому не обращаясь, спросил Иванцов.

Валентин ничего не мог ответить и лишь пожал плечами. В переднем углу застонал поляк:

— Иезус Мария, они еще и не знают, куда их везут! Конечно, в Аушвиц!

Ни Валентин, ни Виктор не поняли: какой Аушвиц? Что это такое?

Ответил чернобородый, с узким желтым лицом еврей:

— О-о-о, это такой лагерь... Освенцим... Откуда люди выходят только через люфт! [150]

— Что такое люфт? — переспросил Валентин, смутно припоминая значение немецкого слова.

— Воздух, — пояснил Виктор. — Но как понять «на воздух?»

— О-о-о, Аушвиц! Скоро узнаете, паны... Матка боска, лучше было бы умереть в петле!

Беглецов вышвырнули из машины возле самого входа в лагерь. Их окружили эсэсовцы и погнали к высоким красивым воротам. Эсэсовцы держали на сворках свирепых овчарок, а у входа в лагерь играл духовой оркестр. Гремели бравурные марши, к башням у ворот подтягивались колонны заключенных в полосатых одеждах. Заключенные шли ровными рядами, прижав руки к бокам, чеканно отбивая деревянными ботинками строевой шаг. Уже темнело, зажглись прожекторы, и над воротами в колеблющемся белом свете ярко заблестело то ли скульптурное изображение, то ли герб: большая хищная птица распростерла крылья над голым человеком и рвет ему грудь. А чуть пониже по всей ширине металлических ворот прибиты печатные латинские буквы:

«Arbeit maсht frei».

— Труд делает свободным.,. — перевел Виктор Иванцов и выругался: — Сволочи!

Их провели в ворота, остановили у низкого серого здания, Валентин оглянулся: по виду это чистый, отлично оборудованный военный лагерь; двухэтажные бараки, окрашенные в кирпично-красный цвет, вытянуты в три строгие линии; посредине главного лагеря — площадь. Вдоль бараков тянутся аллеи и газоны, разделенные асфальтовыми тротуарами; на газонах — зеленая и голубоватая трава, подстриженные деревца и кустарник.

Везде аккуратность, чистота и порядок. [151]

Но по плацу шагают живые мертвецы, у них обтянутые сухой кожей лица-черепа. Они одеты в полосатые штаны и куртки, на головах — такие же полосатые и плоские бескозырки, а в глазах мертвецов — тоска и боль. Оркестр бодро выдувает из медных глоток марш за маршем, и мертвецы четко отбивают шаг, маршируют мимо эсэсовского офицера в сером мундире, единым движением по команде снимают шапки и по команде же надевают. А рядом — охранники с автоматами и плетками в руках...

У серого здания уже собралась толпа людей. Это тоже новички, по-лагерному — «цуганки». Эсэсовец с птичьим носом и клинообразным подбородком снял со всех наручники, приказал раздеться и сложить одежду в бумажные мешки. Валентин успел спрятать Золотую Звезду в рот и теперь, быстро сняв обгорелую, испачканную кровью и землей гимнастерку, сунул ее в мешок, потом снял брюки и остался в рваной майке и трусах. Но эсэсовец, брызжа слюной, что-то закричал, рванул майку, и Валентин понял, что надо раздеться догола.

В тамбуре карантинного блока их осматривали два врача, видимо, тоже заключенные. Они приказывали повернуться, наклониться и, если находили физически слабых или больных, велели им отходить в сторону. Пока очередь дошла до Валентина, таких набралось десятка три. По цепочке заключенных прошел легкий шепот: «Тех в лагерь для слабых...» И лишь позже Валентин узнал, что лагерем «для слабых» был крематорий в Биркенау.

Валентина, а вслед за ним и Виктора Иванцова втолкнули в карантинный блок на дезинфекционную обработку. Здесь все делалось стремительно: к заключенному подходил «парикмахер» с паяльной лампой в руках, [160] мгновенно «сбривал» синим пламенем волосы на голове и на теле, толкал дальше, а там другой «санитар» смазывал опаленные места лизолом и пихал обработанных новичков под ледяной душ.

Валентин, сцепив зубы, прошел через все пытки дезинфекции и, выбежав в соседнее помещение, получил от кладовщика желтое застиранное белье, полосатую тонкую куртку и такие же брюки. Плоская, похожая на поварский колпак шапка дополнила его костюм. Когда он оделся и оглянулся на других, в глазах замелькали черные, синие, зеленые полосы. Все лица показались одинаковыми, он никак не мог найти Иванцова, пока тот не подошел совсем близко и не сказал:

— Ну вот и прифорсились, Валентин! Вместе с одеждой им вручили красные лоскутки материи с буквой «R» и белые — с личным номером: «Русский, номер 189011» — у Валентина, «Русский, номер 189012» — у Иванцова. Кладовщик — старик с мутными глазами и обрюзгшим лицом — что-то сказал по-немецки.

— Велит пришить на грудь слева, не пришьем — расстрел на месте, — перевел Иванцов.

Летчики взяли у кладовщика иголку с ниткой, пришили «винкели» к курткам, передали иголку другим и, подталкиваемые непрерывно прибывавшими новичками, подошли к столику у окна. Здесь совершился последний акт их вступления в Освенцим — клеймение. Дюжий немец в сером мундире схватил Валентина за руку, задрал рукав на левой руке и точными, натренированными движениями выколол пониже локтя личный номер. И опять предупреждение, громко переведенное Иванцовым:

— Кто уклонится от клеймения, тому расстрел... [153]

Заключенных, обезображенных до неузнаваемости санитарной обработкой и нелепой одеждой, вывели из карантинного блока и развели по баракам. Валентин и Виктор с трудом разыскали на нарах свободное место и прилегли отдохнуть. Но к ним сейчас же подбежал невысокий худой заключенный, испуганно шепнул:

— Вставайте, хлопцы, нельзя ложиться до отбоя! Изобьют!

Летчики спрыгнули с нар и остались стоять, не зная куда деваться.

