Фили
Кутузов между Бородином и Москвою должен был выстрадать века целые.
I
Отступая от Бородина, Кутузов понимал, что ввиду больших потерь вряд ли можно будет дать еще одно сражение под Москвой и что, желая сохранить армию, придется, по всей вероятности, оставить столицу. Но в своих печальных выводах он не мог признаться никому ни один русский человек не примирился бы с этим. Если бы узнали, что Кутузов собирается отдать Первопрестольную, его сочли бы худшим предателем и изменником, чем считали Барклая. Кутузов был вынужден скрывать до поры до времени свои мысли и делал вид, что намерен отстоять Москву. Поэтому он поручил Беннигсену найти подходящую позицию для сражения, а сам продолжал отходить на восток.
Генерал Милорадович, которого Кутузов назначил командовать арьергардом, сдерживал французов, рвавшихся к Москве.
Французам мерещились в ней все чудеса сказочного Востока. В их представлении где-то там, за Москвой, в десятке пусть тяжелых, но преодолимых, для «великой армии» переходов, лежит таинственная, утопающая в золоте Индия. Страна залитых солнцем, благоухающих невиданными цветами долин, страна красивых, стройных и знойных женщин, страна блаженства и сладостных утех.
Как ни задерживал Милорадович наседавшего врага, но оторваться от него не мог: французы шли следом. [449] На пятый день отхода войска увидали башни древнего Кремля и золотые маковки «сорока сороков» московских церквей. Армия подходила к Дорогомиловской заставе.
Беннигсен решил именно здесь дать последний бой. По его планам правый фланг армии должен был примыкать к изгибу реки Москва впереди Филей, центр находиться между селами Волынское и Троицкое, а левый стоять на Воробьевых горах. Опытный военачальник, Беннигсен не мог не видеть слабостей избранной позиции, но считал, что другого выхода нет.
В воскресенье 1 сентября Кутузов, опередив подходившую к Москве армию, подъехал со своим штабом и свитой к Поклонной горе.
Утро выдалось ясное. Москва, белокаменная, златоверхая, пестрая, расцвеченная яркими осенними красками садов и бульваров, широко разбросалась внизу. В воздухе безмятежно летала тонкая паутинка бабьего лета и плыл колокольный звон: благовестили к утрене. Трудно было представить, что всей этой красоте и всему покою может угрожать что-либо.
Ополченцы, сняв серые кафтаны и шапки с крестами, усердно рыли на горе окопы. На виду Москвы они работали старательнее, да и шанцевого инструмента здесь было, по-видимому, больше, чем под Бородином.
Первый, кого увидал Михаил Илларионович, когда вылез из коляски, был желтый, с ввалившимися глазами, похудевший Барклай после Бородина его мучила лихорадка. Три дня Барклай лежал в коляске, укрытый шинелью, а сегодня, превозмогая слабость, сел на коня и проехал нею позицию, выбранную Беннигсеном. Когда Барклай осмотрел позицию, пот еще сильнее прошиб его: позиция не годилась никуда.
Нужно немедленно предупредить Кутузова, сказал адъютанту Барклай и пришпорил коня.
Он поскакал к правому флангу, зная, что туда должен был направиться из Мамоновой главнокомандующий. У Троицкого Барклай неожиданно встретил ехавшего в дрожках сухопарого Беннигсена.
Вы решили вырыть здесь могилу для всей армии? спросил по-немецки Барклай.
Выдержанный, спокойный, он дрожал не столько от лихорадки, сколько от негодования. [450]
Почему вы так думаете? Эта позиция ничуть не хуже той, какую вы избрали в Царево-Займище, ответил задетый за живое Беннигсен.
Разве вы не видите, что вся позиция пересечена оврагами? Левый фланг отрезан от центра рекой Сетунь, возражал Барклай.
Я посмотрю. Я сейчас еду на левый фланг! сказал надменно Беннигсен и, дотронувшись до спины кучера пальцами в белой перчатке, сказал, как он думал, по-русски: Пшёль!
Коляска Беннигсена умчалась, но не к левому флангу, а к Москве. И теперь, увидев на Поклонной горе Кутузова, Барклай с жаром заговорил:
Ваше сиятельство, позиция, которую изволил выбрать генерал Беннигсен, не годится никуда. Это могила для армии!
Кутузов не глядя знал, что никакой позиции у самых стен Москвы быть не могло.
А Барклай нетерпеливо продолжал:
Смотрите, пожалуйста!
И он вынул из-за обшлага мундира листок с набросанными карандашом кронами.
Вот овраги и река. Центр разобщен от левого фланга. Позади река. Мостов на реке восемь, но спуски к ним так круты, что уйти сможет только пехота!
Да, вы правы, Михаил Богданович: это гибель, ответил Кутузов.
Он стоял, в задумчивости глядя вдаль на дорогу, по которой в пыли двигались к Москве полки.
Генералы, окружавшие главнокомандующего, молчали.
Карл, как ты думаешь? спросил у Толя Кутузов.
Я никогда не предложил бы такой позиции, ваше сиятельство!
А как находите вы, Алексей Петрович? посмотрел Кутузов на Ермолова.
С первого взгляда трудно оценить местность, ваше сиятельство, если на ней надо располагать семьдесят тысяч человек. Русская армия не удержится на ней! горячо ответил Ермолов, тряхнув своей львиной головой.
Кутузов взял Ермолова за руку, делая вид, что щупает пульс:
А ты здоров ли, голубчик? Русская армия не удержится? Удержится! Он сделал паузу и сказал: Поезжайте-ка [451] с Толем, еще раз хорошенько осмотрите! И направился к скамейке, которую вестовой уже приготовил для него.
Но посидел Михаил Илларионович немного: он тотчас же поднялся и стал ходить по холму. Заметно было, что сегодня Кутузов волнуется больше, чем накануне Бородина.
Генералы и штаб-офицеры разговаривали вполголоса. Одни настаивали на том, что сражение надо дать во что бы то ни стало, другие указывали на полную непригодность позиции:
В каком-нибудь ином месте вы бы даже не взглянули на этакую позицию!
А что же, сдавать Первопрестольную без боя?
Никому и в голову не пришло бы, что на этих оврагах можно дать бой!
А нет ли средства как-либо улучшить ее? У нас ведь много артиллерии!
Эта позиция нам велика мы на ней потеряемся. Не по Сеньке шапка!
Гремя бубенцами, к Поклонной горе подкатила щегольская тройка. Из коляски стремительно выскочил большеголовый, чем-то напоминавший Павла I Ростопчин. Пожимая одним генералам руки, другим только кивая головой, «сумасшедший Федька» подбежал к Кутузову. И сразу же быстро-быстро заговорил, вращая своими неспокойными, с сумасшедшинкой глазами.
Кутузов молча слушал его и кивал головой, видимо, соглашался с доводами московского главнокомандующего. Потом, приложив руку к сердцу, что-то сказал сам. Ростопчин отскочил от Кутузова, вполне удовлетворенный беседой. Он присоединился к группе старших генералов Багговуту, Коновницыну, Вистицкому, Мишо, стоявших поодаль с принцем Евгением Вюртембергским.
