Содержание
«Военная Литература»
Биографии

Глава восьмая.

Отец и сын

I

Вскоре после возвращения Кутузова из Турции в Петербург императрица назначила его главным директором сухопутного кадетского корпуса. Это было тоже немаловажное дело: кадетский корпус готовил офицеров для всей русской армии.

Екатерина Ильишшша обрадовалась новому назначению мужа. [144]

— Хоть поживешь дома, — говорила она. — А то как соловей залетный: прилетишь к нам на недельку, а потом год обретаешься в походах!

В этот раз Михаил Илларионович пожил дома основательно — не успел оглянуться, как пролетело два года.

В жизни семьи Кутузовых не произошло никаких особенных событий: старое — старилось, молодое — росло.

Так было кругом.

Постарела, начала чаще жаловаться на головные боли, на слабость в ногах императрица Екатерина. Она с трудом всходила по лестнице. Безбородко устроил в своем доме вместо лестницы пологий скат, на тот случай, если императрица соизволит пожаловать к нему.

Облысел, похудел и пожелтел наследник Павел Петрович. От худобы у него стали заметнее выдаваться скулы и большой рот.

И повзрослел, вытянулся великий князь Александр Павлович. Он уже третий год был женат на принцессе Луизе, которая при крещении по православному обряду получила имя Елизаветы Алексеевны.

Женившись, Александр стал считать себя взрослым человеком, хотя в день свадьбы ему было всего шестнадцать лет. Он окончательно прекратил все учебные занятия. И даже те незначительные, поверхностные знания, которые урывками давали ему учителя, так и остались незавершенными.

Бабушка-императрица образовала для Александра и Елизаветы особый двор с гофмаршалом и гофмейстериной. Штат двора по количеству превышал двор Павла Петровича: Екатерина II оказывала внуку больше внимания, чем сыну.

Александр свел дружбу кое с кем из придворных распутников и вертопрахов, шептался с ними но углам. Более опытные в амурных делах камер-юнкеры учили Александра уму-разуму.

Много стараний развратить молодую пару приложила гофмейстерина Елизаветы Алексеевны графиня Шувалова, легкомысленная щеголиха, сплетница и кокетка. Она твердила им, что надо пользоваться жизнью, что вечной любви не существует.

Сластолюбивый Александр так предался утехам медового месяца, что заболел. Он стал туг на одно ухо и ходил, некрасиво вытянув голову вперед. [145] Кроме того, Александр оказался близоруким.

Преждевременная, ранняя женитьба из-за прихоти бабушки не пошла великому князю на пользу.

Еще до женитьбы Александр и его брат Константин ездили каждую неделю в Гатчину к отцу. Они с удовольствием принимали участие во всех странных и смешных павловских учениях и вахтпарадах.

Павел Петрович все время исподволь увеличивал свои войска. К 1796 году у него уже было шесть батальонов пехоты, рота егерей, четыре полка кавалерии, пешая и конная артиллерия с двенадцатью пушками. Общая численность войск достигала двух тысяч четырехсот человек, со ста двадцатью восемью офицерами в том числе.

Молодые князья заразились от отца марсоманией.

Александр предпочитал часами делать ружейные приемы, нежели читать какую-либо книгу. Он полюбил бессмысленную прусскую шагистику и бездушный фрунт. Капральские обязанности в Гатчине у отца были обоим мальчикам больше по душе, чем скучные уроки важных преподавателей и роскошные балы бабушки.

Им нравилось, что они в Гатчине занимают какое-то положение. Им полюбилась всамделишная игра в солдатики. Так приятно было возвращаться из Гатчины усталыми после целодневной маршировки. Нравилось, что надо было таиться от бабушки, чтобы она не увидала их в этих нелепых, по ее мнению, но для них — таких красивых прусских мундирах.

С 1795 года Александр уже ездил в Гатчину не один раз в неделю, а четыре.

Все пышные иаставники во главе со швейцарцем Лагарпом не смогли увлечь, занять великих князей больше, чем отец.

Александр и Константин считали себя капралами не русской, а гатчинской армии. Александр любил говорить (но так, чтобы не слыхала бабушка): «Это по-нашему, по-гатчински».

Императрица Екатерина всеми мерами старалась оградить внуков от влияния отца, но из этого не получилось ничего.

Александр и Константин на всю жизнь впитали в себя гатчинский, прусский дух. [146]

II

В памяти ярче выступает то, за что ее следует помнить, чем то, чего не хотелось бы вспоминать.
В. Ключевский (о Екатерине II)

В этот тусклый ноябрьский день у Михаила Илларионовича скопилось в корпусе много различных дел.

С утра он вел у выпускного пятого возраста урок тактики, а потом должен был заняться срочными вопросами. Главный казначей корпуса давно ждал директора с отчетами и требованиями. Инспектор классов майор Клингер принес списки неуспевающих кадет. И Михаил Илларионович вызвал к себе своего помощника, подполковника Ридингера, — хотел обсудить с ним, не лучше ли разделить кадет не по возрастам, а по ротам, как практиковалось раньше.

Михаил Илларионович беседовал с Ридингером, когда полицеймейстер корпуса подполковник Андреевский попросил разрешения войти в кабинет. Андреевский сегодня был чем-то озабочен, расстроен. Михаил Илларионович приготовился слушать рапорт полицеймейстера о том, что вновь какой-либо каптенармус запил или проворовался.

— Что случилось? — не очень ласково спросил Кутузов, недовольный тем, что Андреевский лезет с ерундой.

— И-императрица умирает! — заикнулся никогда не заикавшийся подполковник.

— Как умирает? Кто сказал? — изумился Кутузов.

— Все говорят. Я только что проезжал мимо Зимнего. У дворца полно экипажей.

— Как же так? — все не верил Кутузов. — Вчера был малый эрмитаж{28}. Я видал императрицу. Она шутила над Львом Александровичем Нарышкиным, что он боится смерти. Получили известие, что скончался сардинский король, а Нарышкин высчитал, будто король его ровесник, и скис.

— А сама императрица разве не боялась смерти? — спросил Ридингер.

— Нарышкин так и спросил у нее, а ее величество говорит: «Не боюсь. И хочу, чтоб при моем последнем [147] вздохе были бы улыбающиеся особы, а не такие слабонервные, как вы, Лев Александрович!»

— Вот храбрилась, а сегодня умирает, — вздохнул Андреевский.

— А что же с ней случилось? — не мог примириться с такой новостью Михаил Илларионович.

— Кондрашка. Утром была здорова, занималась делами, а потом вышла, простите, в уборную и там упала...

Все сидели ошеломленные случившимся.

— Храповицкий мне рассказывал, — прервал молчание Кутузов, — когда императрице исполнилось шестьдесят лет, он пожелал ей прожить еще столько же, но Екатерина возразила: «Еще шестьдесят лет не надо — буду без ума и памяти, а лет двадцать проживу!» И хоть чувствовала себя хорошо, но не угадала: прожила не двадцать, а только восемь...

— Человек предполагает, а бог располагает, — вздохнул Андреевский.

— Да, Сумароков верно сказал:

Время проходит,
Время летит!
Время проводит
Все, что ни льстит,
Счастье, забавы,
Светлость корон,
Пышность и славы —
Все только сон... —

продекламировал Михаил Илларионович.

Кутузову было жаль Екатерину: она всегда так хорошо относилась к нему, ценила его, называла «мой Кутузов». Оба раза после его тяжелых ранений императрица Екатерина принимала в Михаиле Илларионовиче большое участие.

Остаток дня был омрачен этим печальным известием, которое не выходило из головы. Чтоб хоть немного рассеяться, Михаил Илларионович пошел осмотреть корпусное хозяйство — манеж, экономию, типографию, лазарет.

Проходя по двору мимо манежа, он невольно подслушал разговор двух конюхов.

— Жаль матушку-царицу, — говорил один. — Хорошая была...

— Хорошая была матушка, да не для нашего брата! — ответил другой. [148]

— Тебе разве плохо живется?

— Мне, может, и не так уж худо, а каково в деревне?

— А что?

— Босоты да наготы изнавешены шесты; а холоду да голоду амбары стоят. Вот что! Новый рекрутский набор ждут, — продолжал конюх, но, увидав директора корпуса, осекся.

Михаил Илларионович прошел, сделав вид, что не слышал разговора.

Когда Кутузов вечером ехал домой, он заметил, что на улицах, несмотря на плохую погоду, было много оживленнее, чем обычно.

Дома Михаил Илларионович застал слезы. Все девочки, дочери Кутузова, ходили заплаканными — жалели императрицу. Екатерина Ильинишна держалась спокойно. Хотя она до сих пор сама не прочь была бы пококетничать, любила мужское общество, поклонников, но всегда осуждала Екатерину за ее личную жизнь и противопоставляла ей добродетельную жену Павла, Марию Федоровну.

Кутузов пообедал, надел парадный мундир и поехал во дворец.

Площадь перед Зимним дворцом представляла бивак: она была сплошь уставлена каретами, а посередине ее горел большой костер, у которого грелись лакеи, форейторы, кучера.

В самом Зимнем стояла невообразимая толчея, как во время большого эрмитажа. Но сегодня в этом собрании сановников, генералитета, придворных кавалеров и дам царили печаль и растерянность.

По залам бродил в отчаянии, в ужасе, с взъерошенными волосами, не похожий на себя Платон Зубов. Еще сутки назад он был всесильным, разговаривать с ним почел бы за большое счастье любой сановник, а сегодня на фаворита никто не обращал внимания. Наоборот, все сторонились его, как зачумленного. Хотя Платон Зубов догадался первым сообщить Павлу о смертельной болезни императрицы — послал в Гатчину с этим известием своего брата Николая Зубова, он не считал себя в безопасности. Платон Зубов ждал если не смерти, то неминуемой ссылки в Сибирь.

Не лучше чувствовали себя остальные екатерининские вельможи. Они знали нелюбовь Павла ко всему, что было [149] связано с прежним царствованием, и готовились к самому худшему.

Все с надеждой взирали на массивную дверь красного дерева: авось матушка Екатерина поправится, авось все останется по-прежнему.

Но за этой знакомой дверью, где умирала царица, уже сидел «гатчинский капрал», Павел Петрович. И оттуда появлялись вестники, но не те, которых так нетерпеливо все ждали.

Без стеснения стуча толстыми подошвами грубых армейских сапог, гремя шпорами и палатами, выходили из-за двери гатчинские сержанты. Они быстро устремлялись к выходу сквозь услужливо расступавшуюся нарядную толпу сановников и дам, которые смотрели на этих военных с ненавистью и презрением.

