Содержание
«Военная Литература»
Биографии

Глава вторая.

Наполеон торопился

Император, который так желал сражения, пускал в ход всю свою энергию и весь свой гений, чтобы ускорить движение.
Арман де Коленкур (о Наполеоне)
Было бы счастьем для него, если бы он не принял впоследствии порывов своего нетерпения за вдохновения своею гения.
Ф. Сегюр

Наполеон торопился.

Он всегда был безудержно стремителен и нетерпелив, а в эту кампанию, как говорил Коленкур, «хотел, чтобы все летели на крыльях». [320] Его лихорадочная поспешность сказалась с первых шагов похода.

Выбирая место для переправы через Неман, Наполеон пустил коня в галоп. Императорский кровный «араб» испугался выскочившего из-под ног простого белорусского зайца, бросился в сторону, и Наполеон упал с коня на землю.

В Вильне он вынужден был задержаться на восемнадцать дней. Он не столько был занят устройством Литвы, сколько ждал подходившие новые полки. Восемнадцать дней показались ему как восемнадцать месяцев.

Наконец он смог двинуться дальше. Путь шел через местечко Глубокое, через которое когда-то проходили полки Петра Великого и Карла XII.

В глубоком, устраивая склады припасов, снарядов и оружия, Наполеон прожил пять дней. Местечко Глубокое очень понравилось Наполеону и его штабу. Наполеон жил в большом кармелитском монастыре. Окна его двух комнат выходили на маленькое озеро у холма и на цепочку живописных прудов, вырытых руками крепостных монастыря.

В Глубоком Наполеон узнал о том, что русские оставили Дриссу.

Он поспешил к Витебску.

Наполеон Продвигался с армией день и ночь. Шел через оставленные жителями, сожженные, а иногда только еще горящие белорусские деревни, местечки и уездные городки, шел в тучах пылающей пыли, задыхаясь в томительном июльском зное, напоминавшем нестерпимой жарой, безводьем и песками трудные египетские переходы. Его даже не очень беспокоило, успеет ли Багратион соединиться с Барклаем или нет. Пусть соединяются, лишь бы не избегали решительного сражения! Отступление русских было Наполеону горше всего.

И вот 14 июля вечером он настиг Барклая у Витебска.

Наконец он мог видеть собственными глазами первую русскую армию, так много дней ускользавшую от него.

Вонсна Барклая стояли вот тут, у этого белорусского города, название которого Наполеон путал с Висбаденом. (У Наполеона была изумительная память на факты и местность, но он очень плохо запоминал собственные имена.)

Не успел Наполеон увидеть огни города и многочисленные бивачные костры русской армии, располагавшейся у Витебска, как закричал из кареты:

— ДАльба ко мне! [321]

Наполеон не нуждался в просвещенном сотруднике, в начальнике штаба, который помогал бы ему разрабатывать оперативные планы. Он все задумывал и решал сам. Он не терпел советчиков.

«Я один знаю, что мне делать!» — говорил он.

Всегда смеющийся, маленький, толстый маршал Бертье, обер-егермейстер, военный министр и начальник штаба, был нужен Наполеону только затем, чтобы иметь под рукой необходимые сведения и рассылать распоряжения. Но без директора топографического бюро инженера-географа Луи дАльба не проходила ни одна самая мелкая военная операция. На обязанности дАльба лежала подготовка всех картографических материалов. Он наносил на карту направления маршей и операционных линий. Иногда глубокой ночью, получив интересную депешу, Наполеон приказывал: «Позвать дАльба!» На основании новых сведений дАльб делал доклад Наполеону. Они понимали друг друга с полуслова.

И сейчас, когда Наполеон увидал так близко неприятельскую армию, первый, кто понадобился императору, был не начальник штаба, вечно грызущий ногти Бертье, не какой-либо из маршалов, а скромный инженер-географ.

Пока ставили полосатые императорские палатки из бело-синего тика, пока носили в них из фургонов мебель и походную библиотеку Наполеона в трех ящиках красного дерева, Наполеон тут же, в карете, рассматривал с дАльбом при бледном свете угасавшей вечерней зари карту Витебска и окрестностей. Потом, когда походный кабинет Наполеона был готов, дАльб перенес карту туда, на большой стол, на котором уже ярко горели в тяжелых золоченых канделябрах свечи.

Наполеон, маленький и толстый, навалился грудью на карту: он не доставал до нужного места, а длинноногий дАльб стоял, наклонившись над столом, как журавль.

Они смотрели на этот город, название которого так не давалось Наполеону, на реку Западную Двину и маленькую, чуть протянувшуюся на карте тонким волоском, дрянную и, вероятно, порядком пересохшую за эти жаркие июльские дни речонку Лучесу. Потом Наполеон ушел ужинать и спать: он спал в сутки не более шести часов. А дАльб остался поднимать красками на карте реки, возвышенности и дороги, чтобы к утру карта с обозначениями частей своих и вражеских сил, наколотыми разноцветными булавочками, была готова. [322]

Ночь Наполеон спал тревожно. Он просыпался каждый час и каждый раз звал Бертье, чтобы спросить:

— Русские не ушли?

Когда перед светом Бертье в седьмой раз уходил от императора, Наполеон, накинув на плечи халат, проводил принца Невшательского до выхода: он хотел удостовериться лично, что русские стоят на месте. Огни в русском лагере не горели уже так ярко, как с вечера, но костров было по-прежнему много. Наполеон спокойно лег заснуть еще на часок.

Чуть рассвело. Французский и русский лагеря еще спали, на аванпостах не слышалось ни шума, ни одиночных выстрелов. Над Двиной и Лучесой стлался густой туман, предвещавший и на сегодня такой же, как вчера, безоблачный, знойный день, а Наполеон был уже на ногах.

— Лошадь! — приказал он. Лакеи и пажи кинулись из палатки.

Служить при Наполеоне было нелегко. В императорской главной квартире — ни в Париже, ни на театре военных действий — не придерживались правильного режима. Ни для чего не существовало определенного времени. Все делалось неожиданно, непредвиденно. Все должны были находиться начеку. Среди сотен депеш, которые приходили во всякое время суток, император мог получить глубокой ночью депешу, в связи с которой у него вдруг возникало какое-нибудь решение. И он подымал среди ночи всю свою громадную квартиру — сотни людей. Ночью ему работалось легче, чем днем, и он называл эту способность «присутствием духа после полуночи».

Уже вчера все знали, что раз неприятель стоит в двух шагах, то император завтра чем свет поедет сам на рекогносцировку. И обер-шталмейстер Коленкур с вечера отдал распоряжение, чтобы все было готово. Берейторы Фагальд и Амодрю с двух часов ночи держали оседланным, только с ослабленными подпругами, белого арабского жеребца Евфрата, подарок шаха персидского. Невыспавшиеся Коленкур, Дюрок, дАльб, генерал-адъютант Рапп и вся положенная свита, ежась от утреннего холодка и зевая, сидели наготове. И потому Наполеону не пришлось ждать ни минуты. По первому его слову Евфрат и весь почетный эскорт стояли у палатки.

Наполеон, поддерживаемый Коленкуром и мамелюком Рустаном, сел в седло. За последние годы он отяжелел и [323] садился, по выражению берейтора, жилистого и упругого Фагальда, «как мясник». Император имел такой вид, будто висит на седле. Поводья он держал в правой руке, а левая оставалась свободной. Наполеон всегда был посредственным наездником, чтобы не сказать больше. На галопе он болтался в седле, как мешок, часто терял стремя, но притом ездил отчаянно: по скатам обязательно пускался в галоп, рискуя сломать себе шею.

Впереди императора ехали два офицера-ординарца, сзади — Коленкур, Дюрок, дАльб с картой, сложенной так, чтобы по первому требованию было удобно подать ее императору. За ними ехал мамелюк Рустан и паж, который вез зрительную трубу и сумку с походным письменным прибором и компасом. Все замыкали двадцать четыре конно-гренадера в голубых мундирах и медвежьих шапках.

Взошло солнце, проснулись оба лагеря — французский и русский, задымились потухшие за ночь костры: обе армии готовили завтрак. Позавтракав, занялись обычным соседским разговором — перестрелкой. Сначала это были одиночные ружейные выстрелы, потом понемногу к ним присоединила свой голос и артиллерия.

Но Наполеон приказал немедленно прекратить эту дуэль — сегодня он не хотел начинать сражения: еще не подошли некоторые колонны. И пусть войска отдохнут — завтра хватит всего: и пуль и ядер!

Он тщательно обследовал местность, осмотрел подходившие войска и только после полудня вернулся в лагерь — потный, запыленный, но сияющий и довольный: Барклай твердо стоял на месте, не обнаруживая желания уходить из-под Витебска.

— Видимо, собирает силы. Пусть! Завтра они будут наши! — сказал Наполеон, слезая с седла.

Во французском лагере все были такого же мнения: завтра — бой, завтра — второй Аустерлиц, конец войне, иначе нечего и думать!

У полосатых императорских палаток, окруженных караулом из двадцати гренадер с офицером и барабанщиком, весь день парило оживление. Сюда мчались с разных сторон ординарцы и курьеры с депешами, приезжали маршалы и генералы, отсюда с места в карьер скакали адъютанты императора.

Наполеон несколько раз за день выходил из палатки. Положив зрительную трубу на плечо гренадера, изнывавшего [324] у императорской палатки на солнцепеке, он смотрел на Витебск и русский лагерь. За городом на обширной равнине располагались русская пехота, кавалерия, артиллерия. Там все было как вчера.

Откуда-то с аванпостов прошел слух, что в Витебске находится сам император Александр I.

