Содержание
«Военная Литература»
Биографии

Трудные будни

По заведенному порядку почти с каждой прибывающей группой «испанцев» беседовал Яков Иванович Алкснис. Вот и в этот раз он пригласил всех в кабинет, приветливо поздоровался, справился о самочувствии, потом придвинул большой блокнот и перешел к делу:

— Прежде чем вы напишете свои отчеты о командировке, я хотел бы уточнить ряд моментов, которые каждому из вас могут показаться малозначительными, а собранные вместе, они иногда освещают очень важный вопрос. Мы изучаем опыт боевых действий, который пригодится нам в подготовке войск, а некоторые товарищи на двенадцати — пятнадцати страницах излагают свои чувства и переживания и где-то, между прочим, упоминают, как проходил бой. Это, конечно, интересно, но в первую очередь хотелось бы узнать о тактике, подготовке летчиков, сильных и слабых сторонах противника, Есть и другая [79] крайность. Один истребитель отчет уместил на страничке примерно так: «21. 9. 36 в 8. 25 взлетел, увидел «фиат», сбил. 22. 9. 36 в 7. 45 взлетел, увидел... сбил» — и так далее. Ему говорят: «Так нельзя. Этот отчет хорош для бухгалтера, легко подсчитать, сколько раз взлетел, сколько сбил самолетов». Он ответил: «Я не писатель, мне легче сбить». Жаль, если невысказанное останется неизвестным. Поэтому, вы уж извините, буду спрашивать с пристрастием.

Действительно, его вопросы касались таких тонкостей, которые могли быть упущены во многих отчетах.

— Ну, а остальное вы, надеюсь, напишете в отчетах, — заметил Алкснис в конце беседы. — Желаю вам хорошего заслуженного отдыха.

Кисловодский санаторий, куда приехал Прокофьев, располагал к отдыху. Этому способствовали горы, со всех сторон окружающие город. Особенно они хороши во время восхода. Правда, в Испании тоже горы, но там было не до любования ими. Там в раннюю пору, если можно, лучше еще поспать, а если нельзя, то, уткнувшись в приборную доску или карту, клянешь светило, что оно так медленно поднимается и ничего не видно в кабине.

Вот и в это утро, встретив рассвет, Гавриил хорошенько пропотел на крутых горных тропинках и теперь с удовольствием плескался холодной водой.

— Ганя, Ганя, иди скорее сюда, — услышал он взволнованный голос жены.

Но Гавриил не спешил. Не война же. Полина Яковлевна вбежала в умывальную комнату.

— Прямо не знаю, верить или не верить. По [80] радио передали, что тебе присвоено звание Героя Советского Союза.

— Ослышалась. Полно тебе, ведь в Москве и намека не было на это.

— Как же ослышалась? — не сдавалась жена. — Так и передали: «Майору Прокофьеву Гавриилу Михайловичу...»

— Ну вот, майору. Ты разве не знаешь, что я еще и не капитан?

Полина Яковлевна стояла в нерешительности.

— Но ведь назвали майорами Проскурова и Хользунова.

Теперь и Гавриил засомневался. Если назвали Проскурова и Хользунова, то в этом сочетании мог быть только он.

— Ну, чего волноваться? Если присвоили, значит, скоро узнаем. Пойдем завтракать.

Однако все прояснилось значительно раньше, чем Гавриил думал. В столовую почти следом за ними вошел начальник санатория и, став перед столами, громко произнес:

— Внимание, товарищи! Только что получена телеграмма на наш санаторий следующего содержания: «За образцовое выполнение задания партии и правительства и проявленный при этом героизм майору Прокофьеву Гавриилу Михайловичу присвоено звание Героя Советского Союза!» Получите телеграмму, товарищ Прокофьев, — и начальник санатория окинул взглядом зал, ища адресата.

Когда Гавриил встал, грянул гром аплодисментов. Он смущенно пробирался среди столов, отвечая на поздравления с любопытством рассматривающих его людей. [81]

Из-за излишнего внимания к нему завтрак превратился в пытку.

После этого пребывание в санатории с каждым днем становилось все более тягостным. Надоедали и групповые, и одиночные просьбы рассказать, как там. Через два дня, сославшись на внезапно возникшие дела, Гавриил поблагодарил руководство за гостеприимство и отбыл в Москву.

Вскоре Прокофьев получил приглашение в Кремль, где Михаил Иванович Калинин вручил ему заслуженную награду — орден Ленина и грамоту Героя Советского Союза.

Остаток отпуска он решил провести на родине, где давно и с нетерпением ждала его мать. В Испании, тоскуя по отечеству, он почему-то чаще всего вспоминал Рязанщину, свое родное село Белое и детство, далекое и трудное, но вызывающее теплые чувства. Вот и сейчас, проезжая знакомые места, он вспомнил картину прошлого: большая деревенская площадь, середину которой занимала невысыхающая лужа. Эта лужа являлась как бы центром пересечения всех улиц деревни: Касимовской, Солдатской, Дворянской, Замостной. В детстве он гордился тем, что родился на Дворянской улице, рядом с усадьбой полковника. Правда от дворянского в улице уже тогда осталось только одно название, да и в усадьбе жили далеко не представители офицерства.

