Содержание
«Военная Литература»
Биографии

2. Красная, 40...

Как же случилось, что капитан 1 ранга, не имея опыта командования даже небольшим соединением кораблей, сразу возглавил флот, да еще в таком районе мира, как взрывоопасный Дальний Восток, где милитаристская Япония, оккупировав Манчжурию, подступила к нашим границам, где месяца, а иногда и дня не проходило без пограничных инцидентов на сухопутье и на море, где реальной угрозой стал антикоминтерновский пакт, нацеленное на нас острие фашистской оси Берлин — Рим — Токио? Каким даром, какими командными и организационными способностями он обладал, какую школу военно-морского оперативного искусства до этого освоил, чтобы справиться с такой неимоверно тяжелой ношей, достойно нести ее в условиях оторванности от столицы и повышенной самостоятельности там, где командование Особой Краснознаменной Дальневосточной армией вверили не какому-нибудь, пусть и одаренному, полковнику, а прославленному маршалу Василию Константиновичу Блюхеру, прекрасно знающему все политические и военно-стратегические сложности этого региона Азии, полководцу, о котором в те времена маршал Ворошилов, подчеркивая его талант, вес и авторитет, говорил: «Там, где Блюхер, можно держать на один армейский корпус меньше...»

В одном из писем к другу Николай Герасимович Кузнецов вроде бы шутя, смеясь над собой, писал: «После того, как набросал черновики воспоминаний «за всю свою драматическую жизнь» и подсчитал, сколько раз был контр-адмиралом (2), вице-адмиралом (3), адмиралом (2) и Адмиралом Флота (2), сейчас отрабатываю период «доиспанский»...»

«Доиспанский» — это годы нормального прохождения военно-морской службы молодым человеком послереволюционной поры. Нормального для того времени, но и необыкновенного. Необыкновенность была социальным явлением, плод самой революции, если крестьянский парень с трехклассным церковноприходским образованием смог за короткий срок достичь, дорасти до командира крупного военного корабля.

Во время одной из поездок по Дальнему Востоку я неожиданно услышал два слова, открывшие мне дверь в ту необыкновенную эпоху. Летом 1978 года, стремясь выбраться из отдаленного уголка на берегу Татарского пролива в Петропавловск на Камчатке, я вылетел наконец случайно оказавшимся там самолетом. Моложавый контр-адмирал нового, океанского поколения Николай Гаврилович Клитный — это был его служебный самолет — расспрашивал меня о работе над книгой о Кузнецове, выказывая, к моей радости, горячий интерес к не забытой и современными моряками исторической личности. Выслушав довольно длинную, очевидно, настойчивую и пристрастную речь о человеке, подчинившем себе все мои помыслы и замыслы в последнее время, он неожиданно сказал с лукавинкой: «А вы знаете, и я, можно считать, был знаком с Николаем Герасимовичем. Задолго до войны. Не удивляйтесь — он носил меня на руках. В буквальном смысле слова. Нянчил. Он и Рамишвили, знаете, был такой адмирал Симон Рамишвили, соратник Кузнецова по Испании. Хотите, дам вам адрес матери в Ленинграде? Отца уже нет в живых. А они оба хорошо знали Николая Герасимовича в те годы. Они жили, когда я родился, на Красной, сорок...»

Так дорожная беседа привела меня в эпоху, которая теперь вечно будоражит стариков. Да и только ли стариков?

Да, в эпоху — неспроста пользуюсь таким громким словом — в революционную эпоху коммунаров и коммун. Были коммуны крестьян в Поволжье, под Вяткой, в Сибири или где-то на Алтае, где отец будущего космонавта Германа Титова учитель Степан Титов обучал грамоте крестьянских детей. Была «Педагогическая поэма» Антона Макаренко — о коммуне, вернувшей в жизнь многих детей, обездоленных войнами и разрухой. Красным цветом выделял наш календарь День Парижской Коммуны — память о прекрасной героике и трагическом уроке недолгого, но реального осуществления мечты людей труда. Именем этой Коммуны в нашей стране называли улицы, фабрики, даже боевой корабль: в январе тридцатого года линкор «Парижская Коммуна» с доблестью пронес наш военно-морской флаг из Балтики в Черное море, и толпы французских рабочих, рыбаков, моряков провожали из Бреста в штормовой Бискайский залив корабль страны, так высоко ценящей эпоху Коммуны и коммунаров.

