Содержание
«Военная Литература»
Биографии

Глава восьмая

Александр Васильевич Самсонов умер. А русское общество, те, кто толкует смерти и решает, кому быть жертвой, скорбно и гордо поклонились памяти погибшего командующего, возвысив его имя до имени Отечества, и сказали, что Россия должна была пойти на это ради спасения Франции. Но что на самом деле спасло Францию, русская кровь или борьба самих французов или ошибка Германского Большого Генерального штаба, никто никогда не ответит. И никто не потребовал ответов и доказательств. Орел жертвы сделал неуместными такие вопросы. Остались другие, частные — зачем Самсонов прервал связь со штабом фронта, почему генерал Артамонов не удержал левый фланг, почему генерал Ренненкампф не ускорил наступления своей армии, но эти вопросы не затрагивали главного.

В конце концов все свелось к Самсонову. И командование фронтом, и Верховное командование, и военный министр Сухомлинов, и министр иностранных дел Сазонов, и государь, и сотни других людей в Петрограде /уже переименованном/, Барановичах, Белостоке решили, что отвечать за катастрофу должен покойный командующий.

На Самсонов был героем и мучеником! Его невозможно было ни в чем обвинить, он и без того унес с собой все чужие грехи. Тогда разделили имя Александра Васильевича на две половины — Самсонова-рыцаря и Самсонова-генерала, и вознесли бесстрашие и мужество рыцаря и осудили безрассудство генерала. Таким он и должен был остаться в истории, милым, благородным, немного жалким героем, в котором что-то от Иванушки-дурачка, что-то от Добрыни, что-то от ушедшей поры.

Родное отечество воздвигло над безвестной могилой памятник виноватой жертве.

Тем временем с Юга-Западного фронта пришло известие о взятии Львова, а из Франции — об отступлении армий Клука и Бюлова после битвы на Марне.

Начальный период войны закончился.

Русские не овладели Берлином, немцы не заняли Парижа. О скором окончании войны быстрым наполеоновским ударом, на что надеялись в начале августа все ее участники, теперь нечего было думать. Новые имена страдальцев, убитых, раненых, пропавших без вести, ежедневно выбрасывались на страницы газет, и Александр Васильевич все больше отдалялся от живых.

История его жизни завершилась.

Но осталась одна человеческая душа, которая не могла считать Самсонова мертвым.

Она не знала, что делать, как искать следы мужа, верить или не верить соболезнованию государя. Она была еще очень привязана к живому Александру Васильевичу.

Екатерина Александровна переехала с детьми в Елисаветград, поступила сестрой милосердия в госпиталь Елисаветрадской общины Красного Креста и убрала волосы под белую косынку с красным крестом.

Ей полагалась пенсия, однако Екатерина Александровна не подавала прошения и никаких денег из казны не получала. Она еще уповала на чудо.

Державная сторона жизни, на которую она привыкла опираться при муже, теперь отходила от нее, заменялась новой силой сострадания и долга.

Особенное впечатление произвел на Екатерину Александровну поручик Тельнихин, раненый в кисть левой руки и перенесший три операции — сперва ему отрезали кисть, потом руку по локоть, потом плечо. И вот он смотрел на Екатерину Александровну с твердой улыбкой и спрашивал, не мерещится ли ему вновь гнилостный запах из-под повязки. Запах мог означать только распространение гангрены.

Тельнихин был первым, уходящим не ее глазах. Он еще надеялся, а она знала, что никаким его надеждам не сбыться.

Но она ведь тоже еще надеялась! И кто-то, наверное, тоже знал, жил ли ее муж или вправду его больше нет.

Кто это знал? Жилинский? Немцы? Или один Бог?

Гнилостный запах становился все сщутимее, и Тельнихин перестал спрашивать о нем. Однажды Екатерина Александровна промыла мокрую рану, наложила новую повязку и хотела уйти, он попросил, чтобы она посидела рядом с ним. Ей же было некогда, она стала шутливо отговариваться, невольно перенося на него свое ощущение здорового человека, у которого много времени для жизни. Круглое, гладкое, как у ребенка, лицо Тельнихина покрылось красными пятнами, гляза сузились, а рот раззявился и раздался крик. Поручик кричал, тряся единственной рукой, без слов, что-то звериное и вместе с тем понятное. Это кричала сама жизнь Тельнихина.

После этого случая он переступил черту и успокоился, сделался сосредоточенным. Екатерина Александра видела, что скоро к нему придет священик. Взгляд Тельнихина светлел, наполнялся слезами.

