Содержание
«Военная Литература»
Биографии

Глава пятая.

Любовь милой Ольги

I

Бестужеву не сиделось на месте. В воскресенье, как обычно, учений на плацу не проводилось, в караулы рядового Бестужева никуда не назначили, и он оказался совершенно свободным.

Он все еще никак не мог примириться с вероломством, с этим обманом Юлии. Он писал брату: «Две только драгоценности вынес я из потопа: гордость души и умиление перед всем, что прекрасно».

И вот к чему привело его «умиление» тем, что казалось столь прекрасным. Теперь его не тянуло к столу, не хотелось ни разводить тушь, ни очинивать перья. Даже не тянуло к дружеской беседе. Хотелось побыть одному, подумать о себе, о своей жизни, которая все шла как-то наперекор. Хотелось побыть с природой. Тем более, что май выдался прекрасным.

Для изображения мая в Дербенте Александр Марлинский не пожалел красок и так живописал его в любимом «Аммалат-Беке»:

«Дагестанская природа прелестна в мае месяце. Миллионы роз обливают утесы румянцем своим; подобно заре, воздух струится их ароматом; соловьи не умолкают в зеленых сумерках рощи. Миндальные деревья, точно куполы пагодов, стоят в серебре цветов своих, и между них высокие руины, то увитые листьями, как винтом, то возникая стройными столпами, кажутся мусульманскими минаретами».

В последние месяцы он обычно ходил на восток, где плескались волны Каспия. А теперь идти туда было противно — теснились воспоминания. И он повернул на запад, к Кифарским холмам. На них раскинулась солдатская слободка батальона Куринского пехотного полка, а чуть правее белели хатки семейных солдат-куринцев. Хатки не лепились так по-птичьи, как в городе грудились татарские дома — один над другим. И не стояли в шеренгу, как солдатские казарменные связи, а протянулись неровной линией, словно армейское отделение, которому отделенный скомандовал «вольно!». Набег кази-муллинцев дорого обошелся солдатской слободке, но уже минуло более полугода, и раны войны были кое-как залечены. Хатки стояли побеленные, и возле каждой зеленел веселый палисадничек.

Бестужев, задумавшись, уже прошел по всей улице семейных кюринцев, как из крайнего двора до него донеслась пеcня Звучный девичий голос выразительно пел:

Ах, что ж ты, голубочек, невесел сидишь,
Невесел сидишь и нерадостен?
Уж как мне, голубчику, веселому быть,
Веселому быть и радостному?
Вечор у меня голубка была.
Голубка была, со мной сидела,
Со мной сидела, пшено клевала…

Бестужев остановился: право, это о нем... И только теперь заметил, что из палисадника на него смотрит пожилая солдатка.

— Что, служивенький, приостановился? Песня пондравилась? — улыбаясь, спросила она.

— Понравилась, матушка! Люблю нашу, русскую. Когда бываю под хмельком, сам пою, — стараясь говорить в тон солдатке, сказал Бестужев. — Это кто же такая знатная певунья?

— Дочь моя, Оленька.

Бестужев сделал шаг к дому, словно желал заглянуть во двор.

— Да ты, служивенький, заходи! Не бойся! Мы ведь тоже никак военные. Я вдова унтер-офицера первой роты Куринского полка Василья Нестерцова. Он год назад погиб в стычке. Милости просим, заходи!

Бестужев вошел во двор. За ним следовала хозяйка. У дома на скамейке сидела с шитьем на коленях девушка лет восемнадцати. Не писаная красавица, личико простое, чисто русское, открытое. Но сама девушка вся как из песни: глаза голубые, ясные, русая коса до пояса.

Первое впечатление: милая...

— Здравствуй, красавица! — приветствовал Бестужев.

— Здравствуйте, — ответила девушка, подымаясь.

— Это ты так хорошо поешь?

, — Вот уж и хорошо? — застеснялась певунья. — Пою. как умею...

— И еще шьете? — увидев в руках девушки какой-то ситчик, сказал уже на «вы» Александр Александрович.

— Оленька у меня портниха, — с гордостью уточнила мать.

— Шью я лучше, чем пою, — серьезно ответила девушка.

— Вот и хорошо. Может, вы сошьете мне рубашку? Но не здешний кюнек, а настоящую русскую косоворотку?

— Могу сшить, какую пожелаете: круглую, немецкую аль хохлацкую с завязкой.

— Нет, нашу, настоящую русскую, с застежкой на плече.

— Почему же не сшить? Извольте! — улыбнулась Оля.

— А вы где стоите? — спросила мать. — В крепости?

— Я живу на квартире у самой цитадели, в доме Ферзали.

— Знаем. Там наш куринский штабс-капитан Жуков стоит. Парфен из первой роты ему сапоги давеча чинил. А вы что ж, не Жукова ли денщик будете?

— Нет, я сам по себе.

— Ах та-а-к! — удивленно протянула солдатка, все еще не понимая, кто же этот служивый.

Она еще раз окинула Бестужева с ног до головы. Бестужев был в обыкновенном солдатском обмундировании — в брюках верблюжьего сукна и таком же мундире.

— А величать вас как же?

— Александр Александрович Бестужев.

— Вона какая фамилия! — А мы — Нестерцовы. Я Матрена Лазаревна, а она Оленька.

— Вот и познакомились. Оленька, так я буду вас ждать, приходите! — сказал Бестужев.

— А когда прийти?

— А хоть бы и завтра под вечерок.

— А у вас завтра нарядов или караулов нет?

— Бог миловал, нет. До свидания! — козырнул он по-гвардейски и вышел на улицу. — Так я буду ждать!

— Прощевайте, Александр Александрович, — ответила Матрена Лазаревна.

Бестужев прошел несколько шагов и обернулся. В калитке стояли обе они и смотрели ему вслед. «Милая девушка», — подумал он.

На душе вдруг посветлело, но мысли его продолжали возвращаться все-таки к той, вероломно покинувшей...

II

Майские дни стояли как золотые. Природа была так прекрасна, а люди оставались такими же завистливыми и злыми.