Вечером в каждом полку прочли воззвание Наполеона:

«Солдаты! Настал наконец желанный день. Завтра дадим сражение, которого давно ждали. Надобно покончить этот поход одним громовым ударом! Вспомните, солдаты, ваши победы при Аустерлице и Фридланде. Завтра неприятель узнает, что мы не выродились».

Армия встретила воззвание с восторгом: всех утомил изнурительный, надоедливый безрезультатный поход, в котором главными врагами были пока что жара да нехватка продовольствия. Все надеялись, что завтра война будет окончена, и ликовали. А ужин еще больше поднял общее настроение: император приказал выдать к ужину каждому солдату по стакану русской водки, хотя полагалось бы французам повиноваться только духу чести. И лагерь долго не мог утихнуть — всюду слышались песни, шутки, смех.

Вечером егеря разложили у палатки императора громадный костер: Наполеон любил огонь. Император ходил возле костра, сам подбрасывал в огонь ветки и смотрел, как сотнями огненных пчел летят в ночное небо золотые искорки. Наполеон с удовольствием думал, что Барклаю этот радостный, буйный огонь, вероятно, кажется зловещим — русская армия отступала, озаряемая отблесками горевших сел и деревень. А Наполеону эта яркая, неукротимая стихия была по душе.

В десять часов вечера император пошел спать. Прощаясь с Мюратом, приехавшим с аванпоста, он сказал:

— Завтра взойдет солнце Аустерлица!

Наполеон еще раз глянул из палатки на русский лагерь, огней в нем было так же много, как и вчера.

II

Наполеон проснулся от какого-то шепота в переднем отделении палатки. Уже серело, близился рассвет. Император сел на постели, потирая жирную волосатую грудь.

— Рустан, кто там? — неторопливо окликнул он.

— Ваше величество, это я...

Полотняный полог палатки откинулся, и в спальню вошел, мягко звякнув золочеными шпорами, длинноногий Мюрат. На нем был гусарский доломан зеленого бархата, перевитый золотыми жгутами, малиновые рейтузы, расшитые золотом, и сапоги из желтой кожи.

— Что такое?

— Барклай ушел... — виновато сказал Мюрат.

Он до сих пор боялся своего могущественного шурина и держался с ним почтительно и подобострастно.

В первую секунду Наполеон не понял — так ошеломило его это невероятное сообщение.

Он машинально всунул ноги в отороченные мехом сафьяновые туфли и так, в одном белье, маленький и взъерошенный, подскочил к длинному, нарядно одетому Мюрату.

— Куда ушел? Кто ушел? Повтори! — в ярости потряс кулаками император.

Он жестикулировал как истый корсиканец.

Мюрат чуть откинул назад курчавую голову, как бы спасаясь от маленьких властных рук императора.

— Ваше величество, русские ушли из-под Витебска. Их лагерь пуст, — сказал он чуть дрогнувшими, пухлыми, как у негра, губами. Его простодушное бурсацкое лицо выражало растерянность, будто он на уроке богословия спутал святого Оригена с блаженным Августином.

— Не может быть!

Император забегал по палатке. Потом крикнул: «Трубу!» — и бросился мимо ошеломленного Мюрата к выходу. Быстрый мамелюк Рустан сунул ему в руку зрительную трубу. Наполеон, в одном белье, с растрепанными волосами, обнажавшими начинающуюся лысину, выбежал из палатки. Часовые едва успели взять ружья на караул.

Лагерь только просыпался. Вчера было приказано всем надеть парадную форму. Люди чистились и по-разному готовились к бою. Мнительные, скептики и пессимисты прощались с этим, пусть чужим, но все же голубым небом, с росистым утром, а весельчаки и оптимисты ждали славы и не указанных в воинском уставе победных витебских удовольствий.

Наполеон в туфлях, без лосин и сюртука казался более коротким и толстым. В его фигуре не было ничего [326] воинственного: таким мог быть с виду купец, фермер или не успевший облачиться аббат. Но все-таки это был Наполеон.

Он не положил трубу на плечо ближайшего из гренадер, которые стояли вокруг палатки императора на карауле, а держал ее сам. Пухлая рука дрожала.

Наполеон видел дым потухших костров и больше ничего. На равнине у города, где вчера стояли люди, кони, пушки, теперь было совершенно пусто...

Наполеон кинулся в палатку мимо испуганных придворных и штабных. Он был страшен: брови сжаты, лоб избороздили морщины, глаза метали молнии, ноздри раздувались.

Наполеон швырнул на стол трубу:

— Одеваться!

При одевании Наполеон был всегда особенно нетерпелив и привередлив. Его нужно было одеть быстро и ловко, так, чтобы в одежде ничто и нигде не стесняло, не давило, не беспокоило. Император с трудом переносил, как на него надевают сорочку из лионского полотна, застегивают на нем белые суконные рейтузы, натягивают на ноги сафьяновые сапоги. Сам он не делал ничего, не застегивал ни одной пуговицы, ни одного крючка. Он только подставлял Рустану или камердинеру то голову, то руку, то ногу, позволяя слугам делать с собой что положено.

Но если — o di immortales!{42} — сорочка вдруг на какую-то долю секунды стопорщилась на спине, в одно мгновение не облекла его, император рвал сорочку обеими руками, швыряя ошметки на пол или в лицо слугам.

Он не переносил, если ему вдруг казалось, что где-то что-то давит, стесняет, жмет. Особенно трудно было одевать императора в дни торжеств и парадов. Рустан заранее сговаривался с главным камердинером Констаном, как и кому действовать, с какой стороны лучше стоять с той или иной частью императорского туалета, как бы угадать каждое движение Наполеона, чтобы скорей надеть на него сорочку, рейтузы, вицмундир, сюртук. Надеть, но не задерживать, не побеспокоить, не разгневать.

А сегодня император вспомнил молодые лейтенантские годы. Он делал больше, чем Рустан. И Рустан сегодня делал все как-то медленно и неловко.

Наполеон, пыхтя от напряжения, сам схватил с полу сафьяновый сапог, натянул его кое-как на ногу. Рустан, [327] стоя на коленях, пытался помочь, поправить косо надетый сапог. Наполеону казалось, что мамелюк только мешает. Он толкнул Рустана в грудь ногой. Рустан шлепнулся на ковер, а император уже нетерпеливо стучал каблуком в землю, чтобы нога вошла в сапог. Наконец он был готов умываться.

За палаткой шептались, суетились. Уже вся свита была в сборе — Коленкур, Дюрок, Бертье, Меневаль. Смущенный Мюрат все еще стоял, ожидая приказаний разгневанного императора.

— Это обман! — кричал, причесываясь перед венецианским зеркалом, император. — Они не могли так уйти! Восемьдесят тысяч — не иголка! Это же скифы! Они подстерегают нас. Идти с предосторожностями. Чего же вы стоите, Иоахим? Летите!

Это было Мюрату по сердцу — лететь вихрем на врага легче, нежели выслушивать нотации великого шурина!

Он взмахнул своей огромной, украшенной каменьями шляпой, на которой развевался пучок белых страусовых перьев, вскочил в седло и умчался, зеленый, малиновый, золотой. Только пыль завилась столбом.

Спустя несколько минут после отъезда неаполитанского короля к аванпостам помчался сам император — он все-таки не хотел поверить, что Барклай ушел.

Сегодня Наполеон влез на коня много проворнее, чем вчера. Он так стремительно садился в седло, что чуть не перевалился на противоположную сторону, как было уже однажды с ним, если бы тогда берейтор Амодрю не удержал его. Наполеон горел от нетерпения и злости.

Берейторы едва успели вставить носки императорских сапог в золоченые стремена. Наполеон галопом поскакал к Лучесе мимо палаток гвардии и итальянских полков вице-короля Евгения Богарне.

Коленкур, Дюрок, Бертье и свита с конвоем поспевали за ним.

Туман над Лучесой рассеивался.

Кавалерия Мюрата переходила вброд. Наверху уже мелькали синие мундиры польских улан и маячили бело-малиновые флюгера их пик. За ними колыхались зеленые мундиры вестфальских улан с бело-голубыми флюгерами.

Наполеон поднялся на правый берег Лучесы, где вчера располагался лагерь Барклая. Сегодня здесь было совершенно пусто. Русские не оставили ничего. [328]

Наполеон внимательно и не спеша осматривал все места расположения русских, где были коновязи кавалерии, где стояла артиллерия, где размещалась пехота. Свита зажимала носы платками, а император ехал шагом, присматриваясь ко всему, что оставили русские, — хотел по этил следам представить себе численность и состояние армия Барклая.

Русские ушли, отдав без боя еще один город. Но куда направились их главные силы, по какой дороге двигалась их артиллерия, никто не знал. Отставших и пленных у русских не было, а о шпионах, которые могли бы спокойно жить в Витебске, французы своевременно не позаботились.

Солнце еще не поднялось, а императору уже стало душно. Он почувствовал, как вспотел под треуголкой лоб.

Наполеон потребовал карту. От Витебска шло пять дорог: одна на Петербург и четыре на Москву.

— Послать в город! Найти жителей! — обернулся Наполеон к Мюрату.

Эскадрон польских улан на рысях пошел к Витебску, подымая пыль.

Наполеон несколько минут ездил по оставленному лагерю, потом слез с лошади. Четыре конноегеря конвоя тотчас же спешились и образовали квадрат, в котором, не глядя ни на кого, короткими шагами ходил мрачный император.

Конноегеря все время старались сделать так, чтобы, куда ни вздумал повернуть император, он находился бы в центре их квадрата. Эти причудливые перемещения четырех конноегерей напоминали фигуру какого-то танца вроде кадрили. Свита давно привыкла к нему и смотрела с полным безразличием.

