Содержание
«Военная Литература»
Биографии

Глава десятая.

Рущукская виктория

В Киеве Кутузова ждала полная своих каждодневных хлопот и забот мирная жизнь большого города, ждали скучные гражданские дела.

Михаилу Илларионовичу пришлось заниматься борьбой с воровством — очень уж много оказалось в Киеве взломов и краж; уличным освещением — в других губернских городах употребляли для фонарей масло, здесь почему-то ставили свечи, которые быстро сгорали; наведением порядка на ежегодной контрактовой ярмарке, ценами на поставку продовольствия и фуража.

Были и свои, личные заботы о деньгах, о том, что бы такое продать из горошкинских запасов, как бы вывернуться [223] и послать в Петербург Кате хотя бы тысчонку рублей. Она жила, как и раньше, не по средствам: устраивала у себя приемы, легко тратила деньги и еще легче подписывала векселя. И долги росли год от году.

Среди этих нудных своих и чужих мелких дел, неизбежной бумажной переписки, от которой болели слабые глаза, среди генерал-губернаторских приемов и визитов Михаил Илларионович все-таки не забывал о более высоком. Привычным, опытным глазом старого дипломата он внимательно следил за тем, что происходит в Европе.

Русской армии вновь предстояла работа: на западной границе опять вспыхнула война с Наполеоном.

Прусский король все время пытался усидеть между двумя стульями: заключил союз с Александром против Наполеона, а с Наполеоном — против Александра. Но в конце концов не избежал войны с Францией.

Наполеон в одну неделю разгромил прусскую армию и занял Берлин. Королевская семья бежала в Кенигсберг.

Наполеон поселился в королевском дворце в Берлине и ежедневно принимал ключи от позорно, без боя, сдававшихся прусских крепостей.

Александр I вспомнил синие прекрасные глаза королевы Луизы, их платонические беседы наедине — на большее он был не способен, свои клятвы в дружбе королю и решил прийти на помощь Пруссии, хотя России следовало бы думать не о благополучии Пруссии, а о защите и целости своих границ. Это не только понимал, но об этом даже беспокоился умный поляк Адам Чарторыйский, когда предостерегал Александра: «Доверяясь Пруссии и слепо подчиняясь ее внушениям, Россия готовит себе неминуемую гибель».

Но «кроткого упрямца» было невозможно переубедить. Он написал прусскому королю: «Будучи вдвойне связан с Вашим величеством в качестве союзника и узами нежнейшей дружбы, для меня нет ни жертв, ни усилий, которых я не совершил бы, чтобы доказать Вам всю мою преданность дорогим обязанностям, налагаемым на меня этими двумя наименованиями».

Александру было легко жертвовать русскими людьми — он к ним не питал таких нежных чувств, как к пленительной королеве Луизе!

Началась новая война против «общего врага тишины в Европе» Наполеона. [224] Встал вопрос о главнокомандующем армии.

Сам Александр I на этот раз благоразумно не выражал желания руководить войсками лично.

Сановные доморощенные полководцы, никогда не нюхавшие пороху, и придворные дамы, обожавшие своего «ангела» Александра I и тоже принимавшие деятельное участие в выборе командующего, не хотели и слышать о Михаиле Илларионовиче Кутузове. По их мнению, Кутузов нарочно дал возможность этим мальчишкам, генерал-адъютантам царя, проиграть Аустерлицкое сражение, чтоб оконфузить Александра I.

— Но нет Суворова! — жалели все. — Он бы!..

И тут все вдруг вспомнили о фельдмаршале Михаиле Федотовиче Каменском. Каменский всю жизнь старался быть таким оригинальным, как великий Суворов, но только старался, а не был им. Каменский жил на покое у себя в орловском поместье. Ему было около семидесяти лет.

Но ведь и Суворову было не меньше, когда он отправился в Итало-Швейцарский поход!

Александр I назначил Михаила Федотовича Каменского главнокомандующим русской армией, предназначенной действовать против Наполеона...

Встреченный в Петербурге как спаситель отечества, Каменский еще бодрился. Восторженный прием во дворце временно придал старому фельдмаршалу силы. Но, отправившись к армии, он понял все-таки, что взялся не за свое дело, и стал слать царю с курьерами такие письма:

«Я лишился почти последнего зрения: ни одного города на карте сам отыскать не могу... Боль в глазах и голове; не способен я долго верхом ездить, пожалуйте мне, если можно, наставника, друга верного, сына отечества, чтобы сдать ему команду и жить при нем в армии. Истинно чувствую себя не способным к командованию столь обширным войском».

И в молодости отличавшийся странностями, Каменский повел себя в действующей армии так, что его вполне можно было счесть сумасшедшим.

Мало доверяя собственным силам и вовсе не доверяя никому другому вообще, он в неделю запутал в армии все до невероятия. Каменский сам лично писал маршруты, сам отправлял курьеров, ездил от одной дивизии к другой, отдавал противоречивые приказания и кончил тем, что бросил [225] армию и самовольно уехал в Россию, написав с дороги в свое оправдание царю:

«Увольте старика в деревню, который и так обесславлен остается, что не смог выполнить великого и славного жребия, которому был избран... таковых, как я, в России тысячи».

Генерал Беннигсен, оставшийся вместо него, принял бой под Пултуском, и русские войска неожиданно для генерала Беннигсена одержали победу.

Пришлось опять думать о главнокомандующем.

Александр всегда относился презрительно к русским генералам. По его мнению, в России вообще не существовало никого, кто мог бы возглавить армию, кроме него самого, конечно.

«Где у нас тот человек, пользующийся общим доверием, который объединил бы военные дарования с необходимою строгостью в деле командования?» — писал он своему любимцу, дежурному генералу армии Петру Толстому.

Когда Александр пытался наметить кандидатуру на этот ответственный пост, ему приходили на ум разные малопопулярные и столь же малодаровитые, но нерусские по происхождению генералы вроде Кнорринга, Мейендорфа или Сухтелепа.

В конце концов Александр остановился на ганноверском ландскнехте бароне Беннигсене, который командовал под Пултуском. Беннигсен был больше других «тот человек», о котором думал Александр. «Необходимая строгость» у него присутствовала. Александр не забывал ее: в ночь на 11 марта Беннигсен один оказался в Михайловском замке на высоте положения.

Война с Наполеоном продолжалась девять месяцев. Русские еще раз одержали победу при Прейсиш-Эйлау, но потерпели поражение под Фридландом.

После Фридланда Александр, долго не раздумывая, покинул свою союзницу Пруссию и подписал перемирие с Наполеоном. Он давно ждал такого же вероломства со стороны Пруссии, а на деле сам первый встал на такой скользкий путь.

Для чувствительной Луизы Прусской это было двойным страшным ударом: с одной стороны — измена возлюбленного, [226] с другой — предательство союзника. Подавленная случившимся, Луиза так писала своей подруге об Александре:

«Он не заслуживает больше писем от меня, так как он мог забыть обо мне в момент, когда все соединялось, чтобы сделать меня так беспощадно несчастной, когда не оставалось страданий, с которыми бы я не познакомилась. Нет, правда, мир — не лучший из миров, и люди в нем — не лучшие из людей. Не нужно Лагарпов для моих сыновей».

Летом 1807 года в Тильзите, на Немане, Александр встретился с Наполеоном, и здесь в день годовщины Полтавской битвы был заключен мир.

Наполеон ратовал за двойственное соглашение между Францией и Россией. Он не хотел никаких «третьих лиц», вроде Австрии.

— Я часто спал вдвоем, но никогда — втроем, — сказал он по этому поводу Александру.

Александр назвал это выражение «прелестным».

Если бы он пожелал говорить так же откровенно, как Наполеон, то вынужден был бы сказать, что всегда предпочитал обратное: спать в одиночку, делая вид, будто спит вдвоем.

Такого приема Александр придерживался и в политике и в жизни.

Еще накануне тильзитского свидания Наполеон в русской официальной переписке неуважительно именовался «Буонапарте», в воззваниях Синода — «антихристом» и «супостатом», в просторечии же — «авантюристом», а после тильзитского свидания стал Александру «другом» и «братом».

— Как же наш батюшка, православный царь, мог решиться сойтись с этим окаянным нехристем? — недоумевал какой-нибудь мужичок, узнав о том, что Александр встретился с Наполеоном на плоту среди Немана.

— Эх, братец, ты не понимаешь дела! — урезонивал его более смекалистый. — Разве не знаешь: встретились на реке. Наш батюшка Ляксандра Павлыч и повелел приготовить плот, чтоб сперва окстить Бонапартия, а потом уж допустить перед свои светлые очи!..

Еще в начале войны, в 1806 году, Наполеон натравил на Россию турок, чтобы ослабить силы русских. [227] Последние сто лет Турция была тесно связана с Францией. Французские инженеры строили туркам крепости и корабли, заводили артиллерию и старались, чтобы турки вели войны, служившие интересам Франции.

Кутузов, будучи в Константинополе, метко охарактеризовал турок в письме к русскому послу в Польше Сиверсу:

«Верный градусник дел здешней страны — дела самой Франции. Кажется, Оттоманская империя предназначена только служить флюгером Франции».

Наполеон убедил султана Селима III, что теперь Турция сможет вернуть себе Крым и Причерноморье. Французский посол в Константинополе генерал Себастиани пообещал туркам военную помощь. И турки, забыв, что еще так недавно, семь лет тому назад, в союзе с русскими били под командой адмирала Ушакова французов на Ионических островах, безо всяких поводов со стороны России объявили ей войну.

Борьба с турками продолжалась шесть лет.

Главная русская армия была занята на западном фронте. Против турок на Дунае могли действовать лишь сравнительно небольшие силы.

За пять лет войны в Молдавской армии сменилось пять командующих. Тут были талантливые Багратион и Каменский-сын и малодаровитые: Михельсон, все воинские доблести которого заключались в поимке Пугачева, вероломно выданного своими друзьями; Ланжерон, французский эмигрант, завистник и интриган, и семидесятисемилетний князь Прозоровский, прозванный «Сиречь» за пристрастие к этому слову, которое он употреблял без меры. Прозоровский был глух и так дряхл, что напоминал мумию. С утра его приводили в чувство мадерой и затягивали в корсет. В течение дня он кое-как еще мог держаться прямо и даже, посаженный в седло, ездил на смирной лошади верхом.

Прозоровский был мелочен и придирчив. Будучи московским генерал-губернатором, он прославился как гонитель Новикова. По приказу Прозоровского сожгли карамзинский перевод «Юлия Цезаря» Шекспира. Прозоровский был круглый невежда, но считал себя поэтом и, уезжая, на Дунай, сочинил [228] вирши:

Побью — похвалите, Побьют — потужите, Убьют — помяните.

Ни хвалить, ни тужить не пришлось. И его не убили: он умер у себя в лагере под Мачином от дряхлости и обжорства.

За пять лет войны русские овладели рядом турецких крепостей, но достичь настоящего успеха на театре военных действий не могли. Происходило это потому, что ярый пруссофил Прозоровский, благоговевший перед Фридрихом II, придерживался его тактики и стратегии: хотел овладеть турецкими крепостями, не стараясь разгромить живую силу противника. Прозоровский умер, а его система ведения войны на Дунае как-то сама собою перешла к его преемникам.

Крепости были разбросаны по обеим сторонам Дуная, они отвлекали, распыляли и без того слабые силы русских. И из года в год получалось так, как впоследствии верно сказал один историк: «Половину года мы повторяли старые ошибки, а вторую употребляли на их исправление».

Война, достаточно надоевшая и Турции и России, стоившая немало людей и средств, тянулась безрезультатно шесть лет. Обе стороны были бы не прочь помириться, но не сходились в условиях: Александр настаивал, чтобы граница шла по Дунаю, а турки не соглашались. Их воинственный пыл по-прежнему разжигала Франция, которой русско-турецкая война была на руку.

Несмотря на встречи Наполеона с Александром в Тильзите и в 1808 году в Эрфурте отношения России и Франции год от году становились напряженнее.

К 1811 году стало ясно, что военное столкновение — дело ближайших дней. От Пиренеев до Одера, от Зунда до Мессинского залива — была Франция. Стремясь к мировому господству, Наполеон захватил всю Европу. Его гарнизоны стояли на всех границах с Россией, готовые к походу.

При таком положении турецкий фронт приобретал сугубое значение. Всем было понятно, что, в случае войны с французами, Турция будет представлять правый фланг Наполеона, угрожая Украине и Крыму. Затянувшуюся, надоевшую и малопопулярную войну надо было кончать, и как можно скорее. Всякое промедление теперь было поистине смерти подобно. [229]

Кутузов с лета 1809 года жил в своей давно знакомой и любимой Вильне: царь назначил его литовским военным губернатором. Александр продолжал держаться в отношении Кутузова старой линии — неприязни. Перевод из Киева в Вильну Михаил Илларионович понял как понижение: в Вильне в то время было мало войск, и это назначение походило на замаскированную ссылку. Но, с усилением угрозы Наполеона, Вильна стала постепенно приобретать все большее Значение.

В феврале 1811 года военный министр Барклай де Толли написал Михаилу Илларионовичу, что, ввиду болезни Николая Михайловича Каменского, царь предполагает назначить вместо него в Дунайскую армию Кутузова. Барклай кончал письмо так:

«По всем соображениям, кажется, слава заключить мир предназначена Вашему высокопревосходительству. Мне же позвольте заранее поздравить Вас с сам знаменитым назначением».

Прочтя письмо, Михаил Илларионович усмехнулся: это был очередной лисий ход императора Александра. Из писем жены Михаил Илларионович знал уже, что царь собирается назначить Николая Михайловича Каменского-сына командующим второй армией, которая будет действовать против Наполеона. Друзья из Петербурга прислали Кутузову даже копию рескрипта Александра молодому Каменскому. В рескрипте были поставлены все точки над «и»:

«Перемена в образе войны противу турок и убавление Молдавской армии соделывают в моих предположениях необходимым употребить блистательные способности Ваши к важнейшему начальству. Болезнь Ваша доставила мне случай исполнить оное без обращения лишнего внимания на сие перемещение.

Я дал повеление генералу Кутузову поспешить приездом в Букарест и принять командование Молдавскою армиею. Вам же предписываю, сдав оную под видом слабости здоровья Вашего после столь тяжкой болезни преемнику Вашему и известя его подробно о всех моих намерениях, отправиться, сколь скоро возможно будет, в Житомир, где подучите Вы от меня повеление принять главное начальство над второю армиею…» [230]

Стало быть, Александр только поэтому и вспомнил о Кутузове! А фраза Барклая о славе и мире теперь, когда положение русской армии на Дунае стало тяжелее, чем когда-либо за все шесть лет, казалась просто иронической. И само преждевременное поздравление военного министра выглядело не лучше.

«Нечего сказать, «знаменитое» назначение! — думал Михаил Илларионович. — Пять дивизий сняли для западного фронта, на Дунае осталось всего четыре, и вот извольте с ними добиться победы и мира! За пять лет с большими силами не сделали ничего, а тут хотят, чтобы я с горстью людей победил в одну минуту!»

Делать было нечего, приходилось благодарить министра за поздравление. Но в письме к Барклаю Михаил Илларионович все-таки вскользь заметил: «Случаи дали мне познания той земли и неприятеля». Этим он как он говорил: «Я столько лет имел дело с турками, так хорошо знаю их, а вы только теперь удосужились предложить мне пост командующего!»

7 марта 1811 года последовал рескрипт царя о назначении Кутузова на Дунай.

Михаил Илларионович не возрадовался рескрипту: он попадал в невыгодную историю. Задачи — как военная, так и дипломатическая, предстояли труднейшие. Кутузову, с его вдвое меньшими силами, в напряженнейший политический момент требовалось совершить то, чего не сделали исподволь за шесть лет все его предшественники. Положение осложнялось еще тем, что турки, ободренные шестью годами войны, не принесшей России победы, готовились сами к активным действиям. От султана, конечно, не скрылось то, что из Дунайской армии русские оттянули к своим границам пять дивизий из бывших девяти. Знали турки и о том, что Наполеон готовит войну против России.