Где-то лежали погребенные бойцы, мучились в лагерях военнопленные, и страдание все больше заполняло отечество.

Екатерина Александровна подошла к поручику, когда он спал, остановилась и услышала какое-то бормотание, потом он вздрогнул и отчетливо произнес:

— Зорю, зорю играют!

Неужели военная музыка разливалась в эти минуты в угасающем сознании и он прощался с товарищами, вступая в вечность?

Екатерина Александровна тогда тоже жила словно на страшной черте и чувствовала гибельность этого огромного безжалостного священного начала, которое подавало ей знак «Кавалерийской зорей». Оно даже не требовало жертвы. Оно просто брало то, что ему принадлежало.

И Екатерина Александровна склоняла голову перед этим началом!

Медленная смерть Тельнихина обминала ее душу, вытаскивала из личного горя к милосердию.

Тельнихин умер, не разлучась со своими богами, и они остались с Екатериной Александровной.

Проходили дневные и ночные дежурства, звонили колокола десяти елисаветградских соборов, напоминая живым о вечности, привозили новые партии раненых. Осенние туманы клубились над темными водами Ингула.

После долгого молчания отозвался полковник Крымов, написал об Александре Васильевиче: «Он был благородный человек, каких мало. Чисто русский, отечестволюбивый офицер, о чем Вы должны сказать Вашему сыну Владимиру. Александр Васильевич роковым выстрелом взял на себя мужество отвечать за всех. Отечество и высшее руководство остались незапятнаны...»

Что она поняла из этого письма? Что с мужем поступили безжалостно? Она ощутила эту безжалостность, безысходность, кровь... Вспомнила, как он напевал старинный кавалерийский сбор, обратилась к сыну, чтобы он подсказал ускользающие слова, и Владимир прочитал без запинки:

Всадники-други, в поход собирайтесь!
Радостный звук вас ко славе зовет,
С бодрым духом храбро сражаться,
За родину сладкую смерть принять.

Да посрамлен будет тот малодушный,
Кто без приказа отступит на шаг!
Долгу, чести, клятве преступник -
На Руси будет принят как злейший враг...

В серых глазах подростка Екатерина Александровна увидела вызывающее упорство. Он как будто говорил всем тем, кто бросил его отца, что Александр Васильевич истинный герой.

Перед ней стоял живой Самсонов. И ее объял ужас — Владимир принадлежит тому жестокому и священному началу.

Сердце сказало ей: «Все, у тебя больше нет мужа, не надейся».

Екатерина Александровна тянула до декабря, потом решилась — поехала в Петроград.

Об Александре Васильевиче там никто не мог сказать, жив ли он, ибо никто не видел его убитым.

Она побывала у военного министра Сухомлинова, помнившего ее мужа еще по Академии, побывала у Жилинского, отставленного от командования и подчеркивавшего свою непричастность к трагедии, и узнала, что правительственная комиссия называет действия Самсонова храбрыми, но не вполне соответственными. Они считают его погибшим, советовали обратиться к государю с просьбой о пенсии.

— Почему он погиб? — спросила Екатерина Александровна у Жилинского.

— Александр Васильевич спас Францию, — ответил Жилинский.

— Что Франция! — сказала она. — Вы забываете, Яков Григорьевич, что я не ищу цену за мужа. Хотя бы его тело верните, чтобы похоронить в родной земле. Или вам нужен даже прах?

Жилинский вздохнул, стал рассказывать о стратегии и воинском долге. Его хмурое непроницаемое лицо с твердым бритым подбородком, на котором почти посередине выступал бугорок бородавки, с вислыми, не очень густыми усами выражало терпение. С таким выражением врачи в госпитале смотрели на тяжелораненых.

— Я доложу государыне-императрице, — сказал он. — Может быть, через Красный Крест найдем...

— Умоляю вас, Яков Григорьевич! — воскликнула она.

Жилинский был близок ко двору матери-императрицы и, благодаря этому, когда-то оттеснил Самсонова от командования округа, но все генеральские должности не имели никакого значения.

— Да, да, я доложу! — с облегчением повторил Жилинский.

Что еще он мог?

— Господи! — сказал Жилинский. — Когда-то я был представителем на Гаагской конференции мира. Это был первый шаг молодого государя к жизни без войн. И сделала такой шаг Россия. Как мы надеялись и как были наивны! Нет, Екатерина Александровна, военные не имеют права быть наивными. Александр Васильевич был настоящим военным. Я всегда буду его помнить.