Ростопчин тотчас же завладел разговором, сел на своего любимого конька: стал хвастать «афишами», которые он выпускал для народа. Ростопчин всерьез считал себя писателем и весьма остроумным, оригинальным человеком.
Как всякий барин, знавший мужика только по лакейской, он был убежден, что, усвоив два-три просторечных слова, вполне постиг психологию и язык народа.
Я вчера написал народу вот что. И Ростопчин прочел на память две фразы, над которыми промучился целое [452] утро: «Я завтра рано еду к светлейшему князю, чтобы с ним переговорить, действовать и помогать войскам истреблять злодеев, станем и мы из них дух искоренять и етих гостей к черту отправлять; я приеду назад к обеду, и примемся за дело, отделаем, доделаем и злодеев отделаем!»
Что, право, недурно? Особенно вот это:
— Я приеду назад к обеду... словно скандируя стихи, сказал он,
И примемсяРостопчин смотрел на всех с победоносным видом: какой талант! какое острословие!
Он был глубоко убежден, что это очень доходчиво, очень ловко написано. Поразив всех своей новой «афишей», Ростопчин откланялся и побежал к тройке «доделывать».
Когда я, будучи поручиком, служил в Днепровском пехотном полку, у нас командиром был Зуев. Он изложил в таких же стихах всю географию России. У него было: «Вот лежит город Псков, который славится множеством снетков. И древний город Смоленск, в нем улицы узки, но делают сахарные закуски»! колыхаясь от смеха, сказал толстый Багговут.
Генералы улыбались.
Толь и Ермолов, поехавшие к левому флангу напрямки по полям и оврагам, вернулись с разведки очень быстро.
Их мнение было все то же: позиция с очень большими недостатками.
При отходе нельзя ли отступить на Калужскую дорогу? спросил Кутузов.
Неприятель, атакуя, сблизится с ней и не позволит нам идти по Калужской, ответил Толь.
Кутузов в тяжелом раздумье сел на скамейку.
Московские колокола уже отзвонили, теперь слышны были иные звуки: пушечные выстрелы со стороны Мамоновой враг приближался.
К сидевшему в глубокой задумчивости Кутузову подошел принц Евгений Вюртембергский. Наклонившись к главнокомандующему, он сказал [453] по-французски:
Пора, Михаил Илларионович, принимать какое-либо решение!
Кутузов внутренне улыбнулся: решение было принято давно, еще после Бородина. Надо было только умело, тонко и вовремя преподнести его.
Да, положиться мне не на кого! Худо ли, хорошо ли, а придется решать самому! сказал он, вставая.
Главнокомандующий подозвал Кайсарова и приказал известить всех корпусных командиров, что в четыре часа пополудни он приглашает их к себе на военный совет. Отдав приказание, Михаил Илларионович, не глядя ни на кого, пошел к своей коляске.
II
Еще было только три часа пополудни, а уже к почерневшему от старости, скособоченному, с дырявой крышей домику вдовы, тети Фени Ивановой, собралось десятка полтора штабных офицеров. Напротив, через улицу, желтела свежими бревнами новенькая, аккуратно, «под гребенку», крытая соломой изба Фроловых.
У тети Фени квартирьеры не поставили даже денщиков, а у Фроловых разместился сам светлейший князь Кутузов, и у крыльца стояли двое часовых преображенцев.
Только одни штабные знали о том, что в четыре часа у главнокомандующего будет военный совет, а то бы к этой избе, стоявшей шестой от Поклонной горы, пожалуй, потянулся бы весь офицерский корпус армии. На военном совете должна была решиться судьба Москвы: будет ли бой или отдадут Первопрестольную ни за понюшку табаку.
Офицеры терпеливо ждали. Кто сидел на завалинке, кто примостился на толстой дубовой колоде, валявшейся у изгороди, кто ходил по маленькому пустому вдовьему дворику и курил. Все завидовали князю Кудашеву и полковнику Резвому, которые оставались в сенях фроловской избы. Присутствовать на совете они, разумеется, не смогут, но слышать будут все. При светлейшем оставался лишь «мальчик-пай» Паисий Кайсаров, считавшийся дежурным генералом. [454]
Первым к главнокомандующему явился аккуратный Барклай де Толли. На нем была теплая шинель. И приехал Барклай не верхом, а в коляске, потому что лихорадка все еще не выпускала бедного генерала из своих когтей.
Почти одновременно с ним прикатили Дохтуров и Остерман-Толстой.
Алеша плывет!
Вот это детина!
Ермолай-богатырь!
Лев!
Лев с хитрецой лисицы! судачили офицеры, увидев идущего к дому Фроловых громадного, представительного Ермолова: он стоял здесь же, в Филях.
После Ермолова прискакал Коновницын.
Как же это наш Петя расстался со своим колпаком? шутили офицеры, глядя на парадно одетого Коновницына. Простецкий Коновницын при всяком удобном случае любил ходить без мундира и обязательно в колпаке.
С дрожек слез, улыбаясь офицерам, толстый, добродушный Багговут.
На прекрасном вороном жеребце примчался Уваров.
Двор Фроловых наполнялся экипажами, верховыми лошадьми и вестовыми.
Кого же еще нет?
Беннигсена и Милорадовича.
Милорадович вряд ли будет: он ведь в арьергарде.
» А Беннигсен любит, чтоб его поджидали! Бенннгсен не торопится: он отдыхает после обеда. А вот еще Толь летит! Карлуша вечно торопится.
Он, должно быть, не успел проделать за день сотую версту нагоняет!
А Раевский не приезжал?
Не видно было.
Раевский тоже на передовой.
Офицеры не спускали глаз с дома Фроловых. Сквозь его три окна, выходивших на улицу, была видна вся изба. Печь, возле которой стояла походная кровать главнокомандующего, толстые дубовые лавки вокруг стен и такой же добротный дубовый стол в красном углу. Он, как скатертью, был покрыт картой.
Главнокомандующий сидел на лавке под образами. Генералы рассаживались по обеим сторонам стола. Барклай [455] протиснулся в самый угол и сидел сжавшись, кутаясь в накинутую на плечи теплую шинель, видимо, начинался приступ лихорадки, и он не мог согреться.
А время летело. Давно уже минуло четыре. После назначенного срока прошло полчаса, еще двадцать минут.
На улице нетерпение нарастало, трубки курились быстрее обычного. А каково же было ждать там, в избе?
Офицеры увидели, как главнокомандующий стал ходить из угла в угол явно нервничал.
Недоволен старик! Будешь недоволен!
Семеро одного не ждут...
А тут не семеро, а все десятеро ждут.
Да нас еще вон сколько!
Полнейшее хамство! Безобразие заставлять ждать!
Ну и Беннигсен, я вам доложу: скотина!
Это как в виршах: «Тьфу, как счастлив тот, кто скот»?
Именно!
Первостатейный скот!
Ты разве не знал?