Но долго стоять им не пришлось. В блок вошел массивный, с упитанным лицом заключенный, еще от порога закричал:

— Neubaugen, kommt zu mir! (Новички, подойдите ко мне!)

Худенький невысокий заключенный, который предупредил, чтобы не валялись на нарах, опять сказал:

— Идите швыдче, это староста. Зовет до сэбэ. Можеть, на кухню пошлет...

Тусклые глаза заключенного оживились, Он проглотил слюну и вместе с Валентином и Виктором подошел к старосте.

В самом деле, староста приказал забрать стоявшие на столе бачки и следовать за ним. Маленький заключенный поспешно схватил один бачок, сунул его Валентину, другой дал Виктору, а третий подхватил сам. Вслед за старостой они вышли на плац. Здесь вечерняя проверка заканчивалась, полосатые колонны узников растекались по своим блокам.

Вблизи кухни Валентин увидел несколько серых фигур, которые бродили, словно привидения, под окном раздатки, копошились в мусорных ящиках и, если находили кожуру картофеля или брюквы, с жадностью, [154] дико озираясь, заталкивали поспешно в рот и глотали.

— Что же они делают, глядите!

— Russische Schweine! (Русские свиньи!) — презрительно бросил староста, и Валентину стало больно и стыдно за своих соотечественников.

Худенький заключенный негромко сказал:

— Что же делать, все равно больше года здесь не проживешь.

— Проживешь, если не сдрейфишь! — проворчал Иванцов.

Когда бачки были наполнены «кавой» и получены четыре буханки эрзац-хлеба, летчики и худенький заклейменный под конвоем старосты вернулись на блок.

Староста ткнул Виктора в грудь, спросил:

— Sprechen Sie deutsch? (Говорите по-немецки?)

Иванцов ответил утвердительно. Тогда староста опять что-то сказал, дважды повторив: «Тышэльтестер, тышэльтестер». Иванцов усмехнулся:

— Ну вот, братва, и с повышением меня. Старшим стола назначен.

Он разделил четыре буханки хлеба на сорок малюсеньких кусочков, налил кому в кружку, кому в алюминиевую миску «кавы» и принялся медленно, как будто испытывая величайшее наслаждение, отхлебывать из своей кружки мутную бурду.

Валентин проглотил хлеб, быстро выпил «каву» и, чтобы не слышать упоительного всхлебывания и чавканья товарищей, отошел от стола. Его могучий организм после многодневной голодовки просто не почувствовал от ужина никакого подкрепления.

Дождавшись отбоя, он забрался на второй ярус нар, где уже копошился в изголовьях постели худенький заключенный, и вытянул ноющие ноги. Жесткие, небрежно [155] выдолбленные из дерева колодки натерли сустав большого пальца на левой ноге и лодыжку на правой. Надо будет отыскать стеклышко и кое-где подскоблить дерево...

Прежде чем уснуть, он достал из кармана куртки Золотую Звезду и опять сунул ее в рот. Но постоянно держать Звезду во рту было неудобно и опасно. Придется изобрести такой тайник, чтобы она не мешала разговаривать и есть и все же была бы постоянно с собой. Может, пришить кармашек под мышкой? Но где достать иголку с ниткой и кусок материи?

В бараке наступила тишина. Заключенные укладывались на отдых и тяжело засыпали.

Виктор Иванцов забрался на нары позже всех и, как только вытянулся под редким одеялом, спросил худенького заключенного:

— А ну, рассказывай, приятель, кто ты, откуда?

Валентин прислушался к шепоту заключенного. Его звали Иваном Костылько. Он был воздушный десантник, во время выброски за Днепр, в тыл к немцам, повредил ногу и попался немецкой полевой жандармерии. Сначала был в лагере для военнопленных и там завоевал настоящую популярность, исполняя русские народные и украинские песни. Это не понравилось фашистам, и его обвинили в агитации против Германии, а на исправление послали сюда, в концлагерь. Он прибыл в Освенцим неделей раньше летчиков и уже успел изучить лагерные порядки.

— А вы кто? — Спросил он в свою очередь.

Не вдаваясь в подробности, Иванцов рассказал ему о себе и о Валентине. Костылько успокоился и скоро засопел во сне.

Валентин лежал с открытыми глазами. Слабая лампочка у выхода из барака скупо освещала помещение, [156] так что лица Виктора и Вани Костылько с трудом можно было различить. Глядя в доски третьего яруса нар, Валентин силился вспомнить родной дом в Сыресеве, отца и мать, жену и сына. Но в памяти с калейдоскопической быстротой сменялись картины пленения, допросов, пыток. Они путались с яркими и солнечными воспоминаниями о детстве, о полетах. И, когда он уснул, в сновидениях было то же.

Глава четвертая

Первую неделю в Освенциме Валентин прожил в каком-то полубреду, полупомешательстве: жив ли он, в своем ли уме? Может, все это — кошмарный сон?

Но проходили дни, и он убеждался, что страшней действительности ему еще не приходилось видеть. Побои в немецком полевом штабе и пытки в городской тюрьме Лодзи — ничто по сравнению с ужасами Освенцима.

В лагере умирали каждый день — от голода, от болезней, от старых и свежих ран, просто убитые охранниками или уголовниками. Слабые, отчаявшиеся умирали скорей, без сопротивления, с выражением равнодушия и бесконечной усталости на лицах, высохшие, как мумии. Сильные и здесь умирали, как на фронте: бросались в бой открыто, с голыми руками и гибли от пуль охранников. Многие, собрав всю волю, искали среди заключенных единомышленников, друзей и строили фантастические планы побегов.

В течение четырнадцати дней заключенные карантинного блока проходили специальную «подготовку», знакомились с лагерными порядками, изучали немецкий язык. [157]

На второй же день после прибытия в карантин староста Густав притащил в блок большой фанерный щит. Черной краской на нем были написаны по-русски и по-немецки основные «заповеди» для заключенных: Achtung! Aufstehen! — внимание, встать! Mutzen аb! — шапки долой! Hinlegen! — ложись! Kniebeuge! — присесть на корточки с вытянутыми руками и несколько других.