— Я должна найти его! — сказала она. — Кроме вас, некому помочь.

За Екатериной Александровной ничего не стояло, никакой силы, — только вдовья скорбь и вечная память, две жалкие сестры павших героев.

* * *

Склонив голову перед всесильной столицей, Екатерина Александровна писала:

«Ваше Величество Всемилостивейший Государь.

Мне невыразимо тяжело просить о пенсии, когда я ничего не знаю о судьбе моего несчастного мужа, но забота о двух несовершеннолетних детях, в трудном тяжелом материальном положении, заставляет меня беспокоить Вас, Государь, Всеподданнейшей просьбой обеспечить пенсией мое существование и детей моих, сына 15-летнего возраста, дочь до замужества.

Ваше Императорское Величества верноподданная Вдова генерала от кавалерии

Екатерина Самсонова.

Петроград. 15-го декабря 1914 г.»

Ее прошение недолго лежало на столах делопроизводителей и быстро прошло, подталкиваемое будто самим именем Александра Васильевича. Екатерина Александровна вернулась в Елисаветград, не дожидаясь ответа.

После всеподданнейшего доклада последовал доклад по Главному штабу, в котором жизнь Самсонова блеснула на прощание.

«Высочайшим приказом 23 августа 1914 года исключен из списков убитым в бою неприятелем, состоявший по Семиреченскому казачьему войску и числившийся в списках Генерального штаба, командовавший 2-ю армиею генерал от кавалерии Самсонов.

Вдова названного генерала обратилась с всеподданнейшим ходатайством о назначении ей с детьми пенсии.

Справка. Генерал от кавалерии Самсонов на действительной службе 39 лет.

В течение службы занимал, между прочим, должности: начальника Елисаветградского кавалерийского училища, начальника Уссурийской конной бригады, начальника Сибирской казачьей дивизии, начальника штаба Варшавского военного округа, войскового наказного атамана войска Донского и Туркестанского генерал-губернатора и командующего Туркестанского военного округа.

Участвовал в походах и делах против неприятеля в 1877-78 и 1904-1905 г.г.

За отличия в сражениях награжден орденами: Святого Великомученика и Победоносца Георгия 4 степени, Святого Станислава I степени с мечами, Святой Анны I степени с мечами, золотым оружием с надписью «За храбрость» и произведен в чин генерал-лейтенанта.

Производилось содержание по должности командующего Туркестанского военного округа: жалованья 2 940 рублей, столовых 3095 рублей и на прислугу 240 рублей и по должности Туркестанского генерал-губернатора жалованья 11982 рубля 50 копеек и столовых 11982 рубля 50 копеек, а всего 30 240 рублей в год.

Семья генерала от кавалерии Самсонова состоит из вдовы, сына 15 лет и дочери 12 лет.

Сын воспитывается в гимназии.

Выслугою установленных сроков от кавалерии Самсонов представил семье право на пенсию из эмеритальной кассы в размере 2 145 рублей в год; определение же размера пенсии из государственно казначейства, согласно ст. 41 военно-песионного устава 1912 г. Зависит от Высочайшего усмотрения.

При сем повергается сведение о пожалованных семействам генерал-губернаторов и командовавших войсками военных округов, пенсий из казны с 1882 по 1914 г.г. включительно.

Испрашивается Высочайшего вашего Императорского величества соизволения на определение размеров пенсии из государственного казначейства вдове с 2-мя детьми командовавшего 2-ю армиею генерала от кавалерии Самсонова.

Подлинный подписал

Генерал-адъютант Сухомлинов

Скрепил: генерал от инфатерии Михневич.»

* * *

Особый Журнал Совета Министров

2 января 1915 года

Слушано:

2. ...Озабочиваясь пенсионным обеспечением семейства Генерала от кавалерии Самсонова, Военный Министр вошел в Совет Министров с представлением об испрошении Всемилостивейшего Вашего Императорского Величества соизволения о назначении названному семейству пенсии из средств государственной казны.

Постановлено:

Обсудив настоящее дело и приняв во внимание боевые заслуги и выдающуюся административную и строевую служебную деятельность Генерала от кавалерии Самсонова, павшего ныне на поле брани, Совет Министров признал соответственным повергнуть на Высочайшее Ваше Императорского Величества благовоззрения о представлении его семейству пенсионного обеспечения в размере 10 645 рублей в год...

Государь Император в 17 день января 1915 года на сие всемилостивейше соизволил.

