Содержание
«Военная Литература»
Биографии

Конец и начало

Станислава остановилась на берегу замерзшего ручья.

Снег продолжал валить крупными хлопьями, засыпая весь мир. Ничего не было видно в десяти шагах. На мутном сером фоне белыми точками мелькали снежинки. Иногда, вместо того чтобы падать вниз, они летели вверх, подхваченные порывами ветра. Тысячи иголок покалывали лицо. Кожа на щеках стягивалась от морозного жара. Пальцев на ногах она уже не чувствовала. Заячьи чулки, подаренные старухой чукчанкой в поселке, вытерлись и не держали тепла. Нерпичья шкурка, которой были подшиты торбаса, стала тонкой, как лист бумаги. В кухлянке появились дыры, через которые жестоко жалил холод. И всего только три юколы в мешочке, который она несла на плече. Три сушеные рыбины длиной в две ладони каждая, вкусом напоминающие старую кожу.

На берегу из сугробов торчали темные ветви кустов. Жесткие, проволочные ветви, точно лапы замерзших птиц. И тишина. Глухая ватная тишина, в которой голос тонет, как в омуте. На сотни верст кругом никого и ничего, кроме белого безмолвия и сводящей с ума пляски снежинок.

Кровь тяжело шумела в ушах. Ветер высекал из глаз слезы. Никогда она не думала, что на земле могут быть такие места, такое безысходное отчаяние, от которого каждый удар сердца отзывается болью.

Много дней она не давала себе воли. Но сейчас что-то сорвалось внутри — и она стояла на берегу неизвестного ручья и плакала не сдерживаясь.

Позавчера ушли проводники из индейского племени тлинкитов. Она отдала им все, что удалось сохранить до этого дня: нательный золотой крестик с крохотным распятым Иисусом и три империала чеканки 1897 года, с двуглавым орлом, похожим на ястреба, и тяжелым профилем императора Николая. Их удалось сберечь при досмотрах от рук жандармов.

Крестик был фамильный, а империалы она получила от казначейства Царства Польского за три месяца работы в женской прогимназии.

Тлинкиты долго прятали монеты в недрах своих парок, а крестик старший повесил себе на шею. О, они хорошо знали цену золота. Недаром они терлись среди старателей Бонанцы, Даусона и Сёркл-сити.

Они повернулись и пошли прочь. Две темные приземистые фигурки, похожие на пингвинов в своих необъятных парках из пыжика.

В ее ушах еще долго скрипел голос старшего:

— Дальше нет наша земля. Дальше — река Макензи и озеро Большого Медведя. Там другой люди.

Она смотрела на уходящих тлинкитов до тех пор, пока их не поглотило белое марево снежной равнины. И когда оборвалась эта последняя нить, она сделала шаг и еще один по хрустящему насту.

Так она перешла границу Канады.

Она не была в обиде на проводников. Еще там, в Уэльсе, поселке из двух десятков жалких домиков, она договорилась с ними об этом. Они честно выполнили все условия.

Они провели ее из поселка Теллер до Шелтона по северному берегу озера Имурук, затем через Страну Маленьких Холмов вышли к излучине реки Коюкук, спустились к Юкону и десять долгих и жарких дней гребли на байдарах против течения до Тананы. Комары облепляли влажные спины серой шевелящейся пеленой. Юкон шел в берегах тяжело и плавно, как поток густого масла.

В Танане, где каждая хижина была набита искателями золота и приключений, сделали трехдневный привал. Станислава спала сорок часов подряд. Но и во сне она продолжала шагать среди равнин и холмов, перебиралась через тысячи ручьев и протоков, слушала звуки своих шагов, ставших самой главной частью ее жизни. Перед глазами тянулись уступчатые стены каньонов, гигантские осыпи, угрюмые леса в распадках и над всем этим — сверкающие, как битый лед, горные хребты.

Ее разбудил старший проводник Эльх:

— Надо идти.

И снова зеленая долина темноводного Юкона, вспоротая старателями земля, золотые миражи под ногами и в закатных облаках, удачи, неудачи, выстрелы кольтов, игра в жизнь и смерть. В этой стране алчность опустошала людей, жадность превращала их в полуживотных. Здесь признавался только закон кулака. Если человек умел держать равновесие между мускулами и нервами, он становился или сказочным богачом, или хладнокровным убийцей, а иногда и тем и другим одновременно. Со всего света текли сюда предприимчивые люди и отбросы общества, которым нечего было терять. Одни рыли землю, с неимоверным трудом вгрызались в вечную мерзлоту, надеясь на ослепительную удачу, другие роились вокруг, строя свое благополучие хитростью и обманом. В считанные дни возникали и таяли огромные состояния. Рушились жизни. Калечились души. Те немногие, которым удалось пройти этот путь, ухватив за косы золотую мечту, бежали в Штаты на первом попавшемся корабле, заплатив за место баснословные деньги. Неудачникам оставалось то единственное, что могла предложить им эта злая земля, — виски, страшные зимние метели и дороги, которые не пройти…

Станислава не замечала ничего. Ее вела на юг, к границам Канады, другая цель. Она старалась держаться подальше от золотоискателей, грязных, обросших бородами, извративших все понятия о совести, чести и достоинстве.

До ужаса примитивны были эти американцы, она смотрела на них с жалостью. И из приискателей тоже никто не подозревал, что хрупкая золотоволосая девушка, бредущая от поселка к поселку в сопровождении двух береговых индейцев, прикоснулась к тому, что было дороже всех платиновых самородков мира.

От форта Хэмлин они сделали четырехдневный бросок до Бивера. а еще через неделю добрались до Форт-Юкона.

Здесь Станислава свалилась.

Семьсот верст пути, который с трудом преодолевали самые сильные мужчины, подломили молодую женщину. Несколько ночей она в ознобе уплывала то в Варшаву, то в родной Кельце, брела по Владимирке в группе кандальников, спорила с сестрой, показывала буквы азбуки детишкам Наухана, а когда открывала глаза, видела закопченные бревенчатые стены зимовья и тлинкита Эльха, терпеливо сидящего в углу со своей трубочкой. Индеец, заметив, что она вышла из Страны Снов, подходил к нарам и поил ее горьким настоем стланика — единственным лекарством, которое у него было.

— Скоро пойдем, — говорила она.

И снова бред смешивал сон и действительность.

Весь август пролежала она в заброшенном зимовье на краю Форт-Юкона. А когда северо-западный ветер опалил листву на деревьях и птицы потянулись на юг, в сторону Калифорнии, она вновь почувствовала себя живой частью огромного мира. Она сидела у стены зимовья в бледных лучах низкого солнца, и сердце звало ее вперед, вслед за летящими на юг птицами. Может быть, удастся добраться до Британской Колумбии, до Принс-Руперт, где начинается хорошая дорога на Эдмонтон, на Ванкувер и на Виннипег. Или до какой-нибудь реки, по которой ходят пароходы. А дальше — Монреаль, Квебек, Атлантика и снова Европа… Но это еще там, за горами Макензи, за Большим Невольничьим озером, за туманной чертой горизонта. А сейчас нужно, чтобы тело обрело силу и прежнюю упругость.

Они вышли из поселка по первому снегу, миновали Сёркл и пошли вверх по течению Юкона к канадской границе.

И вот теперь она стоит одна у начала огромной страны Кругом пляшет снег. Глухая тишина стеной поднимается к небу. И слезы раскаленными каплями вжигаются в щеки.

— О дева Мария! — шепчет она, хотя никогда не верила в мадонну. — О дева Мария, дай силы, выведи на правильный путь…

Снова шаги, ставшие главной частью ее жизни.

Сто. Триста. Семьсот. Тысяча.

