Русские в Европе. Болгария испытывает неудобства. Провал кутеповской контрразведки. Будущее России в тумане. Евразийцы хотят сменить генералов. Операция «Трест»
Да, Турция была позади, теперь можно было перевести дух и обдумать новую жизнь, понять себя. Насколько нужно было сохранить прошлое? Чтобы иметь возможность бороться против всех? Или, смягчившись, получить возможность стать европейцами?
Еще одиннадцатого августа 1921 года Кутепов писал полковнику Томассену: «В вопросах чести никакое подчинение и никакие угрозы не могут заставить нас забыть ни своего личного достоинства, ни, в особенности, традиции нашей армии, знамена которой находятся в нашей среде.
В этом отношении, конечно, никакие соображения о пайках и т. п. не могут повлиять на наше поведение».
Теперь надо было ответить себе на простой вопрос: кто мы такие? Можем ли мы приспособиться к новым условиям? Насколько мы русские и наколько европейцы?
Для каждого вставала проблема: Россия и Запад.
То, что Россия отличается от европейских стран, понимали многие, но теперь осознание этой разницы становилось решающим. Кто же мы, русские?
Может быть, стоило отвечать, глядя на себя со стороны. Один из исследователей русского национального характера Вальтер Шубарт, прибалтийский немец, понимавший русскую натуру очень глубоко, в своей книге «Европа и душа Востока» сравнивал [239] европейцев с русскими и делал вывод, что русский человек «чувствует себя призванным создать на земле высший божественный порядок, чей образ он в себе роковым образом носит. Он хочет восстановить вокруг себя ту гармонию, которую он чувствует в себе... Он не разделяет, чтобы властвовать, но ищет разобщенное, чтобы его воссоединить. Им не движет чувство подозрения и ненависти, он полон глубокого доверия к сущности вещей. Он видит в людях не врагов, а братьев; в мире же не добычу, на которую нужно бросаться, а грубую материю, которую нужно осветить и освятить. Им движет чувство некоей космической одержимости, он исходит из понятия целого, которое ощущает в себе и которое хочет восстановить в раздробленном окружающем».
Оглянемся на галлиполийский опыт, на стремления Кутепова сохранить целое в противовес желанию французов распылить белую армию. Вспомним этот чудом выросший российский мир на берегу Дарданелл. Откуда он вырос? Разве не верна мысль Льва Карсавина, что русский идеал есть взаимопроникновение Церкви и государства?
Да, Галлиполи стал для многих русских эмигрантов символом великого духовного подъема, действительно граничащего с чудом. Они сохранили себя. Они выстояли перед лицом угроз и голода. Они не опустили своих знамен.
А дальше?
Для русских достижение идеала не может быть связано с частичными реформами, они стремятся действовать всегда во имя чего-то абсолютного.
Но, предупреждает Карсавин, если русский усомнится в абсолютном идеале, то он может дойти до крайнего скотоподобия или равнодушия ко всему, способен перемениться от невероятной законопослушности до самого необузданного безграничного бунта.
Разве это не так? [240]
Но здесь же таился разрыв, трагический разрыв между идеалом и будничной жизнью, который привел к «самоубийству великого народа».
Народ, который никого на свете не боялся, который создал могучую империю с православным царем во главе, оказался настолько слаб внутренне, что обезумел и ослеп.
«Только смерть может избавить тебя от исполнения долга», определяла абсолютную задачу армии надпись, выложенная из камней в галлиполийском лагере. Кутепов стал военным и идейным вождем. Именно идейным. В каждом полку, в каждой церкви, в каждом гимназическом классе знали: в его руках знамя национальной идеи.
А в Болгарии еще продолжалась инерция галлиполийства. Здесь еще была жива память об освободительной войне России за своих славянских единоверных братьев, еще были живы ветераны той войны, и тень Скобелева, Белого генерала, освещала и белогвардейского генерала Кутепова.