Не удивительно, что два слова — Красная, сорок, — вызывают в глазах целого поколения военных моряков магический проблеск как позывной далекой юности. В Ленинграде вблизи площади Труда, на Красной, 40, в массивном пятиэтажном здании, до революции известном как дом петербургской газеты «Биржевые ведомости», с конца двадцатых годов размещалась коммуна слушателей Военно-Морской академии и слушателей параллельных классов ускоренной подготовки командного состава РККФ. Необычная коммуна. По всему укладу она походила на корабельный экипаж. В ней жили и семьями и холостяки, но все с флота, с кораблей. Вся жизнь была пронизана духом флотской общности, интересами дела, ради которого люди съехались на Красную, 40, с разных морей. У многих были дети. На первом этаже здания сообща устроили детскую комнату — самодеятельный детский сад того времени. В нем, конечно, не было наемных нянь, прачек, кладовщиков, поварих, врачей, заведующих. За малышами присматривали по очереди свободные от занятий и работы коммунары — и мужчины, и женщины. Все в коммуне держалось на самообслуживании и взаимной помощи. «Ускоренники», они числились за военно-морским училищем имени Фрунзе, наверстывали то, что не смогли по социальным условиям детства и юности приобрести вовремя, нормальным обучением, в нормальном объеме. «Академисты», они уже окончили военно-морское училище и прослужили несколько лет на кораблях, чем могли, старались помочь «ускоренникам» в сжатый срок пройти весь объем программы высшего училища

Кормились в столовой — из общего котла. На всю коммуну был только один наемный работник, повар из бывших корабельных коков, которому помогали по очереди жены, матери, сестры коммунаров. И длинный стол обеденный стоял один для всех — и для членов семей, их никто не считал иждивенцами, хотя военного пайка им не полагалось. Коммуной управлял выборный совет, он решал, кого можно в нее принять. Охотно принимали холостяков, хотя бы потому, что их паек шел в общий котел, и никому в голову не приходило считать это несправедливым. Члены совета, собрав командирские аттестаты, ездили в Военный порт, так у моряков называлось снабжающее флот всем необходимым хозяйственное учреждение, и получали в продовольственных кладовых все положенное. Но это не значит, что выгода, общая польза побуждали принимать в коммуну любого холостяка без разбора. Вступая, каждый не считал зазорным пройти через совет как через чистилище, а потом еще рассказать о себе и на партийно-комсомольской группе, объединяющей почти всех коммунаров.

Не избежал чистилища и Кузнецов, зачисленный в 1929 году в академию после трех лет плавания на крейсере «Червона Украина» командиром батареи и вахтенным начальником; многие в коммуне знали его по училищу, вместе ходили на «Авроре» в Заполярье. Но порядок для всех один.

Состав группы был такой, что невольно замирало сердце. Особое время, всего девять лет после окончания гражданской войны. Как в первые годы после разгрома фашизма мерой жизни была степень соучастия в Победе, так и тогда: отсчет времени шел от борьбы за революцию, партийность соизмерялась рубежами — «до семнадцатого года», «после семнадцатого года», боролся в подполье против царизма, сражался на фронтах за Советскую власть или примкнул позже, когда революция устояла. Что может он рассказать таким людям о себе? Ни борьбы против царизма, ни подвигов на фронтах против Юденича, Колчака, Деникина, Врангеля, ничего, о чём говорили, писали, чем жили в те годы его сверстники. Биография обыденная, только с годами подробности детства обретают смысл, силу, подобно росткам, из которых возникает корневая система дерева хилого или могучего.

