Содержание
«Военная Литература»
Биографии
Костин Борис Акимович

Из единой любви к Отечеству

I

Густая осенняя темнота с холодной, ознобной изморосью вынуждала разъезд двигаться медленно и часто останавливаться. Едва заметная лесная тропинка, по которой ехали всадники, становилась шириной то с наезженную дорогу, то исчезала совсем и кони, тыкаясь мордами в густые еловые ветви, упрямились, не желая идти в чащу, и приходилось спешиваться, чтобы отыскать вдруг пропавшую дорогу.

— Ваш-бродие, кажись, огонек моргнул, — обратился к штабс-капитану Рябинину один из разведчиков.

— Где?

— Да вон, на том бугре, — указал он нагайкой в направлении, где только что заметил свет.

— Не вижу.

— Святой истинный крест, был, а сейчас пропал.

— По моим подсчетам, до Погирщины еще с пяток верст.

Через сотню шагов хвойный лес сменился невысоким и редки», кустарником, под копытами зашуршала опавшая листва, и отряд оказался на пологом берегу небольшой речушки. Противоположный берег был крут и высок. На фоне серого неба, покрытого низкими свинцовыми тучами, Рябинин с трудом различил колодезный журавель и очертания небольших домишек деревушки Погирщина. Она стояла, будто разрезанный пополам каравай, по обеим сторонам Витебского тракта. Принадлежала деревушка Григорию Глазке, помещику из однодворцев, получившему ее награду за труды не столько на поле брани, сколько за услуги, которые никогда не забываются, если в споре вельможных заведомо принимаешь сторону сильнейшего.

Глазка от природы был расчетлив и сметлив. Березовая роща с небольшим озерком, из-за которой разгорелся сыр-бор, как и предполагалось, досталась генерал-майору Сухозанету, а в награду «за чистосердечные и клятвенные свидетельства» в пользу Сухозанета получил Глазка презент в виде вымиравшей от непосильных поборов деревушки и запущенного особняка в излучине Оболянки.

В глухую деревеньку новости из губернии доходили, лишь когда из Витебска в Полоцк шла очередная эстафета и важные и несловоохотливые фельдъегери останавливались в Погирщине, чтобы расседлать и напоить коней. Но важность и неприступность Глазка разрушал умело, потчуя гонцов тройной ухой с расстегаями. А там, где уха, и наливкой не грех побаловаться. Готовить наливки Глазка был мастак. Голубичная, мятная, рябиновая, черносмородинная, искрившиеся многоцветьем красок и издававшие аромат осеннего сада, игриво переливались в фигурных и разнокалиберных хрустальных штофах и приводили очередного курьера в благодатнейшее расположение. Вот тут-то Глазка неназойлизо выпытывал свежие новости, сопровождая рассказ учтиво-удивленными возгласами: «Что вы, что вы говорите!» и «Не может быть!»

Легкий дурман наливок быстро проходил, и гонец съезжал со двора, вновь надевая на себя личину величия и неприступности.

Известие о вторжении Наполеона Глазка встретил так, словно это было запланированное Библией светопреставление. Помещик был в меру набожен, на престольные праздники регулярно наведывался в Полоцк, где у Покрова терпеливо простаивал заутреню и обедню, ставил по свече за здравие и за упокой, принимал причастие, исповедовался в грехах, жертвовал на храм господен, молился о ниспослании урожая и погибели вредителей огородных, об избежании мора на ревизские души и возвращался 8 имение с сознанием исполненного христианского долга и веры в то, что его молитвы дойдут до всевышнего.

Известие о том, что император французский ведет за собою воинство всей Европы, не было бы столь огорчительно, если бы [45] Глазке не шепнули, что идет Бонапарт на Русь со злым умыслом — дать волю крепостным.

Этот слух ввел Глазку в состояние, близкое к душевному потрясению. По ночам его стали одолевать навязчивые кошмары, в которых виделось ему, что он лишился имения, возрожденного его трудами, и превратился в обыкновенного смерда, вскапывающего земельку в тесной деревянной оградке, очень напоминающей кладбищенскую.

Опасения его еще более усилились, когда однажды ранним утром он был разбужен быстро приближающимся шумом. Накинув на плечи халат, он вышел на крыльцо и был поражен увиденным: над трактом медленно плыло огромное желтое облаком, из которого доносились человеческие голоса, обрывки команд, ржанье лошадей, надрывные крики ездовых и позвякивание металла.