Подполковник Васильев продолжал измываться над Бестужевым. Он делал все, чтобы побольше досадить этому разжалованному гвардейцу. Часто назначал в томительно-ненужные караулы и — самое главное — мучил шагистикой, заставляя маршировать вместе с необученными рекрутами. Он словно не знал, что Бестужев бывший штабс-капитан, будто не видел, что Бестужев отличный строевик. Александр Бестужев в полной боевой амуниции ходил гусиным шагом по плацу до полного изнеможения.

Вышагивали и потели под лихую, ерническую песню:

Любил бабу мельник,
Любил в понедельник,
Ельник, мой ельник,
Любил в понедельник...

Молодой запевала Кузя Холстинкин даже сперва соро-мился запевать такую, но фельдфебель прикрикнул, и Кузя продолжал перечислять все дни недели:

Любил бабу шорник,
Любил он во вторник...
Егерь-непоседа
Любил бабу в среду...

Эта разухабистая солдатская песня вдруг напомнила о вчерашней встрече. «Не забыть — сегодня же придет та милая певунья!»

После обеда Бестужев не стал задерживаться у Шнитниковых. Поговорил с мальчиками по-французски, послушал, как они читают басни Лафонтена, и собрался домой.

— Что вы, Александр Александрович, сегодня так торопитесь? — спросила Таисия Максимовна.

— Ко мне придет белошвейка, надо сшить русскую рубашку.

Таисия Максимовна больше не расспрашивала.

Придя домой, Бестужев, как всегда, переоделся: сбросил ненавистный солдатский мундир, надел персидский халат и шелковую шапочку и сел читать своего любимого Гюго. Бестужев углубился в чтение и только тогда поднял глаза, когда открылась дверь. На пороге стояла Ольга Нестерцова. Она удивленно смотрела на все: на комнату и на ее жильца. Явно не узнавала в этом нарядном барине вчерашнего служивого, который приходил к ним в слободку. И уже было повернулась к двери.

— Оленька, куда же вы? — вскочил Бестужев. — Не узнали?

Девушка обернулась к нему и смотрела улыбаясь.

— Да, — призналась она, — не узнала. Вы... вы не солдат.

— Как не солдат? Я — настоящий нижний чин!

— Не-ет, — недоверчиво качала она головой, глядя на его нарядный персидский халат и шелковую шапочку.

— Да вот же, смотрите, — указал Бестужев на стену, где висело все его грубое солдатское обмундирование.

Оля недоуменно пожала плечами, еще раз оглядывая совсем не солдатскую обстановку комнаты. Неуверенно сделала шаг от двери, не решаясь идти дальше.

— Проходите, садитесь, Оленька! — приглашал Александр Александрович, указывая на стулья, стоявшие у стола.

Девушка подошла, взяла стул, но не села тут же а отставила в угол, поближе к печке, и села.

— Ну, где же ваш ситец? — подняла она на Бестужева голубые глаза.

— Знаете, я еще не успел купить, — виновато улыбнулся Александр Александрович.

Он не захотел признаться, что попросту забыл об этом. По лицу девушки пробежала какая-то тень.

— Я куплю! Я завтра же куплю! — заторопился Бестужев. — Но у меня и без рубашки дело для вас найдется, если вы не откажетесь. Вот, прошу вас, постирайте мне это.

Он подошел к вешалке, снял с нее батистовую сорочку и передал девушке. Оля взяла сорочку.

— Батист хороший, а вот петли выметаны нечисто, — тоном знатока сказала она. — А может, надо еще что-либо постирать?

— Если можно, вот эти полотенца, — сказал Бестужев, передавая Оле два полотенца.

— Давайте. Постираю. А когда же вам надо?

— Когда сможете.

— Принесу послезавтра, в среду. Хорошо? — спросила девушка, подымаясь.

— Хорошо. А вы не споете мне сегодня?

— Нет, некогда. Засиделась я у вас. Маменька будет браниться. В другой раз спою!

И девушка убежала.

III

И все-таки, как ни странно, эта милая, простая девушка заинтересовала его. Юлия еще не выходила из головы, еще виделись ему эти лукаво-цыганские карие глаза и зовущая улыбка. Но уже нет-нет да и возникала мысль об этой, другой. И думалось: завтра снова придет Ольга Нестерцова.

Бестужев хорошо знал светских девиц столичных гостиных, но никогда не общался с девушками из народа, не знал их. Его мать была не бог весть из какого рода — нарвская мещанка. Недаром и имя у нее было самое крестьянское — Прасковья. И потому, изображая в «Испытании» горничную графини Алины Звездич, Бестужев дал ей то же крестьянское имя — Параша. В маленьком порховском имении Бестужевых Сольцы насчитывалось всего восемнадцать душ крепостных. Среди них было пять молодых девушек, но ни с одной из них Александр Александрович не говорил ни разу. И было интересно: какова же эта Ольга?

И вот наступила среда.

После обеда Бестужев сидел и читал. Но читал не так углубленно, как в тот день, и потому сразу услыхал и шаги на галерее, и стук в дверь.

— Прошу! — живо отозвался он, подымаясь.

Вошла улыбающаяся Оленька. Сегодня она держалась свободнее, не смущаясь. В руках Оля держала белоснежный узелок. Она подошла к столу и положила узелок.

— Вот, пожалуйста, готово!

— Спасибо, Оленька! Садитесь, поговорим!

Оля уже не отставляла стул поближе к двери, а села тут же у стола и смотрела на Бестужева с видом какого-то превосходства.

— А я знаю, кто вы! Маменька вчерась узнала у командирского денщика Анфима. Вы — гвардейский офицер. Вы шли против царя...

В ее голубых глазах светилось явное восхищение, а не укор.

— А как же на это смотрит маменька? — спросил Бестужев.

— А нам-то что? — пожала плечами Ольга. — Известно: до бога высоко, до царя — далеко!

«Конечно, что им этот Николай Павлович? Такой командир, как полковник Васильев, здесь все — и бог, и царь!»

— А вы на рубашку-то купили? — перевела Оля разговор на более близкое и понятное. — Где ситец или батист?

Бестужев виновато улыбался.

— Знаете, Оленька, я не мог сам выбрать... все не нравилось, — сочинял он на ходу. — Мы как-нибудь вместе выберем. Ладно?

— Ладно. Но только, Александр Александрович (она впервые назвала его), прошу вас, обязательно купите! А то зачем же мне и ходить к вам? Что я маменьке скажу?