Кузнецов родился 24 июля 1902 года [В действительности в 1904 году. В 15 лет он "прибавил" себе 2 года, чтобы поступить на службу во флот] на Севере, в суровом краю трудолюбивых людей, сдержанных и добрых, в крестьянской семье, где дети, как все дети людей труда, с малых лет узнают, что такое работа, нужда, повседневная помощь по дому, на пашне, на сенокосе, цена отдыха и самого скудного подарка, мера добра и зла. Глухая деревушка в 20 верстах от Котласа называлась Медведки, по ее единственной улочке не очень-то давно, говорят, бродили медведи, пока избы, крепкие, высокие, с подклетями, не перенесли из лесной низины на просторный холмистый берег речушки Ухтомки — летом усыхающего ручья, а весной разбухающего от половодья притока Северной Двины. Разбухающего настолько, что однажды, это запомнилось на всю жизнь, прорвало плотину и разрушило деревенскую мельницу — кормилицу крестьян округи. Отец Кузнецова Герасим Федорович умер летом 1915 года. Запомнилось, когда провожали на кладбище, соседи вздыхали: «Умер не вовремя, в самую страду». Мать отвезла младшего из сыновей в Котлас, упросила хозяина чайной у речной пристани взять мальчика в услужение — мыть посуду, прибирать кухню, «без права заходить на чистую половину». Скоро его сами позвали «на чистую половину» к пожилому горожанину, очень похожему на отца. Дядя Павел Федорович, с которым он не был знаком, сказал, что нечего ему торчать тут в чайной, пусть собирает вещички и приходит на пристань; поедет в Архангельск, где будет жить у дяди в семье, помогать по хозяйству и учиться.

С неба свалилось счастье, мальчик воображал, как поплывет он вниз по Северной Двине на одном из больших и красивых пароходов, ожидающих у пристани. Но дядя провел его мимо этих пароходов к сходне, брошенной с грязно-серого колесного буксира «Федор» прямо на песчаный берег. Дядя прошел в каюту, а он с удовольствием расположился среди буксирных тросов и кип льна на широкой расплющенной корме. Так началось его первое в жизни дальнее плавание, а что же, и верно, дальнее для него плавание, первая отлучка от родного дома в далекий Архангельск, о котором он много слышал в деревне, но и не помышлял туда попасть. В памяти остались сочувствующие мальчику матросы, блеск работающих шатунов паровой машины и ее натужное дыхание, шлепанье колесных лопастей и продолговатая гиря на конце длинной веревки, ее метал в воду с носа буксира матрос, «выкрикивал какие-то непонятные слова, к которым внимательно прислушивался капитан. Позже я узнал, что матрос измерял лотом глубины реки». Так спустя десятилетия записал Николай Герасимович, вспоминая, как он выразился, «родное прошлое».

У дяди он жил «на положении полуродственника, полуработника». Летом уезжал в деревню помогать матери и брату в поле, осенью возвращался и даже ходил одну зиму в школу с двоюродным братом — одногодком Федей. Но работы по дому было так много и дядя так часто посылал его еще с поручениями в город, что не оставалось времени даже на чтение. Учение бросил, но читал все же много, полюбил книги о первооткрывателях дальних стран. Часто приходили в дом торговые моряки, рассказывали о плаваниях, а в год перед революцией он услышал от них и о страшных германских подводных лодках, выпускающих из-под воды в торговые суда смертоносные мины. Жить у дяди нахлебником не мог, не желал и прислуживать не хотел. Он уже хорошо знал город, его охотно взяли рассыльным в Управление работ по улучшению Архангельского порта. В первую мировую войну поступало много грузов, строили причалы и аванпорт Экономия в 20 верстах от города, у выхода в Белое море, там можно было обойтись зимой без ледоколов. Так в отрочестве Кузнецов все ближе подходил к морю. Его даже ваяли однажды на промысел рыбаки впередсмотрящим на шхуне, он выстоял на носу шхуны в шторм, не укачался, и старкой как напророчил ему: «Будешь добрым моряком!»