Разговор ни у кого не клеился: никто не знал, с кем и как следует сейчас говорить. Более болтливые, опасливо оглядываясь, шептались по углам.

Михаил Илларионович встретил в толпе совершенно растерянного и перепуганного князя Барятинского. От него Кутузов узнал, что крепкий организм императрицы Екатерины еще продолжает бороться со смертью, хотя она после удара не приходила в сознание. Он решил уехать домой.

Еще целый день 6 ноября императрица Екатерина была жива, оставаясь без сознания. Только к вечеру развязка стала очевидной: врачи сказали, что надежды на спасение нет.

Павел Петрович удалил обер-гофмаршала Барятинского, назначил вместо него графа Шереметева.

Без четверти десять вечера Екатерина II умерла. Павел Петрович хорошо запомнил совет Фридриха II — поскорее приводить подданных к присяге. Он велел митрополиту Гавриилу приготовить все для присяги.

В начале двенадцатого часа ночи в дворцовой церкви собрались все вельможи, генералитет и высшие сановники. К ним вышел Павел Петрович с семьей.

Генерал-прокурор граф Самойлов прочел манифест о смерти Екатерины и о вступлении на престол Павла I. Наследником был объявлен Александр Павлович. Все стали принимать присягу. [150]

Было два часа ночи, когда Кутузов вышел из Зимнего дворца.

Площадь опустела. У средних ворот виднелось несколько солдат и офицеров в гатчинских мундирах. Видно было, что они устанавливают вокруг дворца прусские черно-красно-белые будки.

Михаил Илларионович тихо спросил у кучера:

— Кто там?

— Сам наследник Александр Павлович и Аракчеев. «Преобразователи армии!» — иронически, с огорчением подумал Кутузов, уезжая.

Гатчинский прусский дух распространялся все шире. Он уже простерся над всей Россией.

III

Все царствование Павла, вероятно, излишне очернено. Довольно и того, что было.
П. Вяземский

В третьем часу ночи кончилась присяга, а уже в девять часов 7 ноября император Павел I в сопровождении наследника Александра Павловича выехал из Зимнего, чтобы показаться столице. Он медленно ехал по Большой Проспективной улице, пристально глядя по сторонам

Вид Петербурга возмущал Павла: здесь все было по-старому, по-екатеринински — ни полосатых будок, ни шлагбаумов. Попадались прохожие с якобинскими отложными воротниками, в сапогах с отворотами, которых не терпел Павел, потому что видел в этом вольнодумство.

Вон, издали заметив императора, поскорее шмыгнул в калитку франт в круглой французской шляпе.

Навстречу Павлу медленно тащилась карета, в которой восседала какая-то разряженная в диковинный чепец из. лент и кружев дура барыня. Она, конечно, спешила к своей подруге посплетничать, пожалеть о кончине «матушки» Екатерины. Лакей догадался-таки стянуть шляпу с головы, а кучер не додумался остановить лошадей, и царский жеребец Фрипон даже чуть посторонился, уступая дорогу неуклюжей карете.

Только у деревянной, выкрашенной в желтую краску Церкви Рождества богородицы Павла ждало приятное: группа крестьян с котомками за плечами. Увидав роскошных [151] всадников-генералов, мужички бухнулись перед ними на колени в грязь.

Да порадовало то, что у моста через Фонтанку уже пестрел новенький шлагбаум, блестевший черно-красно-белой краской.

Когда в одиннадцатом часу Павел возвращался назад, на площади у Зимнего дворца выстроились войска, готовые к разводу. В толпе народа, собравшегося посмотреть на первый вахтпарад, стоял и Михаил Илларионович Кутузов.

Павел заметил Кутузова к приветливо кивнул ему. Уже на вахтпараде новый император показал себя. В первые же часы своего царствования он велел перестроить всю русскую армию на прусский лад. Екатерининские войска еще не знали новой команды. Когда гвардейцам скомандовали: «Марш» вместо привычного «Ступай», они не двинулись с места. Павел взбеленился.

— Что же вы, ракалии, не маршируете? — закричал он, кидаясь с тростью к гвардейским шеренгам. — Вперед, марш!

Военные, стоявшие в публике, только переглянулись: такое начало не сулило ничего хорошего.

Вахтпарад кое-как, с грехом пополам, был закончен по прусскому образцу. Не только с несчастных гвардейцев, участвовавших в разводе, но и с самого императора лил пот.

После вахтпарада император отдал при пароле наследнику приказ. В нем Павел I принимал на себя звание шефа всех полков гвардии. Александр назначался полковником Семеновского полка, Константин — Измайловского, а Аракчеев — комендантом Петербурга.

С этого утра каждый день стал приносить новости одна другой неожиданнее и нелепее.

8 ноября Петербург узнал, что император приказал всем при встрече на улице с кем-либо из императорской семьи обязательно останавливаться, а едущим — выходить из карет и экипажей для поклона.

В воскресенье 9 ноября, когда на улицах Петербурга появилось больше гуляющих, полиция безжалостно расправилась с круглыми шляпами и отложными воротниками. Шляпы у франтов срывали, а пышные воротники — и смех и горе! — обрезывали. И вдруг обнаружились тонкие [152] худые шеи и выдающиеся челюсти, которые раньше скрывала французская мода.

А в понедельник в Петербург, точно в завоеванный город, вступили гатчинские войска. Сам император с сыновьями и свитой выехал им навстречу к Обуховскому мосту.

Во главе гатчиицев Павел торжественно проехал к Зимнему дворцу. Знамена внесли в царские покои, а аракчеевские пушки поставили у ворот — Зимний дворец стал еще больше напоминать крепость.

Гатчинцы прошли мимо императора церемониальным маршем и выстроились в линию.

Павел вышел к фронту и сказал:

— Благодарю вас, мои друзья, за верную ко мне вашу службу!

Его голос, хриплый на низких нотах, был визглив на высоких.

— В награду за оную службу вы поступаете в гвардию! А господа офицеры — чин в чин!

По площади громом прокатилось радостное «ура!»

Громом среди ясного неба оказались для всей гвардии слова императора.

До этого дня гвардейские чины считались выше армейских. Если какому-либо счастливцу офицеру удавалось перевестись из армии в гвардию, он знал, что в гвардии он будет служить в меньшем чине, чем тот, в котором он служил в армии. А теперь произошло что-то невероятное: армейщину уравняли с гвардией!

Особенно ошеломило всех то, что эта царская милость распространялась и на полковников.

До сих пор полковником в гвардии была только императрица, а подполковниками и майорами — заслуженные, известные генералы. А теперь полковниками гвардии становились никому не ведомые, без роду и племени люди.

Все знали, что в гатчинскую армию Павла никто из порядочных офицеров не шел. В Гатчине служили захудалые мелкопоместные дворяне. И вот теперь они оказались на равной ноге со старой гвардейской знатью.

Это был прямой вызов всему родовитому дворянству, отцы и сыновья которых служили под знаменами Екатерины. Равнять с ними каких-то голодранцев (гатчинцы были бедно одеты), неучей и пьяниц? Все возмущались, с ужасом и негодованием рассказывали, как гатчинские офицеры бражничают в кабаках и дебоширят, забыв о том, что гвардейцы Екатерины пьянствовали и безобразничали ничуть не меньше гатчинцев.

В одном претензии знати были справедливы: гатчинские офицеры не могли похвастаться изысканными манерами и внешним лоском. Кроме фрунта, они не знали ничего.

Чтобы показать, что гвардия и армия равны, Павел ввел в гвардии вместо прежних светло-зеленых мундиров темно-зеленые, какие носила вся русская армия.

Подтянул Павел и дисциплину. Раньше гвардейские офицеры были больше придворными, чем военными. Они ходили во фраках и думали только о театре да балах. А теперь им вменили в обязанности целый день проводить на полковом дворе: их учили новой службе, как рекрутов.

Павел хотел ввести военный распорядок и при дворе. Он установил, как должны подходить к нему и императрице, сколько раз и каким образом кланяться.

Весь блеск екатерининского двора сразу померк. Галантный, непринужденный Зимний дворец в одну неделю превратился в суровую, неуютную казарму.

За шелковыми портьерами покоев вдруг на каждом шагу возникали штыки внутренних караулов. Тишину роскошных зал грубо разрывали неуважительные, торопливые шаги фельдъегерей. Гром прусских барабанов и резкие выкрики команды заменили бальную музыку и веселое щебетанье дам.

Недавно в Зимнем дворце проводились оживленные приемы — большие, средние и малые эрмитажные собрания. На них после театра играли в веселые игры, танцевали, пели хором.

Теперь придворные вечера стали походить на обязательные утренние разводы караулов. Приглашенные молча сидели вдоль стен, а в центре восседал окруженный семьей император Павел. Говорил только он один. На шлейфе Марии Федоровны лежал, выпучив коричневые глазки, тонконогий фокстерьер Султан.

Не слышалось ни остроумных шуток, ни смеха.

У Екатерины в эрмитаже строго соблюдались правила, написанные ею самой. Среди других правил было следующее: «Не иметь пасмурного вида». [154] Пасмурный вид теперь господствовал во всех собраниях — больших и малых. Павел с первых дней вооружил против себя всю петербургскую знать, избалованную Екатериной.

IV

Павел считал военное дело главной деятельностью монарха. В Гатчине он занимался только своими войсками. И теперь, став императором, всецело отдался любимой марсомании. Он ввел в русской армии прусские уставы и нелепую форму, которые его отец, Петр III, позаимствовал когда-то у Фридриха II.

Екатерина называла прусское обмундирование «неудобоносимым». Потемкин справедливо замечал: «Полезнее голову мыть и чесать, нежели отягощать пудрою, салом, мукою, шпильками, косами».

А Павел убежденно говорил офицерам:

— Эта одежда и богу угодна и вам хороша!

Думая только о вахтпарадной красоте, Павел ввел для офицеров эспонтоны, а для унтер-офицеров алебарды, совершенно бесполезные в бою. Такое средневековое вооружение унтер-офицера сразу уменьшало силу каждого пехотного полка на сто штыков.

Нововведения Павла поражали своей несообразностью. Все возмущались, негодовали, но не смели говорить об этом открыто.

И лишь один Суворов не побоялся сказать: «Пудра не порох, букли не пушки, коса не тесак, я не немец, а природный русак!»

Эти слова дошли до Павла, и он немедленно уволил Суворова из армии.

Отставка знаменитого фельдмаршала произвела на всех тягостное впечатление.

Не больше здравого смысла заключалось и в других распоряжениях нового императора. Павел приказал вынуть из склепа гроб своего отца Петра III, поставить его на один катафалк с гробом Екатерины и похоронить их рядом. Он хотел соединить после смерти то, что не соединялось при жизни.