Маршалы, последовав примеру императора, слезли с коней и стояли, ожидая приказаний.

Наполеон был зол.

Город лежал перед ним, но где же делегация? Где магистрат, где знатные жители этого дрянного белорусского городишки? Конечно, это не Москва. Это только... как его? Он опять забыл название: Висбаден, Висбаден. Нет! Витебск! Город, каких он много перевидал на своем веку полководца, которые сдавались вот так, без боя, на его милость!

Наполеон остановился, глядя на Витебск. [329] Плохонький, небольшой, невзрачный городишко. Только река немного красит его. Это не германские Дрезден, Лейпциг. Каменных домов в нем совершенно мало. Вон несколько высоких церквей. Да на окраине какие-то кирпичные казармы и снова церковь. Наполеон уже угадывал: это, по всей вероятности, монастырь.

А в остальном — все сплошь черные, деревянные дома, которые так ярко и быстро горят!..

И вдруг из-за города, из-за мрачных, тяжелых лесов, которые опоясали горизонт, показалось солнце. Ослепительное, безжалостное, яркое солнце.

Ах, оно было сегодня не похоже на солнце Аустерлица!

— Ну да скоро ли они там, эти польские уланы?

Император в нетерпении подошел к спокойно стоявшему белому Евфрату. Рустан и берейтор Фагольд помогли Наполеону сесть в седло.

В свите произошло движение, маршалы и генералы зашептались. Взоры всех устремились на дорогу к городу: польские уланы скакали назад, только развевались флюгера на пиках.

Уланы возвращались не одни: у нескольких из них на луке седла сидели какие-то черные фигуры.

Через минуту-другую перед Наполеоном и его блестящей, раззолоченной свитой предстали шестеро перепутанных насмерть, дрожащих, старых, заросших до ушей бородами, евреев. Это не были «отцы города», члены магистрата, знатные богачи. Это были обыкновенные витебские жители, очевидно мелкие торговцы и ремесленники, каких Наполеон уже привык видеть в Польше, в Литве и Белоруссии.

Испуганные и пораженные таким невиданным зрелищем, такой массой сверкающих мундиров, лентами и орденами генералов, евреи упали перед Евфратом на колени. Умный конь косил на них своими большими карими глазами.

Несчастных евреев, вероятно, схватили в синагоге: они были в черно-белых полосатых накидках поверх длинных люстриновых лапсердаков и в туфлях на босу ногу. Конечно, никаких ключей у них не было и в помине. Евреи что-то быстро говорили, о чем-то умоляли.

— Что они говорят? — спросил Наполеон.

— Они просят о помиловании, ваше величество, — сняв шляпу, почтительно ответил польский капитан Вонсович, [330] прикомандированный к главному штабу в качестве переводчика.

Когда евреи подошли к императору, он оставил свое положенное место в эскорте и поместился поближе, хотя и не впереди Коленкура, Бертье и Дюрока, но все-таки впереди начальника конвоя генерала Гюно.

— Они просят помиловать город? А где же ключи? Где ключи, черт возьми!

Евреи только с удивлением переглянулись. Поднимая плечи и брови и выражая на лице полное недоумение, они заговорили все сразу. Они показывали рукой на город.

— Ваше величество, они говорят, что в Витебске нет городских ключей. Витебск не закрывается. В него можно просто въехать.

— Болван! — вырвалось у императора.

Он посмотрел в зрительную трубу на город.

«Вот приказать Сорбье ударить по этим лачугам из его тридцати семи гвардейских гаубиц, тогда и ключи нашлись бы!» — подумал он, но сказал:

— Может ли Витебск прокормить мою армию?

— Они говорят, город бедный, немноголюдный, — перевел Вонсович.

— Ну, мы сами поищем! Пусть говорят, куда ушли русские.

Услышав вопрос императора, переведенный им по-польски капитаном Вонсовичем, евреи изобразили на своих бородатых лицах еще большее изумление и еще сильнее зажестикулировали.

По одним жестам безо всякого перевода было ясно, что евреи не знают или делают вид, будто не знают, куда скрылась восьмидесятитысячная русская армия.

Наполеон уже не смотрел на евреев.

— Немедля послать по всем дорогам разъезды! — обернулся он к Мюрату, стоявшему чуть позади. — На Петербург, на Саламанку!..

— На Смоленск, — тихо поправил-подсказал Бертье.

Император все продолжал смешивать Смоленск с Саламанкой.

— Немедленно, Иоахим! Поживее!

И, ударив Евфрата шпорами, помчался галопом вниз и Витебску, точно хотел в этот неудачный день свернуть себе шею. [331]

III

Не понимаю, как такой храбрец мог иногда трусить.
Наполеон (О Мюрате)

Небрежно бросив свою дорогую шляпу на траву и расстегнув душный доломан, Мюрат сидел на опушке леса и не спускал глаз с дороги — уже прошло три часа, как он послал по всем направлениям кавалерийские разъезды, а еще никто не вернулся.

Рядом с ним полулежал на траве его начальник штаба, маленький генерал Бельяр. Поодаль пестрой кучкой расположились адъютанты неаполитанского короля и ординарцы от разных кавалерийских полков. Большинство адъютантов Мюрата представляли несовершенную, но точную по замыслу копию своего любимого начальника: те же кудри до плеч, то же пестрое роскошество в обмундировании, насколько может позволить скудное офицерское жалованье, и та же кавалерийская удаль и безмерное легкомыслие во взоре.

Неаполитанский король со скучающим видом смотрел на Витебск: разве это город? Если бы дело происходило где-нибудь в Европе, у Мюрата уже к вечеру было бы несколько хорошеньких женщин. Недаром на клинке его дамасской сабли выгравировано: «Честь и дамы». И недаром император шутит, что у Мюрата, как и у влюбчивого Бертье, «полны карманы любовниц». Еще в Вильне были очаровательные польки, а здесь Мюрат проехал по всему городу и не встретил ни одних любопытных женских глаз, ни одной лукавой, манящей улыбки.

В Литве и Белоруссии попадаются красивые еврейки, но у евреев глупый обычай: все замужние женщины должны брить голову и носить парик...

Маркитантки и те отстали в этой немыслимой дороге, а маркитантки у неаполитанского короля все как на подбор.

Неизвестно, что будет, что прикажет император: идти дальше, или придется скучать в этом тоскливом белорусском городке? Все должны решить разъезды, а их нет как нет.

Но вот наконец на дороге показались всадники. По желтым доломанам и красным киверам сразу узнали: французские гусары из бригады Жакино. Мюрат послал их на Петербургскую [332] дорогу, которая проходила вдоль реки Двины. Гусары и их кони выглядели свежими — они только что выкупались в реке.

— Ну как, молодцы? — вскочил на ноги Мюрат.

— Нигде никого, ваше величество. Проскакали чуть ли не десять лье, и хоть бы след.

— Конечно, Барклай отступил не к Петербургу, а к Москве.

Мюрат сделал два-три шага и стоял, глядя вдаль своими безмятежно-голубыми глазами и посвистывая.

Вот едут еще. Синие мундиры без ментика. Это прусские гусары. «Послушаем, что скажут они».

Пруссаки были не такие свежие, как французы, — их путь лежал далеко от воды.

— Какие вести?

— Никаких.

— Почему?

— Не встретили и не видели ни одной души.

— Ах, черт возьми!

Мюрат порывисто схватил с земли свою шляпу и стал обмахиваться ею, как веером.

— Еще кто-то скачет, — сказал, подымаясь с земли, Бельяр.

Издалека можно было различить красные мундиры и красные вальтрапы{43}. Это саксонские легкоконные принца Альбрехта.

— Ну, где настигли? Далеко? — спросил неаполитанский король.

— Не настигли, ваше величество.

— Не может быть!

— Извольте проверить.

— Бельяр, вы видели что-нибудь подобное? — возмущенно спросил Мюрат.

Он вновь швырнул шляпу на траву и заходил широкими шагами в тени берез, то и дело поглядывая на дорогу.

Вдали заклубилась пыль. Вырисовывались пики, веселые флюгера и синие мундиры. Польские уланы. Они были посланы по дороге в Поречье.

— Где русские?

— Русские как сквозь землю провалились! Они пошли другими дорогами. [333]

— Вы что-нибудь понимаете, Бельяр? — спросил Мюрат. — Понимаю: русские провели нас.

— Что я скажу императору?

— Это и скажете.

Мюрат ничего не ответил, только взглянул на начальника штаба, как бы говоря: «Попробуй скажи!»

— Еще не все потеряно. Я послал итальянских конно-егерей по самой короткой дороге к Москве — на Рудню, — вспомнил он, надевая шляпу.

Мюрат стал кусать ногти, как Бертье. Ему казалось: если бы он сам помчался по какой-либо из этих пяти дорог, то до сих пор уже обязательно увидел бы, нашел бы, настиг бы русских!

Наконец на дороге показался последний разъезд.

— Скорее, друзья, скорее! — прищелкивал от нетерпения пальцами неаполитанский король.

— Ну говорите же, что? — издали кричал он егерям.

— Дорога свободна, ваше величество. Русских нигде не видно.

— А следы? Кто шел: кавалерия, пушки? Сколько?

— Какие могут быть следы на песке? Шли. Много шло, но мы не видели никого...

— О черт! Коня! — крикнул Мюрат.

Он вскочил в седло, словно бросался в холодную воду — он помчался с докладом к императору. Он мчался, стараясь не думать, что будет, — разговор предстоял не из приятных. Неаполитанский король, бесстрашный в атаке, был трус в императорском кабинете. Мюрат не боялся вражеского клинка, но боялся своей жены Каролины Бонапарт и ее брата — императора Наполеона.

