Содержание
«Военная Литература»
Биографии

Глава десятая.

Партизанское житье

В течение шестинедельного отдыха главной армии при Тарутине партизаны мои наводили страх и ужас неприятелю, отняв все способы продовольствия.
Кутузов

I

Вот когда Черепковский понял, что командовать, пожалуй, труднее, чем быть под командой.

В роте ему ни о чем не приходилось думать: за него думал ротный, капитан Чельцов. А случится тревога — загремит неусыпный барабан. [534]

Здесь же и без барабана вечное беспокойство: выставь за деревней караулы да ночью сам проверь, не спят ли под кустиком дозорные. Патронов мало, ружей и того меньше — у кого голова об этом болит? У командира. А в бою класть голову что рядовому партизану, что командиру — одинаково.

Черепковский и Табаков осваивались с давно забытой деревенской жизнью, а мужики привыкали к новой, незнакомой роли партизан. Черепковский не думал обучать партизан строю. Он учил чистить ружье и всегда помнить о нем.

— Ружье чтоб всегда было справно. Придешь в избу, прежде всего ему место найди. Но не где-либо в темном углу, что сразу и не схватишь, коли вдруг понадобится, и не с бабьими ухватами да помелом, — повторял он то, чему двадцать лет назад учил его самого фельдфебель.

Черепковский прививал партизанам кое-какие солдатские заповеди:

— Кто вперед идет, тому одна пуля, а кто бежит назад, тому десять вослед! Храбрый терпит раны как мученик, трус — как наказанный преступник! — поучал Левой.

— Пострелять бы! — просила молодежь, не очень прислушиваясь к поучениям.

— Патронов мало. В армии и то говорится: береги патрон в бою, а сухарь в походе. А тут и подавно. Разживемся немного, тогда и постреляем.

— Как ни учись стрелять, а француз скорее тебя подстрелит, — сказал староста. — Он с ружьем так, как ты с цепом!

— Ничего — схватимся в загрудки!

Табаков слушал наставления Черепковского партизанам и вполголоса говорил бабам, которые так и ждали от этого веселого солдата каких-либо шуточек-прибауточек:

— Левой не колпак: строгий командир! Он у меня ровно поп, а я как пономарь. Он проповеди читает, а мое дело только петь.

Неунывающий Табаков поддерживал настроение деревни: все крестьяне ходили мрачными — в Москву вошел враг.

— Эх, Москва, Москва, горбатая старушка! — вздыхали крестьяне.

— Эта весть, как крещенский мороз, оледенила нас!

— Ничего, братцы! — подбадривал Табаков. — И опрочь Москвы люди живут: вот на Волге, в Сибири, на Украине. [535]

Тарутинский лагерь жил полнокровной, спокойной жизнью, словно не было войны, словно в двенадцати верстах не стоял авангард Мюрата.

Русская армия пополнялась, укреплялась, отдыхала.

Вильсон, Беннигсен и прочие недруги Кутузова не хотели видеть этого, но народ, солдаты понимали прозорливость старого фельдмаршала.

— Наш Михаиле Ларивоныч держит Аполиёна в Москве, точно лютого зверя в западне! — с гордостью и некоторой похвальбой говорили они.

— И какой-то Аполиён? Али у него ноги в десять сажен, что он так быстро до нас добрался? Ведь его царство — за морем, за горами, за лесами?

— Нет, не за морем. К нему по сухому пути дойтить свободно — через Смоленск, наш Витебск, Минск и на Аршаву. Прямая дорога, — объяснял Черепковский.

— Сказывают, он сам-то с локоток, таконечкий, а пузо у него агромадное, словно целое корыто гороху съел.

— Да не ври, — строго перебил Черепковский. — Человек как и все. Мы вот с Табаковым его видали...

— Да неужто?

— Всамделе. Человек как человек. Голова облезши, как старый полушубок, а шея синя, ровно в петле была, — улыбался Табаков, и партизаны не знали, шутит он или взаправду Аполиён таков.

Вместе со слухами о пожаре и разграблении Москвы доходили и другие, более веселые слухи: народ подымался на врага кругом. Все — и стар и млад, мужчины и женщины. Тут партизан собирал бурмистр, там — отставной солдат, а в соседнем селе — волостной писарь. И всего чуднее казалось, что в партизаны шли женщины.

— Ирод нашу сестру нарушает, — говорила баба. — Вон в Знаменье к помещичьей кухарке двое ихних подлипал влезли в чулан, где она спряталась. Так стряпуха их обоих кухонным ножом и приколола!

Девушки испуганно переглядывались:

— Поделом им, окаянным!

— А тая кухарка — Настасья знает — немолода, годов сорока, да к тому же дурнолица, с журавлиной шеей.

— Им любая гожа...

— Вот добро нашему брату мужику, — улыбался Табаков. — Только б от него лошади не шарахались, то и красив!

