Содержание
«Военная Литература»
Биографии

Глава шестнадцатая.

На крыльях страха

Он на крыльях победы дерзновенно проник в Россию и на крыльях страха поспешил из нее.
Бошаи
Бюллетень заключается, как и многие другие, словами: «Здоровье его величества было в наилучшем состоянии».

Осиротевшие семейства! Отрите слезы: Наполеон здравствует.

Шатобриан

После Березины не стало ни центра армии, ни крыльев — все перемешалось: пехота, пушки, кавалерия.

Наполеон еще имел под ружьем двадцать тысяч человек: гвардию, кое-какие остатки армейских дивизий и корпуса Удино и Виктора, не успевшие окончательно утерять дисциплину и порядок. Эти боеспособные части по-прежнему тонули в многотысячной безоружной толпе бродяг, несмотря на то, что в самой Березине и на ее левом берегу у Студенки осталось не менее тридцати тысяч человек.

Только значительно уменьшился обоз, в котором армия Наполеона увозила награбленное в Москве добро.

За Березиной усилились морозы. Стало еще труднее с ночлегом и добычей провианта, тем более что и в Белоруссии в деревнях и лесах наполеоновских солдат ждали крестьянские топоры и вилы и неумолимые казачьи пики. [646]

Казаки не давали Наполеону покоя. С ними ложились и с ними вставали. Слово «казак» подымало лучше трубы и барабана. Неутомимые вездесущие донцы надоели Наполеону невероятно. Он все ждал, когда же прибудут к нему обещанные Варшавой «польские казаки».

Наполеон надеялся или только притворялся, будто надеется, что в Вильне армия станет на зимние квартиры и солдаты возвратятся под знамена. Он говорил Коленкуру, что в Вильне и Ковне у него большие продовольственные склады, что из Европы идут людские пополнения, и хвастливо заявлял:

— Я за неделю соберу в Вильне больше, чем русские у себя за целый месяц!

Наполеон сильно тревожился, какое впечатление на Францию и всю Европу произведет его отступление из России. Сообщения с Парижем были в последние дни прерваны.

Сидя в карете, Наполеон подготавливал очередной, двадцать девятый бюллетень, чтобы заставить Европу думать так, как хочет он, как ему выгодно.

— Я расскажу все, пусть лучше знают подробности от меня, чем из частных писем, — говорил он Коленкуру.

21 ноября, в прекрасный солнечный день, при легком морозце Наполеон прибыл в тихое белорусское Молодечно. В Молодечне беглецы нашли не столько муки и крупы, сколько сена и соломы, но изобилие фуража было ни к чему: лошадей осталось очень немного.

В Молодечне Наполеона ждали четырнадцать эстафет из Парижа и депеши из Варшавы и Вильны. Пока все еще было спокойно: Европа верила в силы и могущество Наполеона.

Но Варшава о «польских казаках» молчала.

Впрочем, Наполеон надеялся, что скоро перестанет вообще видеть казаков. Он собирался уезжать из армии в Париж и осторожно заговорил об этом в Молодечне с наиболее близкими ему из придворных, чтобы узнать их мнение. Первому он сказал своему обер-шталмейстеру. И не из-за того, что в расположении Коленкура находились эстафеты, лошади, все хозяйство главной квартиры, а потому, что Арман Коленкур был искренний и прямой человек.

— При нынешнем положении вещей я могу внушить почтение Европе только из дворца Тюильри, — доказывал император Коленкуру.

Коленкур понял Наполеона так: император торопится [647] уехать, чтобы опередить известие об отступлении «великой армии».

Обер-шталмейстер принял сообщение императора спокойно и, как казалось Наполеону, вполне сочувственно.

Тогда Наполеон посвятил в свои планы Дарю.

Трезвый, рассудительный Дарю заметил, что не видит необходимости в отъезде императора: сообщение с Европой восстановлено.

— Я не чувствую себя достаточно сильным, чтобы оставлять между собою и Россией ненадежную Пруссию. Надо успокоить Францию и удержать немцев в повиновении. А чтобы не подвергаться излишним опасностям, надо уезжать немедленно!

Дарю выслушал доводы императора без возражений, но, видимо, остался при своем мнении.

— Кому же, государь, вы доверите армию? — спросил в этот же день Коленкур.

