Содержание
«Военная Литература»
Биографии

Глава пятая

10 августа после полудня генерал Мартос из сообщений первой бригады восьмой дивизии и офицеров связи знал, что на линии деревень Орлау — Франкенау неприятель значительными силами занимает укрепленную еще в мирное время позицию.

Части пятнадцатого корпуса двигались из Нейденбурга и должны были с ходу вступать в бой, чтобы очистить себе путь дальше в направлении Гогенштейна. Но как вступать без артиллерийской подготовки, без резервов, не зная глубины германской обороны?

Корпус накатился на преграду и отхлынул. Тридцатый пехотный Полтавский полк в беспорядке отступил, а говоря солдатским языком — бежал.

Услышав о позоре полка, носящего имя родного города, Мартос поехал на передовую. Он еще был во власти наступления и не мог терпеть, когда автомобиль задерживали заполняющие дорогу, прижимающиеся к обочинам колонны. Обгоняя, генерал раздраженно смотрел на бригадный обоз: патронные двуколки, санитарные линейки, походные кухни, провиантские повозки. Мелькнули серая ряса полкового священника рядом с белой косынкой сестры милосердия как неразличимые образы войны...

Провинившийся полк, потерявший к тому же своего командира, стоял, понурившись. Первые шеренги смотрели устало, тускло.

— Полтавцы! — крикнул Мартос громким фальцетом. — Позор! Черниговцы не дрогнули, а вы — позор вам!.. У xерниговцев тоже убит командир, полегло немало... Я вам верил! Держал ближе всех к моему сердцу. А вы первыми дрогнули! Можно ли отныне вам верить?

Мартос умолк и долго высматривал в лицах огонек раскаяния и воодушевления. Подполковник с перевязанной головой возле автомобиля рыкнул:

— Ну?!

— Верить! Верить! — раздалось два-три голоса.

— Боитесь? — спросил Мартос. — Смерти боитесь, полтавцы?.. Да! Многие из нас сложат свои кости, но без этого нельзя. А свое возьмем. Возьмем непременно... Разные пушки бросают шрапнели и бомбы, они убивают мало, а страху на малодушных наводят много. Пускай немец боится. А ты попривыкни и не бойся! Спроси у бывалого в боях. Что самое грозное? Пехотная пуля и штык! Штык в руках русского солдата — божья гроза. Все сметет, разнесет. Царь и Россия скажут спасибо... Не бойся, ежели много врага. Против вашего полка — два полка, что за беда? Русский солдат, да еще умный, да ловкий, всегда справится с двумя немцами. Одного побьет, другой со страху сбежит. Главное, нагони страху, а сам не поддайся страху. Ты — русский солдат, великая сила Русской земли!.. Так верить ли вам, полтавцы? Мартос снова замолчал, ждал ответа.

— Ура! — крикнул подполковник.

— Ур-ра! — отозвались полтавцы.

Генерал увидел воодушевление, какое желал увидеть. Они верили, что они великая сила, и были готовы снова идти под ружейные и шрапнельные пули.

Командир корпуса вернулся обратно в Нейденбург к своему штабу в приподнятом настроении, довольный поездкой.

Когда стало темнеть, с корпусной искровой станции принесли радиограмму: сосед слева, вторая пехотная дивизия генерала Мингина подверглась панике и спешно отступает к русской границе.

Над пятнадцатым корпусом нависала угроза охвата с левого фланга, наперерез движению. Это означало только одно — переходить к обороне, а то даже и отступить. На всякий случай, руководимый больше инерцией наступления, чем сомнениями в правильности радиограммы, Мартос велел запросить штаб Мингина.

Ответ был такой — подобной депеши не передавали, в дивизии все благополучно, и она расположилась на ночлег в указанном ей приказом по армии пункте, деревне Кляйн Кослау.

Мартос с облегчением перекрестился. Теперь прояснилось: радиограмма была сфабрикована немцами. Они либо ждали прибытия подкреплений, либо хотели беспрепятственно отступить, для чего желали оттянуть атаку.

— Не выйдет, колбасники! — воскликнул Мартос в яростном воодушевлении. — Я не дам вам ни минуты. — И приказал атаковать на рассвете одиннадцатого августа, без подготовительной атаки артиллерии.

Напрасно Мачуговский вместе с инспектором артиллерии убеждали дождаться выхода на позицию мортирного дивизиона, Мартос настаивал на скорейшей атаке.

— Почему, Николай Николаевич, вы остановились перед Нейденбургом, а здесь не хотите подождать? — спросил Мачуговский с надрывом. — У нас и без того расстроены два полка. Зачем ненужные потери?

— Ненужных потерь нет! — отрезал Мартос. — В войсках порядок и готовность продолжать наступление.

— Но зачем в лоб?! — чуть не закричал Мачуговский. — Давайте дадим телеграмму Клюеву, пусть ударит на левый фланг немцев, не может ведь у них быть с тыла оборонительной линии!

— Чтобы потом все говорили, что мы не могли сами справиться? — спросил Мартос. — Карту!

Он сдвинул с зелено-голубого квадрата карты лежавший на озере Омулеф карандаш и прочертил пальцем линию от деревни Яблонкен до Орлау — вышло совсем близко. Потом проверил циркулем — дальше не стало.

— Видите? — спросил Мачуговский. — Если Клюев ударит...

— Дайте ему искровую телеграмму, — сказал Мартос. — С вами славы не добудешь.

Телеграмму послали.

Одиннадцатого августа в предрассветной темноте полки пятнадцатого корпуса подошли вплотную к германским окопам и с первыми лучами солнца бросились в атаку.

На протяжении двенадцати верст завязался упорный кровопролитный бой. Сходились на расстояние броска ручной гранаты, падали в волчьи ямы, повисали на колючей проволоке, — на порыв русских германцы ответили стойкостью.

Мартос выехал в линию атаки и, раздражая и дергая командира шестой дивизии генерал-лейтенанта Торклуса, доехал с ним в автомобиле чуть ли не до германских окопов, крича в упоении.

Только к десяти часам немцы стали отступать, Мартос мог торжествовать.

Он ехал по проселку вдоль развороченного картофельного поля и смотрел на следы сражения, смотрел с любопытством и горечью. Это был первый настоящий бой, и, несмотря на внешнюю победу, Мартос уже знал, что лично он никакой победы не одержал и что немцы отступили из-за клюевского маневра. (Клюев сообщал, что развернется против фланга и тыла немцев к девяти часам утра, то есть в разгар боя пятнадцатого корпуса.) На отсутствие победы указывали и незначительные трофеи, всего две пушки, захваченные Симбирским полком, и сто пленных. Немцы просто осадили назад.

Мартос смотрел на картину остывающего сражения, усеянную трупами и снаряжением землю. По полю шли санитары, то и дело наклонялись, как будто искали уцелевшую жизнь. — Вот, справа! — вдруг произнес адъютант.

Мартос повернул голову и увидел стоящий на четвереньках труп русского офицера с обугленной дырой вместо головы.

— И туда смотрите, Николай Николаевич. Правее.

