Содержание
«Военная Литература»
Биографии

Глава двенадцатая.

Наполеон просит мира

I

Наполеону хотелось думать, что русским после ухода из Москвы остается лишь просить у него мира.

В этой мысли его еще более укрепил неаполитанский король, примчавшийся в Москву с аванпостов.

Даже в осеннюю слякоть Мюрат сохранил в одежде театральную пышность и кокетство. Казаки, называя его «гетманом», подсказали ему мысль нарядиться а-ля гетман Жолкевский. И Мюрат оделся в стиле XVI века: поверх зеленой венгерки с золочеными шнурами он набросил серый суконный плащ польского покроя, а на голову надел маленькую соболью шапочку с неизменным страусовым пером. Сапоги остались красными, как ноги у аиста. Но на московском пепелище фигура неаполитанского короля уже не производила того необычайного впечатления, как бывало прежде. Здесь на каждом шагу встречались не менее вычурно одетые фигуры, больше напоминавшие карнавальные маски, чем солдат и офицеров «великой армии». И среди них Мюрат несколько утерял оригинальность своей одежды.

Зато он не потерял своего всегдашнего апломба. Мюрат был вполне уверен в том, что он действительно прирожденный неаполитанский король, а не сын трактирщика из Кагора. Он был убежден, что все любят его, даже казаки. Мюрат хвастался в императорской квартире, что казаки и даже «купидоны» (так французы называли башкир из легкой кавалерии, вооруженных луками и стрелами), увидев его, кланяются, снимая свои высокие шапки, и кричат: «Король!», «Гетман!» И конечно, не думают стрелять в него или принимать «в дротики».

Он рассказывал всем, что едва намеревался двигаться вперед, как к нему подлетал казачий полковник и просил не начинать бесполезного кровопролития. «Мы вам больше не враги. Мы хотим мира и только ждем указаний из Петербурга», — якобы говорили казаки. А если неаполитанский король настаивал, то казачий полковник услужливо спрашивал у него, до какого пункта его величество хочет дойти и где желает расположиться со штабом. Русский авангард отступал до указанного места без боя. (Мюрат но видел, что казаки продолжают отступать по Рязанской [553] дороге, в то время как главные силы русских уже начали фланговое движение на Калугу.)

Неаполитанский король был также уверен в том, что начальник русского авангарда генерал Милорадович — его поклонник и верный друг. Милорадович почтительно называл Мюрата «ваше величество», а Мюрат, кокетничая, останавливал его и говорил: «Здесь я не король, а простой генерал!» И Милорадович, пересыпая «ваше превосходительство» словами «ваше величество», делал все, что хотел неаполитанский король.

Мюрат рассказывал смеясь, как однажды он шутя предложил русскому генералу: «Уступите мне вашу позицию». Милорадович ответил: «Извольте атаковать ее, ваше величество. Я приготовился к хорошему кавалерийскому делу и достойно вас встречу. У вас первоклассная конница, а у меня — сыны тихого Дона. Пусть сегодня решится, чья конница лучше: ваша или моя. Только советую вам, ваше превосходительство, не атаковать слева — там болото». И Милорадович поехал и показал Мюрату, где находятся топкие места.

Мюрат, разумеется, тоже сыграл в благородство — не атаковал русских.

Неаполитанский король не рассказал в императорской квартире продолжения этой совместной прогулки с Милорадовичем по русским аванпостам. Он хотел проехать немного в глубь русского расположения, но Милорадович, боясь, как бы Мюрат не увидал, что за казачьими полками нет больше никаких русских войск, вежливо предупредил: «Казаки знают вас, ваше величество, но пехота, стоящая сзади, может обстрелять!» И проводил Мюрата до французских постов.

Рассказывая все свои похождения на аванпостах, Мюрат убеждал Наполеона, что русская армия рассеялась, что она состоит из одних казаков (так ему казалось) и что «сыны Дона» тоже скоро уедут домой.

Императору было приятно слушать рассказы Мюрата. Но все-таки на следующее утро он поспешил отправить неаполитанского короля назад. Наполеон хотел знать, где же наводится русская армия. Он боялся, что генерал Себастиани, оставшись в авангарде один, будет еще менее решителен, чем Мюрат.

Прошло несколько дней; русская армия как в воду канула. [554] Наполеон начал тревожиться не на шутку.

Он продолжал рассказывать о похождениях неаполитанского короля на аванпостах, но передавал их уже в ироническом тоне. Наполеон сам не очень верил Иоахиму: он знал своего фантазера-шурина не первый день, знал его гасконскую лихость во всем. Недаром Наполеон звал его «полишинель» и «итальянский Панталоне».

— Мюрат — король казаков? Что за чушь! — насмешливо и раздраженно повторял Наполеон. — Легковерие — мать глупости. Русские водят наивного неаполитанского короля за нос! Не может быть, чтобы Кутузов оставался на Рязанской дороге: на ней он не прикрывал бы ни южных губерний, ни Петербурга!