— Тому, кто не выучит сегодня же эту азбуку назубок, сворочу скулу! — перевел Виктор Иванцов угрозу Густава.

Два дня в бараке шла дрессировка узников.

Наконец на третий день старосте показалось, что новички готовы предстать перед глазами начальства. Заключенные карантинного блока были выведены во двор и представлены унтершарфюреру Адольфу Рею, по прозвищу Коваль. Узники уже слышали, что Рей был истинным страшилищем. При его имени заключенные дрожали от ужаса. Его всегда видели с хлыстом из воловьих жил в руке и с заранее расстегнутой кобурой пистолета. Коваль мог одним ударом кулака раздробить череп и переломить хребет. Этот изверг, по словам старожилов лагеря, обожал свою службу и предавался занятиям палача со страстью и вдохновением.

Козаль прошелся перед строем новичков, отошел в сторону и приказал начинать. Густав крикнул:

— Achtung! Stillgestanden! Mutzen ab! Mutzen auf!

Испуганные присутствием страшного палача, заключенные вразброд сдернули с голов шапки, нестройно ударили ими по бедрам и так же вразброд надели.

Староста побагровел, его жирное лицо исказилось от гнева. [158]

— Kniiebeuge, schmutzige Schweine! Mutzen ab! Mutzen auf! Kniebeuge!

(Присесть, грязные свиньи! Шапки надеть! Шапки долой! Присесть!)

Но как ни старались заключенные, единства в движениях у них не получалось. Коваль не выдержал и исступленно заорал:

— Kniebeuge, verfluchte rote Haftlinge! Mutzen ab! Mutzen auf! (Присесть, проклятые красные арестанты! Шапки надеть! Шапки долой!)

Коваль замахнулся бичом и стал хлестать всех подряд по плечам, по головам и спинам. Потом отбросил хлыст и начал молотить заключенных ногами и кулаками. К счастью, это ему скоро надоело, он выругался, плюнул, пригрозил старосте волосатым кулачищем и ушел. Староста ненавидяще оглядел новичков, со всего маху ударил резиновой палкой-гуммой Ваню Костыльке по голове и что-то крикнул Виктору. Иванцов быстро перевел:

— По местам, приятели! Аида в барак, опять тренироваться.

В этот день легли спать без ужина: за плохое построение и нечеткое исполнение команд новички лишались своей порции хлеба и кофе.

Едва прозвучал сигнал отбоя, как блокэльтестер Густав подозвал Виктора Иванцова к своему месту за фанерной перегородкой, что-то сказал и тут же ушел из блока.

Виктор закрыл за ним дверь и, выйдя на середину барака, негромко крикнул:

— Ребята, блоковый улизнул к своим дружкам пьянствовать. Вернется заполночь. Можете заняться своими делами, кто хочет, только не шуметь!

Обрадованные узники загомонили, многие слезли [159] с нар и сбились тесной кучкой у длинного — во весь барак — обеденного стола. Здесь было немного посветлее, посвободнее, чем в духоте и тесноте нар.

У кого-то нашлась сигарета, душистый дымок поплыл над головами хефтлингов, синими прядями проявился на желтом свете электрической лампочки.

Ваня Костылько, еще не оправившийся от удара по голове, приподнялся на нарах, слабым голосом сказал:

— Ребята, в бараке курить нельзя. За курение в бараке подвешивают к перекладине вниз головой...

Но на слова Вани никто не обратил внимания, да и от сигареты скоро не осталось даже запаха. Вкусный дымок повисел в воздухе с минуту и растворился без следа.

В темном углу нар, где лежал Костылько, чей-то приятный бас робко и тихонько запел:

- Ах ты, плен, ты, плен,
Плен коварный, злой...
Здесь погиб вчера
Друг-товарищ мой.
Чуть открыв глаза,
Чуя смертный час,
Он тогда же мне
Отдавал наказ...

Заключенные сперва замерли, потом стали присоединять и свои негромкие голоса к голосу смельчака, Валентин заглянул на нары: пел Ваня Костылько. Слова неизвестного поэта-узника он исполнял на мотив старинной русской песни «Степь да степь крутом», и то ли знакомая проникновенная мелодия была тому причиной, то ли правдивые слова, но песня через несколько минут захватила всех. Кто не знал новых слов, тот повторял старые или просто выводил мотив, но пели все...

Через две недели новичков распределили по блокам. [160]

Летчиков и Ваню Костылько привели в тридцатый блок вечером, за полчаса до отбоя. Они отыскали три свободных места, одно к одному, и заняли их после недолгой перепалки с другими новичками.

А наутро, еще только чуть светало, заключенных подняли оглушительные удары гонга и рев эсэсовцев, ворвавшихся в барак:

— Heraus, heraus, Sdweine! (Выходи, выходи, свиньи!)

Валентин соскочил с нар, натянул полосатые брюки и куртку, плечо к плечу с Виктором Иванцовым выбегал на площадку перед блоком. Краем глаза заметил, что кого-то вытащили за ноги и швырнули на камни перед строем заключенных. Бестелесная полосатая фигура тряпкой распласталась на земле.

Вслед за ним из двери вылетел и упал плашмя Ваня Костылько. Валентин подскочил, подхватил Ваню под мышки и поставил в строй, Иванцов прижал его рукой к себе, Костылько удержался на ногах.

Вилли бешено заорал:

— Schnell, schnell, Untermensch! (Быстро, быстро, ничтожество!)

Сеял мелкий нудный дождь. Он был по-осеннему ледяным и пронизывал тонкие хлопчатобумажные куртки. Уже через пять минут тело задрожало в ознобе, зубы приходилось крепко сжимать, чтобы не стучали.