Вообще Павел всеми мерами старался уничтожить, переделать или хотя бы опорочить то, что было сделано его матерью. Он не мог простить матери того, что она отстранила от престола его отца. [155]

Павел освободил из Шлиссельбургской крепости писателя Новикова и возвратил из ссылки Радищева, но сделал это не потому, что разделял их вольнолюбивые убеждения, а только чтобы поступить вопреки воле покойной Екатерины.

К удивлению всех, он никак не расправился с последним любовником матери Платоном Зубовым. Даже оставил его в прежней должности генерал-фельдцейхмейстера, несмотря на то что Зубов ничего не смыслил в артиллерии. Кроме того, Павел подарил Платону Зубову роскошно обставленный дом вместо его комнат в Зимнем дворце, которые тотчас же занял Аракчеев.

25 апреля 1797 года Павел короновался в Москве. По случаю коронации он осыпал милостями угодных ему сановников.

Хитрый Безбородко, который сумел угодить и сыну, как угождал матери, получил титул князя, Аракчеев — барона. Три генерала — Эльмпт, Мусин-Пушкин и Каменский — были произведены в фельдмаршалы, а их жены пожалованы в статс-дамы. Граф Николай Зубов получил орден Андрея Первозванного.

Михаил Илларионович Кутузов не получил ничего. Только Екатерина Ильинишна была награждена дамским орденом Екатерины, и то младшей степени.

— Вот видишь, я получила орден, а ты не награжден ничем, — шутила над мужем Екатерина Ильинишна.

— Я, Катенька, все-таки был очень отличён покойной императрицей. Да, вероятно, хорошо постарался барон Аракчеев: он меня не любит.

В день коронации Павел роздал вельможам восемьдесят две тысячи душ крестьян. Он считал, что «помещики лучше заботятся о своих крестьянах, у них своя, отеческая полиция».

Первые дни царствования Павла обнадежили крестьян. Царь велел привести к присяге и их, чего никогда не бывало. Кроме того, Павел разрешил крестьянам подавать жалобы на своих помещиков.

Крестьяне ждали, что после всего этого они «впредь не будут за помещиками». Но шли недели и месяцы, а положение крепостных не менялось. Тогда стали говорить, что воля вышла, но указ задерживают господа.

В ряде губерний — Орловской, Тульской, Калужской — начались волнения. [15б]

Павел, помнивший Пугачева, послал против восставших крестьян войска под командой Репнина. Восстание быстро подавили.

Был издан специальный манифест, в котором император говорил не очень кратко, но очень ясно:

«Повелеваем, чтоб все помещикам принадлежащие крестьяне, спокойно пребывая в прежнем их звании, были послушны помещикам своим в оброках, работах и, словом, всякого рода крестьянских повинностях, под опасением за преслушание и своевольство неизбежного по строгости законной наказания».

После таких слов крестьянам нечего было и думать о какой-то милости со стороны Павла — он был не лучше «матушки» Екатерины. И в народе Павла звали «курносый», «царишка», «гузноблуд».

С каждым месяцем в распоряжениях императора стала все больше обнаруживаться какая-то суетливость. Павел словно боялся, что у него вдруг отнимут престол, что он не успеет свершить задуманное, и торопился перекроить все по-своему. Чрезмерная нетерпеливость наблюдалась у него уже в детстве. Он и ребенком жил в состоянии непрерывной гонки: поскорее встать с постели, чтобы пойти завтракать, а чуть сел за стол — скорее-скорее поесть и бежать смотреть эстампы. Развернув папку с эстампами — побыстрее перелистать их, чтобы заняться ружейными приемами.

И так — целый день.

Его нервозность, поспешность отражались на всей жизни государства.

Екатерина II приучила дворянство к уравновешенной, спокойной и веселой жизни, а теперь вместо широкой масленицы настал великий пост. Ни о каком спокойствии не было и речи. Ни один сановник, ни один генерал не знал, что будет с ним через час.

Павел без причины увольнял со службы, высылал в деревню.

Передавались слова Карамзина, что «награда утратила прелесть, а наказание — сопряженный с ним стыд».

Всюду царили растерянность и страх.

Новое царствование называли громогласно, на людях, «возрождением», а с глазу на глаз — «царством насилия я ужаса». [157]

Кутузову как будто бояться не приходилось: Павел всегда был внимателен к нему и его семье. И, конечно, не забыл того, как Михаил Илларионович оказывал ему внимание тогда, когда с Павлом Петровичем не хотел считаться никто.

Осенью 1797 года царь впервые проводил большие маневры в Гатчине. Это не были прежние маневры шести гатчинских батальонов. Теперь в них участвовала вся гвардия.

Директор сухопутного кадетского корпуса Михаил Кутузов получил приглашение императора прибыть в Гатчину на маневры.

Этот знак императорского благоволения заметили все. Не прошло и трех месяцев, как последовала новая милость. Павел отправил генерал-лейтенанта Кутузова в Берлин приветствовать нового прусского короля.

Не успел Кутузов доехать до Берлина, как был назначен инспектором Финляндской дивизии вместо фельдмаршала Каменского. А еще через десять дней — произведен в генералы от инфантерии.

Недоброжелатели и враги Михаила Илларионовича говорили себе в утешение:

— «Курносый» так всегда — сегодня вознесет, а завтра уничтожит!

За примерами ходить было недалеко. В феврале 1798 года Павел уволил в отпуск «для излечения» своего любимца — всесильного Аракчеева. «Лечение» продолжалось только полтора месяца. 18 марта Аракчеев был вовсе отставлен от службы.

Немного раньше Павел уволил второго наперсника — «сумасшедшего Федьку», как прозвала Растопчина Екатерина II.

Вместо них пошел в гору рижский губернатор, генерал Пален.

Кутузов пробыл в Берлине два месяца. Он имел большой успех при прусском дворе. В этом помогли ему ум, чрезвычайный такт и прекрасное знание немецкого языка. Панин, русский посол при прусском дворе, хотел, чтобы Кутузов подольше пробыл в Берлине. Но Павел не оставил Кутузова: Фридрих Вильгельм III не Фридрих II — слишком будет много чести для теперешнего короля.

А кроме того, для Кутузова нашлись большие дела дома. [158]

Михаил Илларионович вернулся в Петербург. После приема у царя он тотчас же выехал в Выборг к месту новой службы.

Павел опасался, что под влиянием Франции Швеция объявит России войну, и хотел приготовиться к ней.

Работы у Кутузова в Финляндии поэтому хватало. Он инспектировал полки, приводил их в боевую, а не в плац-парадную готовность, заботился о провианте и фураже, укреплял русско-шведскую границу и составил операционный план на случай войны.

Михаил Илларионович поехал в Финляндию один, Екатерина Ильинишна осталась с девочками в Петербурге. Она любила жить весело, на широкую ногу, а в Выборге — тоска: ни театров, ни балов, ни порядочного общества. Одни чухонцы да солдаты. К тому же она знала, что Михаил Илларионович будет по целым неделям в разъезде.

Екатерина Ильинишна аккуратно писала мужу о детях, о театре, о петербургских новостях. Например, о благодарности, отданной Павлом в приказе великому князю Александру за то, что при его дворе такая хорошенькая фрейлина Наталья Шаховская. А если говорить по совести, то в этой Наташе только и есть, что пухлые щеки.

Присылала мужу книги для чтения.

21 декабря государь пожаловал старших дочерей Кутузова, Прасковью и Анну, фрейлинами. Михаил Илларионович писал жене:

«Я доволен этим больше потому, что им весело, им действительно приятнее будет при великих княжнах, даром что без шифра»{29}.

После целого дня смотров, рапортов царю, разных реляций и прочей переписки Михаил Илларионович с удовольствием ложился в постель почитать русские и немецкие газеты. Он внимательно следил за победами Александра Васильевича Суворова в Италии, радовался успехам русских войск, которые сражались не по прусским, а по суворовским канонам. Но немецкие газеты сообщали об этом очень кратко: зачем им было прославлять Россию.

Не больше писали о Суворове и «Санкт-Петербургские ведомости». В них целые страницы занимали павловские мелочные приказы [159] вроде:

«Поручику Калмыкову, просившему о высочайшем повелении опубликовать в газетах, что он безвинно содержался в доме сумасшедших, отказывается, потому что в просьбе его нет здравого рассудка».

«Скульптору Эстейрейху, просившему о заплате ему шести тысяч рублей за поднесенные его величеству мраморные его работы, объявляется, что высочайшее дано повеление возвратить ему оные барельефы».

«Вдове титулярного советника Федоровой, просящей о пожаловании дочери ее на приданое, объявляется, чтоб она тогда испрашивала, когда будет жених».

И бесконечные объявления:

«Продается повар и кучер да попугай».

«Некоторый слепой желает определиться в господский дом для рассказывания разных историй».

«За сто восемьдесят рублей продается тридцатилетняя девка и там же малодержанная карета».

«У токаря Валстера продается машина для вспомоществования утопающим».

Это все — обычное, всегдашнее. И только в конце номера глаза иногда натыкались на такое забавное объявление:

«Продается недавно изданная книга «Любовь книжка золотая». Люби меня, хотя слегка, но долго.

В сей книге находятся домашние средства от разных неприятностей в любви и браке, как-то: от скуки, противу ревности, в случае уменьшения любви и опасных утомлений; произвесть гармонию сердец, воспятить вход ворам во святилище брака, налагать узду Ксантипам; когда случатся в браке опечатки, то что тогда делать, дабы избежать неприятных попреков».

Зимние месяцы 1798 года пролетели быстро.

В начале 1799 года Михаил Илларионович получил от Павла выговор за то, что без его разрешения команди-роиал в столицу квартирмейстера. Кутузову был смешон такой мелочный павловский формализм. Но это не по-р.лияло на отношения императора к Кутузову: осенью того же года он был назначен литовским военным губернатором и инспектором Литовской и Смоленской инспекции.

Кутузов не без удовольствия покинул Финляндию. [160]

— Ну, как живете, мои дорогие? Что тут у вас нового? — спросил он у жены, приехав домой.

— Живем хорошо. А ты историю с младшим Чичаговым слыхал? — сразу же хотела ввести мужа в круг петербургских великосветских новостей Екатерина Ильинишна.

— Это с Павлом Васильевичем? Нет.

— Чичагов просил разрешения выехать в Англию жениться. У него там осталась невеста, дочь командира над портом. Император не разрешил. Говорит: в России довольно девушек, нечего ездить за невестами в Англию.

— Что ж, в этом есть резон, — улыбнулся Михаил Илларионович, глядя на своих пятерых дочерей.