Вспомнились длинные зимние вечера. Они со старшей сестрой Валентиной по очереди читали сказки остальным братьям и сестрам, прижавшимся к матери. Никто не обращал внимания на дым от лучины, тускло освещавшей желтые, потрепанные листы книги.

Читать он начал рано. И в школу пошел раньше времени, уговорив отца отвести его туда. [82]

В том же году отца взяли на германскую. Он был одним из лучших плотников на селе, да, пожалуй, и во всей Кадомской волости, человеком тихим, трудолюбивым, кормильцем семи душ. Потому деревенский сход всячески оттягивал его отправку на фронт, хотя с каждым запросом волости это становилось делать все труднее и труднее.

После ухода отца мать всеми силами старалась сохранить тот уклад жизни, который был заведен мужем: главное — дать детям возможность учиться. Однако отцовские заботы постепенно стали перекладываться на плечи старших детей. Мать договорилась за отработку вспахать землю под ярь. Гавриил с сестрой водили коренника по борозде, а к вечеру, намаявшись, пасли свою старую одноглазую лошаденку. За пахотой шел сенокос, за ним жатва — водоворот нескончаемых крестьянских дел. Неоправданно быстро уходило детство.

Через два месяца пришло известие об отце. На бланке Красного Креста сообщалось, что отец был ранен, попал в плен и теперь находится в лагере военнопленных в Тильзинштадте. Никто, даже учительница, не мог объяснить, где находится этот город. Не было его и на школьной карте. Из-за этого он утрачивал черты реальности, а в душе матери родилась тревога за отца, за его неведомое место пребывания, из которого, казалось, нет возврата. От отца перестали приходить письма. Перед сном мать подолгу неистово крестилась, стоя на коленях. Дети слышали, как она часто повторяла: «Господи, спаси раба божьего Михаила», а потом вдруг появились леденящие своей безысходностью слова: «Господи, упокой душу раба божьего Михаила».

Жизнь ухудшалась с каждым днем. Кончились [83] последние куски мяса не дожившей до своей естественной смерти одноглазой лошаденки. Вечерами дети с нетерпением ждали, когда мать вывалит на стол десятка два картофелин и разложит их на равные доли. Иногда она старалась подсунуть часть своих картофелин Гавриилу и умоляюще просила: «Ты, сынок, сходи еще завтра в школу. Сейчас ложись, а я твои опорки подлатаю, снег ни за что не попадет». Уложив детей, она садилась перед лучиной и пришивала куски холстины к тем местам опорок, где можно было еще зацепиться дратвой.

Чтобы немного заглушить чувство голода и отвлечь детей от дум о еде, мать часто пела. Усадив всех перед пылающей печью, она тихо и красиво тянула старинные, выученные от бабки-певуньи русские напевы, в которых слышались девичья грусть, тяжелая народная доля, широкие рязанские просторы.

Наступил апрель восемнадцатого года. Однажды, вернувшись из школы, Гавриил впервые за несколько лет услышал в доме радостный голос матери. Отворив дверь, он в нерешительности остановился. Тотчас к нему повернулся худой, обросший, на вид очень старый солдат.

— Неужто Ганька! — воскликнул он.

Это был отец, от которого сын успел отвыкнуть. Гавриил оцепенело стоял в дверях. В памяти возникли молитвы матери: «Господи, упокой душу раба божьего Михаила...»

Но мать улыбалась хорошей, доброй улыбкой, от которой он тоже отвык:

— Ну, что стоишь, отец вернулся! Не узнаешь?

— Тятька! — и Гавриил уткнулся в старую гимнастерку отца, пропахшую хлоркой и табачным дымом. [84]

Возвращение отца не улучшило положения семьи, се мысли были направлены на то, как прокормиться. И отец брался за любую работу: чинил заборы, телеги, делал грабли. В уплату вместо денег брал рожь, пшеницу, картошку, торгуясь за каждый фунт. Мать он хвалил за то, что не дала детям бросить начальную школу. Сам же потом определил Гавриила в Кадомскую школу фабрично-заводского ученичества.

Два года Гавриил бегал по пять километров от дома до школы. Весь путь он делил на два участка: деревенский и городской. Деревенский пробегал быстро, оставляя время пройтись по городу не спеша. Город покорил его с первого дня. В нем все интересно. Он тот же самый, и в то же время в нем почти ежедневно что-то новое, непохожее на однообразную деревенскую жизнь. В деревне все друг друга знают, а в городе, сколько ни ходи, каждый раз другие встречаются. Интересно было читать объявления, постановления, декреты, меняющиеся на стенах и заборах чуть ли не каждый день. Из них можно узнать, что делается в Кадоме и во всей стране. После того, как он рассказал отцу о прочитанном постановлении: «О сельских советах», тот нередко спрашивал:

— Ну что нового в афишах?

И было не ясно, серьезно он этим интересуется или шутит. Но слушал рассказы Гавриила внимательно.