Император думал, что русские должны прикрыть «Калигулу», как Наполеон по-своему называл Калугу, — там у русских были сосредоточены все запасы.

Наполеон образовал особый наблюдательный корпус под командой маршала Бессьера. Он отправил Бессьера на Калужскую дорогу, приказав двигаться по ней до тех пор, пока маршал не наткнется на главные силы русских. Понятовский двигался по Тульской.

Наполеон нетерпеливо ждал от них донесений. Он боялся, что русские перережут со стороны Можайска сообщения французской армии.

Император беспрерывно диктовал настоятельные приказы корпусам, разыскивавшим русскую армию. Бертье ежедневно слал им грозные напоминания.

Бессьер и Понятовский доносили: русских нигде нет, а Мюрат продолжал твердить все то же.

Теперь Наполеон был уже вполне уверен в том, что Мюрат и Себастиани обмануты переговорами.

— Все эти переговоры приносят пользу только тому, кто их ведет! — говорил Наполеон и велел Бертье написать неаполитанскому королю:

«Его величеству угодно, чтобы сносились с неприятелем только ружейными и пушечными выстрелами».

Бессьер, еще не доходя до Десны, доносил:

«Нет ничего удивительного, если старый русский генерал, ускользнув от неаполитанского короля, идет со всею армией наперерез наших сообщений с Смоленском».

Наполеон был в полном недоумении.

В ночь на 12 сентября он отдал категорический приказ [555] Мюрату: «Найти след неприятеля должно быть вашей единственной целью. Меня уверяют, что Кутузов через Серпухов идет на Калугу. Поищите его там!»

Тревога Наполеона росла с каждым днем.

II

Пока Мюрат, Понятовский и Бессьер по всем дорогам искали пропавшую русскую армию, Наполеон попытался навести порядок в сожженной и разграбленной Москве.

Древняя столица представляла огромное скопление развалин, между которыми едва можно было различить направление прежних улиц. Везде валялись трупы людей и животных. Они разлагались и заражали воздух.

Уже когда Наполеон ехал из Петровского дворца в Кремль, он увидал: большинство солдат и офицеров, попадавшихся ему навстречу, были пьяны. Дисциплина и порядок падали. Солдат, который всегда не склонен вообще думать о далеком будущем, предался грабежу и дрался с товарищем из-за добычи.

Приехав в Кремль, Наполеон приказал генерал-интенданту армии графу Дюма собрать уцелевшее в городе вино и поместить в особых магазинах. Хлебное вино Наполеон хотел сохранить для раздачи войскам, а виноградное — госпиталям. Но Дюма резонно ответил, что прежде надо прекратить грабеж. По повелению императора Бертье издал приказ, кончавшийся так:

«Солдаты, которые будут пойманы и уличены в грабеже, с завтрашнего дня будут предаваемы военному суду и судимы по всей строгости законов».

Патрули задерживали грабителей. Кто нес награбленное — отнимали и складывали тут же, на земле, под охраной гвардии. В грязи, в пепле, в мусоре валялись богатые меха, золотые и серебряные вещи, дорогие вышивки и материи. В первые дни после издания приказа удалось сделать кое-какие запасы, и войскам выдали на пятнадцать дней водки.

Наполеон жил в Кремле как в крепости.

Были открыты только Никольские, Троицкие и Тайницкие ворота. Остальные наглухо завалили бревнами, и при каждых воротах стоял пикет из восьми солдат с сержантом. [556]

А у открытых ворот находилось по сто шести гвардейцев. По всем кремлевским стенам растянулись цепи часовых, часовые стояли у башен, соборов и в дворцовых подъездах. По Кремлю беспрестанно ходили патрули. Караул в Кремле несли конная и пешая гвардия и польские уланы.

На холме, у церкви Николая Гостунского, стояло десять полевых орудий. Русским входить в Кремль не разрешалось, часовым приказано было стрелять по ним: Наполеон боялся покушений.

Сообщение с Францией и Парижем и всей огромной империей было налажено — депеши получались регулярно. Регулярно на пятнадцатый день приходил парижский портфель и пакеты из Варшавы и Вильны. Из Парижа ехали в Москву так же просто, как в Марсель. Мчались курьеры, врачи, интенданты, маркитанты. Даже прибывали обозы. В армию слали много вина, не зная, что в Москве его вдосталь, но зато совершенно нет хлеба.

Наполеон аккуратно получал европейские газеты. Все они превозносили взятие Москвы, называли его «дивным подвигом», сравнивали с походом Александра Македонского в Индию. Писали разные напыщенные красивые фразы, которые было приятно читать: «Гром французских пушек слышен в Азии», или «Россия поражена в самое сердце». В Париже по случаю занятия Москвы была произведена пушечная пальба, в храмах служились благодарственные молебны.