Через десяток минут облако достигло Погирщины, и перед Глазкой нестройными колоннами потянулись пехотинцы, кавалеристы, артиллерия, упряжки с зарядными ящиками, телеги с имуществом офицеров и фуры с провиантом. «Значит, верно сказывал полоцкий голова, что супостат скоро и у нас будет», — подумал Глазка, зашел в дом и, сев за стол, обхватил голову руками, в сердцах чертыхнулся и крикнул:

— Эй, девка, наливки!

— Какой пожелаете, Григорий Алексеевич? — раздался мягкий женский голос.

— Любой, — отмахнулся Глазка.

Все дни, пока Первая армия шла мимо Погирщины, Глазка ежедневно просыпался с тяжестью в голове от пресыщения горячительными напитками и невеселых дум. За ушедшими к Витебску полками по дороге поодиночке, группами потянулись отставшие солдаты. От них Глазка узнал, что, кроме арьергардного дела под Вилькомиром да небольших стычек с конными разъездами французов, в серьезных боях армия не была.

День шел за днем, а французы в селе не показывались.

Как-то однажды, когда уже начало смеркаться, Глазка выглянул в окно и увидел группу людей, стоявших перед флигелем, о чем-то беседовавших с конюхом Герасимом. Мужчины, женщины и дети выглядели бедно и даже очень убого. В руках у каждого были грубо выструганные посохи, а за плечами котомки.

Среди них выделялась высокая женщина с круглым, но не полным лицом. На голове ее был повязан темный платок, из-под которого выбивались смолистые волосы, собранные в тугую и тяжелую косу. От небольшого с горбинкой носа крутыми дугами расходились тонкие брови, огибавшие правильные овалы карих глаз, покорно и кротко смотревших на владельца Погирщины. К подолу ее платья пугливо прижимались вихрастый мальчуган и девочка.

— Вот, Григорий Алексеевич, беженцы, — упредил вопрос барина словоохотливый Герасим. — Идут из-под Полоцка. Говорят, что бой жестокий за город был, наших побили многих, а их сиятельство граф Витгенштейн отступить на Петербург соизволил, а деревеньку их француз дочиста разграбил, кого поубивал, кого в полон взял, дома пожег.

— И что же они хотят?

Герасим собрался было открыть рот, чтобы объяснить Глазке просьбу погорельцев, но его опередила женщина, от которой Глазка не отводил взгляда.

— Не гони, барин. Теперь у нас нет ни хозяйства, ни земли, ни крова, ни пропитания. Все порушили басурманы. Только и осталась надежда на сострадание людское. Возьми нас, барин, в свои дворовые, не прогадаешь.

Глазка насупил брови и, заложив руки за спину, подошел к беженцам и остановился возле широкоплечего бородача, переминавшегося с ноги на ногу.

— Кто такой? — спросил Глазка.

— Петр Степанов, — пробасил бородач.

— Склонность к чему имеешь, мастерить что можешь?

— Кузнец я, — сказал Степанов.

— Не извольте сомневаться, — вновь заговорила женщина, — кузнец он отменный, на всю округу.

— Ты дело какое творить можешь? — обратился Глазка к невысокому [46] мужику с жидкими волосами на голове, с часто мигающими глазами.

— Я по плотницкой части, — ответил мужик.

Глазка задумался: с такими нужными работниками его малочисленное хозяйство может увеличиться на добрый десятою душ. «Надобно определить их ко двору», — решил он и взглянул на женщину в темном платке.

— Ну а тебя как кличут?

— Зовут меня Федорой. По мужу — Миронова я. У их превосходительства в услужении была ключницей, грамоте и счету понятие имею, — ответила женщина и кивнула на ребятишек: — А это мои.

— Недурственно, очень даже недурственно, — произнес Глазка, потирая руки, и его лицо расплылось в довольной улыбке. — Герасим, попотчуй горемычных да в лес проводи. Нынче время такое, что беда незнамо откуда нагрянет. Ну ступайте, да помните мою доброту. А тебе, Федора, велю с детьми остаться при мне. Поди во флигель, там прибери себя и малых, а опосля ко мне в горницу прошу, там и потолкуем.

Вот что рассказала Федора Глазке.

«Была я еще совсем девчушкой, когда заприметил меня барин. От родителей отлучил, ко двору призвал и к ключнице помощницей приставил. По молодости барин все более за книгами по ночам засиживался, прожекты строил, дворовым «вы» говорил, христосовался по обычаю с каждым, деньгами девок на выданье одаривал, зерном в трудную пору делился.

