Первые страницы
Николай Павлович Симоняк положил перед собой толстую тетрадь в черном коленкоровом переплете. Давно хотелось ему написать о пережитом, вспомнить пройденные пути-дороги. Но раскрыл тетрадь и задумался над чистой страницей, теребя по давней привычке теперь уже поредевший чуб. Будет ли толк? Сумеет ли он в этой книге показать и семью, и станицу Темижбекскую на Кубани, где протекало его детство, нарисовать картины незабываемых походов гражданской войны, рассказать о долгих годах своей службы в кавалерии, а главное — передать то, что видел и пережил в годы Великой Отечественной войны? Сколько было событий — трагических и радостных, героических...
И чем дольше думал Николай Павлович, сидя над раскрытой тетрадью, тем сильнее овладевала им неуверенность.
— Какой же из меня писатель?
— Ты не об этом думай. Пиши о том, что врезалось в память, о том, что знаешь, может быть, лучше других. И вот увидишь — получатся интересные воспоминания, — уговаривала дочь Раиса.
Убедила.
Симоняк сидит за столом, и свет настольной лампы падает на клетки тетрадного листка. Крупными округлыми буквами он выводит: «Жизнь без родины». Такой ему рисовалась дореволюционная жизнь иногородних на Кубани. Николай Павлович погружается в мир своего детства, и строка за строкой ложится на листы тетради.
«...Я часто спрашивал свою мать: почему ребята дразнят меня «мужиком» или почему она не сошьет мне бешмет и шапку, какие носят мои ровесники в станице? Пусть тогда попробуют сказать, что я мужик.
Мать, тяжело вздыхая, объясняла, что не в бешмете дело. Беда в том, что у нас нет земли. Приехали мы сюда, на Кубань, с Украины, потому называют нас иногородними и носить казацкую форму не дозволяют.
«Иногородние», «инородцы», «мужики лапотные» — эти слова я слышал с детства, на себе ощутил пренебрежительное, презрительное отношение к тем, кого так «величали».
В 1907 году, когда мне исполнилось шесть лет, меня определили в училище. В первый день занятий почти всем школьникам в классе выдали карандаши, тетради, книги. Меня и еще нескольких ребят, тоже «иногородних», обошли.
Со слезами вернулся я домой. Родители сами купили мне книги и тетради, но обида засела в душе. Почему ко мне относятся не так, как к другим?
Учеников-казачат водили на строевые занятия. Страсть как хотелось и мне с ними. Но меня не брали — «иногородний». Учил строевой подготовке старый усатый казак, ефрейтор. Человек он был тупой, ограниченный, ученики прозвали его Халява. Он не мог отказать себе в удовольствии посмеяться надо мной и другими сыновьями бедных крестьян. Когда мы стояли на плацу в сторонке, не в силах оторваться от зрелища строевых занятий, Халява командовал:
— Разогнать мужичат!
Мгновенно возникала рукопашная схватка. Казачата пускали в ход деревянные ружья, а мы отбивались кулаками, комьями земли. Не раз я возвращался домой с разбитым носом, с подбитым глазом.
— Ничего, сынок, придет время, когда и мы их будем бить, — утешал меня отец.
Происходил отец из запорожских казаков села Березовка Прилукского уезда Полтавской губернии. Покинуть родные места его заставила нужда. Он рано потерял родителей и рос у деда, но в неурожайный год тому пришлось продать свой надел земли. В поисках лучшей жизни перекочевал на Кубань в станицу Темижбекскую и стал работать у помещика.
Из станицы отец иногда ездил в свои родные края, оттуда он привез и жену, рано осиротевшую девушку с Полтавщины. Оба стали гнуть спины на помещика Заболотнего, отец работал конюхом, а мать прислуживала в помещичьем имении, его у нас называли «экономией». Трудились от зари до зари, а свою хату отец смог поставить только перед первой мировой войной. До этого семья наша снимала угол у кого-нибудь из состоятельных казаков, имевших просторные дома.
Новая наша хата была мала, а в семье росло уже девятеро детей — мал мала меньше. Когда мы собирались вместе, в хате не то что яблоку — дробинке некуда было упасть. Ели по очереди: не умещались все за столом.
— Ну и ну, — покачивал иногда лохматой головой отец — Сколько вас! Как звезд на небе.
Отец, как мне помнится, смотрел на жизнь весело, с улыбкой. А ведь жизнь его не баловала. Он из сил выбивался, чтобы как-нибудь прокормить семью. Много лет ушло, пока скопил деньжат на покупку клочка земли, а на хорошую лошадь так и не хватило, — купил по дешевке слепую кобылу. Над нею часто потешались станичники.
