Содержание
«Военная Литература»
Биографии

Глава четвертая.

Страница ошибок

В книге любви всего милей страница ошибок.
«Испытание»

I

На следующий день Бестужев пришел к Шнитниковым на обед. Таисия Максимовна улыбчиво спросила:

— Ну, как понравилась вам наша Юленька? Не правда ли — лучшая дама гарнизона? Умеет держаться, со вкусом одета...

— Ребра Адамова потомки, как светлорадужный хрусталь, равно пленительны и ломки... — уклончиво ответил стихами Бестужев.

— Смотрите, как бы вы сами не обломались скорее! Она живая, кокетливая...

Распространяться о Юлии Бестужев не стал.

Последние дни декабря выдались для него неприятными — он простудился. И только к Новому году кое-как пришел в себя.

Новый год он встречал у Шнитниковых. Когда подымали новогодний тост и вспоминали о прошедшем годе, Бестужев сказал:

— У меня с тридцать первым такие же счеты, как у василеостровского лабазника с его купцом-хозяином: в барыше одни щелчки!

— Это неверно! — возразили Шнитниковы.

— Как неверно? Посудите, мои дорогие, кто я? Как был, так и остался стражем Железных ворот, за которые напрасно рвется сердце. Выслуги ни на грош! Береги себя, не береги — все едино: Георгия не получишь!

— Ну погодите, все будет! — успокаивал Федор Александрович.

— Улита едет...

— Вы не правы, Александр Александрович, что у вас одни щелчки, — горячо сказала Таисия Максимовна. — В литературе же у вас — преотменно, вас же знает вся Россия!

Действительно, на литературу ему обижаться было нельзя. Журналы охотно печатали не только его прозу, но и его, как Бестужев выражался, «стиховные грехи». Каждое слово Марлинского читатели и критики встречали восторженно. До Дербента доходили отзвуки литературных успехов Александра Марлинского. Его имя обрастало легендами. Под повестями Марлинского стояло интригующее, влекущее слово «Дагестан». Читатели знали, что автор — разжалованный в солдаты, что он пишет о виденном и пережитом. А писал он о романтическом, «погибельном» Кавказе, и его повести невольно перекликались с недавно изданным великолепным «Кавказским пленником» Пушкина.

Все столичные, а за ними и провинциальные, «уездные» барышни тотчас же влюбились в черноокую красавицу Селтанету. У всех них стали заповедными эти слова: «джаным» («душа моя»), «азиз» («милая»), «кичкене» («малютка»). И девицы с чувством декламировали песню из повести «Аммалат-Бек»:

Плачьте, красавицы, в горном ауле,
Правьте поминки по нас:
Вслед за последнею меткою пулей
Мы покидаем Кавказ.
Здесь не цевница к ночному покою, —
Нас убаюкает гром;
Очи не милая черной косою —
Ворон закроет крылом!

Слово «красавицы» они относили, конечно, к самим себе...

А критика рассыпалась в похвалах оригинально талантливому автору. «Московский телеграф» Полевых прямо называл Александра Марлинского «корифеем повести русской», а в «Телескопе» находили, что в повестях Марлинского «сверкает луч высшего всеобъемлющего прозрения «.

Наконец «Московский телеграф» с напечатанным в нем «Аммалат-Беком» доставился и в Дербент. Бестужев ревниво пробежал напечатанный текст повести и сразу увидел: над «Аммалат-Беком» изрядно потрудился красный карандаш николаевской цензуры.

Он тотчас же побежал к Шнитниковым поделиться своим возмущением.

— Вот посмотрите, сколько выброшено! — говорил он, листая страницы журнала. — Помните, я говорил о Ермолове, о русских гражданских чиновниках, что они приехали в Грузию «на ловлю чинов и барышей». Этих строк в журнале нет. А затем посмотрите вот это.

Бестужев развернул рукопись, которую захватил с собой, и сказал:

— Вот что у меня в рукописи написано. — И он прочел: «Жизнь, я понимаю, это великодушие. Истомить человека в душной тюрьме без света и воздуха или заслать его в вечную зиму, в нерассветающую ночь; погребсти его заживо в утробе земли и в самой могиле мучить каторгою, отнять у него не только волю действовать, не только удобства жить, но даже средства говорить с родными о печальной судьбе своей, запрещать ему не только жалобу, но даже ропот на ветер — и это называете вы жизнью, и этою-то бесконечною пыткою хвалитесь, как неслыханным великодушием».