— Скажите: хожу к Александру Александровичу песни петь...

— Ну полно вам! — отмахнулась девушка, улыбаясь.

— А вы разве сегодня не споете? Вы же давеча обещали.

— Обещанного три года ждут! — в тон ему ответила Оля. И, чуть помолчав, спросила серьезно: — А кто у вас рядом живет?

— Денщик штабс-капитана Жукова, Платон. А дальше — хозяева, Ферзали.

— Это такой черный, как таракан? — И, секунду помолчав, сказала: — Что ж, спеть можно бы... Но сегодня как-то не поется...

— Почему? Не веселы?

— Нет, весела. Оттого на ум и идут все шутливые...

— Какие, например?

— А вот такие:

Цветочки цветуть,
Солдаты идуть...
А у нас всево родни,
Што кубанцы одни... —

пропела она и рассмеялась.

— Скажите, Оленька, как вы приохотились к пению? Отец был запевалой?

— Что вы! Он же был унтер-офицер! — с гордостью и недоумением подчеркнуто ответила она («Как он этого не понимает?»). — Мама всегда пела. Она поет в церкви, на правом крылосе.

— Я люблю старые, протяжные, — затягиваясь трубкой, сказал Бестужев.

— Старые песни не в такой день петь. Протяжные песни поются, когда дождь осенний, когда тоска за сердце берет...

— Ну, спойте ту, которая вам теперь на душу ложится.

— Извольте.

Веселая голова,
Не ходи мимо двора,
Не ходи мимо двора,
Дороженьки не тори,
Худой славы не клади... —

задорно пропела она и вскочила.

— Куда же вы, Оленька? Посидите!

— Нет, Александр Александрович, мне пора! В другой раз. Я как-нибудь на неделе забегу. А теперь больше сидеть не годится. Еще будут говорить...

— Кто?

— Да хоть бы этот денщик Платон... Да и сам Жуков...

— А им что за дело?

— Всем до всего дело! — наставительно сказала девушка. — Я забегу. Только вы купите на рубашку. А то зачем же и огород городить? — кокетливо усмехнулась она и упорхнула.

IV

«Дербент, 1832, мая 24.

Любезный брат Павел!

Ты прав насчет связи с дамами, но виноват ли я, что природа одарила меня горячею кровью и перечным воображением и сердцем, жадным обманывать себя призраком любви?

Так было и теперь: мне казалось, меня любили страстно, и мало-помалу я предался ей. Что же вышло? Муж перехватил записку, по кавказскому обычаю, притузил ее, потом помирился, а она рассказала все до конца... И теперь дома ухом не ведет, живет себе припеваючи, как будто век меня не знала! И так молода и так бесчувственна!

Я никогда не веровал в глубину женской любви, но, признаюсь, тяжко сердцу обманываться. Я скучаю: душа облита полынью...

Имею, кроме нее, прекрасненькую, и со всем тем мысль летит к прежней. Вот странность сердца — чуждаться тех, кто нас любит искренно, и сожалеть о неблагодарных! Не стоит приятность связи неприятностей, с нею неразлучных и еще более за ней последующих. По крайней мере остается память романтических приключений.

И что осталось после всего этого?

Фейерверк кончился... грязные доски, дым, угар, сожженные платья, растерянные вещи и раскаяние потерянного времени.

Пиши поболее, миляжечка, и помни любящего тебя Александра».

V

Стояла жаркая, солнечная погода. Подполковник Васильев и не думал прекращать занятий на площади. Ничего не понимая в военном деле, кроме фрунта, он был ярым поборником николаевской шагистики. Бестужеву, затянутому в тесный душный мундир, становились невмоготу эти бесконечные маршировки и перестроения. Он чувствовал: вот-вот его снова схватит мучительный форт-славский солитер. Подкрадывалась тошнота, мучила жажда, от боли разламывалась голова. Он с большим трудом кое-как дотянул до обеда.

Неделя проходила, а Оля не появлялась. Бестужев поймал себя на том, что без Оли тоскливо. О Юлии он уже не думал.

Александр Александрович твердо решил в субботу сходить на базар и купить шелку на рубашку. Он был уверен — в воскресенье непременно прибежит Оля. Но, как назло, в субботу с утра по-настоящему разыгрался солитер. Он мучил так, что Бестужев был принужден лечь в постель. Ночь с субботы на воскресенье он почти не спал. В часы бессонницы он передумал обо всем. О том, как в столицах — Петербурге и Москве — хоронят Марлинского. Кому-то из московских читателей вздумалось пустить слух, будто Александр Марлинский убит в стычке с горцами. А петербургские «вестовщики» утверждали, что Марлинский, попросту говоря, спился и «вовсе потерян». Думал об изящной словесности, о прозе, о новых, нашумевших в столицах «Повестях Белкина». Корсаков ездил в Тифлис, листал эти неизвестно кем написанные «повести» и говорил, что в них нет ничего возвышенного, что они посвящены изображению простых, заурядных людей. А неделю тому назад Полевые ошеломили Бестужева. Они поспешили уведомить, что «Повести Белкина», оказывается, написал... Пушкин. Бестужев был до крайности удивлен.

«Итак, знаменитый Белкин — Пушкин. Никогда бы не ждал я этого, хотя повести эти знаю лишь по слухам», — писал он. И, отвечая Полевым, которые не весьма жаловали Пушкина, не выдержал и, по своему обыкновению, сгоряча написал в их же манере, что «Пушкину плохо удается смиренная проза»...

Бестужев почти сутки ничего не ел — не мог. Извелся в бессоннице: лицо желтое, худое, нос, который и так он называл башмаком, стал как будто б еще больше.

«Вот придет девушка — увидит, какой красавец этот гвардеец!» — иронически думал Бестужев, разглядывая себя в зеркале.

Но ждал: придет!

И дождался. Сегодня Оля принарядилась, была в новом платье, а в руках держала розочку. Увидев Бестужева в постели, девушка испуганно округлила глаза:

— Александр Александрович, миленький, что с вами? Вы больны? — кинулась она к кровати.

— Живот схватило. Это у меня бывает. Меня в тюрьме, в форту Слава, кормили тухлой свининой. Вот я и болею.

