Содержание
«Военная Литература»
Биографии

Глава седьмая.

Прощай, Каспий!

Совсем недавно эта тихая комнатка в доме Ферзали была так мила Бестужеву. Освободившись от докучливых солдатских обязанностей — маршировки, нарядов и постов («Строевую службу нести по званию без послаблений!» — угрожающе продолжал напоминать ему подполковник Васильев), он спешил к своим книгам, рукописям и мыслям. Сбросив жесткий стягивающий мундир и неуклюжие тяжелые сапоги и облачившись в удобный персидский халат и легкие восточные чувяки из тонкой кожи, Бестужев чувствовал себя иным человеком.

И впрямь так и получалось: в казарме он был безвестным, разжалованным рядовым Бестужевым, а здесь — знаменитым писателем, любимцем всей читающей России, Александром Марлинским.

Но после трагической истории с Ольгой Нестерцовой, происшедшей в стенах этой комнаты, все изменилось — возвращаться из казармы в дом Ферзали было тяжело. Стоило лишь переступить порог комнаты, как со всей ясностью возникали тягостные сцены нелепой гибели милой Ольги. Как ни переставлял Бестужев свою немногочисленную мебель, пытаясь изменить лицо комнаты, ничего не получалось. Он решил переменить квартиру. Тем более что наверху, во втором этаже, уже не было Жукова — Иван Петрович наконец-таки (счастливец!) получил долгожданную отставку и уехал в Россию. В его комнате размещалась теперь шумная армянская семья.

Бестужев поспрошал знакомых дербентцев и быстро нашел себе новое пристанище — небольшой, в две комнаты, одноэтажный домик у Старой мечети. Чтобы не было в нем так одиноко, Бестужев уговорил молодого штаб-лекаря, скромного, застенчивого Бориса Нероновича Попова, поселиться с ним.

Измышленное подполковником Васильевым «дело» Ольги Нестерцовой было прекращено главнокомандующим генералом Розеном. Но барон Розен пребывал в Тифлисе, а подполковник Васильев оставался в Дербенте и старался не мытьем, так катаньем допечь рядового Бестужева.

«Всего более я боюсь его дерзости и глупости и своей недолготерпеливости. Я вижу его цель: он хочет понемногу замарать меня в кондуитах, ибо вдруг сделать это ему не было бы средства», — жаловался он брату и говорил. «Я — на острие иголки!»

А когда Павлик советовал ему быть осмотрительнее с Васильевым, Александр Александрович отвечал на это: «Легко сказать, будьте осторожнее с начальником, но начальник имеет тысячу средств шпиговать вас ежеминутно, особенно имея личности».

Подполковник Васильев «шпиговал» рядового Бестужева простым средством — фрунтом.

Линейный батальон готовился к осеннему смотру начальника Грузинских линейных батальонов генерал-лейтенанта Байкова, и командир батальона Васильев замучил всех немыслимой шагистикой.

«Смотр — горе мое. Я в самом деле не могу его выдержать, а он будет сердиться!» — писал он о подполковнике Васильеве брату в Тифлис.

Фрунтовые восьмирядные учения в Дербенте были такие же, как и везде в николаевской России. О них Александр Бестужев вместе с Рылеевым когда-то сочинил в Петербурге «подблюдную» песню:

Вдоль Фонтанки-реки

Маршируют полки —

Слава!

Их и учат, и мучат

Ни свет ни заря

Для потехи царя —

Слава!

Здесь мучили для удовлетворения фрунтомании подполковника Васильева, который, конечно, мечтал получить благодарность на смотру у генерала Байкова.

Учились держать ногу на весу при тихом шаге. Эту вытяжку носков, этот гусиный шаг приходилось проделывать в полном боевом снаряжении, с тяжелым кремневым ружьем.

Подполковник Васильев торчал на плацу, смотрел, как маршируют — не плох ли шаг, на одной ли высоте держат приклад, не отходил от главной, первой роты и нет-нет да и покрикивал:

— Иванов, убери живот!

— Бестужев, чего сутулишься? Не из кабака идешь!

А Бестужеву не сутулиться было невозможно — опять отозвался солитер. Солитер не разбирал: сидишь ли за альманахом дома или маршируешь до одури по плацу Нарын-Кале. Мало того, что было унизительно маршировать вместе с необученными рекрутами, но было тяжело физически делать это. К тому же весна стояла жаркая.

«Идти в охотники мое дело, но маршировать по шесть часов стянутым — я и рад бы, да не могу, — жаловался он брату. — От солитера не в силах застегнуть мундир».

И тут пришло неожиданное облегчение. В Дербент приехал полковник генерального штаба Гене снимать кроки Табасаранских гор. Остановился он у коменданта Шнитникова. Приехал Гене без переводчика, и при первом же разговоре об этом Шнитниковы порекомендовали полковнику Гене взять Бестужева, который прекрасно владеет татарским языком.

Гене обратился к командиру батальона Васильеву, прося прикомандировать к его отряду рядового Бестужева в качестве толмача.

Услыхав фамилию «Бестужев», подполковник скривился, но все-таки сказал:

— Верно, Бестужев лопочет по-ихнему словно природный татарчук. Что ж, коли он вам требуется, то берите!