V

Живописная, уютная Вильна не походила на унылый, Захолустный Выборг. Здесь была иная — шумная, светская жизнь, балы, театры. Женщины щеголяли в парижских нарядах.

Если в Выборге надоедали бесконечные смотры и воинские учения, то в Вильне была утомительная салонная жизнь. Военному губернатору приходилось появляться всюду: на больших общественных собраниях, в домах местной знати и даже на воскресных танцевальных вечерах, которые назывались в Польше как-то на военный лад — «редутами».

«Мне бы весело в маленькой компании, в шесть часов выйти и в десять спать лечь, а здесь должен сидеть за ужином, без того обижаются, и ежели я куда не пойду, то никто не пойдет. Мне это не здорово и не весело», — писал он домой.

Но бумаг, на которые нужно отвечать, было предостаточно. Михаил Илларионович частенько сидел за ними до вечера и прямо из канцелярии ехал в театр.

«Я, слава богу, здоров, только глазам работы так много, что не знаю, что будет с ними», — жаловался он в письмах жене.

В марте через Вильну проехал в Кобрин племянник Суворова — Андрей Горчаков. После победного итало-швейцарского похода Суворов вернулся на родину тяжело больным. По пути в Петербург он остановился в своем кобринском имении. [161] Кутузов надеялся, что крепкий организм Суворова поборет болезнь, но вышло по-иному. Из Кобрина Суворов переехал в Петербург, где и умер 6 мая 1800 года.

Михаил Илларионович не видал своего учителя и друга: Суворов, едучи в Петербург, миновал Вильну.

В действиях императора все так же было мало последовательности и логики, как и раньше.

Он дал Суворову звание генералиссимуса, а потом вдруг, неизвестно почему, резко переменил свое отношение к нему. И когда Суворов скончался, то Павел велел хоронить его не как генералиссимуса, а как фельдмаршала.

Павел I объявил в приказе строгий выговор, «для примера другим», генералу Врангелю, несмотря на то, что Врангель уже умер. С этим приказом мог соперничать только приказ, отданный его отцом, Петром III, который однажды предписал, чтобы все больные матросы выздоровели.

Обозленный на своих недавних вероломных союзников Австрию и Англию, Павел стал готовиться к войне. Он сформировал две армии — в Литве и на Волыни — и назначил командовать первой графа Палена, а второй — Михаила Кутузова. Желая испытать полководцев в действии, Павел назначил на 1 сентября 1800 года осенние маневры в Гатчине. Здесь Пален должен был выступать против Кутузова.

Маневры прошли великолепно. Кутузов внутренне потешался над всеми эволюциями войск, которые следовали не петровским и суворовским, а прусским канонам, но не перечил им, понимая, что это лишь маневры. Благополучному окончанию их много способствовал генерал Дибич, которого Павел ценил только потому, что он был адъютантом Фридриха II. Во время маневров Дибич на каждом шагу хвалил русскую армию: «О великий Фридрих! Если б ты мог видеть армию Павла! Она выше твоей!»

Лесть, которую так любила императрица Екатерина II, не была противна и ее сыну.

Павел остался весьма доволен маневрами. Он отдал в приказе благодарность генералам Кутузову, Палену и офицерам, а нижним чинам пожаловал по рублю, по чарке водки и фунту говядины на человека.

«Весьма утешно для его императорского величества видеть достижения войска такого совершенства, в каковом [162] оно себя показало во всех частях под начальством таковых генералов, которых качество и таланты, действуя таковыми войсками и такой нации, какова российская, не могут не утвердить и не обеспечить безопасности и целости государства».

Кроме благодарности, Кутузов получил орден Андрея Первозванного. Расположение Павла к Кутузову оставалось неизменным.

В декабре Павлу пришла на ум оригинальная мысль.

Так как европейские государства не могли прийти к соглашению, то он предложил организовать между главами государств поединок.

— Пусть но примеру древних рыцарей государи решают споры на поле! — говорил Павел.

Своими секундантами в этой дуэли он выбрал генералов Кутузова и Палена. Из рыцарского поединка царей не получилось ничего, но Михаил Илларионович еще раз убедился, что император Павел ценит его.

VI

1 февраля 1801 года Павел переехал из Зимнего дворца в Михайловский замок, который по его приказу был спешно построен на месте обветшалого Летнего дворца.

Едва вступив на престол, Павел уже собирался покинуть Зимний дворец, где он чувствовал себя не очень уютно. Во-первых, здесь все напоминало ему о матери, во-вторых, в этой анфиладе проходных зал негде было обособиться, укрыться от всех. Прожив сорок два года под негласным надзором царственной матеря, которая считала сына своим соперником, чувствуя, что он нелюбим придворной знатью, Павел всюду и во всем видел измену, недоброжелательство и козни.

Он решил построить на месте старого елизаветинского Летнего дворца, в котором родился, новый дворец — Михайловский. Закладка его была произведена немедленно, 26 февраля 1797 года, через четыре месяца после вступления на престол.

Нетерпеливый во всем, Павел торопил с постройкой Михайловского дворца. Шесть тысяч рабочих трудились не только днем, но и ночью, при свете факелов. Павел приказал использовать мрамор, который Екатерина II заготовила [163] для верхней части Исаакиевского собора. Чтобы не возбуждать народ, мрамор от Исаакиевского собора перевозили к строящемуся дворцу ночью.

Новую резиденцию Павел построил по своему желанию и вкусу. Это был не обычный дворец, а средневековый замок со рвами и подъемными мостами. Здесь, за толстыми гранитными, словно крепостными, стенами, за двенадцатифунтовыми пушками, стоявшими у брустверов, Павел надеялся чувствовать себя безопаснее, нежели в открытом со всех сторон роскошном Зимнем дворце.

Еще не успели просохнуть степы, еще всюду в новом дворце проступала сырость, а император Павел уже въехал с семьей в Михайловский замок.

Этот новый дворец, выкрашенный в нелепую, до странности резкую красную краску, с непонятной надписью на фронтоне: «Дому Твоему подобает святыня Господня в долготу дний», был столь же странен и неприятен внутри, как и снаружи.

Залы были обставлены с подобающей роскошью, но не всегда с подобающим вкусом.

Обилие золота, бронзы, драгоценных ваз и столов уживалось с бездарными картинами и статуями посредственных мастеров и скверными зеркалами петербургской работы.

Добираться до этих зал приходилось по утомительному лабиринту бесконечных лестниц и мрачных коридоров, в которых без посторонней помощи было трудно ориентироваться.

Но нашлось предостаточно придворных льстецов и подхалимов, которые превозносили красоту и удобства нового дворца и даже красили свои дома в такой же дикий цвет; восхищались тяжелыми лестницами и бесконечными коридорами, в которых всегда разгуливал сквозняк, и становились на колени перед уродливыми статуями, аллегорически изображавшими Силу, Победу и прочее.

С первого же дня жизни в новом дворце Павел ежедневно приглашал Кутузова к обеду, а частенько и к ужину. Михаил Илларионович продолжал быть одним из тех сановников, к которым благоволил Павел. Иногда такую честь он оказывал и двум дочерям Михаила Илларионовича — фрейлинам Прасковье и Анне.

Кутузову надоели эти скучные, тягостные царские обеды и ужины, во время которых по преимуществу говорил только [164] сам Павел. Когда же император бывал особенно мрачен, обед проходил в томительном молчании.

В последнее время подозрительность императора особенно возросла. Помня трагическую судьбу своего отца, Петра III, он с недоверием смотрел даже на императрицу и старших сыновей Александра и Константина.

Павлу всюду мерещились заговоры и покушения на его жизнь.

Действительно, в придворных кругах совершенно открыто выражали недовольство царем и его противоречивыми, необычными распоряжениями.

Глубокое возмущение вызывало то, что Павел совершенно не считался с общественным мнением. По меткому выражению Карамзина, «он казнил без вины, награждал без заслуг».

Павел вмешивался во все: сам обучал солдат, сам разбирал прошения, два раза в день появлялся на петербургских улицах, требуя поклонов, назойливо входил в житейские мелочи своих подданных, так что даже простой народ, для которого Павел был не хуже, но и не лучше других царей, иронизировал над ним, говоря:

— Наш батюшка царь стал до самой малости доходить!

VII

В понедельник 11 марта 1801 года Михаилу Илларионовичу пришлось дважды приезжать в Михайловский замок — к обеду и ужину.

На ужин получила приглашение и фрейлина Прасковья Кутузова, старшая дочь Михаила Илларионовича.

К восьми часам вечера Михаил Илларионович и Прасковья были уже во дворце.

Приглашенные к царскому столу ждали императора в соседней зале. Несмотря на то что в большом камине жарко пылали дубовые плахи, в зале от непросохших сырых стен стоял туман. Свечи в большой бронзовой люстре горели тускло.

Приглашенные стояли на средине залы — от стаи тянуло холодом. В углах сверху донизу белели полосы льда — сырость выступала наружу.

Ждали выхода императорской фамилии. Разговаривали вполголоса. Всех беспокоило одно: в каком настроении [165] выйдет к вечернему столу император. Уже второй день он гневался, был раздражен и подозрителен.

Вчера вечером во дворце был праздничный концерт. Пела известная французская певица, любовница императора, Шевалье. Но Павел не слушал ее пения. Он ходил чем-то расстроенный и косо поглядывал на всех своих — императрицу Марию Федоровну и сыновей — Александра и Константина.

И сегодня в первой половине дня настроение его не улучшилось. На разводе император кричал, но как-то никого не разжаловал и не сослал. К удивлению всех, на разводе почему-то не присутствовали великие князья Александр и Константин. Все понимали, что так приказал Павел, что он, видимо, ими недоволен, что царский гнев растет.

К обеду император пригласил только шестерых сановников — в том числе генерала от инфантерии Кутузова. Никаких статс-дам и фрейлин не было. Обед прошел в гробовом молчании — никто не смел начать разговор, а сам хозяин только отдувался и пыхтел. Хорошо, что Павел всегда мало ел и больше часа не засиживался за столом.

И в этот вечер всех тревожила одна мысль: что-то будет сейчас, за ужином?

Собравшиеся с беспокойством поглядывали на дверь.

Их фигуры тускло, призрачно отражались в больших запотевших дворцовых зеркалах.

Черноглазая и чернобровая — вся в мать — Прасковья Кутузова старалась издалека рассмотреть себя в зеркале — в порядке ли ее туалет.

— Не забудь снять перчатки, — шепнул ей отец. — А то еще выйдет как с Кашкиной.

— Что вы, папенька! — ответила Прасковья и невольно ужаснулась, вспомнив эту неприятную сцену, которая произошла в ее присутствии на прошлой неделе.