Исправляющий должность Управляющего делами Совета

И. Лодыженский

31 января 1915 г.

Елисаветградский уездный воинский начальник телеграфировал, что семья генерала от кавалерии Самсонова пенсию желает получать из Елисаветградского казначейства.

* * *

Цена за спасенную союзницу была уплачена.

Екатерина Александровна, признав гибель мужа, теперь была обыкновенной вдовой. Ореол мученичества, сопровождавший ее, исчез.

Усталость от затягивающей войны и разочарования поднимали в обществе странные настроения против героизма, против отечества, которое не щадила своих людей.

«Спаси, Господи, люди твоя!» — гремело над фронтами.

А там, где управляли войной, где взвешивались жизни, генерал-квартирмейстер ставки Данилов прогуливался по снегу вместе с директором дипломатической канцелярии Кудашевым и обсуждал, как покрепче воздействовать на Румынию и Италию.

— Я серьезно подумываю предпринять что-нибудь с Перемышлем, — сказал Данилов.

— Это было бы замечательно, — ответил Кудашев.

Данилов со вздохом продолжал:

— Для нас это совершенно не нужно. Но, пожалуй, придется принести в жертву людей, чтобы подбодрить остальных.

— Увы, другого пути я не вижу, — вымолвил Кудашев. — Нужен большой военный успех. Тогда мы окажем воздействие на колеблющихся.

Оба понимали, что речь идет о блефе, поэтому испытывали неловкость, похожую на угрызения христианской совести.

Над Барановичами, над поездом ставки в темном январском небе слабо мерцали звезды. Полная луна, окруженная белыми облаками, светила по мерцающему снегу, и ей вторили горящие окна вагонов.

Куда мчался этот поезд? Понимал ли кто-нибудь?

* * *

Шла первая военная зима, по России везли железные гробы, зарывали в мерзлый песок в подмосковном селе Всехсвятском на новом кладбище-памятнике солдатам и сестрам милосердия.

В елисаветградских соборах пели вечную память.

Сердце Екатерины Александровны отвердело, и она уже никого не винила в смерти Александра Васильевича.

Она много работала в госпитале, но еще — и в уездном земстве, собирала добровольные пожертвования с елисаветградских промышленников, помещиков, купцов, торговцев, типографов, православных священников, раввинов, мещан. Это были пожертвования, а порой отступное от чужого страдания, но как бы там ни было, мало кто был в силах отказать перед светлым холодного-лучистым взглядом вдовы генерала.

Она ожила в своем горе.

Ее дочь, маленькая гимназистка женской гимназии, в коричневом платье с белыми кружевным воротником, охватывающем тонкую шею, приходила в госпиталь, читала наизусть стихи о войне.

Возвышенно и даже празднично звучало:
Как собака на цепи тяжелой,
Тявкает за лесом пулемет.
И жужжат шрапнели, будто пчелы,
Собирая ярко-красный мед...

Раненые офицеры любовались Верой и особо не вникали в смысл стихов. Она была из светлого чистого мира, которого уже не оставалось вокруг них. Даже Царьград грезился в ее чтении:

Надежды не обманут нас,
Не минет вещая награда,
Когда в обетованный час
Падут твердыни Цареграда.

Разгорался другой свет — который стала различать Екатерина Александровна в людях, прибывающих с фронта. Особенно к лету, когда фронт начал отступать, теряя то, что было завоевано.

Еще не забылись мартовское торжество по поводу взятия Перемышля, а он уже оставлен. Оставлена Галиция, и Львов очищен русскими.

Что-то лопнуло.

Екатерина Александровна не знала, почему так получилось. Она надеялась, что это случайность. На самом деле никакой случайности не было, командованию было известно о подготовке австро-венгерами и германцами наступления, но Ставка и Юго-Западный фронт пренебрегали этими сведениями, стремясь скорее прорваться через Карпаты в венгерскую долину. Не прорвались, заплатили сотнями тысяч жизней.

Над Россией реяло уже много теней — тени героев самсоновцев армии, героев Перемышля, героев карпатской операции.

О наша тоска! О русское обреченные герои!

Перед Екатериной Александровной проходили эти богатыри. От некоторых остались какие-то записки и дневники, но большинство проходило молча.

В бумагах, оставшихся от умерших, она выделила записки гвардейского капитана, в которых рассказывалось только о стойкости, подвигах и геройстве. Капитан как будто смотрел на нее ясными прямыми братским взглядом.