Опять белая лента ручья. Тянутся в серую муть тонкие пальцы кустов. Вьются перед глазами белые мухи.

«Иди! — требует жесткий голос внутри. — Иди, потому что тот, кто идет, всегда приходит».

«Куда?»

«Куда-нибудь. Ибо нет дорог в никуда».

«Куда-нибудь… Но ведь это бессмысленно».

«Нет, в этом есть смысл. Ты уже вынесла больше, чем способна вынести женщина. Ты прошла труднейшую часть пути. Осталось немного. Может быть, через полчаса, через десять минут ты встретишь людей. Держись».

«Не могу больше!»

«На кандальном тракте, когда ты шла через всю Россию, было труднее».

«Но там кругом были товарищи. А здесь…»

Еще сто шагов.

Еще пятьдесят.

Пальцы немеют от холода. Она сует руки за пазуху, но и там не находит тепла. Она идет теперь просто для того, чтобы хоть немного разогреть движением стынущую кровь.

Кого она может здесь встретить?..

Густеет серая муть. Пляшущих мух уже не видно. Только щеками она ощущает их прикосновение.

…Ночь.

Фосфорические призраки деревьев.

Тишина.

Страх.

Нет, она не боялась диких зверей или необычайного. Она знала, что все самое страшное в жизни — от людей и почти никогда — от природы.

Она боялась себя. Боялась, что сдаст воля и придет безразличие, которое страшнее смерти.

Шаг. Еще шаг. Еще. И еще…

«Шух-х-х-х-х…» — громко и неожиданно вздохнул лес.

Она вздрогнула и остановилась.

Ветка ближайшей лиственницы сбросила с себя белый груз и выпрямилась. И тотчас зашевелилась вся лиственница. Звенящие снежные струи потекли на землю. За первой лиственницей вздрогнула вторая, третья. Это было как в бреду — кругом шевелились и вздыхали деревья. Лились с них белые водопады. Снежный туман поднялся к вершинам и утопил весь мир. Он волновался вокруг, как море, обдавая иглистыми брызгами деревенеющее лицо.

…А когда улеглись последние волны, высоко над головой зеленоватой точкой вспыхнул огонек.

Она удивилась и обрадовалась, что видит его. Значит, еще не все — жизнь осталась. Она даже вспомнила имя огонька — звезда. Если бы эта звезда хоть немного согрела ее! Боже, какая она маленькая, незаметная в этой пустыне!

Снегопад кончился.

Тонко посвистывая, в чаще нарастал ветер. Железным обручем начал стягивать землю мороз.

Идти! Только идти!

Шаг. Еще. И еще.

Она уже не чувствовала обеих ног до колен. Временами ей казалось, что она вообще не идет, а топчется на месте, уминая торбасами хрустящий снег, который становился все глубже. Вскоре ноги стали проваливаться в сугробы выше колена. С трудом вернулась она на свой старый след и взяла правее. Но на этом пути было еще хуже. Шагов через двадцать она провалилась по пояс и с диким отчаянием забарахталась в сыпучем снегу, подминая его под себя. Ей удалось утрамбовать небольшую площадку, но подняться на ноги сил уже не осталось. И тогда она легла лицом вверх и засунула руки за пазуху. Лежала, глядя на колючий огонек звезды, утешая себя тем, что смерть от мороза будет нетрудной.

Когда иней спаял ресницы, пришли видения.

Перед замирающим сознанием поплыли хижины чукотского поселка Святого Лаврентия, скалы Большого Диомида, собачьи упряжки, ныряющие между ледяными отвесами, темные человеческие фигурки на белом поле.

И вдруг, стирая все, пошла другая картина. Затеплились, закачались в золотом воздухе елочные свечи. Запахло корицей и ванилью. Зазвенели, переливаясь, детские голоса. Трепетные тонкие пальцы легли ей в ладонь, и понеслись, закружились серебряные лошадки, бабочки, зеркальные тонкие шары, блистающие нити в стремительном рождественском хороводе.

Она — высокая, стройная, в белой батистовой блузке с кружевным рюшем, похожим на пену, в длинной черной юбке, в туфлях матовой благородной юфти. Золотая прядь, выбившись из прически, падает на глаза. Она отмахивает ее ладонью и смеется. Молоденькая учительница польской и русской словесности Келецкой прогимназии Станислава Суплатович…

Была необыкновенная ночь. Взрывались серебряные хлопушки, сыпалось конфетти, в ногах путались ленты серпантина, на губах таял горьковатый вкус шоколада. В такую ночь исполняются все желания и в мире не остается места для зла.

Она улыбалась патронессе, седой и сморщенной графине Пеплавской. Она протянула руки начальнице прогимназии, сухой, похожей на англичанку пани Левандовской, и закружила ее в танце.

Потом она шла по заснеженным улицам под тусклыми фонарями, под гирляндами из лент и елочных веток. На окнах домов чадили плошки. Из двери в дверь с песнями, с шутками ходили ряженые. Из открытого портала кафедрального собора к темному небу поднимались чистые детские голоса. Орган возносил благодарственный гимн Иисусу. Иногда мимо проносился фаэтон, запряженный парой. Мерзлые комья летели из-под копыт лошадей.

Она шла, прикрыв щеки меховым воротником шубки. Песни звенели вокруг — новые песни нового, тысяча девятьсот шестого года.

Улица Чарновска. Частный дом Калицкой. Лестница празднично освещена старинным висячим фонарем с цветными стеклами. Она взбегает по широким ступеням на второй этаж. Ищет ключ в ридикюле. Но дверь сама распахивается ей навстречу. Широкое полотно света ложится на лестничную площадку.

В дверях, словно в раме, стоит человек в синей шинели.

Портупейные ремни перекрещивают его грудь. Плоская меховая папаха надвинута почти на самые брови. Блестят хорошо начищенные сапоги. Левая рука лежит на бронзовой рукояти палаша.

— Здравствуйте, пани Суплатович! — говорит он с холодной вежливостью. — Мы вас давно ждем. Входите.

И слегка отодвигается в сторону.

Она не видит ничего — ни вещей, разбросанных по комнате, ни выдвинутых ящиков комода, ни раскрытых чемоданов. Только две безликие синие фигуры на стульях перед столом, а на столе — очень яркие, очень отчетливые — стопки брошюр и тоненьких книжечек в светлосерых и желтых обложках.

— Простите? — говорит она, не в силах оторвать взгляда от верхней брошюры с русским названием «Что такое „друзья народа“ и как они воюют против социал-демократов?».

Две пухлые руки ложатся на стопки. На одной, на безымянном пальце, желто блестит массивное кольцо.

— Это ваши?

— Да, — говорит она. — Однако какое вы имеете право обыскивать квартиру без хозяина?

— Право, которое дал нам закон, дорогая пани, — говорит тот, который ее встретил. — Гороль, внесите в протокол подтверждение, что эти брошюры принадлежат пани Суплатович.

Один из сидящих за столом придвигает к себе лист бумаги.

— Присядьте, пани, — предлагает старший, показывая на стул.

Она погружает пальцы в мех воротника, нащупывает пуговицу. Пальто душит ее.

«Откуда они узнали про книги? Как отыскали их? Ведь они хранились в маленькой кладовой в конце коридора среди всякого хлама… Может, их случайно нашла пани Калицкая, хозяйка? Нет, нет… Она никогда не заглядывала туда. Откуда же они узнали?..»

Пуговица оторвалась и покатилась по полу. Старший нагнулся, поднял ее, положил на стол.

— Прошу пани сдать револьвер.

— Какой… револьвер? Вы с ума сошли! — пробормотала она, отступая к двери.

Рука с желтым кольцом протянулась к ней.

— Разрешите ваш ридикюльчик.