Отец хорошо знал грамоту, хотя и был самоучкой. Соседи нередко просили его составить какое-нибудь прошение, написать бумагу.
В редкие свободные часы отец любил читать. Книги ему давали учителя и станичный врач. Доставал их и через слуг помещика Заболотнего.
— Ох, не доведет тебя это до добра, — хмурилась мать, когда отец садился за книгу.
Батька отмалчивался, но однажды сказал в сердцах:
— Что ты охаешь? Нельзя же нам всю жизнь слепыми ходить. В 1914 году я окончил двухклассное училище. Многие «мужичата» мне искренне завидовали. Было нас всего пятнадцать выпускников. А жителей в станице — пятнадцать тысяч.
Когда я принес домой свидетельство об окончании училища, отец сказал:
— Вывел я тебя, сынок, в люди, давай на работу.
И я тоже пошел на поденщину.
Разный люд батрачил у помещика: бедняки-станичники, мужики. Работали в имении и босяки. Полученные деньги они пропивали либо проигрывали в карты. Но были среди батраков и политические, с «волчьими билетами», находившиеся под надзором полиции. У них можно было многому поучиться.
Пришлось мне увидеть ближе помещичью семью, купавшуюся в роскоши. Встретился и с настоящими живоглотами — купцами, никого не щадившими ради барышей.
Как я был горд, когда заработал первые полтора рубля! Радовалась и мать.
В 1917 году отца забрали на войну. На меня, как на старшего, легли обязанности хозяина. Плохой я был глава семьи в свои шестнадцать лет. Лошадь пала. Хозяйство разваливалось. Пойти бы нам по миру, но, к счастью, через год отец вернулся с фронта. К тому времени в станицах стала особенно разгораться классовая борьба. Дело доходило до вооруженных столкновений между казаками и иногородними.
Помнится такой эпизод.
Сын казака Писанкова учился в Краснодаре. Когда началась революция, он вступил в красногвардейский отряд и был убит в бою с корниловцами. Писанков счел для себя позором, что сын оказался на стороне «голытьбы», и даже мертвому не хотел простить «прегрешений». Но его дочь поехала в Краснодар и привезла тело брата домой. Отец, увидев подводу с гробом, закрыл ворота.
Солдаты из «иногородних» собрались у дома Писанкова, вызвали духовой оркестр и с почестями похоронили красногвардейца. Гроб сопровождал большой вооруженный эскорт.
Станица окончательно разделилась на два лагеря. Как только вблизи Темижбекской появился корниловский отряд, сразу образовался фронт в самой станице: «иногородние» перебрались на левый берег Кубани, а казаки остались на правом.
Началась и у нас гражданская война.
Отец прибежал домой запыхавшись:
— Собирайтесь! Оставаться нам здесь нельзя. Убьют...
Отец испортил немало крови станичным богатеям. Они уже не раз угрожали расправиться с ним.
Вся семья уселась на телегу. Поехали к мосту через [10] Кубань. Только переправились — мост взорвали, чтоб не пропустить белых.
Беженцев приютил 154-й Дербентский революционный полк. Он воевал геройски и вскоре отогнал белых. Можно было возвращаться домой. А мне не хотелось расставаться с красноармейцами. Старшая сестренка Нюра и ее муж Матвей Романцов тоже решили добровольцами вступить в полк. Посоветовались с отцом.
— Добро, — благословил он.
Первого мая 1918 года я стал бойцом 154-го Дербентского революционного полка. Мне только минуло семнадцать лет. Корниловцы заняли соседнюю станицу Росшеватскую. Наш полк выступил против белых, заставил их отойти. Меня отпустили домой за вещами.
Уехал я ненадолго, но вернуться в полк скоро не удалось. Возле нашей станицы снова появились белые. Вместе с группой односельчан я пробрался на станцию Гулькевичи, где в течение суток сформировался партизанский батальон. Оружие раздавали прямо из вагонов, тут же мы выбирали ротных командиров.
На другой день наш отряд уже вел бой под станицей Тифлисской. Дисциплина в отряде была строгая. Для поддержания ее избрали товарищеский суд. Вспоминаю такой случай.
Два бойца из продовольственников украли полмешка сахара. По решению товарищеского суда проворовавшихся водили по ротам. На фанерных дощечках, которые висели у них на груди, было написано: «Я украл сахар» — у одного, «А я продал его» — у другого.