Бестужев с радостью собрался в экспедицию. Приятно было хоть на время избавиться от муштры, от излишне обостренного внимания к нему Васильева. И хотелось пошире узнать жизнь и обычаи горцев — он собрался писать повесть на местном, горском материале.

«Вот уже две недели, как я отлучен совершенно от европейского мира: ни газет, ни вестей, ни даже русского слова не слышу. И сам я говорю только по-татарски. Скучно с людьми, но зато что здесь за природа, что за воздух! Я по целым дням прислушиваюсь к ропоту горных речек и любуюсь игрой света на свежей зелени и яркой белизной снега», — писал он брату.

Он с интересом наблюдал жизнь дагестанцев и их молодого хана: «Нуцал-ага добрый малый, но настоящий азиатец: кроме ястреба, ружья, водки и жен своих, он ничего не находит достойным ханского звания».

Записывать свои впечатления Бестужев не мог — у «генеральской» двери всегда толпились любопытные, не очень доверявшие русским горцы.

К тому же стояла нестерпимая жара.

И все же Бестужев с радостью отдыхал в этом раздолье гор.

Лишь одно не нравилось ему здесь — пища.

«Я здоров, но похудел от голоду, ибо все, что едят в горах, мне отвратительно: все пресно, все жирно и все нечисто до невозможности — ни травки, ни плодов. Я пропал без кислого: русский, ваше благородие, что греха таить», — жаловался он.

Он хотел было воспользоваться благоприятным случаем — переодеться в чуху и съездить в вольную Табасарань в виде татарина, но Гене побоялся отпускать его.

Горцам Бестужев очень понравился: он хорошо знал их язык и не чурался их обычаев. «Все горцы от меня без ума!» — говорил он. А хан подарил этому русскому переводчику коня.

К сожалению, эта интересная экспедиция с полковником Гене продолжалась только месяц. Пришлось возвращаться в Дербент. Вновь началась невыносимо тяжелая, бессмысленная муштра, в которой Бестужев и промучился до самого смотра.

Наконец приехал генерал Байков и произвел смотр батальона. «Вчерась был я на смотру и так насолдатился, что генерал Байков меня и не заметил», — сообщал он брату.

На другой день после отъезда Байкова подполковник Васильев вызвал Бестужева к себе. Блестя поросячьими глазками, Васильев весело оглоушил:

— А тебе, Бесстыжее, в Егории отказано, брат!

— Почему?

— Сказывают, ты больно разгульную жизнь ведешь! — явно радуясь, что может допечь, зло осклабился командир батальона. — Крест приказано отдать следующему!

Бестужев еле дотащился до казармы — более полугода тянулась волокита с награждением, и вот конец... Он был удручен до крайности.

В Дербенте ходила желтая лихорадка, но у Бестужева к ней прибавилось другое, более жестокое. Гнусные сплетни по поводу смерти Оли все-таки сделали свое...

Сердобольный Кутов помог Бестужеву дотащиться до лазарета. Только через неделю Бестужев кое-как пришел в себя. Он ходил, согнувшись в три погибели.

«Грусть смертная. Странно, что ты не знал об отказе креста, — писал он в Тифлис брату. — Когда же я могу вновь заслужить сей крест, трижды заслуженный? Меня лишают средства к отличию и говорят — отличись более. Забросили в гарнизон и, когда необычный случай дал средства оказать храбрость, лишают награды! Какой герой может бить лежачего?» — вопрошал он.

Вопрос в письме звучал риторически. Бестужев знал этого «героя»: им был Николай I, который ничего не забывал.

Оставаться в Дербенте после всего этого казалось неразумным. Чего добился Бестужев за четыре года дербентского прозябания? Он смог лишь утвердиться вновь как литератор, смог восстановить свое доброе имя талантливого писателя. Здесь возник в новом качестве оригинально-своеобразный Александр Марлинский.

А что принесли Бестужеву его боевые подвиги у стен Дербента и в Чиркее? Его безрассудная храбрость и мужество не получили заслуженной, должной оценки. «Свинцу много, а наград никаких». Бестужев продолжал оставаться все тем же бесправным солдатом, которому каждую минуту могли грозить постыдные фухтеля и палки сумасбродного бурбона подполковника Васильева.

Ждать здесь возобновления военных действий в ближайшее время было нельзя. Стало быть, терялась всякая надежда на выслугу, на офицерские погоны, которые одни могли избавить его от тягостного положения. Напрашивался один резонный выход — перевестись в какой-либо действующий на кавказской линии полк. Он забросал письмами брата Павла, который служил при штабе в Тифлисе, прося его помочь перевестись из Дербента.

Солитер еще продолжал мучить Бестужева, когда подполковник Васильев снова вызвал к себе.

Какая еще напасть? Чем еще собирается допечь? Заставит маршировать снова, когда он не может стоять на ногах? Но, к удивлению, подполковник встретил его небывало приветливо. Сегодня Васильев улыбался, но без ехидства.