В небольших, плохо освещенных керосиновыми лампами помещениях школы, они постигали математику, физику, черчение, технологию металлов. После обеда здесь же, в подвальных помещениях, учились обращаться с инструментом, приобретая в первый год навыки столяра и токаря. Надо было стараться изо всех сил. Нерадивых тут же в наказание заставляли [85] раскручивать громадный маховик, приводивший во вращение токарные станки через систему трансмиссий.

Обучение заканчивалось исполнением экзаменационной табуретки и фигурки, выточенной на станке по собственному чертежу.

Табуретку, сделанную Гавриилом, похвалил даже отец, приехавший в школу на подводе с двумя мешками ржи для уплаты за обучение...

Вот так протекало трудное детство Гавриила Михайловича. Теперь он впервые ехал на родину после Испании. Весть о его приезде разнеслась с быстротой, на какую только способна была человеческая молва. С деревенской непосредственностью люди шли толпой, не считаясь со временем и обстоятельствами, посмотреть на земляка, первого среди них Героя Советского Союза, летчика и большого командира. Это не санаторий, здесь нельзя было отделаться отговоркой. Гавриил уже дал согласие выступить в школе, перед собранием колхозников, в городе Кадоме, а приглашениям не было конца.

Он еще не успел наговориться с родными, как неожиданно пришла телеграмма с приказанием отбыть в Москву.

В управлении кадров, куда явился Прокофьев, сообщили, что решением наркома обороны он назначен помощником главного штурмана ВВС. Страшно было подумать: отныне его начальником станет Борис Васильевич Стерлигов. Невольно вспомнился первый экзамен по аэронавигации, холодный, пронизывающий подобно рентгену взгляд серых почти немигающих глаз Стерлигова.

В связи с назначением на должность Прокофьеву было указано время для представления Алкснису. Яков Иванович принял радушно и сразу же спросил: [86]

— Отвечает ли это назначение вашим интересам?

— У меня был другой план. Хотел вернуться в родную бригаду. Да и опыта у меня нет, рано на такую должность.

Алкснис молча и внимательно рассматривал Прокофьева, видимо, пытался уловить какую-либо рисовку. Но поведение собеседника говорило о том, что перед ним искренний человек.

— Товарищ Прокофьев, да у вас богатейший боевой опыт. Было бы преступно замкнуть его на одной бригаде. Нет, вы передайте его всем нашим авиаторам, так будет справедливее. Между прочим, сколько вам лет?

— Только что исполнилось тридцать.

— Тридцать. Это уже не мало. Вы старше республики, — Алкснис улыбнулся. — В двадцать три года меня, как и вас, назначили помощником, только командующего войсками Донского округа. Отказываться не мог, не было морального права. Хотя тоже был куда как неопытен. Ведь выбор в стране ограниченный, а нужда большая. И назначили не просто место занять, а работать по-настоящему. Вот и пришлось все постигать чрезмерным усилием. Что греха таить, были и ошибки. А каждая ошибка — это рана, физическая или моральная. Для вас сейчас проще. Если трудно, можно и отказаться. Знаете, выбор есть, значит, и моральное право есть, чтобы не перегружаться...

— Вы меня не так поняли. Я буду работать столько, сколько нужно. Я хотел сказать, что во имя дела...

— А вы думаете, вас назначили во имя чего-то другого? — перебил Яков Иванович. И тут же переменил тему: — А ведь я вас помню, товарищ Прокофьев по ейской школе.

— Да, по стечению обстоятельств вы принимали [87] экзамен вместе с теперешним моим начальником Борисом Васильевичем. И я не знал, кого больше бояться, вас или его.

— В то время я тоже сдавал ему экзамен по штурманскому делу и дрожал не меньше вашего. Ведь для Стерлигова только один авторитет — знания...

Борис Васильевич был действительно большим специалистом, пять лет возглавлял штурманскую службу ВВС РККА. Он не помнил Прокофьева раньше, как Алкснис, поэтому первоначальное отношение к своему помощнику у него было более чем сдержанное. Видимо, где-то в душе таилось сомнение: молод, герой Испании, возможно, чей-то протеже или даже выскочка. Не желая компрометировать Прокофьева прямым экзаменом по существу дела, он дипломатично, а этого ему было не занимать, проверял Гавриила Михайловича рядом разнообразных, иногда и противоречивых заданий. Убедившись, что помощник не только знает дело, но и, не стесняясь, может прямо высказать свою точку зрения, даже если она расходится с мнением начальства, Стерлигов проникся уважением и доверием к Прокофьеву.

Большую пользу извлек и Гавриил Михайлович, общаясь с умным, всесторонне грамотным начальником штурманской службы ВВС. Нашлись и общие черты характера: Стерлигов не любил длинных докладов, Прокофьев, в свою очередь, не любил длинно говорить. От этого совместная работа приняла деловой, предельно конкретный характер.

По поручению Алксниса и с одобрения Стерлигова Прокофьев постоянно разъезжал по частям и занимался подготовкой летчиков. Делился опытом, проверял штурманскую службу. Его кабинет в [88] управлении ВВС большей частью пустовал, а рабочим местом стало жесткое сиденье cамолета, к которому Прокофьев привык и не хотел менять на другое, удобное, обшитое кожей, но неподвижное.

Дальше