А тут пришла одна революция, другая; 15 лет — немалый возраст, ребята и в таком возрасте, случалось тогда, уходи ли на фронт. А он не ушел. Он слышал то громкие, то полушепотом споры инженеров и подрядчиков в Управлении, одни были за большевиков, другие их поносили. Споры эти не раз вспоминались, когда много позже он смотрел пьесу «Разлом» Бориса Лавренева. «Декорации другие, а содержание такое же, — отметил Николай Герасимович в тех же набросках о родном прошлом и добавил откровенно: — Нас, ребят, привлекала только сама сцена раздоров, мы не вникали в существо дела. Уходили на улицу, предпочитая бродить 110 набережной Северной Двины, или ехали в Соломбалу, где можно было оказаться свидетелями необычных событий».

Необычные события в те годы случались часто: то рвались бочки с бензином на складах почти в центре города; та взорвался груженный боеприпасами огромный транспорт «Семен Челюскин», а за ним несколько дней взлетали от детонации военные склады в аванпорту Экономия, гул далеких взрывов потряс город, было много жертв; то из Мурманска дошел слух о высадке там десанта интервентов. Так оно и было, чрезвычайная комиссия экстренно начала разгрузку порта и вывоз боеприпасов и военного снаряжения вверх по Северной Двине в Котлас для отправки оттуда на другие фронты. Вывезти все в Котлас удалось, несмотря на саботаж и сопротивление эсеров и меньшевиков, но тут и Котлас оказался под ударом.

В июне 1918 года Кузнецов, как обычно, уехал домой, в Медведки, а в июле в Архангельске высадились англичане, французы, американцы, они быстро создали свою военную флотилию и устремились к Котласу. Это тогда в телеграмме Михаилу Сергеевичу Кедрову, участнику трех революций, члену Всероссийского бюро большевистских военных организаций, Ленин приказывал: «Послать туда немедленно летчиков и организовать защиту Котласа во что бы то ни стало». Герой гражданской войны рабочий Павлин Виноградов организовал Северодвинскую флотилию, она вместе с Красной Армией остановила вооруженные суда и войска интервентов, не допустила их в Котлас, сохранила столь важные для войны склады оружия и боеприпасов.

Кузнецов, которому едва исполнилось 16 лет, знал, что в Архангельске оккупанты, идет кровавая война за Советскую власть, большевиков ловят и заключают в плавучие тюрьмы. На подступах к Котласу осенью и зимой собирали жителей деревень рыть окопы. Живя в Медведках, от всего этого он был далек. Только попав снова в Котлас, он встретился с революционными матросами. Мать отвела его на этот раз не в чайную, а к своему брату Дмитрию Ивановичу Пьянкову, осмотрщику вагонов на железной дороге. Пьянков обещал пристроить парня в депо, сказал «жди!» и уехал с составом товарняка в рейс. А Кузнецов — тут же к реке, к пароходам, там встретил настоящего военного моряка, только не в бушлате, а в черной скрипучей коже с головы до ног. Все ему о себе рассказал, получил адрес нужного начальника, не знал, что это и был тот самый моряк-начальник, и услышал добрый совет на всю жизнь: идти добровольцем на флотилию. Так и не дождался Пьянков племянника, но вряд ли рассердился, он же сам в прошлом был кронштадтский военный матрос.

Военных моряков, их ладную форму и грозный вид Кузнецов уважал сызмальства. Почитай, в каждой избе Медведок висели фотографии усатых богатырей в черных бушлатах, в бескозырках с названиями кораблей и волнующими любого мальчишку ленточками,

Это в обычае, как и увиденный мною летом 1980 года в полузаброшенной родной его деревне, в избе школьной подруги, портрет-плакат сороковых годов Адмирала Флота и Народного Комиссара ВМФ СССР Н. Г. Кузнецова.

Как в другой мир, оказывается давно желанный, попал, вырвался совсем еще юный доброволец, готовый немедленно идти в бой. Но тот ясе начальник «весь в кожаном» усадил его как более грамотного перестукивать на грохочущем «Ундервуде» секретные и совершенно секретные донесения с фронта. Только к концу 1919 года он выпросился на канонерскую лодку в боевой экипаж. Пока суд да дело — интервентов вышвырнули из Архангельска, война на Севере кончилась.