Она прижала сумочку к груди.

— Вы не имеете пра…

— Па-азвольте!..

Ридикюль переходит в чужие руки. Щелкает замок. Крохотный флакончик французских духов, серебряный карандашик с цепочкой, кожаная записная книжка, зеркальце, несколько монет раскатываются по столу. Руки переворачивают ридикюль, встряхивают. На стол падает носовой платок с монограммой. Больше ничего.

— У вас должен быть револьвер!

— Нет, — говорит она. — Он мне не нужен. У меня никогда не было револьвера.

— Гороль, пишите!

Как мучительно тянутся эти минуты!

Наконец старший закуривает папиросу.

— Пани такая молодая, красивая… из интеллигентной семьи. Для чего нужно было пани связываться с быдлом?

Щеки у нее вспыхивают.

— Не вам об этом судить, пан ротмистр, — говорит она резко. — У меня свои взгляды на жизнь и свои убеждения.

— О пани… Такая ортодоксальность может привести вас на каторгу. Я думаю, что это только порыв, увлечение молодости.

— Мне нет дела до того, что вы думаете!

Она уже овладела собой. В душе начала нарастать злость.

— У вас будет время поразмыслить над этим. Много времени, пани, можете мне поверить.

Он берет со стола листок и подает ей:

— Познакомьтесь.

Она пробегает глазами строчки.

Это типографским способом отпечатанный ордер на арест мещанки Станиславы Суплатович.

Она бросает ордер на стол.

До боли обидно, что это пришло так быстро. Она уже слышала об арестах, но никогда не думала, что ее тоже возьмут.

— Может, вы назовете адреса ваших соучастников или явочных квартир?

— Нет.

— Не настаиваю, пани. Я — исполнитель. Подробно спрашивать вас будут другие люди и в несколько иной обстановке. Гороль, дайте подписать пани Суплатович протокол.

Лист исписан красивыми округлыми буквами. Они складываются в короткие фразы:

«…Изъято марксистской подрывной литературы — 22 брошюры.

Огнестрельного и холодного оружия — не обнаружено.

Призналась в принадлежности к тайному обществу, ставящему целью ниспровержение существующего строя…»

— Здесь вы допустили ошибку, — говорит она протоколисту. — Нужно было написать: «обществу, ставящему целью освобождение народа от самодержавия».

— Это ваша формулировка. Позвольте нам придерживаться своей, — говорит старший и встает. — Потрудитесь собраться, пани, и как можно быстрее!

…Как хочется спать! Щеки уже не обжигает мороз. Ноги и руки легки, как воздух. А может быть, их уже нет?

Сознание уходило в глухую мягкую тьму.

Два человека на лыжах-снегоступах медленно шли через чащу. За плечами у них покачивались длинные охотничьи луки и колчаны с тонкими стрелами. Черные с синеватым отливом волосы были схвачены чуть выше лба ремешками из кожи карибу. На обоих были серые замшевые куртки и такие же брюки, украшенные шерстяной бахромой. Ноги плотно охватывали меховые ноговицы, доходившие до колен. Их лица, словно выточенные из красного камня, были сосредоточены, резко очерченные губы сжаты. Иногда они останавливались, осматривая стволы деревьев или цепочки следов, оставленные белыми куропатками — птармиганами. Видимо, они давно вышли на охоту, потому что волосы и брови их успели густо заиндеветь. Но удача не сопутствовала им — только у идущего впереди к поясу был привязан заяц-беляк, ставший на морозе совсем твердым.

Они не разговаривали, лишь изредка обменивались жестами. Снег чуть слышно поскрипывал, оседая под лыжами, подбитыми лосиной шкурой.

Там, где они проходили, даже низко нависшие ветви деревьев оставались неподвижными, будто под ними скользили не люди, а тени.

Неожиданно шедший впереди сделал короткий отмах правой рукой и остановился. Некоторое время он прислушивался, затем достал из кисета, висящего на груди, несколько перышек белой куропатки и подбросил их вверх. Проследив, куда они полетели, он повернул лицо в противоположную сторону и глубоко втянул ноздрями морозный воздух.

Его спутник следил за ним.

— Большое Крыло почуял лося? — спросил он наконец.

— Это не лось, брат мой. Это человек.

Задавший вопрос опустил ладонь на роговую рукоять ножа.

— Что он делает здесь?

— Большое Крыло еще ничего не знает.

Они замолчали, прислушиваясь.

Белая тишина стояла вокруг. Морозная мгла закрывала синеватую даль чащи. Пухлые наметы снега висели на лапах тамарака {3} после вчерашней пурги. Бесцветное небо стыло над головой.

— Там, — показал Большое Крыло на северо-восток. — Он не охотник. Он не идет. Наверное, он мертв.

Лыжи осторожно зашелестели по снегу. Через несколько минут охотники остановились.

Большое Крыло подался вперед, вглядываясь в подлесок, заметенный снегом,

…Кто-то сильно ударил Станиславу по правой щеке, потом по левой. Боль растеклась по лицу. Она застонала и с трудом приоткрыла глаза.

На белесом фоне перед ней двигались расплывчатые темные пятна. Они возникали из ниоткуда, меняли свои очертания, исчезали и вновь появлялись. Холодные струи текли по шее, неприятно щекотали затылок. С носа и щек будто содрали кожу, они горели жгучим огнем. Что-то жесткое прикоснулось к губам, и губы сразу вспухли, налились кровью, стали толстыми и неуклюжими. Вспыхнули и загорелись ноги и кисти рук. Боль захлестнула тело, красным облаком заслонила свет. Она извивалась и кричала от режущей боли.

Кто около нее? Зачем ее трогают?

Из облаков красного тумана донесся отрывистый голос:

— Мехец!

Ее подняли и положили на что-то серое, теплое. Чьи-то руки схватили ее за плечи. В ноздри ударил крепкий запах пота и звериных шкур.

Глаза застилало слезами. Все перед ней расплывалось. Голова раскалывалась от боли. Она попыталась вырваться из чужих цепких рук, но сильные пальцы еще крепче охватили ее плечи — и окружающее вновь провалилось во тьму.

В полузабытьи она почувствовала, как ее опустили на что-то мягкое. Чувствовала легкие прикосновения чьих-то пальцев, слышала тихие журчащие голоса. Она понимала, что ее раздевают, но сил сопротивляться не было. Их не было даже для того, чтобы открыть глаза. Только уши воспринимали то, что происходило вокруг.

…Легкий треск, мягкая поступь чьих-то ног, шуршание, шипение. Снова прикоснулись к ее ногам мягкие пальцы. Они осторожно поглаживали ее ступни, и там, где они проходили, утихала боль. Вот они ощупали ее колени, поднялись к животу, потом пробежали по рукам.

— Шамак скоу… — сказал чей-то голос и повторил: — Шамак.

Легкий мех окутал ее с головы до ног, точно мягкое облако. Голоса отдалились. Прекратились треск, шипение и шуршание.

Пришел сон,

Она проснулась от запаха жареного мяса.

Над головой конусом сходились тонкие жерди, обтянутые шкурами. Она вспомнила сенокос и полевой шалаш, в котором ей довелось ночевать в детстве. Только тот шалаш был намного ниже и отовсюду торчало сено, а в этом на жердях висели связки шкурок белого зайца и серых белок, мотки шерсти, несколько жестяных ведерок, а у стен лежали стянутые ремнями узлы, будто хозяева готовились в любой момент сняться с места.

Посреди шатра в неглубокой яме горел костер. Его ровное, бездымное пламя тянулось вверх острыми оранжевыми языками.

У костра на коленях стояла молодая женщина в сером замшевом платье и поворачивала палочки, лежащие на рогульках. От нанизанных на палочки румяных кусочков мяса и шел тот чудесный запах, от которого проснулась Станислава.