Болгария по Нейискому мирному договору была фактически без армии, не имела права на объявление всеобщей воинской повинности. Ее вооруженные силы, включая и полицию, не превышали 6,5 тысяч человек. У власти находилось правительство Александра Стамболийского, представлявшее Болгарский землевладельческий народный союз. В белогвардейской среде «земледельцев» называли «полукоммунистами» за их приверженность леволиберальному течению.
Впрочем, русских встретили гостеприимно. В Софии генералу Кутепову и генералу Абрамову, командиру Донского корпуса, был дан банкет.
Герои Плевны и Шипки, казалось, явились вместе с белогвардейцами в Софию.
Армии разрешалось ношение формы, она была размещена во многих городах, благо, казармы болгарской [241] армии пустовали. Было провезено и оружие, болгары смотрели на это сквозь пальцы.
Штаб 1-го Армейского корпуса разместился в старой болгарской столице Велико Тырново, где тоже русским на каждом шагу многое напоминало победоносное шествие войск Александра II Освободителя, чей портрет украшал все присутственные места.
Разоренная поражением в войне, где она была союзницей Германии, и жестокими контрибуциями, Болгария смотрела на присутствие русских с наивным простодушием, словно надеялась на их помощь. В ресторанах Софии было установлено два постных дня, и часто за столиками высказывалось предположение: «Вот дед Иван сумел бы простить нас и защитить от контрибуции». А у кутеповских офицеров нередко с недоумением спрашивали: как могло случиться такое несчастье, что они покинули Россию? Нельзя ли вернуться ей служить?
Но они были вынуждены служить не ей, а работать на прокладке железных дорог и шоссе, добывать уголь, строить, пахать, рубить лес. Причем воспоминания об исторических явлениях не мешали болгарам платить русским поменьше, чем своим. Там, где болгарину платили семьдесят левов, русский братушка получал пятьдесят. Как только русский офицер, юнкер или солдат, занимающийся приработками, остановится перекурить, так сразу же раздается добродушное понукание хозяина: «Айда, руснак!», «Айда, братушка!». Это «айда» многим доставало до печенок, и при заключении договоров уславливались, чтобы это слово не употреблялось.
Разные бывали приключения и случаи: то приходилось наемным работникам искать от прижимистых хозяев заступничества у деревенского общественного мнения, то вступать с ними в дипломатические переговоры. Однажды группу юнкеров Сергиевского артиллерийского училища, подрядившихся делать саманные кирпичи, прижимистый [242] хозяин вздумал кормить одной фасолью, ссылаясь на религиозный пост. Бедным юнкерам можно было бросить начатую работу, но было жалко оставлять заработок, и они придумали пойти в корчму, где заказали плотный ужин, объяснив окружающим, что их держат на голодном пайке. На следующий день хозяин перевоспитался, односельчане допекли его.
Однако бывало, что дело оборачивалось совсем по-иному. Например, молодые офицеры, взявшись покрыть черепицей крышу дома, быстро обнаружили свое неумение и вызвали ярость хозяина, который кинулся на них с палкой. Офицеры успели скоренько поднять лестницу и долго уговаривали разгорячившегося болгарина, что не стоит так волноваться и бранить русских, ведь если бы не они, то наверняка вместо хозяина был бы турок, а он сам в эту минуту сидел на крыше. Дипломатия в конце концов восторжествовала, и хозяин даже заплатил незадачливому работнику за поднятую на крышу черепицу.
В общем, в Болгарии русским жилось хоть и не сладко, но гораздо вольнее, чем в Турции. Армия по-прежнему сохраняла свою структуру. Мало-помалу к разрешенным местными властями нескольким винтовкам на полк стали прибавляться винтовки в каждой роте; в ротах появились ружейные пирамиды. Шли обычные армейские процедуры: подъемы, разводы, проверки. Плац-адъютанты высылались каждый день в театры и кинематографы. По улицам ходили патрули. Действовали и гауптвахты, где часто не хватало на всех места.
При каждом полку были устроены мастерские: слесарная, столярная, сапожная, швейная. С весны 1922 года завели и огороды.