II

15 марта 1811 года Кутузов без всякого удовольствия оставлял милую, живописную Вильну и отправлялся в Бухарест, где была главная квартира командующего Молдавской армией.

Вот уже позади остался роскошный генерал-губернаторский дворец. Замковая гора с башней Гедимина и еще черными, голыми деревьями, узкие средневековые улочки и [231] Острая Брама, перед которой во всякую погоду стоят коленопреклоненные молящиеся.

Дальше, на многие сотни верст, протянулся давно знакомый путь через Минск — Ровно — Житомир. Он шел широким большаком, обсаженным с каждой стороны двумя рядами берез, «екатерининским трактом» мимо серых, бедных белорусских деревень и грязных еврейских местечек. А потом вырывался на степной простор, где навстречу путнику выбегали белые, веселые украинские хатки и стройные тополя.

В последние годы Михаил Илларионович несколько раз проделывал этот путь. Еще два месяца назад он ехал так же из Вильны к себе в Горошки в отпуск, а затем возвращался этим же путем обратно. Правда, тогда в санях было покойнее, а теперь в коляске, несмотря на рессоры, порядком трясло.

От Вильны до Бухареста Михаил Илларионович ехал две недели.

Дни стояли здесь по-настоящему весенние — солнечные и теплые, а к ночи становилось холодно и сыро. Проезжая вечером через небольшое молдаванское село, где, видимо, располагался батальон какого-то мушкатерского полка, Михаил Илларионович увидел из коляски, как ежатся на резком ветру в истертых шинелишках, а главное — в парусиновых брюках (уже поспешили выдать взамен зимних, суконных!) часовые.

«Это не дело! Ишь как беднягу кашель бьет! Так в госпитале окажется больше людей, чем в строю!» — озабоченно подумал Михаил Илларионович.

Кутузов очень хорошо помнил, что в Молдавской армии осталось всего четыре пехотные и две кавалерийские дивизии и что поэтому дорог буквально каждый солдат.

А на следующее утро Михаил Илларионович в другом лагере увидал иную картину, еще более возмутившую его. На площади маленького городка усатый унтер-офицер, тараща глаза, обучал молодых солдат самой пустой и ненужной прусской муштре.

Император Александр мог бы порадоваться такой гатчинской сценке: палочная пруссомания еще цвела в Молдавской армии пышным цветом! Положим, в том не было ничего мудреною: и Прозоровский, и Каменский-сын, и Ланжерон — все командующие были ярыми поклонниками Фридриха II. [232]

— Вот учат, как вытягивать носок, а стрелять в цель поди не догадаются обучить! — высказал вслух свое негодование Кутузов.

31 марта Михаил Илларионович приехал в Бухарест. Николай Михайлович Каменский лежал при смерти. Командующим Дунайской армией как-то не везло: здесь умерли старики Михельсон и Прозоровский, теперь умирал от лихорадки тридцатитрехлетний Каменский.

Кутузову было искренне жаль Николая Михайловича, но невольно подумалось о царском рескрипте и намерениях Александра I: «Человек предполагает, а бог располагает!»

Еще не приступая к приему дел по армии, Михаил Илларионович прежде всего отдал одно весьма тактичное и дальновидное распоряжение. По дороге в Бухарест он услыхал от жителей жалобы на то, что они за пять лет войны не могут спокойно ни посеять, ни убрать свой хлеб.

Кутузов запретил войскам брать подводы у крестьян. Этот приказ произвел огромное впечатление на жителей. В первое же воскресенье молдаво-валашский митрополит Игнатий сказал по этому поводу в Бухарестском соборе слово. Рассказав о подвигах Кутузова как полководца и дипломата, митрополит отметил большую человечность русского командующего.

— Он дает возможность землепашцу спокойно сеять. Он предотвращает голод, от которого так ужасно страдала наша страна, — сказал митрополит.

С первого дня своего вступления в командование Кутузов засуча рукава энергично принялся за дело. Прежде всего он уточнил свое положение и силы. По спискам в Молдавской армии осталось всего сорок шесть тысяч человек, но это было лишь на бумаге. Как и предвидел Кутузов, в каждом полку много людей болело. Легко одетые солдаты мерзли по ночам и простуживались. Всему виною были эти парусиновые «парталоны», как обычно писали штабные писаря.

— В Задунайской армии полезно было бы и летом носить зимние, — говорил Кутузов.

Он знал, что пока переменить это нельзя, и думал, чем бы помочь делу.

Русская армия занимала тысячеверстное расстояние. Часть войск составляла гарнизоны крепостей Рущук, [233] Никополь и Силистрия — на правом берегу Дуная. Крепости Кутузову были не нужны: он решил действовать иначе, нежели все бывшие до него командующие Молдавской армией.

Кордонная система расположения войск, применявшаяся его предшественниками, не соответствовала планам Кутузова. Он хотел разгромить живую силу врага, а не заниматься турецкими крепостями и не сидеть сиднем в своих. Кутузов стал стягивать силы к трем пунктам — Бухаресту, Журже и Рущуку, зорко наблюдая за тем, что предпринимает неприятель. Турки собирали отовсюду войска к Шумле и Софии, готовясь к наступлению. Намереваясь вести эту трудную кампанию по-своему, осторожный Кутузов, как обычно, старался тщательно подготовиться к ней и все предусмотреть. Он всегда помнил, как делал в таких случаях Суворов. Ярче других суворовских примеров выступала в памяти подготовка Суворова к штурму Измаила.

Кутузов составил план предстоящей войны. План являлся итогом многолетних наблюдений над противником, обобщением всего опыта последних войн русских с турками.

В плане, между прочим, говорилось:

«Против турок не должно действовать как против европейских войск, всею массою совокупно.

Разделить всю армию на два или три корпуса отдельные, которые не должны озабочиваться иметь сношения между собою, но всякой должен действиями своими располагать по обстоятельствам к преодолению всех могущих представиться препон.

Против турок безопасно можно с таковыми сильными корпусами вдаваться в отважные предприятия, не имея между собою никакого сообщения. Всякое неожиданное или новое действие приводит их всегда в такое смятение, что не можно предположить, в какие вдадутся они ошибки и сколь велик будет наш успех.

Сверх того, против турок успех зависит не от многолюдства, но от расторопности и бдительности командующего генерала. Фельдмаршал граф Румянцев всегда говорил, ежели б туркам удалось разбить наш корпус, состоящий из двадцати пяти тысяч человек, то и пятьдесят имели бы ту же участь».

Кутузов твердо знал, что не предоставит туркам этой возможности. [234]

III

Михаил Илларионович начинал день в Бухаресте с прогулки по саду — командующий Молдавской армией жил в особняке богатого валашского боярина.

Он старался побольше двигаться, чтобы не толстеть, — склонность к полноте у Кутузова была смолоду, а в последние годы тучность стала особенно одолевать Михаила Илларионовича: кафтаны, шитые год назад, не сходились.

Пешие утренние прогулки Михаил Илларионович завел еще в Киеве, где при генерал-губернаторском дворце был расположен громадный сад, гулять в котором было тем более приятно, что в нем пели соловьи.

Особых результатов от прогулок Кутузов не видел, но оставить их все-таки не решался. Обычно во время прогулки его сопровождал полковник Резвой или правитель канцелярии капитан Кайсаров.

Сегодня Михаил Илларионович ходил один. Сад стоял, как невеста, весь в нежном цвету. Кутузов шел не торопясь, заложив руки назад. Пальцы едва сходились за спиной. В последние полгода он, кажется, снова пополнел: в Вильне Михаил Илларионович гулял меньше, нежели в Киеве и у себя в Горошках. Это раздражало его. Он невольно вспомнил, как две недели назад приехал сюда.

Бухарест встретил его торжественно и радушно. Коляску нового командующего ждала — кроме официальных лиц — пышная толпа валашских бояр и их ярко и порой безвкусно одетых жен и дочерей.

Валашки, наслышанные об европейской учтивости, галантности генерала Кутузова, о том, что он, несмотря на занятость, любит уделять время светскому обществу, театрам и балам и неизменно оказывает внимание дамам, встретили Кутузова цветами и улыбками. Яркая, шумливая толпа окружила карету командующего. Цветник живописно нарядных дам возглавляла жена знатного валашского негоцианта, красавица Смарагдецкая. И — о конфуз! — Смарагдецкая протянула Михаилу Илларионовичу руку, помогая вылезть из коляски.

«Проклятая тучность!» — досадливо вспомнил эту сцену Кутузов, снимая фуражку и вытирая вспотевший лоб платком. Дожил до того, что молодая женщина протягивает ему [235] руку помощи! До сих пор он всегда помогал дамам выходить из кареты, а теперь... Правда, госпожа Смарагдецкая очень порывиста и немного более восторженна, чем следует, но все-таки женщина, и притом хорошенькая!

Никак не хотелось мириться с тем, что ему уже шестьдесят шесть лет, что, в сущности, как ни верти, а старость...

Он не спеша зашагал по дорожке. Мысли о старости невольно вызвали мысли о смерти. И Михаил Илларионович вспомнил о трагической гибели командира девятой дивизии генерал-лейтенанта Аркадия Суворова, сына прославленного полководца. Все последние дни Михаил Илларионович жил под впечатлением этого ужасного события.

Кутузов знал и любил Аркадия Суворова с детства, и его преждевременная нелепая смерть потрясла Михаила Илларионовича.

Ни лицом, ни фигурой Аркадий Суворов не напоминал отца. Высокий, белокурый, он был красив, по красотой не отцовской, суворовской, а материнской — Прозоровских. Не получив систематического образования, Аркадий Суворов дослужился до чина генерал-лейтенанта. Он ничего не читал, не был так жаден к знанию, как его великий отец, и увлекался только охотой и картами. И лишь характером немного походил на отца: имел ясный ум, был добр, общителен, прост и храбр. Офицеры и солдаты его дивизии обожали своего двадцатишестилетнего начальника.

И вот 13 апреля 1811 года, возвращаясь из Бухареста в Яссы, где располагалась девятая дивизия, Аркадий Суворов должен был переезжать через дрянную речонку Рымна, которая когда-то прославила его отца и название которой было присоединено к их фамилии.

Аркадий Александрович до этого неоднократно переезжал ее вброд без всяких приключений. Рымна была не широка и не глубока, и в первый раз, когда Аркадий Суворов увидал ее, он даже пошутил: «Я вижу, что мой батюшка иногда любил преувеличить: он рассказывал, что в этой речонке потонули во время сражения тысячи турок. Да через Рымну курица пройдет, не замочив ног!»

Но перед 13 апреля прошли сильные дожди. Маленькая, тихая Рымна вздулась и превратилась в широкую, бурную реку.

Стоявшие на берегу молдаване и суруджи предупреждали генерала Суворова: «Не езди, ваше превосходительство!» [236]

Но горячий Аркадий Александрович (в этом он был вылитый отец) возмутился и крикнул своему ямщику: «Чего боишься? Поезжай!»

Не успела коляска въехать в реку, как ее опрокинуло. Ямщик, плохо плававший, стал тонуть. Генерал Суворов, успевший сбросить шинель, кинулся ему на помощь. Ямщик кое-как уцепился за коляску, и его, порядком избитого о камни, выбросило на берег, в полуверсте от места переправы. А генерал-лейтенант Аркадий Суворов утонул.

И вот это печальное происшествие не выходило из головы у Михаила Илларионовича. Точно он чего-то недосмотрел, точно он был виноват в смерти сына своего учителя и друга — Суворова.

И теперь Кутузов шел, с грустью думая о молодом Аркадии, так рано окончившем все расчеты с жизнью.

Сзади по дорожке послышались шаги. Михаил Илларионович обернулся и увидал шедшего к нему от дома генерал-лейтенанта Александра Федоровича Ланжерона.

Большим носом, наглыми, чуть навыкате, коричневыми глазами, в которых было не столько ума, сколько высокомерия, хохолком по моде взъерошенных волос граф Ланжерон напоминал забияку-петуха. Узкие губы его были всегда сжаты. Вот и теперь он, меньший летами, опытом и чином, шел к старому Кутузову с таким видом, словно учитель к ученику.

Граф Ланжерон, французский эмигрант, был не бог весть какой вояка. Он участвовал в штурме Измаила, в прошлом году отнял у турок Силистрию и поэтому считал себя непревзойденным полководцем. Интриган, сплетник и завистник, он никого не уважал и не ценил, кроме самого себя.

До приезда Михаила Илларионовича в Молдавскую армию Ланжерон временно командовал ею вместо больного Каменского и теперь безо всяких оснований считал себя обиженным: почему Молдавскую армию вверили не ему, а Кутузову? За плечами Кутузова Ланжерон судил о его действиях и приказах вкривь и вкось, нагло уверял, что Кутузов ничего не предпринимает без его совета.

— Михаил Илларионович, — сказал Ланжерон, здороваясь с Кутузовым, — посланный в Шумлу вернулся. Я прав: визирь новый!

Несколько дней тому назад в болгарских деревнях правого берега Дуная распространился слух о том, что султан [237] назначил вместо престарелого, нерешительного Юсуф-паши нового. Кутузов послал в Шумлу разведчика под предлогом пересылки в Турцию писем турецких пленных, находящихся в России.

Почему Ланжерон считал правым себя? Ведь Михаил Илларионович не оспаривал слуха, Ланжерон же передавал слышанное от других. Кутузов не стал допытываться у Александра Федоровича об этом — фраза Ланжерона была во всегдашней манере надменного и наглого француза.

— И кто же назначен вместо Юсуфа? — обернулся к Ланя:ерону Кутузов.

— Ахмед-паша. Знаете, он был начальником Браиловского гарнизона. В прошлом году он прекрасно отбил приступ князя Прозоровского, — не без удовольствия рассказывал Ланжерон. — Ахмед-паша — деятельный и дельный азиат. С ним придется считаться!

— А я с Ахмед-пашой посчитался уже двадцать лет назад, — спокойно ответил Михаил Илларионович, — летом тысяча семьсот девяносто первого года разбил его при Бабадаге... А потом встречался с ним в мирной обстановке — вместе пили прекрасный кофе и курили чудесный табак в Константинополе. Ахмед часто сопровождал меня в поездках по Константинополю... Мы — старые друзья, — с легкой улыбочкой закончил Михаил Илларионович.

Высокий Ланжерон искоса, сверху глянул на небольшого Кутузова, но ничего не сказал — превосходства не получилось!

— Так, может быть, нам можно воспользоваться этой старой дружбой? — минуту помолчав, предложил Ланжерон.

«Яйца курицу не учат!» — язвительно подумал Михаил Илларионович, но сказал:

— Такая глубокая мысль делает вам честь, граф. Я об этом сразу же подумал и сам.

И, как мог ускорив шаги, направился к дому.

Граф Ланжерон, звеня шпорами, шествовал сзади надменным петухом. Михаил Илларионович прошел прямо к себе в кабинет. Проходя через приемную, он молча кивнул головой Кайсарову, который что-то диктовал писарю. Капитан бросился вслед за командующим.

Михаил Илларионович повесил фуражку на вешалку и устало опустился в кресло. [238] «Ходишь-ходишь, а вот ноги не держат», — подумал он. — Будем писать письмецо моему другу, новому визирю Ахмед-паше. — И стал диктовать:

«Благороднейший и прославленный друг!