Отсветы огня вспыхивали и гасли на блестящих волосах женщины, на браслетах, украшающих ее смуглые руки, на узорах из цветного бисера, которыми были расшиты ворот и грудь платья.

Станислава пошевелилась.

Женщина обернулась, вскочила с колен и подошла к ней. С минуту она вглядывалась в лицо Станиславы, протянула руку и коснулась пальцами ее волос.

— Та-ва, — сказала она.

Приложила ладонь к своей груди и произнесла по слогам:

— Ва-пе-ци-са. — И улыбнулась открыто, по-детски.

Станислава улыбнулась в ответ.

— Я поняла, — сказала она. — Тебя зовут Ва-пе-ци-са. Верно? А меня зовут Ста-ни-сла-ва. Понимаешь: Ста-ни-сла-ва.

Женщина сдвинула брови и попыталась повторить: «Са-ни-са-ва». Ей не далось трудное слово. Она мотнула головой и воскликнула:

— Са! Скоу Та-ва.

— Ну хорошо, — снова улыбнулась Станислава. — Пусть будет Та-ва. Мне нравится, как это звучит. Та-ва… Ведь ты индианка, да? Хиндуска? — повторила она по-польски и потом по-английски: — Инджэн?

Женщина, широко открыв глаза, смотрела на нее, не понимая.

— Ай эм поулиш, — сказала Станислава, указывая на себя. Затем приложила палец к груди хозяйки: — Ю а инджэн?

Женщина засмеялась, погладила ее ладонью по щеке и вернулась к огню. Сняв палочки с мясом, она положила их на плоский деревянный кружок, отдаленно напоминавший тарелку, поставила на него глиняный горшочек и все это перенесла к ложу Станиславы, которая от слабости снова откинулась на меховую подушку.

Над горшочком поднимался вкусный пар. А Станислава не ела уже трое суток.

Она запивала мясо бульоном и думала о том, что все самое тяжелое, самое страшное осталось позади. Кончился семисотверстный путь по долине Юкона. Теперь она среди людей, и они, несомненно, помогут ей добраться до центральных провинций Канады. Все дальнейшее рисовалось в тумане, но имело определенные очертания. Безусловно, там, где-нибудь в Квебеке, Монреале или Виннипеге, она найдет товарищей по революционной работе или хотя бы единомышленников. Они переправят ее через Атлантику в Европу. А там — снова Кельце, Варшава, старые связи, сходки, борьба… Она понимала, что после разгрома движения в 1905-м вся обстановка, наверное, сильно усложнилась. После приезда в Польшу придется скрываться, жить на нелегальных квартирах под чужим именем, в любую минуту быть готовой к самому худшему. И все-таки это лучше, чем вечное прозябание на голом чукотском берегу.

Она взглянула на хозяйку шатра, которая все колдовала над палочками и горшочками у огня. Да, типичная индианка. Мягкие мокасины на ногах, черные волосы, чеканный профиль. Открытое, гордое лицо. Лицо человека независимого, привыкшего к просторам лесов, к походной жизни, к свободе. Как жаль, что эта женщина не понимает английского языка!

Да. Прежде всего, если это селение, надо найти в нем хотя бы одного человека, знающего английский или французский. Канадские индейцы, насколько она знает, — охотники. Они всегда держатся поблизости от факторий, основанных Компанией Гудзонова залива. Значит, и здесь где-нибудь неподалеку должна быть фактория, в которую они продают меха. Надо объяснить им, что ей необходимо попасть к белым.

Индианка сгребла уголья костра к центру ямы, подальше от кипящих горшочков, и подбросила в огонь несколько смолистых сучков. Накинула на плечи грубый шерстяной платок и вышла из шатра.

Всего на одно мгновение был откинут треугольный кожаный полог, служивший дверью, но Станислава успела увидеть деревья, опустившие ветви под тяжестью снеговых шапок, собак, грызущихся на белой поляне, и несколько типи, похожих на маленькие вулканы, из вершин которых тянулись в бледное небо голубые струйки дыма.

Через несколько минут в типи вошли трое.

Они вошли один за другим, пригибаясь в низком треугольнике входа, и молча остановились перед огнем.

Станислава приподнялась на локте, но один из вошедших, видимо старший, коротким и властным жестом приказал ей лежать.

Его темные глаза обежали внутренность типи и остановились на лице молодой женщины. Он смотрел на нее в упор, но взгляд его не был тяжелым, наоборот, в нем светились сочувствие и доброта. Станислава тоже смотрела на него без стеснения. Таких лиц она раньше не видела. Высокий лоб, гладко зачесанные назад волосы, каждая прядь которых словно отлита из вороненой стали, тонкий, слегка нависающий над сжатыми губами нос с благородно вырезанными ноздрями, слегка выдвинутый вперед подбородок. Несмотря на то что снаружи было холодно, ворот его замшевой рубашки был распахнут, открывая загорелую шею. Широкоплечий, высокий. Только странным контрастом выделяются руки: узкие, почти женские ладони с длинными тонкими пальцами.

Двое его спутников резко отличались друг от друга. Один был молод, и Станиславе показалось, что он все время улыбается. Только приглядевшись, она увидела, что правый угол рта у него приподнят белесым шрамом, который тянулся до самого уха.

Второй был глубоким стариком. Низко надвинутая меховая шапка с пушистыми лисьими хвостами вместо ушей почти скрывала лицо и придавала ему сходство со сказочным гномом. Сквозь узкие щелочки век поблескивали глубоко посаженные глаза. Волосы, разобранные на две косицы, лежащие на плечах, были совсем белыми, будто осыпанные снегом. Большой нос, казалось, был главной частью лица.

Молчание длилось долго.

Сучья в костре успели почти прогореть, когда высокий заговорил, обращаясь к ней.

Он сказал всего несколько слов, отрывистых, быстрых, из которых Станислава поняла только одно: Квихпак. Так называли проводники-тлинкиты Юкон.

Судя по интонациям голоса, он спросил, откуда она пришла.

— Да, — ответила Станислава. — Я пришла с Квихпака. Но на Квихпак я пришла с берегов Берингова пролива. Беринг, — повторила она. — Понимаете: Беринг.

Высокий посмотрел на старика. Тот отрицательно качнул головой.

«Действительно, откуда им знать Беринга?» — спохватилась Станислава. И тут она вспомнила, что все побережье Аляски, обращенное в сторону Чукотки, проводники называли землей Чугачей.

— Я пришла сюда из земли Чугачей через Квихпак, — сказала она, стараясь отчетливее выговаривать каждое слово.

Она повторила это по-английски и по-французски, и только при звуке названия «Чугач» лицо старика слегка оживилось. Он обернулся к высокому и произнес длинную фразу, в которой часто повторялись слова «тэнана» и «тэнанкучин».

Затем снова обратился к Станиславе.

Она слушала его медленную шамкающую речь и не понимала ни слова. Несколько раз он останавливался и переходил на язык жестов. Он провел ладонью по воздуху, раздвинул пальцы и дунул на них. Затем обеими руками изобразил что-то вроде волнующегося моря. Один раз ей показалось, что он имитирует гребца на лодке и бег крупного животного.

— Чугач! — сказала она. — Чугач и Квихпак! По Квихпаку мы плыли на лодке. Втроем. — Она показала три пальца. — Потом я осталась одна и заблудилась в вашем лесу. Мне нужно добраться до Виннипега. Помогите мне!

Старик сдвинул брови, прислушиваясь. Но, очевидно, понял ее по-другому, потому что лицо его приняло презрительное выражение и, обернувшись к высокому, он бросил несколько коротких и, как показалось Станиславе, насмешливых слов.