Там брело стадо свиней, непонятно откуда взявшееся. Огромный боров быстро бежал вперевалку и, добежав до погибшего от гранаты офицера, вдруг кинулся на него, стал топтать, рвать зубами.

— Стой! — крикнул Мартос. — Стреляй! — И, вынув револьвер, не дожидаясь остановки, выстрелил.

Следовавшие за генералом казаки-конвойцы мгновенно повскидывали винтовки и уложили борова. Они громко смеялись, повернувшись к Мартосу, уверенные в безусловной победе.

* * *

Из Остроленки становилось все труднее управлять войсками, корпуса удалялись, сведения запаздывали. Надо было и армейский штаб подвигать на территорию Восточной Пруссии.

Командующий не мог помочь каждому полку, не мог протолкнуть обозы, но он мог другое.

Самсонов все сильнее стремился повернуть фронт западнее, чтобы глубже охватить неприятеля и лучше базироваться на железной дороге Млава — Сольдау. Германцы то ли бежали, то ли затягивали наши корпуса, старались уйти от соприкосновения с ними, раствориться среди лесов. Разведка доносила, что они оставляют подготовленную заранее шпионскую сеть со средствами связи, а наши войска не успевают осматривать занятое пространство. Повсюду перед армией, на всех шоссе и железных дорогах, которые были доступны воздушной разведке и деятельности немногочисленных резидентов, было заметно непрерывное передвижение колонн и эшелонов. Что — то непонятное творилось за зеленой завесой лесов, что-то настораживающее, грозное.

И Самсонов запросил у Жилинского разрешения переориентировать наступление на фронт Алленштейн — Остероде. Он как будто снова отказывался от принципиального изменения, а предлагал Якову Григорьевичу компромисс.

Это было около полудня десятого августа, когда в Остроленке еще не было известно об остановке пятнадцатого корпуса.

После полудня аппарат Юза отстукал страшную в своей противоречивости ленту: «Германские войска после тяжелых боев, окончившихся победой над ними армией генерала Ренненкампфа, поспешно отступают, взрывая за собой мосты.

Перед вами, по-видимому, противник оставил лишь незначительные силы. Поэтому, оставив 1-й корпус в Сольдау и обеспечив левый фланг надлежащим уступом, всеми остальными корпусами энергично наступайте на фронт Зенсбург, Алленштейн, который предписываю занять не позже вторника, 12 августа. Движение ваше имеет целью наступление навстречу противнику, отступающему перед армией ген. Ренненкампф, «с целью пресечь немцам отход к Висле. 3004. Жилинский».

Телеграмма противоречила сведениям штаба армии о противнике. Осмотр убитых, допрос пленных и перехваченные кавалерией немецкие донесения указывали, что немцы стягивают силы к своему правому флангу. Что думал Жилинский?! Он тянул армию вправо, в тупик. Его слова «по-видимому, противник оставил лишь незначительные силы» дышали неуверенностью. И чуть ниже — самоуверенность римского патриция.

Самсонов пригласил Постовского, Филимонова, полковников Вялова, и Лебедева и подполковника Андогского. Высказывайтесь, господа! Очевидно, что приказание главнокомандующего расходится с подлинной обстановкой. Надо наступать западнее, а не севернее. Вот сюда. На Алленштейн — Остероде.

Первым высказался начальник разведывательного отделения полковник Лебедев.

— Почему на Алленштейн-Остероде, ваше превосходительство? — возразил он. — Почему не западнее? Прямо в западном направлении? Вот здесь, — он обвел район западнее Сольдау, против которого на карте значились флажки пятнадцатой и шестой кавалерийских дивизий. — Вот здесь, между Лаутенбургом и Гильгенбургом летчики обнаружили биваки двух германских дивизий. По меньшей мере два корпуса сосредоточиваются у нас на левом флаге, а мы делаем вид, что их нет? Не смеем верить собственным глазам!

Узкие голубые глаза Лебедева сузились в злые щелки, мелкие белые зубы ощерились в напряженной полуусмешке. Полковник явно превышал свои полномочия, показывая ошибочность предложения Самсонова.

— Благодарю вас, полковник, — сказал Александр Васильевич. — Какие соображения имеются у оперативного отделения?

Вялов с непроницаемым лицом молча провел линию от Дейч-Эйлау до Остероде, то есть показал тот участок фронта, который еще в самом начале войны хотел избрать для главного направления командующий армией. Он словно напоминал, как далеко в действительности отклонились войска и как заблуждается генерал Жилинский.

Всем это было непонятно: сосредоточение немцев нынче обнаружилось именно на дейч-эейлауском направлении, между Лаутенбергом и Гильгенбургом.

Жилинский вел армию окружать отступающих перед Ренненкампфом, а германцы сами готовились окружить окружавших.

— Считаю неудобным наше стратегическое положение, — сказал Вялов. — Наступать на Алленштейн по меньшей мере безыдейно.

— А я так не считаю! — прервал его Постовский.

— Не горячитесь, Петр Иванович, — попросил Самсонов. — Зачем давить на подчиненных? Продолжайте, полковник. — Я думаю, малейший неуспех фланга — и мы на краю пропасти, — предупредил Вялов. — Надо решительно поворачивать корпуса на запад.

— Это немыслимо! — снова прервал Постовский. — Главнокомандующий неспроста приказывает занимать Алленштейн. Значит, у него есть на то основание. Или вы, полковник, лучше всех разбираетесь в стратегии?

— Петр Иванович! — сказал Самосонов.

— Да, Александр Васильевич! — ответил Постовский непримиримо.

— Этот максимализм — неуместен. Мы с вами прекрасно знаем, на что может согласиться Яков Григорьевич. Мы и так просили у него все, на что он мог согласиться.

— Стратегия выше нашего почтения к главнокомандующему, — невозмутимо произнес Вялов. — А там, как записано в Петровском военном артикуле, пусть меня судит великий государь и военная коллегия... Посмотрите, как идут корпуса? Вся линия фронта принимает форму выпуклой дуги, и нам предлагается наступать центральными корпусами еще дальше на север и северо-запад. А фланги? Первый корпус стоит на месте, нам не разрешено двигать его дальше Сольдау. Справа, шестой, отстает от тринадцатого, тринадцатый начинает висеть правым флангом в воздухе... Считаю, нельзя согласиться с телеграммой главнокомандующего. Надо доложить ему наши соображения.

Постовский отвернулся от Вялова, посмотрел на Самсонова, словно говоря: «Что он плетет? Разве мы не обращались?»

— Да, доложить наши соображения, — задумчиво вымолвил Александр Васильевич. Может быть, и вправду надо поехать в Белосток и объяснить Якову Григорьевичу? Не исключено, что он поймет.

— Ехать к Жилинскому оспаривать его директиву? — воскликнул Постовский. — Это безумие! Я знаю главнокомандующего, да и вы, Александр Васильевич, знаете... Что будут говорить о нашем штабе? Это позор! Лучше сразу в отставку...

— Да, полной ясности о силах немцев у нас нет, — сказал Самсонов. — Мы во многом вращаемся вокруг общих фраз и предчувствий. Придется принимать направление на Зенбург — Алленштейн...