— О господи!

Она присела на кровать. Положила руку на лоб Бестужева.

— Ишь какая голова жаркая. Может, вам кипяточку согреть аль молочка?

Рванулась встать, но он покрыл ее руку своей, не отпускал.

— Вы пришли, и мне полегчало, — ответил он привычным комплиментом. Но и в самом деле с ее приходом стало легче. Бестужев стал целовать ее ладошку, пахнущую дешевым мылом и цветами.

— Что вы, что вы! — испуганно и смущенно говорила она, силясь вырвать руку. — Это только у батюшки в церкви руку целуют! Погодите, Александр Александрович, я лучше чайку согрею! — нагнулась она к нему.

В ее глазах сквозь беспокойство светилась нежность.

Оленька просидела у Бестужева до вечера. Она ухаживала за ним, поила чаем, заставила съесть молочную кашу, пела под сурдинку «Земляничку-ягодку» и «Ивушку». Ее нежность и заботливость очаровали Бестужева. Он хотел было встать, но Оля не позволила. «Лежите, лежите!» — строго сдвигала она свои тонкие брови.

Вечерело. Девушке надо было уходить.

— Александр Александрович, дайте мне что-либо. А то что же я маменьке скажу?

— Возьмите вон на вешалке архалук.

— Ой да какой он красивый! — хвалила Оля, рассматривая архалук.

Архалук мой архалук,
Архалук демикотонный,
Ты — работа нежных рук
Азиатки благосклонной... —

продекламировал Бестужев.

— Это вы такое сочинили? И кому же? Какая это еще азиатка? — усмехаясь, ревниво спросила Оля.

Бестужеву стало приятно, что Оля ревнует.

— Это не я сочинил. И нет никакой азиатки, Оленька! Вы лучше всех азиаток!

— А кто же все-таки сочинил?

— Тоже один из разжалованных. Он служил в Тарках, в Куринском, Полежаев.

Бестужеву не хотелось говорить о том, что он — писатель. Оля — не Юлия. От Юлии скрыть было нельзя. Она читала Марлинского. А Оля еще подумает, что он хвастается. Пусть любит не Марлинского, а Бестужева. Пусть любит и ценит не поэта, а человека!

— Оленька, а вы завтра придете? — спросил он, видя, как Оленька складывает архалук, собираясь уходить. — Завтра я встану. Мне уже лучше. Завтра пойдем на базар покупать на рубашку.

— Приду! Разве можно не проведать больного? Уходя, она подошла к кровати, поправила подушку и сказала:

— Посмотрим, какой теперь у вас лоб? Горячий? Она наклонилась, коснулась его лба губами и быстро отпрянула:

— Нет, не горячий!

— Оленька, так только покойников целуют! — встрепенулся Бестужев.

Но Оля махнула рукой и убежала.

VI

Оля сегодня прибежала пораньше — спешила к больному. Увидев, что Александр Александрович ходит по комнате, непритворно обрадовалась:

— Вам лучше? Слава богу! Мама прислала какую-то травку, забыла как прозывается. Ее надо заварить и пить. Говорят, хорошо помогает от живота.

— Спасибо, Оленька! Ну что же, пойдем покупать мне на рубашку?

— Пойдем!

И они отправились на базар. День был душный. Базарная сутолока тонула в пыли и звуках. Все так же пронзительно вопили старьевщики, предлагающие поношенные чухи, шальвары, архалуки, епанчи. Все так же призывно кричали продавцы «саляба». Среди этой пестрой, орущей толпы Бестужев чувствовал себя превосходно. С ним здоровались, перекидывались фразами какие-то знакомые ему дербентцы. С одними он заговаривал сам, другие приветливо окликали его «салям-алейкюм» и называли его «Искандер-Бек». Оля была удивлена.

— Александр Александрович, вы сами не из татар ли? — дергала она за рукав Бестужева.

— Нет, Оленька, я природный русак.

— А почему понимаете по-ихнему?

— Научился.

— Ска-ажите! — восхищалась девушка.

Они шли мимо рядов, где каждая лавчонка была вместе с тем и мастерской ремесленника. Здесь поет тетива шерстобоя, там визжит пила оружейника, а вон играет шило чеботаря. Рядом с ткацким станком бренчит молоточек искусного кубачинца, насекающего на кинжал затейливые узоры.

Бестужев свернул в ряды, где продавали бумажные и шелковые ткани. По совету Оли выбрали на рубаху голубого шелка.

— Это будет вам хорошо, — убежденно говорила Оля, глядя то на отрез шелка, то на Александра Александровича.

Бестужев уплатил деньги и передал покупку Оле. Девушка повернулась идти с базара, но Бестужев остановил ее:

— Погодите, Оленька, мне надо посмотреть одну вещицу, — сказал он и пошел к ряду, где располагались со своим товаром ювелиры.

— Скажите, Оля, какие сережки вам нравятся? — спросил он, подходя к лотку золотых дел мастера, где были разложены перстни, кольца, сережки, пряжки. — Те, эмалевые?

— Нет, вон те, с колокольчиками, — не отводя глаз от соблазнительных украшений, ответила девушка.

— С колокольчиками — это сэрьге-зенгул.

— Хорошие, — вздохнула девушка.

Бестужев купил эти сережки и протянул их Оле. Девушка смотрела не понимая:

— Кому это?

— А кому же? Вам! — живо ответил Бестужев.

— Да нет! Должно, той азиатке...

— Что вы, Оленька! Никакой азиатки у меня нет. Это — вам!

Девушка была изумлена:

— Для меня они больно дороги. Вон сколько абазов за них отсчитали! Мне их вовек не отработать!

— А я даю вам не за работу. Я просто дарю вам! За дружбу! За... любовь! — сказал с улыбкой Бестужев.

— Ой, что вы такое говорите, Александр Александрович! — подняла она испуганные, но засиявшие глаза. — Разве можно так говорить?

— Берите, а то обижусь! — сказал он так твердо, что девушка сразу осеклась и взяла серьги.

— Спасибо вам, спасибо! — радостно улыбалась она. — А теперь пойдемте домой, надо снять с вас мерку.

— Не спешите, Оленька! Заглянем еще сюда.