А по соседству с капитаном лежал прапорщик ускоренного выпуска Кравченко, бывший учащийся Быховского городского четырехклассного училища. В его дневнике одни насмешки, то веселые, то горькие. Офицеры и солдаты у него похожи на уездных мещан. Одни пьянствуют, ходят в публичный дом, заболевают трипером, потом, после прижигания ляписом, бегают по саду и вопят от боли. Другие просто пьянствуют. Третьи дуются в карты. А солдаты, те не любят патриотических песен, только думают о своей порции, воруют.

И все это была война: и крестьянская, и дворянская, и мещанская. И все они умерли. Все уже были там, где и Александр Васильевич.

* * *

К августу пятнадцатого года, годовщине восточнопрусской трагедии, русская армия отступала. Немцы штурмовали крепости Новогеоргиевск и Осовец. На западном фронте наступило затишье. Англичане со страшными потерями высаживали десант на полуострове Галлиполи, на берегу Дарданелл говорили, что первоначально десант планировалось провести вместе с русским, но потом владычица морей решила вести дело сама, чтобы не упустить Проливов. Италия объявила войну Турции. В Турции шли гонения армян, младотурецкое правительство приговорило к смертной казни через повешение двадцать членов армянской социалистической партии, обвинив их в сборе средств для независимой Армении.

Газеты пестрели траурными известиями с фронта. «Русское слово» сообщало о размещении тысячи раненых в Зимнем дворце, в парадных залах, выходящих на Неву — Николаевском с Военной галереей, аванзале, Гербовом, Георгиевском. Вот куда подступала война.

Екатерина Александровна натолкнулась на два объявления о пленных. Надежд не было. И все же ее затрясло.

«Капитан Хэтчисон, пропавший без вести в августе месяце при отступлении от Монса, по частным сведениям от 14 ноября 1914 г. находится в плену. Возвратившихся из плена, имеющих сведения о нем, покорнейше просим уведомить — Еджертон Губбарт и компания. Николаевская набережная, д. 37. Петроград».

Неведомый Хэтчисон был связан с Александром Васильевичем, сражаясь во Франции. Судьба спасла его! Судьба спасла и многих русских. Кто-нибудь из них мог же знать о Самсонове!

«Нас просят сообщить, что находящиеся в плену в Германии нижние чины 3-й гвардейской артиллерийской бригады очень нуждаются в одежде, белье и табаке. Посылки можно адресовать: Дейчланд, Циккау, Гросс-Парич, 6, Гефандененлагер, на имя военнопленного И. Баклисского.»

Третья бригада, объяснили Екатерине Александровне, — это из самсоновской армии.

Она думала про обещание хлопотать перед императрицей. Да где теперь Яков Григорьевич? Он военный представитель во Франции, спасенной его войсками. Как его достать?

Екатерина Александровна была потрясена, когда в елисаветградскую общину пришла телеграмма с грифом «По обстоятельствам военного времени», которой предлагалось командировать в Петроград для осмотра лагерей военнопленных в Германии сестру милосердия Самсонову. Господи, среди великих страданий человеческих Провидение выбирало ее, чтобы она могла исполнить свой долг жены! Екатерина Александровна почему-то представила, что ей придется переходить через передовые позиции, где ради ее миссии временно прекратятся военные действия. Потом она выяснила, что ее путь должен лежать через Швецию и Данию, то есть все будет по-другому, и она не увидит окопов.

Она увидела иное, то, что не могло пригрезиться русским сестрам, попечительнице Житомирской общины сестер милосердия Орженевской, старшей сестре Петроградской общины сестер милосердия имени святого Георгия Казем-Бек и Самсоновой. В Копенгагене присоединились трое делегатов датского Красного Креста, все — командоры ордена Даннеберг: Хениус, фон Шлет и Твермос, пожилые господа. Датчане держались просто, как умудренные жизнью крестьяне.

Казалось, их ничто не может глубоко задеть, во всяком случае они не обнаружили большого сочувствия Екатерина Александровне, когда узнали, кто она. От их равнодушия ей стало досадно, будто ею пренебрегали.

Потом, после посещения первого солдатского лагеря, господин Эрик Хениус сказал ей, что передал германцам свою личную просьбу найти генерала Самсонова, и ему ответили, что такого генерала в числе военнопленных нет, есть другие — Клюев, Мартос, и что можно посетить их лагерь.

Екатерина Александровна видела, что датчане по-прежнему не выражает сочувствия и действует из долга. Но это было не то, что владело ею, не такое чувство долга, даже вовсе не чувство!