— У меня это говорит Аммалат-Бек, но цензура догадалась, что это говорю я о себе, и все выбросила. Не стрижет меня, а прямо — бреет!

— Все-таки уразумели! Дошло! — улыбался Федор Александрович.

Волны царского «потопа» продолжали больно хлестать по Бестужеву.

...Несколько дней не хотелось браться за перо: столько же пользы от этого, как кидаться с ружьем на горские завалы.

II

А в Дербенте буйствовала весна. Сочно зеленели холмы. Розово-белым цветом цвели яблони, абрикосы, персики. На скатах холмов ярко алели розы. В густых кустах заливались соловьи.

«Сердце мое просит любви», — признавался в письме к Николаю Полевому Бестужев.

«Подумайте, что мне хоть и тридцать четыре года, но я еще свеж, еще силен. Прибавьте к этому пылкую кровь, которую нередко пенит крыльями воображение, прибавьте к этому привычку если не любить, так влюбляться (это дрожжи большого света)».

В одно из воскресений Бестужев пошел на базар. Ему нравился этот чрезвычайно колоритный восточный базар. Он любил наблюдать халх — народ, любил потолкаться среди него, посмотреть, с каким удовольствием бедняки едят шурбу, тощую похлебку, а безбородые («тюксюсы») мальчишки пьют шербет. Но больше всего любил слушать. Он уже все понимал, различал, когда говорили «селям-алейкюм», а когда произносили похожее «асам-алейкюм» («беда с тобой!»). Так приветствовали своих врагов, христиан. Бестужев уже свободно говорил по-татарски, и частенько у него вырывалось «шайтан-апарсын!» («черт возьми!»).

У прилавка золотых дел мастера он неожиданно увидел Юлию Сергеевну Вигилянскую. Она рассматривала юзюк — перстенек для мизинца. Дербентские женщины любили их носить. Бестужев непритворно обрадовался встрече.

— Джаным! — воскликнул он, проталкиваясь через толпу. Юлия кокетливо улыбнулась и протянула руку, унизанную кольцами.

— Извольте ответствовать, почему не приходили к нам? Забыли?

— Как можно забыть вас? Знаете, какие солдатские дела — дела не делай, от дела не бегай! Спросите Бориса Андреевича.

— Да мой-то Борис Андреевич всегда при деле — играет в картишки до изнеможения, пока карты из рук не выпадут. Вот и сегодня собирается удрать к куринцам. А вы приходите к нам, поскучаем вместе! — улыбалась Юлия Сергеевна. — Сейчас спешу, некогда говорить. А вы приходите обязательно, тогда уж наговоримся! Я буду ждать! — шаловливо махнула она ручкой и смешалась в толпе.

Вечером Бестужев принарядился, накинул на плечи кавказскую бурку и пошел к Вигилянским. Борис Андреевич встретил его приветливо. Он был в отменно веселом настроении. Но побыл дома недолго, заторопился уходить.

— Вы уж извините меня, Александр Александрович, я ретируюсь, — сказал он. — У нас сегодня у куринцев рандеву — генеральный банчок. Да вам же это ничего не говорит, вы же к картам равнодушны. Юленька, занимай дорогого гостя. Точите лясы, только много не целуйтесь, — состроив гримасу, сказал Вигилянский. — Говорится же в Писании: «Во многоглаголании несть спасения». А я прибавлю: и во многолобзании тож! А ты, Гордей, — крикнул он денщику, — гляди тут в оба! Чтоб барыня блюла себя! — продолжал паясничать Вигилянский и с хохотком убежал на картеж.

После такого, хотя и незлобного, но фиглярного вступления как-то пропали все нежные слова, которые вот-вот были готовы слететь у Бестужева с языка при виде улыбчивой, очаровательной Юленьки. И он сразу как-то скис...

— Что отуманилась, зоренька ясная? — пропела Юлия Сергеевна улыбаясь.

— А может, и нам последовать за Борисом Андреевичем? — тихо спросил Бестужев.

— То есть как? — не поняла Юлия Сергеевна.

— Может, пойти погулять? На дворе такая благодать. Что же сидеть в комнатах? Адам Мицкевич говорит, что весной одно мгновение прелестнее целой недели в осень.

Юлия Сергеевна покосилась на двери кухни, заговорщицки подмигнула и с улыбкой нарочито громко ответила:

— Что ж, давайте прогуляемся!