Но в общем-то подобных провинностей случалось мало. Партизаны жили дружно, храбро воевали.
Я был в Гулькевичском отряде, пока не встретил своих товарищей из 154-го Дербентского революционного полка. Тогда снова вернулся в полк, служил там конным разведчиком. Весь восемнадцатый год провел в боях па Северном Кавказе. Дербентцы проделали трудный путь, двигаясь в направлении Кавказская — Гулькевичи — Армавир — Невинномысская — Суворовка — Бекешевка — Пятигорск — Моздок — Кизляр.
Дважды я был ранен. Первый раз лечился в полку, а после второго ранения лежал в санитарном поезде.
Огонь гражданской войны охватил Кубань, Терек, Ставрополье. Под напором отборных белоказачьих частей полки Красной Армии и партизанские отряды вынуждены были отходить по трем направлениям — на Царицын, Кавказ и к Астрахани.
Наш Дербентский полк находился в составе последней группы. Зимой мы двинулись через пустынную степь в тяжелый, более чем 450-километровый поход. Вражеская конница преследовала нас по пятам. Многие не выдержали тягот перехода и голода, многие пали в боях. Костями сотен красноармейцев устлан путь от Кизляра до Астрахани. Не буду подробно говорить о нем, он описан в «Железном потоке» А. Серафимовичем.
В степи я обморозил ноги, а когда наконец добрался до Астрахани — заболел сыпным тифом. Меня эвакуировали в Саратов. Болезнь протекала тяжело. Еле выжил. Но Первое мая девятнадцатого года встречал снова в родном полку, переименованном в 292-и Дербентский. Полк этот входил в 33-ю Кубанскую дивизию, сформированную в Астрахани из так называемых иногородних кубанцев.. Дивизия воевала хорошо. С ней мне довелось пройти в боях обратно от Волги до Новороссийска.
После освобождения Новороссийска мне разрешили съездить на побывку домой. С волнением добирался я до родных мест. Что там дома? Живы ли родные, уцелели ли в буре, пронесшейся над страной? Ничего я о них не знал.
И вот подхожу к дому. У двора меня встретил яростным лаем большой пес. Приглядевшись, я узнал в нем щенка, которого оставил, уходя к партизанам. И он, услышав мой голос, вдруг завилял лохматым хвостом. Из дома выбежала мать. Бросилась мне на шею, заплакала.
Тогда я узнал о тяжелой утрате. Отца замучили казаки-белогвардейцы.
Когда в Темижбекской хозяйничали белые, отец жил в другом месте, но от знакомых он узнал, что дома плохо — детишки голодают, а мать тяжело заболела. Не выдержало его сердце — тайком пробрался домой. Кто-то из станичников его предал. Отца схватил казацкий патруль [13] и привел к атаману. Здесь начался «допрос». Били кулаками, железным костылем, сдирали кожу с головы, били и приговаривали: «Молчишь, гад? Нет, заговоришь, красный бунтовщик».
Ночью обессилевшего отца привели на Кубань, дали лом: «Долби прорубь, свою могилу». Отец не мог шевельнуть перебитыми руками. Свалили его на лед, начали топтать...
Думали истязатели, что скончался отец, бросили на льду. Односельчане подобрали его, привезли домой. Жизнь едва теплилась в изувеченном теле. Живот вздулся, пальцы почернели. Отец попросил положить его на пол: «Так легче умирать». Мать собрала детей. Взглянув на них, отец только и успел сказать:
— Береги их. Они должны дожить до лучших дней...»
На этом обрываются воспоминания генерала Симоняка. Он написал только первые страницы. Тетрадь в коленкоровом переплете сохранила названия дальнейших глав. Осуществить то, что было задумано, он не успел...
А Симоняку было о чем рассказать людям. Надев юнцом красноармейскую шинель, Николай Павлович, ровесник Павки Корчагина, не расставался с ней три десятка лет. Солдаты любили его, слагали легенды о беспримерной храбрости Симоняка, сочиняли о нем песни:
Из-за леса солнце всходитВзволнованные, сердечные строки посвятил ему поэт Михаил Дудин:
Мы знаем боевого генерала,
Он — батька нам.
Он нам и друг и брат.
Обстрелянный, настойчивый, бывалый,
Огонь и воду видевший солдат.
То, что Симоняк не успел написать сам, должны написать другие. С этой мыслью мы беремся за перо, начиная рассказ о генерале-солдате.