Она обследовала лагерь за лагерем, погружаясь в неведомую русскую жизнь.

Одна грань этой жизни прочно сияла над германскими черепичными крышами, поражая ужасом и силой страдания.

Екатерина Александровна искала реальные отпечатки этой грани, но солдаты не заявляли претензий на немецких комендантов, следов жестокости не было.

Но русским сестрам была известна страшная история, случившаяся в каком-то лагере. Ее рассказал датчанам некий поляк, плававший матросом на датском пароходе и интернированный в начале войны. То, что история случилась в прошлом году, может быть, объясняло ее ожесточение, во всяком случае в нынешних лагерях делегация не встретила ничего подобного.

По словам поляка, и в передаче датчан все выглядело так.

Однажды в лагерь были приведены четыре казака в шароварах с лампасами красного цвета. Их вывели во дворик, поставили шагах в двух от стены барака, и через щель в стене поляку все было видно. У первого казака положили правую руку на маленькую чурку и штыком-ножом отрубили по половине пальцев большого, среднего и мизинца, сделав из кисти какую-то рогульку. Обрубки отлетали и падали на землю, а немецкие солдаты их подбирали и складывали казаку в карман. Потом увели в барак. Второму казаку отрубили уши. Третьему ударом штыка сверху вниз отсекли кончик носа, который повис на кусочке кожи. Казак знаками попросил, чтобы отрезали повисший кусок, и тогда ему дали перочинный ножик, и несчастный горемыка сам отрезал собственный нос.

Про эти ужасы невозможно было слушать. Оржаневская закрыла уши. Но Хениус поднял кверху палец и сказал, что они обязаны знать, а там пусть судят, как хотят.

Привели четвертого казака, продолжал Хениус. Что хотели с ним сделать, неизвестно. Он выхватил штык и ударил одного германца и стал драться со всеми остальными пятнадцатью солдатами. И они его закололи штыками...

— Я думаю, это правда, — заключил Хениус. — Когда я был датским консулом в Одессе, я узнал русский характер. Вы очень своевольны.

— Он должен был терпеть? — спросила Казем-Бек с аристократической горделивой простотой.

— Но чего он добился? — тоже спросил ее Хениус. — Надо было подчиниться судьбе.

Впрочем, больше таких историй они не слышали, хотя читали в глазах военнопленных горький упрек. «Вы все равно уедете, а нам оставаться, — так понимала их Екатерина Александровна. — Мы не можем всего рассказать!»

Здесь были иные правила, иные законы управляли и спасали людей.

Лагерь Данциг-Тройль встретил краснокрестную делегацию духовым оркестром, исполнявшим «На сопках Маньчжурии». Сестры остановились как вкопанные. Они помнили эти слова: «Плачет, плачет мать родная, плачет молодая жена...» Хотя играли одну музыку, скорбная молитва песни звучала в сердце.

Серые бараки тянулись унылыми рядами, словно застывшая тоска. Над церковным бараком возвышался крест, и сестры перекрестились, утешаясь видом православного символа.

Тучный комендант с бисмарковскими усами показал лагерь — бараки, лазарет, отхожие места, читальню, переплетную, сапожную мастерскую — и, показывая, давал понять, что ставит немецкую культуру выше всех.

Впоследствии Екатерина Александровна повидала другие лагеря, и везде, на Лебе, в Бютове, Гаммерштейне, Черске, Тухале, Арисе, Гайльберте, Прейсиш-Голланде она сталкивалась с двумя культурами, комендантской и российской, которые существовали сами по себе. Она заходила в комнатки лагерных комитетов взаимопомощи, где кто-то, то ли солдат, то ли унтер-офицер, то ли вольноопределяющий, каждый раз обещали разыскать кого-нибудь из второй армии, и каждый раз Екатерина Александровна испытывала чувство горечи и вины за то, что пережили эти люди. Но постепенно вырисовывалась картина, отодвигавшая страдания отдельного человека на второй план. В том числе и ее страдания.

Екатерину Александровну просили прислать книги для читален, ноты для оркестров, пьесы для драматических кружков, учебники для школ /были в лагерях и подростки/, и хотя не везде были школы и оркестры, зато везде были комитеты взаимопомощи, и они отвергали важную жизненную опору, без которой Екатерина Александровна не мыслила человеческое существование. Им не нужно было геройство, они его презирали.