— И послать в Белосток генерал-квартирмейстера! — подхватил Постовский с облегчением, так как спихивал всю ответственность на штаб фронта и отчасти на Филимонова.

— Согласен! — решительно произнес Самсонов и, обращаясь к Филимонову, который молча, с обычной злой напряженностью в лице слушал опоры. — Николай Григорьевич, потрудитесь сегодня же подготовить записку и выехать.

После этого всем стало ясно — командующий уступил начальнику штаба.

Лебедев и Вялов поглядели друг на друга, отвели взгляды, как будто сказали, что отныне иллюзий нет.

Александр Васильевич поблагодарил офицеров, чувствуя перед ними вину. Сейчас он подпишет ошибочную директиву, и тысячи солдат пойдут дальше, веря в отцов-командиров и твердя молитву об отечестве. А потом?

* * *

Генерал-квартирмейстер Филимонов прибыл в штаб фронта ранним утром. Его принял рослый дежурный офицер. Жилинский и Орановский еще спали.

Дежурный офицер был свеж, выбрит, пах цветочным одеколоном Брокара. Сорокавосьмилетнему Филимонову было неприятно с ним разговаривать, глядя снизу вверх. Он потребовал доложить о себе генерал-майору Леонтьеву, генерал-квартирмейстеру штаба фронта.

— Безотлагательно! — решительно произнес Филимонов.

Против опасений Жилинский принял его скоро. Может быть, и не спал старик, и дежурный просто врал.

Зато Орановский и Леонтьев, сцепив зубы, боролись с зевотой. Допоздна, что ли, сочиняли свои нелепые директивы?

Жилинский читал без очков, самсоновское письмо держал далеко от глаз. Его бледно-серое лицо было каменно-спокойно, нижняя губа чуть оттопырена, темнела темная бородавка на гладко выбритом сильном подбородке.

— Вы там забываетесь! — вдруг, не поднимая глаз, скрипучим голосом сказал главнокомандующий. — Вам же ясно говорится — перед вами совсем мало германских войск. Чего вы испугались? Откуда у генерала Самсонова такая осторожность?

Филимонов похолодел от злости, но молчал.

— Армия уже непростительно отстала! — продолжал Жилинский. — Генерал Ренненкампф гонит разбитых тевтонов прямо в клетку, вам остается только захлопнуть дверцы... Что вам поручено передать на словах? — Главнокомандующий посмотрел на Филимонова. — Александр Васильевич что-нибудь говорил?

— Он обеспокоен, — ответил Филимонов. — На левом фланге скапливают значительные силы.

— Чепуха! — сказал Жилинский. — Передайте своему командующему: видеть противника там, где его нет — трусость. А трусить я не позволю генералу Самсонову и требую от него продолжить наступление. Немедленно возвращайтесь и передайте, что я сказал, слово в слово! Пусть о себе поменьше печется.

* * *

Когда возле деревень Орлау и Франкенау отгремел кровопролитный бой, возле деревни Линиау части второй пехотной дивизии двигались по узкому шоссе среди леса. Пехота шагала с обеих сторон, а посередине — восьмиорудийная конная батарея с зарядными ящиками. Пушки и повозки обгоняли роты, батарейцы глядели сверху вниз на пехотинцев, пехотинцы снизу вверх на батарейцев, и те, и другие искали что-то в незнакомых физиономиях, будто хотели узнать, как случайным соседям, легче или тяжелее?

К передку второго орудия был привязан большой гусь, который зло шипел и гагакал, а вся пехота махала на него, дразнила.

— Кавалерия! — крикнули впереди.

И как ветер по траве пронеслось по цепочкам, — головы вытянулись, рты приоткрылись, брови насупились.

— Кавалерия! Все замерли и тотчас кинулись бежать. Батарея бежать мешала.

— Давай! Рысью! — кричали сзади. — Рысью! Где кавалерия? Откуда? А если бы и была, то могла бы на узком шоссе двинуться не больше чем по два в ряд! Но кто об этом думал!

Батарея развернулась, пошла рысью, прислуга взлетела на передки, на зарядные ящики, а пехота мчалась по обеим сторонам. То один бросался с правой стороны на подручных лошадей, и ездовые нагайками безжалостно сбрасывали его, то другой кидался на лафет орудия и падал под колеса, переезжавшие его и отбрасывавшие под копыта следующего передка, то третий пытался залезть на зарядный ящик, где едва держались на багаже сами хозяева, и батарейцы сбрасывали пехотинца вниз.

Сзади выстрелили, снова выстрелили. Никто не понимал, откуда стреляют, где кавалерия. Отчаяние несло людей. Да это уже были и не люди — безумцы...

Полковник Крымов был с кавалерийской дивизией возле деревни Фалькгейм, когда прискакал запыленный казак и доложил, что пехота просит немедленной помощи.

Крымов пытался вытянуть из гонца какое-нибудь объяснение, но тот отвечал: — Там трошки, поперепуталось.

Крымов полным ходом бросился в Линау.

Паника уже выдохлась. Люди сидели и лежали на земле среди раненых и раздавленных. Разбитый зарядный ящик с вывороченными колесами соседствовал с лошадиным трупом. Улыбаясь застывшей улыбкой, глядел в небо молодой бородатый батареец.

Скорбь и отчаяние охватило Крымова при виде этой картины самоуничтожения. Неужели так сильно натянута жила?

К полковнику подошел подполковник, командир батареи, его глаза были как у рыбы, он хотел, чтобы Крымов объяснил какую-то внутреннюю причину паники.

Крымов ответил, что не знает, и проехал дальше. Прислонившись спиной к сосне, силился встать пехотинец с потным, искаженным страданием лицом. На нем не было заметно ни одной царапины.

Крымов послал к нему на помощь казака, тот вернулся и сказал, что у мужика ноги перееханы.

И Крымов больше не смотрел по сторонам, поехал в Скотау, к генералу Мингину, сообщить о несчастье.

— Но почему же так легко здесь лопнула жила? — недоумевал полковник. — Почему катастрофа так близко от удачи?

Он вспомнил вчерашнюю неразбериху при переправе кавалерии у Грушки, брошенные жителями деревни, загадочную пустоту, куда входила армия, и тянувшиеся вдоль озер за Лаутенбургом германские колонны, — все это вызывало и в нем тревогу. Но Крымов заглушал ее, находил объяснения... Может быть, предчувствие п о с л е д н е г о передавалось серым героям?

От Линау до Скотау — около пяти верст, а там дальше — Франкенау и полоса пятнадцатого корпуса, где утром был бой.

Крымов увидел малый результат этого боя на перевязочном пункте Нижегородского полка в Скотау. Ранеными был устлан весь двор, они шевелились, стонали, выли; из дома изредка выходил врач, и тогда санитары заносили кого-нибудь в дом.

А рядом под крышей тока, на виду у всех желтели кучи соломы, но никто эту солому не взял, и раненые оставались на голой земле.

Врачи, сестры, санитары, казалось, ничего не замечают и не слышат. Они действовали в каком-то замкнутом круге, не собираясь выйти за его пределы.