Однако эта временная жизнь рано или поздно должна была чем-то завершиться.
А завершилась она не так, как они ожидали.
Бедственное положение потерпевшей поражение [243] страны заставило Болгарию искать союзников. Страны Антанты были для нее суровыми контролерами, заставляющими выплачивать контрибуцию Румынии и Сербии. Германия, традиционно имевшая здесь сильные позиции, сама находилась в полузадушенном состоянии. Поэтому нет ничего удивительного, что на Генуэзской конференции Стамболийский пошел на сближение с Советской Россией, ведь это сделала и Германия.
Отныне белые почувствовали себя в Болгарии не очень уютно. Они становились нежелательными гостями. Это был тяжелый моральный удар, ведь трудно было поверить, что в нормальной стране, какой была Болгария, с царем, православными церквами, уважением к истории, может произойти эта невероятная переоценка.
Подобные отношения «московские мечтатели» завели и с Кемалем Ататюрком, поставив перед собой задачу привлечь на свою сторону униженную и разоренную Турцию. Что с того, что мусульманская Турция имела очень напряженные отношения с христианской Арменией? Арменией можно было пренебречь. По советско-турецкому договору Турции были уступлены крепости Эрзерум и Каре и другие территории, но взамен на влияние в остальной, большей части Армении. В конце 1921 года в Турции побывал сам Фрунзе для заключения договора дружбы. Большевики укрепили свои позиции в Закавказье.
Итак, после Генуэзской конференции для белых в Болгарии настали тяжелые времена. Особенно тяжелыми они стали в мае 1922 года, когда был арестован в Софии начальник кутеповской контрразведки полковник Самохвалов. (Собственно, конференция еще не закончилась, Стамболийский оставался в Генуе, где уже взял обязательство распустить белогвардейские части.) У Самохвалова были найдены разведывательные сводки, расположение болгарских укреплений и воинских подразделений, [244] полицейских участков, электростанций, вокзалов, складов оружия. Одновременно с арестом полковника болгары провели обыск в русской военной миссии, обнаружили у генерала Вязьмитинова документы о возможности участия белых частей в военном перевороте против правительства Стамболийского. Впрочем, русские доказали, что эти документы фальшивые.
Обыск произвели и у Кутепова. Ничего не нашли, но вызвали генерала в Софию, где и арестовали, хотя перед этим обещали неприкосновенность. А в Велико Тырново на улицу генерала Гурко, что вилась по скалам над рекой Янтрой, он уже не вернулся. Вскоре его выслали из страны.
Оставим и мы в нашем повествовании Болгарию, хотя там еще находятся десятки тысяч русских и будут долго там находиться. На прощание пройдемся по улицам Ловеча вместе с военным священником Михаилом Поповым. Навстречу нам будет идти капитан Любимов. Вид у капитана мрачный, и священник увидит на его лице печать смерти. «Бросьте эти нехристианские мысли, капитан. Умереть всегда успеете, и лучше, со славой», скажет священник. Капитан поразится, ведь будут угаданы его сокровенные мысли. Что дальше? Они начнут встречаться, беседовать о Боге, о душе, о загробной жизни. Капитан Любимов не боится смерти и всегда готов сделать ей вызов. Бедный капитан, он был сильно контужен в германскую и ранен в гражданскую войну. У него раскалывается голова от болей, он не может спать. По ночам к нему являются видения: монахи, Врангель, Кутепов. Утром он идет в канцелярию батальона и усидчиво работает, поддерживает письменную связь со всеми чинами, находящимися на работах.
Николай Никитич Любимов продержался до двадцать первого февраля 1925 года. Он застрелился. [245]
Итак, генерал Кутепов покинул Болгарию. Кто он, бесправный беженец или боевой вождь?
А если вождь, то чей! Прощальный приказ Кутепова по корпусу заканчивался словами: «При всех обстоятельствах берегите честное имя русского воина и любите Родину выше всего».