Мерзкая погода предвещала затяжную поверку. Младший эсэсовский офицер — блокфюрер — намеренно заставлял старост бараков еще и еще пересчитывать заключенных. Шеренги безликих полосатых фигур стояли по стойке «смирно» с шапками у бедер. А дождь все сыпал и сыпал с беспросветно серого неба.

Около восьми часов утра аппель, наконец, закончился. Заключенных построили в колонны и погнали на работу. [161] Валентина, Виктора и Костылько назначили в партию форарбайтера Ганса, низенького, кругленького человечка с ласковой улыбкой и злыми глазами. У него на груди был нашит зеленый винкель, в руке он держал железную палку.

Колонна вышла за ворота лагеря и потянулась грязной дорогой куда-то в сосновый лес.

— Штайнбрух, штайнбрух... — зашелестело по рядам.

Что такое штайнбрух, Валентин не мог понять, а спросить об этом Виктора не решался: совсем рядом с ними шел «ласковый» толстяк Ганс с железной палкой в руках.

Пройдя молодой сосновый лесок, напоенный запахом смолы и хвои, колонна спустилась вниз, к какой-то не очень широкой реке.

— Висла, — шепнул кто-то рядом и сейчас же ойкнул: железная палка форарбайтера дотянулась до его головы.

Но к реке колонна не подошла, свернула влево и стала подниматься в гору. Наконец Валентин увидел глубокую выемку почти на середине горы и понял, что такое штайнбрух. Это — каменоломня.

Валентину и Виктору повезло: оба они попали в группу, которая нагружала вагонетки. Но Ваня Костылько оказался в числе «зингенпферде» — поющих лошадей. Этими «поющими лошадьми» были заключенные — поляки, французы, немцы, русские, чехи и словаки.

Железные ржавые цепи перекинуты через костлявые плечи, на шее и на висках синими жгутами завязываются вены, от натуги багровеют лица, наливаются кровью глаза. Узники тянут вагонетку по рельсам на пределе своих сил и... поют. Не петь нельзя: каждую повозку сопровождает охранник или форман из немецких уголовников, наметанный глаз палача моментально замечает переставшего петь узника, и на голову, на [162] плечи, на лицо полуживого хефтлинга сыплются удары железной или резиновой дубинки.

Валентин голыми руками прямо из-под кирок камнедобывающей команды выворачивал известковые камни, поднимал и бросал в вагонетку. Не было рукавиц, кожа на ладонях слезала клочьями, ногти ломались и кровоточили. Через час работы кисти рук превратились в окровавленные вспухшие клешни, а впереди еще был целый день.

Иванцов с озлоблением кидал в вагонетку глыбу за глыбой, шевелил губами и дышал сквозь зубы: ругаться вслух или разговаривать было запрещено, охранники и форманы зорко следили за этим.

И все же как ни тяжело было ворочать пудовые камни, Валентин не мог без содрогания смотреть за работой «поющих лошадей», среди которых, склонившись до земли, тащился Ваня Костылько. Он же слабый, совсем еще мальчишка, ему на такой работе и недели не протянуть.

В двенадцать часов капо объявил получасовой перерыв на обед. Но никакого обеда заключенным не полагалось, — остаток дневного пайка они получат вечером, когда вернутся в блоки. И получат лишь те, кто вернется. А вернутся не все.

«Поющие лошади» повалились на усыпанную гравием дорогу и не шевелятся, не стонут. Все ли они вернутся на блоки сегодня вечером?

Валентин подошел к лежавшему ничком Костылько, дотронулся до плеча.

— Ваня, Ваня, как ты... как чувствуешь себя? Костылько поднял голову, жалко улыбнулся и прохрипел:

— Конец мне, до вечера не дотяну... И опять ткнулся лицом в гравий. [163] Валентин поднялся с корточек и решительно подошел к форарбайтеру Гансу.

— Я хочу заменить заключенного номер сто тринадцать тысяч шестьсот тридцать два...

Круглое лицо Ганса вытянулось, ласковая улыбка спорхнула с губ.

— Wie? Wie? (Что? Что?)

Валентин оглянулся, отыскивая Иванцова. Нужно, чтобы он перевел форарбайтеру сказанное. Но Иванцов уже сам бежал к Валентину.

— Ты что затеял, сумасшедший? О чем ты с ним говорил?

Валентин повторил и попросил перевести.

— Ты думаешь... — Иванцов оглянулся на лежащего без движения Костылько. — Ладно...

Выслушав переведенные Иванцовым слова Валентина, Ганс захохотал на весь карьер.

— Gut! Gut! Und du wirst auch ein Singenpferd sein! (И ты тоже будешь поющей лошадью!)

После сигнала на работу Валентин опять подошел к Ване, отстегнул от его пояса ржавую цепь, перекинул через плечо. Ваня поднялся с земли и, шатаясь, отошел в сторонку, Виктор взялся за другую цепь и резко дернул вагонетку.

Ганс и его форманы из «зеленых» признавали только один способ работы — блицарбайт, то есть молниеносную работу. Все заключенные должны были выполнять ее без минуты отдыха.

«Поющие лошади», обливаясь потом, задыхаясь, тянули вагонетку за вагонеткой вверх на гребень выемки, там переворачивали ее, высыпали камень, снова бегом спускались в карьер и опять с помутившимся сознанием втаскивали непомерно тяжелый груз наверх. Сердце колотилось бешеными неровными толчками, руки [164] и ноги дрожали мелкой дрожью, стертые до крови плечи горели как в огне. И надо было еще петь, не переставая, не закрывая рта, чтобы форман видел, что они поют.

Вечером, лежа на нарах после отбоя, Валентин отчетливо понял, что в каменном карьере больше недели они не протянут. Чтобы не ждать, когда каторжная работа выпьет из них последние силы, нужно теперь же, завтра-послезавтра, сделать с жизнью окончательный расчет: напасть с острыми камнями на охранников и форманов и либо освободиться, либо погибнуть в схватке.

На нары забрался Виктор и горячо зашептал в ухо:

— Слушай, Ситнов,я приметил один колодец... Только люк открыть и спуститься по канализационной трубе, а она должна выходить к реке. Чуешь?