Мне было весьма приятно по моем прибытии в армию узнать о почти одновременном возвышении Вашей светлости в ранг первых особ Оттоманской империи. Я спешу в связи с этим принести Вам мои искренние поздравления и пожелания. К этому побуждает меня давность нашего знакомства, начавшегося около девятнадцати лет тому назад. Я вспоминаю то время с истинным удовольствием и радуюсь счастливому обстоятельству, которое ставит меня теперь в непосредственные отношения с Вашей светлостью и позволит мне иногда выражать чувства, которые я сохранил к Вашей светлости с того времени, ибо я осмеливаюсь считать, что несчастные обстоятельства, разделяющие обе наши империи, ни в коей мере не повлияли на нашу старинную дружбу. Она не находится в противоречии с тем усердием и той верностью, которые мы оба должны испытывать к нашим августейшим монархам».

IV

В войне, как и в дипломатических переговорах со всякою державою, а с Турцией особенно, не должно забывать двух главных союзников — терпение и время.
Кутузов

Через несколько дней после отправки письма визирю приехал из Петербурга к Кутузову старый известный дипломат Андрей Яковлевич Италийский. Это был очень образованный человек. Окончив Киевскую духовную академию, Италийский изучал медицину в Петербурге, Париже и Лондоне и в Лондоне же получил звание доктора медицинских наук. Италийский служил послом в Неаполе и Константинополе. Ему-то канцлер Румянцев и поручил вести с турками переговоры о мире.

Италийский представил Кутузову своих сотрудников (один был лет сорока пяти, другой — помоложе):

— Надворный [239] советник Петр Антонович Фонтов, секретарь нашей миссии в Константинополе. А это его брат, Антон Антонович, третий драгоман посольства.

— Очень приятно. Стало быть, целое семейство Фонтонов, — улыбнулся Кутузов.

— Ваше высокопревосходительство, Фонтоны вообще фамилия драгоманская, — ответил с такой же улыбкой надворный советник.

— Как же, знаю. У меня в Константинополе был знакомый Фонтон — Иосиф Петрович.

— Это наш двоюродный брат, — сказал младший Фонтон.

Италийский хотел тотчас же отправить Петра Фоптона в Шумлу к визирю, но Михаил Илларионович отсоветовал: пусть визирь раньше ответит на кутузовское письмо, а то еще, чего доброго, загордится!

Кутузов напомнил Италийскому азбучную дипломатическую истину: в переговорах с турками никогда не следует делать первого шага — они обязательно сочтут это за слабость. Италийский согласился с доводами Кутузова. Стали ждать.

Визирь ответил быстро. Он писал:

«Поспешность, с которой Ваше превосходительство известили меня о своем назначении, поздравления, которыми Вы почтили меня по случаю моего вступления в верховный визириат, и желание возобновить наши частные, старинные, дружеские отношения, — все это мне чрезвычайно приятно и побуждает вознести мольбы к всевышнему, чтобы несогласия и вражда, продолжающиеся до настоящего времени между двумя империями, которые некогда были соединены узами дружбы, были бы как можно скорее устранены и чтобы нам суждено было сделаться орудиями мира».

Ахмед предлагал прислать своего уполномоченного для переговоров, — видимо, война и туркам была в тягость.

Кутузов потирал руки от удовольствия: враг сам предлагает мириться, хотя положение турок во всех отношениях предпочтительнее.

— Теперь можно отправить старшего Фонтона, — сказал он и спокойно уехал проверять пехотную дивизию.

Михаил Илларионович вернулся из дивизии, успел побывать в двух других, а Фонтон все еще не возвращался [240] из Шумлы. Старик Италийский явно беспокоился. Тревожился, не подавая вида, и Кутузов.

Наконец Фонтон прислал командующему рапорт. Он писал, что визирь оттягивает назначение уполномоченного для переговоров. Турция считает, писал он, что ее военно-политическое положение стало лучше, чем в прежние годы, а Россия, наоборот, находится в затруднительных обстоятельствах и ей нужен мир.

Сразу подуло каким-то другим ветром.

Кутузов не мог догадаться, в чем секрет внезапной перемены настроения визиря. Письмо, которое он дал Фонтону для передачи визирю, было очень осмотрительное и осторожное. В нем Кутузов сообщал лишь, что шлет в Шумлу Фонтона, исходя из настойчивого желания самого визиря.

— Андрей Яковлевич, что вы написали визирю, отправляя Фонтона? — спросил Италийского Кутузов.

— Я написал, что по повелению его императорского величества назначен для ведения мирных переговоров, — ответил Италийский.

Кутузову сразу все стало ясно.

Он не сказал ничего: не хотел огорчать старого дипломата.

Когда же Италийский ушел, Михаил Илларионович не мог успокоиться целый вечер. Он ходил по кабинету и изливался перед старым другом, полковником Резвым:

— Все испортила эта киевская кутья, эта колокольня Ивана Великого!

— И на старуху бывает проруха, Михаил Илларионович, — попытался оправдать Италийского Резвой.

— Понимаешь, Павел Андреевич, я ни разу не проговорился визирю, что бегаю за миром. Но когда визирь прочел в письме Италийского, что государь назначил его вести мирные переговоры, турку все стало ясно. Он понял, что я водил его за нос. И Ахмед сразу же начал жеманиться, как богатая невеста. Раньше он готов был на руках нести к нам своего уполномоченного, а теперь вишь как кобенится! Отправляет его через силу, словно еще вчера не набивался отправлять сам! Так хорошо было налажено, и вдруг, одним ударом, все полетело к черту! Всю жизнь дипломат, зубы на этом съел, дослужился до тайного советника, это по-нашему, по-военному, чин генерал-лейтенанта, и так не понимать! — возмущался Кутузов Италийским. [241]

— И у нас случается: генерал, а командовать батальоном не может!

— А тот же надворный советник Фонтов! Если бы он в первую минуту, как визирь стал артачиться, попросил бы отослать его назад, то визирю пришлось бы менять тон. Но, к сожалению, надворный советник соответствует тайному. Два сапога — пара. Теперь надежда только на меч. Не хотят мириться добром, иначе заставим!

Через день приехал из Шумлы Фонтон с турецким уполномоченным Абдул-Гамид-эфенди и его свитой.

Уполномоченный оказался молодым рыжебородым человеком. Он сразу же заявил, что если русские будут настаивать на границе по Дунаю, а не по Днестру, то он не имеет права вести переговоры.

Дело принимало еще более плохой оборот.

Упрямый и недальновидный Александр I настаивал на границе только по Дунаю.

«Мир же заключать, довольствуясь иною границей, нежели Дунай, я не нахожу ни нужды, ни приличия», — еще в январе 1811 года писал он Каменскому. Этот рескрипт оставался в силе и для Кутузова.

Писать царю о том, что лучше пойти туркам на уступки, чем иметь их на своем левом фланге в предстоящей войне с Наполеоном, Кутузов не хотел. Он слишком хорошо знал упрямый нрав царя, который не признавал ничьих советов, особенно в делах военных.

Предшественники Кутузова пытались давать подобные советы, но безуспешно: Александр I не хотел и слышать об иной границе.

Приходилось выжидать: авось царь сам поймет несвоевременность своего упрямства в сравнительно мелком вопросе.

Италийский был растерян и сконфужен: он понял свой промах, но делать было нечего.

— Надо постараться удержать подольше в Бухаресте Абдул-Гамида, — раздумывал вслух у себя в кабинете Михаил Илларионович. — Но кто бы занялся этим рыжебородым? Кто сможет сделать так, чтобы турецкому уполномоченному не очень хотелось покидать Бухарест? Андрей Яковлевич в товарищи не годится: ему шестьдесят восемь, а Абдулу — тридцать восемь. Италийского интересуют древности — вазы, черепа, кости... [242]

— Абдулу еще рано думать о костях, он ищет мясца, — пошутил Резвой.

— Да, вполне естественно. И потом мы не знаем, кем он был до того, как стал янычарским секретарем: лоточником или водовозом.

— Если бы это был не турок, а русский, тогда сразу можно было бы сказать, чем его задержать в Бухаресте: водкой, — съязвил присутствовавший при разговоре генерал Ланжерон.

— А если был бы француз, то — женщиной, не так ли? — не остался в долгу Михаил Илларионович.

— Пусть молодой Фонтон узнает вкусы и привычки турка, — посоветовал Резвой.

Кутузов согласился с этим резонным предложением. На следующий день Антон Фонтон доложил командующему свои наблюдения над турецким гостем:

— Абдул-Гамид любит поесть, покейфовать, не прочь выпить, и не видно, чтоб избегал женщин.

— Стало быть, как говорится, серединка на половинку? — заметил сидевший у командующего Резвой.

— Вот, Павел Андреевич, тебе и придется услаждать гостя, — сказал Кутузов. — Будешь, как они говорят, «разгонять облако скуки облаками дыма», потягивать молдаванское винцо и прочее...

— Михаил Илларионович, так я ведь не курю.

— Для пользы отечества придется.

— Вы не затягивайтесь, только пускайте дым, — посоветовал Фонтон.

— И пить я не могу...

— Самому пить как раз не надо, лишь бы гость не забывал!

— А к прочему я совсем... — смущенно махнул рукой Павел Андреевич.

— Прочее поручим Антону Антоновичу, — сказал командующий.

Шустрый Фонтон только улыбнулся, ничуть не возражая.

— Ни денежного, ни какого иного трактамента гостю не жалеть.

— А сколько положено ему пиастров в сутки? — поинтересовался Резвой.

— Двести пятьдесят. А ты делай вид, что ошибся, давай ему триста. Не обидится, не вернет! [243]

Через несколько дней Михаил Илларионович справился у Резвого: как гость — не тяготится бездельем, не рвется ли домой?

— Нет, как будто ничего. Говорит, что ж, будем ждать: цветок алоэ ждет двадцать пять лёт, чтоб улыбнуться солнцу!

— Ишь как красиво сказал! Они на это мастера!

— Гуляет, отдыхает. Вчера мой повар окрошку сделал. Понравилось. И графинчик перцовки выхлестал!

— Вот, вот, хорошо, так и держите этого ястреба!

Канцлер Румянцев, узнав о затруднениях в переговорах, предложил Михаилу Илларионовичу свой вариант: просить Молдавию по реку Серет, а взамен Валахии двадцать миллионов пиастров.

Кутузов понимал, что все дело не в турках, а в корысти тех чиновников, которые хозяйничают в дунайских княжествах, то есть в фанарских греках. Греки ежегодно делали всем сановникам Порты богатые подношения, а сами грабили Молдавию и Валахию как хотели. Они уже несколько веков грабят дунайские княжества и не хотят выпускать добычу из рук.

Фанариоты не очень дорожили Молдавией. Драгоманы Порты князья Мурузи всегда называли ее «бесполезною». О Молдавии, вероятно, можно было бы как-либо договориться, но дать взамен Валахии двадцать миллионов пиастров Порта никогда не согласится: турок скорее расстанется с землей, чем с готовыми деньгами.

Немного уладив дело с турецким уполномоченным, Кутузов снова обратил внимание на своего старого дружка, великого визиря. Михаил Илларионович решил послать ему какой-нибудь подарок. Каждый раз только справляться о его здоровье — неловко. И затем — сухая ложка рот дерет.

Однажды, сидя с Резвым, Кутузов спросил его:

— Не помнишь ли, Павел Андреевич, чем мы потчевали Ахмеда в Константинополе?

— Не помню, Михаил Илларионович. Помню, что роздали мехов и золотых вещей на двадцать тысяч рублей, а чем угощали Ахмеда — ей-богу, забыл. И его самого не представляю себе. Для меня эти османы все как-то на одно лицо.

— Нет, лицо у Ахмеда, наоборот, не как у всех: малость осповато.

— А-а, припомнил! Не очень высокий, такой волосатый. И физиономия зверская... [244]

— Ну и что же?

— Этот осповатый разбойник хорошо дул у нас чаек!

— Верно! Вот мы ему и пошлем чайку. Пусть потешится в жару.

— И пастилы московской.

— Нашел чем потчевать турка — пастилой. У него пастила получше нашей!

— Тогда коврижки медовой.

— Это можно!

И Кутузов послал через молодого Фонтона визирю гостинец.

Визирь не остался в долгу — прислал лимонов и сушеных фруктов.

А время шло.

Кутузов продолжал деятельно готовиться к схватке с врагом в поле.

Принимая Молдавскую армию, Михаил Илларионович сразу же обратил внимание на ее снабжение. Снабжение продовольствием и фуражом вызывало у Кутузова большие опасения: оказалось, что в валашских магазинах и в крепостях на Дунае не существовало хлебных запасов, полки имели у себя только десятидневный запас сухарей. Кутузов приказал держать его в неприкосновенности. Без твердого наличия хлеба нечего было и думать начинать летнюю кампанию.

Кутузов насел на обер-провиантмейстера армии генерал-лейтенанта Эртеля, чтобы он обеспечил доставку хлеба и фуража армии. Хлеб должен был заготовляться в Подольской и Херсонской губерниях. Кутузов взял заготовку хлеба под строжайший контроль и добился бесперебойного снабжения армии продовольствием и фуражом.

Одновременно с этим Кутузов всеми мерами старался улучшить боевую подготовку войск. Он приказал командирам частей не заниматься ненужной плац-парадной муштрой, которая только в тягость солдатам, а лучше обучать стрельбе в цель. Все обучение и воспитание солдат строились не на прусской жестокости, а на суворовском отношении к солдату. Кутузов так и говорил в своем предписании командирам:

«Субординация и дисциплина, будучи душою службы воинской, уверен я, не ускользнут от внимания Вашего в настоящем их виде, а не в том фальшивом понятии, будто [255] бы сии важные идеи единственно жестокостью поддерживаются».

Просьба Кутузова разрешить солдатам Молдавской армии ввиду холодных ночей носить и летом суконные штаны увенчалась успехом. Император пошел на это: вопросы обмундирования были Александру I более близки и понятны, чем вопросы тактики и стратегии. Кроме того, Михаил Илларионович придумал сделать для солдат суконную шнуровку. Она должна была предохранить живот солдата от простуды.

Все эти заботы о быте и здоровье солдата сделали то, что в полках стало налицо вдвое больше строевых, чем числилось до приезда Кутузова.

И солдатам полюбился этот командующий: генерал Кутузов заботился о них. При Кутузове солдатам жилось лучше: с хлебушком всегда хорошо, обмундированием довольны и муштрой не замучены.

Кутузов целые дни был занят.

«Извини меня перед любезными детками моими, что редко пишу. Подумай, какая в мои лета забота и какая работа. С полтора часа ввечеру только стараюсь не допускать до себя дел, но и тут иногда заставит визирь писать», — говорил он в письме жене.

Свободные вечера он проводил в тесном кругу офицеров своей свиты и нескольких бухарестских знакомых.

Михаил Илларионович с детства был живым и общительным человеком. Проведя большую часть жизни в армии, он, однако, не стал «рубакой», знающим только саблю да штык. Он любил встречаться с людьми, посидеть и поговорить не только у солдатского костра, но и в гостиной, в кругу молодых, хорошеньких женщин, за легкой, непринужденной беседой. Недаром Екатерина II когда-то назначила его, боевого генерала, на трудный пост дипломата. Кутузов очаровывал дам своей внимательностью, предупредительностью к ним, своим веселым остроумием. Он был редким собеседником, потому что много знал, хорошо и интересно говорил и при нужде мог терпеливо слушать.

Среди знакомых бухарестских дам, «понимающих кое-что в светском обращении», как писал о них любимой дочери Елизавете Михаил Илларионович, его очень забавляла своей детской непосредственностью четырнадцатилетняя Жена валашского боярина Гуниани, жившего по соседству. [246]

Когда генерал Александр Федорович Ланжерон приходил к Кутузову посидеть вечером и встречал у него эту чету, он щурил глаза и иронически раздувал свои французские ноздри.

Михаил Илларионович все видел. И не без основания думал, что Александр Федорович, по-бабьи любивший сплетня и пересуды, завтра же станет рассказывать по всему штабу разные небылицы о шестидесятишестилетнем командующем.