IV

Когда смущенный Мюрат доложил императору, что кавалерийские разъезды нигде не обнаружили следов русских, Наполеон не поверил:

— Не видали на дороге ни одной павшей лошади?

— Нет, ваше величество.

— Не нашли ни одного поломанного колеса?

— Нет, ваше величество.

— Не захватили ни одного отставшего солдата?

— Нет, ваше величество. [334]

— Черт возьми! Да это какая-то армия привидений! — вырвалось у Наполеона. — Кто у них командует арьергардом?

— Генерал Пален.

— Молодец! За такой блестящий отход я дал бы ему орден Почетного Легиона, — говорил Наполеон, быстро шагая по палатке. Шпага била его по ноге.

Наполеону невольно вспомнилось то, что сегодня сказал Коленкур: «Мы, как корабль без компаса, застряли среди безбрежного океана».

«Да, — подумал Наполеон. — Это верно. Мы не знаем, что происходит вокруг: нет ни пленных, ни перебежчиков, ни шпионов. И нет населения: крестьяне уходят в леса».

Наполеон в раздражении бросил треуголку на стол, где широкой скатертью лежала карта, подошел к пологу, отделявшему кабинет от помещения дежурных адъютантов, и приказал:

— Вице-короля и принца Невшательского!

Он продолжал ходить по палатке, не обращая внимания на Мюрата, который стоял, переминаясь с ноги на ногу.

Ни в одной кампании Наполеон не совещался ни с кем. Он всегда все решал сам. И теперь не собирался поступать иначе, тем более что знал: ни Мюрат, ни Бертье никогда не станут оспаривать его решений. Бертье боготворил императора, а Мюрат — боялся.

Бертье прибежал тотчас же, вице-король приехал через несколько минут.

Вице-король неаполитанский Евгений Богарне, талантливый полководец, советовал остановиться, дать отдохнуть войскам, подтянуть обозы. Он передал императору, что солдаты жалуются на быстроту и трудность похода, говорят: «Все, что мы вытерпели во время переходов по солончаковым степям Аравии, на спаленных солнцем возвышенностях Арагонии, в песках Ливийской пустыни, все это мы нашли здесь».

Наполеон знал и видел сам, что армия терпит в трудном походе большие лишения, что надо очень много лошадей, и из-за этого приходится бросать зарядные ящики и обозные фуры, но смотрел на все сквозь пальцы — на войне не без потерь.

— Русский арьергард отошел так, что не оставил после себя никаких следов, но тем не менее ясно: Барклай отступает к Смоленску. Надо подумать, почему он это сделал? [335] Если отступил только для того, чтобы поскорее соединиться с Багратионом, одно дело. Но если русские станут отступать все дальше и дальше, как скифы, которые заманивали в свои безводные, пустынные степи? Не унаследовали ли русские вместе с территорией тактику и стратегию скифов? Ведь надо помнить основное правило войны: не делать того, что хочет противник. Надо организовать завоеванную Литву и Белоруссию и пополнить армию. — Он подошел к карте. — Две реки определяют нашу позицию: Двина и Днестр.

— Днепр, ваше величество, — поправил Бертье.

— Днепр, — повторил за ним Наполеон. — Наш правый фланг будет в... в Бобруйске, — прочел он, — а левый — в Риге. — Ригу он почему-то запомнил. — На всей линии устроим блокгаузы, провиантские магазины, преобразуем этот...

— Витебск, — подсказал Бертье.

— Витебск. Пригласим из Варшавы и Вильны польскую знать. Построим театр, вызовем, как в Дрездене, Тальма и Маш.

Он уже видел себя с очаровательной Валевской...

— Решено: первая кампания в России окончена. Воздвигнем здесь наши орлы! В тысяча восемьсот тринадцатом году нас увидят в Москве, а в тысяча восемьсот четырнадцатом году — в Петербурге. Война с Россией трехлетняя война!

Он вынул шпагу из ножен и бросил ее на карту. Маршалы расходились довольные: в императоре говорили разум, логика, говорил гений.

V

Неожиданный отдых у Витебска пришелся солдатам Наполеона по душе. Спокойнее и удобнее было размещаться в обывательских домах, чем где-либо в поле. Не приходилось мучиться с топливом для костров: заборы, сараи, полы, а иногда и окна и двери горели быстро и жарко. Проще обстояло дело с едой и питьем: в походе шагали без воды и без надежды на какую-нибудь еду, а здесь все оказалось на месте.

Артишоков и спаржи на витебских огородах, конечно, не водилось, но зато в изобилии произрастали картофель, редька, лук и огурцы. А в обывательских чуланах, каморках и погребах находила муку, крупу, масло, яйца, мед. Чтобы [336] добыть корову, овцу или свинью, не надо было отряжать вооруженный отряд под командой полковника, с этим легко справлялся один простой гренадер.

Куры беспечно бегали под ногами у старой гвардии, а петух наивно пытался петь на зарядном ящике.

Куриный бульон возбуждал в велите, фузилере и вольтижере{44} больший аппетит, чем вареная репа или кашица из немолотой ржи, которой питались на походе.

В первые дни французы и португальцы, итальянцы и вестфальцы, руссаки и поляки — все были довольны постоем в Витебске.

В первую неделю не скучал в генерал-губернаторском дворце и сам император. Его захватила работа: он ежедневно отправлял в разные концы Европы около сотни писем.

В белом шелковом китайском халате, с пестрым мадрасским платком, обмотанным вокруг головы в виде чалмы, Наполеон медленно ходил из угла в угол но кабинету. Он диктовал выразительно, но чрезвычайно быстро одно письмо за другим, без всякого перерыва. Секретарь, скромный, тихий Меневаль, и адъютанты старались записать все, что диктовал император. Переспрашивать не полагалось.

Иной раз Наполеон сам набрасывал черновики писем. Рустан приносил ему черный кофе, он высылал всех из кабинета и садился за письменный стол. Писал Наполеон своими неразборчивыми, не поспевающими за полетом его лихорадочной мысли закорючками, которые мало походили на слова: у них не хватало половины букв. Сам император не всегда мог прочесть то, что написал минуту назад.

Написан, Наполеон стучал серебряным молоточком по столу: адъютанты должны были немедленно уносить черновики для переписки начисто. Разобраться в этом наборе малопонятных, наспех начертанных значков было очень трудно, но приходилось торопиться: из императорского кабинета вновь доносился настойчивый призывный стук молоточка — уже готов еще один черновик!

Император уделял много времени снабжению армии продовольствием. До сих пор никак не удавалось наладить правильную, регулярную выдачу пайков. Солдаты не получали водки, которая, по словам одного из главных врачей армии Наполеона, «так же полезна для французского [337] солдата, как и для всякого другого». Солдаты, даже гвардия, питались кое-как.

Готовясь к походу в Россию, Наполеон рассчитывал на то, что можно будет воспользоваться неприятельскими запасами, как бывало всюду, но в России редко удавалось захватить провиантские магазины: отступая, русские сжигали их. А жители деревень уходили в леса, унося с собою или спрятав запасы.

Весь транспорт «великой армии» был приспособлен для хороших, шоссированных европейских трактов и сравнительно небольших расстояний. Здесь же от самой В и льны шла тяжелая песчаная дорога с плохими мостами. Тысячи повозок так разбили ее, что фуры, нагруженные сверх меры, зарывались в песок выше втулки колеса, лошади рвали упряжь, выбивались из сил и наконец падали замертво. С каждой верстой обоз катастрофически уменьшался. В придорожных канавах и на обочине дорог лежали с поломанными колесами фургоны, телеги, зарядные ящики.

Такого быстрого, форсированного марша не выдерживали ни повозки, ни лошади, ни упряжные волы. К тому же не хватало фуража. Придорожные луга и поля были покрыты пылью, стоявшей над ними целыми днями. Лошадей не подковывали: походные кузницы остались где-то позади, не было ни гвоздей, ни железа, чтобы сделать подкову. Лошади гибли тысячами.

Запасных подставных лошадей не было. Наполеон рассчитывал, что можно будет реквизировать их на месте, как делали всюду в Европе, но в Белоруссии крестьяне угоняли весь скот в лес.

В походе Наполеон не хотел замечать этого, не любил слушать, когда ему говорили о недостатках. Он надеялся — обозы нагонят, подойдут! Он знал, что его солдаты выдержат все, но не подумал о лошадях. Прекрасный кавалерийский генерал Нансути, в походе и в бою щадивший свои эскадроны, очень метко сказал по этому поводу: «Кони не имеют патриотизма, поэтому их нельзя заставить голодать!»

Наполеон увидал сам, до какого предела дошел развал в войсках. И он со всегдашним своим пылом взялся за реорганизацию армии. В Витебске Наполеон чувствовал себя свежим, был работоспособен, деятелен и неутомим.

Прежде чем принять какое-либо решение, император всегда хотел видеть все сам. Поэтому он ездил осматривать [338] мельницы, где мололи зерно, хлебопекарни, кухни, делал смотр прибывающим частям, а в шесть часов утра ежедневно на площади перед генерал-губернаторским дворцом устраивал большой парад.

Перед дворцом высилась недостроенная церковь, а с разных сторон к площади подходили невзрачные деревянные домишки жителей. Наполеон велел снести церковь и лачуги, чтобы площадь стала больше. Молодая гвардия в один день управилась с ними.