Еще в первом лагере комендант сказал, что главное уже сделано немецкими руками: немцы заставили пленных думать и заботиться о себе; это всегда было свойственно Германии по отношению к России.

Екатерина Александровна возразила, приведя для примера успехи в Средней Азии, где обаяние русского имени творило добро.

За комитетами взаимопомощи стояла традиция новгородского веча и крестьянской общины, не чуждая Екатерине Александровне, ибо она выросла в Акимовке, бок о бок с крестьянским миром, но все-таки неглавная, негосударственная. А сейчас взаимопомощь заменяла им родину! Они сами произвели свою простонародную государственность.

В солдатских лагерях Екатерина Александровна узнала, что случилось с армией мужа, узнала о маршах по песчаным дорогам, последних сухарях, «чемоданах», боях в окружении. Только об Александре Васильевиче — ничего не узнала.

Она хотела поехать в крепость Кенигштейн, где содержался генерал Клюев.

Хениус сказал ей, что найдена могила Самсонова, возле Вилленберга, близ какой-то фермы, и что лучше поехать туда. А Кенигштейн — не по пути, далеко.

Она видела будто наяву — ночной лес, перекопанные, заваленные деревьями дороги и лезущих, как муравьи, солдат, вытаскивающих на руках пушки; ночную тьму резали прожектора, били пулеметы, но муравьи лезли, лезли, в штыки, из последних сил, две ночи не спали, три ночи не ели...

Датчане сказали о Клюеве, что нельзя его осуждать за сдачу в плен, потому что даже рыцари в безнадежных случаях ломали шпаги и отдавали их неприятелю.

— А ее муж застрелился! — гневно возразила Казем-Бек.

— Разве он этим принес пользу своей стране? — спросил Хениус. — Вы, русские, порой бесчувственны к смерти.

— Вы плохо знаете русских! — сказала Казем-Бек.

— Я много лет жил у вас, — возразил Хениус. — Я уважаю Россию, но есть вещи непонятные...

— Тогда не судите о них! — заключила Казем-Бек. — Теперь Клюев с его рыцарством навеки опозорил себя, а генерал Самсонов умер героем.

За прахом Самсонова поехала одна Екатерина Александровна в сопровождении пожилого немецкого майора, сухого службиста с огромной старинной саблей. Оржеховская и Казем-Бек обследовали большой недавно выстроенный лагерь в Прейсиш-Голланде, и благословили ее.

Она проехала через Дейч-Эйлау, Монтово, Сольдау, Нейденбург, Мушакен, видела удлиненные, еще не разобранные платформы, предназначенные для выгрузки пехоты из вагонов, видела сломанные перила и стены вокзалов посеченные щербинами; разговаривала с лютеранским пастором, поведавшим ей, что он был в Нейденбурге в те страшные дни и знает, что один немец бросил камнем в казака и был застрелен, но это был единственные немец, который погиб при русских; майор спорил с пастором, говорил о жестокости русских, но священник отвечал, что берлинские газеты врали... Майор хотел втянуть Екатерину Александровну в спор о немцах и русских, но она не захотела и, сложив руки на коленях, опустила повязанную серой сестринской косынкой голову.

— Вы русская? — спросил с сочувствием пастор.

Она не ответила.

— Мы едем выкапывать тело ее мужа, — сказал майор. — Генерал Самсонов. Возможно, слышали?

— Нет, не слышал, — вздохнул пастор, выражая сочувствие вдове убитого. — Вы повезете его на родину, госпожа?

— Да, на родину, — вымолвила Екатерина Александровна. — У него есть родина, есть дети. Он вернется к себе.

— Это правильно, — согласился пастор.

Она подняла голову и вгляделась в неразличаемое прежде лицо, которое минуту назад как бы заслонялось черной сутаной. Это было обыкновенное скуластое простонародное лицо с курносым носом и карими круглыми глазами, оно не выражало ни глубокой мудрости, ни горячего сострадания, но в нем было понимание.

— Скорбные могилы воспитывают воинов, — буркнул майор. — Я считаю, что нельзя отдавать даже могилы... У меня три сына погибло, я даже не знаю, где они лежат.

— Вас объединяет скорбь, — сказал пастор. — То, что предстоит этой госпоже, заставляет сжаться любое ожесточенное сердце.

В Нейденбурге священник простился, а они поехали дальше, каждый со своим горем, как с тяжелой старинной саблей.

В Вилленберге, маленьком чистом городе с узкими домами, Екатерине Александровне вернули медальон мужа и сказали, что могила — в двух верстах от фольварка Каролиненхоф.