Валентин промолчал.

Виктор не угомонился и опять зашептал:

— Не решаешься бежать? Ждешь манны с неба? Не дождешься!

Валентин молчал и думал: вот сейчас надо сказать Виктору про камни и охрану. Что ответит он?

А Виктор — свое:

— Слышишь, надо ключи подобрать к замкам от люка. Открыть ночью и айда. По Висле спустимся, а там — на берег, и поминай как звали...

Ваня Костылько в горячечном бреду вскрикивал и плакал. В полутьме блока то там, то тут кто-то скрежетал зубами, ругался или визгливо кричал... Бежать, конечно, надо, но лучше бежать из полевой команды, из штайнбруха...

Так думал Валентин.

— Да чего ты все жуешь, конфетку нашел? — вдруг разозлился Иванцов.[165]

Валентин замер, сцепил зубы, словно кто-то уже подбирался к нему, чтобы отнять Звезду, и вдруг ясно понял, что не должен, не может и не имеет права таить Золотую Звезду от друга.

Валентин вытолкнул языком Звезду на ладонь. В полутьме тускло блеснули золотые грани медали.

Иванцов как-то странно ахнул, словно подавился чем-то, потом сдавленно произнес:

— Твоя? Ты — Герой Союза? Чего же ты молчал, Валенти-ин?

— А чего было зря болтать, — Валентин протянул ладонь Иванцову, но сейчас же прикрыл ее другой ладонью и отдернул руки.

Однако было уже поздно. Мимо проходил заключенный. Он нес пустые котелки из-под баланды и остановился возле летчиков, Его голова возвышалась над краем нар второго яруса.

— Это чья Звезда, твоя? — шепотом спросил он. Валентин посмотрел на него исподлобья.

— Моя, ну?

— Здорово! Как это ты ухитрился сохранить ее? Кто вы?

Самое страшное, что могло случиться, случилось: посторонний человек видел Звезду.

Валентин неохотно назвал себя. Виктор коротко поведал свою историю.

— Я тоже Виктор, инженер из Москвы, — сказал заключенный, — Дайте посмотрю.

Он взял из рук Валентина Звездочку, на секунду прижал ее к щеке, потом протянул обратно.

— Слушайте, завтра будет дан сигнал на селекцию, будут отбирать слабых и истощенных в Биркенау, в крематорий, на смерть. Можете попасть и вы, да и в штайн-брухе вам — смерть. Но мы поможем вам...[166]

— Кто это мы? — с недоверием спросил Виктор Иванцов.

Заключенный словно не слышал вопроса:

— Сделайте завтра утром так...

Он совсем близко приник к уху Иванцова и что-то прошептал. Потом бесшумно, не звякнув котелком, отпрянул от нар и выскользнул за дверь блока.

— Что он тебе сказал? — спросил Валентин Виктора:

— Велел сказаться завтра утром больными, а он пришлет врача. Будем ждать, Валентин. Если это не провокация, то, значит, и здесь возможна борьба. Понимаешь?

Глава пятая

Москвич не обманул. На следующее утро, еще до подъема, он привел в блок незнакомого человека, одетого в спортивную куртку и бриджи, Это было удивительно — среди тощих, изнуренных хефтлингов видеть чисто выбритого, опрятного и красивого мужчину в гражданской одежде. Из какого мира он явился? И разве есть еще на свете мир сытых и красиво одетых людей?

— Это чех Франтишек, доктор из кранкенбау, он вас мигом поставит на ноги! — подмигивая, громко сказал Москвич лежащим на нарах летчикам.

Чешский врач подошел к нарам, поставил на край доски маленький чемоданчик.

— Як се маш, русски? Болит? — спросил он, делая ударение в слове «болит» на ко».

— Болит, господин доктор, — скривившись, заискивающим голосом сказал Виктор Иванцов. — Так всего и разламывает, так и колотит. [167]

. — Я не господин, я — товарищ, такой же узник, как и вы, — поправил его чех. Он говорил все время по-чешски, изредка вставляя чисто русские слова, но летчики его прекрасно понимали. Они увидели, что чех и в самом деле политхефтлинг: у него над левым карманом куртки были нашиты красный винкель и пятизначный номер.

— Сперва вон того осмотрите, — показал Валентин на Ваню Костылько, который метался под тонким одеялом.

Пока Франтишек осматривал Костылько, а потом вводил шприцем Иванцову и Валентину в вены какую-то жидкость, Москвич успел переговорить с блоковым и вернулся.

— Порядок, друзья. На поверку выйдете, а на работу вас не погонят. Товарища как-нибудь выведите сами, а после аппеля придете в кранкенбау.

Уже к началу поверки Валентин почувствовал, что ему становится жарко, прошибает пот. По лицу Виктора Иванцова тоже было заметно, что и ему нездоровится. Что произошло? И лишь в лагерной лечебнице, когда Франтишек уложил всех троих в «постель» — на тощие матрацы, брошенные поверх топчанов, — они узнали, что им в вены нарочно был введен раствор хлористого кальция, чтобы нагнать температуру. А у Ванюши температура и без того подскочила до сорока градусов.

— Теперь вы на какое-то время избавлены от Биркенау и штайнбруха, — сказал Франтишек. — Селекция пройдет, выпишем вас опять на блоки. А пока лежите...

Но лежать в ревире мучительно тяжело. В горячечном бреду люди мечутся, стонут, вскакивают, ругаются или хохочут. Нестерпим душный, пропитанный запахом карболки и лизола больничный воздух, невыносимо [168] страшен дикий крик, рвущийся из-за тонкой перегородки:

— Не хочу-у-у! Не буду глота-ать!

Это в соседней «палате» эсэсовский врач Гельмут проводит свои эксперименты над живыми людьми. Бывают минуты, когда хочется кончить жалкое рабское существование одним каким-нибудь безумным поступком.