Наполеон жил в Витебске уже больше недели. Как будто все шло должным образом: войска отдыхали, приводили себя в порядок, тридцать шесть армейских пекарен ежедневно выпекали двадцать девять тысяч фунтов хлеба, постепенно налаживалась выдача рационов, во всех церквах и магазинах работали госпитали, понемногу прибывали в Витебск отставшие обозы и артиллерийские парки, подходили свежие батальоны.

Император ежедневно ездил по окрестностям Витебска, где стояли его войска, и неоднократно заезжал на бывшее место расположения русской армии. Наполеон каждый раз подсчитывал, прикидывал в уме, сколько может быть войск у Барклая. Неизменно получалось, что русская армия состоит лишь из кадровых частей. К тому же Наполеон знал: в русской армии очень много нестроевых, так как русский офицер — помещик. Он привык пользоваться даровыми услугами своих крепостных и держит при себе в полку и в обозе десяток солдат в качестве слуг.

Думая о том, что русская армия невелика, Наполеон невольно приходил в раздражение: какого дьявола сидит он здесь, в этой дыре? Почему приостановил, закончил кампанию, когда еще лето?

В душе он ругал себя за то, что не пошел дальше, как предлагал тогда же Мюрат. Наполеона день и ночь преследовала одна назойливая, навязчивая мысль. Им владела одно страстное желание: окончить войну во что бы то ни стало в этом году.

Он никогда не вел оборонительной войны. Да и французский солдат не способен сидеть в окопе осень и зиму: у него не хватает для этого ни терпения, ни энтузиазма.

Наполеон приказал доставить сведения о русской зиме, расспрашивал о ней у Коленкура, бывшего послом в России. В результате всех собранных данных Наполеон пришел к выводу, что русские холода такие же, как и французские, [339] и что разница между ними заключается только в одном: те холода, которые в Париже держатся две недели, здесь продолжаются двенадцать недель.

И все-таки — зачем ждать зимы? Лучше всего окончить войну немедленно, одним ударом разгромив русских!

Были дни, когда он ясно видел, что кавалерийские полки сократились почти вдвое, что в результате форсированных маршей от Немана до Витебска он понёс столько потерь в людях, как если бы проиграл два сражения.

Но стоило самоуверенному, хвастливому Мюрату прислать напыщенное донесение о разгроме русских в незначительной кавалерийской стычке; стоило прийти из Вильны от министра иностранных дел Маре депеше, из которой явствовало, что вся Европа по-прежнему лежит у ног Наполеона; стоило на утреннем параде отоспавшимся и наевшимся солдатам особенно дружно прокричать «да здравствует император», как Наполеон возвращался к себе во дворец с определенным решением: «Завтра же идти на врага! Сидеть здесь — преступление и позор!»

В такие минуты его раздражало все: и беспрекословный исполнитель его приказаний Бертье, и зэботлийый, точный, аккуратный Коленкур, и любимец Дюрок, и слабохарактерный красавец, нравившийся Наполеону своими манерами, Рапп, и возвышенный Сегюр, и генерал-адъютанты, и многочисленные слуги. Император придирался ко всем и всему. И сразу становился «nec affabilis, nec amabilis, nec adibilis»{45}, как сказал о нем старый польский магнат, которому Наполеон не понравился своими дурными манерами и резкостью.

Однажды на утреннем параде Наполеон вызвал лейб-хирурга барона Ларрея. Главного хирурга армии не оказалось на месте — он уехал осматривать лагеря войск маршала Жюно. Вместо Ларрея перед императором предстал начальник походного госпиталя толстенький очкастый доктор Паулет.

— На сколько раненых изготовлены перевязки? — спросил император.

— На десять тысяч человек, ваше величество

— Сколько примерно необходимо дней, чтобы раненый вернулся в строй?

— Тридцать, ваше величество. [340]

— Где находятся госпитальные припасы и аптеки?

— Остались в Вильне.

— Почему? — ноздри Наполеона раздулись: он уже начинал злиться.

— За недостатком перевозочных средств.

— Следовательно, — закричал на всю площадь Наполеон, — армия лишена медикаментов? И если бы мне вдруг понадобилось лекарство, я не смог бы получить его?

— В распоряжении вашего величества собственная аптека, — с поклоном, робко сказал испуганный Паулет.

— Я — первый солдат армии! Я имею право на лечение в ней! Где главный аптекарь Сюре?

— В Вильне...

— Как? Один из старших медицинских чинов армии не с ней? Я приказываю отправить его в Париж! Пусть отпускает слабительные гулящим девкам с улицы Сент-Оноре! Назначить на его место другого! Чтоб вся госпитальная часть немедленно примкнула к армии! — уже фистулой кричал разгневанный император.

Все понимали, что ученый парижский химик Сюре был меньше всего виноват в усиленных переходах армии и в том, что ему, главному аптекарю армии, не хватило лошадей.

В Витебске Наполеон получил неприятное известие: Турция все-таки заключила мир с Россией.

Наполеон выходил из себя:

— Турки дорого заплатят за свою ошибку. Она так велика, что я не мог даже это предвидеть!

В Наполеоне с каждым днем крепло убеждение, что, остановившись в Витебске, он допустил оплошность. Особенно подействовал на него один мелкий случай. В стычке взяли в плен русского офицера. Пленный на допросе уверял, что Барклай собирался дать под Витебском бой, но его остановило письмо Багратиона, который обещал соединиться с Барклаем в Смоленске.

Это было под вечер в воскресенье.

В шесть часов вечера Наполеон, как обычно, сел обедать. Застольных гостей он не любил, да их и не было. Император обедал только с Бертье. За вторым столом сидели Коленкур, Дюрок, Рапп, генерал-адъютанты. Император ел умеренно, но жадно и быстро. Обед всегда продолжался не более пятнадцати минут. Десерта не полагалось. Император только пил свой любимый шамбертен. [341] За столом он почти не говорил, но сегодня сказал Бертье, что приехал сюда не для того, чтобы завоевывать эти еврейские лачуги.

— Я пойду в Смоленск! — сказал император, швыряя салфетку на стол. Он встал и порывистыми шагами — что всегда было признаком раздражения — заходил по комнате. Генералы стояли у стола, с изумлением глядя на императора.

— Зачем нам оставаться здесь на восемь месяцев, когда мы можем кончить войну в двадцать дней? Через месяц мы должны быть в Москве. Иначе никогда в ней не будем! Мой план кампании — сражение. Моя политика — успех, — убежденно говорил он.

Наполеон не уходил, следовательно, он хотел знать, как свита примет его решение. Император пытливо смотрел на генералов. Генералы заговорили. Почтительно, но прямо и твердо все стали приводить доводы за то, чтобы остаться на месте.

Дюрок сказал, что русские заманивают в глубь страны и готовят гибель.

Бертье, всегда и во всем соглашавшийся с Наполеоном, поддержал Дюрока. Генерал-адъютант Лобо указал на страшный падеж лошадей.

— Почему мне об этом не говорит неаполитанский король? — спросил Наполеон, хотя сам знал, что Лобо прав.

— Надежда на завтрашний успех мешает неаполитанскому королю учитывать сегодняшние потери, ваше величество, — отвечал Коленкур.

— Я прекрасно отдаю себе отчет во всех сложностях, но кончу поход в Смоленске! — не уступал император.

— Ив Смоленске русские не попросят мира, ваше величество, — сказал Коленкур.

Наполеон свирепо глянул на Коленкура. Император полушутя-полусерьезно всегда говорил, что Коленкур, будучи послом в России, обрусел. Генерал-адъютант Дюма напомнил о ненадежности «союзников» — Австрии и Пруссии.

— Если Пруссия изменит мне, я прерву войну с Россией и обращусь на запад. И тогда Пруссия заплатит за все! — стукнул ладонью по столу Наполеон.

Генералы никак не соглашались с опрометчивым решением императора. Даже Бертье, который говорил меньше других, всем своим видом показывал, что он не поддерживает Наполеона. [342] Наполеона взорвало такое единодушное мнение генералов.

— А-а, я понимаю! — закричал он, бегая по столовой. — Вы хотите поскорее вернуться в Париж к своим любовницам!

Бертье и Коленкур вправе были отнести эти слова к себе: Бертье тратил громадные средства на Жозефину Висконти, которая обманывала принца Невшательского как хотела, а Коленкур рвался в Париж к Адриенне де Канизи, с которой должен был обвенчаться.

— Я слишком обогатил моих генералов! Они думают об удовольствиях, об охоте, о катании по Парижу в своих великолепных экипажах! Бертье предпочел бы охотиться в своем Гробуа, а Рапп — жить в великолепном отеле в Париже. Война им уже опротивела! Будьте же покойны, господа! Я продержу вас в строю до тех пор, пока вам не стукнет восемьдесят лет! Вы рождены на биваке, на нем и умрете!

Генералы стояли удрученные. Не перспективой своей долголетней боевой деятельности и жизни, а тем, что императором снова овладело лихорадочное нетерпение и он упрямо не хочет внимать голосу рассудка!

VI

После обеда император обычно ложился спать, а в час ночи вставал, чтобы отдать приказ на завтра. Сегодня Наполеону было не до сна. Он вызвал к себе главного интенданта, графа Дарю. В руках Дарю сосредоточивалось все: финансы, запасы продовольствия, снаряжение, вооружение. Дарю лучше всех знал состояние армии. Наполеон хотел послушать, что скажет главный интендант.

Это не увлекающийся Коленкур, не впечатлительный Дюрок, не мягкотелый Рапп или поэтический Сегюр: Дарю — трезвый, холодный, здравомыслящий человек.

Император оставил при разговоре с Дарю одного покорного, беспрекословного Бертье, хотя сегодня и он пытался возражать Наполеону. Бертье мог пригодиться в предстоящей беседе: у начальника штаба была поразительная память. Наполеон называл Бертье — «ходячий справочник».