Оля уже настороженно, с недоверием следовала за ним. Бестужев подошел к торговцам сладостями. Он купил рахат-лукуму, конфет, пряников.

— Вот теперь, пожалуй, можно идти домой, — заявил он.

Придя на квартиру Бестужева, Оля развернула отрез шелка и еще раз прикинула:

— Хороша будет рубашка. Дайте мне бумажки, я сниму мерку. — Она взглянула на стол, где среди газет и книг лежали странички рукописи «Аммалат-Бека».

Бестужев невольно улыбнулся. «О, святая простота! Она не знает, что стоит мне эта одна страничка, из которой она готова вырезать мерку для рубахи!»

Бестужев протянул ей нумер газеты «Кавказ» и ножницы. Оля бережно отрезала от газеты полоску и стала деликатно, боясь прикоснуться к Бестужеву, мерить длину рубахи, рукава, ширину манжет. Осталось смерить ширину воротника. Оля в нерешительности стояла, опустив руку с бумажкой.

— Ну что же вы стали? Все?

— Нет. Еще надо смерить... шею, — несмело улыбнулась Оля.

— Так в чем же дело? Не достанете? Может, мне присесть?

— Нет, пожалуй, я достану! — ответила девушка и, подойдя к нему, решительно забросила руки за шею Бестужева.

Когда она обвила бумажной лентой шею Бестужева, ее пальцы заметно дрожали. Голова Бестужева пришлась чуть повыше улыбчатых, веселых губ девушки. Она вся очутилась так близко от него, что Александр Александрович не выдержал, обхватил девушку и, чуть нагнувшись, стал целовать ее. Оля пыталась было увернуться, но ничего не получалось.

«Поцелуй был нежданным, но не похищенным силой» — так сказал Александр Марлинский в одной из своих повестей. И там же автор прибавил:

«Оставляю читателям дорисовать и угадать продолжение этой сцены. Я думаю, каждый со вздохом или с улыбкой может припомнить и поместить в нее отрывки из подобных сцен своей юности — и каждый ошибется не много...»

...С пылающими щеками, смущенная, но счастливая вырвалась Оля из нежных рук Бестужева.

— Хватит, Александр Александрович! Не озорничайте! — уже серьезно сказала она. — Теперь стойте хорошо! Давайте я сниму мерку, а то у вас не только ворот, а вся русская косоворотка будет косой! И я же буду виновата! — говорила она серьезно, но ее глаза радостно смеялись.

Бестужев послушался и больше не мешал портнихе. Мерка была снята как следует.

VII

Аккуратность его в переписке поразительна: он писал каждую почту, и если не все письма подробны, зато положительно все интересны, в том или другом отношении характеризуя его симпатичную личность.
М. Семевский

ЗАТЕРЯННОЕ ПИСЬМО ПАВЛУ БЕСТУЖЕВУ

«Дербент, 1832, июль.

Любезный друг и брат Павел!

Помнишь, в прошлом письме я писал тебе о вероломстве Юлии В. и там хвастался, что имею прекрасненькую...

Сегодня я хочу рассказать об этой девушке, которая кажется прекрасненькою, подробно. С нею меня свел вовсе не романтический, а совершенно прозаический, но счастливый случай. Она — простая девушка, дочь унтер-офицера Куринского полка. Ее отец Василий Нестерцов прошлой весной погиб в стычке с горцами, и она живет с матерью, Матреной Лазаревной Нестерцовой. Представь себе, эту девушку зовут странно — не Дуней, не Парашей, не Мав-рой, как обычно водится среди крестьян, а — Ольгой. Здесь, в азиатском Дербенте, совсем нет европейских мастеровых, а мне захотелось сшить себе для дома несколько русских рубашек, надоели солдатские кафтаны. А Ольга Нестерцова — прекрасная белошвейка. Она несколько раз уже приходила ко мне, и мы с ней подружились. Ты же помнишь, Павлик, я в Питере губил свои молодые годы в невинном, но всегда удачном волокитстве, но ни одно из них не приносило мне истинной утехи. Это же мое неожиданное увлечение, кажется, может доставить мне много радости. Девушка — чиста и невинна, как церковная ласточка. И невинна во всех смыслах: она не искушена ни в светском притворстве и лжи, ни в примерах литературы, потому что, кроме солдатской слободки Дербента, не бывала нигде и вряд ли читала что-либо, кроме сонника и песенника, хотя именно песни любит и поет отменно задушевно. И я не думаю ни в чем просвещать Ольгу: ни пересказывать ей правила хорошего тона по «Юности честное зерцало», ни искушать произведениями европейской изящной словесности. Я также не скажу ей, что сам причастен к литературе, и не покажу ей ни одной своей прозаической строчки. Если она полюбит меня, то пусть любит не писателя, а человека. Beati possidentes!

Не ленись, мой друг, пиши мне. Обнимаю тебя, твой оживающий Александр».

VIII

Несколько дней Ольга не приходила. Было ясно — шьет рубаху, старается! Бестужев уже привык к тому, что, вернувшись домой после постылых строевых занятий и обеда у Шнитниковых, он увидит эту непритязательную, милую девушку. В один из дней он даже хотел было наведаться к Нестерцовым в слободку, но раздумал — зачем возбуждать излишние суды-пересуды у соседок-солдаток.

А бессмысленная, надоевшая до чертиков муштра все продолжалась, несмотря на летнюю жару. В свободные от муштры часы он много читал.

«Я с жаром читаю Гюго (не говорю — с завистью), с жаром удивления и бессильного соревнования... И сколько еще других имен между им и мною, между мной и славой», — писал он своим всегдашним корреспондентам братьям Полевым.

И продолжал литературно-критические статьи для «Московского телеграфа».

Объявилась Оля неожиданно и в самое неподходящее для Бестужева время — в этот день рядовой Бестужев должен был в пять часов пополудни заступать на пост № 6 у склада.

Оля принесла сшитую рубашку и заставила Александра Александровича тут же надеть ее. Рубашка была сшита великолепно.

— В ней я на десять лет моложе, — улыбался Бестужев, разглядывая себя в зеркале. — Дорогая белошвеечка, дайте я поцелую вас! — сказал он, делая вид, что хочет обнять ее.