Виктор Иванцов как-то сказал:

— Ничего, хоть мы и в аду, но на тот свет еще не отправились. Мы на этой грешной земле еще понадобимся. А судить нас будут не за то, что в плен попали, а за то, как поведем себя в концлагере...

Через три дня температура спала. Но Франтишек пока на блоки их не выписывал. Виктор-Москвич навещал часто, приносил то котелок лагерзуппе — лагерного супа, то вареный картофель. Валентин и Иванцов старались допытаться у Москвича, какие таинственные связи он использует, что имеет возможность в любое время суток ходить из блока в блок и даже в кранкенбау.

Виктор-Москвич лишь посмеивался и увиливал от расспросов.

Москвич стал их самым верным другом. Иванцов доверил ему план побега через канализационную сеть к Висле и просил достать ключи от люков. Но Москвич, мотая стриженой шишковатой головой, твердил:

— Погодите, придет час. Скажем, погодите...

Прошла неделя, здоровых летчиков и оправившегося Ваню Костылько держать в ревире стало невозможно. Уже дважды Гельмут останавливался в палате, где они лежали, и подолгу вниматально приглядывался к ним. Франтишек вынужден был выписать их поскорее на блок: Гельмут, по всей видимости, собирался забрать летчиков в свою палату для экспериментов. [169]

И вот опять все трое стоят после подъема на мокром от дождя аппельплаце и с замиранием сердца ждут: сейчас подойдет «ласковый» форарбайтер Ганс с железной палкой и опять погонит их в проклятый штайнбрух.

Но после аппеля к ним подошел совершенно незнакомый, высокий и худой, с седой щетиной на голове заключенный. На куртке у него был нашит красный винкель и ниже номер — 88349. Значит, советский военнопленный, из «старожилов» лагеря. Он внимательно, но быстро поглядел в сторону охранников и громко, как глухим, крикнул заключенным:

— Вы назначены в мою команду. Становись! Шагом марш! Живей, живей шевелитесь!

Седоголовый форарбайтер направился по дороге в дальний конец лагеря. Валентин с Иванцовым и Костылько, ритмично стуча деревянными башмаками по асфальту, пошли за ним. Валентин был настороже: куда их ведут? Не будет ли новая работа похлестче штайнбруха?

Седоголовый форарбайтер привел их к добротно выстроенным баракам-складам. Валентин догадался: на «Канаду» пришли. А «Канадой», как он уже слышал, заключенные прозвали район лагеря, где были расположены девяносто пять складов с одеждой и другим имуществом освенцимских жертв. Об этих складах на блоке говорили с откровенной завистью, считалось большим счастьем попасть туда на работу. По сравнению с известковым карьером, каменноугольной шахтой или подземными заводами работа на «Канаде» была отдыхом.

Седоголовый форарбайтер ввел их через широкие, как у железнодорожных пакгаузов, двери внутрь одного из складов. У Валентина разбежались глаза.

В складе горами были навалены одеяла, ковры, [170] трости, шляпы, мужские, женские и детские ботинки и туфли — от модельных, изящных до прюнелевых башмачков для малышей. Эти бессчетные массы одежды, обуви и вещей едва умещались в складе, но тут же были втиснуты чемоданы, тазы, детские коляски, посуда, электроприборы...

Один охранник с автоматом беспечно стоял у дверей и насвистывал веселую песенку, другой сидел на чемодане у забранного решеткой окошка и тупо смотрел в него. Заключенными распоряжались старшие команд и форманы-звеньевые.

Седоголовый подвел летчиков к груде детских колясок, чемоданов и обуви.

— Разбирайте вещи. Из чемоданов вытряхивайте все, пустые вон в ту кучу, белье, обувь — в другую. Не путать, иначе — беда. Всякую обувь откладывайте в сторонку, это самая большая ценность здесь.

Теперь в голосе форарбайтера не слышалось раздражения, седоголовый говорил мягко, словно дружески предупреждал об опасности. Валентину показалось, что и в серых задумчивых глазах его появилось что-то новое, печальное.

Форарбайтер ушел вглубь склада, позвав за собой Костылько. Иванцов тронул носком деревянного башмака кучу обуви.

— Военную обувь велел в сторонку. Ишь ты, самая большая ценность... А почему, ты понимаешь, Валентин, а? Гитлер своих солдат будет обувать в эти ботинки, вот почему!

— А если не откладывать, а пускать в утиль? — Валентин оглянулся и пояснил свою мысль: — Представляешь, что получится? Каждый из нас уничтожит или запрячет поглубже куда-нибудь хоть пять пар обуви в день. Нас здесь двадцать человек. Сто пар в день. [171] Три тысячи пар в месяц. Представляешь? Целый полк разуть можно! Так, братан?

Иванцов, словно в атаку, бросился на кучу вещей, раскидывая в сторону чемоданы, туфли и ботинки, зонты и одеяла, отыскивая и набирая в охапку обувь военного образца.

— Действуй, Валентин, вечером и других сагитируем.

Иванцов скоро скрылся за грудой велосипедов, белья, чемоданов, а Валентин взялся за голубую коляску с никелированными колесами на высоких рессорах, вытащил ее из кучи вещей. В коляске лежали матрасик и обшитая кружевами подушечка.

Валентин сжал кулаки и застонал. От злости, от ненависти, от бессилия из глаз обильно, постыдно покатились слезы. Да что же это такое! Что же это!

Кто-то крепко взял его за плечо и свистящим злым шепотом произнес:

— Плачешь? От фашистов плачешь? Позор! Зубы сцепи и запоминай, записывай на текущий счет...

Валентин сбросил с плеча чужую руку, вытер рукавом глаза. Рядом с ним на корточках сидел седоголовый старшина рабочей команды. Его слова были презрительны и резки, но в морщинах вокруг глаз, в складках губ — не упрек, а горечь. Валентину стало стыдно своей слабости. Седоголовый потянул за куртку в глубь склада, к горе обуви.

— Иди сюда, говори тише... Откуда? Как в плен попал? Мне о тебе говорили. Я — Саша, так и зови. Как Думаете устроить побег?