Наполеон сказал Дарю о своем решении не оставаться на зимние квартиры в Витебске, а идти дальше. [343]

— Моя армия составлена так, что одно движение поддерживает ее. Во главе ее можно идти вперед, но не останавливаться и не отступать. Это армия нападения, а не защиты! Что вы скажете, Дарю? — спросил он, пытливо глядя серыми глазами на главного интенданта.

Дарю не заставил себя ждать. Он совершенно откровенно заявил императору, что от дезертирства и болезней армия уже уменьшилась на одну треть; что из двадцати двух тысяч лошадей пало в походе восемь тысяч; что войска снабжаются скверно: муки и мяса хватает лишь гвардии, остальные живут впроголодь, питаясь овощами и овсянкой, и потому ропщут; что громадные обозы с разными припасами, походные госпитали и гурты быков не могут поспеть за быстрыми движениями армии; что вокруг Витебска все съедено и на фуражировку приходится посылать за десять — пятнадцать лье. Отряды, которые посылаются за припасами, либо возвращаются ни с чем, либо вовсе не возвращаются: население старается уничтожить их.

— Продуктов не хватает здесь, а что же будет дальше? Дальше идти нельзя. Мое мнение: нужно зимовать в Витебске! — твердо сказал Дарю.

Наполеон покраснел — ему было неприятно слышать это от Дарю. Он встал из-за стола, за которым они сидели втроем, и заходил короткими, быстрыми шагами по кабинету. Наполеон придерживался такого мнения: «Война должна кормить войну». Он привык во всех кампаниях содержать армию за счет побежденных, широко грабя население. На завоеванные, захваченные местности налагалась огромная контрибуция, которую с беспощадным спокойствием методически взимал хозяйственный, лишенный всякой мягкотелости Дарю. После Тильзита в военной кассе Наполеона оказалось триста пятьдесят миллионов франков. Наполеон хвастался, что сможет вести войну пять лет, не прибегая ни к Займам, ни к новым налогам. А здесь шли по опустошенным, оставленным жителями городам и сожженным селам.

Стада быков тащились где-то по литовским пескам. Наполеон взял их на всякий случай, про запас. Он был уверен, что и в России, как везде в Европе, он все достанет на месте и сможет написать интендантам, как приказал в Испании, отослать быков назад, потому что продовольствия для армии хватает от реквизиций.

Так было везде, но в России оказалось иное: в России Наполеон нуждался во всем. [344] Наполеону очень не понравилось, что Дарю тоже советует не идти дальше. Он ходил в раздумье.

А упрямый Дарю, рассказав о положении в армии, предложил императору вопрос, который был на уме у всех, но с которым никто не решался обратиться к императору:

— Простите, государь, я хочу спросить вас: из-за чего, собственно, ведется эта тяжелая война? Не только солдаты, но и мы не понимаем ее цели и необходимости. Воспрепятствовать Англии ввозить в Россию товары? Создать Польское государство? Эти мотивы недостаточны. Война непопулярна ни в армии, ни во Франции.

Наполеону нечем было парировать этот удар. Он старался хоть как-нибудь отговориться:

— Я помирился бы с Александром, но, чтобы помириться, надо быть вдвоем, а не одному. А император Александр молчит. Значит, нам нужна победа! Нужно сражение. В поисках сражения я готов идти до их святого города — Москвы. Я выиграю это сражение! Если же и тогда Александр будет упорствовать, я начну переговоры с боярами. Москва ненавидит Петербург. Я воспользуюсь этим. У московских ворот меня ожидает мир!

Наполеон горячился, возражал, но возражал не столько Дарю, сколько самому себе. В нем самом боролись два желания, два решения: оставаться в Витебске или идти вперед?

Трезвый расчет боролся с азартным риском.

Никакие красноречивые доводы главного интенданта Дарю и гримасы нервничающего принца Невшательского, который безжалостно грыз ногти и в волнении больше чем всегда ковырял в носу, не могли переубедить Наполеона.

— Я прекрасно вижу: вы все думаете о Карле Двенадцатом, — запальчиво говорил император, хотя в последние дни он сам чаще других вспоминал о Карле XII. — Этот пример ничего не доказывает. Шведскому королю было не по плечу такое предприятие. И нельзя из одного случая выводить общее правило. Не правило создает успех, а успех создает правило!..

— Император считает, что все уроки истории писаны не для него, — сказал Дарю удрученному Бертье, когда они глубокой ночью вышли из кабинета императора.

В приказе на следующий день все-таки не было ничего об уходе из Витебска. Наполеон колебался, раздумывал.

Наутро он говорил поодиночке с некоторыми генералами, но все уже знали, что император хочет наступать, и [345] потому угодливо поддакивали ему. Кроме того, генералам жилось в Витебске скучно и не очень сытно. Генералы тоже были не прочь рискнуть: они еще верили в счастливую Звезду Наполеона.

Наполеон только ждал какого-либо внешнего толчка.

Вечером 28 июля Наполеон собрался поехать посмотреть, как укрепили мост на Двине. Свита и конвой ждали его у крыльца. Император задержался в кабинете на минуту — он давал инструкции своему ординарцу, лейтенанту д'Опуль, которого отправлял в Островно и Бешенковичи.

Наполеон с трудом запоминал собственные имена, часто путал их, но в остальном у него была поразительная память. Он запоминал такие мелочи, которые, казалось, легче всего забыть, например: сколько пушек находится в каком-нибудь захудалом городишке и чей батальон несет в нем гарнизонную службу. И это он твердо помнил, независимо от того, шла ли речь о гарнизоне, стоящем в городке Испании, Пруссии или России.

Наполеон ходил по кабинету, диктуя одному из секретарей инструкцию для ординарца, а щеголеватый лейтенант Марий-Констанций д'Опуль стоял у порога в лазоревом расшитом серебром ординарском мундире, с черной шляпой в руке.

Наполеон выбирал в ординарцы офицеров из лучших фамилий, хорошо воспитанных, с изящными светскими манерами и недурным лицом.

Д'Опуль внимательно слушал: получив инструкцию на руки, он должен был тут же повторить ее содержание императору.

Наполеон ходил, щелкая пухлыми пальцами по золотой табакерке, и говорил. Иногда он вскидывал голову и смотрел на портрет Александра I, оставшийся висеть в кабинете русского военного губернатора. Александр I был изображен молодым, милым человеком. На портрете он казался искренним, простодушным, а не таким хитрым византийцем, каким был на самом деле.

— Ординарец д'Опуль отправится в Островио, а оттуда в Бешенковичи. В Островне он должен осмотреть, восстановлена ли деревня и есть ли комендант крепости. В Бешенковичах он должен проверить, наведены ли мосты, заменен ли мост на козлах мостом на плотах, потому что первый не вынесет сильного напора воды. Ординарец д'Опуль должен [346] осмотреть больницу, хлебопекарню, магазины. Он должен отметить встречающиеся на пути войска, будь то пехота, кавалерия, артиллерия или обозы. Он должен повидать в Бешенковичах четвертый гвардейский стрелковый полк и Гессен-Дармштадтский батальон, которым я приказал остаться на своей позиции до моих распоряжений. Там должны находиться три орудия. Лейтенант д'Опуль соберет сведения о казаках и о тех деревнях, в которых население расправляется с нашими фуражирами... — диктовал император.

Лейтенант д'Опуль старался не пропустить ни одного слова императора.

При каждом императорском «должен» д'Опуль незаметно загибал один палец. О казаках и враждебности населения было шестым «должен».

— Если понадобится, то д'Опуль может остаться лишний день в Бешенковичах, чтобы все узнать и отправить донесение. Все! — сказал Наполеон.

Секретарь окончил писать и, встав, подал с поклоном бумагу императору. Наполеон взял перо, не читая подписал инструкцию и передал ее дОпулю.

— Запомнили? Повторите приказ! — сказал он своим отрывистым, резким голосом.

Д'Опуль только начал повторять инструкцию, как в кабинет вошел Бертье:

— Простите, ваше величество, срочное донесение от генерала Себастиани.

— Довольно! — прервал ординарца Наполеон. — Поезжайте! — Затем обернулся к Бертье: — Что случилось?

— Казаки напали на кавалерийскую дивизию Себастиани и потеснили ее, — доложил несколько обескураженный Бертье. (У Бертье не хватило решимости прямо сказать, что Платов опрокинул кавалерию Себастиани и преследовал ее восемь верст.)

— Если русские смогли потеснить целую дивизию, значит, это был их авангард!

— Да, ваше величество, авангард под командой Платова. У нас есть небольшие потери в людях... (Бертье не хотел говорить императору, что казаки взяли в плен триста солдат и десять офицеров и даже захватили всю канцелярию генерала Себастиани.)

Но, к удивлению начальника штаба, упоминание о потерях не разгневало и не огорчило императора: он улыбался. [347] В улыбку у Наполеона обычно складывался рот и щеки, а глаза оставались такими же строгими.

Наполеону было приятно услышать, что русские напали на Себастиани. Значит, Барклай соединился с Багратионом. Они оба стоят на правом берегу Днепра и хотят помериться силами с французами?

Что ж, это хорошо!

Наполеон кинулся к карте, лежавшей на столе, и наклонился над ней.

— Себастиани стоит у Инкова? — спросил он у Бертье, хотя сам прекрасно помнил об этом.

— Да, государь.

Наполеон перенес булавки с зелеными головками, обозначавшие русские войска, к Инкову, а свои — красные, желтые, синие — отнес чуть на запад, к Рудне.