Не надо! Погодите! — отстранилась Оля. — Расскажите лучше, что делали без меня в эти дни? — как будто строго, но, в сущности, кокетливо спросила девушка.

— Что? Тосковал!

— Да ну вас!

— Что делал? Известно что: ать-два, левой! Сено-солома! Всласть насолдатился!

— И читали? — взглянула она на книги и журналы, грудившиеся на столе. Оля впервые обратила на них внимание.

— Читал кое-что, — ответил Александр Александрович, взглянув на раскрытый томик вельтмановского «Странника».

— Дайте и мне что-либо почитать, а то я читаю только «Жития святых» и «Ваньку-Каина».

— Извольте, — ответил Бестужев, подходя к столу. — Сейчас выберем что-либо поинтереснее.

Он минуту раздумывал, что бы дать. Вельтмановский «Странник» не подойдет. Оля не разберется в этом талантливом ученике Лавренсия Стерна. Вельтмана читать бы Юлии! А если дать Оле что-нибудь из своих повестей — ведь они же не подписаны его фамилией, которую она знает. Любопытно, понравится ли ей? Дать «Испытание»? Не годится: там светская, столичная жизнь, которую Оля не знает. Там эпиграфы из Байрона, Шиллера. Не поймет! «Лейтенант Белозор» тоже не подходит — много французских слов, французская песенка, чужая ей. Опять же незнакомые, ничего не говорящие ей — Парни, Томас Мур... Лучше всего, пожалуй, подойдет «Аммалат-Бек». Это — Кавказ, это — Дербент. Все знакомо, близко и понятно. И в «Аммалате», как и во всех тех повестях, главная тема, всегда и всем интересная, — любовь!

— Вот почитайте это, — протянул он нумер «Московского телеграфа», в котором был напечатан его «Аммалат-Бек». — Тут про наш Дербент и вообще про Дагестан.

— А интересно?

— Прочтите, увидите!

— Спасибо! — поблагодарила девушка, взяв журнал. — Ну вам же надо уходить. Пойдемте, что ли?

Бестужев снял рубашку, надел мундир и снова стал незнакомым и чужим.

— Вот вы и опять...

— Какой?

— Чужой... — сказала она вполголоса и смутилась.

Теперь бы поговорить с ней, сказать, какая она милая, очаровательная в своей непосредственности и простоте, но приходится уходить. Не ровен час опоздаешь в цитадель.

— А плата за работу? За рубашку? — вдруг спохватился он и стал доставать кошелек.

— Вы же мне заплатили!

— Когда?

— А сережки небось позабыли?

— Сережки не в счет. Это мой подарок, — нахмурился Бестужев. — Вот возьмите! — строго сказал он, протягивая ассигнацию.

— Придется взять, а то что еще маменька скажет! Спасибо, Александр Александрович!

Девушка взяла деньги и положила ассигнацию в нумер журнала.

И они вышли из дому.

— Куда же вам, направо?

— Сначала в цитадель, а потом с разводящим к провиантскому складу, что у нижнего базара.

— Так склад же — пустой.

— Да в нем, говорят, даже мыши перевелись... Склад пустой, а ты — постой! — срифмовалось неожиданно.

— Ой как у вас складно получается, — засмеялась девушка.

— Приходите же завтра, Оленька! — обернулся Бестужев.

— Завтра не приду. Приду на неделе. Некогда по гостям ходить. Пойдем с маменькой на виноградники к беку...

— Беку-то сколько годов, двадцать? — хитро сощурился Бестужев.

— Не-ет! — махнула рукой девушка. — Под восемьдесят!

И они разошлись.

IX

Оля прочла «Аммалат-Бека» быстрее, чем предполагал Бестужев. Она прибежала как-то вечером. Журнал «Московский телеграф», завернутый в чистый платок, Оля прижимала к груди. Была она оживлена и, видимо, спешила.

— Здравствуйте! Как вы тут поживаете? — входя спросила она.

— Что, уже прочли? — удивился Бестужев, увидев, что Оля кладет на стол журнал.

— Прочла, одним духом! Не ела, не спала, читала. У маменьки никак цельную свечку извела, — улыбалась она.

— Ну присядьте, расскажите: понравилось?

— Понравилось! Но сегодня рассказывать некогда. Завтра мы с мамой с утра собираемся стирать белье. Нет ли у вас чего-нибудь? — оглянулась она. — Вот же, есть! — Она сняла с гвоздя полотенце. — Вот наволочка уже несвежая! — подбежала она к кровати и стала снимать наволочки. — Давайте носовые платки!

Бестужев не возражал, только улыбался, глядя, как она по-хозяйски собирает все.

— В воскресенье я прибегу с утра, — сказала она уже с порога. — Щей вам настоящих, русских, наварю! И поговорим!

— А что же Матрена Лазаревна скажет? Не боитесь маменьки?

— Мама уйдет в церковь к ранней обедне. Будет петь на крылосе.

— Мама будет петь на клиросе, а вы споете у меня. Ладно?

— Хорошо! — весело ответила Оля и упорхнула.

Эта милая Оля незаметно вошла в его скучную, сиротливую жизнь. Вошла как друг. И день ото дня становилась ему необходимей и дороже, занимая в его душе все больше места. Бестужеву нравилось в Оле все: и внутренняя чистота, и внешнее обаяние. Мыла ли она чашки, прилаживала ли занавесочки на окно, перестилала ли постель, — все ее движения были не только сноровисты, но по-кошачьи мягки и округлы. Сидя за чайным столом, она не старалась подражать барышням-дворянкам, как делали это дербентские офицерши, такие же, как и она, крестьянки, не отставляла мизинчик, не поджимала губки, не жеманничала, а держалась непринужденно просто. Эта ни в каких пансионатах не содержавшаяся дочь гарнизонного унтер-офицера была от природы наделена тактом и хорошим вкусом.

Александр Бестужев всю жизнь увлекался женщинами, любил их («Без женщин не стоило бы жить на свете!» — говорил он), вместе с тем прекрасно видел случавшиеся у некоторых из них недочеты. Острый глаз Бестужева сразу подмечал неграциозную позу, принятую девушкой или дамой, не идущую к лицу прическу или старомодную шляпку. Единственное, что Бестужев прощал женщинам, — это кокетство.