Генерал поселился на окраине Белграда в маленьком доме из трех комнат. С ним, кроме жены и брата, еще были адъютант, личный секретарь и вестовой. Поэтому в домике было тесно. Все жили на скромное жалование Кутепова. Сбережений у него не было.
Время от времени сюда приходили ходоки-офицеры, жаловались на жизнь, просили помощи. Сколько их прошло, нищих, несчастных, жаждущих поддержки, никто не знает. У Кутепова были небольшие суммы денег, поступавшие от частных лиц на помощь галлиполийцам. Он буквально трясся над ними как скупец, не позволял себе слишком разжалобиться. Но этот твердый и решительный человек, когда видел, что установленной им раз и навсегда суммы явно недостаточно, добавлял из своих средств, в долг. Редко кто эти долги возвращал. И домашние его часто питались одними макаронами.
Нищенствующий орден, увы, не разбогател, да и не мог разбогатеть. У него была другая цель. (К слову сказать, когда история повернула свое колесо и русские эмигранты стали устраиваться в жизни, то в конце концов оказалось, что в Соединенных Штатах среди групп национальных меньшинств русские занимают первое место по уровню образования и экономического благосостояния.)
Однако русский идеал никогда не ставил богатство выше всего. В этом смысле Кутепов и почти все белогвардейцы оказались типично русскими. Они не могли переродиться и посмотреть вокруг новым взглядом. Они были согласны скорее умереть, чем отказаться от старых знамен.
А сама Россия, полуживая после войны и голода, [246] обескровленная после подавления крестьянских мятежей, молчала. Оттуда, как из бездонного колодца, доходили только невнятные всплески, по которым мало что можно было понять.
Да и в ближней Европе происходило трудное переустройство. Франция требовала от обессиленной Германии выплаты репараций и заявляла, что в случае невозможности уплаты готова занять Рурский бассейн и Прирейнскую область. Англия никак не соглашалась на такое усиление союзницы. США были готовы поддержать Германию займом, чтобы завладеть там экономическими высотами. Но, как писали газеты в Советской России, тяжесть Версальского мира может быть сброшена с Германии только мечом революционного правительства.
Нет, Европе не было дела до России. Еще не наступила пора мучительного пробуждения придушенной Германии, от которого содрогнулся мир. Еще лежала пластом Россия, где гибель священников, крестьян, офицеров была будничным явлением.
Еще Европа в лице Германии не двинулась на Россию.
До каких же пор можно было терпеть разорванность русского сознания? Кто-то должен был попытаться замостить провалы и пропасти и поднять новые знамена.
Эту миссию взяла на себя группа российских интеллигентов, словно замаливая грех в безрелигиозном отщепенчестве от государства. Правда, лично все они были молоды и поэтому не имели возможности ни разрушать страну, ни биться за нее в гражданской войне.
Георгий Флоровский, Петр Савицкий, Николай Трубецкой, Петр Сувчинский взялись сказать прощальное слово старой России и открыть новые пути для новой послереволюционной. [247]
Но что такое Россия? Прежде всего надо было отвечать на этот вечный вопрос. Они ответили так: Россия это Евразия. Ни в коем случае не Европа. Ее стремления стать частью Европы ведет к геополитическому поражению, а в области культуры к подражательству и деградации.
Эти идеи прозвучали для зарубежной России как эпатаж, как дерзкая выходка молодых людей. В чем-то они напоминали славянофильство, но во многом расходились и с ним. Славянофилам Россия представлялась только православной и славянской. Евразийцы видели в своем отечестве широкое море народов славянских, азиатских, угро-финских, неповторимый государственный и культурный материк, который противостоит Европе и Азии и одновременно объединяет, связывает их.
Евразийцы как будто оглянулись на свое прошлое и открыли в нем тайную доминанту: Россия всегда будет проигрывать Европе, когда будет забывать, что ее главные силы сосредоточены именно в ее азиатской половине. Николай Трубецкой, словно заглядывая в наше «демократическое» время, написал: «Будущая Россия колониальная страна, подобная Индии, Марокко или Египту». Правда, тут же добавил: «Азиатская ориентация становится единственно возможной для настоящего русского националиста».