Только служба в столице будто подменила барина. Наведывался он в имение редко, а по приезде многие дни во глубокой хмелю, буйстве и игре в карты пребывал. Друзей барин завел под стать себе. Ох, и доставалось девкам дворовым от их бесовских затей. Терпели от них всякое. Стал и барин зол и жесток. Но, женившись, остепенился. Сына и дочек ему двух Ефимия Петровна принесла. Только вскорости занемогла, слегла и отдала господу душу. Пробовал барин в вине горе утопить, службу оставил. Стал в имении жить, по соседям ездить. В тот год господь ключницу прежнюю призвал к себе. Велел барин мне на [48] ее место заступить… По частому отсутствию барина сошлась о дочерьми евонными. Стали они меня читать да считать учить. Наука сия мудреная оказалась. Но одолела ее. А как осилила, так и глаза открылись на обман, что на виду творил староста, мало что барину в писаниях лгал и барышень благородных змеями обзывал, так мужиков до последней нитки обдирал и деньги в кубышку прятал. С ней, подлая его душа, и сбежал, когда известие пришло, что француз к Полоцку подошел. Не успели деревенские собраться и уйти. Да и как уйти и вмиг все бросить — и хаты, и скотину, скошенную траву, раскиданную на просушку, неубранные хлеба. Вот и поплатились за свои колебания и медлительность. Французы не церемонились. Согнали крестьян на поляну перед домом старосты, кто из мужиков не пожелал добром идти, того нагайкой и штыком гнали. Вот и мой Степан не стерпел, когда ему руки ломать начали, распрямился и уложил кулаком на землю обидчиков. Да разве против силы попрешь! Офицер французский враз порешил его из пистолета. Так и остались мы без кормильца, а каким работящим и умелым он был, да и слова обидного от него не слышала, даже во хмелю. Многие за неподчинение и отказ выдать требуемое поплатились жизнью. Разворовали добро, побили уток, кур, гусей, забрали сено, увели скот, напоследок во хмелю хату запалили, а от нее и остальные занялись».

* * *

За те немногие дни, что Федора провела в Погирщине, Глазку как будто подменяли: с лица сошло горестное выражение, и хотя настороженность еще где-то осталась в душе, но безрадостные мысли все реже стали одолевать его. Вроде бы и ничего в доме не изменилось, та же скромная, без претензий на роскошь обстановка, те же занавески на окнах, тот же халат и войлочные шлепанцы, отороченные заячьим мехом, та же конторка, приобретенная у отставного чиновника, за которую он ежедневно становился вечером и при свете свечи принимался за подсчеты Доходов, почесывая за ухом остро отточенным гусиным пером, звонко перекидывая косточки на счетах, те же лампадки под [49] иконами, но даже и лики святых, казалось, посветлели с появлением в доме Федоры.

Наблюдая за ней со стороны, Глазка не переставал поражаться. Делала Федора все как бы замедленно: движения и походка ее были плавными; вся она была воздушной и, будто лебедушка, скользила по особняку, словно по водной глади полюбившейся ей заводи. Ее напевный голос, звучавший невысоко, обезоруживал даже Глафиру, горластую, нахальную и ленивую девку, которую Глазка приблизил к себе после смерти жены.

Хозяйство Федора вела рачительно, знала счет припасам, подавала на стол блюда, которым, как полагал Глазка, было место самое малое на губернаторском столе.

* * *

В этот день Глазка занемог. Сильная ломота в суставах уложила его в постель. Пришлось отказаться от обычного вечернего обхода деревеньки и поручить сделать это за себя Герасиму, явившемуся к нему навеселе и, очевидно, прикинувшего, что по причине недомогания барина разносу не будет. Так оно и вышло.

— Ставни плотно прикрой да ворота покрепче затвори, — наказал Глазка. — Да не вздумай заснуть! Кириллу вели тревожить тебя, и чтоб ни одна собака голосу не подала.

— Дак, завчера, неведома отколе, приблудная, разрази ее холера, появилась. Еле спровадили с деревни. Норовистая оказалась тварюга. Меня за порты цапнула и как есть их порвала.

— Видно, опять во хмелю был?

— Что вы, барин, ей-ей только для храбрости чарку пропустил. Ночью жуть и страхомань дюже одолевают. Так чтобы и пугливому быть, вот и прикладываюсь.