Крымов вызвал начальника пункта и указал ему на солому. Тот безразлично вымолвил:

— Это не нужно. Сейчас жарко. Не застудятся.

Крымов возмутился, прикрикнул на него, но из этого ничего не вышло.

— Не мешайте нам работать, господин полковник, — попросил начальник пункта. — Разрешите идти!

* * *

Как ни был тяжек общинный, ратный труд войны, но в сравнении с тем, что выпадало на долю раненых, он был светлым праздником. Как ни опаздывали хлебопекарни и обозы, как ни подводило живот, но солдат знал, — положенные ему месячные полтора рубля, хлебные рубль три копейки, положенные на ночлеге три с лишком фунта соломы на подстилку, щи, каша, забота ротного командира, молебен полкового батюшки, поддержка равных товарищей, — все это создает мир, пригодный для жизни. А раненому — горе горькое!

Крымов остановился возле голого человека. Человек смотрел словно из-под засохшей кровавой корки, голова была разрублена, и кусок кожи вместе с волосами свисал комком.

— Что с тобой? Кто тебя раздел? — спросил Крымов.

— Дай напиться, — без привычного титулования попросил раненый. Вестовой отстегнул флягу и нагнулся над ним. Вода забулькала; полилась по подбородку. Раненый давился ею.

— Оставь глоточек! — взмолились рядом. — Ну оставь, ради бога!

Крымов велел Степану и казакам принести ведра.

— Спаси Христос, ваше благородие, — произнес раненый. — Лежишь тут и жить неохота... Все терпишь, терпишь... Я был в головном дозоре с тремя товарищами. Они бросили меня. Начали мы подъезжать к опушке леса, а там скрывались «его» главные силы. Открыл «он» по нас огонь. Лошадь моя пала, я пустился бежать за товарищами, но куда за ними поспеть? Остался один на поляне... Налетает на меня эскадрон конницы и атакует меня. Тут я получил первую рану. Вот, в левое плечо... Связали мне руки назад, привязали к уздечке и потащили. Тащили, пока не оборвался. Начал я вставать, в это время шашкой замахивается и разбил мне голову. Я и повалился. Тогда меня еще ударили пикой в левый бок, около подмышки. В сердце метили, да не попали, я остался жив. Видят, что я жив, снова бьют пикой, в другое плечо. Я ткнулся носом в землю, лежу, не шевелюсь. Как вдруг два выстрела. В правую руку, вот — ниже локтя. Я сознания и лишился. Только к вечеру пришел в себя, не знаю, где нахожусь, чувствую себя слабым. В скором времени проходит одна наша пехотная рота, солдатик заметил меня, подбежал, раздел донага, хотел перевязать, как тут «он» открыл огонь, пехота побежала, я и остался голым... Все, терпение мое кончилось, Я решил скорее умереть и пошел по линии фронта. Но ни одна пуля не задела меня, хотя и осыпали, как градом. Видать, предел наступил. Так я брел, неведомо куда, а утром меня подобрали... Вот опять смерти жду.

Этот раненый кавалерист тоже был из последних. Чем мог ему помочь Крымов?

— Сейчас я скажу доктору, — пообещал Крымов, понимая, что этого мало.

— Эй, санитары! Сюда! Живо! — крикнул он.

— Жалеете вы нас, ваше благородие, — сказал раненый. — И других надо бы скорее. Прикажите им...

— Как тебя зовут? — спросил Крымов. — Тебя представят к кресту.

— Михалушкин Никита Бонифатьевич.

— Прощай, Никита Бонифатьевич. Даст бог поправишься, еще послужишь.

* * *

Филимонов вернулся в Остроленку, когда в штабе армии уже несколько часов было известно о трудном (неожиданно трудном!) бое у Мартоса и помощи со стороны Клюева. Поэтому вчерашний спор принимать или не принимать директиву Жилинского теперь утрачивал неопределенность. Отныне к угрозе слева, от Лаутенбурга-Гильгенбурга, прибавлялась угроза, и тоже слева, силою до полутора корпусов! Филимонов докладывал командующему с глазу на глаз, передал выражения Жилинского дословно, как и было велено.

Александр Васильевич покраснел, задышал часто и шумно. Дремлющая в нем астма стала приподнимать его широкую грудь, полезла наружу.

Филимонов уже знал об изменении обстановки, но молчал, не намеревался говорить никаких слов сочувствия.

— Он нас подстегивает, — сказал Самсонов. — Благодарю вас. Можете идти.

Филимонов не уходил.

— Что еще? — спросил командующий.

— Мне ведомо, что генерал Мартос самовольно приостановил движение своего корпуса.

— Да, бой был тяжелый.

— Я думаю, он хочет облегчить неизбежный поворот армии к западу, — сказал Филимонов. — Но если Яков Григорьевич на такой поворот не согласится?

— Тогда все мы будем должны обратиться за ответом к своей чести! — резко произнес Самсонов.

* * *

Командующий армией ждал ответа из штаба фронта. Ни у кого, даже у Постовского, не было сомнений, что сейчас надо требовать и требовать. Однако в телеграмме Жилинскому решительных выражений не было, Самсонов не хотел обострять до крайности. Да и что в конце концов, неужели Яков Григорьевич не понимал угрозы, нависающей над армией?

Самсонов торопил: нет ли ответа, и один раз сам вышел в аппаратную. Ответа все не было.

В приемной Самсонов заметил на столе яркие плакаты, остановился, стал разглядывать. На одном плакате был изображен донской казак на коне — розовые щеки, черные усы, красные губы, смоляной чуб. На другом — кухонная полка, где были нарисованы в карикатурном виде все участники европейской войны, и сбоку напечатаны стихи, довольно забавные:

На полке буфетной
Лишь вечер настал
Сосискою венской
Был поднят скандал.

Прижал ее с кашей
Наш РУССКИЙ горшок:
«Подвинься, сестрица,
Хотя б на вершок».

Вскричала сосиска:
«Обид не снесу!»
На помощь позвала
К себе колбасу.

А та отвечала;
«Помочь не легко,
Сама я прижата
Бутылкой с Клико».

Тут дружно с сестрицей,
Приняв грозный тон,
На помощь позвали
К себе макарон.

Английский же ростбиф
За всем наблюдал,
Строптивым сестрицам
Он грозно сказал:

«Лишитеся, братцы, последня вершка,
Коль РУССКАЯ каша пойдет из горшка».

И нарисован большой горшок, из которого лезет каша, а отдельные ее кусочки — маленькие ладные человечки в пехотной форме.

Самсонов улыбнулся и сказал:

— А что? Забавно... Только почему он сестриц называет братцами?

— Да, — ответил есаул. — Завтра пребывает английский представитель...

— Не хватало нам англичан, — проворчал Самсонов. — Ничего хорошего от них не жди. Вот ему такая русская каша, конечно, придется по вкусу.

Еще минуту назад плакат нравился, но поглядев на него глазами англичанина, он увидел глупое бахвальство, шапкозакидательство, вечную готовность жертвовать людьми. Вспомнил, что из Ставки уже наезжали союзные представители, восторгались порядком у Мартоса и — торопили.

— Убрать? — спросил понятливый адъютант.