А ждать-то эту скотину придется! Светлейший посылает за ним!
Из дома выбежал бывший в ординарцах у Кутузова двадцатилетний штаб-ротмистр конногвардеец Саша Голицын.
Сашенька, куда? закричали ему товарищи, когда Голицын выводил со двора своего коня.
За «колбасой»?
Да, за Беннигсеном! крикнул Саша и умчался.
Томительно тянулось время.
Уже было половина шестого. Стало темнеть. В избе у главнокомандующего Ничипор зажег свечи.
Видно было, как трясется от озноба лысина бедного Барклая. Дохтуров, Остерман и Ермолов склонились над картой, что-то обсуждали, обращаясь к Кутузову, который стоял тут же.
Коновницын, заядлый курильщик, вышел на крыльцо выкурить трубочку. За ним вылез из-за стола курчавый Уваров. Он был неплохой рубака, но тактика и стратегия вгоняли его в сон.
Ждать во дворе стало очень неуютно. Офицеры проклинали Беннигсена, задерживавшего всех. [456] Наконец послышался дробный топот копыт: мчался назад Саша Голицын.
Сашенька! Саша! кричали ему товарищи. Где нашел немца?
Сидел у себя, попивал кофе! Едет! придерживая коня, ответил Голицын и, соскочив с седла, побежал докладывать.
Видно было, как Михаил Илларионович пошел и сел в красном углу за стол.
И вот явился-таки долгожданный Беннигсен. Он приехал в новеньких щегольских дрожках. Беннигсен, не торопясь, важно взошел на крыльцо. Еще мгновение и его длинная фигура замелькала в окнах избы Фроловых. Беннигсен сел на лавку, на противоположном конце от Кутузова. Точно противостоял ему.
Все генералы обернулись к главнокомандующему. Кутузов открыл заседание. Что-то говорил.
Так хотелось бы подбежать к окнам и послушать, да нельзя. Придется обождать, когда кончится совет и выйдет Паисий. Он все расскажет.
Паисий Кайсаров не садился, стоял возле главнокомандующего, опираясь плечом о бревенчатую стену.
Уже около часа длился совет, когда послышался лошадиный топот, и к дому Фроловых прискакали два всадника. Это был Раевский с ординарцем.
Николай Николаевич!
Опоздал!..
Раевский быстро вошел в избу. Вот он подошел к столу и сел с краю, возле Кутузова.
Поговорили еще несколько минут, потом, все видели, главнокомандующий, опираясь о столешницу, встал, что-то коротко сказал и даже хлопнул ладонью по столу, как припечатал.
Генералы поднялись со своих мест и начали расходиться.
Кончилось!
Кончилось!
Что-то решили?
Первым на крыльцо выскочил Беннигсен. Он так торопился, что на ходу набрасывал шинель.
Спешит. Видно, недоволен!
Не по его вышло!
Не по барину говядина! шептались офицеры. [457]
Один за другим разъезжались генералы. Все были как-то сдержанно-молчаливы.
А в избе главнокомандующий один сидел над картой, подперев обеими руками седую голову.
Неужели не будет боя?
Неужели отдадим Москву? тревожились во дворе.
Все ждали, когда выйдет Кайсаров.
И вот Паисий вышел. Он столько времени терпел без трубки!
Паша, Пашенька, поди сюда! закричали офицеры.
Кайсаров спустился с крыльца. Офицеры окружили его плотным кольцом.
Ну что? Что решили? спросили сразу несколько человек.
Решено отступать! ответил Кайсаров, с удовольствием затягиваясь табаком.
Офицеры были поражены страшной вестью. Хотя все видели, знали, что позиция плоха, но как-то не верилось в отступление, не хотелось сдавать любимую столицу без боя. Разговор на мгновение оборвался.
Как же так! Отдавать Москву без единого выстрела?
Даже в Смоленске дрались, а здесь не станем! Почему? возмущались многие.
А потому, что на такой позиции можно только быть битым, ответил кто-то.
Твое мнение мне неинтересно.
Не спорьте, пусть Паисий Сергеевич расскажет, как было!
Ну, что рассказывать? Михаил Илларионович открыл совет. «Нам нужно решить, сказал он, принять ли сражение под Москвой или отступить?» Михаил Илларионович объяснил всю слабость выбранной позиции: что ее пересекают овраги...
Знаем, знаем! перебили Кайсарова офицеры.
Потом светлейший высказал главную свою мысль: пока будет существовать армия, до тех пор есть надежда успешно окончить войну. Потеряв же армию, мы потеряем все: не только Москву, но и Россию.
Верно!
Все спасение в армии! раздались голоса.
Вы так говорите потому, что сами из Петербурга! горячо возражали москвичи.
Чудак! Да у меня половина родни в Москве! [458]
Никто не спорит: Москву, разумеется, жалко. Москва столица, но ведь остается еще Петербург.
А ну вас с вашим Петербургом!
Нашли чем тешиться болото!
Господа, погодите! Дайте же послушать. Паисий Сергеевич, что было дальше? Кто говорил первым?
Барклай, ответил Кайсаров. Он горячо и убедительно говорил, что наша армия понесла большие потери при Бородине, что мы будем разбиты, что надо отступать. Говорил, как всегда, искренне и правдиво.
Михаил Богданович без хитрости и лести.
После Барклая говорил Толь. Он соглашался с Барклаем, что позиция слаба. Предложил занять другую встать правым крылом к деревне Воробьевой, а левым к Калужской дороге, где эта деревня, забыл ее название, тоже вроде какая-то птичья... Толь убеждал, что опасно отступать через Москву, когда следом идет такая вражеская армия. Светлейший возразил ему: «Вы боитесь отступать через Москву, а я смотрю на это как на счастье, потому что оно спасет армию. Наполеон как быстрый поток, который мы не можем остановить. Москва это губка: она всосет в себя всю армию Наполеона!» Затем встал Ермолов. Он за сражение! Светлейший, услыхав это, даже поморщился и сказал: «Вы, Алексей Петрович, говорите так потому, что не на вас лежит ответственность!»
Не выдержал старик!
Ермолов Кутузова не любит. Только делает вид, что хорош с ним, вставили сбоку.
А затем вступил в разговор Беннигсен. Он увидал, что «то сей, то оный набок гнется», и пошел: «Мол, стыдно уступать столицу без выстрела! И что скажет Европа!» И пошел, и пошел. Я не понимаю, говорит, почему мы должны быть разбиты? Мы ведь те же самые русские! И будем драться так же храбро, как прежде!
Это он-то русский?
До чего противна его игра в патриотизм!
Нашелся русский из Ганновера! не удержались, снова перебили Кайсарова офицеры.