— Ну ладно, иди. Да выполни в точности, что сказывал.

— Не извольте беспокоиться. Враз все сотворю.

Творения рук хмельного Герасима и привели отряд штабс-капитана Рябинина к Погирщине. Всадники, доехав до околицы остановились за надежно укрывавшей их посадкой кустарник

— Симонов, Филатов, — подозвал Рябинин разведчиков. — Живо узнать, есть ли в селе французы. [50]

Гусары тихо ответили в один голос: «Слушаюсь!» — соскочили с лошадей, передав их товарищам, и бесшумно скрылись в темноте. Через несколько минут они возвратились.

— Никого, ваш-бродь, — доложил Симонов, — ни французов, ни нашия, будто все вымерло, только в особняке живность какая-то имеется, свеча горит, и лампадка светится — это я через щель подсмотрел.

— Вперед, за мной! — скомандовал штабс-капитан и направил коня к особняку.

Разведчики рассыпались вокруг дома и нацелили ружья и пистолеты на двери и окна. Рябинин решительно постучал в дверь рукояткой пистолета и услышал, как за нею мужской сиплый голос крепко выругал предмет, о который, по всей видимости, сильно ударился впотьмах, затем послышалось потрескивание зажигаемой лучины, шлепающие шаги и, наконец, до него донеслось пугливое: «Кто там?»

— Свои. Гродненского гусарского полка штабс-ротмистр Рябинин. Открывай, не медли.

Тяжело звякнул засов, затем зазвенела цепь, и в приоткрытой двери показалась заспанная физиономия Герасима, державшего в руках лучину.

— Батюшки-светы, как есть наши! — всплеснул руками Глазкин телохранитель и чуть не выронил лучину. — Вот радость! — сказал он, раскрывая дверь. — Надобно разбудить барина.

— Буди, да побыстрее. Нам мешкать некогда.

— Понимаю, понимаю, — торопливо ответил Герасим, окончательно скинув дремоту, распрямил грудь, провел штабс-капитана и сопровождающих его гусаров в небольшую спальню, где застали хозяина, разбуженного шумом и голосами, сидевшего свесив ноги с высокой кровати.

— Вот, Григорий Алексеевич, офицер по надобности к вам!

— Рад приветствовать у себя в доме господина гусара, — сказал Глазка и, указав рукой на кресло, спросил: — С чем побаловали?

— Начну без предисловий. Я полагаю, что имею перед собой Истинного слугу нашему государю и Отечеству? [51]

— Не извольте беспокоиться, — торопливо ответил Глазка, — рад стараться сослужить их императорскому величеству любую службу, какая понадобится. Живота своего не пожалею, исполни все, что требуется.

— Вам, конечно, известно, что неприятель завладел Полоцком и сильно укрепляется в оном?

— Как же, как же, доподлинно известно.

— Я имею к вам просьбу от его сиятельства графа Витгенштейна оказать армии важную услугу. Нам необходимы сведения о подступах к Полоцку, о силах французов, об их артиллерии и расположении укреплений. Все наши попытки что-либо узнать, увы, оказались бесплодными.

— Да, но в моих ли силах вам помочь? Видите, как меня скрутило.

— Я не говорю, что в город должны отправиться лично вы. Наверняка у вас среди дворовых есть человек со сметкою и хорошо знающий окрестности. Желательно, чтобы его была женщина. Мужику сие предприятие может стоить головы. Потерять теперь ее легко, обрести сведения о неприятеле труднее. Для войска это сохранение сотней жизней.

— Дайте прикинуть, кто бы это лучше мог сделать.

— Хорошо, я подожду.

Глазка даже побагровел от напряжения, перебирая в памяти принадлежащие ему души женского пола. Но на ком бы он ни останавливался, кроме забитости и безропотной покорности, представительницы женской половины Погирщины другими качествами не обладали. «Вот задача! — горестно вздохнул про себя Глазка, и тут же его осенила мысль: — Федора!» Как же в такую минуту он умудрился забыть о ней! Ничего, что пришлая, не своя, но кому об этом известно. Всем взяла баба: и ликом, и телом, и мозгами. Сметливая яко купчиха, памятливая, да я не из робкого десятка, коль Глафиру с постыдством приструнила.

Глазка улыбнулся.