Валентин заколебался. Перед ним был совершенно незнакомый человек, к тому же форарбайтер, хоть и с красным винкелем политзаключенного. Не провокатор ли? Как узнаешь? [172]

Саша дважды кивнул головой, сказал:

— Не веришь? Ладно, покажи Золотую Звезду. Валентин схватился за Звездочку, приколотую к нижней рубашке под мышкой, и отодвинулся в тень.

— Теперь видишь, что и твою тайну знаю? Москвич рассказал. Покажи Звезду.

Валентин достал Звезду, протянул на ладони. Лицо у Саши стало детски-счастливым, губы дрогнули. Тонкими худыми пальцами он взял Звездочку за колодку, поцеловал.

— Спрячь подальше, Ситнов. Берегись, за утайку золота в лагере смерть. Рассказывай...

Всякой осторожности есть предел, иначе невозможно жить вместе с людьми. И Валентин рассказал о том, как был сбит и попал в плен, как пытался с Иванцовым бежать из лагеря под Лодзью и что из этого получилось. Саша угрюмо слушал, опустив голову, но исподлобья поглядывал на охранников.

— Вы достойные люди, — сказал он, когда Валентин умолк. — Ваш план побега через подземную канализацию обсудим. После отбоя к вам в блок придет Москвич, скажет, что делать. А теперь — работать. А как работать — сам сообрази. Увидишь на «Канаде» много страшного, а нервы береги, пригодятся. Молчи и терпи, терпи и молчи.

Терпеть и не возмущаться было не в характерах Валентина и Виктора. Достаточно увидеть копну женских волос или груду детской обуви, чтобы воображение тотчас же нарисовало ужасную картину гибели тысяч женщин и детей. От этого мутилось в голове, хотелось выть по-волчьи, кидаться на эсэсовцев, рвать их, терзать... Но что можно было сделать безрассудной вспышкой ненависти? Убьют и сожгут в крематории. Нет, терпеть, сплачиваться для борьбы и ждать, ждать. А пока...[173]

Видно, не одни летчики задумывались над тем, как навредить фашистам. Скоро в помещении пыль поднялась столбом, эсэсовские охранники у дверей и окон стали чихать, ругаться, но вскоре не выдержали и выбежали из склада. Иванцов живо притащил откуда-то ведро воды, помещение спрыснули, воздух очистился от пыли, и теперь уже заключенные принялись «работать» без надсмотрщиков, лишь в присутствии форарбайтеров и форманов, которые удивительно поглупели и стали близорукими.

Лишь однажды седоголовый форарбайтер подошел к летчикам и шепнул:

— Обувь рвите мельче, бросайте в утиль подальше, тщательней засыпайте мусором.

Скоро куча изуродованной военной обуви, перемешанной с детскими ботиночками, рваными туфлями и прочим мусором, поднялась до потолка. В мужской, а особенно в дамской обуви, попадались золотые вещицы: крестики, кольца, цепочки, монеты, даже серьги и плоские часики. Все это находилось под стельками, было заделано в каблуки, спрятано под ватой в носках ботинок и туфель.

Что нужно было делать с этим золотом? Сдавать эсэсовцам? Черта с два! Заключенные прятали золото разными способами: приклеивали золотые монеты хлебным мякишем или пластырем к стопам ног и обувались, прятали кольца, браслеты или серьги в тайниках на рулвагах — телегах, развозивших по складам вещи узников, зарывали в землю под полом, ухищрялись кто как мог. Главное, чтобы золото не попало в руки гитлеровцев.

Никакой надзор эсэсовцев не помогал. По крайней мере, треть имущества и валюты не попадала в банки и на вещевые склады Германии. [174]

Валентин начинал понимать, что лагерь живет двойной жизнью и вторая жизнь полна загадок и тайн.

Если заключенному надо было выйти из склада по чьему-либо вызову, его раздевали донага, светили фонариком в рот, обыскивали одежду.

Валентин встревожился. Как быть со Звездой? Бросить ее здесь в куче обуви и одежды? Зарыть?

Да лучше умереть на виселице!

И опять помог седоголовый форарбайтер с номером 88349. Перед окончанием работы, уже при свете электролампочек, которые обнажили все углы склада, он незаметно для других сделал Валентину знак подойти. В его руках была палка, железная, толстая, — с такой обычно ходили все старшие рабочих команд.

— Давай Звезду, живей!

Валентин доверил ему Звездочку, как доверил бы жизнь. Саша отвернулся, что-то сделал с набалдашником палки и вдруг сунул Звездочку внутрь железной полой трубки.

— Верну после аппеля, жди Москвича, Саша отошел в сторонку. Охранник-эсэсовец распахнул двери и заорал:

— Heraus! Marsch! March! Los! Los!

По всем лагерным дорогам полосатыми колоннами двигались заключенные. Гремел духовой оркестр, составленный из ста пятидесяти узников-музыкантов. Он играл веселый немецкий марш. Команды возвращались на свои блоки. Шли живые, выдержавшие еще один день каторги, в задних рядах тащили убитых или умерших от истощения. А оркестр играл весело и зажигающе. После марша раздались звуки жгучего фокстрота, по асфальту еще более четко и быстро застучали деревянные колодки, отбивая шаг. [175]

Вечером, незадолго до отбоя, в блок пришел Виктор-Москвич. Он принес Золотую Звезду в тряпице и полбуханки хлеба за пазухой.

— Рубайте, дядя Саша велел.

Пока летчики и Ваня Костылько ели, он тихонько, с оглядкой рассказывал о жизни в лагере. Москвич работал в команде «бротенпладен», на пекарне и на кухне, часто встречался со многими заключенными и многое знал.