Но пожар Москвы произвел в Европе иное впечатление. О нем говорили с изумлением и ужасом и считали, что «это событие, без сомнения, нанесет сильный удар высокому идеалу воинской славы». Мирные, гражданские люди в первую минуту сочувствовали несчастным жителям Москвы, а потом вспоминали о своих сыновьях, мужьях и братьях, находившихся в «великой армии», и их охватывали тревога и беспокойство за близких.

«Всякий бюллетень, из которого узнали бы, что наши солдаты в тепле, одеты и сыты, произвел бы гораздо больше впечатления на всех, нежели известия о победах», — писали из Парижа.

Чтобы ослабить впечатление от пожара Москвы, Наполеон выпустил 17 сентября очередной, девятнадцатый бюллетень, в котором писалось:

«Хотя пожар убавил средства для содержания войск, но, несмотря на то, их найдено уже и открывается очень много. [557] Огонь не коснулся погребов. Войска отдыхают от усталости. Они имеют в изобилии хлеб, картофель, капусту и другие овощи, свежую говядину, соленую провизию, вино, водку, сахар, кофе и вообще всякого рода продовольствие».

В этих строках все было истинно, за одним исключением: хлеб в Москве отсутствовал. Его с трудом получала гвардия и совершенно не видели остальные полки армии. Нужда в хлебе была замаскирована мнимым изобилием. Да, действительно, было много вин, водки, кофе, сахару, была соленая рыба, на истоптанных огородах находились кое-какие овощи, было свежее мясо, но не говяжье, а лошадиное, и совершенно, начисто отсутствовал хлеб.

В бюллетене не говорилось о лошадях. Если люди имели в изобилии хоть вино и сласти, то кони совершенно голодали: фуража в городе не хватало. На складах он был, но получить мешок овса представлялось делом более сложным, чем получить мешок медных русских денег. Лошади тысячами гибли в походе и так же продолжали погибать в Москве. Кое-как удавалось поддерживать гвардейскую кавалерию, а простые кавалерийские полки постепенно стали спешиваться.

III

Наконец только 14 сентября, через двенадцать дней после занятия Москвы, Наполеон достоверно узнал, что Кутузов фланговым движением прошел с Рязанской дороги на старую Калужскую и встал лагерем у реки Нары. Он успел загородить Наполеону путь на плодородный юг.

Император издевался над легковерием Мюрата и говорил:

— Я посоветовал бы своим послам быть столь же проницательными и ловкими, как эти дикие казачьи офицеры, которые так хорошо провели неаполитанского короля!

Наполеон был зол, что «канальи», как он называл казаков, провели фантазера Мюрата и что даже он сам на какое-то время поддался было их сладким речам.

Но теперь стало ясно: армия Кутузова вовсе не деморализована, как распинался Мюрат, и она располагалась слишком близко, чтобы можно было беззаботно отдыхать в Москве. Вставал вопрос: что же делать дальше? Ни генеральное сражение, которое Наполеон считал выигранным, ни занятие неприятельской столицы не принесли желаемой победы [553] и славного, почетного мира. А мир был нужен всей «великой армии» как воздух.

И Наполеон решил добиться его другим путем.

Он вызвал Коленкура и предложил ему поехать к Кутузову.

Арман Коленкур отказался наотрез. Со всегдашней прямотой он сказал императору, что эта поездка не приведет ни к чему, а будет лишь вредна: Александр I убедится в трудном положении Наполеона.

Рассерженный император круто оборвал Коленкура:

— Ах, вы не хотите? В таком случае я пошлю Лористона!

Призванный Лористон говорил то же, что и Коленкур, но Наполеон не слушал его резонных возражений.

— Вы поедете! Мне нужен мир во что бы то ни стало! — раздельно, подчеркнуто сказал Наполеон. — Спасите только честь! Я больше от вас ничего не требую.

Лористону пришлось подчиниться. Он поехал к Кутузову и вернулся почти ни с чем. Оставалась лишь слабая надежда на то, что, может быть, Александр I соизволит ответить на предложение Наполеона.

Наполеон знал, что при русском дворе сильна партия за мир. Мириться с французами хотела Мария Федоровна, хотя сна и не переносила Наполеона. За мир с ним были глупый Константин Павлович и влиятельный Аракчеев. И Наполеон ждал. Другого ничего не оставалось делать.

Зимовать в Москве? Сначала он думал об этом и говорил Коленкуру, что «Москва по самому своему имени является политической позицией, а по числу и характеру своих зданий и по количеству еще сохранившихся здесь ресурсов — лучшей военной позицией, чем все другие, если мы останемся в России».

Но он понимал, что французскому солдату тяжело будет примириться с зимовкой без победы. Он избалован прежними кампаниями: обычно война продолжалась всего несколько месяцев и к зиме армия возвращалась с победой домой. А здесь приходилось думать не о победах, а о хлебе.