А как же свершившаяся революция? Как незавершившаяся борьба с большевизмом, ввергшим Россию в чисто европейское социальное экспериментаторство? Как с русской культурой? Как жить русским в изгнании?
Революция была неизбежна, но от нее, по словам Георгия Флоровского, погибла «только петербургская Россия». Это «только петербургская» лежит на одном уровне с розановским: «Не довольно ли писать о нашей вонючей Революции, и о прогнившем насквозь Царстве, которые воистину стоят друг друга».
Евразийцы говорили об Империи без всякого пиетета. Более того, они дерзали обвинять белую эмиграцию в невероятной косности. Понятно, кто входил в круг обвиняемых.
Большевики? Что ж, конечно, большевики в представлении евразийцев были тем злом, с которым приходится смириться, ибо их владычество неизбежно приведет к власти (под видом партийцев новой волны) национальные слои российского общества.
И здесь, в точке пересечения новой власти с культурным и духовным российским потенциалом, необходимо протянуть ей руку для сотрудничества. «Великая Россия восстановится лишь после того, как начнет созидаться русская православная культура» (Г. Флоровский).
Если отбросить теоретические условности, евразийцы поставили перед собой величественную и страшную задачу. Та новая, грубая жизненная сила, которую они хотели приручить, могла их уничтожить.
И вскоре уничтожила. «Ворота патриотизма», как выразился Троцкий, через которые Москва хотела заманить своих внешних и внутренних противников, вели в лучшем случае к национал-большевизму.
Патриотизм был привлекателен и для Феликса Дзержинского. Обязанный по долгу своей чекистской службы разбираться и учитывать русскую национальную психологию, он быстро понял, что здесь можно без особых затрат создать широкую контрразведывательную сеть.
В ноябре 1921 года сотрудник комииссариата внешней торговли Александр Александрович Якушев, будучи в командировке в Норвегии и Швеции, проехал Ревель, где посетил своих русских знакомых. Разговоры они вели откровенные, в результате бывший белый офицер Юрий Артамонов написал [248] [249] письмо другу-однополчанину князю Ширинскому-Шихматову в Берлин.
Артамонов писал: «Якушев крупный спец. Умен. Знает все и вся. Наш единомышленник. Он то, что нам нужно. Он утверждает, что его мнение мнение лучших людей России. Режим большевиков приведет к анархии, дальше без промежуточных инстанций к царю. Правительство будет создано не из эмигрантов, а из тех, кто в России. Якушев говорил, что лучшие люди России не только видятся между собой, в стране существует и действует контрреволюционная организация... Мимоходом бросил мысль о «советской» монархии. По его мнению, большевизм выветривается...»
Это письмо было перехвачено в Эстонии агентами ГПУ. В январе 1922 года на заседании коллегии ГПУ Дзержинский сообщил, что раскрыта тайная монархическая организация, но есть смысл не арестовывать ее, а использовать в своих целях. Главный чекист решил, что наиболее подходящей фигурой для игры с эмиграцией считает Якушева, про которого известно, что он ставит интересы России выше всего. Так начался «Трест».
Помимо Якушева в нем участвовали такие достаточно крупные военные, как бывшие генералы Заянчковский и Потапов.
Вряд ли их можно считать секретными сотрудниками или провокаторами, хотя деятельность их и была специфической. Они преследовали свои цели, надеясь в рамках патриотизма найти основу для настоящего сотрудничества большевиков и монархистов. Если их и называть агентами, то они были двойными агентами, которые вели свою игру.
Генерал-лейтенант российской армии Андрей Медардович Заянчковский был профессором советской Военной академии. Генерал-лейтенант Николай Михайлович Потапов после революции был начальником Генерального штаба, а затем руководил военной контрразведкой. [250]
Не потребовалось больших усилий, чтобы белая эмиграция восприняла всерьез МОЦР Монархическое объединение Центральной России, законспирированное под названием «Трест». Для связи с ней была использована эстонская дипломатическая миссия в Москве, пресс-атташе которой Роман Бирк был советским агентом.