— Неаполитанскому королю или вице-королю, — ответил еще не решивший этого вопроса Наполеон. — Что думаете вы?

— Храбрость неаполитанского короля, безусловно, достойна полного уважения. Все помнят его многочисленные заслуги, но упрекают за то, что Мюрат погубил столь прекрасную кавалерию. Сумеет ли он реорганизовать армию? У него мало воли. Он самоотвержен в атаке, но сейчас не время для атак. Вице-короля ценят и любят больше, — ответил Коленкур.

Наполеон энергично защищал своего шурина, а не пасынка:

— У неаполитанского короля больше блеска, а теперь это нужнее; его ранг не позволяет подчиняться вице-королю. Если во главе армии останется вице-король, Мюрат покинет ее. За неаполитанским королем титул, возраст, репутация. Он внушает больше почтения всем маршалам, чем Евгений. Храбрость тоже кое-что значит, когда имеешь дело с русскими! Наконец, при нем я оставляю принца Невшательского! Бертье — придворный, привыкший к беспрекословному исполнению. Следовательно, в самой форме не будет никаких изменений.

Коленкур понял, что Наполеон не хочет выдвигать пасынка и далек от мысли оставить во главе армии наиболее даровитых маршалов вроде Даву. Император предпочитал блестящую куклу — Мюрата. [648]

— И нечего откладывать в долгий ящик. Я уеду послезавтра из этого... из как его... из Шомона, — сказал Наполеон.

— Из Сморгони, — поправил Коленкур.

— Да, да. И держать все в строжайшем секрете, — приказал император.

Он боялся, как бы солдаты не возмутились его отъездом.

В тот же вечер в Молодечне император предупредил об отъезде начальника штаба. Когда толстый принц Невшательский узнал о том, что Наполеон, который не расставался с ним с итальянского похода 1796 года, покинет его, послушный, почтительный, ехавший целые версты с непокрытой головой за арабом Наполеона Бертье вдруг в первый раз посмел возразить обожаемому монарху.

Наполеон возмутился его неповиновением, стал упрекать шестидесятилетнего принца Невшательского (который плакал и сморкался, как шестилетний ребенок) в неблагодарности: ведь Наполеон так облагодетельствовал его!

— Вам необходимо остаться с неаполитанским королем. Я-то отлично знаю, что вы не годитесь никуда, но другие этого не знают, и ваше имя в армии довольно популярно! Я даю вам на размышление двадцать четыре часа. Или оставайтесь при армии, или уезжайте в свое Гро-Буа и торчите там до смерти, не смея больше показываться мне на глаза! — визгливо, сердито кричал Наполеон, хотя в эту минуту он только притворялся сердитым.

Бертье не ждал даже двадцати четырех минут, он тут же покорно согласился остаться. Положение его было незавидное: он обожал Наполеона, он старался во всем подражать императору. Теперь же вместо Наполеона будет Мюрат. А Бертье, маленький, толстенький, плохо сложенный и некрасивый, никак не похож на Мюрата, если не считать того, что оба они любят женщин.

Здесь же, в Молодечне, во дворце князя Огинского, Наполеон окончил и подписал свой знаменитый двадцать девятый бюллетень, в котором не было и намека на паническое бегство «великой армии» из России и на ее громадные потери. Наполеон в бюллетене признавался лишь в том, что французская армия лишилась «значительного числа лошадей в коннице и артиллерии».

О самой особе императора в бюллетене было сказано [649] правдиво: «Здоровье его величества не оставляет желать ничего лучшего».

Тысячи людей «великой армии» гибли каждый день, но виновник всех этих несчастий, не изведавший ни голода ни холода, чувствовал себя превосходно: к чужим страданиям и бедам Наполеон был равнодушен.

Через день Наполеон был уже в заснеженной Сморгони.

Коленкур в строжайшем секрете приготовил все для отъезда императора, позаботился о лошадях до Вилыш и об Эскорте. Наполеон решил, кроме слуг, взять с собой Коленкура, Дюрока, графа Лабо и необходимого в пути польского капитана Вонсовича. Адъютанты и офицеры императорского двора должны были нагонять его в пути. Эскорту — тридцати гвардейским конноегерям, выбранным маршалом Лефевром из наиболее здоровых и лучших наездников, приказано было сопровождать императора только до Вильны. По Пруссии Наполеон собирался ехать под именем Коленкура, называясь его титулом «герцог Виченский».