Беннигсен предлагал оставить один корпус на Можайской дороге, продолжал рассказывать Кайсаров, а все остальные войска перевести на левое крыло. Тогда Остерман спросил у Беннигсена: «А вы ручаетесь за успех сражения?» Беннигсен только облизнул губы, это у него [459] привычка: если чем-нибудь недоволен, обязательно облизывается. «Слишком большие требования предъявляете, генерал Остерман, ответил он. Ручательством в победе должны служить храбрость и искусство генералов!» Тут не выдержал Барклай. Трясется в лихорадке, а говорит Беннигсену: «Ежели вы намеревались действовать наступательно, то следовало бы распорядиться заблаговременно! Утром, когда я говорил с вами, еще было для этого время, а теперь, говорит, уже поздно! Наши войска храбро бьются на месте, но не умеют маневрировать на поле боя!»
Ох, не любят же они друг друга!
Еще бы Беннигсен столько делал пакостей этому порядочному человеку! Вспомни, как он науськивал на Барклая всех этих подленьких вольцогенов!
Старая хлеб-соль не забывается!
Постойте, господа, довольно вам! Пусть полковник Кайсаров продолжает!
Беннигсена тонко поддел Михаил Илларионович. Он, поддержав мнение Барклая, как бы вскользь сказал: «У нас, говорит, есть прекрасный пример несвоевременного наступления сражение при Фридланде». То есть напомнил Беннигсену: «Ты же сам тогда за такие действия был жестоко побит Наполеоном!»
Ловко он его, вежливо поддел.
Михаил Илларионович как пчела: в нем и мед и жало!
Поделом Беннигсену!
А что говорил Раевский?
Раевский был за отступление. Он сказал: «Сохранить армию, оставить столицу без боя. Я говорю как солдат, а не дипломат: надо отступать!» И привел какой-то красивым стих: как-то «Россия не в Москве, а среди своих сыновей...»
Это Озеров.
Россия не в Москве, среди сынов она, Которых верна грудь любовью к ней полна! вспомнил какой-то офицер, любитель русской словесности.
Вот, вот, этот стих, верно! виновато улыбнулся Кайсаров.
Паисий Сергеевич, а кто же кроме Беннигсена был за то, чтобы драться? спросили из толпы.
Дохтуров.
Дмитрий Сергеевич такой! [460]
Коновницын, перечислял Кайсаров.
Петру Петровичу бой разлюбезное дело!
И Уваров.
Уваров? Это он по всегдашней глупости. «Же сир» в военном деле ничего не смыслит, смеялись в толпе.
А толстяк Багговут?
Карл Федорович за отступление.
И как же Михаил Илларионович свел все споры и мнения воедино?
Михаил Илларионович терпеливо выслушал всех, а потом встал и сказал: «Господа, я вижу, что мне придется платиться за все. Я жертвую собой для блага отечества. Как главнокомандующий приказываю: отступать!» закончил рассказ Кайсаров.
Толпа на мгновение затихла: снова все почувствовали весь трагизм положения.
Да, нелегко Михаилу Илларионовичу было решиться на такой шаг! вырвалось у кого-то.
И все невольно глянули на окна дома Фроловых: Кутузов сидел у стола, все так же обхватив руками свою седую голову.
III
Московский генерал-губернатор, или, как он официально именовался, «главнокомандующий», самоуверенный хвастун и беззастенчивый враль Ростопчин, считал себя неотразимо остроумным человеком и оригинальным писателем. С первых дней войны он стал писать для народа специальные «афишки»: хотел объяснить происходящие события. Этот великосветский барин, дома говоривший только по-французски, писал «афишки» мнимонародным, ерническим языком раешнкка с плоскими каламбурами и дешевыми рифмами. Не знавший народа, Ростопчин наивно думал, что своими балаганными зазываниями привлечет к себе внимание москвичей. Дворянство коробили эти просторечные, глупые выверты «афишек», этот «низкий штиль»; кроме того, дворянство хорошо знало цену словам своего взбалмошного [461] главнокомандующего. Простой же народ по малой грамотности вообще не очень читал «афишки», а читавшие их сразу раскусили неискреннюю и неумную затею. И как все время ни старался Ростопчин убедить москвичей в том, что Первопрестольной не угрожает никакая опасность (он писал так, обращаясь к Наполеону: «Не токмо што Ивана Великого, да и Поклонной во сне не увидишь»), но каждый день из Москвы уезжали в разные стороны сотни семейств. Разрешение на выезд Ростопчин давал только господам дворянству и купечеству. Простой народ негодовал.
В Москве стало очень туго с транспортом. Когда увозили в Казань женские учебные заведения, находившиеся под ведомством вдовствующей императрицы Марии Федоровны, то для «благородных девиц» не оказалось карет; пришлось перевозить институток в простых телегах. Огорченная Мария Федоровна писала почетному опекуну института поэту Нелединскому-Мелецкому:
»...Я уверяю вас, мой добрый Нелединский, что я плакала горючими слезами. Какое зрелище для столицы империи: цвет дворянства вывозится на телегах».
Несмотря на то что даже после Бородинского сражения Ростопчин клялся в «афишке»: «Я жизнью отвечаю, что злодей в Москве не будет», московские заставы были забиты уезжающими.
Вести о кровопролитном сражении у Бородина, тысячи раненых, привезенных в Москву с поля боя, отход русской армии за Можайск говорили красноречивее, чем все хвастливые разглагольствования самовлюбленного Ростопчина.
А с тех пор как в Москве стала слышна далекая орудийная канонада, волнение и суматоха в городе увеличивались с каждым часом.
К заставам тянулись дормезы, берлины, колымаги, коляски, брички, дрожки, возки, кибитки, телеги, повозки. Модные щегольские кареты катили вместе с дедовскими рыдванами, тощие рабочие клячи тащились впереди прекрасных выездных лошадей.
Глядя на все это) один из старых полицейских чинов сказал:
Вот оказия! Сколько лет я служу в этой должности, всяко бывало, но такого бегства египетского еще не видывал! [462] Тревожной была для москвичей эта по-осеннему темным-темная ночь с 1 на 2 сентября.
Полнеба освещали сполохи бивачных костров, а на западе зловеще колыхались зарева горевших сел и деревень.
Во многих домах и дворах горел свет: москвичи прятали свое добро всякими способами зарывали в землю, замуровывали в стены. Теперь собирались уезжать все те наивные люди, которые сначала поверили лживым словам хвастуна и фразера Ростопчина.
По улицам тарахтели подводы, слышались голоса: это увозили раненых; уезжали различные учреждения полиция, пожарные; вечером Ростопчин получил от Кутузова письмо, в котором сообщалось, что армия оставляет Москву и отходит на Рязанскую дорогу.
Сегодня заставы были открыты для всех.
В третьем часу утра через Дорогомиловскую заставу вступили в Москву первые полки уходящей армии. Солдаты тоже не хотели верить в отступление. Казалось невероятным, что можно без боя отдать древнюю столицу.
Идем в обход!
Вот сейчас обойдем Аполиёна! слышалось кое-где в шеренгах.
Радуй глаза аль не видишь, что весь народ, вся Москва с места тронулась? Отдаем Бонапартию святыни русские! возвращал к действительности чей-нибудь трезвый голос.