Было оно и у Оли Нестерцовой, но было в меру. Оля, вероятно, тоже понимала, что недурна собой, но держалась скромно. В Петербурге, если девица знала, что у нее красивые зубки, то она старалась, чтобы все почаще любовались ими. Так, Леночка Булгарина смеялась по всякому поводу и без него. А Катенька Капнист, будучи уверена, что профиль у нее «чисто римский», старалась поэтому всегда сесть в гостиной так, чтобы кавалеры видели ее сбоку.

В воскресенье Оля прибежала с самого утра. Принесла выстиранное, выглаженное белье.

— Без хозяйки дом сирота, — нравоучительно говорила она. Она наводила порядок в комнате, а Бестужев расспрашивал ее об «Аммалат-Беке».

— До чего же интересно! — с воодушевлением говорила она. — Об этой истории я слыхала. У нас в слободке бабы рассказывали. И написано все, как было. Я читала и плакала. Мне жалко и самого Аммалата, и полковника Верховского.

— А Селтанета нравится? Она ведь такая красивая, как вы, — улыбнулся Бестужев.

Оля смутилась.

— Ну, скажете, Александр Александрович! И совсем я не такая. Она — черная, а я — светлая. Разве только коса такая же... И кто написал все это? — перевела она разговор.

— А там же напечатано.

— Да, какой-то... Марлинский. А кто он такой? У нас не бывало и нет Марлинского. Я у маменьки спрашивала, она ведь давно здесь живет.

— Значит, был, — улыбаясь про себя, ответил Бестужев.

— Очень мне понравились песни. Вот эта: «Плачьте, красавицы, в горных аулах» и эта: «Слава нам, смерть врагу, Алла-га, Алла-гу!». Я хочу подобрать к ним какую-либо песню.

— Вот, вот, подберите, Оленька!

X

Как-то само собою получилось, что их встречи сделались регулярными. Все в доме видели, как часто наведывается к Бестужеву эта девушка. Иван Петрович Жуков однажды хотел было подтрунить по этому поводу, но Александр Александрович так взглянул на приятеля, что тот осекся. О том, что Бестужева часто навещает Ольга Нестерцова, узнали и Шнитниковы. Но у коменданта держались более тактично, молчали.

Бестужев за редкими исключениями продолжал обедать у Шнитниковых, продолжал заниматься французским языком с их старшими сыновьями.

Оля всегда находила себе у Бестужева какую-либо работу. Она сшила ему две рубашки — русскую и немецкую, с застежкой на боку. Привела в полный порядок его белье, мыла пол в комнате и на галерейке. Вообще хозяйничала по-настоящему. В те дни, когда они с матерью были заняты где-либо на виноградниках у какого-либо бека, успевала все-таки забежать, проведать:

— Как вы тут живете-можете без меня?

Эта забота и внимание были так приятны Бестужеву. Он перешел с Олей на «ты».

— Я старше тебя, я — старик! — говорил он.

— Ну, полно вам — старик! Не говорите так! — смеялась Оля. Иногда полушутя, полусерьезно (кто ее разберет?) Оля говорила:

— Ну вот, теперь у вас, Александр Александрович, все в порядке. Можно не приходить к вам до самого... покрова! — И смотрела на него, как он примет это.

— Ах, ничего нет? — взрывался, вскакивая, Бестужев. — Так вот же! — Он рвал с гвоздя чистое, только что повешенное полотенце, швырял его на пол, бросал туда же свежую рубаху и яростно топтал их ногами, приговаривая:

— Вот, вот! Говоришь — в порядке? Вот!

Или рвал «с мясом» пуговицы у наволочки или халата, повторяя:

— Все в порядке? Все в порядке?

Оля давилась от смеха, закрывалась рукавом. Но смотрела из-под руки непритворно радостным глазом. И пыталась остановить его:

— Александр Александрович, что вы делаете? А он хватал Олю в объятия и твердил:

— Придешь? Придешь?

Девушка отбивалась сквозь радостный смех, сквозь поцелуи, говорила: «Приду! Приду!»

И чуть слышно, одними губами, шептала: «Милый...»

XI

Незаметно промелькнуло лето. Их встречи уже стали необходимыми, желанными. Придя из казармы, Бестужев так и ждал, когда же на галерее застучат быстрые, легкие шаги девушки. С Олей забывались все неприятности ссыльной, бесправной жизни. Оля не умела скучать. Занимаясь чем-либо, она всегда мурлыкала. Особенно нравилась Александру Александровичу эта забавная припевка:

Маша, моя ягода,
Люби меня два года,
А я тебя три года —
Ах, какая выгода!

Бестужев частенько напевал ее, заменяя «Маша» на «Оля». Девушке это явно нравилось, но она обычно останавливала его:

— Зачем вы, Александр Александрович, поете: «Оля, моя ягода»?

— А что?

— Еще кто-либо услышит.

— Кто, например?

— Да хотя бы жуковский денщик Платон. Он большой пересмешник. Денщики все такие...

— А что, разве ты одна Оля на свете? — улыбался Бестужев.

— Кто вас знает... — смущенно замолкала девушка.

Их отношения не были похожи на столичный флирт, на интрижки гарнизонных дам, как было с Юлией.

Она сидела у стола, шила или вязала, а Бестужев читал ей что-либо. Оля очень любила стихи. Бестужев читал ей баллады Жуковского или пушкинские «Кавказский пленник» и «Бахчисарайский фонтан». Девушка внимательно слушала, но, когда он спрашивал, что почитать еще, она иногда просила:

— Расскажите о себе, о детстве.

И Бестужев рассказывал ей о своих родителях. Сказал, что его отец Александр Федосеевич — дворянин, военный артиллерист. В жестокой морской баталии у шведского острова Сескар — на Балтийском море есть такой — 28 мая 1790 года был тяжело ранен. Шведское ядро ударило в борт корабля, оторвало щепу, и щепа угодила отцу в челюсть. Александр Федосеевич Бестужев упал бездыханный. Его уже хотели выбросить за борт, в море.

— Как это — за борт? А зачем? — удивилась девушка.

— На флоте такой порядок, так хоронят моряков. Где же будешь хоронить? Кругом вода, морские хляби. Вот запеленают убитого в рогожный куль, привяжут к ногам балластину чтоб тело пошло ко дну, и вся не долга!