— Не надо. Англичане знают нас. Какие есть, такие и есть. Самсонов вернулся и себе, стал читать поступившие донесения и при этом не забывал об англичанине. Наверное, будет подгонять во имя союзнических интересов? Пусть теперь русские поработают и за союзников, не так ли?

Но полевая записка от Крымова, датированная вчерашним днем, отвлекла Александра Васильевича и вернула к делам собственным — Крымов сообщал как раз о бахвальстве Артамонова и вообще о ненадежности командира первого корпуса. А что касается грубости Мартоса и забитости Мачуговского, то Самсонов только усмехнулся, прочитав об этом. Мартос — один из лучших генералов, его Самсонов знает с детских лет, поэтому туда нечего вмешиваться, само как-нибудь утрясется.

Отдельно лежало письмо, подписанное острым твердым почерком Екатерины Александровны.

И от киевских юных лет, когда в Днепре водились русалки, перелетел Самсонов в жаркий мусульманский Ташкент, к семье.

«Каждый день начинаю молитвою об Отечестве, — писала жена. — Да хранит тебя Господь! Тебя здесь часто вспоминают, а в связи с 50-летием покорения напечатали в «Турк. ведомостях» много статей, в них есть и про тебя... Я вспоминаю японскую и не нахожу себе места. Неужели и эта будет такой долгой? Целый год дети не увидят отца!

Володя говорит, что война принесет тебе еще большую славу. Он поставил у себя на столе твою фотографическую карточку. Читает Историю Карамзина, выискивает связь с прошлым и заботится о моем душевном состоянии, читает мне о подвигах русских и поет «Вещего Олега». Верочка еще ничего не понимает.

Я начинаю подумывать о возвращении в Елисаветград, где нам когда-то так счастливо жилось. После войны ты вернешься, мой любимый полковник, к своей пани-коханке, и мы снова будем вместе.»

Она как когда-то называла его любимым полковником. И вот он заглянул в ту невозвратимую пору — где там мы с тобой. Катя, пани-коханка?

Самсонов спрятал письмо в карман, подошел к окну. Близился вечер, в бледно-голубом небе летали стрижи. Он посмотрел на костел, к которому шли несколько женщин, и, обращаясь к жене, подумал: «Поддержи меня!» Потом он вызвал Бабкова и справился о телеграммах. Но Жилинский молчал.

Только поздно вечером, в десять часов, Самсонов приказал позвонить в Белосток. К аппарату подошел Орановский.

— Вы получили нашу телеграмму, Владимир Александрович? — спросил командующий.

— Получили, Александр Васильевич. Но обстановка усложняется...

— Повторяю нашу обстановку. Неприятель силою три дивизии после боя с пятнадцатым корпусом и обхода его тринадцатым отошел в направлении на Остероде. Для выполнения директивы можно, оставив заслон против него, двигаться в направлении Алленштейн и Зеебург, но тогда нельзя будет преследовать отступивший неприятельский корпус, почему прошу испросить указания главнокомандующего, могу ли отступить от директивы. К этому добавляю, что корпусные командиры указывают на большое утомление и недостаток в хлебе и соли.

— Александр Васильевич! Мы не возражаем, если вы отступите от директивы. Приказ получите позднее... Высылаем вам сводку. Первая армия потеряла соприкосновение с противником. Вы меня поняли?

— Понял, Владимир Александрович. Благодарю.

— До свидания.

Сообщенная Орановским новость была тревожной, а может, даже и катастрофической. Исчезнувшие германцы могли оказаться в любом месте Восточной Пруссии в течение нескольких часов; не исключено, что они уже перебазировались по своим железным дорогам. И что Самсонов в таком случае мог сделать?

Александр Васильевич снова собрал штаб и с горечью поведал новость. После этого дремлющая штабная машина ожила: решено было переезжать в Нейденбург ближе к войскам, немедленно направить стрелковую бригаду из Новогергиевской крепости на укрепление левого фланга, а также из Млавы — третью гвардейскую дивизию и тяжелый дивизион.

Сделав все это, составив соответствующие приказы и телеграммы, штабные чины не испытывали удовлетворения. При помаргивающем электрическом свете лица у всех казались одинаково старыми. Постовский с брезгливой гримасой смотрел в окно, где на полоске света между неплотно задернутых штор сердито билась толстая ночная бабочка. Полковник Лебедев поправил штору, все стихло.

— Ваше превосходительство! — сказал полковник Вялов. — Разрешите быть до конца откровенным?

— Слушаю вас.

— Считаю своим долгом... У нас связаны руки: мы не можем распоряжаться своими фланговыми корпусами. Почему нам приказывают выделить шестой корпус к Пассенгейму? Нам говорят: для прикрытия правого фланга? Вот здесь?! — Вялов провел карандашом над линией озер. — Здесь достаточно и одной бригады — как реплики против конницы. А выдвигать целый корпус — стратегический нонсенс! Преступно расходовать наши ограниченные силы для второстепенной пассивной задачи!

Вялов был прав, но излишне горячий тон его и резкость формулировок вызывали чувство противодействия.

— Давайте сохранять корректность, — заметил Постовский. —

Недопустимо в подобных выражениях отзываться о распоряжениях начальства.

— Извините, ваше превосходительство, мою несдержанность, — ответил Вялов. — Но нам платить за разбитые горшки. Я полагаю, надо просить штаб фронта распоряжение о шестом корпусе отменить.

И еще — разрешить нам первый корпус двинуть дальше Сольдау. Пока не поздно!

— Первый корпус можно стронуть только с разрешения Верховного, — сказал Самсонов — Но вы правы, полковник. Надо действовать, а потом... — Он улыбнулся. — А потом пусть судит великий государь и военная коллегия... Петр Иванович, — обратился он к Постовскому, — свяжитесь по прямому проводу с Белостоком. Доложите наши предложения.

И снова должен был решать Яков Григорьевич, на этот раз — судьбу Самсонова. Зачем он назвал Самсонова трусом? Среди старых товарищей это не принято. И не заслужил Самсонов такого обвинения. Но, может быть, Яковом Григорьевичем руководил злой случай или вышестоящие силы, и он вымолвил слово в запальчивости минуты? А с другой стороны, откуда у него запальчивость, когда он весь закостенел?..

Но если Самсонов связывал свою судьбу со старым товарищем, опираясь в мыслях на чувство братства, то молодые члены его штаба, Вялов, Лебедев, Андогский (наверное, и Крымов), — все они были подвержены сомнению относительно этого патриархального чувства, стремились противопоставить ему универсальный закон. Они были «младотурки» — как метко окрестили молодых выпускников Академии Генерального штаба, зараженных буржуазным свободомыслием. Понятнее было бы назвать — «декабристы», но это отдает бунтом, а значит, уводит в сторону от сути дела. Нет, они не бунтари, не революционеры, они — какие-то новые русские.