А кругом творилось невообразимое. Улицы, переулки, площади все было забито едущими и идущими москвичами. Сегодня больше уходил из Москвы простой народ: крестьяне, мещане, ремесленники, мелкие торговцы, чиновники последних классов, рядовое духовенство. Гнали овец, свиней, коров. Многие везли на ручных тележках или тащили на себе детей и скарб.
Вот купчиха в парчовом, еще бабушкином шушуне, воя попик, надевший на себя все свое богатство несколько риз, начиная от черной, заупокойной, до светлой, радостной, пасхальной. В руках у него узелок, из которого выглядывает кропило.
И москвичи не верили в то, что идет враг, надвигаются французы. Хотелось иного, и потому кто-то пустил слух:
Это шведы, это шведский король идет к нам на помощь. [463]
Не шведы, а англичане, поправлял другой.
Братцы, а в каку сторону двинуться, чтоб не встретить француза? спрашивали некоторые у солдат. Куды вы идете?
Про то ведают командиры, отвечали нехотя солдаты.
Солдаты шли понурые, не смели поднять глаз на потерянных, потрясенных свалившейся на них бедой москвичей.
Лавки и магазины были закрыты. В иных купцы с подручными спешно укладывались, заколачивали товар в ящики.
Разбирай, служивые! Пускай лучше свои попользуются, чем достанется французу! говорил торговец посудой, видя, что ему не увезти свое добро.
Сложив на телегу пожитки, стоял у дома гробовщик. На его товар охотников не находилось.
Бери, матушка Москва, мое изделие. Дай бог, чтоб твоим гостям оно пригодилось! говорил гробовщик, снимая картуз и кланяясь на все стороны.
Не быть добру недаром сегодня понедельник, говорили солдаты.
И дурак. Понедельник понедельником, это точно, да не мы ведь входим в Москву, а он. Стало быть, ему понедельник боком выйдет!
В переулке слышался шум и гам. Выпущенные из тюрем колодники разбивали трактир, кричали, горланили. Им море по колено.
Солдаты с завистью посматривали на растерзанный кабак, на валяющиеся бочки вот выпить бы с горя, да нельзя: дисциплина, приказ! Сказано: выйдешь из рядов «наденут белую рубаху»{49}.
Солдаты шли по улицам Москвы пригорюнившись, опустив головы, точно провожали покойника.
IV
В восьмом часу утра Кутузов, не заснувший в эту ночь ни на секунду, помрачневший и особенно молчаливый, подъехал к Дорогомиловской заставе. Сегодня он был верхом, а не в коляске. [464]
А день-то, день какой, словно летом! восхищался Кудашев.
День начинался ясный, отменный.
Улицы были загромождены войсками, обозами, пушками. Армия шла в одной колонне, потому что через Москву-реку был один старый деревянный мост. Он в первый же час не выдержал тяжести и подломился. Его спешно чинили. А часть кавалерии и московское ополчение пошли вброд. Кутузов остановился: проехать было невозможно. Уезжавшие и уходившие москвичи сразу узнали светлейшего.
Батюшка, ваше сиятельство, как же так? Неужто погибла Расея? протягивала к нему руки какая-то женщина.
Ежели Москва не устояла, то и Расее не устоять! мрачно сказал рыжебородый мещанин.
Седой головой своей ручаюсь: неприятель погибнет в Москве! убежденно ответил Кутузов.
Народ молчал, думая свое. Один главнокомандующий уже ручался вот так же головой, что не допустит в Москву врага, а теперь другой обещает, клянется...
Кто из вас хорошо знает Москву? обернулся Михаил Илларионович к свите.
Я, ваше сиятельство. ответил Сашка Голицын.
Проводи меня, голубчик, да так, чтобы побыстрее и где бы поменьше народу! попросил главнокомандующий.
Как он ни был убежден, что поступает совершенно правильно, но все-таки чувствовал себя неловко. Было стыдно смотреть в глаза не только жителям Москвы, по и солдатам. Полки сегодня встречали главнокомандующего без воодушевления, молча не так, как всегда. Солдаты не могли понять всего положения, а видели, что Кутузов отдает Белокаменную врагу.
Голицын проехал с Михаилом Илларионовичем от Арбатских ворот вдоль бульваров к Яузскому мосту. Здесь встречные попадались редко.
У Яузского моста была свалка. Бегущие из столицы запрудили улицу, войска не могли из-за них взойти на мост.
У моста Михаил Илларионович увидел знакомую фигуру Ростопчина в треуголке и парадном сюртуке с эполетами. Он колотил нагайкой ремесленников, «рядчиков», крепостных, запрудивших улицу и въезд на мост, колотил тех, кому писал свои «афишки». [465] «Обещал вести народ на «Три горы» сражаться за Москву, а сам улепетывает», подумал Кутузов.
Увидев Кутузова, Ростопчин подъехал к нему. Лицо «сумасшедшего Федьки» исказилось злобой и презрительной гримасой.
Вот плоды ваших тактических и стратегических успехов! истерически выкрикнул он по-французски.
Прикажите очистить мост для прохода войск! по-русски спокойно, но твердо, по-начальнически, сказал Кутузов и глянул на Ростопчина одним зрячим глазом.
Ростопчин, мешая французские и русские проклятия, кинулся к мосту. Нагайка Ростопчина заходила по спинам спасавшихся от врага москвичей пуще прежнего.
Белый спокойный мекленбуржец Кутузова ступил на Яузский мост.
За главнокомандующим двинулись полки.
V
Командующий арьергардом генерал Милорадович стоял с адъютантами у Поклонной горы, где был его правый фланг. Левый примыкал к Воробьевым горам.
Милорадовичу предстояла труднейшая задача: подольше задержать армию Наполеона, чтобы дать возможность войскам и обозам выйти из Москвы.
Был полдень. Сентябрьское солнце грело совсем по-летнему.
Ординарец, посланный в Москву узнать, как проходят через столицу войска, сказал, что за Дорогомиловской заставой улицы еще забиты артиллерией и обозами.
Придется завязать дело, или, как написал вчера Ермолов: «Почтить видом сражения древние стены Москвы». Фокусник Алексей Петрович! Ишь какие красоты подпустил. Чистый Макиавелли!
Вчера это ермоловское выражение взорвало Милорадо-вича. В первую минуту он готов был ехать к Михаилу Илларионовичу и отказаться от командования арьергардом, но потом лег спать, а наутро раздражение улеглось. [466]
Французы обходят нас, ваше высокопревосходительство. Пока мы будем сражаться, Понятовский раньше нас придет в Москву, говорил его штабной полковник Потемкин.
А что будет с нашей артиллерией и обозами? спросил кто-то из штабных.
Милорадович молчал, щурился, что-то обдумывая.
Ну, бог мой! (Это было любимое присловье Милорадовича, вроде как у Суворова «помилуй бог!») Дайте мне офицера, свободно говорящего по-французски, обратился он к своему штабу. И не рохлю, а бойкого! Кого-нибудь из лейб-гусаров, чтоб понаряднее!
Через минуту к нему лихо подскакал безусый, светлоглазый штаб-ротмистр лейб-гвардии гусарского полка л своем нарядном красном доломане и ментике с желтыми шнурами. Он имел вид лихого рубаки. Черный кивер был надет набекрень, молодое лицо смотрело с задором.