Продовольствия становилось все меньше и меньше. Правильной раздачи провианта не существовало. Только гвардия снабжалась регулярно. Армия ела конину, кошек, стреляла ворон и галок. Насколько туго было с продуктами, видно из письма французского губернатора Москвы Леесепса [559] к голландскому генералу Вандедену, который просил у Лессепса помощи:

«Я ничтожнейший губернатор в свете. Вам не трудно будет поверить моим словам, когда вы узнаете, что посылаю к вам то, что могу и отчего краснею. Я делюсь с вами по-братски. У меня нет ни хлеба, ни муки, и еще менее кур и баранов. Но мне подарили вчера несколько яиц, и я имел случай купить четыре бутылки вина. Тороплюсь уделить вам половину».

В Москве жили как в осаде. За фуражом и хлебом приходилось посылать вооруженные отряды. Вокруг Москвы располагались летучие кавалерийские отряды Кутузова, и кругом был враждебный французам русский народ. О русских партизанах говорили с невольным уважением и страхом:

— Они гораздо смелее испанских гверильясов, хотя хуже их вооружены!

Грабежи в Москве не прекращались. Наполеон приказал не пускать никого в столицу, кроме команд, отправляемых за продуктами. Каждый день являлись в Москву определенные части. Это еще больше усилило грабеж: армейские полки, получив ордер на командировку в Москву, приходили к мысли, что такой счастливый случай больше уже не представится, и потому предавались безудержному грабежу. Солдаты дрались друг с другом за вещи, за одежду, за меха с не меньшим мужеством, чем с неприятелем за редут или пушку. А за хлеб и золото — ожесточеннее, чем за знамя. Солдаты не слушались офицеров, офицеры не обращали внимания на замечания генералов.

Улицы, которые пощадил пожар, походили на ярмарку. Продавцы и покупатели были военные.

В грабежах больше других участвовала гвардия, располагавшаяся в Кремле, в центре Москвы. Ей было сподручнее других. Гвардия всегда и во всем была на особом, привилегированном положении. Кроме того, на нее не распределялась очередность выходов, набегов на город: они могли грабить каждый день, когда душе угодно.

«Император чрезвычайно недоволен тем, что, невзирая на строгие приказания прекратить грабеж, только и видны отряды гвардейских мародеров, возвращающихся в Кремль», — писал в приказе маршал Лефевр, командовавший старой гвардией. [560]

Гвардейцы уже в кремлевских караулах вели себя по-своему. Они несли караульную службу со всеми удобствами. Сидели у постов, завернувшись в лисьи, собольи шубы, перевязанные кашемировыми шалями. Возле часовых стояли громадные хрустальные вазы, наполненные вареньем. Из ваз торчали золотые и серебряные ложки. И всюду виднелись горы бутылок шампанского и разных дорогих вин.

Курьер, мчавшийся с депешами в императорскую квартиру, адъютант маршала — с донесением к императору, полковник или генерал, приехавшие с докладом, одинаково останавливались гвардейскими солдатами и не пропускались дальше, пока не чокались с часовым гренадером за здоровье императора или «тетушки Ланглуа», маркитантки первого батальона.

Наполеон видел, как под окнами у него, шатаясь, останавливались гренадеры. Хорошо, что при Наполеоне не было женщин и ничья стыдливость не оскорблялась при этом, а многочисленные подружки и походные жены свитских генералов и офицеров смотрели на такие вольности снисходительно.

Отсутствие хлеба и избыток вина не помогали дисциплине. Она падала тем больше, чем меньше становилось хлеба и больше — вина.

Ночью часовые уже не окликали прохожих.

И маршал Лефевр, которого звали «самый истинный солдат армии», напрасно изощрялся в приказах:

«В старой гвардии беспорядки и грабеж возобновились сильнее, нежели когда-нибудь, вчера, в последнюю ночь и сегодня. С сокрушением видит император, что отборные солдаты, предназначенные охранять его особу, которые должны подавать другим пример подчиненности, до такой степени не повинуются приказаниям, что разбивают погреба и магазины, приготовленные для армии. Они дошли до такой степени унижения, что не слушались часовых и караульных офицеров, бранили их и били. Все офицеры, всяких чинов, проходя с войсками мимо императора, должны салютовать шпагой его величеству. Сегодня на разводе это не исполнялось. Герцог Данцигский, поставляя на вид офицерам такое неисполнение обязанностей, предписывает начальникам всех частей войск, чтобы они наблюдали за порядком службы». [501]

Еще меньше дисциплины, чем во французских полках, было в немецких и итальянских частях. Солдат страстно хотел мира. Но, видя, что до мира далеко, он стал думать только о том, как бы получше насладиться настоящим.

Наполеон замечал развал армии, но не хотел признаваться в этом окружающим. Он предпочитал сидеть в Кремле и здесь же делать смотры войскам. На парады выбирались лучшие армейские полки. Их тщательно одевали и снаряжали к смотру.

Наполеон наслаждался криками: «Да здравствует император!» — криками, в которых больше чувствовалось спиртного, чем энтузиазма, и не переставал восхищаться ясными осенними днями.