И тут Самсонов вспомнил ростовского инженера с польской фамилией (Ши?.. Шема?.. Шиманский!), который говорил, что России эта война не нужна, вернее, нужна только сельским хозяевам ради хлебного вывоза через Проливы. Так ли это? Неизвестно. Армия не рассуждает, армия воюет, и у нее есть идеал... Уже было за полночь, когда Постовский позвонил в Белосток и сообщил, что Самсонов считает необходимым переехать в Нейденбург, так как при дальнейшем наступлении связь с корпусом станет еще менее возможной, а связь автомобилем и летучей почтой — совсем недосупной.

Постовскому отвечал Леонтьев — возражал, ибо с Нейденбургом не было прямой связи.

— Мы можем установить промежуточную станцию, — сказал Постовский. — Боюсь, мы совсем потеряем сообщение с армией во время боев!

— Здесь присутствует начальник штаба, — ответил Леонтьев. — Он говорит, что требование устройства прямого сообщения исходит от Верховного. Следовательно, мы не имеем права разрешить переезд до устройства прямого сообщения.

Самсонов встал, уперся кулаками в стол и приказал Постовскому: — Пусть зовет Орановского!

Постовский кивнул, сказал, что требовалось, но трубки не передал, дожидаясь чего-то, наверное, голоса Орановского, и Самсонов чуть ли не силой отобрал ее.

— Владимир Александрович! — сказал командующий. — Может, из Белостока начнете управлять моими корпусами?

— Это категорическое требование Верховного главнокомандующего, — ответил Орановский и, помолчав, добавил: — Если вы желаете от него отступить в зависимости от обстоятельств, то это ваше дело.

— Прекрасно, — сказал Самсонов. — В конце концов мне платить за разбитые горшки.

Они умывают руки, подумал он. Черт с ними, лишь бы не мешали! Закончив разговор, Александр Васильевич сказал, что все могут идти спать, а сам вышел в приемную.

Здесь, сидя на полу на попонке, дремал Купчик, упираясь лбом в поднятые колени. Услышав тяжелые шаги, он вскинул голову с нависшим чубом и встал.

— Что снилось? — спросил Самсонов.

— Да разное, — ответил вестовой. — Все больше — девки. Лучше казачек нет девок.

— Идем погуляем, казак, — позвал командующий. Во дворе было тихо, лежали темные тени, а вверху густым рассыпанным светом сияли августовские звезды. Выглянул часовой и снова скрылся в тени. Невидимые, близко переступали ногами лошади. Пахло сеном, дегтем, бензином. Автомобиль поблескивал звездами, как пруд.

За спиной хлопнула дверь, голос Бабкова негромко окликнул: — Александр Васильевич, вы далеко?

И несколько казаков протопали по ступенькам охранять своего командующего.

* * *

Ночью двенадцатого числа поступила долгожданная новая директива. Надо было безостановочно наступать дальше, ни о какой передышке не могло быть и речи. Об усталости войск доносили командиры центральных корпусов, Мартос и Клюев.

II августа в 16 часов в штаб 2-й армии поступила следующая телеграмма: «11-й день непрерывных маршей, большое сражение вынуждают ходатайствовать дать дневку частям корпуса, иначе трудно поддерживать строгий порядок, который сохранялся до сего дня. Ожидаю следующем переходе снова боя. Все пункты района сильно укреплены. 55. Мартос.»

Утром 12-го августа — телеграмма от Клюева: «Благодаря ночлегу на прежних биваках, сегодня утром удалось подвезти часть хлеба и сухарей, полагаю, что дня на три теперь обеспечены, а потом настанет опять нужда. При быстром движении вперед транспорты по невозможно плохим дорогам нагнать не могут, район корпуса исключительно бедный, буквально нельзя найти ни куска хлеба, что испытываю на себе лично. Полков, богато обеспеченных хлебом и сухарями, в корпусе нет. 81. Клюев.»

Утром Постовский пытался добиться у Орановского разрешения на дневку, но начальник штаба фронта отказал и не советовал с этим обращаться к Жилинскому. Однако по настоянию Самсонова Постовский попросил, чтобы Жилинскому тем не менее было доложено. Ответ главнокомандующего был суров.

Двенадцатого же августа полковник Лебедев организовал воздушную разведку и получил новые сведения о скоплении противника в районе Гросс Гардинен-Страсбург против левого фланга армии. Докладывая об этом командующему, он смотрел на него с дерзостью и верой, будто был готов как гусар-корнет кинуться с саблей на янычар.

Двенадцатого августа генерал Клюев прислал в штаб армии офицера с личным письмом Самсонову. «Нельзя продвигаться с такой поспешностью, — писал командир тринадцатого корпуса. — Тылы не поспевают, снарядов хватит на один хороший бой, наладить связь и разведку — трудно. Зная хорошо Восточно-Прусский театр, военные игры старших начальников в немецком Большом генеральном штабе, я нахожу, что складывающееся положение опасно для нашего левого фланга, со стороны которого и надо ждать главного удара неприятеля, примерно в направлении на Нейденбург.»

Двенадцатого августа подполковник Андогский связался со штабом фронта и доложил, что против первого корпуса на левом фланге «обнаруживается безусловно около двух немецких корпусов, а может быть, немного более.» Подполковник передал просьбу генерала Самсонова: притянуть к Алленштейну шестой корпус. Спустя два часа, в восемь часов 15 минут, Орановский уступил:

«Главнокомандующий разрешает распорядиться 6-м корпусом по усмотрению ген. Самсонова, в зависимости от обстановки. Вместе с тем главнокомандующий обращает внимание на то, что 1-й корпус вопреки категорическим приказаниям, выдвинут севернее Сольдау, и подтверждает, что севернее Сольдау он может быть выдвинут лишь с особого разрешения Верховного главнокомандующего, о чем испрашивается телеграммой. Орановский.»

Увидев сей ответ, Александр Васильевич засмеялся:

— Слава богу, хоть правую руку развязали. Теперь развяжем левую. — Как Илья Муромец, полежали-полежали да и пойдем!

Неожиданно при явном нарастании тревоги Самсонов ободрился, стал напевать хохлацкую песню и подзадоривать Постовского:

— Вот поедем с вами, Петр Иванович, верхами на передовую линию, как вы?

— Сперва испросите дозволения, — мрачно отговаривался Постовский.

— А мы возьмем да махнем! — продолжал командующий. — Пусть потом ловят! Купчик едет, я еду, а — вы?

Даже не подзадоривал, а подразнивал Александр Васильевич своего смирного начальника штаба.

— Бедному собраться — подпоясаться, — отвечал Постовский.

Штаб готовился к переезду в Нейденбург. Туда, куда должен быть направлен удар немцев. Впрочем, авось это предвидение Клюева было вилами по воде писано. Здесь, в Остроленке, тоже головы на плечах имелись! Постовский, например, верил в силу формируемой в Варшаве девятой армии, которая вот-вот двинется на Берлин. Верил и поэтому чуть заскакивал вперед, словно Восточная Пруссия была уже за русскими. Ждать оставалось недолго, скоро все должно было разрешиться.

И в этот час, накануне главных событий, почуяв их приближение, в штабе появился англичанин в сопровождении полковника Звягинцова. Майор Нокс хотел составить себе представление о действиях самсоновской армии, но на свой английский манер, а не так, как маркиз Лагиш, сунувшийся в обход армейского штаба прямо в пятнадцатый корпус, где Мартос поразил его порядком. Ну и что же? Француз был в восторге.