Кутузова это ничуть не тревожило. Он продолжал вести Знакомство с теми, с кем ему было приятно встречаться.

Очень часто такие беседы за чайным столом вдруг прерывались приехавшим из Константинополя или Шумлы лазутчиком, который привозил Кутузову последние новости о враге.

Разведка у Кутузова была поставлена прекрасно. Он своевременно знал, что делается в Турции вообще и в армии его друга, великого визиря, в частности. Кутузов знал, что у Ахмеда уже не менее восьмидесяти тысяч человек, но что в Константинополе тяготятся войной.

У Кутузова сил было мало. Оставалось только ждать какой-нибудь оплошности со стороны турок. Надо заставить великого визиря выйти из Шумлы. В поле Кутузов тверда надеялся разбить турецкую армию.

Кутузов хотел, чтобы турки продолжали думать по-прежнему, что русские боятся атаковать и будут только обороняться. Он велел срыть крепости Никополь и Силистрию и перевез все орудия и припасы на левый берег Дуная.

На правом берегу оставался один Рущук. Рущук был приманкой. Как червяк, на который должен клюнуть «достум» Ахмед.

Пока турецкий уполномоченный развлекался в Бухаресте, а великий визирь деятельно собирал со всех концов — « из Константинополя, Морей, Македонии, Салоник, Адрианополя, Анатолии — войска, Кутузов продолжал терпеливо ждать действий своего друга Ахмед-паши. Визирь со дня на день должен был пойти в наступление: силы его росли и росла уверенность в победе. Лазутчики передавали, что [247] турецкие военачальники так и говорят: «Покуда не двинемся сами, проку не будет. У высокой Порты, подобно золотым, серебряным, медным рудникам, — бездна людей. У высокой Порты звезда высока, мужи храбры, сабли остры. Мы в три месяца сходим за Дунай и вернемся с победой и добычей!»

К концу мая Кутузов знал, что в составе армии великого визиря уже находятся войска Вели-паши, Мухтар-паши, Бошняк-аги, Асан-Яура, корпус янычар и лучшая анатолийская конница Чабан-оглы. Армия визиря насчитывала шестьдесят тысяч человек при семидесяти восьми орудиях. Да в Софии сосредоточивался двадцатипятитысячный корпус Измаил-бея, сераскира македонского.

По всей видимости, визирь намеревался действовать в двух пунктах — Рущуке и Видине, но где будет произведен главный удар, а где только отвлекающий — еще было неясно.

В первых числах июня положение окончательно прояснилось: Ахмед-паша решил ударить на Рущук — он наконец выступил с армией из Шумлы к Разграду. От Разграда до Рущука — рукой подать: какие-либо полсотни верст. Затем, не встречая сопротивления русских, Ахмед-паша двинулся дальше и стал лагерем у деревни Писанцы, уже всего в двадцати верстах от Рущука.

Следуя правилам турецкой тактики, Ахмед не делал ни одного шага не окапываясь. Турки сгоняли из деревень болгар и заставляли их рыть полуторасаженные траншеи.

Визирь укрепил Разград и все возвышенности между ним и Писанцами.

Кутузов подвинул корпус Ланжерона к Дунаю и 5 июня выехал сам к Журже, которая была расположена против самого Рущука на левом берегу реки.

Ни облачка, ни ветерка. Все застыло, все замерло в томительном зное июньского полудня. От духоты нет спасения...

Михаил Илларионович в туфлях и без кафтана, с широко распахнутым воротом сорочки сидел у дома в тени деревьев. Рядом на скамейке лежали карта и зрительная [248] труба, а с другой стороны стояли кружка и глиняный кувшин с холодным грушевым взваром.

Михаил Илларионович вытирал лицо платком, обмахивался им, изредка пил из кувшинчика, но все не помогало: как в бане!

— Вот если бы разряженные, кокетливые бухарестские куконы{322} узрели бы русского командующего в этаком виде, — улыбнулся он.

После спокойной оседлой жизни — снова привычный с юных лет бивак: Кутузов две недели как приехал из Бухареста в Журжу.

— Запахло порохом — надо поближе к войскам!

Михаил Илларионович глянул на реку. В версте от города простирался широкий Дунай. За ним, на противоположном крутом берегу, пестрел Рущук. Домики, минареты, сады, виноградники, рощицы. Рущук — в ложбине, а вокруг него — холмы, обрывы, овраги, скаты.

Михаил Илларионович смотрел на блестевшую под солнцем полосу Дуная и с вожделением думал: «Искупаться бы!..»

И так ярко вспомнилось, как много лет назад, в первую турецкую, он купался в Дунае.

Из дома слышались голоса: полковник Резвой говорил о чем-то с капитаном Кайсаровым.

Михаил Илларионович взял со скамейки карту, развернул ее на своих тучных коленях и — в который раз — стал прикидывать в уме: «Займем позицию впереди Рущука, вот Здесь, где открытая возвышенность. Признаться, позиция у нас незавидная. Эти сады и виноградники, справа, хорошо укроют наступающих янычар. А слева равнина, как дыра в боку: по ней удобно обойти наш фланг — ив тыл... Но выхода нет: иной позиции по дороге в Разград не придумать. Придется драться здесь. У визиря шестьдесят, а у меня пятнадцать тысяч солдат. И сзади — река. Нет, сзади сперва Рущук, а потом река. Пусть себе будем стоять спиною к Дунаю, пусть мой дружок Ахмед-паша и его французские советчики тешатся! На правом фланге поставлю Эссена, на левом — этого галльского петуха Ланжерона. Сам — в центре. Сто четырнадцать пушек генерала Иовака. На них надежда. У турок главное — кавалерия. Они налетят со всех сторон, как саранча, а мы — картечью... Их артиллерия — пустяки. [249] Сколько французы ни обучают топча{33}, во пушки — не турецкое дело. Это не шашка и не ятаган. Топчи палят в белый свет как в копейку...»

Кутузов положил карту на скамейку.

Из-за дома донесся чистый тенорок кутузовского денщика Ничипора. Михаил Илларионович привез его из Горошек, он любил украинцев. Ничипор пел:

Як приiхав мiй миленький у ночi, у ночi, А я лежу с прудивусом на печi, на печi, Цур тобi, прудивусе, Яш в тебе рудi вуса. Сама собi дивуюся: С прудивусом цiлуюся.

«Вот поет, а сам — первейший «прудывус»: перемигивается с хозяйкой болгаркой... Дородная женщина!» — подумал Кутузов.

Он потянулся к кружке и кувшину.

В это время где-то за садом и домом дробно зацокали копыта. Потом послышались чьи-то быстрые шаги, голоса в доме — Кайсарова, Резвого и еще кого-то.

Михаил Илларионович чуть поворотил голову — совсем оборачиваться не хотелось. «Верно, с аванпостов. Опять захватили ёязыка"».

Кавалеристы Воинова каждый день брали в плен по нескольку турок. В последний раз они захватили известного любимца визиря, Дервиш-агу. Из дома в сад вышел полковник Резвой:

— Михаил Илларионович, гонец от генерала Воинова.

— Что нового?

— Авангард визиря уже в деревне Кадыкиой. Две тысячи сабель.

— Так, так. Значит, турки уже закончили свои окопчики?

— Видимо.

Кутузов невольно взял в руки зрительную трубу, словно сквозь нее можно было увидеть Кадыкиой.

— Стало быть, визирь в скольких же верстах от Рущука?

— В восемнадцати.

— Пора на тот берег! — поднялся Михаил Илларионович. — Приказ Александру Федоровичу: переправляться немедля. [250] Стать скрытно от турок на равнине, слева от Рущука, где сохранились прошлогодние траншеи. Ланжерон знает, я предупреждал его. А мы по холодку — следом за ним, в Рущук!

VI

В сем бою, несмотря на чрезвычайное неравенство, кавалерия наша не упустила ни шагу.
Кутузов

К ночи корпус Ланжерона был уже на правом берегу Дуная. Переправа прошла благополучно: ни один турецкий кирджали не видал, как русские располагались в старых траншеях на визиге. Кутузов хотел устроить своему другу Ахмед-паше маленький сюрприз.

Эту ночь Михаил Илларионович спал на поле перед Рущуком в палатке. Войска стояли в четырех верстах от крепости.

В первые две линии Кутузов поставил пехотные каре, а в третью — всю кавалерию.

Чтобы турки не смогли прорваться между армией и Рущуком, Кутузов оставил для прикрытия восемь батальонов пехоты.

Командующий расположился в центре. Его палатка стояла среди милых кутузовскому сердцу егерей двадцать девятого полка.

Днем была нестерпимая жара, а к ночи стало холодно. На холодке, на свежем воздухе спать было чудесно. Ничипор укрыл своего барина поверх одеяла шинелью, и Михаил Илларионович уснул быстрее обычного. Его сладкий сон прервали выстрелы, крики «алла» и какой-то шум, доносившийся со стороны аванпостов.

Михаил Илларионович открыл глаза. В палатке было темно. Он отбросил одеяло и шинель и сел на постели.

Звуки не смолкали, а росли. Ясно: турецкие спаги напали на передовые отряды конницы Воинова, идет кавалерийская сшибка.

По старой боевой привычке Михаил Илларионович спад не раздеваясь. Он сунул ноги в туфли и вышел из палатки. Весь лагерь, все кругом тонуло в тумане. Туман стоял плотной, непроницаемой стеной. В двух шагах ничего не было видно. [251]

— Давно началось? — спросил Кутузов у часовых, застывших возле палатки командующего. — Только что...

— Минут пяток, ваше высокопревосходительство, — ответили егеря.

Кутузов прислушался. Крики не умолкали, но выстрелы были редки.

— Рубятся! — Он поежился. — Проклятый климат. Такая холодина! А ведь через несколько часов снова не найдешь себе места от жары!.. Наисий Сергеич! — позвал он.

В соседней штабной палатке, которая чуть вырисовывалась в тумане, зашевелились.

Кутузов, не дожидаясь Кайсарова, вернулся к себе, надел мундир и сел на постели.

— Ничипор, зажги свечу!

— Зараз, вашество, зараз! — сонным голосом ответил из передней части палатки денщик и немного погодя вышел, почесываясь и зевая. Он зажег стоявшую у постели на складном стуле свечу и выглянул из палатки.

— Ой, який туман! — сказал Ничипор и вернулся на свое место, где сразу же умолк — заснул.

В палатку вошел наспех одетый адъютант Кайсаров:

— Доброе утро, Михаил Илларионович!

— Здравствуй, дружок. Неизвестно, какое еще оно будет... Пошли кого-нибудь к генералу Воинову на аванпосты. Что там у них происходит?

— Слушаюсь! — ответил Кайсаров и быстро вышел из палатки.

Михаил Илларионович сидел, барабаня пальцами по колену, думал: началось взаправду или нет?

Через минуту послышался топот копыт. Всадник с места взял в галоп. За палаткой, в лагере, началось движение.

Посидев некоторое время, Кутузов снова вышел наружу.

Туман и не думал уменьшаться, а на аванпостах не утихали шум и крики. Кутузов стоял, ожидая возвращения ординарца.

Он примчался быстро.

— Ну и что?

— Турки наступают, ваше превосходительство! — выпалил ординарец. — Кавалерии — без числа. За туманом не видно, когда кончатся. Генерал Воинов послал чугуевских улан и ольвиопольских гусар, но их теснят [252] турка много!

«Стало быть, визирь наступает по-настоящему», — подумал Кутузов и сказал ординарцу:

— Лети, братец, к генералу Ланжерону — пусть выходит на поле!

Постепенно весь русский лагерь пришел в движение. Полки становились в каре, готовясь к бою.

Михаил Илларионович умылся, оделся.

Туман нехотя таял. Из-за Дуная блеснул луч солнца. Все осветилось. Шум на аванпостах утихал.

Кутузов сел на коня и поехал мимо каре к первой линии.

— Что такое? — спросил он, подъезжая к группе генералов, стоявших перед фронтом первой линии.

— Отступают, ваше высокопревосходительство: испугались нашей матушки-пехоты, — весело сказал генерал-майор Энгельгардт. — Это пока что была только разведка.

— Налетело пять тысяч всадников, а у меня — около полутора тысяч, — говорил, словно оправдываясь, генерал-лейтенант Воинов.

— Посмотрите, Михаил Илларионович, — указал Энгельгардт, — сколько их осталось на поле!

Кутузов недовольно молчал. Непредвиденная, глупая случайность погубила весь его хитроумный план. Туман сыграл на руку туркам, а не русским. Он не позволил русским видеть, что это не общее наступление, а только разведка, а когда растаял, турки увидали все русские войска, и в том числе скрытно стоявший корпус Ланжерона.

VII

На следующий день обе стороны ограничились обычной разведкой.

«Надо узнать, как чувствует себя мой друг Ахмед, — подумал Михаил Илларионович. — Пошлю-ка ему снова чайку. Может, Фонтон что-либо пронюхает у турок».

Кутузов вызвал к себе младшего Фонтона и вручил ему целый сверток с чаем:

— Передайте визирю с моими всегдашними приветами шесть фунтов чаю.

— Так много! — невольно вырвалось у Фонтона.

— Пусть побалуется. Может, больше слать не придется. Будет спрашивать о моем здоровье, скажите, что изнываю от жары. [253]

— Я скажу, что ваше высокопревосходительство еще в Журже.

— Можете говорить что угодно, но Ахмед не поверит: старого воробья на мякине не поймаешь! Постарайтесь узнать, что у них на уме.

Фонтон вернулся к вечеру. Рассказал, что посмотреть ничего не удалось: его провели через лагерь к визирю с Завязанными глазами. Но, судя по отдельным фразам, которые он слышал, турки готовятся к бою. Визирь очень благодарил за чай, жаловался также на жару, но сказал, что у реки все же прохладнее, чем в Кадыкиой, и вскользь заметил, что с таким войском, как у него, Ахмеда, можно завоевать восток и запад.

— Похваляется! Это хорошо, что он так уверен; значит, надо ждать атаки! — обрадовался Кутузов.

22 июня утром русские войска только пропели утреннюю молитву и стали завтракать, как вдруг ударили турецкие пушки. Они били по всей линии русских каре.

— Эх, осман, и позавтракать спокойно не дает!

— Сегодня будет дело, коли с антилерии начал.

— Хватит тебе всего: и антилерии и кавалерии! — говорили солдаты, разбирая ружья из козел.

Ядра долетали и до второй линии, где в середине каре егерей разместился со штабом командующий. Необстрелянная молодежь из свиты Кутузова чувствовала себя под турецкими ядрами возбужденно. Сам же Михаил Илларионович относился к обстрелу совершенно спокойно.

— Это мои старый дружок оказывает мне любезность, — говорил он, продолжая разглядывать в зрительную трубу турецкое расположение.

Из-за порохового дыма, окутавшего турецкие укрепления, виднелись большие пестрые массы турецкой конницы. Конечно, визирь сейчас бросит их на русские каре. Только на какой фланг? «Скорее всего на открытый левый», — думал Кутузов, не обращая внимания на то, что через его голову с противным воем несутся ядра.

Одно вдруг шлепнулось перед самым носом кутузовского коня, подняв облачко пыли. Конь чуть присел на задние ноги, вздернув голову.

— Ишь как мой старик удивился, — усмехнулся Кутузов, похлопывая коня по шее. [254]

— Ваше высокопревосходительство, здесь опасно. Вы бы поехали в третью линию к кавалерии, — сказал адъютант Кайсаров.

Капитана Кайсарова поддержали остальные офицеры штаба. Только Резвой молчал. Он знал, что Михаил Илларионович не двинется с места.

— Куда я поеду? Что скажет молодежь? Нет, я не удалюсь отсюда, пока мой друг не исчерпает своей любезности. А потом, голубчик, еще неизвестно, где опаснее!