Прежде всего он сообщил им пять заповедей заключенных в концлагере: 1) беречь обувь, без обуви простудишься и угодишь в крематорий, 2) не рыскать по мусорным ямам, как бы ни мучил голод — дольше проживешь, 3) не надрываться на работе — беречь силы для будущей борьбы, 4) ничего не брать у товарищей и тащить все, что плохо лежит, у эсэсовцев, 5) крепить дружбу между заключенными различных национальностей и готовиться к самоосвобождению.

— Это значит к восстанию? — переставая жевать, спросил Иванцов.

Москвич оглянулся на хефтлингов, сидевших за столом или бродивших по бараку, еще тише сказал:

— Там увидим... Ешьте быстрей.

Ваня Костылько доел последнюю корку хлеба, пошарил вокруг себя руками, но больше ничего не нашел. Боясь прилечь на нары, он задремал, привалившись к столбу. Москвич шепнул:

— Аида в уборную...

Здесь, в холодном и сыром помещении, несколько заключенных докуривали добытые днем сигареты или окурки. Когда все ушли, Москвич зашептал:

— Ребята, поклянитесь именем матерей, жен и детей, что никогда никому и ни под какими пытками не выдадите тайну, которую узнаете от меня. [176]

— Клянусь! — сказал Валентин.

— Жизнью отвечаю! — сказал Виктор Иванцов.

— Считаете ли вы себя по-прежнему членами партии? — с неожиданной торжественностью в голосе спросил вдруг Москвич.

— Всегда и везде!

— Верю, друзья. Слушайте. В лагере уже больше года действует антифашистская организация Сопротивления. Мы решили принять вас в свои ряды. О том, кто нами руководит, не спрашивайте: все равно не скажу. Организация уже большая. В нее входят русские, чехи, поляки, французы, немцы. Но в лицо знают друг друга только двое-трое. Это во избежание провала всей организации. Вы будете в группе Саши, куда вхожу и я. Сегодня вам поручается одно дело...

Москвич умолк, прислушался. Стук деревянных колодок по асфальтовому попу в коридоре приближался. Вошел заключенный, но, увидев, что у троих один окурок и ему вряд ли что останется, вздохнул и ушел из уборной.

— Саша велел обследовать канализационную сеть. Ключи к замкам и фонарик я принес, держи, Ситнов. Решено: русские попытаются разбить миф, что из Освенцима невозможно бежать.

Москвич достал из-за пазухи два ключа и сунул их Валентину в карман.

— Спуститесь под землю через люк у конного двора, обследуйте весь коллектор. Главное, надо узнать, можно ли выбраться к Висле. Если можно, то побег проведем в ближайшие дни. Переплывем реку, запутаем следы — и в горы, к партизанам.

— А если к Висле не пробраться? — спросил Иванцов. — Тогда как? Может, как в Лодзи, через проволоку? [177]

Москвич с сожалением вздохнул, цокнул языком.

— Таким путем отсюда не убежишь. Кроме дивизии «Ваффен СС» и зондеркоманд, в которых служат эсэсовцы, лагерь еще охраняют специальные батальоны с собаками. Овчарки обучены охоте на людей. Так что...

— А, по-моему, можно уйти из полевой команды, — вслух подумал Валентин. — Известковый карьер недалеко от Вислы, охранники иногда дремлют или собираются в кучу, а кругом кусты...

Вдали ударили в колокол. Раздались свистки лагершутцев.

— Тише, сигнал отбоя! — предостерег Москвич. — Завтра доложите дяде Саше, когда придете на «Канаду»...

Москвич исчез. Летчики вернулись в барак и, забравшись на нары, закрыли глаза: блоковый Вилли будет проверять, все ли заключенные соблюдают режим.

Спать и в самом деле хотелось до смерти. Сознание порой прерывалось, тело стремительно падало в пустоту, как при пикировании. Но либо Валентин Иванцова, либо Иванцов Валентина в такие минуты толкал в бок, и летчики опять неподвижно лежали с закрытыми глазами.

За полночь, когда в блоке все стихло, летчики слезли с нар. Валентин нащупал за пазухой ключи, Виктор Иванцов зажал в руке принесенный Москвичом фонарик. Крадучись они вышли из блока.

Во дворе было светло. Электрические лампы и лучи прожекторов на воротах отбрасывали на землю желтые круги, по временам медленно ползли по асфальту дорожек и аппельплацу, но за углами блоков и под деревьями лежали тени. Часовых у блоков не было, лишь патрули из лагерной полиции где-то ритмично стучали сапогами. [178]

Теперь летчики уже знали, что после вечерней переклички эсэсовцы покидают лагерь и оставляют его под надзором многочисленных часовых на вышках. Власть в лагере целиком переходит в руки самоуправления из заключенных.

Перебежав пустынный промежуток между бараками, Валентин и Виктор безмолвными тенями проскользнули вдоль задней стенки конюшни, быстро открыли люк канализации и спустились в вонючий колодец.

Почти всю ночь лазили они по грязным трубам, задыхаясь от вони, сцепив зубы. Обследовали несколько коллекторов, измучились и уже отчаялись найти выход к Висле. И вдруг Иванцов обнаружил, что справа зияет круглый проход. Здесь можно было идти, лишь чуть пригнув голову.

— Выход к реке!

Не боясь, что их услышат или увидят, летчики кинулись вниз по широкой трубе, вспарывая тьму лучом фонаря. Им уже казалось, что они на свободе, что сейчас откроется выход, они бросятся в реку, вынырнут на поверхность и увидят звездное небо. А потом вернутся в лагерь и выведут за собой сотни, нет — тысячи заключенных!

И вдруг луч фонаря вырвал из тьмы... Проклятье! Выход к реке закрыт толстой чугунной решеткой.

Иванцов закричал:

— А-а-а-а, сволочи! Гады-ы, фашисты проклятые, а-а-а!

Он схватился за осклизлые прутья решетки, стал их дергать, трясти, раскачивать. Он рычал, как тигр, впервые попавший в клетку, пытался оторвать хоть один прут и кричал:

— Ааааа! Гады-ы, ааа!

С большим трудом Валентин оттащил его от решетки и повел запутанным путем назад. [179]

Дальше