Дом Мурад-Амина находился в тридцати шагах от городских ворот. За воротами журчал фонтан. Пахло буйволами, которые столпились вместе с погонщиками у фонтана. Эти запахи перебивали запахи роз, которыми были усеяны склоны холма, где располагалось старое кладбище, осененное кипарисами.

— Поднимемся на кладбище, и все у нас пойдет в романтическом духе, как у Жуковского, — улыбнулась Юлия. — Не так ли? — мечтательно взглянула она и продекламировала:

Веди меня, пустыни житель,
Святой Анахорет!
Близка желанная обитель:
Приветный вижу свет...

Бестужев усмехнулся: «Анахорет!»

«И все у нее хорошо», — с умилением думал Александр Александрович, пропуская Юлию вперед. Узкая каменистая дорожка вилась меж кустов можжевельника и шиповника, из которых кое-где желтыми пятнами пробивалась мальва. Звонко стрекотали кузнечики, и где-то в зарослях ореховых кустов и дикого винограда щелкал соловей.

Суровый, выгнутый гребень горы резко обрисовывался на синем небе. Кусты укрывали их от всех.

— Вот здесь — никаких соглядатаев! — сказала Юлия, оглядываясь, и призывно улыбнулась.

Бестужев порывисто обнял ее.

Они долго гуляли по тихому кладбищу, сидели под кипарисом на разостланной на земле бурке Александра Александровича.

Размягченный Бестужев читал ей свои строки:

Прильнув к твоим рубиновым устам,
Не ведаю ни срока ни завета.
Тоска любви — единственная мета,
Лобзания — целительный бальзам.

Вечерело.

— Нет, срок надо ведать! Довольно лобзаний, Александр Александрович! Пора уходить! — твердо сказала Юлия, подымаясь. — Хорошенького понемножку.

Бестужеву не хотелось расставаться, но Юлия была права: пора!..

— Юленька, приходите ко мне, посмотрите, как живет ссыльный гвардеец, — просил Бестужев.

— Что вы! Что вы! — сделала страшные глаза Юлия Сергеевна. — Ведь вы живете там, где и штабс-капитан Жуков?

— Да, я с Иваном Петровичем в одном доме.

— Ежели мой Борис Андреевич узнает, что я была у вас, он меня убьет! Нет, нет! Это исключено!

— Но я хочу видеть вас без свидетелей... Без... Гордея!

— А что, вам здесь плохо?

— А как же я буду знать, что вы — здесь? Она на секунду задумалась.

— Нашла! — сказала Юлия. — Борис Андреевич обязательно два раза в неделю — по средам и пятницам — играет с куринцами в карты.

— Но мне двух дней в неделю мало! — пылко возразил Бестужев.

— Пока хватит. А дальше видно будет!

— А если, скажем, Бориса Андреевича что-либо задержит и он не уйдет из дому?

— Что ж, вы прогуляетесь один. Послушаете соловья. Прочитаете надгробия. Это тоже неплохо! — смеялась Юлия. — На свиданиях всяко бывает!..

— Вы безжалостны!

— Знаете что, — сказала Юлия, освобождаясь из его объятий. — Я сообразила. Если, допустим, в среду или пятницу меня что-либо будет задерживать, я накануне дам вам знать.

— Как? Вы пришлете записку?

— Нет. Это не годится. С запиской может разное случиться. Сказано: скрытый грех наполовину прощен! — смеялась она. — Я пришлю вам... Гордея!

— Опять Гордей? — возмутился Бестужев.

— Да, Гордей! Но вы выслушайте. Он принесет мой носовой платочек. Вот этот, — сказала она, вынимая маленький кружевной шелковый платочек.

— И что же платочек будет обозначать?

— То, что наша встреча не состоится на следующий день.

— Ну и система! — рассмеялся довольный Бестужев. — Один мой герой говорит: «Мила неопытная любовь, но любовь испытанная — бесценна!» Вы — сокровище! — говорил Бестужев, целуя ее пальцы, унизанные кольцами.

— У вас, помнится, в «Испытании» где-то сказано и так: «Любовь без глупостей — что полковой развод без музыки». Что ж, у нас будет настоящий полковой развод! — смеялась Юлия.

...Весна победно шествовала по Дербенту.

III

Апрель, соловьиный месяц, был жарким, но без зноя. И прошел благополучно: никто не мешал их пленительным свиданиям на безлюдном кладбище.

Юлия с каждым днем становилась дороже Бестужеву. Иногда на него находило. Ему, порывистому и горячему, хотелось вот-вот, сию минуту видеть ее, снова увериться в том, что она любит и ждет встречи с ним.