И через несколько минут слова Кутузова получили прекрасное подтверждение. Из дымных пороховых завес, окутывавших турецкую позицию, вдруг на равнину ринулись тысячи всадников. Точно кто-то взмахнул разноцветным платком. На русские каре стремительно катилась бушующая волна спагов. От топота сотен тысяч копыт тяжело застонала земля.

Глядя на этот грозный вал, невольно думалось, что нет силы, которая смогла бы остановить его. Опытные, бывалые солдаты хорошо знали: страшен первый удар. Выдержать его было самое главное. Потом натиск ослабевал.

Дружным артиллерийским и ружейным огнем атака была отбита по всей линии. Бешеная волна всадников откатилась назад.

Не успели русские отдышаться, перезарядить ружья и убрать в середину каре раненых и убитых, как турецкая кавалерия понеслась на правый фланг.

Первый налет был как бы разведкой — где русские слабее. Но все кутузовские каре стояли одинаково твердо. И вот теперь визирь кинулся на правый фланг. Он был неудобен для атак конницы: каре упирались в холмы и виноградники. Но турки яростно старались пробиться. Их упрямые атаки следовали одна за другой.

Кутузову пришлось послать из второй линии в подкрепление правому флангу 37-й егерский.

Егеря рассыпались по виноградникам. Их не было видно, но меткий прицельный огонь остановил янычар, появившихся вместе с конницей у правого фланга.

Архангелогородцы бросились в штыки, выбивая турок из лощины в лощину. В конце концов турки бежали к Кадыкиой.

В кутузовском штабе ликовали: дело идет! Но Михаил Илларионович думал иначе и [255] предупреждал:

— Погодите радоваться. Это еще цветочки. Не может быть, чтобы визирь не ударил на левый фланг — ведь он совсем открыт. Его можно обойти. Мой дружок фокусничает. Он сегодня командует совсем не как турок!

— Должно быть, французские советники помогают, — заметил Резвой.

— И то может статься.

Слова Михаила Илларионовича сбылись в точности. Турецкие атаки правого фланга были только демонстрацией.

В девять часов утра отборная анатолийская конница бросилась на левый фланг. Визирь собрал в кулак десять тысяч самых лучших всадников. Несмотря на сильный пушечный и ружейный огонь, турки прорвались между первой и второй линиями и наскочили на малочисленную кавалерию Кутузова. Белорусские гусары и кинбурнские драгуны, стоявшие на краю левого фланга, в одну минуту оказались смятыми во много раз превосходящим противником.

Положение осложнилось. Визирь хотел отрезать русские войска от Рущука и окружить их. Но все спасла дальновидность опытного полководца: Кутузов недаром оставил у Рущука заслон в восемь батальонов, они-то и встретили непрошеных гостей. А сзади на турок ударили повернувшие по команде «по три направо кругом» чугуевские уланы, петербургские драгуны, ольвиопольские гусары. И, вместо того чтобы окружить русских, турки сами попали в мешок.

Анатолийской коннице, пыл которой уже был хорошо остужен, оставалось только ретироваться.

Если турецкая кавалерия возвращалась в свое расположение после демонстрации, хотя бы и отбитой русскими, Это было одно, но когда с поля боя бежала знаменитая анатолийская конница, тут впечатление создавалось иное.

В сражении наступил явный перелом. И Кутузов не замедлил воспользоваться им: он отдал приказ всем каре идти вперед. С распущенными знаменами, с барабанным боем и музыкой двинулись на орты{34} турецких янычар и бесчисленные толпы спагов русские каре.

Это был не стремительный вихрь кавалерийского удара, а неотвратимое, грозное движение сомкнутых, ощетинившихся штыками масс пехоты. [256]

Турки бежали, кидая все.

Малочисленность русской кавалерии не позволила Кутузову бросить ее вперед для преследования врага. Турки успели увезти всю артиллерию. Русские преследовали турок десять верст до ретраншемента и заняли его. Кутузов велел войскам остановиться. Полуденное солнце стояло над головой. Люди изнывали от жары и жажды, устали, хотели есть. Бой длился уже восемь часов.

С Михаила Илларионовича градом катился пот: целый день на коне, в непрестанном напряжении и волнении; десять верст ехать верхом по жаре и в облаках пыли. Кутузов с трудом, но и с наслаждением слез с коня. Оглянулся — нигде ни кустика, ни деревца.

Кайсаров и ординарцы составили для главнокомандующего из отбитых разноцветных турецких санджаков, байраков и прочих знамен некое подобие шалаша. Михаил Илларионович сел на складной стульчик, вытер пот платком, попил из фляги тепловатой водицы и сказал генералам Ланжерону, Эссену, Воинову и Новаку, которые собрались у необычного шалаша:

— Поздравляю с победой, господа!

— Ваше высокопревосходительство, победа — там, — театрально протянул руку Ланжерон, указывая в ту сторону, где стояли клубы пыли от уходивших турок.

— Нет, Александр Федорович, мы больше сегодня никуда не пойдем. Отдохнем до вечера и по холодку — назад, к Рущуку.

— Но враг бежит. До Шумлы не так уже далеко, — поддержал Ланжерона Эссен.

— До Шумлы у визиря несколько укрепленных лагерей и вся артиллерия — семьдесят восемь орудий, — сказал генерал Новак, командовавший артиллерийской бригадой.

Михаил Илларионович молчал, вытирая платком лицо. Думал: «Какие Георгии Победоносцы! У Ахмеда еще в четыре раза больше сил, чем у нас, а они — наступать!»

— Ну, допустим, что мы дойдем до Шумлы, а дальше что? — спросил он вслух и сам же ответил: — Придется возвращаться назад. Лучше ободрить визиря. Он снова явится к нам. Отдыхайте, господа! — обратился он к генералам, давая знать, что разговор о ненужном наступлении окончен. — Александр Львович, пошлите казачков вперед! — сказал он командующему кавалерией генералу Воинову. [257]

VIII

Чтобы показать визирю, что победа осталась за русскими, Кутузов простоял на старом месте у Рущука четыре дня.

24 июня он получил от разведчиков последние сведения о неприятеле. У великого визиря особых новостей не было. Он продолжал укреплять лагерь при Кадыкиой, еще ожидая наступления Кутузова.

Тревожные известия шли из Софии. Измаил-паша, стоявший там с двадцатью тысячами войск, двинулся к Виддину, очевидно желая переправиться через Дунай и вторгнуться в Малую Валахию. Если бы это удалось ему, то создалась бы угроза Бухаресту. Армия Кутузова оказалась бы в критическом положении: турки взяли бы ее в клещи.

Лазутчик из лагеря Измаил-паши приехал к Кутузову вечером, когда Михаил Илларионович с Ланжероном и Резвым сидел в садике маленького рущукского домишки, где командующий жил после сражения.

Лазутчик ушел, а Михаил Иллариоцович продолжал сидеть, обдумывая известие. Оно было малоприятно, хотя Кутузов давно ждал агрессивных действий со стороны Измаил-паши.

— Выход один: все-таки придется оставить Рущук! — высказал вслух свое решение Кутузов.

— Да ведь Рущук — наш последний плацдарм на правом берегу! — горячо возразил Ланжерон.

— Местоположение этого проклятого укрепления таково, что его нельзя предоставить собственным силам. Вы же видите, — обвел Кутузов рукою вокруг, показывая на холмы и виноградники, подступившие к самому [258] ретраншементу. — Я всегда смотрел на Рущук как на нечто стесняющее меня, ослабляющее мои силы.

— Михаил Илларионович, да мы отстоим Рущук! — поддержал Ланжерона Резвой.

— Как будто я здесь только из-за Рущука! Черт с ним! — сказал Кутузов. — Важно заманить визиря на левый берег. Он увидит, что мы отступаем, и не выдержит, побежит следом.

— Оставление Рущука сочтут в Константинополе за турецкую победу, — убеждал заносчивый Ланжерон.

— А я этого и хочу! — упрямо твердил Кутузов.

— Михаил Илларионович, а что скажут в Петербурге? Вот привезут трофейные турецкие знамена, получат донесение о победе. В Казанском соборе отслужат благодарственный молебен, а через день-другой — хлоп: мы без боя оставили Рущук. Скажут: Кутузов трус, Кутузов такой да этакий!

— Пусть говорят что угодно. Конечно, мои враги обрадуются, воспользуются этим, но дело же не во мне. Важно не мое благополучие, не моя слава, а благополучие и слава России. Важен мир!

— Теперь нам не видать мира как своих ушей! — горячился Ланжерон.

— Поживем — увидим, — спокойно сказал Михаил Илларионович и, кликнув Кайсарова, стал диктовать ему приказ: завтра же приступить к уничтожению Рущукской крепости.

Этот приказ Кутузова ошеломил всю армию и вызвал разноречивые толки. Офицеры увидали в нем некий скрытый смысл:

— Хитрит Михаил Илларионович!

Солдаты недоумевали:

— Зачем было тогда огород городить? Третьево дни защищали Рущук, а нонче сами отдаем.

— Вот у тебя не спросили, как быть. Командующему виднее!

Сам Михаил Илларионович внешне сохранял спокойствие: был непреклонен в своем, казалось, мало оправданном решении, но волновался, — он брал на себя большую ответственность.

Что подумает подозрительный, не любящий Кутузова и не весьма сведущий в военном деле Александр I? И что скажет Наполеон? Конечно, обрадуется: турки бьют! Все [259] Генералы разохотились воевать, рвались на турок, а солдаты с удовольствием услыхали, что командующий сказал:

— Отдохнем здесь до вечера, а по холодку — назад, на старое место.

— Конечно, в этаку жару — куда идтить?

— Михаил Ларивонович правильно говорит: турка сам к нам припожалует! — говорили солдаты, не выпуская из рук оружия, но все-таки сидя и лежа, а не стоя плечом к плечу в душном каре.

Это ерунда. Очень хорошо, что можно изменить условия борьбы в лучшую для себя сторону, сделать так, чтобы главные силы турок оказались бы на левом берегу.

25 июня солдаты генерала Эссена стали срывать старые земляные валы Рушука, которые от времени сделались точно каменные, вывозили из крепости на левый берег орудия и припасы.

Жители Рушука спешили перевезти имущество: Кутузов дал им для выезда два дня.

Суета, крики, плач детей — обычная тягостная картина отступления. Солдату что? Он как улитка — у него дом на себе. Снял палатку, ранец за плечи — и был таков. А жителям приходилось бросать все нажитое.

27 июня у понтонного моста через Дунай встали казаки Грекова — не пускали никого в Рущук: минеры готовились взрывать цитадель, поджигать дома, чтобы ничего не досталось басурманам.

Через мост потянулись последние войска. Кутузов переехал в Журжу накануне.

Вечером, когда над Дунаем стала полная луна, в городе раздались взрывы и в разных концах Рущука вспыхнуло пламя.

Рущук горел жарко. Лунный пояс на реке постепенно наливался огнем. Зарево затмевало лунный свет.

Михаил Илларионович сидел в Журже у дома и, глядя на зловещие отблески пожара, думал: «На османов это должно произвести ошеломляющее впечатление!»

IX

Армии приблизились друг к другу еще больше: Кутузов стоял в Журже, а Ахмед-паша в Рущуке. Их разделяла только река.

Великолепные, шитые золотом шатры великого визиря расположились на равнине у Рущука, где так недавно белели полотняные палатки русской армии. Тут же разместились шатры министров и купцов, имевших в лагере склады разных товаров.

Друзья по-прежнему обменивались любезностями и подарками, словно между их войсками не было сражения.

В один из дней Ахмед-паша предупредил Кутузова, что в турецком лагере будет пальба по случаю рождения сына у султана. [260]

— Не военная кампания, а сплошной Версаль! — улыбнулся Кутузов.

Через несколько дней Ахмед снова прислал такое же предупреждение. Солдаты, узнав о нем, живо обсуждали происшествие:

— Что султанша — рожает каждую неделю?

— Турок издевается над нами!

— А может, у нее — двойня?

— Что ж, один пащенок-пашонок родился сегодня, а другой дозрел через неделю — так, что ли?

— Эх, вы! Да разве не знаете, что у султана не одна женка, как у тебя, а целая сотня!

— У него, брат, на все святцы ребят хватит!

А когда через несколько дней с правого берега приехал к Кутузову новый турецкий курьер Мустафа-ага, солдаты, глядя на турка, заржали:

— Братцы, никак, у третьей султанской женки крестины!

— Молодец салтан: не зевает, старается!

Но на этот раз дело было посерьезнее. Мустафа-ага передал Кутузову, что великий визирь не может вести никаких переговоров, если не будет обеспечена целость и независимость владений Порты. И что потому дальнейшее пребывание Абдул-Гамида в Бухаресте не нужно.

Мустафа-ага сказал все это важно, с самым решительным видом и смотрел, как примет такое сообщение русский сераскир Кутузов, которого турки называли бир-гиёглю{35}. Но русский командующий встретил известие как будто совершенно спокойно. Мустафа-ага был бы очень удивлен, если бы знал, что Кутузов даже остался доволен им: Ахмед, стало быть, уверен в том, что русские слабы!

Понемногу начинало сказываться оставление русскими Рущука. Кутузов звал, что в Константинополе ликовали по случаю этой «победы» и что султан наградил великого визиря. Наполеон тоже обрадовался отходу русских за Дунай. На приеме в Тюильри он подошел к русскому представителю, генералу Чернышеву, к которому благоволил, и с ехидной усмешкой спросил: «У вас, кажется, была резня с турками в Рущуке?»

Кутузов поручил Италинскому немедленно отпустить из Бухареста, [261] сказав:

— Молдавию и Валахию мы занимаем, и пусть Порта попытается отнять их у нас!

— зря кормили рыжего! Сколько денег на него извели! — пожалел Резвой.

— На свете, Павел Андреевич, ничто не пропадает, — ответил Кутузов.

Он тотчас же послал к Ахмед-паше Антона Фонтона с очередными подарками, дружескими приветами и ответным словом. Михаил Илларионович велел передать великому визирю, что турецкие условия не могут быть приняты за основу переговоров и что, хотя из Петербурга еще нет ответа, он исполнит просьбу Ахмед-паши и не станет больше задерживать Абдул-Гамида в Бухаресте.

«Продолжительность пребывания высокочтимого Гамид-Эфенди в Бухаресте ни в коем случае не вызывается стремлением выиграть время, а должна служить для Вашего высокопревосходительства новым доказательствам моего постоянного желания видеть восстановление дружбы и доброго согласия между обеими империями», — написал Кутузов в письме к великому визирю.

Фонтов явился назад с большой корзиной фруктов и передал о своей беседе с Ахмед-пашой. Великий визирь сказал: «Передайте генералу Кутузову, что я уже давно чувствую, насколько сильно я уважаю и люблю его. Он так же, как и я, честный человек!»

— Нечего сказать — похвала! — поморщился Кутузов.

— «Мы оба хотим блага нашей родине. Давно пора покончить с этой разорительной войной! Она только радует нашего общего врага Наполеона», — передавал Фонтон слова Ахмед-паши.

— Вот это он верно сказал. Молодец! — похвалил Михаил Илларионович.

— «Да вот я покажу депешу французского поверенного Латур-Мобура. Он советует нам не заключать с вами мир и уверяет, что правый берег Днестра и Крым будут нашей границей».

— И что же, визирь показал вам депешу? — удивился Кутузов.

— Визирь обратился к своему заместителю Гамид-Эфенди, чтобы он дал депешу, — ответил Фонтов.

— И тот, конечно, не дал? — улыбнулся Михаил Илларионович. [262]

— Да, он сказал, что депеша отправлена в Константинополь.

— Разумеется: у Гамид-эфенди больше выдержки, чем у него! Что же говорил дальше наш дружок?

— Он сказал: «Передайте генералу Кутузову, что я перейду Дунай».