Отовсюду шли рассказы об убийствах стариков и детей, о насилиях и грабежах солдат «великой армии».

В деревню иногда наведывались группы мародеров, но Черепковский не зевал, всегда достойно встречал их со своими партизанами. И его отряд все больше вооружался. Кроме того, молодежь ходила на страшное бородинское поле собирать ружья и патроны. И вскоре у большинства партизан уже были ружья.

Черепковский учил партизан на лесной полянке стрелять. Стреляли в соломенный куль, на который надевали мундир убитого французского солдата. [536] И через неделю уже кое-кто из молодых хвастался перед девками:

— Як ружью, как крючок к петельке, приловчился. Мои выстрелы всегда верны, и франц промаха не жди!

II

Война ушла куда-то далеко, совершенно не стало слышно орудийных раскатов. Казалось, всюду царят тишина и покой.

Враг сидел в сожженной Москве. Партизаны со всех сторон окружили ее, не позволяя Наполеону производить фуражировку в окрестностях. У Калуги стояла главная русская армия, которая, по всем слухам, крепла и росла день ото дня.

Деревня повеселела.

— Аполиён сидит, как волк, попавший в облаву! — говорили крестьяне.

Почти весь партизанский отряд был уже вооружен, и Черепковский сказал:

— Нечего нам отлеживаться. В военное время не вино курить, не брагу варить. Надо понемногу щипать француза.

По своему солдатскому опыту он знал, что к Москве должны двигаться обозы с вооружением, продовольствием, снаряжением.

— Как станем отбивать их подводы да нарушать подвоз, так Аполиён скорее ножки протянет!

Мужики охотно, согласились: что ж, попробуем! Черепковский отобрал тридцать партизан помоложе, велел им взять с собой на два дня сухарей и толокна.

— А спать-то где и как будете? — поинтересовалась какая-то сердобольная старуха.

— Клади под голову кулак, а бока лягут и так! — шутил Табаков.

— Тебе что? Ты будешь спать в избе, — ответила старуха.

Левой оставлял Табакова на всякий случай в деревне командовать стариками.

Партизаны впервые вышли за пределы своей деревни. Они осторожно двигались к большаку. Во всех деревнях, мимо которых они шли, их встречали партизанские дозоры.

— Куда путь держите? — спрашивали их крестьяне.

— Идем к французу в гости, — серьезно отвечал Левой. [537]

— Час добрый!

К ночи Левой Черепковский со своим отрядом дошел до большака, переночевал в лесу, а утром расположил своих партизан на опушке леса, откуда открывалась Смоленская дорога.

Некоторое время на дороге никого не было видно. Затем показался длинный обоз, идущий с запада. На высоких нерусских фурах что-то везли. Фуры сопровождало большое прикрытие — эскадрон улан.

— Это антиллерийские. Везут порох, бомбы да гранаты, — сказал партизанам Левой. — Взорвать бы их, да у нас сила мала...

Когда обоз прошел, Левон перевел партизан в лощину, где через речушку был проложен небольшой мост. Он выставил с двух сторон караульных, чтобы знать, кто поедет по большаку, и взялся с партизанами ломать мостовины.

Партизаны успели взломать доски моста, когда дозорные сообщили, что со стороны Москвы движется небольшой обоз, сопровождаемый несколькими верховыми.

Левон приготовился встретить гостей — он расположил партизан в придорожных кустах.

Подъехав к поврежденному мосту, французский обоз остановился. Возницы, не ожидая нападения, слезли с телег и пошли к мосту — судить-рядить, что делать.

Партизаны по команде Левона ударили по ним из ружей, а потом кинулись врукопашную.

Произошел короткий бой. Из пеших и конных французов не уцелел никто. Партизаны отделались сравнительно благополучно: шесть человек были легко ранены.

Левон Черепковский, гордый и удовлетворенный, возвращался домой с добытым оружием и трофеями.

Все встречные крестьяне хвалили их за удаль и завидовали трофеям.

В этот день деревня напоминала шумный базар. У старостиной избы, окруженные односельчанами, стояли и сидели партизаны. Они рассказывали о своих делах.

— Дяденька Левон, а что этот рыжий кричал: «Русь, пардон!»? — спрашивал молодой паренек.

— Это значит: сдаюсь! — объяснил Черепковский.

— А ты должон ему отвечать: «Нике пардон!» Стало быть, нет тебе никакой милости, ворюга! — прибавил Табаков, которому хотелось показать, что и он не лыком шит, а тоже кое-что знает. [538]

— Я как подскочил к тому высокому, он хотел меня срубить сашкой. А я стукнул его прикладом, он и перекувырнулся. Я гляжу: помер аль нет? Хотел колоть штыком, а Петька кричит: «Брось, не коли! Сам околеет!» — рассказывал другой парень.

Табаков даже закашлялся от смеха.

— Такой детина даст, да еще спрашивает: помер ли? После твоей рученьки надо сразу панифиду заказывать!