И однажды, будучи в таком состоянии, он нарушил данное ей обещание и пошел к Вигилянским. Он придумал благовидный предлог — нес Юлии только что полученный нумер «Московского телеграфа».

Вигилянские сидели дома. Борис Андреевич радушно встретил незваного гостя, но и сегодня не посидел за чайным столом подольше и не поговорил с Бестужевым — свежий нумер журнала явно не интересовал его. Выпив стакан чаю, Вигилянский встал и, бесцеремонно позевывая, сказал:

— Вы беседуйте себе об изящной словесности, а я пойду бай-бай. Вчера мы, признаться, поздненько засиделись за штосом, и у меня, как говорится, еще и рука спит, и нога спит...

Они остались вдвоем.

Хотя из спальни тотчас же послышался храп Бориса Андреевича, но Бестужев все равно чувствовал себя скованно. Кто его знает, может, поручик только делал вид, что уснул. Да тут и не поговоришь, о чем хочется и как хочется! Бестужев оглянулся. На столике у окна лежали книги. Он издали узнал нумер «Сына Отечества», в котором был так недавно напечатан его «Лейтенант Белозор». Бестужев взял книгу, мгновенно нашел знакомые, им самим написанные строки из главы пятой, подчеркнул карандашом две фразы и передал журнал Юлии, сказав громко:

— Прочтите вот это, Юлия Сергеевна!

Бестужев подчеркнул вот что: «Не играй вперед любовью, милая...» и «За что я обожаю тебя, коварная девушка?»

Юлия взяла книгу и прочла. Она широко улыбнулась и в свою очередь, подчеркнула что-то на этой же странице.

Бестужев взял книгу и прочел подчеркнутое:

«Я хотела помучить тебя...», «Не сердись вперед».

Александр Александрович прочел и смотрел на нее уже не столько с укором, как с обожанием.

Тогда Юлия снова взяла из его рук журнал, уверенно перевернула несколько страниц — видно было, что она хорошо знает текст, — и подчеркнула еще что-то. Это был эпиграф к главе седьмой. «Утешься! Индия осталась за нами!»

Бестужев прочел и понял: «Индия» — это, конечно же, их заветное, счастливое кладбище. Радостно улыбаясь, он спросил беззвучно, одними губами: «Ко-о-гда?» — «P-а-а-втра!» — ответили губы Юлии.

Бестужев встал и попрощался. Как долго он целовал руки Юлии, поручик Вигилянский, спал он или не спал, видеть не мог.

И назавтра снова состоялась прелестная встреча на кладбище.

Здесь можно было говорить о любви без свидетелей и без книги.

IV

Раза два случалось так с Борисом Андреевичем (или, может, Юлия сама нарочно делала промежутки, чтобы подогреть возлюбленного!), что он оставался дома и тогда к Ферзали являлся Гордей. Он молча вручал Бестужеву надушенный розовый платочек Юлии, завернутый в нумер тифлисской газеты «Кавказ». Александр Александрович хотел было оставлять платочек у себя, но Юлия всегда настойчиво требовала вернуть его.

— Юленька, я выпишу из Петербурга дюжину дюжин таких платочков! — говорил он.

— Благодарствую! У меня платочков и без вашей дюжины дюжин хватает. Но на каждом из них моя метка, вот — «Ю. В.», — и она не позволяла ему оставлять платочек у себя.

Однажды в начале мая, в среду, Бестужев проходил по дорожкам кладбища до самой вечерней зори, изгрыз ногти, но не дождался Юлии. И ведь накануне она не прислала с платочком этого Гордея!

Вернувшись домой, он спросил у Жуковского Платона:

— Никто не приходил ко мне?

— Нет, — равнодушно ответил денщик.

В эту ночь Бестужев спал плохо, ворочался, курил.

Днем в четверг ждал: вот-вот явится желанный Гордей. Но и сегодня чертов Гордей не появился. Бестужеву во что бы то ни стало захотелось увидеть Юлию. Ничто не шло на ум. «Дайте ее!» Без нее мир стал вдруг уныл и пуст.

В пятницу во время строевых занятий он видел на плацу командира второй роты поручика Вигилянского. Так хотелось подойти к нему и спросить: в чем дело? Что случилось? Почему не играете в карты с куринцами? И здорова ли Юлия Сергеевна?