— Вот, вот! Это чудесно! Пусть переходят! Давно ждем не дождемся!

— Говорит: «Опустошу Валахию, хотя мне жаль ее несчастных жителей...»

— Жалел волк кобылу — оставил хвост да гриву, — усмехнулся Кутузов.

— «Длинными переходами, говорит, и недостатком продовольствия изнурю и погублю русскую армию».

— Как это у него все быстро получается!..

— И напоследок визирь посоветовал: «Удовлетворитесь малым. Все равно Дунай никогда не станет вашим. Мы будем воевать десять лет, но не уступим!»

— Черт возьми, где этот неграмотный лазский пират научился всей гамме дипломатических песен? — вырвалось у Михаила Илларионовича.

После такого перелома в настроении турок следовало ожидать их активных действий.

Так как силы турок оказались больше, чем предполагалось раньше, то Кутузов отдал распоряжение возвратить в Молдавскую армию девятую и пятнадцатую дивизии, располагавшиеся в Яссах и Хотине.

Кутузов ждал, когда же турки начнут переправляться через Дунай. Знал, что они будут пробовать с двух сторон — у Рущука и Виддина.

Наконец 22 июля, через месяц после боя у Рущука, Измаил-паша высадился у Виддина на узкую полосу, окруженную болотами. Генерал Засс запер высадившихся турок в районе болот, не дав им прорваться на просторы Малой Валахии.

План великого визиря — одновременное наступление на двух направлениях — сорвался.

Ахмед-паша продолжал готовиться к переправе. В этих приготовлениях прошел август.

Кутузов узнал через лазутчиков, что из Константинополя все время торопят визиря. Время для переправы было самое подходящее: Дунай сильно обмелел за жаркие летние месяцы. [263]

И вот наконец в теплую, но по-осеннему темным-темную ночь, с 27 на 28 августа, турки начали переправляться через Дунай.

В четырех верстах выше Журжи казачьи посты обнаружили несколько сотен кирджали, переплывших на лодках на русскую сторону. К месту их высадки тотчас же направился генерал Сабанеев с батальоном архангелогородцев. Кирджали были смяты и опрокинуты в реку. Спастись удалось немногим.

Все казачьи посты до самого Туртукая были подняты на ноги.

А в это время, в восьми верстах ниже Журжи, спокойно переправлялись на паромах и лодках главные силы Ахмед-паши.

Недаром великий визирь стоял два месяца у Рущука — он выбрал чрезвычайно удобное место для переправы: по берегам рос высокий камыш, а прибрежная полоса была покрыта кустарником. Кроме того, с крутых высот правого берега хорошо обстреливался изгиб Дуная. Ахмед-паша поставил на своих высотах двадцать пять орудий крупного калибра.

Русские аванпосты проморгали переправу.

У турок на русском берегу скопилось уже более двух тысяч человек с четырьмя пушками, когда казаки наконец подняли тревогу.

X

После того как Ахмед-паша рискнул-таки переправиться через широкий, хотя и порядком обмелевший Дунай, в Молдавской армии перестали понимать действия своего командующего.

Солдаты судили-рядили за артельным котлом, пока на них не прикрикнет старый фельдфебель, офицеры говорили за спиной высшего начальства, а генералы не стеснялись высказывать свое недоумение самому Михаилу Илларионовичу, но результат был один и тот же: все шло так, как хотел Кутузов.

Турки, едва ступив на левый берег Дуная, сразу в ту же ночь стали окапываться. Это была их всегдашняя излюбленная тактика. Турки придерживались ее всегда, если даже, как здесь, на пустынном берегу, некого было заставить рыть окопы и приходилось работать не только самим янычарам, но и спагам. [264]

Никто не мог бы сказать, что турки поступают неверно. Пока что на левом берегу их собралось мало и они были вынуждены прежде всего подумать об обороне.

И турки усердно окапывались.

Генерал Булатов, поспешивший с пятью батальонами к месту переправы, хотел было сбросить басурман в реку. Он настойчиво три раза ходил в атаку, но ему не удалось окончательно опрокинуть врага: мешал сильный огонь удачно поставленной на высотах правого берега турецкой артиллерии. («Не иначе как хранцуз им поставил, сами не догадались бы!» — говорили, осердясь, солдаты.) Турки пристрелялись, и их огонь преграждал дорогу русским.

Уже утром Булатов намеревался в четвертый раз попытать счастья («Неужто не выкурим его, басурмана окаянного?»), но в эту минуту как раз приехал на своем белом тихом мекленбуржце Михаил Илларионович. К удивлению всех, он отменил атаку.

— Пусть их переправляются! Побольше бы перешло на наш берег! — спокойно сказал Кутузов.

Это было всем понятно — Кутузов жалеет народ, а с другой стороны, он, пожалуй, прав: пусть басурман переправится побольше, чтобы покончить с ними одним ударом!

Но прошел день, и другой, и третий, а Кутузов не шел в атаку.

Турок на русском берегу уже собралось много — целая армия с десятком пушек. Османы настойчиво окапывались — только блестели на солнце лопаты и кирки.

А Кутузов ке предпринимал ничего. Правда, он привел сюда из Журжи свою, не бог весть какую большую — тысяч в десять — армию. Но пушек все-таки насчитывалось до сотни, солдаты были те же, что два месяца назад прогнали от Рущука всю турецкую армию, превышавшую русских по численности в четыре раза.

А здесь турок было вдвое меньше, чем у Рущука, так чего же медлить?

Но командующий вместо наступления приказал... рыть редуты.

Турки роют и днем и ночью, и русские не отстают от них.

Конечно, любой мушкатер или егерь мог сказать, что русский редут строился с большей смекалкой и расчетом, чем турецкий окоп: редуты поддерживали, защищали друг Друга фланкирующим огнем. Редуты охватывали полукольцом [265] весь турецкий лагерь, спускаясь к самому Дунаю, в тростники, так что турецкая кавалерия не смогла бы выбраться из них и заехать в тыл русским.

Цепь редутов тянулась на восемь с половиной верст, так говорили инженеры.

Но зачем все это?

Не проще ли сразу разделаться с турками, ударив на них, прижатых к широкой реке?

От пленных русские знали, что турки терпят лишения и недовольны своей жизнью на левом берегу. Ведь здесь турки как ворона на колу: ни продовольствия, ни магазинов, ни фуража — все надо доставлять из Рущука по Дунаю. Лошади стояли на подножном корму. Холеные арабские кони анатолийской конницы худели от бескормицы, а русские — московские, киевские, тамбовские, могилевские — лошаденки ели сена вволю.

В четырех верстах от русского правого фланга, у деревни Малка, егеря, вспомнив прежнюю крестьянскую жизнь, складывали в стога сено. Дни еще стояли ясные, но приходилось уже думать об осенней непогоде.

Деревня располагалась на возвышенности и была хорошо видна туркам. И вот спаги не выдержали искушения. Большие толпы их на полном карьере пронеслись между еще недоконченными русскими редутами и устремились к Малке. Егеря, вооруженные только граблями и вилами, кинулись в деревню. Но из-за пригорка выскочила лава стоявших наготове казаков. Они с гиканьем и криком ударили во фланг спагам.

Не удалось арабским скакунам поесть душистого сенца!

Вот тут бы и воспользоваться замешательством и страхом, которые внесли с собой в турецкий лагерь уцелевшие от казачьих сабель и пик спаги, — и ударить по туркам. Но все кончилось только кавалерийской сшибкой.

Каждый день у русских с турками, как у добрых соседей, происходили размолвки. И всякий раз командование не позволяло разойтись как следует штыку и сабле: командующий запретил превращать стычку в настоящий бой.

А так хотелось!

И было непонятно: почему нельзя?

Турки укреплялись, Кутузов не мешал.

Через неделю после высадки турки надумали строить в версте от своих ретраншементов большой сомкнутый [266] окоп. Они, видимо, хотели, чтобы в этом отрезке можно было пасти лошадей.

Генерал Ланжерон приказал открыть по туркам, рывшим окон, огонь из двадцати четырех орудий.

Артиллеристы оживились. Пехота тоже повеселела.

Но прошло не более часа, на батареи приехал сам Михаил Илларионович и громко и не весьма ласково — все слышали — сказал Ланжерону:

— Не тратьте попусту снарядов, генерал! Отставить!

И даже нетерпеливо замахал на канониров нагайкой. Потом, уезжая, Кутузов еще о чем-то говорил с Ланжероном.

Приказание главнокомандующего в одну минуту облетело и ошеломило всех:

— Не мешать туркам! А самим, не медля, в ночь построить против их окопа два редута!

Вот те на!

Ланжерон в недоумении развел руками.

— Нет ничего неприятнее, как иметь начальника боязливого! Уж лучше поменьше таланта, да побольше энергии! — запальчиво сказал он Булатову.

— Каменский не ждал бы, — поддержал его Булатов, — хотя, вечная ему память, Николай Михайлович был менее талантлив, чем Кутузов.

За последнее время командующий как-то изменился. Это видели все: денщик Ничипор, адъютант Кайсаров, племянник Паша Бибиков и все генералы, бывшие у Кутузова.

Михаил Илларионович все дни сидел у себя в палатке, не наведываясь, как бывало раньше, в полки.

Он вставал поздно, часу в десятом, не спеша завтракал, затем выслушивал рапорт дежурного генерала, подписывал бумаги, которые приносил Кайсаров. Так проходило до обеда. Обедал Михаил Илларионович долго, часа два, словно сидел у себя на набережной Невы в Петербурге, а не в двух шагах от неприятеля. После обеда отдыхал, чтобы, как он говорил, дать отдых больным глазам. И за обедом и на отдыхе все время молчал, думая о чем-то.

Резвой, лучше других знавший Михаила Илларионовича, понимал все это, но ни с кем не делился своими соображениями. Кутузов, видимо, старается протянуть время, к нему лучше не лезть с расспросами.

Но быстрый генерал Марков и наглый Ланжерон всё-таки однажды не выдержали: пришли к Кутузову и стали [267] убеждать его, что у турок, по сведениям лазутчиков, на этом берегу только тридцать шесть тысяч человек с пятьюдесятью пушками, а русских все-таки около двадцати и орудий больше ста. Они убеждали Михаила Илларионовича наступать, ручаясь за полный успех.

Кутузов сидел, по-стариковски сложив на животе руки, молчал, не перебивая генералов. А потом, когда они выговорились и стали уже повторяться, сказал по-украински:

— Не спеши трусить яблук, поки зеленi: поспiють, самi опадуть!

Генералы ушли недовольные.

— Почему он говорит, что мы трусим? — не понял француз. — Он сам трусит, а не мы!

— Э, нет! — недовольно скривился Марков. — «Трусить» — это по-украински значит «трясти». Кутузов говорит, что мы слишком спешим!

— Мы спешим, а он уж очень не торопится! Ну и пусть! Увидим, чего он дождется! — со злостью говорил Ланжерон, который считал себя умнее и талантливее этого старого кунктатора.

XI

Кутузов дождался-таки своего.

Михаил Илларионович давно задумал этот оригинальный план разгрома турецкой армии и никому не говорил о нем.

План заключался в следующем: когда большая часть турецкой армии окажется на левом берегу, перебросить небольшой корпус своих войск на правый и захватить с тылу турецкий лагерь у Рущука. Тогда турки на русском берегу окажутся в мешке.

Визирь выжидал, когда Измаил-бей выйдет в Малую Валахию, а сам, боясь дезертирства, постарался перевезти на русскую сторону побольше войск. Этим он ослабил свои силы у Рущука.

Кутузов, все время тщательно следивший за неприятелем, решил, что настала пора приводить свой план в исполнение.

Главнокомандующий вызвал генерала Маркова и, посвятив его во все, сказал:

— Возглавьте, Евгений Иванович, эту важную экспедицию. Ваша задача — занять высоты позади лагеря у Рущука. [268] От успеха экспедиции зависит победное окончание всей кампании.

Вечером 29 сентября семитысячный корпус Маркова с тридцатью восемью орудиями двинулся из лагеря к переправе, которая была выбрана в восемнадцати верстах выше Слободзеи. Чтобы обмануть турок, Марков оставил палатки на месте.

Казаки, посланные на разведку, донесли, что на турецком берегу неприятельских разъездов вовсе нет. Турки не очень следили за своим берегом. Они никак не ждали, что русские снова станут переправляться на правый берег, который они сами оставили.

К вечеру 1 октября весь корпус Маркова, не замеченный турками, благополучно переправился через Дунай и стал на ночевку в пяти верстах от рущукского лагеря турок.

В ночь с 1 на 2 октября Кутузову не спалось. Хотя вечером к нему прискакал от генерала Маркова казак с известием, что все идет благополучно, но Михаил Илларионович все-таки тревожился: а вдруг Ахмед заметил переправу и послал гонца к Измаил-бею, чтобы он двинулся по правому берегу Дуная в тыл Маркову?

Чуть рассвело, а Михаил Илларионович был уже на ногах.

«Вот кажуть: «Одно око, а спать хоче», а тут одно i тое не спит!» — недовольно думал денщик Ничипор, которого генерал поднял ни свет ни заря.

Палатка командующего стояла на возвышенности, с которой был хорошо виден турецкий лагерь у Рущука.

Михаил Илларионович сел на складной стул и сразу же прильнул к зрительной трубе. Он боялся, не возвели бы турки за ночь укреплений в рушукском лагере. Не может быть, чтобы они так начисто прозевали переправу корпуса Маркова!

Но в турецком лагере все было по-прежнему: палатки, шатры, наметы, кони, верблюды, мулы, телеги, арбы, экипажи.

Лагерь еще спал. Только часовые и старики торговцы, которым по-стариковски не спалось, уже совершали утреннюю молитву, не предчувствуя близкой опасности.

Томительно тянулось время. Кутузов сидел один, то и дело поднося трубу к глазу: волновался.

Понемногу на обоих берегах начали просыпаться, но в рущукском лагере все было спокойно. По Дунаю от [269] Рущука к турецкому лагерю на русском берегу, как всегда, сновали лодки, тянулись паромы, перевозившие провиант и фураж. Шла обычная жизнь.

«Любопытно, где-то сегодня визирь: в Рущуке или здесь, на нашем берегу?» — подумал Кутузов.

Возле командующего уже собрался его штаб. Офицеры сидели, стояли, ходили. Командующий молчал, и все молчали. Только Ланжерон, пришедший позже других, беседовал в сторонке с генералом Сабанеевым, маленьким, точно полковой барабан. Говорил он как будто вполголоса, но некоторые слова произносил так, что их слышали все:

— Я полагаю... Я предупреждал Маркова... Я советовал Михаилу Илларионовичу...

И вот дождались: с противоположного берега донеслись отдаленные выстрелы. Все сразу встрепенулись. Кто имел зрительную трубу, прильнул к ней. Остальные нетерпеливо расспрашивали: «Ну, что там? Что видно?» Денщик Ничипор, со щеткой в одной руке и генеральским парадным мундиром в другой, тоже вышел из палатки. Он стоял с ординарцем и, щурясь, силился рассмотреть, что происходит у турок.

Вот по дороге к лагерю заклубилась пыль. Вдоль Дуная мчались во весь опор всадники: должно быть, турецкие разъезды наконец наткнулись на Маркова и спешили предупредить своих.

Немного спустя в рущукском лагере поднялся переполох. Было видно, как с поля вели верблюдов, лошадей, как запрягали повозки и арбы, а кое-кто уже бежал пешком в Рущук.

Все пристально смотрели на дорогу:

— Когда же, когда покажутся наши? И вот показались каре генерала Маркова. Издали они представлялись такими маленькими!

Не встречая сопротивления и видя улепетывающих, перепуганных спагов, пехота Маркова шла бодро, стройно, « быстро. Через реку доносилась живая барабанная дробь.