— Есть у меня такая, есть, господин офицер. Сейчас велю ее кликнуть. Герасим, зови немедля сюда Федору. [62]

Рябинин непроизвольно привстал, когда в дверях показалась Федора. Она, по-видимому, еще не спала, но, готовясь ко сну, распустила косу, и Рябинину показалось, что ее лицо, словно волны, омывают пышные волосы. Платок, торопливо накинутый на открытые плечи, не мог скрыть высокую грудь и красивые руки с тонкими изящными пальцами.

— Звали, барин? — обратилась Федора к Глазке.

— Да вот, Федорушка, — заискивающе начал Глазка, — дело-то какое. К нам пожаловали штабс-ротмистр.

— Рябинин, — напомнил свою фамилию офицер.

— Выслушай его внимательно и пособи по силе возможностей.

— Позвольте нам остаться наедине, — сказал Рябинин тоном, не допускающим возражений.

— Конечно, конечно. Прошу ко мне в кабинет. Герасим, поди зажги там свечи.

— Я, Григорий Алексеевич, сама это сделаю.

— Ну что ж, пусть будет по-твоему, — согласился Глазка и, как только за Федорой и офицером захлопнулась дверь, соскочил с кровати (куда и ломота подевалась), сунул ноги в шлепанцы, осторожными шагами приблизился к двери и, изогнувшись, прильнул ухом к замочной скважине.

Между тем в кабинете шел вот какой разговор.

— Твой хозяин отрекомендовал мне тебя исполнительной. Этого было бы достаточно, если бы не роль, уготовленная тебе. Я даже боюсь сказать, насколько она ответственна и опасна. Подумай хорошенько, сможешь ли ты выполнить все, о чем я попрошу. Но прежде всего я хотел бы узнать, насколько тебе известны окрестности и сам Полоцк?

— В Полоцке бывала я не раз, там у моего мужа родня в Услужении у господ Иволгиных. Ходили мы в город по престольным праздникам в церковь, да управляющий возил меня е собой 110 весне и осени на базар, птицу, скот да лен торговать.

~~ Значит, город тебе знаком?

— А чего ж его не знать: поди не Петербург, где, сказывают, одних улиц с тысячу. [53]

— Может быть, тысяча и не будет, однако их много и красивые, — заметил Рябиния, никогда ее бывавший в столице империи и твердо решивший по окончании войны обязательно наведаться в Северную Венецию, — Но вернемся к разговору. — И Рябинин, достав план Полоцка и объяснив Федоре условные обозначения, поведал, что от нее требуется. Он внимательно следил за ее лицом. Оно было необычайно серьезным и сосредоточенным. Видимо, она прикидывала свой образ действий, и когда Рябинин попросил ее повторить то, что он только что рассказал, Федора почти слово в слово повторила его слова. На мгновение штабс-капитан даже опешил и взволнованно произнес:

— Я очень рад, что случай свел меня с тобой. Теперь я уверен — будут у нас нужные сведения. Есть ли у тебя что-нибудь ко мне. Проси, все непременно исполню.

— Думаю, что мне одной будет трудно пробраться в город. Французы придирчивы и злы. Позвольте взять с собой детей и переодеться нищенкой, так будет надежнее.

Рябинин поинтересовался:

— Сколько у тебя детей?

— Двое. Бориска да Манятка.

— Большие?

— Да где там, малые совсем.

— Ладно. — Рябинин встал, решительно распахнул дверь и почувствовал, как она уперлась во что-то мягкое и податливое. За дверью раздалось: «Ох!» — и он увидел, как Глазка, потирая ушибленный лоб, мелкими лисьими шагами попытался достигнуть кровати.

— Не извольте спешить, уважаемый! — остановил его Рябинин. — Запомните, либо черкните на бумаге! как бы ни сложились обстоятельства, не оставлять Федориных детей без надзору и пропитания. Вот вам деньги. — С этими словами Рябинин расстегнул ментик, достал из внутреннего кармана внушительную пачку купюр и протянул их Глазке. — Берите, берите все, и бог свидетель, если будет не по-моему!

— Все, все сделаю, не извольте беспокоиться, как велели-с.

— Графу Витгенштейну доложу о вас как о благородном [54] честном помощнике, соблюдшем верность в столь трудную для Отчизны годину. Прощайте.

Лишь услышав за окнами приглушенную команду: «По коням!» — и мягкое шуршание листвы под копытами, Глазка пришел в себя, сел на кровать и при тусклом свете свечи принялся пересчитывать деньги. Положив последнюю ассигнацию, Глазка непроизвольно вымолвил вслух: «Боже, за что такая милость! Ведь здесь мой годовой доход! Царица небесная, видимо, не зря молился я тебе денно и нощно, не обошла за усердие и благочестие мое».