И вот настал последний вечер — 23 ноября.

Императорская квартира располагалась в помещичьем доме. Гвардия по-прежнему окружала ее, но не так, как случалось на походе, когда император помещался в деревенской хате, а гвардейцы сидели под открытым небом на своих ранцах и дремали, поставив ружья меж колен. В Сморгони армия заняла все ближайшие постройки, и только у помещичьего дома стоял на карауле взвод гвардейцев.

В девять часов вечера император устроил у себя нечто вроде совещания, хотя каждый из участников понимал его театральность.

Наполеон пригласил к себе всех маршалов, находившихся в армии. Пришли Мюрат, Даву, Ней, Бессьер, Лефевр, Мортье, Евгений Богарне. Не было одного Виктора — он командовал арьергардом. Наполеон с небывалой предупредительностью встречал каждого из них, рассыпал любезности и похвалы, старался всячески расположить их в свою пользу.

Пасынок, бывший в натянутых отношениях с Мюратом, попросил Наполеона отпустить его в Италию, но император отказал.

Особенно лебезил Наполеон перед Даву. Увидев его, Наполеон пошел навстречу, спросил, почему его давно не видно, не покинул ли Даву императора. [650]

— Мне казалось, что вы, государь, недовольны мной, — ответил хмурый Даву.

Наполеон наговорил Даву похвал его замечательным полководческим талантам.

Затем приказал Евгению Богарне прочесть двадцать девятый бюллетень, а потом объявил, что сейчас же уезжает в Париж с Коленкуром и Дюроком, и просил всех сказать свое мнение.

Никто не возражал императору, понимая, что это было бы бесполезно.

Наполеон благодарил всех за прекрасные действия во время кампании и постарался оправдаться в своих ошибках.

— Если б я родился на троне, мне было бы легче избежать ошибок. Я поручаю командование армией неаполитанскому королю, — сказал император напоследок. — Надеюсь, что вы будете повиноваться ему, как мне, и среди вас будет полнейшее согласие.

Он радовался в душе, что уезжает, что уже через час не увидит этих тысяч голодных, оборванных, замерзших людей, которых его ненасытная жажда власти и мирового господства заставила прийти в непреклонную, суровую страну. И от радости Наполеон, никогда не отличавшийся особыми сантиментами, поцеловал каждого из маршалов. После этого поторопился уехать.

Было десять часов вечера. Вызвездило. Стоял крепкий мороз — таких в Париже не случалось. Наполеон в шубе и шапке шмыгнул в поданный к крыльцу дормез. Коленкур сел с ним рядом. Вопсович, Рустан и берейторы Амодрю и Фагальд вскочили на коней: они должны были ехать рядом с дормезом. Эскорт конноегерей давно стоял наготове.

Когда лакей захлопнул дверцу дормеза и сани, легко поскрипывая полозьями по снегу, тронулись с места, Наполеон сказал вслух то, что, видимо, терзало его все дни:

— Я покинул Париж в намерении не идти войной дальше польских границ. Обстоятельства увлекли меня. Может быть, я сделал ошибку, что дошел до Москвы, может быть, я худо сделал, что слишком долго там оставался, но от великого до смешного — один шаг. И пусть меня судит потомство!

Оп помолчал несколько минут в раздумье, потом [651] прибавил:

— А собственно говоря, чего мне стоила вся эта история? Какие-то триста тысяч человек. Причем в их числе было столько немцев! — презрительно фыркнул он.

...А в это время к большому костру гвардии, где грелось много старших офицеров, подошел командир батальона гренадер и громко сказал:

— А все-таки разбойник удрал!

— Что, император уехал? Когда?

— Пять минут назад, — ответил угрюмо командир батальона, садясь к огню.

— Бросил армию?

— Да, позорно бросил!

— Ему не впервые: вспомни Египет!

— Сам удрал, а нас оставил на погибель... Это низко! Это подло!

— Что и говорить: беспорядок в лавочке! — попробовал пошутить кто-то.

Но император Наполеон не слыхал этих осуждающих слов — он убегал от справедливого мщения народов России, которых надеялся так легко и быстро поработить.

Дальше