— Как идут! Словно на параде!

— Молодцы!

— Вон впереди на коне сам Евгений Иванович!

— Суворовский герой! — говорили штабные.

Турок в лагере было еще втрое больше, чем наступающих русских, но тех, кто мог бы оказать сопротивление, нашлось не много. Все эти константинопольские риджалы, [270] приехавшие насладиться победой над гяурами, купцы и маркитанты, ждавшие хорошей торговли, муллы, слуги пашей, обозники — все они не думали обороняться. Они бросали все и спешили поскорее унести ноги. Беспорядочный поток беглецов разлился по дорогам в Шумлу и Рущук.

Горсть храбрецов встретила русских у лагеря, но не могла устоять против грозной силы пяти каре Маркова: она гибла от ружейного огня и ядер полевой артиллерии, падала под ударами штыков и сабель.

Артиллеристы у орудий, стоявших на возвышенности, не знали, что и делать. Повернуть тяжелые пушки в сторону наступающих с тыла «неверных» не хватало времени. А долго защищаться ятаганами топчи не могли. Еще минута-другая — и турецкие пушки в руках марковских артиллеристов.

Кутузов приказал Маркову, захватив неприятельские орудия, тотчас же стрелять из них по лагерю турок на левом берегу.

Так и было исполнено. Блеснул огонь, другой, третий — прокатился пушечный гром. Марков бил по врагу из его же пушек.

— Ура! — крикнул Кутузов, размахивая шапкой.

Его радостный крик подхватили штабные, и он покатился от одного фланга русских редутов до другого.

XII

Кутузов был весел: все шло, как он задумал. Марков хозяйничал в визирском лагере, его артиллерия не переставая била из захваченных пушек по туркам, сидевшим на левом берегу. Туркам оставалось только прятаться от ядер в норы и ямы. Их небольшая артиллерия была быстро подавлена.

— Попал осман как кур во щи!

— А не спросясь броду не суйся в воду! — говорили солдаты.

Кутузов приказал Маркову не трогать Рущука, а только захватить все перевозочные средства на Дунае. Окруженные на левом берегу турки не могли бежать: у их пристани болтались лишь две-три небольшие лодчонки.

К вечеру генерал Марков прислал командующему трофеи: двадцать два знамени, булаву янычарского аги и первую партию пленных. [271]

— Что, припасов в лагере много нашли? — спросил Кутузов у офицера, привезшего трофеи.

— Много, ваше высокопревосходительство. Кладовых пятьдесят с амуницией и порохом, склады с мукой и зерном, кофе. Экипажи, повозки, лошади, верблюды — все ихнее хозяйство. Всего полно!

— Потери у турок большие?

— Тысячи полторы.

— А наши?

— С десяток убитых и полсотни раненых. Майора Бибикова взяли в плен...

— Ах, Павлушка! — хлопнул себя руками по коленям сидевший перед палаткой Кутузов. — Как же это его угораздило?

— Слишком вырвался вперед, анатолийцы сшибли с коня и увезли в Рущук.

— Да, нехорошо! — забеспокоился о племяннике Михаил Илларионович. — Но жив?

— Жив, жив, ваше превосходительство!

— Тогда ничего. Авось выменяем: вон у нас сколько добычи! — посмотрел Кутузов на разношерстную толпу турок, сгрудившихся в стороне.

Среди пленных особенно выделялся пожилой, круглый как шар, турок. Он смотрел исподлобья и не мог унять дрожь коротеньких рук, сложенных на животе: так, очевидно, он трусил.

— Кто вон тот, как арбуз? — спросил командующий.

— Это, ваше высокопревосходительство, заведующий всей их продовольственной частью.

— Недаром он такой тучный. Что же вы его не уважили? Подзови, братец, ишь как его трясет.

Антон Фонтон, стоявший за стулом командующего, сказал толстяку, что с ним хочет говорить русский генерал. Толстяк с неожиданной проворностью юркнул в толпу пленных.

— Чего он так испугался?

— Вероятно, думает, что ему отрубят голову, — усмехнулся Фонтон и пошел к пленным.

— Ничипор, — сказал Кутузов денщику, глазевшему вместе со всеми на трофеи и пленных, — живо принеси варенье и стакан воды. Угостим визирского интенданта: он ведь присылал нам лимоны и апельсины! Долг платежом красен. [272]

Ничипор кинулся в палатку.

Переводчик кое-как убедил турецкого интенданта, что ему не угрожает опасность. Прикладывая руки к голове и груди, кругленький турок несмело подкатился к Михаилу Илларионовичу.

— Пусть сядет на свой барабан, — предложил Кутузов, указывая на турецкий барабан, который привезли вместе с другими трофеями.

Турок поспешно сел.

— Подавай ему варенье и воду, — обернулся к денщику Кутузов.

Ничипор протянул гостю угощение. Турок взял блюдце с вареньем и чашку с водой, съел две ложечки варенья, охотно выпил воду и, вернув все это Ничипору, благодарно закивал головой. Потом, отдышавшись, похлопал себя короткими, толстыми ручками по животу и вдруг захохотал. Он хохотал, чуть не падая с барабана.

Глядя на его заразительный смех, засмеялся Ничипор, Фонтон и все штабные.

— Что с ним такое? Эк его разбирает! — улыбался Кутузов, глядя на толстяка.

— Смiйся смiшку, дам тобi кишку! — говорил Ничипор, смеясь сам до слез.

— Он смеется над своим недавним страхом, что был так глуп, — объяснил Фонтон, спросивший у турка о причине его неожиданного смеха.

Вслед за пленными приехал к Кутузову из Рущука посланец от пашей Вели, Мухтара и прочих константинопольских сановников, бежавших туда. Паши просили, чтобы русский комендант Рущука склонил великого визиря к миру или хотя бы к перемирию.

— Значит, мой дружок попался в ловушку, сидит на нашем берегу в лагере, — сказал Михаил Илларионович. — Я стоял под его ядрами, теперь ему приходится стоять под моими.

Кутузов ответил, что может только передать письма визирю. Он помнил турецкое правило: если великий визирь окружен неприятелем, он не имеет права договариваться о мире.

Кутузов уже ложился спать, когда великий визирь прислал письмо, прося о перемирии. Кутузов обещал дать ответ на следующий день. [273]

«Неужели мой дружок не догадается бежать из лагеря? Ночь-то сегодня ведь очень подходящая», — думал Михаил Илларионович, слушая, как по палатке стучит осенний дождь.

XIII

Михаил Илларионович одевался и слышал, как у его палатки вполголоса о чем-то оживленно говорят генералы и штабные офицеры. Раз они собрались все так спозаранку, стало быть, за ночь что-то произошло.

— Что случилось? О чем они так? — спросил у денщика Кутузов.

— Павел Гаврилович возвернулись. Трошки ранетый. Вот сюды, в руку, — ответил Ничипор, помогая генералу надеть мундир.

— Что, его визирь отпустил?

— Эге ж.

Михаил Илларионович прислушался, о чем они так горячо беседуют. Услыхал голос племянника, Павлуши Бибикова:

— Весь лагерь, все наши солдаты пропахли розовым маслом... Какие экипажи, какие палатки министров, шитые шелками! Целый ящик золотых и серебряных значков, которые визирь выдавал за отличие!

Это Павлуша рассказывает о трофеях. Но тенорок Бибикова покрывался возмущенным баритоном генерала Ланжерона:

— Это позор! Мы имели прекрасную возможность взять к плен визиря. Такого не было никогда! Мы прославились бы на весь мир. Это затмило бы славу Аустерлица!

— Да, упустили соколика. Теперь ищи-свищи! — вздохнул Булатов.

«Стало быть, мой дружок убежал-таки, — понял Михаил Илларионович. — Вот-то хорошо», — и он вышел из палатки.

Павлуша, немного побледневший и осунувшийся, с рукою на перевязи, все же глядел именинником, а генералы стояли как в воду опущенные, с нахмуренными, озабоченными лицами. И даже полковник Резвой смотрел сентябрем.

— Здравствуйте, господа! — весело приветствовал всех Кутузов. — Здорово, герой! — кивнул он племяннику. — Впредь будешь осторожнее, голубчик! Как же тебя отпустили? [274]

— Меня в Рущуке увидел Мустафа-ага и взял к себе, а сегодня утром великий визирь, узнав, что я ваш племянник, отпустил.

— А где же великий визирь?

— В Рущуке, он ночью бежал из здешнего лагеря, переплыл Дунай в лодчонке, сам-третий.

— Ночь сегодня туманная, дождливая, — желая смягчить удар, сказал Кайсаров.

— Ваше высокопревосходительство, надо примерно наказать начальника флотилии на Дунае. Прозевать побег великого визиря — это позор, — начал возмущенно генерал Ланжерон.

— Простите, Александр Федорович, я не понимаю, чем вы так возмущены? — удивился Кутузов.

— Как же не возмущаться? Ведь мы могли бы взять в плен не только всю турецкую армию, но и самого визиря. Какая была бы слава!

— Пленив визиря, нам не с кем было бы заключать мир. По турецкому обычаю визирь, окруженный врагом, лишается права договариваться о мире. России нужен мир, а не победная реляция! — сухо ответил Кутузов.

Его злило то, что Ланжерон, до сих пор не уразумевший смысла всего кутузовского плана кампании, вечно лезет со своими вздорными предложениями.

— Пойдем, Павлуша, ты расскажешь мне о своих злоключениях, — кивнул племяннику Михаил Илларионович.

XIV

Турецкая армия, переправившаяся на левый берег Дуная, оказалась в мешке. Ее положение становилось день ото дня ужаснее. Русская артиллерия ежедневно била по лагерю с обоих берегов. Турецкие пушки быстро замолчали, и туркам оставалось лишь зарываться в землю, спасаясь от ядер. Они сняли все палатки, чтобы для русской артиллерии не было мишеней.

К этому прибавились неизбежные спутники осады — голод и холод. До сих пор турки ежедневно получали провизию, фураж и дрова с правого берега, а теперь, когда на обоих берегах укрепились русские, турецкий лагерь оказался лишенным пищи и топлива. Единственное, в чем турки не нуждались, была вода — широкий Дунай. [275]

Вся трава на пространстве, отделявшем турецкие окопы от передовой цепи русских, была начисто выщипана голодными турками. Они вырывали и ели коренья, ели трупы, павших от бескормицы лошадей. Ежедневно десятки лошадей спаги прирезывали сами и ели без соли сырое лошадиное мясо — сжарить или сварить его было не на чем: все деревянное — пики, палаточные колья — сразу же было сожжено.

К голоду прибавился холод. Ночи стали холодные, ударили заморозки, выпал снег. Люди коченели на холодном осеннем ветру без теплой одежды и крова, мокли под дож-»» дем, не имея возможности обсушиться.

В лагере свирепствовали желудочные болезни, а врачей не было. Каждый день умирало до полусотни человек. Хоронили неглубоко, и от лагеря шел страшный смрад гниющих трупов. Когда ветер дул с юга, в русских окопах невозможно было сидеть от нестерпимой вони. Более сметливые и смелые сдавались в плен русским.

От пленных Кутузов узнал, что войсками в осажденном? лагере командует двадцатишестилетний паша, энергичный», мужественный и гордый Чапан-оглы, сын анатолийского вельможи и богача. Его фамилия считалась одной из самых древних и знатных в Турции. Султан уважал его.

Великий визирь убедил Чапан-оглы, что соберет новое войско, отбросит Маркова и снимет осаду. Это были пустые слова. Во-первых, собрать новую армию в Турции было уже невозможно: лучшие силы находились в окружении. Во-вторых, Марков сильно укрепился на занятой возвышенности, построив пять редутов. Чтобы отбросить его семитысячный корпус, туркам надо было иметь тысяч не менее пятидесяти.

Гордый Чапан-оглы не хотел сдаваться. Паши и янычарский ага убедили янычар, что если они сдадутся, то русские отрежут им головы или в лучшем случае отнимут у них оружие, которое составляло все богатство янычар.

Добравшись до Рущука, великий визирь написал Кутузову письмо:

«Я на Вас напал врасплох 28 августа. Вы сделали со мной то же самое. Теперь, перейдя Дунай, мне ничего не остается, как предложить мир. Заключим же его. Будьте великодушны и не злоупотребляйте Вашими успехами».

— То, да не то! — смеялся Кутузов. — Посмотрим, на каких же условиях мой дружок согласится мириться! [276]

Через два дня визирь прислал новое письмо, в котором соглашался уступить Хотин.

— Нет, этого мало! — говорил Кутузов.

Через четыре дня турки отдавали уже все земли до реки Прут.

Кутузов отклонил и это.

Еще через день великий визирь предложил границу по реке Серет и просил на время перемирия прекратить военные действия и помочь осажденным.

Визирь как бы невзначай упомянул, что если Кутузов будет продолжать войну, то он, визирь, уйдет за Балканы и не оставит никого для переговоров. Он тоже понимал, что русским важнее всего мир: войска Наполеона уже продвигались к границам России.

Кутузов согласился начать переговоры.

Ему важно было во что бы то ни стало сохранить окруженную турецкую армию. Истребление ее от голода, холода и артиллерийских обстрелов сделало бы то, что великий визирь не имел бы причин торопиться с заключением мира.

С другой стороны, Кутузов знал: великий визирь хочет спасти свои лучшие войска от полного уничтожения и постарается поскорее заключить мир.

Кутузов согласился отпускать для осажденного лагеря провизию.

Турки ежедневно получали от русских десять тысяч полуторафунтовых белых хлебов, мешок соли и семь пудов мяса. Этого хватало бы всем, но паши и янычары захватывали себе все, а простые солдаты оставались голодными. Паши продавали им хлеб по баснословным ценам.

Для переговоров Кутузов назначил Италийского, генерала Сабанеева и старшего Фонтона, который прекрасно знал нравы и обычаи турок и свободно говорил по-турецки.

С турецкой стороны в делегацию вошли кая-бей{36} Галиб-Эфенди, урду-кадиси{37} Селим-эфеиди, Гамид-эфенди, янычар-эфенди и первый драгоман Мурузи. Переводчиками были с русской стороны Антон Фонтов, а у турок — грек Апостолаки.

Переговоры открылись в Журже 19 октября 1811 года. [277]

XV

Нужно было большое дипломатическое искусство, чтобы внушить Порте недоверие к Наполеону.
Н. Петров

Мирные переговоры тянулись в Журже уже второй месяц, а дело не двигалось.

Кутузов по личному опыту знал, что, начиная договариваться с турками, надо запастись большим терпением: флегматичные и недоверчивые османы не любят в таких случаях торопиться. Чтобы не показать своей заинтересованности в обсуждаемом вопросе, они на каждом заседании сначала будут говорить о разных пустяках и только потом постепенно перейдут к делу. Им обязательно надо собраться с мыслями, то есть выкурить трубок десять табаку и выпить столько же чашек кофе. Ко всему этому турки так придирчивы и мелочны, что готовы проспорить целый день из-за какого-либо незначительного слова.

Впрочем, торопиться турецким делегатам было просто невыгодно: живя спокойно в Журже, каждый из них получал от России по двадцать пять рублей в сутки столовых, не считая подарков, на которые главнокомандующий не скупился.

Кутузову же эта затяжка переговоров была нестерпима.

Он знал, что Наполеон взбешен его победой над турками и всеми силами старается помешать России заключить мир с Турцией. «Поймите этих собак, этих болванов турок, — возмущался Наполеон. — Они сумели дать себя разбить таким постыдным образом! Кто бы мог это предвидеть!»

Наполеон слал в Константинополь гонца за гонцом, убеждая турок не мириться с русскими. Но Кутузов тоже не сидел сложа руки. Он пользовался всяким случаем, чтобы напомнить великому визирю, что Франция — плохой друг и ненадежный союзник для Турции, о чем умный Ахмед прекрасно знал и не раз сам говорил Кутузову.