Во время ужина фрейлина Кашкина села за стол, забыв по рассеянности снять перчатки. Император, всегда подозрительно осматривавший всех за столом, сразу заметил это. У него даже камер-пажи должны были прислуживать за столом без перчаток. Он обернулся к камер-пажу и громко сказал: «Спроси у фрейлины, почему она сидит в перчатках? Не чесотка ли у нее?» От незаслуженной обиды и стыда у Кашкиной посыпались из глаз слезы. Но быть недовольной не полагалось. Она собрала все [166] свое самообладание и с принужденной улыбкой кое-как высидела этот тягостный ужасный час.

Михаил Илларионович невольно обратил внимание на то, что сегодня к вечернему столу приглашено вдвое больше гостей, чем к обеду.

Ровно в половине девятого двери распахнулись и в залу вошел под руку с Марией Федоровной император. Он уже не пыхтел и не отдувался, как во время обеда, значит, был хорошо настроен.

У всех свалилась гора с плеч.

За Павлом шли сыновья Александр и Константин с женами и великая княгиня Мария Павловна.

Гости двинулись за императорской фамилией в столовую залу.

Павел порывистым движением протянул камер-пажу шляпу и перчатки. Сел на всегдашнее место — посредине стола. Справа от императора сели великий князь Александр, его жена Елизавета Алексеевна и сестра Мария Павловна. Слева — императрица, великий князь Константин и его жена Анна Федоровна. Вместе с императорской фамилией по одну сторону стола сидели только три статс-дамы — Пален, Ливен и Ренне. Места остальных девяти приглашенных расположились на противоположной стороне стола.

Михаил Илларионович в этот раз сидел против Елизаветы Алексеевны, а Прасковья — против княгини Марии Павловны.

Сели. Камер-пажи, стоявшие у стола впереди лакеев, привычным движением, ловко, в меру, придвинули стулья.

Близорукая Мария Федоровна, не поворачивая своей красивой головы, протянула назад через плечо руку. Камер-паж ждал этого момента: проворно вложил в пальцы императрицы золотую булавку. Мария Федоровна приколола булавкой к своей пышной груди салфетку.

Камер-пажи стали подавать блюда.

Ужин начался.

Павел уже пришел к ужину в хорошем настроении, а Здесь оно еще больше поднялось: к столу впервые подали новый фарфоровый сервиз с видами Михайловского замка. Император восторгался им. Еще бы — его детище, его любимый дворец так красив! На фарфоре не было видно ни сырости, проступавшей всюду, ни безалаберных коридоров. [167] Разумеется, все наперебой восхищались и сервизом и дворцом, которого за глаза никто и не думал хвалить.

Хорошее царское настроение отражалось на подобострастных лицах присутствующих.

Лишь один Александр сидел насупившись. Был мрачнее тучи.

«Странно, — подумал Михаил Илларионович, глядя на этого «кроткого упрямца», как когда-то назвала внука Екатерина II. — Никогда не показывал вида, что обижается на отца, а сегодня изменил своему притворству. Обиделся, что отец не допустил его к утреннему разводу. Любит шагистику и муштру, как папаша. А обидчив и злопамятен хуже его».

— Что с тобой? Ты плохо себя чувствуешь? — обратился к Александру император.

— Да, немного простужен.

— Надо полечиться. Нельзя запускать болезнь, — заметил отец.

И затем, обращаясь ко всем, сказал:

— А я сегодня видел сон, будто на меня натягивали узкий парчовый кафтан. Он был так тесен, что я проснулся. Что это значит — видеть во сне кафтан? — спросил он, глядя на сидевших перед ним.

Его глаза встретились с черными глазами фрейлины Кутузовой.

— Это к прибыли, ваше императорское величество, — смело ответила Прасковья.

— А вы откуда знаете?

— Мне бабушка говорила...

— Ну, как сказано: «Бабушка надвое говорила!» — улыбнулся Павел и принялся за еду.

Несколько минут длилось молчание. Потом император спросил у своего любимца, известного остряка, обер-гофмаршала Нарышкина, сидевшего напротив:

— Александр Львович, так как же ты сегодня ответил девяностолетнему князю Хилкову? Видите ли, — объяснил присутствующим император, — князь Хилков боится, что умрет от каменной болезни, и всем твердит об этом, а Александр Львович возьми и отрежь князю на это. Что ты там сказал? — весело смотрел на Нарышкина Павел.

— Ничего особенного, ваше императорское величество. Я сказал только: «Вам, князь, бояться нечего — деревянное строение на каменном фундаменте долго живет!» [168]

Все заулыбались, а император смеялся, обнажая свои длинные, словно у зайца, некрасивые зубы.

Час ужина пролетел незаметно. Император был необычайно весел, внимателен к императрице и сыновьям, приветлив и прост с гостями.

В девять часов тридцать минут встали из-за стола.

Проходя мимо Кутузова, император остановился и попросил Михаила Илларионовича передать от него привет Екатерине Ильинишне. Потом глянул в зеркало, висевшее на стене, и сказал Кутузову:

— Как не умеют делать зеркала! Смотрите, Михайло Ларионович, я в нем кажусь со свернутой набок шеей!

И, напевая любимое:

Ельник мой, ельник, частый березняк... —

быстро ушел к себе.

VIII

На следующий день, 12 марта, Кутузова подняли с постели чем свет. В седьмом часу утра к нему приехал офицер от петербургского генерал-губернатора графа Палена с извещением о том, что в десять часов утра надо явиться в Зимний дворец для присяги императору Александру Первому.

— А где же император Павел? Что с ним? — удивленно спросил Кутузов.

— Скончался апоплексическим ударом! — весело ответил офицер и заторопился к выходу: ему нужно было успеть оповестить еще стольких сановников!

Михаил Илларионович понял все: с императором Павлом случился такой же «апоплексический удар», как и с его папашей Петром III.

Услыхав ответ офицера, из спальни в халате выбежала е мужу Екатерина Ильинишна:

— Что случилось?

— Императора убили, — ответил Михаил Илларионович, в раздумье расхаживая по кабинету.

— О боже! — всплеснула руками Екатерина Ильинишна. — Когда?

— Сегодня ночью.

— Кто убил? [169]

— А вот скоро узнаем. Должно быть, гвардейцы, кто же больше?

Екатерина Ильинишна опустилась на стул. Сидела как в оцепенении. Не могла освоиться с такой новостью. Михаил Илларионович продолжал ходить по комнате.

Заговор против императора Павла как-то прошел мимо Михаила Илларионовича. Два последних года он почти не бывал в Петербурге — служил в Финляндии и Литве. И только с прошлогодних гатчинских маневров, с августа 1800 года, Кутузов восьмой месяц жил дома.

Он, как и все, видел недовольство придворной аристократии и дворянства Павлом, не раз слыхал, как в салонах и в кругу гвардейской молодежи высмеивались, порицались его странные нововведения и порядки.

Говорили, что в императоре средневековый рыцарь уживается с прусским капралом. Смеялись меткому выражению Чичагова, который прозвал Павла «курносый чухонец с движениями автомата».

В последние месяцы недовольство императором заметно усилилось, но никто не посвятил Михаила Илларионовича в готовящийся заговор. Произошло это, вероятно, потому, что все знали, как Павел благоволит к Бибиковым и из всех генералов особенно выделяет Кутузова.

— Кто же мог задумать заговор? — спросила мужа Екатерина Ильинишпа. — Мне кажется, это дело рук братьев Зубовых: как волка ни корми, он в лес глядит!

— Да, вероятия много, что Зубовы принимали участие в убийстве. Но вообще, Катенька, все дело значительно глубже и тоньше, чем личные счеты. Видишь ли, Павел Петрович был человек с рыцарскими замашками. Австрия и Англия вероломно поступили с Россией, Павел и порвал с ними. Наложил эмбарго на английские суда, а это стоит денег. Затем он стал сближаться с первым консулом Бонапартом, с Францией. Вот Англия и расправилась с ним. Убийство императора Павла — дело Англии. Это меч на английской веревке. И тут, пожалуй, твое предположение насчет Зубовых имеет резон. Ведь английский посол Витворт до высылки его из России пребывал в нежнейших отношениях с их сестрицей Ольгой Александровной. Он подыскивал исполнителей, тех, кто будет непосредственно убивать. В этом деле братья Зубовы могли пригодиться...

— Как это Пален недоглядел? — спросила Екатерина Ильинишна. [170]

Михаил Илларионович только хихикнул:

— Палена голыми руками не возьмешь: хитер. Еще неизвестно: то ли недоглядел заговора, то ли сам участвовал в нем. Павел Петрович зря уволил Аракчеева: тот был бы при нем как цепная собака!

— Бедный Павел Петрович! — вытирая слезы, сказала Екатерина Ильинишна. — Еще вчера передал мне привет... Еще и полсуток не прошло, как он был здоров и весел, а теперь — все кончено! Несчастный император!

— Родная мать была ему мачехой, а судьба оказалась злей мачехи! — согласился Михаил Илларионович. Екатерина Ильинишна встала:

— И как в жизни бывает, подумать только! Мы спим спокойно, а в двух шагах от нас, только через Фонтанку, творится бог знает какой ужас!

Екатерина Ильинишна махнула рукой и вышла из комнаты.

А Михаил Илларионович продолжал ходить из угла в угол, думая о случившемся.

IX

Еще не было девяти часов, а Михаил Илларионович, позавтракав и надев парадный мундир, направился в Зимний дворец. Он ехал заранее, чтобы разузнать подробности «апоплексического удара».

Выехав с набережной Невы на Царицын луг, Михаил Илларионович невольно взглянул на видневшуюся вдали кроваво-красную громаду Михайловского замка.

«Не помогли тебе, Павел Петрович, ни двенадцатифунтовые пушки, ни толстые стены, ни подъемные мосты, ни фридриховская муштра...» — подумал Кутузов.

К Зимнему дворцу со всех сторон спешили приглашенные и неприглашенные, в экипажах и пешком. Ехавшие уже не боялись, что встретят на улице «курносого».

Площадь перед Зимним дворцом была сегодня похожа на вагенбург{30}. На ней столпились кареты, экипажи, коляски, кибитки курьеров, верховые лошади полицейских и ординарцев. К главному подъезду тянулась длинная вереница карет. Пришлось ждать очереди, медленно продвигаться о толпе. [171]

Над площадью висел немолчный гул голосов, слышались веселые возгласы, смех. У полосатого черно-красно-белого фонарного столба, на котором желтел свежий листок манифеста, толпился простой народ.