Все трое вышли из типи.

Кельце, Зофии Суплатович

Еще из поселка Святого Лаврентия она послала на родину два письма.

Почта чукотских поселенцев почти не подвергалась цензурному досмотру, полиция и жандармское управление считали, что сосланные на полуостров не могут представлять серьезной опасности для империи. Агитировать на берегу Ледовитого океана некого. Бежать некуда. Человек как бы вычеркивался из жизни. И если кто-нибудь подавал голос из этой несусветной дали, то голос этот значил не больше, чем стон погребенного заживо.

«Милая Зофия, дорогая моя сестренка! — писала Станислава. — Я не знаю, когда дойдет до тебя это письмо и дойдет ли оно вообще. И все же пишу с надеждой, что оно попадет в твои руки, что ты прочитаешь его и постараешься понять, почему я попала сюда — к Полярному кругу, на берег моря, девять месяцев в году скованного тяжелым льдом. Прошу тебя, внимательно прочитай каждую строчку и только тогда суди меня по делам моим.

Я знаю, как отнеслись мама и ты к моему аресту, как относились вы к моей работе в нелегальном кружке, но это, я думаю, происходило от неведения.

Вот почему еще раз прошу — выслушай меня внимательно и в своих суждениях руководствуйся рассудком, но не чувством.

Ты, безусловно, помнишь все подробности Варшавского процесса, помнишь, что меня и еще трех товарищей приговорили к пожизненному поселению в отдаленных местах Российской империи. Мой приговор еще усугубился тем, что во время процесса я якобы занималась пропагандой в зале заседания суда. Поэтому меня сочли особо опасной и сослали не в Нерчинск, Якутск или на Амур, как остальных, а на Чукотку.

То, что они объявили пропагандой, было всего-навсего защитительной речью. Я еще вернусь к этому.

Нас увели из здания суда под усиленным конвоем и в ту же ночь в арестантском вагоне отправили в Россию. В Москве мы около месяца провели в переполненной до предела Бутырской тюрьме. Даже в одиночках помещалось иногда по три человека. Ежедневно формировались большие группы кандальников, которых угоняли по этапу в глубь страны, но количество заключенных, казалось, не уменьшалось, а все увеличивалось.

Наконец пришел наш день, вернее — ночь, потому что этапники уходили из столицы под покровом темноты, чтобы не возбуждать неугодных страстей у населения. Правительство было сильно напугано размахом восстания.

Я не буду описывать путь, который мы прошли большей частью пешком. Скажу только, что то был так называемый Владимирский тракт, печальная Владимирка, дорога почти в тысячу верст длиной, которая вот уже больше столетия слышит заунывный звон цепей и видит отчаяние и смерть.

Этап наш состоял из восьмидесяти человек, десяти стражников и пяти подвод. На подводах везли больных и обессиленных. Я старалась больше идти пешком. На подводу подсаживалась тогда, когда ноги отказывали совсем.

Я была единственной женщиной во всем этапе, и отношение ко мне со стороны сотоварищей можно передать двумя словами: грубовато-ласковое. Я благодарна им. Они видели во мне не слабую женщину, а единомышленника, соратника по борьбе.

За день мы продвигались самое большее верст на двадцать. Ночевали в какой-нибудь деревне. Наскоро закусывали солониной, черствым хлебом и валились спать. Меня обычно забирала на свою половину сердобольная хозяйка, угощала вареным картофелем, молоком, иногда водила в баню.

Едва начинало светать, снова трогались в путь, и так день за днем.

В Нижнем Новгороде переправились через Волгу. Затем были Казань и Екатеринбург. Здесь начинался Сибирский тракт. На пути лежали Тюмень, Омск, Томск… Я почти не запомнила этих городов. Они все показались мне на одно лицо.

Омск встретил нас пышной зеленью тайги и таким количеством комаров, что мы не знали, куда от них деться. Все открытые части тела у нас вспухали от укусов и превращались в сплошную рану от расчесов. Говорят, что лошади и коровы бесятся от этого и убегают в тайгу, где их задирают волки. А бедные люди выдерживают все…

В Томске мы застали начало осени, а в Нижнеудинске — конец ее.

Здесь остатки нашего этапа разделили на партии, которые должны были отправиться в Забайкалье и в Якутию.

Мой путь лежал через Ангару на Усть-Кут, и дальше по реке Лене, через Ичер, Витим, Олекминск на Якутск. Из Якутска меня должны были увезти еще севернее — в Анадырь, а оттуда — в поселок Святого Лаврентия.

Из Усть-Кута до Якутска мы плыли на плоскодонной лодке — шитике, в Якутске меня пересадили на оленью упряжку, а из Средне-Колымска до места назначения добирались на собаках.

Меня сопровождал пожилой жандарм, который почти не разговаривал. Единственной его заботой было — не выпускать меня из виду до самого конца пути, что он и делал со всем тщанием, на которое способны службисты подобного рода.

Да, я забыла тебе сказать, что из всего этапа в поселок Святого Лаврентия я направлялась одна.

Теперь возвращаюсь к процессу. Ты знаешь, что я отказалась от защиты. Это было продиктовано следующим соображением: весь состав суда, за исключением товарища прокурора {4} и заседателя, был не польским, а российским. Следовательно, защита могла быть только формальной. Я решила взять защиту в свои руки.

Я тщательно подготовила свою речь, продумала и отшлифовала каждое слово. Это было мое первое публичное выступление, и оно должно было ударить тех, кто затеял этот процесс.

Перед тем как мне дали слово, я дрожала от возбуждения, теряла нить своих рассуждений, путалась в тезисах. Ведь мне не дали даже клочка бумаги, чтобы набросать план выступления. Но когда я встала и оказалась лицом к лицу с народом, заполнившим помещение, я успокоилась.

«Прежде всего я должна довести до сведения всех, что я протестую против подсудности моего дела этому суду, — я указала на моих обвинителей. — Все, что я сейчас скажу, я обращаю не к суду, а к вам, мои соотечественники!

Вы судите меня, господа обвинители, по закону, который может лишить поляка свободы и даже жизни, не за «помощь врагам существующего строя», как сказано в формулировке обвинения, а за помощь собственному народу. Этот закон лишает свободы и жизни человека, высказывающего то, что говорит ему его совесть.

Император Николай Второй никогда не был законным царем нашего народа, как и Александр Первый, узурпировавший власть в нашем государстве. Александр Первый захватил власть силой и силой установил свои законы, кстати, и тот, по которому меня сегодня судят.

Но для господина прокурора существует только Россия и не существует Польши. Свободу Польши и поляков судит здесь сегодня российское самодержавие. Для меня же, польской гражданки, существует страна Польша, ее народ и ее закон.

Я не отказываюсь от суда. Но пусть это будет суд моих земляков. Я могу принять приговор только из их рук. Если они признают меня виновной — значит, я виновна. Мне кажется, не я боюсь их приговора, а боится его русское самодержавие.

Поляки пережили крушение многих своих надежд, и все же они продолжают надеяться, что когда-нибудь они будут независимы, будут свободным народом в свободном мире. И новое польское государство будет построено на самых демократических основах, на полном уважении труда и личности.

Продажная верхушка нашего шляхетства избрала путь примиренчества, путь, который ведет к богатству немногих, а массу простого народа отдает во власть эксплуататоров — как польских, так и российских. Над нами, как два меча, висит двойное иго.

Вот почему я вместе с достойнейшей частью нашего народа и народа России пошла по дороге, которая в случае неудачи, как я знала, должна была привести меня сюда, на скамью подсудимых.

Но я горжусь тем, что нахожусь здесь и держу ответ на обвинение, а не сижу в рядах моих почтенных обвинителей.