— Ну, что скажете вы, любезный Нарбонн, о таких войсках, марширующих при такой прекрасной погоде? — спросил он у своего самого блестящего, самого светского адъютанта, бывшего министром у Людовика XVI.

— Государь, я скажу только, что войска отдохнули и могут предпринимать движение на зимние квартиры в Литву и Польшу, оставив русским их Москву.

Император ничего не возразил на эту довольно ядовитую, но правильную реплику.

Мысль о том, что надо уходить ни с чем из Москвы, раздражала и угнетала его.

IV

Наполеон молчал.

Он никогда не был разговорчивым, а в последние дни жизни в Москве совершенно замкнулся в себе, стал как-то особенно холоден и сух в обращении с окружающими, не шутил с Бертье по поводу его легкомысленной жены, а одеваясь, не трунил над своим пополневшим животом. Работая в кабинете, он угрюмо молчал, мучительно думал все об одном. Маршалы и генералы стояли по целым часам, не проронив ни слова, ждали, когда император заговорит с ними сам. А он, насупив брови, ходил из угла в угол или бросался на диван с книгой и делал вид, что читает.

Чаще, чем в других кампаниях, Наполеон страдал в Москве бессонницей. Он среди ночи вставал, надевал халат и ходил взад и вперед по кабинету. Услышав его шаги, дежурные адъютанты вскакивали, готовясь к тому, что император позовет кого-нибудь из них отдать приказ или просто поговорить. [562]

Но император молчал, думая свою невеселую думу.

Когда же ему удавалось проспать до утра, Наполеон вставал с бледным, измятым лицом, — видимо, сон не приносил ему нужного отдыха и покоя и пробуждение к той же невеселой действительности угнетало его.

По утрам Наполеон был особенно раздражителен и по пустякам набрасывался на свиту и маршалов.

Раньше его обед продолжался не более пятнадцати минут, а теперь он растягивался до полутора часов. За столом император не становился общительнее и веселее. Он сидел, словно не замечая ничего вокруг, но не уходил из-за стола. Раза три в неделю Наполеон приглашал к обеду вместе с маршалами нескольких дивизионных генералов.

Но все это ничуть не рассеивало его тяжелого раздумья.

Время шло, а от Александра I не было письма. Наполеон чувствовал, что этот византиец не удостоит его ответом.

Всем было ясно: зимовать в Москве нельзя, придется уходить, самим оставлять древнюю русскую столицу. Оказалось, что войти в нее было гораздо легче, нежели выйти из нее.

Как уйти? Как отступать, если «великая армия» привыкла только завоевывать и наступать? Это окажется бегством!

Отступление невозможно — до такой степени оно противоречило гордости Наполеона, его блестящим успехам, всей боевой полководческой деятельности.

И как это отзовется во Франции и во всей Европе? Оно развеет обаяние его непобедимости, ослабит узы, в которых он держит всю Европу.

Москва — это не только военная позиция, но и позиция политическая. А в политике никогда не надо отступать, но нужно признавать своих ошибок — это подрывает уважение.

Что вся русская кампания была сплошной ошибкой, он уже ясно видел. Савари мог не подсказывать императору, что «неосторожно было так далеко углубляться в Россию!».

Войска еще не утратили веру в Наполеона, они привыкли к его непогрешимости. Они видели, понимали сложность положения армии, но надеялись: император все предвидит, всегда найдет выход из любого обстоятельства.

И Наполеон тщетно искал выход.

Император приказал каждый вечер зажигать по две свечи около его окна, чтобы солдаты говорили: «Смотрите, [563] император не спит, он заботится, думает о нас! Он всегда за работой!»

Для того чтобы поднять дух войск, Наполеон заплатил жалованье армии русскими медными деньгами, которые, однако, никто из солдат не хотел брать, и сфабрикованными по приказу Наполеона фальшивыми русскими ассигнациями, от которых было столько же проку, как от медных. Солдаты ничего не покупали, а все, что попадалось, брали бесплатно, и обманывать, в сущности, было некого.

Через Бертье и маршалов Наполеон велел распустить разные слухи, чтобы хоть немного успокоить возбужденных солдат.

То говорили о походе в Индию, прельщали сказочными богатствами этой чудесной страны, и солдаты гадали, за сколько месяцев будут доходить из Индии письма во Францию. То утверждали, будто маршал Макдональд взял приступом Ригу, захватил и сжег Петербург, а русский император Александр I умер от огорчения. Другие спорили, говоря, что не Макдональд взял Петербург, а шведы, и что Александр I вовсе не умер, а удрал в Сибирь. И все божились, будто из Вильны идут новые дивизии маршала Виктора с зимней одеждой, хлебом и что к весне в армии будет снова шестьсот тысяч человек, как при переходе через Неман.

Болтуны и легковеры хвастались:

— Если русские не заключат зимой мир, то Наполеон прогонит их в Азию, восстановит Польшу, устроит новые герцогства: Смоленское, Петербургское, Курляндское, Московское.