За это время юный военмор многое узнал о революции, о ее друзьях, врагах, о плавучих тюрьмах, затопленных интервентами в море вместе с узниками, о гибели в бою Павлина Виноградова, о покушении на Ленина, убийстве Урицкого, Володарского, о бандах белогвардейца Орлова в Усть-Сысольске, это совсем рядом, о батарейцах знакомого ему острова Мудьюг, они встретили огнем британскую авиаматку «Аттенитив», о расправе англичан с ними на острове, превращенном в каторгу, о матросе Петре Стрелкове, он

вывел каторжан на материковый берег по Сухому морю — так называли осыхающий пролив. Все становилось на свое место, все оседало в душе, в памяти, проясняло сознание, формировало взгляды на мир, на его будущее. «Владыкой мира будет труд!» — эти удивительные слова глубоко проникли в сердце и стали компасом на всю жизнь.

Разве все расскажешь коммунарам, старшим товарищам по Красной, 40? Да и никогда, ни прежде, ни потом, он не был многословен, если что-то касалось его лично, его биографии. Впрочем, где та грань, разделяющая биографию личную и общественную, если человек с юношеских лет раз и навсегда избрал для себя не только профессию, но и определил цель жизни как служение обществу и его идеалам? На вопросы товарищей он отвечал, ничего не утаивая и ничего лишнего себе не приписывая. Он сообщил, что на гражданскую войну опоздал, боевых заслуг не имеет, флотилию расформировали, полгода в Соломбале в полуэкипаже проходил строевую подготовку, эшелоном вместе с другими прибыл в Петроград, где продолжал службу, а потом и обучение. После подавления кронштадтского мятежа вступил в комсомол... Участвовал в подавлении?.. Нет, ходил в караул к Адмиралтейству, вот и все военные дела. Но в экипаже тогда работала проверочная комиссия, очищая среду от всяких анархистов, клешников и «прочих примазавшихся». Председатель комиссии пометил в списке «оставить», посоветовал ему подумать о комсомоле и выучиться на командира.

Коммунары поняли его честность и правдивость, это — в характере, и он этого держался на всех этапах «своей драматической жизни». Его только спросили, уточняя, когда и почему он вступил в партию, — этот вопрос был всегда требовательно лаконичен и строг: близость революции побуждала приглядываться к тем, кто примыкал к ее успеху как свершившемуся факту, а год, когда он был задан, был к тому же годом острой классовой борьбы и строгой партийной чистки. И он ответил: «После смерти товарища Ленина».

День смерти Ленина он запомнил во всех подробностях. Курсанты военно-морского училища собирались на увольнение. Судили-рядили, кто куда пойдет, кого где ждут, кому оставаться в классах, кто вправе уйти и кого могут не отпустить. Но все отпало, забылось — умер Ленин. «Никто нас не собирал и не приказывал строиться. Ничего не объявлено официально, а все уже знают — это правда, это случилось... Нам хочется быть вместе, мы словно жмемся друг к другу... Ни один из нас не видел Ильича, не слышал его голоса. Наверно, до этой минуты мы даже не отдавали себе отчета в том, что он значил для нас, для народа, для человечества. Этого и не поймешь сразу: нужны годы, десятилетия» — так писал Николай Герасимович в книге «Накануне» в шестидесятые годы. И дальше: «Вокруг имени Ленина никогда не шумело славословие. Поистине великий, он был и поистине скромным. О нем говорили просто: «Товарищ Ленин», иногда «Ильич»... Он ушел — и все мы сразу осиротели... Его не стало — и груз новой ответственности лег на твои плечи».

В составе питерской делегации вместе с путиловцами, обуховцами, выборжцами отправилось в Москву на похороны небольшое подразделение военных моряков и в нем курсант Н. Г. Кузнецов. Отбирали лучших из лучших комсомольцев и обязательно хороших строевиков. Как в Сводный полк Победы после Великой Отечественной — самых прокаленных огнем правофланговых войны.