Свобода — это право любого народа, принадлежащее ему со дня его рождения. Только преступник лишен этого права. Так почему же с Польшей в этом зале обращаются так, как если бы она была приговоренным преступником?

Если борьба за свободу народа считается изменой, то я горжусь тем, что изменила своему народу, и готова заплатить за мою измену самой высокой ценой…»

На этом месте председатель прервал заседание. Полиция начала освобождать от народа зал. Процесс кончился при закрытых дверях.

Русская юстиция не простила бы никому такой защитительной речи. Вот почему меня приговорили к далекому пожизненному поселению. Боялась ли я? Нет, как не боюсь и сейчас, потому что верю. Настоящий человек обязательно должен верить в себя и в свое дело.

Зофья, если сердце твое еще не разучилось отличать правду от сказки, ты поняла, почему я примкнула к людям, называющим себя революционерами.

Я верю — даже та малость, которую я успела сделать для народа, не пройдет зря, ибо ничто в этом мире не проходит впустую…»

Второе письмо она отправила в Кельце через год.

«…Я не получила от тебя ответ, сестра. Не знаю, чем это вызвано — разделяющими нас необъятными просторами, в которых затерялось твое письмо, или разделяющими нас понятиями о жизни и справедливости. И тем не менее я снова пишу. Я не могу молчать. Я должна поверить свои мысли если не близкому человеку, то хотя бы листу бумаги.

…Итак, я — на Чукотке, в поселке, названном именем Святого Лаврентия. Два десятка домиков на голой скалистой земле, на берегу Берингова пролива, вернее — небольшой бухты, врезанной в берег. Ни деревца, ни куста окрест. Темные, вылизанные морем камни, сопки-гольцы, с вершин которых даже летом не сходит снег, низкое сумрачное небо. Иногда выдаются ясные дни, и тогда море из темно-свинцового делается зеленым, но не ласковым, а наоборот, оно как бы становится глубже и холоднее. А камни из черных превращаются в серые.

Лето коротко — всего только два месяца зеленеют мхи в тундре и из тощей земли выбиваются стрелки полярных лилий. Я не знаю, как называются они по-научному, но они — единственные цветы здесь, и они чудо как хороши!

На берегах ручьев, в местах, защищенных от ветра, растет черемша. Листья ее очень похожи на ландышевые, только поуже, и если растереть их пальцами, пахнут чесноком. Черемшу собирают и сушат на зиму. Она помогает от страшной и распространенной здесь болезни — цинги.

Поселенцев, кроме меня, в поселке нет. Может быть, поэтому местные отнеслись ко мне с большим сочувствием. Нет, они не жалели меня, они просто считают, что мне не повезло, и, самое главное, что я в поселке — гостья и не останусь здесь навечно. Это вселяет в меня веру в будущее.

Да, сестра, я не думаю, что проживу здесь остаток того, что отпущено мне природой. Но если так случится, то постараюсь быть нужной этим людям.

А люди здесь замечательные. В поселке их всего около ста. Это — охотники за морским зверем и рыболовы. Суровые, как их земля, малоразговорчивые, сильные. Все они монгольского происхождения, живут в постоянном тяжелом труде и привыкли довольствоваться тем малым, что могут им дать эти безрадостные берега. С риском для жизни выходят они в море на утлых лодочках, обшитых шкурой тюленя, вооруженные только острогами и копьями. Мужеству их может позавидовать любой мужчина-европеец, но здесь оно незаметно, потому что постоянно. Каждый день у них — это бой за жизнь.

Но из всех бед, поджидающих рыбака и зверобоя в открытом море в начале зимы, самая страшная — шелкап. Я увидела, что это такое, через три недели после приезда сюда.

Шелкапом зовут здесь северный ветер. Он рождается в угрюмых горных распадках в глубине материка и ураганом обрушивается на побережье. В это время ночь наступает на два часа раньше срока. Все живое старается спрятаться, уползти, затаиться. Даже птицы исчезают неведомо куда. Температура стремительно падает до минус двадцати — двадцати пяти. И начинается ад.

До самого горизонта море, до этого затянутое белой пеленой молодого льда, в считанные минуты превращается в серое ледяное крошево. Тяжелые волны с каждой минутой становятся все выше, воздух все темнее, и вот уже ничего не слышно кругом, кроме безумного воя, скрежета ломающегося берегового припая, ударов, похожих на пушечные выстрелы, и грохота раскалывающихся камней. Небо смешивается со снежной кашей, кипящей внизу, и только бледно-желтая полоса тревожного, призрачного света слабо мерцает, обводя горизонт.

Десять, пятнадцать, двадцать часов продолжается этот шабаш. Скалы на берегу покрываются толстой ледяной корой. Под тяжестью быстро намерзающего льда рушатся постройки и, кажется, проваливается сама земля. И вдруг все кончается. Утихают бешеные скачки волн. Светлеет небо. Открываются бледные, оледеневшие дали. Низкое солнце озаряет все белесым, болезненным светом. Лишь ветер продолжает дуть режущими порывами еще несколько дней. Говорят, что даже такой большой поселок на побережье, как Охотск, шелкап разрушал начисто трижды.

Вот в таких условиях живут аборигены Лаврентия.

Мне построили хижину, такую же, как у всех. Это — яма, вырытая в земле, накрытая сверху бревнами, выброшенными на берег морем. На бревна положены нерпичьи шкуры, и все это засыпано мелкими камнями. В углу оставлено отверстие для выхода дыма от костра. В жилище надо вползать на коленях, но зато никакие штормы ему не страшны. Женщины сшили мне одежду по местной моде и подарили спальный мешок из собачьего меха. Мне принадлежит общая доля в добыче.

Я пытаюсь ответить добротой на доброту. В поселке одиннадцать детей от пяти до двенадцати лет (тринадцатилетние считаются здесь уже взрослыми и работают так же, как их родители). В своей землянке я устроила нечто вроде школы. Деревянными колышками прибила на стену нерпичью шкуру гладкой стороной наружу. Это — доска. На ней я пишу углем буквы и цифры. Мои ученики старательно перерисовывают их в «тетради» — обожженными палочками на замшевую сторону выделанных заячьих шкурок. Ты не представляешь, как сообразительны маленькие чукчи и как внимательны они во время занятий!

Я всей душой полюбила чукчей. Это небольшой народ, но такой отважный, суровый, сильный. И горько смотреть на то, что сделала так называемая «цивилизация» с этим краем!

До прихода русских купцов на Чукотку здесь царили примитивные, но мудрые нравы. Например, ни один человек не имел права владеть большим, чем ему нужно было для жизни. Они не знали, что такое «твое» и «мое». Все делилось поровну между членами племени.

Но вот пришли «цивилизованные» купцы. Они принесли с собой заразные болезни, вроде туберкулеза и трахомы. Затем познакомили туземцев с водкой. И наконец, растлили их души, научив повадкам белого человека.

Чукчи и раньше были знакомы с голодом, теперь же, вступив в «торговые» отношения с купцами, голодали почти круглый год. Если они пробовали протестовать, их укрощали свинцом.

Да и только ли русские! Чукчи хорошо знают, что такое доллар и что такое обман. Весной в наш поселок заехал купец Караваев, скупавший пушнину на побережье. К моему удивлению, он очень сносно говорил по-английски. Когда я спросила его, где он научился языку, он сказал, что ему все время приходится иметь дело с иностранцами. Оказывается, на мысе Сердце-Камень обосновался норвежец Волл. В поселке Эмма стоит торговый склад австралийца Карпендаля. Рядом с ним ведет свои дела американец мистер Томсон. Караваев обещал познакомить меня с этими людьми, намекая, что они могли бы облегчить мою жизнь здесь. Я отказалась. Я не хочу быть в числе тех белых, в которых чукчи видят потенциальных убийц. По мере сил своих я стараюсь дать понять своим местным друзьям, что во всех их бедствиях виноват не русский народ, который задавлен той же самой силой, а самодержавная власть.