Ваше высокопревосходительство, штаб-ротмистр Акинфов по вашему приказанию явился! доложил он.
Говорите по-французски? спросил Милорадович, оглядывая Акинфова.
С детства, ваше высокопревосходительство!
Вот вам письмо его сиятельства к маршалу Бертье, сказал Милорадович, подавая Акинфову большой конверт. Письмо подписано дежурным генералом Кайсаровым. Мы поручаем великодушному попечению французов девять тысяч раненых и больных, оставшихся в Москве. Передайте это письмо лично неаполитанскому королю. Приветствуйте его величество от моего имени и скажите: если французы хотят занять Москву в неприкосновенном виде, то пусть дадут нам время спокойно пройти через город. В противном случае генерал Милорадович будет драться в Москве за каждый дом, за каждый переулок и оставит вам, скажите, одни развалины! Милорадович махнул рукой, точно рубил по воздуху.
Ваше высокопревосходительство, так говорить с французами не годилось бы, негромко заметил полковник Потемкин.
Милорадович вспыхнул.
Это мое дело! Ваше дело умирать, мое приказывать, как нахожу нужным! отрезал он и продолжал говорить Акинфову: Не торопитесь, ротмистр, старайтесь, ну, бог мой, погостить у французов подольше. Не забудьте [467] взять трубача, а то вас подстрелят их ведеты{50}. Вон возьмите трубача у драгун, оглянулся Милорадович. Эй, трубач, ко мне!
Трубач Черниговского драгунского полка, усатый унтер, подскочил к командующему.
Поедешь с их благородием.
Слушаюсь!
Так помните, ротмистр: туда стрелой, оттуда черепахой.
Акинфов поднял коня в галоп и помчался.
Трубач не отставал от штаб-ротмистра.
Ваше благородие, мы куда? спросил трубач, видя, что Акинфов направился на запад.
К французам! весело ответил Акинфов,
А куда поедем, ваше благородие?
К авангарду, конечно.
К какому переднему аль заднему? (Акинфов знал, что солдаты всегда спрашивают так.)
Разумеется, к переднему! Эй, станичники, не стреляй! Погоди! крикнул Акинфов казакам, которые лениво перестреливались с французскими постами.
Казаки прекратили перестрелку.
К Акинфову подъехал сотник:
Как далеко собрались?
Мы едем для переговоров с французами. Прикажите, сотник, своим ребятам не стрелять.
Хорошо, поезжайте. Час добрый!
Акинфов и трубач поскакали вперед. Французские пули тонко пели вокруг.
Впереди показались зеленые доломаны конных егерей. Часть из них перестреливалась с казаками, а часть занималась более приятным делом: копала на поле картошку.
Звонко запела драгунская труба. Акинфов и трубач стояли и ждали. Конноегеря передавали друг другу о том, что приехали парламентеры.
Через некоторое время к Акинфову подъехал усатый полковник.
С какими вестями, мой молодой друг? приветливо спросил француз.
С письмом от его сиятельства графа Кутузова к неаполитанскому королю. [468]
Услышав слово «Кутузов», полковник просиял:
Что, мир?
Все может быть, господин полковник.
Ну что же, поедем. Его величество вон там, в том рамке, сказал полковник, указывая на группу деревьев. За которыми стоял загородный дом.
«Чей же это загородный дом? соображал Акинфов. Свечиных или Тутолминых?»
Они поскакали к «замку». На полях виднелись группы войск. Пять кавалерийских полков стояли эн-ашикье{51}.
Акинфов подметил: посадка людей хороша, обмундирование сносное, но кони плохи худы.
Перед строем кавалерийских полков разъезжал остроносый генерал в темно-коричневом не первой свежести мундире, с непомерно длинными волосами, выбивавшимися из-под выцветшей треуголки. Увидев Акинфова и полковника, генерал поехал им навстречу. Полковник конноегерей снял шляпу, доложил остроносому генералу.
Генерал махнул головой:
Поезжайте к королю.
Это генерал Себастиани, объяснил полковник.
Они поскакали дальше.
На поле располагалась пехота.
Смотрите, господа, русский!
Предлагают мир?
Пусть поест нашего супу! кричали солдаты.
Акинфов еще издали увидал цветистого, яркого Мюрата. Он ехал из «замка» в окружении многочисленной блестящей свиты штабных офицеров, молодых адъютантов, ординарцев. Увидев Акинфова и полковника, Мюрат и его приближенные оживились.
Акинфов, полковник и трубач подскакали к Мюрату и остановились, Акинфов, козыряя, подал неаполитанскому королю пакет.
Мюрат приподнял свою вышитую золотом и украшенную дорогими страусовыми перьями шляпу, коротко приказал свите остаться на месте, а сам отъехал с Акинфовым на несколько шагов в сторону.
Он положил руку, всю унизанную дорогими перстнями, на шею гнедого Акинфова Баяна. [469]
Что скажете, милый капитал? улыбаясь белыми Зубами, спросил неаполитанский король.
Акинфов передал просьбу Кутузова и слова Милорадовича.
Мюрат вскрыл конверт, прочел.
Напрасно, мой капитан, поручать раненых нашему великодушию: пленный для француза уже не враг!
И для русских тоже, ваше величество.
Вне битвы француз не любит иметь врагов! Заключить перемирие Мюрат сначала отказался: он вспомнил, как Наполеон корил его за перемирие в 1805 году.
Не в моей власти остановить движение великой армии. Я должен спросить разрешения у императора, ответил Мюрат.
Я готов ждать, ваше величество, когда вы получите ответ, сказал Акинфов.
Мюрат колебался. С одной стороны, было заманчиво получить такой город неповрежденным, а с другой немного рискованно: как этот шаг примет Наполеон? Но всегдашняя самонадеянность, заносчивая самоуверенность и наглость одолели.
Верьте, мой капитан, я так хочу сохранить древний город! Пожалуй, я рискну на следующее: я пойду так медленно, как это угодно генералу Милорадовичу, но с одним условием: Москва будет занята сегодня же, сказал Мюрат.
Генерал Милорадович, конечно, будет согласен, уверил Акинфов.
Мюрат послал адъютанта в передовую цепь сказать, чтоб не шли дальше и прекратили перестрелку.
Вы хорошо знаете Москву? спросил у Акинфова Мюрат.
Я природный москвич.
Прошу уговорить жителей оставаться спокойно. Мы не только не сделаем им вреда, но не возьмем малейшей контрибуции. Будем заботиться о безопасности. Скажите, где граф Ростопчин?
Я был постоянно в арьергарде и потому не знаю...
А где император Александр и великий князь Константин?
«Если я скажу, что они в Петербурге, то вдруг Наполеон пошлет туда Особый корпус?» подумал Акинфов и сказал: [470]
Ваше величество, я слишком мал для того, чтобы знать.
Я уважаю императора Александра и очень дружен с великим князем Константином. Жалею, что вынужден воевать с ними. Скажите, много ли у вас потерь в полку?