Эта ночь была еще мучительней. Он ходил из угла в угол, курил до бесчувствия. Еле дождался дня. Вернувшись из казармы, кликнул Платона, дал ему полтину и попросил немедля сходить к Вигилянским и сказать Гордею, чтобы тот пришел.

— Но чтоб об этом никто не знал!

Платон понимающе кивнул головой и отправился к Вигилянским.

— Ну как, придет? — спросил Бестужев, когда Платон вернулся.

— Придет.

Не выдержал, спросил еще:

— Поручика видел?

— Видел.

— Как он?

— Вроде ничего...

— В карты играет?

— Играет, — усмехнулся Платон. — С барыней. Она сидит у него на коленях, а он бьет ее по носу картами.

Бестужев, вспыхнув, отошел от Платона. Еле дождался Гордея.

— Звали? — неласково спросил Гордей, входя.

— Садись, Гордеюшка! Хочешь кахетинского?

— Благодарствую, — уже веселее отвечал Гордей. — Да, вишь, только у больного спрашивают: хочешь ли? — улыбнулся денщик.

Как все денщики, Гордей — пронырлив и хитер, бестия! Выпил кружку. Крякнул, вытер губы. Бестужев налил еще. Выпил и вторую. Смотрел понимающе, ждал вопросов.

Вопросы начались.

— Почему пришел без платочка? — как будто спокойно спросил Бестужев.

— Не изволили давать...

Бестужев сжал зубы. Набил трубку. Высек огня, затянулся и тогда спросил:

— Как господа живут?

— А что им деется? Живуть... как голубки, — издевательски хихикнул денщик.

«Он же смеется надо мною, стервец!» — внутренне вспыхнул Бестужев. Но приходилось сдерживать себя. Молчал, продолжая неистово курить.

Гордей ласково смотрел на бутыль кахетинского и начал не спеша:

— Тута, видите ли, ежели говорить по совести, вышла такая петрушка, — почесал затылок Гордей. — В прошедшую середу нежданно-негаданно к нам на обед заявился энтот подпоручик Драверт, и барин засел с ними за картишки. А в четверг после обеда Юлия Сергеевна, правда, давали мне платочек. Приказывали отнести к вам. И тут случилось... Только я взял платочек из ейных рук, откуда ни возьмись — барин. То ли он, уходя, вернулся на тот час домой, то ли раньше заметил такое. Цап за платочек! «Это, говорит, что такое? Кому несть собрался! Это куда же тебя, стервеца, она посылает?» Я. было, начал вертеть вола: знать не знаю... «А-а, говорит, не знаешь? А палки, шпицрутены, говорит, не позабыл?» Вижу, дело плохо, хотел уж во всем признаться, да Юлия Сергеевна сами кинулись к нему: «Боренька, — просит, — не тронь его! Я сама все обскажу!» Схватила барина за руку... и в спальню. Закрылась тама. Слышу, сначала разливается в три ручья, голосит. Она на это мастерица. Известно, бабьи слезы дешевы! А потом слышу — смеется. А чуть погодя все затихло, точно в спальне они вымерли... А немного погодя опять за смехи. И уж смеются сбое, покатываются! Стало быть, помирились! И даже барин подарил мне четвертак на водку и сказал: «Ты, говорит, знай помалкивай! Не твоего ума дело!»

Бестужев слушал, курил, с горечью думал: «Все! Все кончено!»

А Гордей вошел во вкус:

— Да ежели хотите знать. — продолжал он доверительно, — до вас за ей прапорщик Куринского полку ухлестывал, грузин. Гиви прозванием. Такой с усиками. Так барин дознались, пошли к нему, и энтот Гиви с первой оказией укатил в свой Тифлис. Не зря говорится: пей, да не воруй, люби, да не целуй!

Гордей поднялся, безнадежно взглянул на бутыль с кахетинским и пошел к двери. У порога он обернулся и прибавил независимо:

— Чуть не позабыл. Завтра барыня едет опять в Бурную до сестры. Я слыхал, как поручик сказывали: «Поезжай, проветрись малость. Выкинь эту дурь из головы!» А барыня и отвечает: «Хорошо, Боренька, с удовольствием поеду!»

Это «с удовольствием поеду» было последним страшным ударом. Бестужев сидел, опустив голову.

— Да вы не скучайте! — дружески урезонивал Гордей. — Ихней сестры вам хватит! Сказано ведь: этого цвету — по всему свету! — И, не дождавшись никакого слова от Бестужева, Гордей ушел.

Дальше