Он пододвинул кресло, сел к столу и углубился в карту, забыв обо всем: о мосте через Двину, о вечерней прогулке, об ужине.

Начальник штаба постоял несколько минут у стола, потом на цыпочках вышел из кабинета.

Во дворце все затихло.

Свита разошлась по своим комнатам, конвой процокал копытами по плацу к конюшням.

Стемнело. Мамелюк Рустан в мягких войлочных туфлях неслышно внес в кабинет и осторожно поставил по краям стола зажженные канделябры.

Император сидел над картой, подперев голову руками. Он изредка нюхал табак или, откинувшись на спинку кресла, в раздумье барабанил пальцами по этим Бабиновичам — Рудне — Расасие; на минуту выскакивал из-за стола, быстро ходил по комнате, смотрел в окно на густое, уже по-августовски темное небо, на котором зажглись звезды, и снова спешил к столу, словно боясь, что, пока он стоит у окна, карта вдруг исчезнет, а с ней исчезнет и то, что он задумал.

Так он просидел над картой до зари.

Наполеон придумал простой, но гениальный в своей простоте план. Если напасть на русских с фронта, они могут еще продолжить свое «скифское» отступление. Надо сделать так, чтобы заставить их принять бой.

Саламанка осталась незащищенной. (Наполеон упорно называл Смоленск Саламанкой: он никак не мог запомнить, привыкнуть к странно звучащим для него русским [348] названиям — Минск, Пинск, Слунк, Смоленск. Он говорил: у этих русских более чем варварские названия местностей.) Надо скрытно — благо здесь много лесов — подтянуть войска к Расасне. У Расасны перейти на левый берег Днепра и быстрыми маршами (люди и лошади ведь хорошо отдохнули за две недели в Витебске!) через Ляды и Красный выйти к Смоленску. (Сейчас он просто читал все эти чуждые названия по карте.)

Надо отрезать русские армии от Смоленска, и тогда русским волей-неволей придется принять бой.

Он снова был весел, бодр и полон надежд — опять в поход!

Всегдашнее нетерпение, страстное желание побед и славы безудержно, безрассудно гнали Наполеона вперед.

VII

Наполеон тщательно готовился к походу в Россию. Недаром он писал в 1811 году маршалу Даву: «Никогда еще до сих пор не делал я столь обширные приготовления».

Он подготавливал свою армию и разузнавал все о русской.

Он изучал топографию будущего театра боевых действий и внимательно читал книги по истории России: изучал войны Ивана Грозного и Петра Великого. Официальные дипломаты и бродячие комедианты, иезуиты и торговцы доставляли ему свежие сведения о России. Он знал количество русских пушек лучше фельдцейхмейстера Аракчеева и характеристики русских генералов — лучше императора Александра.

Но ни Коленкур, пробывший послом в Петербурге четыре года, ни данцигский комендант Рапп, к которому стекались первоначальные сведения, ни польский генерал Сокольницкий, руководивший разведывательным бюро при штабе Наполеона, не предупредили его о твердости русских. Наполеон старался учесть все: интриги иноземных проходимцев в свите Александра, ошибки Карла XII в войне с Петром, климат России, но так и не подумал о русском человеке.

Сначала все шло, как планировал Наполеон. Армия, скрытно переправившаяся у Расаены через древний Борисфен, Днепр, неудержимо, нескончаемым мощным потоком, покатилась к Смоленску. Вся дорога, обсаженная березами, [349] была запружена артиллерией, обозами и пехотой. Ее центральную часть занимали тяжело громыхающие пушки, зарядные ящики, фургоны, повозки, коляски. По бокам, на тесных интервалах, густыми колоннами уверенно и бодро шагала пехота. С обеих сторон дороги, на одной высоте с пехотой, цветистыми волнами колыхались бесконечные эскадроны лихой кавалерии.

В такие часы Наполеону было тесно и душно в покойной, уютной карете. Хотелось почувствовать себя не императором, а полководцем. Он садился на белого, лоснившегося от жира Евфрата и пропускал мимо себя свои победоносные войска. Но у никому до сих пор не известного плохонького деревянного городка Красный (Наполеон, конечно же, называл его по-своему — «Креси») французскую армию ждала большая неприятность: русский человек в темно-зеленом мундире, пропахшем порохом, пылью и потом многих походных и боевых дней, дал о себе знать. Одна пехотная дивизия под командой генерала Неверовского, о котором не слыхал не только Наполеон, но даже генерал Сокольницкий, задержала все движение «великой армии» больше чем на сутки.

В авангарде шел быстрый Мюрат с тремя корпусами резервной кавалерии.

— О, мы живо разделаем их под белый соус! — самоуверенно заявил маршал, увидев, как генерал Неверовский уходит из Красного.

Русские построились в каре и отступали по этой широкой дороге, с двух сторон обсаженной березами и огражденной рвами.

Мюрат бросал в атаку одну кавалерийскую дивизию за другой. Гусары, уланы, карабинеры, драгуны, конноегеря налетали на русских со всех сторон, как неистовый шквал. Они старались врубиться в каре, но каждый раз были вынуждены откатываться назад: русские отбивали их ружейным огнем.

Мюрат свирепел. Мюрат не мог себе представить, что он с пятнадцатью тысячами всадников не сможет сломить вдвое меньшую численностью русскую пехоту. Ведь при Иене он расстроил, разметал каре прусской пехоты. Ведь его кавалерийский генерал Лассаль взял крепость Штеттин, и Наполеон тогда шутил: «Вы берете крепости кавалерией. Мне придется уволить инженеров и перелить пушки!» Ведь Монбрюнн при Сома-Сиерре с одним уланским полком захватил [350] пятнадцатипушечную батарею, укрытую зэ крутым горным хребтом, к которой вела узкая тропинка, где могло встать лишь три коня в ряд. А здесь? Что здесь?

На равнине жмутся несколько полков жалкой пехоты. Это стадо овец! Чепуха!

— Вперед! Сметем этих каналий! — размахивая саблей, кричал он перед фронтом очередной дивизии, которую бросал в атаку на пехоту Неверовского.

Мюрат был чертовски упрям. Он не хотел ждать конную артиллерию, отставшую в пути. Он хотел пробить каре пехоты одной конницей. Он за день сорок раз упрямо атаковал неустрашимого Неверовского и сорок раз не имел успеха. Мюрат охрип от крика, потемнел от пыли и возмущения.

Русские же теряли людей, но не поддавались и не сдавались. Они отступали в полном порядке и не пропускали французов в Смоленск. И только ночь прекратила безумные атаки неаполитанского короля.

В штабе Наполеона отдавали должное стойкости и мужеству русской дивизии.

— Вот пример превосходства хорошо выученной и искусно предводимой пехоты над конницей, — говорил Шамбре. (Он не знал еще, что пехоту Неверовского в основном составляли молодые, необстрелянные полки.)

— Блистательная храбрость нашей кавалерии не дает результата: она рубит врага, но не может его сломить, — сказал Фэн.

А поэтический Сегюр воскликнул:

— Неверовский отступает как лев!

Наполеон сделал вид, что не слышит этих слов — он был недоволен.

— Я ждал, что захватят в плен всю дивизию русских, а не семь пушек! — сказал он, когда ему доложили, что взяли часть русских орудий, которые Неверовский не смог увезти из Красного.

«Болван: не подождал конных артиллерийских рот!» — подумал о Мюрате раздосадованный император.

Но его орлы все-таки летели вперед.

Росистым, по-осеннему ясным и свежим августовским утром французская армия подошла к Смоленску.

Замысел Наполеона — прийти к Смоленску раньше русских — сорвался: остатки храбрецов Неверовского уже заняли оборону города. Их поддержал корпус Раевского, [351] знакомый французским маршалам своей отвагой и мужеством.

Несмотря на задержку, Наполеон был полон бодрости и надежды: с холма, на котором стояла его палатка, Наполеон видел в трубу, как к Петербургскому предместью Смоленска спешат массы войск, — это шел Барклай.

Значит, русские не хотят отступать! Значит, не уступят без боя древний Смоленск!

— Наконец они в наших руках! — хлопал от радости в ладоши Наполеон.

Его войска все плотнее окружали город.

Император ждал подхода всех корпусов, чтобы завтра, 5 августа, штурмовать Смоленск.

Десятки пушек били по нему и сейчас, и войска маршалов Нея, Даву и Понятовского не прекращали атак.

Наполеон не спускал глаз с моста через Днепр, который соединял центр города, лежащий на южном берегу, с Петербургским предместьем.

К вечеру картина изменилась: почему-то одни войска входили в Смоленск, а другие оставляли его. Предчувствие чего-то недоброго кольнуло Наполеона: неужели придется идти еще дальше на восток за генеральным сражением и победой?

Император подозвал Коленкура: Наполеон считал герцога Виченского искренним и прямым человеком. Император спросил у Коленкура, что думает он об этих передвижениях русских.

Коленкур понял переживания Наполеона: он не хочет верить в отход русских армий от Смоленска и нетерпеливо ищет в Коленкуре поддержку своей ускользающей надежде. Можно было бы дипломатически покривить душой и поддакнуть Наполеону, но Коленкур остался верен себе: он сказал, что, видимо, русские и на этот раз отступают.

В серых глазах Наполеона сверкнула злость.

— Если это так, то, отдавая мне один из своих священных городов, русские генералы покрывают себя бесчестием! — запальчиво выкрикнул он, быстро шагая по холму.

Император с таким негодованием бросил эту фразу» словно черный себе Арман Коленкур был тем самым русским генералом, который решил отдать Смоленск Наполеону.