Мы каждый день в деле, ваше величество. Сами знаете: без потерь не обойтись!
Мюрат смотрел вдаль и думал. Он прикидывал в уме: а может быть, шурин-император и не станет сердиться на него, что он задержит движение армии? Ведь так прекрасно было бы войти в совершенно нетронутую Москву!
Всегдашняя непреодолимая жажда риска овладела его пылким гасконским сердцем. Он перестал колебаться.
Передайте генералу Милорадовичу, что я согласен с его предложением. И только потому, что очень уважаю его! решительно сказал Мюрат. Пора, пора мириться! Мы будем заботиться о сохранении мира! горячо говорил он, думая о своем.
И неаполитанский король, милостиво помахав на прощание штаб-ротмистру рукой, уехал к своим.
Акинфов с французским полковником и трубачом, ожидавшими его поодаль, поехал к аванпостам. Акинфов помнил наказ Милорадовича не торопиться и попросил у полковника разрешения полюбоваться по пути двумя гусарскими полками, выстроенными на лугу.
Полковник, видя, как милостиво говорил с русским офицером король, охотно согласился.
Это самые любимые полки неаполитанского короля седьмой и восьмой гусарские, сказал полковник.
Они проехали шагом мимо пестрых эскадронов. Один полк смахивал на русских изюмцев: доломаны имел красные, ментики синие, а рейтузы желтые. Только вальтрап был не синий, а малиновый. Второй напоминал мариупольцев: доломан синий с желтыми шнурами, рейтузы красные, а вальтрап канареечного цвета.
Акинфов похвалил гусар.
Не торопясь, разговаривая о том о сем, они проехали к передовой.
Пули уже не жужжали. Стояла тишина. Конноегеря раскладывали костры и варили картошку, забыв о неприятеле.
Акинфов попрощался с любезным полковником и поехал к своим. [471] Казаки тоже занимались домашними делами. Они быстро переключились от войны к миру: связывали по четыре пики, подвешивали на них котелок и что-то в нем готовили.
Акинфов поехал к сотнику. Сотник лежал на бурке под кустом, покуривая.
Ну как, договорились? спросил он, приподнимаясь.
Все в порядке, сотник. Французы не станут теснить нас. Пойдут так, как пойдем мы! ответил Акинфов и поскакал к Милорадовичу.
Милорадовича у Поклонной горы он не застал: артиллерия и пехота арьергарда уже вступили в Москву, и туда же уехал Михаил Андреевич.
Акинфов ехал по взбудораженным, переполненным повозками, телегами и каретами московским улицам.
Настоящее столпотворение вавилонское!
Акинфов догнал Милорадовича у самого Кремля.
Он докладывал генералу об успешном выполнении такой деликатной миссии, когда впереди, среди этих проклятий, стенаний и полного уныния, они услышали веселую музыку.
Какой подлец вздумал в такую минуту играть марш? вскипел Милорадович и пришпорил коня.
Из Кремлевских ворот выходил с музыкой гарнизонный полк. Впереди него ехал верхом, с важным и совершенно непечальным видом генерал.
Какая каналья приказала вам оставлять столицу с музыкой? закричал Милорадович, подлетая к генералу.
Ваше высокопревосходительство, в регламенте Петра Великого сказано: если по сдаче крепости гарнизон получает дозволение выступить свободно, то покидает оную крепость с музыкой, ответил педантичный и не очень умный командующий гарнизоном.
А в регламенте Петра Великого сказано, что надо сдавать Москву? кричал вне себя от ярости Милорадович. Замолчать! замахнулся он на музыкантов нагайкой.
Музыка оборвалась на полутакте. Незадачливый законник-генерал был сконфужен, а музыканты повеселели: им было противно играть веселые мотивы, когда кругом такое горе.
Отдышавшись, Милорадович обернулся к Акинфову:
Видно, французам очень хочется получить Москву. II если Мюрат сам заговорил о мире, то он, я думаю, пойдет [472] на это... Поезжайте снова к неаполитанскому королю и предложите ему заключить перемирие до утра, часов так до семи, чтобы дать время выйти из города всем обозам и отсталым. Пригрозите: иначе будем обороняться в городе!
Акинфов застал казаков с тем же сотником у Дорогомиловской заставы.
Мюрат уже вертелся среди них, как свой брат. Казаки льстиво называли его «гетман», а он, польщенный, раздаривал им не только свои часы, но и часы адъютантов и выменял у сотника за золотую табакерку его серую казачью бурку, которую уже и накинул на свой попугайский наряд.
Мюрат был горд, он цвел от казачьего почтения, принимая все всерьез. Увидев Акинфова, неаполитанской король улыбнулся ему как старому приятелю.
Ну что еще, мой молодой друг? спросил он. Акинфов передал новое предложение Милорадовича о перемирии.
Хорошо, хорошо! сразу же согласился Мюрат.
Он с вожделением смотрел на блестевшие на солнце вдали купола и башни Москвы у Дорогомиловской заставы любоваться было нечем.
Но только с таким условием, чтобы обозы, не принадлежащие армии, были оставлены в Москве! сказал Мюрат.
Акинфов поспешил согласиться.
Был шестой час пополудни. Из Москвы уже успела выйти большая часть арьергарда. В версте от Коломенской заставы, на левом фланге Милорадовича, появились два полка улан польский и прусский. Они двигались наперерез Рязанской дороге, по которой отходили русская армия и бесконечные толпы москвичей.
Милорадович послал Акинфова разыскать Мюрата, чтобы он приостановил движение улан, но на этот раз штаб-ротмистр что-то замешкался. Если бы арьергард и успел уйти, то не успели бы выехать обозы, еще двигавшиеся по запруженным тесным улицам.
Тогда нетерпеливый Милорадович поскакал сам к польским уланам. Те с удивлением смотрели на отчаянного русского генерала.
Кто командует вами? строго спросил Милорадович, подлетая к полякам. [473]
Генерал Себастиани, ответил польский полковник.
Где он?
В той стороне, показал нагайкой поляк.
Милорадович помчался туда.
Почему не взять этого пана генерала в плен? спросил у полковника майор.
Возьмешь его, а потом, пане Касперский, не возрадуешься, ответил полковник. Это генерал Милорадович. Он запанибрата с Мюратом.
Два сапога пара, прибавил, усмехаясь, майор.
Вот то-то. А конь у него ладный.
Себастиани стоял у дома: пил воду, которую ему подавала какая-то старушка. Он издалека узнал Милорадовича Себастиани встречался с ним в Бухаресте.
Добрый день, дорогой Милорадович, приветствовал Себастиани.
В Бухаресте было лучшее время, генерал! весело ответил Милорадович, пожимая руку Себастиани. И пили мы не воду, а вино... Но вы, мой милый генерал, поступаете вопреки праву: я условился с неаполитанским королем о том, что мой арьергард будет свободно выходить из города, а ваши уланы уже перерезали дорогу.
Простите, генерал Милорадович, но я не получил никаких указаний от короля! пожал плечами Себастиани.