Между каретами, на размешанном в грязь снегу, весело боролись чьи-то форейторы. Глядя на них, Михаил Илларионович вспомнил, как в день смерти Екатерины II здесь же, на площади, точно так же смеялись и шутили лакеи, а когда старик кучер пытался усовестить их, говоря: «Перестаньте, как не стыдно: царица померла!», то один из лакеев со смешком ответил: «И пора ей умереть! Столь поцарствовала. Хватит!»

Смерть царя никогда не печалила народ.

Мимо кареты Кутузова, громко разговаривая, медленно ехали ко дворцу гусар и конногвардеец, — должно быть, ординарцы.

— А ты сам видел, что умер? — спрашивал конногвардеец.

— Видал. Нас водили, показывали. Накрепко умер! — ответил гусар.

— И тогда вы присягнули?

— Да. Полковник спрашивает у меня: «Ну что, Иванов, теперь присягнешь императору Александру?» А я ему: «Не знаю, ваше высокоблагородие, лучше ли будет Александр, чем Павел, но делать нечего. Присягнем! Кто ни пои, тот и батька!»

«Правильно! — подумал Михаил Илларионович. — Умница гусар: еще посмотрим, какой-то получится император из этого балованного бабушкина ёангела"».

Раздеваясь внизу, Михаил Илларионович встретил своего дальнего родственника — кавалергардского полковника Павла Кутузова. Он принимал участие в заговоре, был ночью вместе со всеми заговорщиками в Михайловском замке и теперь рассказал Михаилу Илларионовичу, как все происходило.

Катенька оказалась права: большое участие в заговоре приняла вся семья Зубовых — три брата и сестра, Ольга Александровна Жеребцова. У красавицы Ольги Александровны заговорщик» собирались.

— Шампанское каждый день лилось рекой, — рассказывал Павел Кутузов.

«Еще бы ему не литься — на английские деньги!» — подумал Михаил Илларионович. [172] Из братьев Зубовых особенно отличился старший, Николай. Когда заговорщики, найдя императора Павла спрятавшимся за ширмой, на секунду растерялись, Николай Зубов ударил императора. Когда-то он первым принес Павлу императорскую корону, а теперь первым нес смерть.

За Николаем Зубовым на царя кинулся полковник Яшвиль. Он мстил за то, что Павел огрел его на вахтпараде палкой.

— А потом бросились все. И пошло! — сказал, улыбаясь, полковник.

— А что делал Платон Зубов?

— Платон Александрович стоял в стороне и возмущался императором: «Как он кричит! Это несносно!»

— Однако!

По рассказам Павла Кутузова, заговор возглавлял Пален.

«Я чувствовал: без «ливонского визиря» не обойдется!» — подумал Михаил Илларионович.

А ночью в Михайловском замке всем распоряжался хладнокровный генерал Беннигсен.

— Участие ганноверского кондотьера понятно: Павел не уважал его, и Беннигсен сводил с ним счеты, — сказал Михаил Илларионович. — А как же наследник, Александр Павлович, знал о готовящемся заговоре? — спросил он.

— Конечно! Ведь он же сам назначил в караул вне очереди своих надежных семеновцев. На измайловцев, например, положиться было нельзя.

Картина переворота стала для Михаила Илларионовича совершенно ясна. Так вот почему вчера за ужином Александр Павлович чувствовал себя так скверно, был невесел, не поднимал глаз от тарелки!

Оба Кутузова пошли наверх в залы, но уже на лестнице разошлись: Павла отозвали в сторону офицеры-однополчане, а Михаил Илларионович стал медленно подыматься по широким ступеням.

Роскошный, уютный Зимний дворец опять ожил.

Александр тотчас же переехал назад, в Зимний. В мрачном Михайловском замке остался лишь мертвый Павел и неутешная Мария Федоровна.

На широкой парадной лестнице Зимнего дворца царило оживление. Военные и гражданские радостно поздравляли друг друга, целовались, хотя до пасхи оставалось еще полторы недели. [173]

Михаил Илларионович шел не спеша, раскланиваясь со знакомыми. Нельзя сказать, чтобы его сторонились, но как то никто не задерживался возле него, — очевидно, хорошо помнили, что Павел благоволил к Кутузову.

Михаил Илларионович внутренне потешался над этим: «Не знают, как будет со мной новый император».

А на лестнице стояли группами, переговаривались, громко обсуждали последние события:

— Хватит с нас! Довольно нам повторять зады Ивана Грозного!

— Я каждый день ждал ссылки!

— Избили императора так, что теперь художники красят, чтобы можно было показать народу!

— И врачи там, с англичанином Гривом.

— Манифест-то, манифест какой! «Управлять богом нам врученный народ по законам и по сердцу августейшей бабки нашей».

— Золотые слова!

— Кто же это так красиво написал? Карамзин?

— Нет. Дмитрий Прокофьевич Трощинский, екатерининский секретарь.

— Это не Трощинский, а сам Александр Павлович сказал. Я был в Михайловском замке, когда император вышел к войскам. Он так и сказал: «При мне будет все как при бабушке».

— Генерал-прокурора Обольянинова арестовали.

— Довольно ему арестовывать других.

— У, подлец, изверг!

Обгоняя Кутузова, шла гвардейская молодежь. Эти говорили о другом:

— Командира измайловцев, генерала Малютина, споили, чтоб не помешал...

— А генерала Кологривова Пален нарочно арестовал — гусары были ненадежны.

. — Митька Ступин приехал уже в круглой шляпе.

— Да что ты?

— Ей-богу!

— Будем по-прежнему носить фраки и круглые шляпы

Михаилу Илларионовичу было смешно: кому что. Для гвардейских вертопрахов отмена запрещения носить круглые французские шляпы была важнее отмены арестов а ссылок.

Кутузов вошел в залу. [174] Первое, что бросилось ему в глаза, была живописна» группа у камина. Важно развалясь в кресле, сидел несуразно длинный, с лошадиным лицом Николай Зубов. Перед ним стоял, гордо поглядывая по сторонам бараньими глазами, маленький, перетянутый в талии грузин князь Яшвиль. Их почтительно окружала, на них смотрела как на героев, с завистью и восхищением, толпа молодых офицеров.

Зубов громко, видимо кончая беседу, сказал:

— Да, жаркое было дело!

Михаил Илларионович наслушался разных рассказов о вчерашней ночи. Даже те, кто ничего не знал о готовящемся заговоре, теперь старались уверить, что они были в курсе всех приготовлений и помогали заговорщикам. А те из заговорщиков, которые были с войсками ночью у Михайловского замка, но не попали в царские покои, рассказывали о своих подвигах, выставляя себя чуть не главными участниками убийства тирана. Если послушать таких, то можно было подумать, что, не будь их, Павел остался бы жив.

И все, конечно, рассказывали, как кричали вороны и галки в Михайловском саду, когда заговорщики шли к замку.

В десять часов пошли в дворцовую церковь присягать императору Александру I.

После присяги никто не уходил из Зимнего Дворца — ждали, что выйдет император.

Через некоторое время Александр вышел к собравшимся. Он прошел гостиную, угловую комнату и мраморную залу, принимая поздравления.

Император был невесел. Сегодня он как-то еще больше вытягивал вперед шею, чем обычно.

Когда Александр проходил мимо группы сановников, где стоял Михаил Илларионович, он только мельком скользнул глазами по их лицам и прошел дальше. Он словно совестился прямо глянуть в глаза, зная, что всем известно его участие в убийстве отца.

«Остатки совести у Александра еще сохранились, но с годами он избавится и от этого непосильного груза», — подумал Михаил Илларионович, склонив голову перед новым, двадцатитрехлетним императором. [175]

X

Властитель слабый и лукавый,
Плешивый щеголь, враг труда,
Нечаянно пригретый славой,
Над нами царствовал тогда.
Пушкин
Мелочность — несомненный знак не только узкого ума, но еще и низкой души...
Кардинал Рети

В радужных надеждах и неумеренном восторге пролетел в Петербурге первый день нового царствования.

Придворная знать, дворянство и гвардия — ликовали. Не было особняка, в котором не веселились бы до поздней ночи.

Пили и пели:

После бури, бури преужасной, Днесь настал нам день прекрасной...

Даже кое-кто из ремесленников и чиновничьей мелкоты тоже загулял; но мелкота гуляла не потому, что ждала каких-либо улучшений в своей серенькой жизни, а просто из привычки пить по любому поводу.

Простой народ не веселился: он не предвидел для себя никаких благоприятных перемен.

Петербург стал неузнаваем.

Еще два дня тому назад никто без особой нужды не выезжал из дому, боясь встречи с «курносым». С девяти часов вечера жизнь в столице вообще замирала: у шлагбаумов пропускали только повивальных бабок да фельдъегерей.

А сегодня весь день до глубокой ночи по петербургским улицам сновали кареты, коляски, мчались всадники. Днем какой-то шалый гусар въехал на тротуар Невской набережной на коне, радостно крича:

— Теперь все позволено!

В петербургских салонах, в гостиных — всюду главной темой разговоров оставалась одна: будет так, как при матушке Екатерине!

Михаил Илларионович только улыбнулся, когда впервые услыхал эти слова. Он по житейскому опыту знал, что никогда [176] не бывает так, как было, никогда не возвращается то, что прошло. Нельзя войти дважды в одну и ту же текущую воду!

И уже утро следующего дня показало, что кое-что уцелеет и от Павла.

12 марта, разумеется, было не до вахтпарада, но 13 марта он состоялся на площади у Зимнего дворца, как прежде: Александр и его брат Константин на всю жизнь оказались отравленными прусской муштрой. Но все, кто смотрел на Александра как на преемника Екатерины II, постарались сделать вид, что не заметили этого возрождения павловского детища. Тем более что александровский вахтпарад не грозил никакой опасностью для дворянства. А что взбалмошный князь Константин Павлович во время вахтпарада издевался над солдатами, это никого из офицеров и знати не беспокоило.

Все ждали дальнейших шагов нового императора.

И дворянство не обманулось: следующие дни доставили ему полное удовлетворение.

Александр снял запрещение на ввоз в Россию товаров и на вывоз за границу русского хлеба. Ржи и пшеницы у помещиков было предостаточно, они не думали о хлебе насущном, а мечтали о ланкаширском сукне, о голландском полотне, о фарфоре и бронзе, которые можно было получить из Англии за русский хлеб.

Затем Александр разрешил ввоз книг и нот из-за границы. Это распоряжение было очень живо принято в столичных гостиных...

Подумать только: четыре года не знать о новых парижских песенках, не прочесть нового романа госпожи Радклиф!

2 апреля Александр уничтожил страшную Тайную экспедицию. Из Петропавловской крепости были освобождены сто пятьдесят три человека, но, кроме них, по всей России томилось в крепостях и монастырских тюрьмах, бедствовало в ссылке в Сибири и разных городах и деревнях около семисот человек невинно арестованных.