Более предусмотрительные и благоразумные отвечали на это так:

— Зачем нам Виктор, когда самим здесь нечего жрать?

— Наши беды только начинаются, а впереди — зима!

Наполеона угнетало то, что он не имел никаких сведений о России. Все его шпионы — генерал Сокольницкий, Даву и лейтенант легкой гвардейской кавалерии Вандернот, который следил за поляком Сокольницким, — не могли доставить свежих новостей.

Наполеон считал русскую кампанию наиболее тщательно обдуманной и подготовленной, а на деле получался провал.

Чтобы успокоить армию, отвлечь ее от невеселых мыслей, Наполеон велел организовать в Москве театр из оставшихся [564] актеров французской труппы. Театр устроили на Никитской, в великолепном доме Позднякова, уцелевшем от пожара, но, конечно, разграбленном дочиста. Актеры и актрисы, ограбленные своими же земляками, были одеты кое-как, занавес сшили из парчи, вместо люстры повесили паникадило, взятое из собора, мебель натаскали из дворцов. В театре ставились легкие пьесы: «Игра любви и случая», «Три султанши», «Притворная неверная» и другие.

Дом Позднякова был светлым маяком среди темной, мрачной московской ночи: он горел огнями. Но Никитской тянулись всевозможные экипажи ехавших в театр генералов и офицеров. Вокруг дома стоял караул от разных полков и бочки с водой: боялись, чтобы русские не подожгли театр. В первых рядах партера сидели солдаты гвардии. Генералы и офицеры занимали ложи. В театре было много разряженных женщин.

Сам Наполеон не бывал в театре, но внимательно следил за его деятельностью.

В Кремле пел итальянец Тарквииио, приехавший в Москву из Милана, и играл пианист Мартини, но Наполеон скучал на этих коротких концертах: было не до музыки!

V

Наполеон делал вид, что очень занят. Он старался издать как можно больше декретов из Москвы, из Кремля, чтобы все видели, как он заботится о Париже, о Франции, чтобы думали, что военные дела идут у него хорошо, если император помнит о всякой мелочи. Он составлял уставы для разных цехов — булочного, аптекарского — и целых три вечера посвятил рассмотрению устава Театра французской комедии в Париже.

В тот вечер, когда Наполеон собирался подписать декрет об устройстве театра, он разговорился с Нарбонном.

Луи Нарбонн, внебрачный сын короля Людовика XV, служил при своем брате Людовике XVI военным министром, а теперь, в пятьдесят восемь лет, был адъютантом Наполеона. Наполеон отличал его за светскость и остроумие и любил вести с Нарбонном «умные» разговоры. Это не сын бочара Нейне Виктор — сын какого-то сторожа, не Удино — сын пивовара, а все-таки — пусть и незаконный, но сын короля! С Неем или Мюратом не поговоришь о высоких материях. Хотя Шлолеон дал им титулы герцогов и принцев, [565] но дальше сабельного клинка или штыка они ничего не знают.

А с Нарбонном можно говорить о чем угодно.

— Я должен посоветоваться с вами, любезный Нарбонн, прежде чем подпишу декрет. Вы в молодости, конечно, любили театр, но, я знаю, вы предпочитаете комедию, а я, наоборот, люблю высокую, величественную трагедию, которую создал Корнель. Великие люди изображаются в ней вернее, нежели в истории. В трагедии они выведены в критических обстоятельствах, в которых вынуждены прибегать к великим решениям. Все человеческие слабости, колебания, сомнения должны исчезнуть в герое. Это должна быть величавая статуя, глядя на которую не видишь слабостей. Это «Персей» Бенвенуто Челлини! — говорил Наполеон, шагая по громадной зале. — Надо, чтоб великие короли были великими и на сцене. Отчего не возведут на нее Карла Великого или Людовика Святого?

Он остановился у ярко горящего камина и секунду смотрел на огонь. Потом обернулся к Нарбонну, стоявшему навытяжку у стола:

— Я не отвергаю, любезный Нарбонн, даже иностранных героев. Какую трагедию мог бы создать писатель из Петра Великого, этого гранитного мужа, который просветил Россию, который вынудил меня через сто лет после него предпринять такую ужасную экспедицию! Я прихожу в изумление, когда думаю, что в этом дворце, — показал он рукой, — двадцатилетний Петр, почти без образования и без советников, захватил власть. Какой пример нравственной силы!

Наполеон быстро зашагал по зале. Потом остановился перед Нарбонном, который был уже не рад такой затянувшейся беседе: Нарбонну хотелось сесть, а он принужден был стоять.

— Что же касается особенностей его гения, то они никем не были поняты. Не заметили, что он приобрел то, чего не хватает рожденным на престоле: славу нового человека, дошедшего до трона со всеми испытаниями, соединенными с этой славой. Он добровольно сделался артиллерийским лейтенантом, чем был и я, — с улыбкой сказал Наполеон. — Это не была игра, комедия. Он оставил страну, чтобы освободить себя на некоторое время от короны, чтобы испытать жизнь частного человека и постепенно дойти до величия. Он [566] сам сделал для себя то, что дала мне судьба. Вот что выдвигает его из ряда всех прирожденных государей!