Поздней осенью 1922 года Якушев выехал в служебную командировку с заданием внедриться в руководство белой эмиграции и навязать ему «трестовскую» стратегию борьбы.
В Риге к Якушеву присоединились Артамонов и Петр Арапов, племянник Врангеля, активный евразиец.
С этой поры Арапов «на крючке» ГПУ.
Якушев проникает в Высший Монархический Совет, располагает к себе, убеждает в глубине своих идей. Под влиянием его пропаганды в «Еженедельнике ВМС» была напечатана статья о необходимости сохранения советов в освобожденной России: «Наша эмиграция должна теперь усвоить, что в местных советах, очищенных от коммунистической и противонародной накипи, находится истинная созидательная сила, способная воссоздать Россию. Эта вера в творчество истинно русских, народных, глубоко христианских советов должна сделаться достоянием эмиграции. Кто не уверует в это, оторвется от подлинной, живой России».
Хотел ли контрразведывательный отдел ГПУ того или не хотел, но в русском зарубежье тоже начинались активные изменения. В программных предположениях ВМС появилась отправная точка будущего государственного устройства страны царь и советы, то есть конституционная монархия.
Арапов ввел Якушева в ближайшее окружение генерала Врангеля и через генерала фон Лампе организовал ему встречу с генералом Климовичем, ведавшим врангелевской контрразведкой. Климович [251] задал гостю простой вопрос: как удается такой большой подпольной организации избежать внимания чекистов?
Якушев ответил как будто убедительно, что у них в каждом советском учреждении и в армии есть свои люди, поэтому удается вовремя отводить угрозы...
Однако, когда он ушел, подозрения остались. В итоге Врангель не доверился Якушеву и не стал участвовать в «Тресте». Бог миловал главнокомандующего.
Зато многие другие видные деятели были не так подозрительны, и надежда заслонила для них даже чувство самосохранения. Но как долго воевавшим людям можно было оставаться хладнокровными и медленно погружаться в эмигрантский быт, когда борьба еще не закончилась, а наоборот, получила неожиданную поддержку из самых российских глубин, которые так долго молчали?
Якушев продолжал внедряться в белогвардейское руководство. Представителем «Треста» в Париже стал князь Ширинский-Шихматов, в Берлине Арапов. Якушева принял великий князь Николай Николаевич и целых три часа разговаривал с ним.
Кутепов жил неподалеку от Врангеля. От кутеповского домика на Душеноваце до врангелевской виллы в Топчидере можно было дойти пешком через обширные пустыри, заросшие шиповником и разными травами вроде лисохвостов и костров, подобных галлиполийской растительности. Если не было дождей и пустыри не раскисали, Кутепов часто приходил к главнокомандующему.
Оба любили долгие пешие прогулки и часто гуляли вдвоем на пустырях. Между ними не было душевной близости, они представляли разные российские силы, один петербургскую Россию, другой провинциальную. Оба чувствовали, что главное [252] в их судьбе уже завершилось, но еще не осознали этого и искали выхода в сплошной невидимой стене, преградившей им путь. Кутепов мечтал о продолжении вооруженной борьбы, а Врангель стоял на перепутье и все больше уходил в политическую тень. Роль главнокомандующего разбросанных по Европе частей была уже во многом условна. Для объединения эмиграции нужна была более реальная фигура. Врангеля и Кутепова объединяло прошлое.
А что впереди? Мирно доживать свой век?
Белые офицеры покидали армию, ее остатки. В конце концов генералы могли остаться одни.
Требовалось новое дело, новая организация.
Европа к тому времени уже пыталась вырваться из тисков Версальского мира. В июне 1923 года в Болгарии было свергнуто правительство Стамболийского, к власти пришли круги, опирающиеся на военных и национально-консервативные силы. Отношение к русским частям сразу же изменилось и угроза их выдачи в Советскую Россию рассеялась. Попытка коммунистов поднять в сентябре восстание была сорвана при помощи белогвардейцев.