— Заняв Смоленск (Наполеон столько раз за последние дни упоминал о нем, что в конце концов запомнил это [352] название), я получу выгодное положение. Опираясь на Смоленск, мы отдохнем, организуем завоеванную страну и тогда посмотрим, каково будет господину Александру. Моя позиция станет более грозной для России, чем если бы я выиграл не одно, а два сражения! Я поставлю под ружье всю Польшу, а потом решу, куда идти раньше — на Москву или Петербург! — сказал Наполеон и, увидев подъезжавшего маршала Даву, обернулся к нему.

А Коленкур поспешил к Бертье, чтобы поделиться с ним приятным известием. Он нашел принца Невшательского у второй палатки, где размещался штаб.

Бертье так обожал Наполеона, что старался во всем подражать ему, и прежде всего — в одежде: носил такой же простой серый сюртук и небольшую шляпу с черным шнуром и кокардой. Ростом и комплекцией он походил на Наполеона, только у Бертье была непомерно большая для его туловища голова. И волосы у принца Невшательского курчавились, как у барашка. В карете, издалека, его иногда в самом деле принимали за императора, и Бертье этим очень гордился.

Маленький толстый Бертье стоял перед палаткой в своей любимой позе: заложив короткие руки в карманы рейтуз и гордо откинув назад курчавую голову. Он диктовал секретарям приказы.

Несколько штаб-офицеров, пристроившись прямо на земле у походного стола, заваленного бумагами и картами, строчили приказы командирам отдельных частей, следовавших к Смоленску, — император стягивал к городу все силы. Наполеон всегда придерживался одного правила: «Врозь двигаться, вместе драться».

Бертье, обладавший изумительной памятью, диктовал точь-в-точь, как делал это император. Только голос у него был гнусавый. При разговоре Бертье бормотал и гримасничал так, что для непривычного собеседника, не знавшего прекрасных деловых качеств начальника штаба, это могло показаться весьма неуважительным и странным.

Известие Коленкура о решении Наполеона остановиться в Смоленске не вызвало радости у Бертье: он слишком хорошо знал упрямство императора и не мог поверить, что Наполеон, раз приняв решение, может поступить как-либо иначе. [353]

VIII

Призрак победы, так манившей его и, казалось, бывшей уже в его руках, снова ускользнул от нею. Во он все-таки решил гнаться за ним.
Ф. Сегюр

На следующий день, 4 августа, русские были вынуждены оставить все позиции перед городом. Они укрылись за древними смоленскими стенами. Было ясно, что Барклай и на этот раз не собирается принимать генерального боя, а только хочет задержать врага, чтобы дать возможность соединенным русским армиям отойти в порядке.

Наполеон приказал подвести осадные орудия. Сотни пушек били по Смоленску и его стенам целый день. Французская пехота неоднократно бросалась на штурм, но истекавшие кровью полки Дохтурова мужественно отбивали все атаки, а французские ядра не могли пробить брешь в толстых каменных стенах Смоленска.

К вечеру весь форштадт Смоленска был в дыму и пламени. Пожары начались и в других частях города. Французские гранаты поджигали деревянные дома, которые преобладали в Смоленске.

Наступил вечер. Над Смоленском стоял густой дым, сквозь который пробивались яркие языки огня. Дым громадными столбами подымался к небесам, окрашивая их в багровый цвет.

И из этого моря огня, сквозь немолчный гром пушек, сквозь кипение ружейной трескотни, крики «ура» и грохот барабанов донесся колокольный звон. Он не был набатным, тревожным. Он был идиллическим, спокойным и необычным.

— Что такое? Почему они звонят? — удивился Наполеон.

Капитан Вонсович поторопился объяснить императору: в смоленских церквах звонят потому, что завтра у русских большой праздник. Наполеон поморщился. Он считал, что завтра будет большой праздник, но у него, а не у русских.

Пушки продолжали греметь, а колокола звонить.

Бой постепенно затихал, но не утихали пожары. В ночном небе они казались еще более зловещими, страшными и нелепыми. Огонь безжалостно пожирал Смоленск. [354]

Император прогуливался возле костров, разложенных у его палаток, — ночи стали холодны. Оставаться хоть на минуту без дела Наполеон не мог. Он по-мальчишески подбрасывал носком сапога в огонь валявшиеся на земле сосновые шишки, потом пошел спать.

За ним последовала свита.

Только Коленкуру не спалось. Он ходил по лагерю, посматривая на Смоленск, думал о том, что ждет их, если император не остановится в Смоленске, а пойдет на Москву.

Становилось свежо.

Коленкур присел у костра на деревянный обрубок, смотрел на огонь, вспоминал далекую Францию и любимую Адриенну де Канизи, с которой его невольно разлучил этот безумный поход в Россию. И задремал, опершись руками о колени.

Он проснулся оттого, что император хлопнул его по плечу.

Близился рассвет. Костер горел уже менее жарко, но все так же ярко было пламя, подымавшееся над Смоленском.

— Не правда ли, красивое зрелище, господин обер-шталмейстер? — весело спросил Наполеон, указывая на Смоленск. — Как извержение Везувия.

— Ужасное зрелище, государь! — искренне признался Коленкур, подымаясь.

— Ба! Герцог Виченский! Вы забыли мудрое изречение Авла Вителия: труп врага хорошо пахнет! — сказал смеясь Наполеон.

Коленкур невольно переглянулся с Бертье, стоявшим рядом с императором: стало быть, о мире с Россией уже нет и речи?

Наполеон был весел. Он шутил с гренадерами караула, говоря, что они хорошо прокоптятся в этом смоленском дыму, как вдруг в Смоленске раздался оглушительный взрыв. Все поняли: русские, оставляя город, уничтожают пороховые склады.

Наполеон приказал подать коня и тотчас же поехал к Смоленску.

Вся французская армия, раскинутая на холмах и долинах у Днепра, пришла в движение.

У смоленских стен густо лежали трупы штурмовавших город французов и поляков. [355]

— Dulce et decorum est pro patria mori!{46} — равнодушно глядя на павших солдат, говорил Наполеон.

С развернутыми знаменами, барабанным боем и музыкой входила в Смоленск французская армия. Она шла радостно и бодро — солдатам так много обещали в Смоленске всяких благ, говорили о нем как о земле обетованной.

Наполеон въехал в Смоленск с таким торжеством, будто он взял город штурмом, а не занял после того, как его оставили русские.

Смоленск лежал в дымящихся развалинах. Нигде не было видно ни человека: жители ушли, а те немногие, кто не успел уйти, попрятались. На улицах валялись одни трупы. Навстречу французам подымался лишь едкий дым пожарищ.

— Спектакль без зрителей, — тихо заметил Коленкур, ехавший рядом с Сегюром. — Победа без славы...

— Дым — единственный свидетель победы. Не остался бы он ее эмблемой, — в тон Коленкуру мрачно, но поэтично прибавил Сегюр.

Наполеон проехал к днепровским воротам, вошел в церковь над ними и смотрел оттуда на противоположный берег, Занятый русскими.

Русская пушка стреляла по французам, наводившим мост через Днепр.

Император приказал втащить в церковь два орудия, с удовольствием сам навел их и несколькими выстрелами заставил русскую пушку замолчать.

Наполеон поехал в губернаторский дом на Блонье.

В березовой аллее у дома уже располагалась старая гвардия.

Гренадеры таскали из губернского архива бумаги, выстилая ими пол в своих палатках.

В комнатах губернаторского дома суетились придворные пажи, слышался повелительный голос Констана, готовившего императору постель. Тихий Мепеваль уже поставил на большом письменном столе походный чернильный прибор императора, положил его портфель красного бархата, украшенный серебряным шитьем, изображавшим лавровый венок со звездами и пчелами.

Наполеон тотчас же сел за письма. Враг ускользал, [356] победы еще не было, но приходилось делать хорошую мину при плохой игре, приходилось обманывать Европу. Императрице он сам написал коротенькое письмо:

«Мой друг! Я в Смоленске с сегодняшнего утра. Я взял этот город у русских, перебив у них три тысячи человек и причинив урон ранеными в три раза больше. Мое здоровье хорошо, жара стоит чрезвычайная. Мои дела идут хорошо».

Министру иностранных дел герцогу Бассано он продиктовал:

«Жара крайняя, много пыли, и нас это несколько утомляет. У нас тут была вся неприятельская армия, она имела приказ дать здесь сражение и не посмела. Мы взяли Смоленск открытой силой. Это очень большой город, с солидными стенами и фортификацией. Мы перебили от трех до четырех тысяч человек у неприятеля, раненых у него втрое больше; мы нашли тут много пушек; несколько дивизионных генералов убито, как говорят. Русская армия уходит, очень недовольная и обескураженная, по направлению к Москве».

— Допишите, я пойду отдохну, — сказал он Бертье и пошел в спальню.

Бертье послушно дописал:

«Продиктовав это письмо, его величество немедленно бросился в постель», — чтобы герцог Бассано не встревожился, что письмо императора осталось недоконченным.

Наполеон спал не больше часа. Он мог спать один час, проснуться, вновь заснуть и вновь встать. Как мог он спать, если надо было готовиться идти дальше, к Москве? Наполеон не собирался оставаться в Смоленске. Он не тешил ни себя, ни маршалов, ни армию пустыми разговорами о том, что зазимуют здесь, на Днепре. Он упрямо твердил:

— Не пройдет и месяца, как мы войдем в Москву. Москва увидит нас в своих стенах, как видели Вена, Берлин, Рим, Мадрид! А через шесть недель у нас будет мир!

Никто не мог переубедить его в этом. Он верил в свою непобедимость и силу: ведь он вел за собой всю Европу! Наполеон не хотел никого слушать. Наполеон торопился. [357]

Дальше