В солнечные дни, которых здесь выдается очень мало, из нашей бухты открывается вид на необозримые дали. Волны, волны, волны кругом… Холодные, равнодушные ко всему на свете. А зимой — голубовато-белые торосы и давящая, глухая тишина. Трудно думать об этих пространствах. Невыносимо представлять, как далека я от своих товарищей и друзей. Кричи, плачь, проклинай — тебя никто не услышит, кроме океана и неба. Им нет дела до жизни людей. Можно сойти с ума от тоски и отчаяния. Я нашла утешение в своих учениках. Ты удивилась бы, увидев, с каким старанием они выписывают буквы русского алфавита на замше заячьих шкурок!

От одного охотника-зверобоя я услышала, что на северо-восток от нас, почти посредине Берингова пролива, лежат острова Диомида, меньший из которых находится совсем недалеко от Аляски…

Станислава не написала Зофии, что местные жители часто переправляются по установившемуся льду на собачьих упряжках через пролив и закупают продукты и боеприпасы на американских факториях. Не написала и то, что Аляску и Чукотское побережье разделяют здесь всего сто семь верст.

Нида

Минут двадцать Ян и Станислав молча лежали на земле, больше похожие на трупы, чем на живых людей.

Индеец сложил руки на груди и закрыл глаза, отдав всего себя отдыху. Он дышал медленно и глубоко, будто смакуя прохладный осенний воздух. Он прислушивался к тому, как усталость понемногу уходила из тела, и когда почувствовал, что она ушла совсем и кровь перестала тяжело шуметь в ушах, рывком поднялся на ноги.

— Надо идти, Ян. Нельзя долго оставаться на одном месте.

— Сейчас… — отозвался поляк.

Полежав еще несколько минут, он тяжело поднялся.

— Пся крев… Я мог бы сейчас спать двое суток.

— Потом, — сказал Станислав.

— Правильно. Выспимся, когда подохнем.

Они продрались через заросли орешника в редкий подлесок и пошли на северо-восток.

— Стась, — сказал Ян, — я читал одну книжку про индейцев. Они назывались могиканами. Вождем у них был Большой Змей, что ли…

— Могикан? — переспросил Станислав. — Я не знаю такого племени. По-нашему мугикоонс — волки. Мой народ, шауни, называет их Тоскующими. Большой Змей? Тоже не знаю такого вождя.

— А кто у вас был вождем?

— Мой отец Леоо-карко-оно-маа, Высокий Орел, внук великого Текумзе.

— Текумзе тоже был вашим вождем?

— Да. Сто пятьдесят лет назад.

— Слушай, как получилось, что твоя мать полька, а отец — индеец? Она что, уехала в Канаду и там познакомилась с ним?

— Для этого нужно очень много слов. Это надо рассказывать у костра, когда впереди долгая ночь, и когда есть хорошая еда и у всех в кисетах достаточно табака для калюти, и когда кругом все спокойно.

— Да-а, — протянул Ян. — Когда много хорошей еды и когда кругом все спокойно… Послушай, давай присядем. У меня что-то совсем плохо с ногами.

— Когда часто отдыхаешь, ноги становятся совсем слабыми, — сказал Станислав. — Надо идти.

Вскоре подлесок стал густеть, сдвинулись теснее деревья, под ногами зашуршал толстый слой опавших листьев. Сыростью пахнуло из чащи. Станислав замедлил шаг и потянул воздух ноздрями.

— Близко большая вода, — сказал он.

— Наверное, Нида, — пробормотал Ян. — Здесь только одна большая река — Нида.

Станислав вдруг остановился и дернул за руку Яна.

— Стой! — сказал он шепотом. — Пуквана.

— Что?

— Дым.

— Какой дым? Откуда здесь дым?

— Не знаю. Но это не дым костра. Это другой дым.

— Может быть, они подожгли лес?

— Это не лес.

Индеец втянул голову в плечи и подался вперед. Ноздри его широко раздувались. Лицо заострилось и стало напряженным.

Тревога Станислава передалась Яну.

— Что? — спросил он едва слышно.

— Горело сухое дерево, — сказал Станислав. — Много дерева.

Он двинулся вперед, бесшумно скользя по опавшим листьям. Ян старался так же бесшумно следовать за ним. Они прошли шагов сто. Индеец волновался все сильнее. Слегка поворачивая голову, он прислушивался к тишине леса и старался охватить взглядом как можно большее пространство впереди.

Наконец и Ян почувствовал слабый запах гари.

— Будто жгли какие-то тряпки, — сказал он.

— Тс-с-с!

Чаща кончилась. Вправо и влево распахнулась широкая поляна, открылось белесое небо, и оба остановились, замерев от того, что увидели.

Посреди поляны догорал дом. Вернее, то, что осталось от дома. Груда черных бревен, еще сохранявших форму пятистенного сруба, курилась жидким серым дымком. Уступчатая печная труба поднималась из тлеющих развалин. Пахло горелым тряпьем и еще чем-то сладковатым, тошнотным.

Поодаль, правее, чернела в земле прямоугольная яма, из которой поднимались клубы белого пара. Вероятно, там раньше стоял сарай или какая-то другая хозяйственная постройка, под которой был подпол.

И тишина кругом.

Ясная лесная тишина, прерываемая иногда потрескиванием тлеющих бревен да шорохом осыпающихся углей.

Разоренное человеческое гнездо в сердце зеленого леса у маленького ручья, который сонно тек в папоротниковых берегах за чернеющей ямой.

Станислав и Ян стояли в кустах на краю поляны, глядя на пожарище.

Какая трагедия разыгралась несколько часов назад в этом глухом лесном уголке?

Ян тяжело переступил с ноги на ногу.

— Это лесничество, — сказал он. — И они были здесь.

— Что они здесь искали?

— Не знаю. Может быть, нас.

Ян шагнул вперед.

— Посмотрю. Может, найдется какая-нибудь жратва.

— Нет, — сказал Станислав. — Надо быстро уходить отсюда.

— Пойду посмотрю, — упрямо сказал Ян.

— Они могли устроить засаду.

— Чепуха. Они уже далеко отсюда. Дом, наверное, горит с самого утра. Подожди меня здесь. Я пойду. Хуже не будет.

Индеец пожал плечами и не стал больше спорить. Ян осторожно вышел на открытое место. Остановился, словно ожидая выстрела. Стена леса на другой стороне поляны молчала. Только с легким звоном осыпались уголья с догорающих бревен. Даже птиц не было слышно.

Поляк подошел к черному срубу и заглянул внутрь через дыру оконного проема.

С минуту он смотрел туда, стоя неподвижно, как загипнотизированный. Наконец повернул голову, скользнул взглядом по кустам, за которыми скрывался Станислав, и, обогнув сруб, исчез из виду.

Через мгновение он снова появился, теперь уже с другой стороны, и махнул рукой, подзывая индейца.

Проходя мимо остатков стены, Станислав тоже заглянул внутрь.

Там, в бывшей комнате, стояла почерневшая железная кровать, на сетке которой лежала спекшаяся смолистая масса, очертаниями напоминавшая человеческую фигуру скорчившуюся в смертной судороге. От сладковатого смрада кружилась голова, подступала тошнота к горлу. Угли, подернутые белым пеплом, еще полыхали жаром.

— Наверное, лесник, — сказал подошедший сзади Ян. — Они привязали его к кровати и сожгли вместе с домом.