Наполеон снова быстро прошел по зале, думая о чем-то, потом сказал:

— И несмотря на то, какое испытание этому гению! Подумайте: такой человек на берегах Прута во главе им же созданных войск допустил окружение турецкой армией! Лишил себя продовольствия и едва не попал в плен! Такие необъяснимые затмения случаются с великими людьми. Вспомните Цезаря, плохо начавшего дело и осажденного в Александрии негодными египтянами. Но Цезарь взял свое! Он отомстил им! Великий человек всегда найдется в ошибке и несчастье! — с пафосом закончил император, продолжая быстро ходить.

Граф Нарбонн, воспитанный при роскошном дворе Франции, не очень понимал Петра Великого. В глазах Нарбонна царь Петр был варвар. И своими успехами обязан не столько своему гению, сколько ошибкам противников.

— Если бы Карл Двенадцатый не вошел так далеко в глубь России или вовремя отступил бы, если бы он не продолжал своего нашествия даже зимой, то никогда не был бы побежден. Он прикрыл бы Польшу и не позволил бы царю идти дальше, — ответил почтительно Нарбонн, понимая, почему Наполеон вспомнил сегодня о русском царе.

Наполеон не любил, когда отгадывали его мысли и намерения.

— Я вижу, к чему вы клоните речь, любезный Нарбонн, — сказал он с улыбкой. — Вам говорят о театре, а вы отвечаете политикой. Впрочем, искусство и политика часто соприкасаются. Но будьте покойны, мы не повторим ошибки Карла Двенадцатого! Надо было несколько подождать здесь последствий громовых ударов Бородинской битвы и занятия Москвы. Я имел основания надеяться на заключение мира, но, заключим мы его или нет, во всяком случае, есть предел нашему пребыванию в Москве. Наши войска отдохнули и переустроены. Погода стоит хорошая. Мы имеем возможность отойти к Смоленску, соединиться с подкреплениями и расположиться на зимних квартирах в Польше и Литве. Есть и другой способ, который предложил Дарю. Я называю его «львиным советом». Дарю советует собрать продовольствие, посолить всех наших лошадей и зимовать в Москве. Я не согласен. Можно ходить далеко, но не следует долго оставаться в гостях! Париж призывает меня [507] сильнее, нежели манит Петербург. Будьте довольны, любезный граф, мы скоро уедем! С миром или без него, но уедем отсюда! — хлопнул пухлой рукой по столу Наполеон.

VI

Он врет, как бюллетень!
Французская поговорка

Наполеон уже несколько дней готовился к уходу из Москвы. Мира, в котором он так нуждался, не было. Русские не хотели прощать Наполеону сожженных сел и городов, испепеленной Москвы, не хотели забывать о всех насилиях, надругательствах и грабежах «великой армии».

Он приказал начать вывозить из Москвы и окрестностей раненых и дал Бертье указание, чтобы дальше Можайска, Гжатска и Вязьмы не продвигалась бы ни одна воинская часть, ни один артиллерийский парк, идущие с запада.

Наполеон еще не говорил прямо, что начнет отступать, но заявлял:

— Армия займет другое положение.

Герцогу Бассано он написал несколько точнее: «Возможно, буду зимовать между Днепром и Двиной».

Ему так тяжело было сознаться в том, что он не смог уничтожить русскую армию и покорить русский народ, что он тешил себя разными слухами.

«Все сообщения говорят, что пехота у неприятеля ничтожна. Меня уверяют, что нет и пятнадцати тысяч старослуживых солдат. Второй и третий ряды состоят только из ратников милиции. Но неприятель усилил свою кавалерию. Он учетверил число казаков, страна наводнена ими, и это порождает для нас много мелких столкновений, очень тягостных», — писал он министру полиции герцогу Ровиго.

Но приготовления к уходу делал.

Корпусам Даву и Нея, стоявшим у Москвы, император приказал войти в город. И впервые армии были выданы из складов пятнадцатидневный запас сухарей и вина, холст и кожи для пошивки одежды и обуви.

В хлебе всегда был недостаток, и сухарям обрадовались; вина и без выдачи хватало всюду: среди пепелищ все еще находили подвалы с вином, а заниматься шитьем белья или сапог нашлось мало охотников. [568]

Наполеон приказал захватить «трофеи» — крест с колокольни Ивана Великого, которым он хотел украсить Дом инвалидов в Париже, старинные турецкие и польские знамена из Оружейной палаты и ценности из кремлевских соборов.

Император предупредил Мюрата, чтобы авангард тоже запасся хлебом. Это звучало смехотворно: Мюрат давно объел все вокруг, а посылки отрядов за продовольствием куда-либо подальше никогда не обходились без потерь — партизаны и казаки не дремали!