В не редеющей на морозе толпе на Красной площади он смотрел на пламя костров у Кремлевской стены, слушал, видел, как остервенело долбят саперы едва отогретую промерзшую землю под могилу и будущий временный Мавзолей, стоял и под сводами Колонного зала у поднятого на красный постамент гроба в карауле среди нескончаемого потока шинелей, зипунов, пальто, между сменами поднимался на хоры и оттуда смотрел на Ленина, на ему близких, родных людей, товарищей по многолетней борьбе. А потом день — в цепи по краям живого потока, провожающего гроб к Красной площади.

И еще запомнилось — гудки заводов, паровозов, кораблей, все остановилось по тревожному стуку телеграфа: «Встаньте, товарищи, Ильича опускают в могилу».

Возвратясь в Петроград, уже Ленинград, Кузнецов впервые выполнял необычное поручение комсомола Васильевского острова — пошел к рабочим заводов и фабрик рассказывать, что видел и что пережил в Москве, рассказывать о Ленине. Неужто это тот парень из глухой деревни под Котласом, мальчик из чайной, рассыльный в порту, который «не вникал в суть сцены раздоров», слушая, как одни ругают большевиков, другие их защищают?..

Вот тогда, после встреч с рабочими, он принес в партийную ячейку училища заявление с просьбой принять его в партию. «Заявление состояло из нескольких строк, но в них заключался самый важный для меня итог всего продуманного и понятого в траурные дни в Москве».

После этого переломного события в жизни будущего красного командира прошло пять бурных лет. До предела целеустремленных. Настойчивый труд, сильная воля, природные способности помогли при вопиющих пробелах в образовании одолеть и подготовительные классы по программе реального училища, и серьезный курс наук в таком училище, как военно-морское, В 1925 году он, как старшекурсник, для приобретения командирских навыков был по традиции назначен командиром 1-го отделения 1-го взвода роты А первого курса нового набора. Как самый рослый, он стал в роте правофланговым, на него рота равнялась на всех построениях и на марше. Это обязывало выглядеть безупречно и быть особо подтянутым — вот где выработалась «офицерская выправка», всем на удивление, и в коммуне, и в долгой службе на флоте. Подчиненные ему младшекурсники запомнили: командовал без окрика, не повышая голоса, не подгонял, а своим примером побуждал всех делать так, как делает он. В той роте А служил курсант Б, М. Хомич, ныне вице-адмирал. Он писал мне: Кузнецов «всегда выбирал и нес на спине самую большую вязанку дров для печей курса. При побудке или по сигналу ночных тревог становился в строй при полном снаряжении раньше всех нас, спокойно и без суеты. Замечания по службе произносил сдержанно. А если кто из подчиненных «схватывал» выговор или взыскание на стороне, внимательно выслушивал виновного и говорил: на размер фитиля не жалуйся, раз влип, друже, умей держать ответ по всей строгости».

На Красной, 40, товарищам поначалу казалось, что он чурается веселья, общих празднеств, держится в стороне и даже высокомерен. К обеденному столу и то часто опаздывал. Ироничностью, ее принимали за высокомерие, отчужденностью он оборонял, прикрывал свою независимость, незыблемость цели от неизбежной даже в коммуне суеты свах — они ведь всегда знают лучше, кто кому нужен и когда пришла пора обженить холостяка. Не для того флот командировал его на три года в высшую военно-морскую научную школу страны слушателем факультета оперативного искусства, чтобы растрачивать время на забавы. Лекции читали светила науки, старые профессора и молодые преподаватели, ученые будущего. Между ними шли горячие дискуссии: каким быть флоту, как, в каком направлении ему развиваться, строить ли гиганты линкоры и крейсеры или подводные лодки и торпедные катера; в споры вступали и старшекурсники, известные моряки-революционеры, высказывались резко, яростно, младшие пока робели, соглашаясь то с одной крайностью, то с другой; потому так врезалось в память выступление начальника Морских Сил РККА Ромуальда Адамовича Муклевича, сильного, авторитетного руководителя. Он ошеломил и вразумил спорщиков, разделив их на сторонников проливов и заливов, то есть флота прибрежного и флота океанского, и объяснив, что может и чего не может дать флоту промышленность на данном этапе развития экономики, какой в будущем понадобится для обороны страны сильный флот и насколько программа его строительства должна быть подчинена политике государства. «Государственный ум!» — оценили ясное выступление Р. А. Муклевича слушатели и не раз еще его вспоминали, когда самим пришлось строить большой флот.