— Что ж, мы гостей не звали, а постели им постлали, — нравоучительно заметил Черепковский.

— А я, — постарался завладеть разговором третий партизан и сам уже заранее смеялся своему приключению, — вижу, бежит поп, на плечах риза, на ризе хрест. Ну как тут его бить? Я и кричу дяде Левону: «Это ж поп, как в него стрелять?» А дяденька мне отвечает: «Он только прикрывается хрестом, а такой же поп, как мы с тобой!»

— И ты в хрест стрелил? — возмущались бабы.

— Хрест на плечах, а я чуть пониже, в поясницу вдарил!

— И зачем он, сучий сын, в ризу рядился? — не переставали возмущаться бабы.

— Набравши, награбивши в Москве, сами не знают, что и делают. От дожжа заместо плаща надел ризу, конечно! — объяснил Черепковский.

— Ах он окаянный! — не унимались бабы. — И что ж ты, паря, этого нехристя убил?

— Не встанет! — весело ответил партизан.

Разбирали, оценивали трофеи: оружие, телеги, вещи, которые французы, награбив в Москве, увозили в тыл.

Кусок парчи — он сгодится бабам на кики. Золоченые канделябры громадные, кому они нужны? Пожертвовали в церковь. А вот фарфоровая чашка. Красивая, ободок золотой, бока разрисованы, а в днище для чего-то дыра. Зачем она? В такой чашке ни киселя, ни каши не удержишь!

Но больше всего удивлял французский конь убитого драгуна. Коня придирчиво осматривали старики. Конь не понимал русского языка — ни «дай зубы», ни «ногу, ножку!» — и даже такого простого, ясного всем, как понукание, — «но»!

— Молодой, здоровый конь, а поди ж ты — бестолковый. Я ему говорю, а он ровно глухой! — возмущался старик. [539]

— Что думаешь, дедуня, все кони на свете понимают только русскую речь? — усмехнулся Табаков. — Мы вот с Левоном бывали и в Неметчине, и в Туреччине, и у австрияка — вся животная такая: понимает только хозяйский язык!

III

В треволнениях живой партизанской жизни незаметно прошло лето. Потускнело небо, стали холоднее солнечные лучи, все чаще сыпался, на землю нудный, осенний, «грибной» дождик. Неуютно стало в поле и в лесу. Бабы и старики уже неохотно ночевали в сырых лесных землянках, жались к избам и клетям, обнадеженные тем, что партизаны не дадут их в обиду.

И неуютно жилось на московском пепелище незваным гостям. От села к селу упорно шел слух: ни хлеба, ни фуража французы достать в Подмосковье не могли — в каждой деревне их ждали с ружьями, вилами, косами, топорами партизаны. Казачьи пики и шашки военных летучих отрядов встречали вражеских фуражиров на каждой дороге.

Холодно и голодно жилось «францу» в чужом, разоренном ими гнезде.

— А поголодай, Аполиён, поголодай!

— Раньше сказывали: «Москва стоит на болоте, ржи в ней не молотят, а больше деревенского едят!» А теперь и того нет, что у нас, в деревне! — смеялись мужики.

В Москву партизанам хода нет, но они, бродя по закустью, могли видеть французских курьеров, едущих в столицу. Летом это были сытые, барские рожи, а теперь голодуха сделала свое: из-под каски или кивера смотрели голодные глаза и впалые небритые щеки. Табаков, впервые увидев такого курьера, тотчас же — к смеху остальных партиизан — вспомнил народную песню:

Сам шестом,
Голова пестом,
Руки грабельками,
Ноги вилочками,
Глаза дырочками...

И в одежде курьеры потеряли свой прежний бравый, воинственный вид. Вместо нарядного мундира болтался какой-то архалук, женская мантилья, а то и монашеская ряса.

— Обносились соколики! — потешались партизаны. [540]

А кони курьеров чуть плелись, — видно, негусто живется и лошадям в ограбленной, сожженной Москве.

Однажды Левой Черепковский со своими товарищами обозревал из кустов дорогу. Вдали показалось несколько подвод: то ли везли из Москвы раненых, то ли опять увозили награбленное к себе домой. Охраны было не много — по одному-двум человекам на телеге. Черепковский решил напасть на них. Он распределил, кому из партизан по какой подводе стрелять.

— Вы, братцы, — сказал он двум парням, стоявшим рядом, — бейте по первой.

— Дяденька, в кого же стрелять-то? — спросил Петруха. — Тама ведь барыня сидит!

На передней телеге действительно сидела какая-то фигура в женском платье. На голове торчала вычурная соломенная шляпка.

— Какая-такая барыня? Это самый настоящий француз. Видишь, из-под юбки-то красные порты торчат и ботфорты? — усмехнулся Черепковский.

Левон был прав: когда партизаны разбили небольшой транспорт, «барыня» оказалась усатым драгуном.

Дальше