Утром Глазка поднялся с постели и, не обнаружив на столе по обыкновению сбитня с еще дышащей жаром печи булочкой, с криком: «Федора!» — отправился во флигель. Но ни Федоры, ни ее детей он не обнаружил. И лишь только стопка чистого белья да аккуратно заправленная постель остались напоминанием о ее пребывании здесь.

II

Карта Российской империи, полученная командиром 6-го баварского корпуса генералом Гувионом Сен-Сиром накануне второй Польской кампании (Наполеон почему-то называл русский поход именно так), породила, кроме неподдельного интереса, присущего любому полководцу, столкнувшемуся с ранее незнакомым театром военных действий, чувство тревоги.

Что-то пугающее и зловещее было в этой карте, на которой Десятилетние завоевания заняли бы в лучшем случае треть. Вдобавок к тревоге присоединилось неверие. Все потуги Сен-Сира объяснить разноплеменному воинству цель войны, которая самому ему рисовалась призрачной, натыкались на глухую стену непонимания, грозившего обыкновенным предательством.

В тот день, когда 4-й корпус перешел мост через Неман, Сен-Сир впервые оказался в ситуации, грозившей потерей репутации 8 глазах императора.

Корпус, сделав несколько переходов, не вступив ни разу [55] в сражение, наполовину растаял. Командиры полков разводили руками: расстрелы не могли удержать мародерства. Солдаты оставляли бивуаки, исчезали в лесах, их трупы находили в деревнях, покинутых обитателями. Полчища грабителей бродили по дорогам. Больные сотнями падали на песчаное покрывало дорог, безнадежно взирая на запад, где остались их дома, куда им не суждено было более возвратиться.

Гнев императора, пожелавшего устроить смотр корпуса, был беспределен. «Считайте, что для меня эта толпа бродяг отныне не существует!» — резко бросил Наполеон Сен-Сиру и, может быть, вычеркнул из действительности тринадцать тысяч человек, если бы не важность задачи, которую он поручил Удино и Сен-Сиру — совместно с Макдональдом захватить Полоцк и уничтожить корпус Витгенштейна, единственное препятствие на пути к Петербургу.

Полоцк был взят без штурма. Удино и Сен-Сир, прохаживаясь по гребню высокого вала, круто обрывавшегося к Полете, бы пи в недоумении. Казалось, сама природа позаботилась создать в этом месте крепость, которая в состоянии выдержать любую осаду. Небольшие усилия по укреплению предместий и устройство нескольких редутов с батареями сделали бы город и вовсе неприступным. Становилось очевидным, что русские, осознав ошибку, постараются отбить Полоцк.

Сен-Сир часто выезжал на петербургский тракт, вглядывался в даль и, сопровождаемый крикливым вороньем, возвращало.) в город. Все чаще и чаще к нему приходила мысль о недосягаемости русской столицы, о безысходности кампании, в которой единственной надеждой был гений императора.

Мог ли предположить маршал, что этот древний город окажется первым и последним в числе завоеванных им и что первая цель плана так и останется последней. После известия о Бородине Сен-Сир отдал распоряжение, смутившее многих: готовить зимние квартиры, строить теплые землянки, наводить через Двину мосты. И в скором времени они повисли над ее холодными темными водами как немые предвестники грядущей катастрофы. [56]

До Полоцка Федора с детьми добралась почти без приключений. Лишь в двух верстах от города ее остановил конный жандарм, на ломаном русском языке спросил, кто она и зачем идет в город. Но вопросы французского офицера так и остались без ответа. Дети что было мочи дали такого реву и так отчаянно размазывали по давно не мытым щекам слезы, что офицер макнул на всю троицу рукой, и она продолжила свое шествие.