— Надо же! — качала головой Оля.

Но отца очень любили его канониры. Они все-таки решили довезти тело до берега, чтобы похоронить как следует Стали уже обмывать, обряжать убитого командира, а он застонал, ожил.

Ахти мне! — сделала испуганные глаза Оля. — Что ж его, поди, только оглушило?

— Да, только оглушило. И батюшку выходили двое: денщик Федор и девушка, наша нарвская мещанка Прасковья Михайловна. Отца ведь приходилось кормить через соломинку, по-настоящему он есть не мог.

— И что же дальше? — спрашивала нетерпеливо Оля.

— А дальше вот что. Когда отец поправился, он дал денщику Федору вольную (у отца было всего восемнадцать душ крепостных), а на соседке, мещанке Прасковье Михай ловне, женился.

— Она, верно, красивая, ваша матушка? — спрашива ла Оля, восторженно глядя на Бестужева.

— Да-

— Вы на нее похожи?

— Нет, — улыбнулся Бестужев. — Только глаза как у нее, а вот нос от папенькиной родни: башмаком!

Да ну вас, Александр Александрович! — смеялась Оля. — Скажете, башмаком! Ежели бы башмаком, так не такой казался бы...

— А какой же?

— А как у нашего офицера из второй роты, Юматова. Вот у него настоящий башмак!

XII

В ноябре 1832 года в Дербент заявился со своим штабом главнокомандующий всеми войсками Кавказской линии барон Розен В его штабе служил младший брат Бестужева, Павел.

Павел, по молодости лет, не участвовал в декабрьском восстании. Он еще был кадетом и лишь из одной принадлежности к крамольной фамилии Бестужевых был взят на подозрение. Сперва Павел Бестужев находился в Бобруйской крепости, а потом был выслан на Кавказ.

Встреча с любимым братом доставила Александру Бестужеву большую радость. Они хоть несколько дней пробыли вместе. В эти дни Оля наведалась только раз, но, увидев гостя, поспешила скорее уйти, и Павлик не обратил на нее внимания.

И вот барон Розен и его штаб уехали в Тифлис. В дербентском гарнизоне стало полегче — наконец отошла надоевшая шагистика, которой мучил подполковник Васильев. Остались караулы да посты и лазарет — больных по осени явилось много.

Стояла холодина. «Мороз у нас сильный и, вообразите, что у меня мерзнут руки на письме — так холодна моя хата, хотя дров жгу без милости», — писал он Полевым в Москву. Александр Александрович кашлял, прихварывал, но старался держаться. Лекарь Попов давал ему цидулю для ротного, что рядовой Бестужев болен.

Подполковник Васильев, довольный тем, что генеральский смотр гарнизона прошел благополучно, не придирался к разжалованному.

Оля очень боялась, чтобы Александр Александрович не разболелся, чтобы его не положили в лазарет. Прибегала к нему с утра, ухаживала за Бестужевым, убирала комнату, топила печь, готовила обед.

— У вас же денщика нет, вот я буду за него! — оправдывалась она. — Маменька говорит: «Бегай, но гляди, девка, соблюдай себя, а то — прокляну!»

И простуда понемногу оставила Бестужева. Осенние деньки пролетали быстро. Оле не хотелось уходить, не хотелось расставаться, идти куда-то на ночь глядя. Бестужев шел провожать. Он брал пистолет — осенью купил у знакомого оружейника Гассана. Оружейник хвалил пистолет: чох-якши! Бестужев доводил Олю до самого дома в слободке. У калитки под яблоней они еще долго стояли, говорили какие-то слова. Матрена Лазаревна поджидала. Видела их из окна, выходила на крыльцо, звала:

— И чего стоять на ветру? Ступайте в хату! Но Бестужев козырял и уходил.

Он любил девушку, но как-то не хотелось заглядывать в будущее. И все-таки часто думалось: а если жениться? Неужели весь век доживать здесь, в слободке для женатых? В этой дыре, в дремотном Дербенте? Стражем у Железных ворот?

Не-ет!

А дни шли незаметно. Безвозвратно канул в Лету еще один год. Новый 1833 год Бестужев встречал дома, с Олей. Шнитниковым он сказал, что плохо себя чувствует. Подарил Оле шаль.

— Вы меня избалуете! — говорила обрадованная девушка.

— А кто же тебя и побалует?

— Это верно: кроме маменьки да вас, у меня никого...

— А ты говорила, что духанщик Ахмет на тебя ласково смотрел?

— Что ж из того, — задорно ответила Оля. — Загляденье — деньги не берут!

Как-то в середине января пришел из Петербурга долгожданный пятитомник его повестей, очерков и рассказов, изданный Гречем.

Собрание сочинений включало в себя произведения, написанные еще в Петербурге и подписанные фамилией Бестужев, и новые, кавказские вещи, которые ему пришлось подписать псевдонимом Марлинский. Пятитомник получился анонимным — на титуле томов не значилось ни фамилии, ни псевдонима автора, а только стояло заглавие: «Русские повести и рассказы».

И это нравилось Бестужеву: наконец-то всему и всем гонителям наперекор он предстает перед читателем в одном лице!

Он добился победы, отвоевал свое имя литератора. Пусть не Бестужев, а Марлинский!

Читатели и критика восторженно встретили пятитомник. «Автор русских повестей и рассказов может быть назван создателем повести на русском языке. Что было у нас до него в этом роде? Бледные или надутые рассказы, не русские по языку, не европейские по вымыслу, ничтожные по созданию... Можно сказать решительно, что из живущих ныне повествователей ни один не сравняется с ним в силе творчества» — так писали в «Московском телеграфе».

...Январь прошел. Наконец проглянуло солнышко. Весна стояла у порога. Становилось теплее не только в доме, но и на душе. Солнышко подымалось и грело.

И грела любовь.

Оля вошла в жизнь Бестужева целиком. Когда Бестужев целовал ее, девушка уже не останавливала его и не отстранялась. Только иногда, отвечая на поцелуи, наставительно напоминала:

— Целуют только невест!

— А ты и есть моя невеста! — горячо заявлял Бестужев.

Весной мысли были радужными.

Дальше