В указах первых месяцев чаще всего повторялось «отменить» и «простить».

В мае Александр снял эмбарго с английских судов. Россия снова восстанавливала добрые отношения с Англией. Пока что все шло, как и надеялись заговорщики, в духе Екатерины II. [177]

Однако в июне молодой император поразил столицу одним своим необычным шагом. По неожиданности, внезапности это в первый момент очень напоминало указы его отца.

Но как ни были нелепы, дики распоряжения Павла, в них никто не мог бы найти вероломства. При всей своей неуравновешенности Павел все-таки оставался порядочным человеком.

А здесь налицо было самое неприкрытое вероломство: Александр не только уволил от службы, но и выслал навсегда из столицы своего благодетеля графа Палена. «Ливонский визирь», который расчистил Александру путь к трону, был в одно мгновение уничтожен.

На его удалении настояла Мария Федоровна. Она не могла примириться с тем, что убийца ее мужа не только занимает столь важный пост, но и стремится быть правой рукой императора.

— Покуда Пален в Петербурге, моей ноги там не будет! — заявила она в Гатчине сыну.

Тщеславная Мария Федоровна сама хотела управлять всем, не зная, с кем имеет дело.

С виду ласковый и кроткий, ее любимый сынок не был податлив. Александр не собирался делиться властью ни с кем. Он сам уже тяготился Паленом. Пален сделал свое дело и больше был не нужен Александру; Пален служил немым укором, тяжелым напоминанием об 11 марта.

Александр сделал вид, что исполняет волю матери, и разделался с Паленом.

В этом сказалась вся двуличная натура Александра I.

Когда-то Екатерина II постаралась привлечь для воспитания внука, Александра, лучших педагогов, но дворцовые интриги, разврат, лицемерие и обман оказали на Александра большее влияние, чем знаменитые Паллас и Лагарп.

Бабушка хотела воспитать внука в духе образцов Тацита и Плутарха; Александр же твердо и до конца жизни усвоил себе один принцип — Макиавелли. Макиавелли был ему больше всего сродни. Екатерина II, кажется, предчувствовала это, когда говорила об Александре: «Этот мальчик соткан из противоречий».

В деле с Паленом Александр I обнаружил свое подлинное лицо.

Накануне отставки и высылки Палена Александр I поздно вечером принял, по обыкновению, рапорт военного губернатора Петербурга. Он был чрезвычайно любезен и мил с [178] Паленом, и даже этот прожженный интриган и хитрец не почувствовал, что его песенка спета, — так хорошо сыграл свою роль Александр.

Когда на следующее утро граф Пален подкатил к Зимнему дворцу, его встретил флигель-адъютант императора с приказанием немедленно покинуть Петербург и жить в своем курляндском имении.

17 июня 1801 года последовал указ Александра I, в котором говорилось, что, «снисходя» на прошение графа фон дер Палена, он увольняется «за болезнями от всех дел».

18 июня Александр назначил вместо Палена военным губернатором Петербурга генерала от инфантерии Михаила Илларионовича Кутузова.

Михаил Илларионович чувствовал, что этим назначением он обязан Марии Федоровне, а не Александру.

Мария Федоровна, как и Павел, всегда благожелательно относилась к Кутузову и его семье, и, очевидно, Мария Федоровна вспомнила о Михаиле Илларионовиче.

Отношения между Александром Павловичем и Кутузовыми были всегда натянутыми, принужденными. С генералом, которого уважал отец и которого бабушка называла не иначе, как «мой Кутузов», Александр Павлович был вежлив, даже почтителен, но сух.

Михаил Илларионович принял этот знак «благоволения» императора с недоверием.

Не прошло и недели, как последовал указ об образовании воинской комиссии под председательством наследника, Константина Павловича.

В эту комиссию был назначен и Кутузов.

С большинством мероприятий отца Александр I был не согласен, но в военном деле остался его верным и последовательным учеником.

Император Александр проводил дни в манеже. Он стоял в углу и, качаясь с ноги на ногу, как маятник, командовал марширующими до изнеможения солдатами:

— Ать-два! Р-раз, р-раз!

Он целыми часами занимался тем, что чертил мелом на мундирах живых манекенов-солдат, одетых в разную форму, — придумывал, какие лучше сделать «клапанца», с зубчатыми вырезками или прямыми, и сколько поместить пуговиц.

В его кабинете в Зимнем дворце, как в лавчонке, лежали на этажерках красного дерева образцы различных щеток [179] для усов и сапог, дощечки для чистки пуговиц, солдатские ремни и пряжки.

Когда Александр стал императором, некоторые черты его характера, прежде чуть обозначавшиеся, обнаружились с полной ясностью. Привитая отцом любовь к шагистике и фрунту, к мелочным формальностям военной службы превратилась у него в страсть.

Армия стала его самым больным местом.

Он унаследовал от Павла пристрастие к формализму, доходившее до смешного. Если лист бумаги, на котором был написан доклад, казался Александру на одну восьмую дюйма больше или меньше положенного, Александр смотрел на это как на важное злоупотребление и выходил из себя.

Его подпись, витиеватая до крайности, тоже доставляла Александру мучения. Если первым взмахом пера «А» не получалось в вершине тонким, как волос, а внизу широким, как след кисти, Александр в сердцах бросал перо и не подписывал указ.

Назначенная военная комиссия должна была рассмотреть численность войск, штаты полков, продовольствие, обмундирование, вооружение.

Выбирая головной убор для армии, комиссия остановилась на круглой шляпе, потому что она прикрывает глаза от дождя и солнца, а треугольная «делает помешательства в разных строевых оборотах».

Этого мнения придерживалась вся комиссия, только ее председатель цесаревич Константин и президент военной коллегии генерал Ламб высказались против:

«Шляпы приличнее оставить треугольные, а не круглые, и волос у солдат не обрезывать, но завязывать или заплетать для того, чтоб не оставить их в виде, мужикам свойственном».

Император Александр, конечно, поддержал мнение брата, который не считался с тем, удобно это солдату или нет. Лишь бы было так, как ему нравится.

Круглые шляпы и здесь все-таки оказались опасными, какими их считал Павел.

Александр I не восстановил прежнюю, бывшую при Екатерине II, национальную, русскую форму, выработанную Румянцевым, Потемкиным и Суворовым. Пудра и коса все-таки уцелели. Только у офицеров косы стали поменьше — в полворотника; букли уничтожили, на лоб спускались волосы — «эсперансы». [180] Вместо широких и длинных мундиров стали узкие и чересчур короткие, чуть прикрывавшие грудь.

Молодым офицерам было неплохо, но старые, располневшие генералы выглядели в таких мундирах некрасиво: брюхо уродливо выпирало вперед.

Низкие отложные воротники павловских мундиров заменились стоячими, очень высокими, доходившими до ушей. В таком воротнике голова была словно в ящике. Плотный, жесткий воротник больно резал шею и уши. Из-за воротника невозможно было повернуть голову в сторону — приходилось поворачиваться всем корпусом.

Вместо очень низких шляп стали носить огромные высокие, с черными султанами в пехоте и белыми в кавалерии. А записные гвардейские щеголи и франты невольно утрировали все эти размеры.

Новая форма по-своему была не менее уродлива и неудобна, чем павловская, но такую же носили в Пруссия, Австрии и других странах, она была модной, и потому ее находили красивой.

Александр так же старался изменить все, что было установлено его отцом, как Павел переделывал все екатерининское.

С каждым днем все больше обнаруживалось сходство в характерах отца и сына. Оба стремились вникать во все сами лично, у обоих было пристрастие к формализму и мелочам. Оба не верили никому и легко раздражались, но у Павла это выплескивалось наружу, а Александр научился скрывать все под личиной прекраснодушия и ангельской доброты, которую так неосторожно приписывала ему бабушка Екатерина II.

Для вдумчивых, наблюдательных людей, которые видели в Александре не то, что хотелось видеть его неумеренным обожателям и льстецам, а то, что было на самом деле, постепенно выявлялась скрытая сущность молодого императора.

12 марта умиленные дворяне поверили словам манифеста, в котором Александр обещал, что будет управлять «по законам и по сердцу» бабушки. Пален, Зубовы, Трощинский и прочие заговорщики хотели этого, и Александр ничего другого обещать в манифесте не мог. В сущности, эти слова говорил не Александр, а Дмитрий Прокофьевич Трощинский, бывший секретарь Екатерины II, написавший текст манифеста. [181] Александр же одинаково не любил вспоминать не только сумбурное царствование своего страшного отца, но и травление любимой бабушки, несмотря на то, что в том же манифесте говорилось о Екатерине II так: «...коея память нам и всему отечеству вечно пребудет любезна».

«Вечная» не выдержала испытания даже одного года!

Обнаружилось, что Александр не терпит сравнений и сопоставлений своего царствования ни с какими предшествующими, и не только с павловским, осужденным всеми, но и с екатерининским. Правление бабушки тоже подвергалось Александром суровому осуждению.

Александр оказался очень самолюбивым, он хотел быть всегда и во всем первым.

XI

Что же касается личности Александра Павловича как человека и простого смертного, то вряд ли облик его, так сильно очаровавший современников, через сто лет беспристрастный исследователь признает столь же обаятельным.
Кн. Николай Михайлович

Уже год прослужил Михаил Илларионович в должности военного губернатора Петербурга и инспектора войск в Финляндии. Кроме этого, Александр подчинил ему всю гражданскую часть Санкт-Петербургской и Выборгской губерний.

Конечно, было лучше жить и работать у себя дома, чем даже в веселой, приятной Вильне. Но это смешение военных и гражданских дел доставляло Михаилу Илларионовичу много хлопот.

Тут и инспекция войск, и караулы, и вся столичная хозяйственная жизнь: продовольствие и фураж для Петербурга, питейные сборы, больницы, постройка провиантского магазина у Калинкина моста, — всегдашние неурожаи во вверенных губерниях и ежедневные, обычные происшествия: грабежи, уличные драки, дуэли и картежная игра, которую так не переносил Александр I.

Приятно было одно: в ведение Кутузова, к удовольствию Екатерины Ильинишны и девочек, поступали итальянская и немецкие оперные труппы. Теперь в салоне петербургской губернаторши прибавилось служителей Мельпомены. [182] Михаил Илларионович не находил ничего приятного в ежедневном общении с царем во время утренних и вечерних докладов.

Александр I, как и Павел, очень интересовался мелкими городскими происшествиями: лакей умер в бане, мещанка родила двойню.