Станислав отвел глаза от сгоревшего. Он знал о жестокости белых, но не думал, что она может быть такой страшной. Сжечь живьем беззащитного человека, как кусок дерева! Нет, те, что сделали это, не люди. Не найти слов для них. В бою можно отрубить человеку руку, голову, но привязать уже сдавшегося противника к кровати и сжечь… Бессмысленная жестокость была выше его понимания.

— Идем, — дернул его за рукав Ян. — Не смотри. Они хуже зверей.

— Ты говоришь неправильно, — сказал Станислав. — Зверь так не делает. Он убивает тогда, когда голоден или защищается.

— Идем, — повторил Ян. — Я нашел мясо.

За срубом, около колодца, крыша которого только слегка была тронута огнем, лежал труп лошади. Бок у нее был вырван как бы ударом огромной когтистой лапы. Вся трава вокруг побурела от запекшейся крови.

— Сучьи дети, — сказал Ян. — Даже скотину. Из автомата в упор.

Станислав осмотрел тушу.

— У нас нет ножа, — сказал он.

— Тьфу, черт, — выругался Ян. — О ноже-то я и не подумал.

Станислав еще раз обошел сруб, колодец.

Ничего подходящего не было. В жухлой траве тускло отсвечивали автоматные гильзы. Лежало помятое железное ведро. Рядом с бывшим погребом — сломанный бочонок.

Станислав пнул его ногой, взял в руки обруч. Подумав, переломил обруч пополам, затем еще раз пополам, и еще.

— Плохое железо, но резать будет.

Здесь же, недалеко от колодца, нашли половину расколотого наждачного круга.

Через несколько минут в руках у них оказалось два приличных лезвия.

Станислав быстро и ловко надрезал шкуру на лошадином бедре, завернул ее и начал вырезать небольшие куски мяса, складывая их возле себя на траву. Ян помогал ему.

Они унесли мясо и несколько горящих углей подальше от пожарища и разожгли в чаще костер. Нанизав кусочки конины на прутики, Станислав стал поджаривать мясо на огне.

Люди его племени никогда не ели конины. Но сейчас, когда ноздри защекотал запах еды, он едва сдерживал нетерпение.

Они начали есть, когда мясо слегка подрумянилось. Они глотали куски, почти не разжевывая. Крупные волокна пружинили на зубах, как резина.

— Добже! — сказал Ян. — Чувствуешь себя человеком.

— Ты очень много ешь, — сказал Станислав. — Не надо есть много, иначе день будет ленивым. Есть надо так, чтобы желудок не стал тяжелым, чтобы оставалось немного голода.

— К черту! — отозвался Ян. — Жрать — так жрать до упора. Я привык так.

Насытившись, они сходили к колодцу, напились, ополоснули руки и лица.

Станислав оторвал от рубашки лоскут и завязал в него остатки конины.

— Идем, — сказал Станислав. — Нельзя оставаться долго на месте, где была смерть.

После еды шаг стал легче.

Примерно через час они вышли к реке.

— Это Нида, — сказал Ян, всматриваясь из кустов в противоположный берег. — Если бы мы смогли перебраться туда…

Станислав прикинул расстояние.

До деревьев, спускавшихся к воде на той стороне, свободно могла долететь стрела охотничьего лука. Шагов триста. Судя по медленному течению и по водоворотам, здесь было довольно глубоко. Такую реку Станиславу ничего не стоило переплыть.

У себя на родине он свободно переплывал порожистый Лиард. Но поляк… Долго ли удержится он на воде?

Станислав смотрел на текучую воду. Как не похожа эта река на чистые ручьи Толанди, куда в полдень приходили на водопой вапити и розовая форель высоко выпрыгивала из воды в погоне за мухами! Нида, подобно лесу вокруг, жила как бы в полусне. Все реки, какие он видел в Польше, такие. Некоторые умирали навсегда, приняв в свои воды грязь больших городов, некоторые, лишенные естественной одежды — лесов, засыпали, утратив прозрачность струй. Природа в землях белых людей была оглушена тем, что называлось цивилизацией. Природу травили дымом, терзали пилами и топорами, животные, напуганные выстрелами ружей, уходили из этих мест и больше не возвращались к своим гнездам и норам. Леса стояли безмолвные и печальные. Но даже разграбляемая человеком, природа оставалась величественной и благородной. Умирая, она продолжала дарить своим палачам чудесные краски осени, великую тишину и скудеющие остатки тех богатств, которые у нее еще сохранились.

На один коротенький миг перед глазами Станислава вспыхнула совершенно иная картина: голубое небо, отразившееся в невесомой прозрачности озера Большого Медведя, будто сошедшее на землю; высокие берега, изрезанные фиордами, красные колонны сосен; лось, вскинувший тяжелую корону рогов; упавшее в воду дерево, на толстой ветке которого прихорашивалась синяя сойка. С морды лося падали хрустальные капли, влажные ноздри раздувались, глаза тревожно блестели…

Память принесла запах хвои, вкус свежей рыбы из озерных заводей, холодок утренней земли под ногами. Сжалось, замерло сердце.

Он тряхнул головой, прогоняя прошлое.

Картина распалась.

Чужая река Нида текла перед ним, и нужно было попасть на тот берег.

— Ты хорошо плаваешь? — спросил он поляка.

— Как сказать… — замялся поляк.

И тут совсем рядом с треском разорвался воздух, залаяли собаки, закричали какие-то люди, и все это покрыл звонкий удар, от которого вздрогнула земля.

— Ложись! — крикнул Ян. — Это они!

Станислав метнулся назад, в подлесок, упал на землю и замер, затаился, сдержав дыханье. Ян упал рядом, зарывшись лицом в траву и охватив голову руками, словно закрывая ее от удара.

Автоматная очередь остригла верхушки кустов над ними. Откуда-то справа громко дудукнул пулемет. Пули с фырканьем просекали листву, с чмоканьем ударяли в стволы деревьев. Казалось, выстрелы гремели со всех сторон. Огонь был частым и суетливым.

«Значит, они все-таки нашли нас, — подумал Станислав, теснее вжимаясь в землю. — А у нас нет ничего, даже хороших ножей…»

Пронеслась мысль о бесполезности жизни. Что он успел сделать на земле? Два Больших Солнца назад его посвятили в воины. Потом Европа. Знакомство с языком. И едва он начал понимать жизнь белых и привыкать к ней, как началась война.

Сколько молодых воинов шауни погибло вот так, как погибнет сегодня он, не успев убить ни одного настоящего врага…

Станислав врыл пальцы в землю. Нет! Он не умрет. Он не может умереть. Он еще не выполнил заветов отца — защитить мать, отомстить тем, кто принес ей страдание, снова стать свободным человеком и возвратиться на землю своих предков.

Затрещали кусты, и прямо на Станислава и Яна выбежал шваб с автоматом в руках. Он остановился, прижал автомат к бедру, дал очередь в кусты позади себя, снова повернулся и побежал, не заметив лежащих в подлеске людей.

И тогда Станислав понял, что выстрелы предназначены не для них, что швабы дерутся с кем-то другим, и тех других больше, и они прижимают швабов к берегу Ниды.

Заглушив выстрелы, пронзительно вскрикнула собака. Предсмертный вопль пронесся над рекой и оборвался, словно обрезанный. Еще несколько раз коротко ударил пулемет, и все смолкло.

— Томаш, добей вон того, за деревом! — крикнула из-за кустов.

Щелкнул выстрел, похожий на треск сучка.

— Хлопаки, соберите оружие, чтобы не осталось ни одного патрона!

— Сделаем, пан командир!

Ян поднялся на колени и повернул бледное лицо к Станиславу:

— Стась, это свои! Наши!

Дальше