Тот, кто попал в академию, старался побольше извлечь пользы для будущего, больше знать, больше читать, не тратить времени ни на что постороннее, считая, что каждый час принадлежит не ему, а флоту, которому он служит. Соседом по столу в аудитории был талантливый моряк В. А. Алафузов. Оба решили выкроить время на изучение французского и немецкого языков сверх отведенного программой, чтобы самим в оригинале читать труды иностранных теоретиков, о которых столько спорили, обвиняя друг друга во всех мыслимых и немыслимых грехах. Но при всей занятости Кузнецов, если у кого в коммуне возникала потребность в помощи, совете, всегда был готов помочь.

Скорее других его понял тот самый «работник по найму», единственный в коммуне, в прошлом корабельный кок. Он видел, что молодой коммунар из той же породы — трудовой человек, привычный к строгому корабельному режиму. Потому он всегда, без предварительной просьбы оставлял ему «расход», то есть его обед или ужин, зная, что он не загулял, не засиделся в гостях, а, говоря языком того времени, «работает в поте лица над собой». К завтраку этот коммунар никогда не опаздывал, хотя в коммуне сигнала побудки не подавали.

...Побывал я у многих бывших коммунаров и, конечно, у Марты Николаевны Клитной, матери контр-адмирала, собеседника в полете над Охотским морем. Сын предупредил ее о нашем знакомстве, и она рассказала о далеком времени, о своей семье и о том, какие легендарные у ее старшего, у Коли, бабушка и дед. «Моряки — наша семейная слабость, — мягко, стесняясь незнакомого человека, сказала Марта Николаевна. — Дед Коли, мой отец, тоже был моряк, кондуктор, унтер-офицер, даже бунтовал. Смешно, но в начале века им во Владивостоке заинтересовались жандармы за невинную, кажется, затею — матросские кружки по борьбе с неграмотностью и пьянством. Он был грамотный и трезвенник. Затею расценили как крамолу. Ему удалось перевестись из Владивостока в Севастополь. Но если один раз человек сделал что-то доброе, его уже тянет по этому пути. Когда случилось восстание на «Очакове», он поднял бунт в экипаже в Севастополе. Военно-полевой суд приговорил к расстрелу. Заменили каторжными работами, А он бежал на каком-то пароходе в Южную Америку, Где с ним мама познакомилась, не знаю, во всяком случае, они произвели меня на свет в Париже. Мама, Федосия Петровна Кассесинова, ее партийная кличка Фаня Черненькая, уже шесть лет была большевичкой, с 1905 года, и ей пришлось эмигрировать из России 6 Париж. Ее хорошо знал Ленин. Мама в Териоках содержала конспиративную квартиру, где жил Ленин. Мы переезжали с места на место, маме сама Надежда Константиновна составляла характеристику о работе в подполье. В Гельсингфорсе мама работала в советском торгпредстве. Вот и я в Ленинграде вышла замуж за моряка, отца Коли. Мама уже была в Москве, когда у нас первым появился Коля. Первый ребенок, мы не знали, куда деваться, а коммуна нас приютила. Теперь у меня и внуки моряки, четвертое поколение». — «А Николай Герасимович нянчил вашего Колю?» — «Да, да, конечно». Марта Николаевна запомнила его молчаливую безотказность, он и мужу помогал в науках, и за Колей присматривал, хотя и не мужское это дело. Сама Марта Николаевна работала слесарем-сверловщиком на заводе «Большевик», что-то там сверлила для броневиков. Все работали. И всё помогали друг другу, так в коммуне было заведено. Очень мало тогда люди требовали для себя. «Прекрасное было время»...

Тоже страница жизни эпохи коммунаров и коммун, дуновение той атмосферы, в которой воспитывался командир. В этой атмосфере росли, раскрывались люди, которые почувствовали на своих плечах «груз новой ответственности», когда ушел Ленин.

Дальше