Нокс, конечно, желал другого, и порядок в войсках и вольтижировка казаков его мало интересовали, как и полагалось военному агенту, он знал, что русские любят парады.

Самсонов принял англичанина с любопытством и простотой, хорошо понимая, что этот моложавый британец с подстриженными по-солдатски усами представляет стародавнего российского противника, владычицу морей.

Постовский любезно рассказывал гостю об успешном наступлении, но о тягостях похода не говорил, разворачивая лишь армии во всем блеске.

Филимонов глядел на Нокса со своим обычным хищноватым выражением и явно думал, что читалось по его глазам: «Только тебя нам не хватает!»

Нокс слушал, смотрел в карту, поворачивался к Звягинцову, который дважды подводил начальника штаба к вопросу о скорости, потом сказал:

— Это хорошо. В Ставке я слышал, что вам нелегко. Но вы продемонстрировали понимание своего союзнического долга... Не надо подвергать ненужному риску обаяние русского имени. — Он чуть улыбнулся Самсонову. — Согласны?

Командующий вспомнил Туркестан. Это были слова из политической инструкции коменданту Керкинской крепости, и Нокс неспроста показал, что знает их. Он словно предлагал: «Не надо строить иллюзий. Коль взялись вместе воевать — воюйте».

— Вы давно в России? — спросил Самсонов.

— Давно. С марта.

— И уже постигли обаяние русского имени?

— Англичане всегда чувствуют русское обаяние, особенно в Персии и Афганистане. — ответил Нокс. — Пора и французам почувствовать. А то бедные наши французы отступают к Парижу и молятся только на вас.

Британский майор был уверен в себе, говорил прямо и, по-видимому, обладал веселым нравом.

— Приглашаю вместе пообедать, — предложил Самсонов. — А пока займемся делами... С вами будет мой адъютант, есаул Бабков.

Полковник Звягинцов чуть заметно расправил плечи и напомнил, английскому военному агенту хотелось бы познакомиться со стратегическими принципами командующего.

— Вот на обеде и познакомится, — сказал Самсонов. — Вы видели там плакатик? Русская каша, — видели?

— А! — понял Нокс. — Тогда я понимаю, почему на обеде.

— Но может, сейчас в двух словах? — предложил Звягинцов. — Для знакомства.

— Разрешите, Александр Васильевич? — хищно высунулся Филимонов. — Для знакомства надо бы вспомнить военные игры германского генштаба. И письмо Клюева!

— При чем тут письмо? — возразил Постовский, с быстрым блеском в пенсне повернувшись к Филимонову. — Это наши мелочи. Не обязательно о всех мелочах сообщать союзникам.

— Да пусть знают, Петр Иванович, — сказал Самсонов. — Что скрывать? От нас не убудет. Генерал Клюев, командир тринадцатого корпуса, сегодня прислал доклад... — И командующий объяснил, в чем дело.

— Наверное, генерал Клюев ошибается? — спросил Нокс.

— До войны генерал Клюев занимал должность начальника штаба Варшавского округа, — заметил Филимонов. — И ошибаться ему затруднительно. Он просто прав.

— Но вы не отступаете? — воскликнул Нокс. — Вы наступаете! Вы не принимаете доводов генерала Клюева!

— У нас приказ наступать, — сказал Самсонов. — Но доводы генерала Клюева — серьезные. Об остальном вам расскажут в оперативном отделении.

Командующий твердо посмотрел на англичанина, словно хотел внушить ему чувство драматизма. «Я знаю, вы были моим противником, — говорил взгляд Александра Васильевича. — Обаяние русского имени для вас пустой звук. Вам нужна русская каша. Но эта каша — кровавая.»

Взгляд Нокса ответил: «Иной она не бывает».

И они расстались.

Когда-то, то ли еще в Киевской военной гимназии, то ли в Николаевском училище, давным-давно, запомнилась Самсонову военная истина: по-настоящему храбр тот, кто знает, чего нужно бояться. Она была трудна для юного ума, зато теперь для немолодого генерала была ясной. Конечно, легко в бою кричать, размахивать шашкой, но это какая-то нерусская храбрость, о чем заметил еще поручик Лермонтов. «И умереть мы обещали...» Это ведь разница огромная: умереть мы обещали или умереть нам приказали.

Завтра штаб переезжал в Нейденбург, на территорию Германской империи, чтобы победить или погибнуть вместе с армией. Гибель не исключалась. Генерал Клюев был прав, предупреждая об опасности.

Но сегодня еще можно было в последний раз все обдумать. Велика опасность на левом фланге? Да, велика. Только уже поздно поворачивать армию и наносить удар на район Гильгенбурга — Лаутенбурга, поздно, ибо это потребовало бы отступления большинства корпусов. Это была бы уже другая операция, может быть, более удачная, даже стратегически более оправданная. А та операция, главной идеей которой являлось быстрое наступление, чтобы заставить германцев отвести часть корпусов из Франции, та операция осталась бы незаконченной.

Клюев вопиял об опасности, в штабе этот вопль нашел поддержку и отражался горестным эхом в душах штабных чинов, да впрочем, наперекор чувству самосохранения, как удар молнии свыше, с высоты, неподвластной разумению отдельного человека, было решено продолжать первоначальное движение, подчинив интерес отдельных людей, отдельных корпусов, отдельной армии интересу войны.

* * *

Тем временем, пока в кабинете Самсонова решался вопрос жизни и смерти, штабс-капитан Дюсиметьер развлекал Нокса захваченными бумагами, дневником и письмами командира батальона Бессера из германского первого резервного корпуса.

Ноксу хотелось расспросить о Самсонове, но Дюсиметьер твердо держал нить разговора, с галльской легкостью обходил возражения британца.

— Вот об отступлении, например, — сказал штабс-капитан и начал читать. — «Наше-отступление по направлению на Кенигсберг после больших успехов произвело на солдат, а еще больше на население неблагоприятное впечатление. Русские занялись по большей части сжиганием всех казенных имений. Все дороги были запружены бегущими жителями, что производило печальное впечатление...» А вот что о русских...

— Но это очень длинно, — сказал Нокс.

— Нет, я сокращаю. Это будет интересно... Вот. «В общем русские очень трусливы, однако они имеют лучшие карты и очень хорошее снаряжение... Русские казаки рыщут везде, но лихости у них нет никакой. Вообще русские могли бы уже наводнить Восточную Пруссию, если бы у них не было столько страху. Но зато они умеют отлично прятаться, их укрытия совсем нельзя заметить. Один батальон 33-го полка они подпустили к себе близко, вдруг открыли стрельбу пулеметами из домов и фабрики, так что мы понесли довольно большие потери. Во всяком случае война против Франции даст лучшие плоды...»

Нокс, услышав последнюю фразу, засмеялся:

— Русские трусы? А плоды — во Франции?

— Он просто юморист, этот немец, — согласился Дюсиметьер. — Когда пишет, каких уродов ему прислали из запаса — один смех. Хотите прочитаю?