Отовсюду поступали сведения о том, что войска Наполеона готовятся к походу в Россию. Сицилийский посланник в Константинополе, расположенный к России, писал старому другу Италийскому:

«России нельзя терять ни минуты, ей готовят страшный удар. Наполеон имеет веские причины желать, чтобы война затягивалась». [278]

В Петербурге, где не понимали всех дипломатических трудностей Кутузова, смотрели на него как на кунктатора, а турки в лагере мерли по нескольку сотен человек в день.

Несмотря на помощь, которую русские оказывали окруженным туркам, их армия медленно, но верно погибала. Из тридцати шести тысяч человек, переправившихся на левый берег, уцелело лишь немногим больше одной трети. Если от истощения, холода и болезней, свирепствовавших в лагере, вымрут и эти остальные, то турки вовсе прекратят переговоры — не останется никакой побудительной причины для заключения мира.

Визирь прекрасно учитывал, что воевать зимой немыслимо: от Дуная до самых Балкан тянутся безлюдные пепелища вместо селений и непролазная грязь вместо дорог.

Погода с каждым днем становилась холоднее. Наступала Зима, а русские солдаты вынуждены были сидеть в сырых окопах на придунайском низком берегу. Количество больных в полках по сравнению с осенью сильно возросло.

Затяжка переговоров с турками выводила Кутузова из терпения.

— Кормим, поим, не жалеем подарков, а они не торопятся! — возмущался он в кругу своих генералов.

— А чего им торопиться: над ними не каплет! — заметил Резвой.

— Первый член делегации, эта коротышка Галиб-эфенди, не очень заинтересован в мире: он не любит верховного визиря. Ему бы хотелось, чтобы султан отрубил Ахмеду голову за поражение. Второй делегат, толстяк и обжора Селим-эфенди, знай дремлет на заседании — ему бы только хорошо поесть и покейфовать. А рыжебородый Гамид-эфенди перемигивается через окошко с валашками, — рассказывал генерал Сабанеев. — Не худо бы вообще, Михаил Илларионович, перенести наши заседания в какое-нибудь другое помещение.

— Это почему же? — спросил Кутузов.

— Да ведь там, где мы заседаем, был кабачок с веселыми девушками...

— Я бы посадил конгресс в палатку, а палатку поставил бы в поле, между турецкими и русскими окопами. Там турки не засиделись бы! — предложил Ланжерон.

«Хоть раз француз говорит дело», — подумал Кутузов и [279] сказал:

— Пора нашу армию отвести на зимние квартиры. А конгресс переведем в Бухарест.

Командующего беспокоила большая смертность в турецком лагере. Хорошо еще, что чумы не слыхать! Для него было важно сохранить хоть то, что осталось от турецкой армии, чтобы при заключении мира можно было сказать туркам: «Вот видите, мы отдаем вам вашу армию!»

Если бы паши распределяли хлеб, который получали от русских, турок уцелело бы значительно больше, но они продавали хлеб по страшно дорогой цене своим голодным солдатам, и смертность среди них росла.

Кутузов видел, что если так продолжать и дальше, то турки в осажденном лагере перемрут.

Он придумал небывалый в военной истории выход: предложил принять турецкую армию «на сохранение». На первый взгляд это казалось нелепостью: вместо того чтобы просто взять турецкую армию в плен и отослать ее в глубь России, русский командующий больше турок беспокоится о ее существовании. Но этот кажущийся несообразным ход был, в сущности, остроумнейшим, единственно правильным выходом.

Кутузов договорился с Галиб-эфенди, что до заключения мира русские возьмут остатки турецкой армии «на сохранение». Зная гордость турок, и в частности этого мальчишки Чапан-оглы, который скорее умрет в дунайских камышах, чем пойдет в плен, Кутузов подчеркивал, что турки поступают к русским не как ясыр, а идут по доброй воле, как музафир{38}. Их разместят по деревням под охраной русских. Во избежание драк Кутузов предложил туркам оставить все оружие в лагере под охраной турецких и русских часовых; тяжелобольных, стариков и неспособных к военной службе перевезти в Рущук, но в общем количестве не более двух тысяч. Фактически турецкая армия оказалась бы безоружной и в плену, но сохраняла бы видимость армии.

Галиб-эфенди согласился на это предложение Кутузова. Но в самом осажденном лагере турки совещались восемь дней: паши и прочее начальство, боясь капитуляции, так напугали раньше солдат, что они теперь боялись оставить свой ужасный лагерь. Анатолийцы и янычары были просто уверены, что русские задушат их всех. [280] Наконец турки рискнули согласиться покинуть злосчастный лагерь смерти.

Две тысячи тяжелобольных и стариков перевезли в Рущук, и только двенадцать тысяч человек, оставшихся в живых, двинулись из лагеря к деревне Малка, откуда их должны были распределить по окрестным деревням.

Оборванные, грязные, исхудалые, одна кожа да кости, с лихорадочно горящими голодными глазами, в которых еще сквозил страх и недоверие, шли понуро когда-то нарядные и гордые анатолийские спаги и высокомерные, жестокие янычары — цвет турецкого войска.

Страшное кладбище — смердящий лагерь с восемью тысячами конских костяков и двумя тысячами закоченевших, непогребенных трупов людей — осталось позади. Поземка заметала кости разбитой, поверженной армии великого визиря.

XVI

Бухарест торжественно и пышно встретил победителя турок. Несмотря на зимнее время, на улицах стояли толпы народа. Два дня город был иллюминирован. На площадях и главных улицах Бухареста висели десятки красиво написанных транспарантов, на разных языках восхвалявших Кутузова. Русского генерала сравнивали со львом, орлом, барсом, но еще чаще называли знаменитым греческим полководцем и дипломатом Фемистоклом.

На второй день в честь Кутузова был дан большой обед и вечером роскошный бал. Кроме высших гражданских чиновников, приветствовать полководца явились знатные бухарестские жители и их жены. Куконы кокетничали с русским главнокомандующим, восхищались тем, как он посвежел за лето на Дунае. Михаил Илларионович благодарил, улыбался, а думал иное. При ярком свете люстр и канделябров в этих чистых, прекрасных зеркалах дворца он отлично видел, что, наоборот, постарел за лето: победа над турками не давалась даром.

Вместе с другими приветствовал Кутузова французский консул в Бухаресте Шарль Леду.

— Я всегда с большой живостью следил за вашими успехами на Дунае, генерал, — с почтительной, милой улыбочкой сказал он, очевидно, заранее приготовленную, полную едкой иронии (Аустерлиц тоже на Дунае!) фразу, которую Михаил Илларионович сразу же понял. [281]

— Я не знал, господин консул, что вы еще не забыли об Измаиле! — отпарировал Кутузов и подумал: «Да, ты не только следил за мной, но и передавал все султану в Константинополь!»

Главнокомандующий поселился в том же особняке, в котором жил весной. Наконец-то можно было пожить в нормальных условиях: спать на всамделишной кровати, на которую не попадает дождь, обедать за просторным, хорошо сервированным столом, за которым всем хватает места, а не то что в лагере, где если приезжал из Виддинского корпуса кто-либо или курьер из Петербурга, то Ничипору приходилось подставлять к столу ящик, бочку или барабан. И, разумеется, приятнее сидеть в мягком кресле, нежели на жестком складном стуле.

Все шло как будто бы прекрасно — Михаил Илларионович добился того, чего хотел: победа была, и мир казался уже не за горами.

Портило настроение старое, закоренелое недоброжелательство к нему царя.

29 октября Александр I пожаловал Кутузову за победу над турками графский титул, словно это могло что-нибудь значить. Стать графом можно было и не побеждая никого. Например, тот же французский эмигрант Ланжерон получил графский титул, не одержав еще никакой победы. Единственным его подвигом оказалось то, что Ланжерон изменил своей родине и принял русское подданство.

Вся Дунайская армия, все генералы-друзья, как Сабанеев, Марков, Булатов, и недруги — Ланжерон, Засс — все были поражены и возмущены. И солдаты и офицеры — все единодушно считали, что за уничтожение лучшей турецкой армии Кутузову полагался фельдмаршальский жезл. В глубине души и сам Кутузов ждал этого. Теперь же, когда в часы ночной бессонницы он думал обо всем, он невольно вспоминал печальный пример своего учителя — Александра Васильевича Суворова. Того здесь же оскорбили, дав за славную рымникскую победу не фельдмаршальский жезл, как полагалось бы, а ничего не стоящий этот самый графский титул.

Затем уже хотелось к своим, домой. Надоело болтаться по бивакам и лагерям, все-таки сказывались шестьдесят шесть лет.

Михаил Илларионович так и написал из Бухареста любимой дочери [282] Лизе:

«Ты не можешь представить себе, дорогой друг, как я начинаю скучать вдали от вас, без дорогих мне людей, которые единственно привязывают меня к жизни. Чем дольше я живу, тем больше вижу, что слава — это только дым. Я всегда был философом, но теперь стал им в высшей степени. Говорят, что каждому возрасту свойственна своя страсть. Моя в настоящее время — это страстная любовь к моим близким, в то время как общество женщин, которого я ищу, — только развлечение. Мне смешно на самого себя, когда я размышляю о том, как я расцениваю и свое положение, и власть, и те почести, которыми я окружен. Я всегда вспоминаю Катеньку, сравнившую меня с Агамемноном: а был ли Агамемнон счастлив? Моя беседа с тобой не весела, как видишь, но я заговорил в таком тоне оттого, что уже восемь месяцев не видел никого из своих».

А турки и в Бухаресте не стали торопиться с подписанием мира.

Не только французы, но и австрийцы и англичане — каждый в своих интересах — прилагали усилия к тому, чтобы Турция не заключила мира. Султан не знал истинного положения вещей.

В Константинополе не хотели верить, что их армия разбита. Знали, что турецкие силы окружены, но не представляли себе ужасного состояния окруженных. Великий визирь был на свободе, у Виддина и Рущука оставались какие-то войска, — значит, как будто бы не все еще потеряно. Непосредственной угрозы Константинополю не существовало: война велась где-то за Балканами, за тридевять земель.

Сам факт окружения турецкой армии произвел на членов дивана страшное впечатление, но, вероятно, больше потому, что среди окруженных оказалось много военной знати: трехбунчужный паша Чапан-оглы, четыре двухбун-чужных, три татарских султана, агалал-аги, командиры янычар.

Медлительность турок и затяжка ими мирных переговоров стоили Кутузову много крови.

В Петербурге тоже понимали немногим больше, чем в Константинополе, положение вещей на дунайском театре. Александр I наивно полагал, что раз турецкая армия окружена, то турки обязаны мириться. [283]

Когда Ланжерон замещал заболевшего генерала Каменского, Александр I советовал ему таким путем добиться мира с турками: «Вы должны иметь целью быстрым движением распространить ужас за Балканы».

Ланжерон резонно ответил на это: чтобы устрашить Константинополь, нужно пробиться по крайней мере хотя к Адрианополю.

Предлагать-то было куда легче, чем выполнять.

Угроза с запада становилась с каждым днем все явственнее и ближе: обозы Наполеона уже перешли Рейн.

Но письмам родных и петербургских приятелей, по рассказам приезжавших из столицы Михаил Илларионович знал, что в Петербурге очень недовольны медлительностью ведения переговоров. Всю вину, конечно, возлагали на Кутузова.

В Зимнем дворце, в придворных гостиных и салонах казалось: так легко заставить битых турок мириться. Не знали, сколько тонких, остроумных ходов нужно было сделать, чтобы добиться поставленной цели.

В Константинополе ведь не все стояли за мир. Многолетнее следование французской политике сказывалось, очень сильно, и переломить это влияние было не так-то просто.

Кутузов как будто бы отдыхал в Бухаресте. Он позволял себе даже немного развлечься: бывал в театре, на балах а приемах.

Главнокомандующий не чуждался женского общества. Дамы знали и ценили его как галантного и остроумного собеседника. Михаил Илларионович мог поговорить не только о маркитантах, турецких ортах или набрюшниках для солдат, но и о многом ином.

Кутузов тщательно следил за переговорами и почти ежедневно совещался с Италийским и Сабанеевым.

А время летело.

В ожидании мира незаметно — день за днем — промелькнула зима...

Переговоры продолжались уже пятый месяц.

9 апреля 1812 года Александр I выехал в Вильну, где была расположена главная квартира первой Западной армии под командой военного министра Барклая де Толли.

А недели через две до Михаила Илларионовича дошли слухи: царь недоволен Кутузовым. («А когда же он был мною доволен?») Александр I решил отправить в Бухарест [284] адмирала Чичагова, считая, что адмирал скорее заключит мир.

Услыхав о Чичагове, Михаил Илларионович улыбнулся: «Нашел дипломата!»

Чичагов был вспыльчив, невыдержан и крут.

Но приходилось нажать на турок, а то, чего доброго, все плоды боевых и дипломатических успехов целого года пожнет этот напыщенный адмирал.

5 мая были подписаны предварительные мирные условия.

А утром 6 мая перед особняком, в котором жил главнокомандующий, остановилась изрядно забрызганная весенней грязью карета. Из нее вышел, самодовольно поджимая губы, адмирал Павел Васильевич Чичагов.

«Оскудела русская армия — генералов уже не хватает!» — иронически подумал Михаил Илларионович, тяжело идучи навстречу гостю, который с портфелем в руке стремительно входил в кабинет главнокомандующего Дунайском армией.

Поздоровавшись с Кутузовым, он сразу же спросил:

— Как дела, Михаил Илларионович? («Вид и тон начальнический, а ведь мальчишка: сорок пять лет!»)

— Слава богу, Павел Васильевич.

— Император очень недоволен вашей мягкостью с турками... («Вот тебе бы поучиться выдержке и такту хотя бы у Ахмед-паши!») Недоволен вашими военными действиями, и вам уготовлено иное поприще.

Чичагов стал открывать ключиком запертый на замок портфель.

— А мне уж придется заняться мирным договором!

— Простите, Павел Васильевич, но мир уже заключен, — спокойно сказал Кутузов.

Пальцы Чичагова застыли в раскрытом портфеле.

— Когда?

— Вчера.

Чичагов наморщил лоб, раздумывая. Потом стал рыться в портфеле и извлек оттуда плотный лист бумаги:

— Вот высочайший рескрипт. Кутузов взял лист и прочел:

«Михаил Ларионович!

Заключение мира с Оттоманскою Портою прерывает действия Молдавской армии; нахожу приличным, чтобы Вы [285] прибыли в Петербург, где ожидают вас награждения за все Знаменитые заслуги, кои Вы оказали мне и отечеству. Армию, Вам вверенную, сдайте адмиралу Чичагову. Пребываю Вам навсегда благосклонным.

Александр».

Смех давил Кутузова: не мог же император, отправляя Чичагова из Петербурга, знать заранее, что договор подписан, если это случилось только вчера, меньше суток назад. Значит, царь слал Чичагова заменить Кутузова вообще — Заключен мир или нет. И, конечно, в портфеле у адмирала лежит второй, менее милостивый рескрипт на случай, если мирный договор еще не заключен.

Но смысл этих обоих рескриптов одинаков: Кутузов на Дунае уже больше не нужен!

Все ясно!

Прочтя, Михаил Илларионович слегка поклонился, как бы благодаря Чичагова за то, что он привез царскую милость, и сказал:

— До ратификации договора я, Павел Васильевич, вынужден буду еще обождать здесь!

— Пожалуйста! — снисходительно ответил Чичагов.

16 мая турки ратифицировали договор. Михаил Илларионович попрощался с войсками и отправился к себе в Горошки.

Он уезжал из Дунайской армии домой с гордым чувством хорошо исполненного долга.

Как пойдут дела у первой Западной армии — кто знает, а Кутузов уже выиграл у Наполеона это сражение на Дунае!

Дальше