Если бы Глазка присутствовал при этой сцене, то он, наверное, пришел бы в замешательство и вряд ли узнал в убогой, сгорбленной и неряшливо одетой женщине свою бывшую прислужницу. Казалось, вся ее горькая судьбина и бедствия, выпавшие на ее долю, легли тяжкой печатью на весь ее облик. В вынужденное превращение красавицы и опрятницы в странствующую нищенку, живущую подаянием, Федора вложила недюжинный талант преображения. Вместо стройной осанки — спина полудугой, почерневший от времени платок, тяжело нависший над высоким лбом словно монашеский балахон, своей тенью надежно укрывал красивое лицо, делая его старческим и страждущим. Широкий изрядно выношенный кафтан с чужого плеча, перетянутый бечевой выше талии, придавал фигуре расплывчатые очертания. Всегда ухоженные дети выглядели не лучше матери и с лихвой дополняли общую картину убогости и забитости, замешенной на детских слезах, которые, как известно, в состоянии растрогать даже самое черствое сердце.

Федора любила бывать в Полоцке. Город был ухожен и выглядел летом особенно привлекательным. Могучие тополя окружали купола церквей, яркими белыми пятнами выглядывавших в различных его концах. Их развесистые кроны отражались в Полоте, бежавшей среди высоких и крутых берегов. Федора любила шум, краски и многолюдье полоцкого базара, где, стараясь перекричать друг друга, наперебой предлагали свои товары купцы со всей Руси и заморских стран. Она с восхищением наблюдала, как в умелых руках гончаров обыкновенная глина превращалась в изящные кувшины и блюда, как под быстрыми и Расчетливыми ударами молотков чеканщиков возникали удивительные узоры на металле. Она подолгу простаивала в небольшой [57] церквушке Спасского монастыря и, глядя на саркофаг Ефросиньи Полоцкой, представляла образ княгини, о которой слыхивала множество легенд. И вот она вновь в Полоцке,

Город был темен, сер, тих.

Федора шла по дощатым тротуарам, ведя за руки детей, и опасливо поглядывала по сторонам. Вот мимо прошагал строй солдат во главе с офицером, выкрикивавшим команды на гнусавом и непонятном наречии, их обогнала группа всадников в нарядных мундирах. Федора отпрянула в сторону, когда увидела, как по улице провели толпу горожан о кирками, лопатами и ломами, подгоняемую грозными окликами конвойных. Позади толпы шел, а вернее, плелся тщедушный мужичишка с тяжелой киркой в руках, которая, будто корабельное кормило, управляла хозяином, бросая его из стороны в сторону. Мужик остановился и, оперевшись на кирку, разразился надрывным, сухим кашлем. Вмиг к нему подскочил рослый солдат и слегка подтолкнул прикладом. От этого, казалось, несильного, толчка, мужик выронил кирку и, потеряв опору, слегка покачнулся и рухнул на землю, едва успев встретить удар руками. Он сделал безуспешную попытку подняться, но смог лишь немного оторвать тело от земли. В его взгляде одновременно отразились боль и страх.

Федора наблюдала, как француз, очевидно, выругавшись по-своему, неторопливо снял с плеча ружье, взял его в обе руки и, коротко замахнувшись, вонзил штык в спину мужика. Тот издал глубокий вздох, перевернулся на бок и, весь съежившись, затих. Солдат несколько раз ткнул штыком в дорожный песок и поспешил догонять ушедших.

Федора закрыла лицо руками. Дети, изрядно напуганные виденным, всхлипывали. На всем пути до покосившейся лачуги, которую занимала семья тетки мужа, Федора не могла справиться с сильным ознобом. Войдя в дом, где жили родственники мужа, она с порога бросилась на плечи тетки Глафиры и, горько рыдая, приговаривала:

— Что же это такое, что же это такое творится, когда же все это кончится? И неужели не будет им наказания господнего на кровь и муки людские? [58]

— Успокойся, голубушка, — принялась увещевать племянницу тетка Глафира. — Вот и моего Ивана забрали строить укрепления и копать ямы. Пока господь миловал, возвращается живой, а там как знать — каждый день до десятка забивают до смерти за неусердие в работе и попытки вырваться из города. А сколько раненых солдат наших в Полоцке перемерло! Не сосчитать. Не успевали хоронить, оттого и мор образовался. Косит, проклятый, людишек. Так вот и живем в горе и ожидании наших войск. Да, поди, они нынче не в силах, иначе бы несдобровать поругателям храмов христианских. Ведь что удумали, ироды, — позолоту с икон ножами и штыками содрали, утварью церковной и монастырской свои телеги набили, а у Спаса конюшню устроили.

— Да мыслимо ли такое? — спросила, справившись с волнением, Федора.