— Нет, благодарю, — сказал Нокс. — Я бы желал узнать о скоплении германцев на левом фланге.

— Я об этом и рассказываю! — возразил штабс-капитан. — Первый резервный корпус сейчас именно там, у Лаутенбурга.

— Они могут в любой момент ударить вам во фланг? — спросил Нокс.

— Мы это учитываем и подкрепляем наши части, — ответил Дюсиметьер. — Здесь любопытная психологическая деталь. Этот немец пишет...

— К черту вашего немца! — не выдержал Нокс. — Неужели у вас нет более содержательных вещей?

— Вам будет интересно, — улыбнулся Дюсиметьер. — Я не сомневаюсь... Вот. Это уже из писем к немцу. «Ты совершенно прав, что не допускаешь никакого снисхождения, к чему? Война это война, и какую громадную сумму денег требует содержание в плену способных к военной службе людей! И жрать ведь тоже захочет эта шайка!

Нет, это слишком великодушно. Если русские допускали такие ужасные гнусности, как ты видел, то нужно этих скотов делать безвредными! Внуши это также своим подчиненным! Очень жаль, что в твоем подчинении состоят люди, которых нужно револьвером выгонять из окопов!» — Штабс-капитан оторвался от бумаг, чуть прищурил ярко блестевшие нагловатые глаза и добавил: — И еще советуют нашему вояке: «Возьми же себе у русских пальто. Харди тоже не имел с собой пальто, а теперь взял у русских». Как вам это нравится, уважаемый сэр?

Нокс пренебрежительно махнул рукой и спросил:

— Зачем это мне? Я понимаю — война, аморальность, жестокость... Но я не журналист. Не надо угощать меня пряностями... Генерал Самсонов оставляет сильное впечатление, согласны?

— Это медведь, — ответил Дюсиметьер. — На нем висит свора собак.

— Его штаб?

— Нет, не штаб. Я не имею в виду людей, уважаемый сэр. Самсонов — кавалерист. В любой стране кавалерия — наследница самых консервативных традиций. Она в своей сущности феодальна... Хотите прочитаю, как немцы описывают казаков?

— Капитан, вы неисправимый шутник. Но что-то в вас чертовски привлекательное. Может, вы сами сочиняете за немцев эти истории?

— Это мой секрет, майор... Я догадываюсь, — вам нужны стратегические откровения, но у меня такого нет. Вы разочарованы?

— Вы знакомы с генералом Клюевым, капитан? — спросил Нокс, сделав рукой поощряющий жест. — Он тоже феодальный медведь?

— Скорее, он европейский бульдог, — усмехнулся Дюсиметьер. — Если у вас на уме его письмо командующему, то поверьте, он писал его с холодной головой. Вы прибыли подталкивать нас? Вам письмо Клюева помешает. Знаете, он телеграфирует, что у него в войсках жрать нечего?

Нокс покачал головой и произнес фразу о героизме и самопожертвовании во имя общих целей, потом спросил, знает ли капитан о том, что немцы уже прорвали французский фронт и движутся на Париж?

* * *

Двенадцатого августа, накануне отъезда штаба второй армии в Нейденбург, главнокомандующий армиями Северо-Западного фронта генерал Жилинский позвонил в Ставку и сказал начальнику штаба генералу Янушкевичу, что вторая армия обречена. Жилинский понимал, что, сообщая об этом, он уже мало что может изменить, но желал хотя бы на краткий миг сбросить давившую его глыбу. Отступающие французы, бедный толстяк Жоффр, необходимость гнать русские корпуса на бойню — все это куда-то провалилось перед воспоминанием о юношеской короткой дружбе с юнкером Самсоновым. Закостеневший, знающий все законы службы, самоуверенный генерал потерял уверенность и, как тогда, в Варшаве, во время первого разговора с Самсоновым, хотел найти опору в том, кого посылал на жертву. Но теперь, накануне решающих событий, было ясно, что в любом случае Самсонов останется героем, а обвинят Жилинского.

Яков Григорьевич, поняв, что его руками приносится в жертву старый товарищ, не выдержал и обратился прямо вверх. Он забыл, что обвинял Самсонова в трусости, чтобы посильнее подстегнуть. Впереди была пропасть, слова уже ничего не значили.

Двенадцатого августа Яков Григорьевич нарушил закон службы, которому следовал десятилетиями, и предложил сберечь вторую армию наперекор мнению Ставки о безостановочном наступлении. Его омертвевшая душа стала оживать, ему сделалось больно.

Он доложил Янушкевичу правду — в полках нет хлеба, мало снарядов, войска слишком разбросаны. И самое главное — нельзя смотреть на Восточно-Прусский театр как на второстепенный и уменьшать его силы, нельзя воевать со связанными руками!

Янушкевич ничего не оспорил, лишь попросил расшифровать «связанные руки».

— Первый корпус генерала Артамонова! — ответил Жилинский. — Самсонов только с особого разрешения Верховного может двинуть его... Почему? Потому что Ставка хочет перебросить корпус в Варшаву и открывать новое оперативное направление, на Берлин?

— Французы настаивают, — пояснил Янушкевич. — Наш посол в Париже сообщает — положение там тяжелое. У нас французские представители просто стонут, чтобы мы наступали быстрее.

— Я предоставляю генералу Самсонову право приостановить движение на Алленштейн до полного устранения опасности на левом фланге, — сказал Жилинский.

— Не думаю, что это понравится великому князю, — заметил Янушкевич. — Я доложу ему ваши соображения, Яков Григорьевич.

Разговор закончился, и что могло быть дальше, зависело уже от других, Жилинский свое дело сделал.

Яков Григорьевич хотел перекреститься, по привычке поднял глаза в правый угол, но в аппаратной никаких икон не было, и он не перекрестился, только произнес первые слова молитвы: — Спаси, Господи, люди твоя.

Он не знал, как распорядятся Янушкевич и Верховный в Барановичах, поймут ли его или прикажут продолжать начатое.

В это время в Барановичах Янушкевич поручил генерал-квартирмейстеру Данилову продумать возможность приостановки наступления, а Данилов стал возражать, ссылаясь на известные обстоятельства.

Они не пришли к согласию, ибо каждый считал свою линию спасительной для России. Янушкевич хотел укрепить самсоновскую армию в соответствии с переменившейся обстановкой, а Данилов — гнать армию вперед, удовлетворяя просьбы маркиза Лягиша.

— Спасая Францию, мы избавляем себя от нашествия миллиона германских штыков, которые сейчас во Франции, — сказал Данилов. — Что по сравнению с этим трудности одной армии?

— Я тоже за спасение Франции, — возразил Янушкевич своему генерал-квартирмейстеру. — Почему мы делаем вид, что с первого дня военных действий никаких перемен не произошло? Наши армии вошли в Восточную Пруссию и наверняка уже отвлекли на себя все, что немцы могут выделить.

Этот спор не разрешился двенадцатого августа в Барановичах, а через дипломатического директора при Ставке Кудашова был передан в Петроград министру иностранных дел Сазонову; О нем узнал и французский посол Палеолог, и государь. Судьба Самсонова была решена.

Дальше