— Ну, Бестужев (впервые правильно произнес он фамилию), тебе пришел перевод. Не понравились тебе мы? Упросил-таки штаб, — тряс он над головой какой-то бумажкой. — Переводишься от нас!

— Куда? — спросил обрадованный Бестужев.

— В линейный батальон, в Ахалцых. Собирайся.

Бестужев не верил своим ушам — переведен из Дербента. Но не в драгунский, как просил, а снова в линейный. Стало быть, снова торчать в гарнизоне? Стоит ли игра свеч? Менять вот этого бурбона на какого-то другого?

И все-таки было приятно: авось кривая вывезет!

И сразу возникли другие мысли. Здесь все обжито, а там? Да и как ехать: зима на носу, а у него нет ничего зимнего. И со здоровьем не бог весть как...

— Пока не подымусь на ноги по-настоящему, никуда ехать не смогу! — категорически ответил подполковнику Бестужев.

— А тебя никто из лазарету и не гонит! Лежи! — беззлобно ответил Васильев.

Дома за эти неосторожные слова ему хорошо влетело от жены:

— Говорит — теплой одежки у него нету? А на бабьи тряпки было? Вон погляди, сколько он Тайке Шнитниковой навыписал из Петербургу! Пусть уезжает, красавчик! Горевать не станем!

Бестужеву пока приходилось волей-неволей возвращаться в вонючий лазарет. «Лучше на месте вылечиться, чем на дороге лежать в каждом городе», — думал он. Кроме того, хотелось уезжать весной. «С первой зеленью будет ни жарко, ни холодно. И все получит свой вид. Я долго скитался по прихоти других, хочется раз проехать вольно. Быть зимой в горах, значит, не видеть папы в Риме», — писал он.

Хворости не отступали, а известные во всех прикаспийских лазаретах медицинские средства — морская вода и дубовая кора — не помогали, как мало помогал и пресловутый «меркурий» (каломель). Валяться на жесткой лазаретной койке было тоскливо, но приходилось терпеть.

«Скука входит в число лекарств», — писал он брату

И все-таки даже в лазарете он писал. Вторично родившийся как беллетрист, он хотел возобновиться, заявить о себе как литературный критик. До «потопа» Бестужев и на этом фронте российской словесности занимал первенствующее место.

Бестужев давно задумал большую критическую статью. Хотелось поговорить о своей излюбленной теме — романтизме в литературе. Новый роман Николая Полевого «Клятва при гробе» послужил поводом к тому, чтобы написать статью.

«Хочу дать образчик европейской критики, придрался к «Клятве при гробе» Полевого», — сообщал он брату в Тифлис.

За последние годы в русской словесности выходило много произведений на исторические темы. Бестужев считал, что причина этого явления — романтизм. Возникал вопрос, почему первая треть XIX века оказалась веком романтизма. Чтобы ответить на это, Бестужев в своей критической статье делал пространный обзор всемирной литературы — от народной поэзии негров и чукчей до романа Полевого.

«Не знаю, право, на что похожа моя критика, промолчав так долго, я будто сорвался с цепи, и оттого что повел издали речь свою, должен был урезывать многое: рамы теснят меня» — так писал он Ксенофонту Полевому, посылая свою статью в журнал.

Статья вышла огромная. Бестужев поставил под ней. «Дагестан. 1833».

А погода все не благоприятствовала отъезду — в марте еще шли дожди. «Погода держит за хвост», — говорил он.

Но наконец к половине апреля все устроилось — кое-как угомонился солитер. Вернулось солнышко, постепенно возвращалось здоровье, и вновь расцветали поблекшие надежды.

«Ну что ж, вперед! Жизни наперекор! — бодро думал Бестужев. — «Per aspera ad astra!» Были бы звезды, а тернии наверняка найдутся!»

Было жаль расставаться с друзьями, с близким его сердцу семейством Шнитниковых, которые так помогали скрашивать невеселую ссыльную жизнь в Дербенте, с товарищами по взводу — такими, как заботливый взводный Кутов и Кузя Холстинкин, тяжело было покидать могилу милой Ольги.

Накануне отъезда ему захотелось попрощаться с Каспием. Бестужев сел на своего белоногого карабахца, подаренного ханом, и помчался к морю. Он скакал по пустынному берегу и взволнованно думал:

«Негостеприимное, пустынное, печальное море! Я, однако ж, с грустью покидаю тебя. Ты было верным товарищем моих дум, неизменным наперсником чувств моих».

Вернувшись домой, он не мог не излить свои чувства на бумаге. Он записал это прощание с Каспием:

«Я видел не одно море, и полюбил все, которые видел. Но тебя, Каспий, но тебя — более других: ты был моим единственным другом в несчастье... Кроме того, меня влекло к тебе сходство твоей судьбы с моею судьбою. Ниже других и горче других твои воды. Заключено в песчаную тюрьму диких берегов, ты, одинокое, стонешь, не сливая волн твоих ни с кем.

Прощай, Каспий, еще раз прощай! Я желал видеть тебя, я увидел нехотя. Неохотно расстаюсь я с тобой, но свидеться опять не хочу... Разве ты постелешь волны свои широким путем на родину!»

15 апреля 1833 года Бестужев покинул Дербент.

Дальше