В письмах к жене Наполеон понемногу перестал писать о Москве. Он предпочитал говорить о разных мелочах, — например, о панораме Антверпена, которую сделали для императрицы: «Я очень рад, что ты довольна панорамой Антверпена. Было бы хорошо сделать панораму пожара Москвы». И как бы вскользь хвалил прекрасную, солнечную московскую осень.

Он каждый день делал парады в Кремле и заставлял маршалов устраивать смотры у кремлевских прудов или у Калужской заставы.

Для парадов в Кремле назначали наиболее дисциплинированные части, а из них выбирали солдат в наименее потрепанном обмундировании, и все же смотры у Калужских ворот представляли позорное зрелище. На зов барабана становились под знамена в изорванных, нечищеных мундирах и дырявых сапогах. Солдаты не слушались команды офицеров: громко разговаривали в строю, переходили с места на место, меняя награбленные вещи. С каждым днем полки редели — пехота уже становилась не в три, а только в две шеренги.

В солнечное теплое утро 6 октября в Кремле проходил обычный ежедневный парад. Наполеон смотрел линейные полки барона Разу из корпуса Нея. Португальцы Разу сохранили во всех превратностях лагерной жизни коричневый цвет своих мундиров. В дыму бивачных костров также не изменились их черные кивера, но широкие белые панталоны, которые португальцы носили навыпуск, стали грязно-серыми, а вместо розового лампаса шла какая-то красноватая размазня.

Император видел и не видел этого: парад ведь происходил не в Булони! А строй португальцы держали сносно.

Парад уже кончался, когда вдруг издалека послышалась глухая артиллерийская канонада. [569] Маршалы, стоявшие за Наполеоном, с тревогой переглядывались: орудийные раскаты доносились с юга. Мюрат не собирался давать Кутузову бой. Неужели русские пошли сами в наступление? Это была неприятная новость.

Император делал вид, будто не слышит канонады и не видит тревоги на лицах свиты.

Никто из маршалов не решался обратить его внимание на подозрительную пушечную пальбу, боясь порывов его необузданного гнева: в последние дни Наполеона раздражал любой пустяк. Все смотрели на начальника штаба маршала Бертье, но принц Невшательский от волнения только энергичнее обычного ковырял в носу. Красивый Коленкур кивал на рыжего Нея — Ней стоял ближе всех к императору. Наконец осмелился обер-гофмаршал Дюрок.

— Вероятно, русские напали на неаполитанского короля, — спокойно сказал он императору.

Наполеон изменился в лице, но быстро овладел собой. Его взволновало не нападение, а самый факт: значит, русские все-таки не желают мириться!

Он кончил смотр, похвалил барона Разу и Нея и быстрыми шагами ушел во дворец.

За завтраком он наружно спокойно выслушивал доклад префекта императорского двора Боссе о представлениях в Поздняковском театре, где вчера давали комедию Мариво «Игра любви и случая». Наполеон вместе с Боссе прикидывал, каких артистов надо выписать на зиму из Парижа в Москву. Но тут вошел растерянный Бертье и доложил, что прискакал адъютант Мюрата.

Боссе поспешил убраться со своими актрисами.

Предположения маршалов оказались верными: русские напали на авангард «великой армии» и оттеснили Мюрата.

Император в сильном волнении выскочил из-за стола и начал бегать по комнате.

«Значит, этот дурак Иоахим все наплел! Русские сильны! Надо торопиться на юг, чтобы выйти раньше Кутузова к этой Калигуле!» (Так называл Наполеон Калугу.)

Наполеон понял свою ошибку, в которой не хотел сознаваться, — он слишком долго засиделся в Москве, ожидая мира! Не послушался того, что говорили маршалы, верил в свою счастливую звезду.

В это утро он уже не мог усидеть на одном месте. Не проходило и получаса, как император отворял дверь в дежурную [570] комнату и звал то одного, то другого. Распоряжения сыпались без конца.

Приходилось поторапливаться.

Наполеон оставлял маршала Мортье с семью тысячами солдат молодой гвардии в Москве, чтобы сохранить позу победителя и не показать, что удирает. Он велел Мортье сжечь магазины с продовольствием и фуражом, которыми не успели воспользоваться, сжечь дома Ростопчина и графа Разумовского, взорвать Кремль и все его дворцы.

— Это детское мщение! Словно персидский царь Кир, который заставил бить плетями море за то, что оно потопило его корабли! — смеялись в дежурной комнате.

А Наполеон ходил и думал.

Как сохранить привычный облик победителя? Посредством какой уловки представить всему миру свою неудачу успехом? С помощью какого искусного приема уйти из Москвы с торжеством?

Оставался один верный выход — бюллетень.

И Наполеон прибег к нему.

Он без всякого смущения нахально написал в последнем бюллетене, данном в Москве:

«Великая армия, разбив русских, идет в Вильну!»

Дальше