Вы не верите слову русского генерала? возмутился Милорадович, вытаращив свои голубые глаза.
Нет, я верю, верю! Тысячу раз верю вам, мой милый Милорадович! ответил Себастиани и приказал уланам расположиться параллельно Рязанской дороге.
Неряшливый Себастиани и нарядный Милорадович поехали к дороге. Они стояли рядом и смотрели на то, как из Москвы проходят обозы.
Мимо них, нахлестывая лошаденок, с испугом оглядываясь на врагов, улепетывали ни живы ни мертвы москвичи. На одной телеге среди вороха узлов сидела миловидная девушка. Она без особого страха и смущения смотрела на польских улан, горделиво подкручивавших усы, посылавших по ее адресу кокетливые улыбки и циничные замечания (которых девушка, к счастью, не понимала).
Признайтесь, генерал, что мы, французы, предобрые люди, сказал, улыбаясь, Себастиани. Ведь это не относится к армии. Все это могло бы быть наше! [474]
Ошибаетесь! гордо ответил Милорадович, выпячивая грудь. Вы не взяли бы этого иначе как перешагнув через мой труп! А сто тысяч, которые там, указал он куда-то на восток, жестоко отомстили бы за мою смерть!
Себастиани улыбался он не возражал: перед ним лежала Москва с дворцами и несметными богатствами, по сравнению с которыми этот нищенский обоз с миловидной мещаночкой был ничто.
VI
У Коломенской заставы, близ старообрядческого кладбища, Кутузов слез с коня и сел на скамейку.
Подперев голову рукой, Михаил Илларионович в тяжелом раздумье смотрел на оставляемую и уходящую Москву.
Уходившие москвичи шли по полям: дорогу заняла отступающая армия. Над дорогой, над полями висели густые облака пыли, в которых померкло близившееся к закату, ставшее каким-то красным шаром, прежде яркое, радостное солнце.
Войска, выйдя из столицы, становились тут же на привал. Сегодня в полках не было слышно ни песен, ни шуток.
Полки шли молчаливые, понурые.
Зато в беспрерывном людском потоке, в разношерстной толпе москвичей, бросивших насиженные московские углы, говорили больше, чем следовало бы.
Плакали дети, причитали бабы, сокрушались мужики:
И что с нами будет?
Куда идем?
Выбираясь из Москвы среди войск и жителей, сбившихся в тесных улочках в одно стадо, Михаил Илларионович слушал, как доставалось и ему:
Куда он нас завел?
У, кривой черт!
Что он, в полном ли уме? честили Кутузова.
Если бы главнокомандующий был не русским человеком, ему бы, конечно, не сносить головы.
О Барклае и его отступлениях уже как-то забыли. Барклай верхом на коне стоял у Яузской заставы, сам командуя отходившими полками первой армии, наводил порядок.
Он говорил, как умел, по-русски:
Бистрей, бистрей!
И никто уже не ругал его: москвичи не знали в лицо [475] Барклая. А что коверкает русский язык так мало ли у нас в армии немцев?! А войска, после того как увидали Барклая в Бородинском бою, когда он бросался в самые жаркие места боя и под ним убило пять лошадей (слухи о его геройстве уже шли разные: говорили, что не пять лошадей, а семь, что Барклай сам отбился от четырех французских драгун), увидели его бесстрашие и самопожертвование и забыли старые подозрения.
Михаила Илларионовича не очень беспокоило то, что москвичи поругивают его: милые бранятся только тешатся.
Главнокомандующий тревожился за авангард Милорадовича: город большой, французы могли входить с разных застав, и не захватили бы они обозы и артиллерию арьергарда, который двигался от Дорогомиловской заставы.
Слать гонца к Милорадовичу Кутузов не мог: из Москвы через все заставы, как весенний поток, хлынул народ, и попасть в Москву было трудно. Наконец показался адъютант Милорадовича, гусарский ротмистр.
Ну что, голубчик? поднял голову Кутузов.
Арьергард будет драться, ваше сиятельство!
Так, так! одобрительно кивал головой главнокомандующий, хотя думал обратное: некстати вступать в бой, еще не вышли все обозы и войска.
Но не успел гусарский ротмистр замешаться в людскую лавину, катившуюся из Москвы, как к главнокомандующему подскакал второй адъютант Милорадовича, черниговский драгун, с более приятной вестью: Милорадович послал к Мюрату парламентера, предлагает заключить перемирие. В противном случае грозится, что будет драться за каждый дом в Москве.
Ай да Михаил Андреевич! Вот это молодец! искренне похвалил главнокомандующий.
Он понимал, что угроза Милорадовича смешна, но на первый взгляд таит в себе неприятные возможности для французов. Поддастся ли на эту Удочку легкомысленный Мюрат?
Фанфарон!
В войне с французами, где авангардом командует Мюрат, нужен именно такой командир арьергарда, как Милорадович, а не Платов. Милорадович подходит Мюрату: оба рыцари, оба актеры.
Михаил Илларионович представил себе Милорадовича: небось [476] одет в новенький генеральский мундир, золотые эполеты, лента через плечо. Конечно, чисто выбрит, надушен, как на бал, и, может быть, еще, для пущей важности, на горле какой-либо дорогой шарф это Милорадович любит, и это тоже в духе щеголеватого, любящего наряды Мюрата.
Жаль вот только, что Михаил Андреевич не научился правильно изъясняться по-французски говорит чуть получше Уварова, «же сира». И то сказать: Мюрат и этак по-русски не знает, как Милорадович по-французски. Говорят, неаполитанский король научился у казаков хлесткому русскому бранному слову да еще знает «пасибо».
Прошел еще час в ожидании.
Выстрелов со стороны Дорогомиловской заставы не слышалось.
Поток войск из Москвы прекратился. Уже выходили пехота и артиллерия арьергарда.
Михаил Илларионович волновался: ну что же, как там разговоры о перемирии?
Наконец примчался адъютант Милорадовича. Привез необыкновенно радостную весть:
Милорадович выговорил перемирие до семи часов утра. Улестил, пустил французам пыль в глаза, обвел вокруг пальца.
У Кутузова отлегло от сердца: «Аи да Михаил Андреевич!»
Недаром Кутузов любил его и звал Милорадовича «моя возлюбленная».
Армия, расположившаяся на биваке у Москвы, поела каши, немного отдохнула и могла двигаться дальше.
Главнокомандующий велел армии идти к Панкову до Панкова пятнадцать верст, к ночи дойдут.
Войска снялись с места, а коляска главнокомандующего все еще стояла у кладбища.
Михаил Илларионович ждал, когда же французы войдут в Москву.
Уже вечерело, в какой-то церкви ударили ко всенощной, и тут к Кутузову подъехал на усталом, измученном коне Карлуша Толь. Он наклонился к Кутузову и тихо сказал:
Французы вошли в Москву.
Это их последнее торжество! уверенно ответил задрожавшим от слез голосом старый главнокомандующий и, поднявшись, пошел к коляске. [477]