Этот год был переломным: Германия находилась в унижении и нищете, революция подняла свою страшную мстительную руку, и призрак мировой коммунистической смуты загорелся над Старым Светом. Красная Армия начала готовиться к освободительному походу в Европу, а председатель Реввоенсовета Троцкий выступил с призывом поддержать германскую революцию.
Верховный штаб Антанты санкционировал ввод французских войск в Рурскую область. Британский министр иностранных дел лорд Керзон предъявил Москве ультиматум: если Красная Армия перейдет советско-польскую границу, Англия окажется в состоянии войны с СССР. Военная разведка РККА доносила Сталину об активизации белой эмиграции. Советские разведчики создавали тайные склады оружия, агентурные сети. [253]
Москва искала союзников везде, где могла, и не останавливалась перед парадоксальными ходами. В июне Карл Радек выступил с речью на заседании расширенного пленума исполнительного комитета коммунистического Интернационала и предложил германским нацистам сотрудничество. Он говорил о молодом немецком националисте Лео Шлагетере, расстрелянном французскими оккупационными властями в Руре за террористические акты против французских войск. Радек выразился так: «Мы не должны замалчивать судьбу этого мученика германского национализма, имя его много говорит германскому народу... Шлагетер, мужественный солдат контрреволюции, заслуживает того, чтобы мы, солдаты революции, мужественно и честно оценили его... Если круги германских фашистов, которые захотят честно служить германскому народу, не поймут смысла судьбы Шлагетера, то Шлагетер погиб даром...
Против кого хотят бороться германские националисты? Против капитала Антанты или против русского народа? С кем они хотят объединиться? С русскими рабочими и крестьянами для совместного свержения ига антантовского капитала или с капиталом Антанты для порабощения немецкого и русского народов?.. Если патриотические круги Германии не решаются сделать дело большинства народа своим делом и создать таким образом фронт против антантовского и германского капитала, тогда путь Шлагетера был дорогой в ничто».
Это была сенсационная речь, полная политического расчета и лишенная каких бы то ни было сантиментов. Москве нужен был союзник. Этим все и объяснялось. Отношение интернационалистов к внутренним русским задачам было по-прежнему жестоким и утилитарным.
Но был еще один парадокс. Русское Зарубежье, явно стремившееся к идее национальной государственности и культуры, было враждебно национал-большевикам. [254]
И национал-большевики были враждебны ему.
В этой европейской необъявленной войне Русскому Зарубежью история отводила роль антантовской «пятой колонны». Насколько эта роль отвечала русскому национальному чувству? Большинство эмигрантов были не вольны в нем. Поэтому они были в известном смысле беззащитны, как дети, когда речь заходила об интересах России. Им были недостижимы манипуляции, подобно радековской.
Когда Троцкий на XII съезде компартии заявил о евразийстве, даже не заявил, а отозвался с некоторым намеком на понимание, то Зарубежье восприняло это как большую надежду.
«Россию, сказал Троцкий, теперь некоторая часть заштатной интеллигенции называет Евразией... Как хотите, это в точку попадает... И Москва наша искони была евразийской, то есть имела с одной стороны архиевропейский характер, даже с намеком на американизм, и в то же время несла на себе черты чисто азиатские».
Шла великая игра. Национальные традиции и чувства рассматривались в ней как сильнейшее оружие. Сталин же обрушился на «великорусский шовинизм», проникший в партийные учреждения и «бродящий по всем углам нашей федерации».
Зиновьев вторил ему: «Сейчас поднимает голову великорусский шовинизм», призвал выжигать опасность каленым жезлом.
Вот так и распределялись силы, и запутывались узлы и завязки будущих трагедией. А в Париже, Белграде, Софии, Праге, Берлине русские смотрели на Москву, ожидая скорого воскрешения своей родины. И Москва манила их «Трестом», зная, что на этот манок они непременно пойдут.