Она взяла потускневший медальон, прочитала выгравированную надпись «Помни о нас» и под взглядами майора и вилленбергского ландрата почувствовала упрек покойнику. Вот уж совсем рядом был Александр Васильевич, и ей полагалось скорбить, но скорби не было, Екатерина Александровна заканемела.

Ночью в холодной номере гостиницы, где еще не топили печь, она вспомнила свою жизнь с Самсоновым и удивилась тому, как мало времени он уделял ей и детям, и снова упрекала его. Вот она девочка из Акимовки, а он — лубенский гусар в красных чакчирах и голубом доломане на могучем коне. А что дальше? «Вы замундштучили меня и полным вьюком оседлали...»

Ей привиделся яркий день на Николу Вешнего, казаки поют, джигитуют, и ротмистр Головко, поощряемый ее мужем, садится на разгоряченную лошадь.. Все сгинуло. И тот день, и муж, и бедный Головко! Что за слепая сила, которая брала людей и бросала куда хотела?

Серым холодным утром Екатерина Александровна поехала на фольварк Каролиненхоф. Майор сидел рядом с ней в коляске и, поставив саблю между колен, сонно смотрелна темные сосны. Позади коляски ехала телега, в ней постукивали большой ящик.

— Я вчера думал о вас, фрау Самсонова, — сказал майор. — За что погибли мои сыновья? За что погиб ваш супруг? Они погибли за Отечество.

Больше он ничего не говорил.

Она глядела на лес, на облетевший березняк на опушке, чувствовала приближение тяжкой минуты, и ей казалось, что где-то неподалеку томится душа Александра Васильевича.

Ей было холодно. Уже стоял ноябрь, третье ноября. Больше двух месяцев длилась поездка Екатерины Александровны. Теперь уже близко. Третье ноября — это, кажется, день преподобного Иллариона, схимика Печерского в Дальних пещерах. Александр Васильевич мальчиком бывал в Киевской Лавре, а в день киевского святого покинет чужую землю.

— Вы хотите наблюдать, как будут раскапывать? — спросил майор.

Она сразу ответила: да, — и ей сделалось страшно.

Майор вздохнул, вымолвил:

— Ну хорошо.

Она почувствовала, что этот мрачный немец как будто жалеет ее.

— Я должна увидеть его, — объяснила Екатерина Александровна.

— Хорошо, — повторил майор. — Я понимаю.

В Каролиненхофе он взял русских военнопленных с лопатами, одного большого носатого рыжебородого по фамилии Токарев, второго невысокого жилистого по фамилии Байков, — оба из самсоновской армии, в плену с августа прошлого года. Но генерал Самсонова они никогда не видели.

Поехали по лесной дороге, и ехали версты две, пока не остановились возле холмика, сильно засыпанного желто-коричневыми листьями.

Екатерина Александровна отгребала листья, посмотрела на солдат и велела копать.

Невысокий солдат легким подсекающим движением снял первую лопату песчаной земли, вдруг остановился и сказал Екатерине Александровне:

— Загнали нас сюда!.. Должно быть, он самый ретивый был. А что теперь?

— Бог всех рассудит, — спокойно произнес большой солдат. — Подвинься. Наше дело простое.

— О чем они говорят? — спросил майор. — У них претензии?

— Они говорят о бренности нашей жизни и Боге, — ответила Екатерина Александровна.

— О Боге я тоже думаю, — сказал он.

Солдаты быстро копали, яма углублялась, притягивала жутким ожиданием. Они опустились в нее сперва по колено, потом по пояс, и приблизилась минута, когда тело Самсонова должно выйти из покоя.

Лопата стукнулась о гроб.

Вид Александра Васильевича был страшен. Но это был он, а не кто-то другой. Екатерина Александровна нашла его.

Она закрыла глаза руками, отвернулась и заплакала, тихо причитая, выговаривая запавшие с детства слова прощания:

— Сашенька ты мой дорогой, что же ты с собой сделал, на кого ты нас оставил...

Вся ее окаменелость распалась, война остановилась, русские солдаты и немецкий майор глядели на женщину с одинаковой скорбью.

Потом тело положили в обитый железом ящик, и Екатерина Александровна повезла его домой.

В конце ноября Александра Васильевича похоронили в родной земле, на погосте Акимовской церкви, и родина приняла его, своего героя и свою жертву, как всегда принимала тьмы своих сыновей, которые ничего не ведали ни о геройстве, ни о жертве.

Содержание