Кутузова поражало и невольно задевало то, как русский император откровенно высказывал свою нелюбовь к России и русскому народу. Александр не хотел и не старался понять дух русского человека. Он не следовал в этом примеру Екатерины, которая старалась понять русскую жизнь, войти в нее. Его отец, Павел I, еще будучи мальчиком, подчеркивал свое благожелательное отношение ко всему русскому: когда ему ставили на обеденный стол испанскую соль, маленький Павел возмущался и просил, чтобы вместо испанской дали илецкую, русскую. Отношение отца и сына к простому народу, к крестьянам, было совершенно различным. Павел роздал за четыре года своего царствования больше крестьян, нежели Екатерина II за тридцать четыре: четыреста тысяч душ. Он продолжал крепостную политику матери, но Павел как-то помнил о народе, не считая его, как Александр I, совершенно не стоящим внимания. Недаром Павел велел привести к присяге даже крепостных.

Император же Александр откровенно презирал «подлый» народ. Он говорил о крестьянах так: «Каждый из них — либо дурак, либо подлец!»

Князь Репнин как-то сказал ему, что вынужден освободить своих крепостных от дорожной повинности из-за неурожая: крестьяне, мол, грызут вместо хлеба одни коренья. Император Александр ответил на это: «Что грызут дома, то могли бы грызть и на дороге!»

Когда Тормасов рассказал о своем лакее, который мечтал о воле, и Тормасов легко наказал лакея за это, Александр I прямо возмутился:

«За столь буйствешгай и дерзновенный поступок следовало бы наказать наистрожайше и публично!»

Насколько Александр не любил русских, настолько питал пристрастие к иностранцам. Кутузову было неприятно слышать, как Александр притворно жаловался иностранцам, что он окружен одними русскими бездарностями и мерзавцами. Михаилу Илларионовичу казалось, что при болезненном самолюбии Александра и его желании всех и во всем [183] затмевать бездарности вообще должны были бы больше устраивать его.

Особенно старался понравиться Александр I дамам, к которым питал большое влечение с отроческих лет.

В семье, среди своих, Александр вечно брюзжал, был малоразговорчив и неласков. Но стоило ему очутиться среди дам, как он мгновенно преображался. Он очаровывал дам мягкой, вкрадчивой, многообещающей улыбкой, изысканным обращением и внимательностью. Дамам Александр мог нравиться потому, что лицом он напоминал свою миловидную мать Марию Федоровну.

Все, начиная с бабушки, льстили ему, твердили с детства, что он красавец. Александр возомнил о себе, считал себя неотразимым и не переставал любоваться собой, как Нарцисс.

У его отца был очень плохой вкус. Павел уродливо одевался, не умел обставить свою жизнь. Александр в эстетическом отношении превосходил отца. Он понимал, что могло быть ему к лицу, следил за своей внешностью, щегольски одевался. Александра сильно удручали глухота и близорукость, а особенно то, что он стал рано лысеть.

Лев Нарышкин смеялся, что Александр лысеет так рано из-за цитерных утех.

Личное отношение Александра к Кутузову было далеко от простого и сердечного отношения к нему Павла. Александр никогда не смотрел Михаилу Илларионовичу в глаза, отводил их в сторону, словно боялся прочесть в этом единственном, но далеко видевшем глазе Кутузова укор отцеубийце. Кутузову казалось, что в холодных голубых глазах двадцатитрехлетнего императора часто вспыхивали недружелюбные, злые огоньки.

Михаил Илларионович говорил в кругу своей семьи:

— Я — калиф на час. Император не любит меня. Он очень злопамятен и мелочен. Не может мне простить, что я был за стрижку солдат, за круглые шляпы. Для него армия, прусские воинские порядки — самое дорогое.

— Ты придирчив, Миша, — говорила Екатерина Ильинишна, которой миловидный женский обожатель Александр Павлович был симпатичен.

— Нет, я прав, — не соглашался Кутузов. — Александр — чистейший византиец: предал отца, теперь понемногу предает бабушку. Так что я ему? В один прекрасный день явлюсь поутру во дворец, а меня и на порог не пустят, [184] как Палена. И отправят, как его, на постоянное житье в поместье. Надо поскорее самому убираться в Горошки!

Особенно почувствовал себя непрочно на губернаторской посту Кутузов весной 1802 года.

В Петербурге участились грабежи и драки на улицах. Ямская карета, мчавшаяся с Васильевского острова, сшибла на Исаакиевской площади англичанина-негоцианта.

Когда Кутузов на утреннем докладе доложил об этом Александру, император только иронически улыбнулся. На его холеных щеках выступил румянец.

Михаил Илларионович увидел: его императорскому величеству это сообщение не по вкусу. Оно и понятно: карета сшибла ведь не лишь бы кого, а иностранца, англичанина. Если бы это оказался свой, российский купчик, у императора так не испортилось бы настроение.

Михаил Илларионович рассказал обо всем дома.

— Миша, а в самом деле, почему стало так неспокойно у нас на улицах? Вон у Михайловского замка позавчера ограбили и избили какого-то помещика...

— Ничего нет мудреного, Катенька, — ответил Кутузов. — Некому смотреть за порядком — будочников мало.

— А почему их мало?

— Сами обыватели не хотят торчать в будке — кому приятно возиться с пьяницами да буянами. Вместо этой повинности обыватели платят в казну по девять рублей в месяц. А за такую плату стоять день-деньской на часах, да еще зимой, много ли сыщется желающих?

И все эти мелкие неприятности завершила более крупная — побег крепостного парикмахера графа Николая Салтыкова.

Графине Салтыковой, жене бывшего воспитателя Александра Павловича, давно минуло шестьдесят лет, но она все не хотела стариться. У Салтыковой очень рано начала плешиветь голова, и графиня носила парик. Чтобы никто ни узнал об этом конфузном изъяне, Салтыкова держала своего дворового куафера, восемнадцатилетнего паренька, в клетке под замком. Клетка стояла в графининой спальне. Парикмахер выпускался из клетки только тогда, когда графине надо было делать прическу. Куда бы ни уезжала Салтыкова, она обязательно брала с собою парикмахера в клетке. Несчастный парень сидел в заточении уже несколько лет. И вот теперь ему наконец как-то удалось бежать. [185]

— Знаешь, Катенька, вчера бежал парикмахер Натальи Владимировны Салтыковой, которого она держала в клетке, — рассказывал жене Михаил Илларионович, приехав со службы домой.

— И что же, его поймали?

— Нет еще.

— Слава богу! А ты, Мишенька, не усердствуй в поимке. Пусть эта старая дура побесится! — горячо сказала Екатерина Ильинишна.

— А зачем мне усердствовать? — усмехнулся Кутузов. — И не подумаю.

Обозленная тем, что парикмахер не найден, а ее позорная тайна открыта (хотя все давно знали о том, что графиня плешива), Салтыкова пожаловалась на нерасторопность петербургской полиции самому императору. Александр I, привязанный с детства к Салтыковым и сам лысевший основательно, конечно встал на сторону графини. То, что петербургская полиция не нашла крепостного человека, особенно возмутило императора. Александр никогда не сочувствовал «подлому» народу и считал его всегда и во всем виноватым. На этот раз, говоря с Кутузовым, он не улыбался иронически, а прямо выразил ему свое недовольство.

Кутузов понял: его губернаторская песенка окончательно спета.

На следующий день он заранее прикинулся больным, чтобы дать царю благовидный повод к отставке петербургского военного губернатора.

Михаил Илларионович правильно предугадал дальнейший ход событий. Александр I тотчас же назначил вместо Кутузова военным губернатором Петербурга фельдмаршала Каменского и уехал к войскам в Красное Село: царю было стыдно после этого смотреть в глаза почтенному, залуженному человеку, которого он обидел ни за что.

Вместе с императором, разумеется, отправился и Каменский. Сдавать дела пришлось заместителю Каменского, генерал-адъютанту графу Евграфу Федоровичу Комаровскому, которого остроумный Лев Нарышкин называл «полтора графа». Михаил Илларионович хорошо знал графа Комаровского. Ловкий, обходительный и красивый граф бывал желанным гостем в салоне Екатерины Ильинишны Кутузовой. Он с милыми шуточками, легко и просто принял от Михаила Илларионовича дела. [186]

Вечером того же дня Кутузов засел у себя в кабинете и написал своим корявым, малоразборчивым почерком прошение царю:

«Всемилостивейший государь!

Бывши отягчен непритворною болезнию, не мог я чрез некоторое время отправлять должности; ныне же, получа облегчение, дерзаю испрашивать Вашего императорского величества о себе воли. Сколь ни тяжко мне видеть над собою гнев кроткого государя и сколь ни чувствительно, имев пред сим непосредственной доступ, относиться через другого, но, будучи удостоверен, что бытие мое и силы принадлежат не мне, но государю, повинуюсь без роптания во ожидании его священной воли. Но ежели бы Вашему императорскому величеству не угодна была вовсе служба моя, в таком случав всеподданнейше прошу при милостивом увольнении воззреть оком, человеколюбивому Александру свойственном, на службу мою, больше как сорокалетнюю, в должностях военных и других, долго с честью отправляемых; на понесенные мною раны; на многочисленное мое семейство; на приближающуюся старость и на довольно расстроенное мое состояние от прохождения по службе из одного в другое место; я на беспредельную приверженность к особе Вашей, государь, которую, может быть, застенчивость моя или образ моего обращения перед Вашим императорским величеством затмевает».

Александр не задержался с ответом. Через четыре дня последовал указ Сената, в котором Михаил Илларионович Кутузов освобождался на год «от всех должностей по приключившейся ему болезни для поправления здоровья».

Александр, верный себе, принял половинчатое решение: он не увольнял в отставку Кутузова, но и не предоставлял ему никакой иной службы.

Михаил Илларионович оказался в тяжелом материальном положении. Позади было столько лет прекрасной боевой и дипломатической деятельности на пользу отечества, тяжелые раны, а впереди — необеспеченная старость.

Катюша, милая, легкомысленная Катюша, всю жизнь жила не по средствам, широко, не заботясь о завтрашнем дне. Семья была большая — пять дочерей-невест. Всем нужны наряды и приданое, а денег взять неоткуда. Екатерина Ильинишна, не задумываясь, занимала деньги, закладывала драгоценности в ломбард. [187]

И теперь у Михаила Илларионовича оставался один выход — ехать в свое волынское имение Горошки и заниматься хозяйством, в ведении которого у Кутузова не было ни опыта, ни знаний.

— Пока поеду в Горошки один. Поправлю дела, а потом выпишу тебя, — сказал Михаил Илларионович жене, хотя Екатерина Ильинишна сама не выражала особого желания уезжать из Петербурга — от театров, балов, светского общества и поклонников, к вниманию которых она, несмотря на возраст, была еще столь неравнодушна.

Дальше