— У сих антихристов мыслимо. Ни совести, ни веры, ни сострадания в них нет. Только нет им и покою. Видимо, жжет им пятки наша земля. Как вошли в город, погреба с вином опустошили, песни свои горланили да между собой, словно собаки, грызлись. Теперь присмирели: ни песен, ни драк, ни перебранок. Злые, готовы каждого не за понюх табаку жизни порешить. Чувствуют близкую расплату. Вот и беснуются. Ну а тебя какая судьба занесла в Полоцк?

— Нет более деревеньки нашей, нет и мужа... сама чудом с детьми спаслась... Скитались по чужим углам, теперь вот к вам пожаловала. Не прогоните?

— Да, видать, горюшка ты хлебнула вдоволь. Но не ты одна такова. А гнать незачем. Хотя у самих на полках только пыль, но картофелину какую-либо найдем, да и хлебом, может быть, Разживемся. Пока господа были, жилось неголодно. Теперь с воды на квас перебиваемся.

— У меня тут кое-что имеется, — сказала Федора и, развязав мешок, достала половину каравая, с десяток луковиц и кусок сала.

Поздно вечером пришел с земляных работ Иван. Молча добрался до [59] печи:

— Что с тобой сегодня? — спросила тетка Глафира. Вместо ответа Иван задрал рубаху, и она увидела несколько темных кровавых рубцов, пересекавших спину.

— Батюшки светы, да за что это так тебя?

— А за то, что плохо землицу лопатой кидал на ихний редут, чтоб он рухнул.

Утром Иван поднялся и, почесывая израненную спину, выше в сени умываться, Федора шмыгнула за ним.

— Дяденька Иван, а где этот редут, про который ты вчера сказывал?

— Вот оказия, а тебе-то что до французского редута?

— Значит, надобно, если спрашиваю.

— Ты, девка, не шути. Платок не на что будет повязывать коль интерес твой француз обнаружит..

— Так ведь надобно так сделать, чтобы не обнаружил.

— Вот заладила: надобно да надобно... А для кого и чего?

— Тебе одному откроюсь. Нашим надобно, их сиятельство графу Витгенштейну. Им я послана сюда.

— Да ну?! Побожись!

— Гляди, — и Федора сотворила крест.

— Теперь верю. Только какую подмогу от меня ты хочет иметь?

— Сегодня я к тебе, дядя, на редут обед принесу. Да еще мне надобно побывать у одного человека, ты его должен знать живет неподалеку. Скажи, отставной солдат Петр Климов жив.

— А что ему сделается, одноногому. На работы его по пря чине искалеченности не берут, а по евонтой грамотности и нраву подлого французы определили его в учетчики. С их стол питается, подлюга. Кто бы мог подумать — из суворовских чудо-богатырей.

— Значит, и это надобно.

— Вот далось тебе это слово, а я так думаю, что порешить этого оборотня надо.

— То не нашего ума дело. Только мне наказывали передать, чтобы с его головы ни один волос не упал. [60]

— Да кто такое мог надавать тебе?

— А тот, кто послал меня в Полоцк.

Иван замолчал, а потом хлопнул ладонью по лбу, будто его осенило знамение.

— Вот, оказывается, какая история. А я ненароком подумал, что Петруха из ума выжил. Теперь поспешать надо, неровен час ему красного петуха пустят.

На улице послышался призывный сигнал рожка.

— Ну, мне пора, на сбор кличут, — сказал Иван и, взяв лопату, вышел ив дома.

В полдень Федора, собрав небольшой узелок, в который положила краюху хлеба, несколько картофелин, луковицу, кринку клюквенного морса, отправилась к Спасскому монастырю, где горожане возводили укрытия для орудий. Когда она приблизилась к работающим, ее остановил грозный окрик часового. Француз встал с валуна и преградил ей дорогу штыком.

— Ваше благородие, — жалостливо промолвила Федора. — К отцу я, на минуточку, только обед передам. — С этими словами она развернула косынку и показала ее содержимое.

Затрапезный вид женщины и ее жалостливый голос, очевидно, сделали свое дело, и часовой, поставив ружье к ноге, махнул рукой.

Федора подошла к Ивану и, пока тот неторопливо пережевывал обед, рассматривала укрепления, которые были почти готовы. В обшитых дерном бойницах стояли орудия, возле которых суетилась прислуга. Федора считала: одно, второе, третье... В этом редуте восемь, да у моста шесть, на валу, мимо которого она проходила, насчитала четыре пушки, но помешал часовой, замахнувшийся на нее прикладом. Но и того, что она выглядела, было достаточно.

Даже если бы ее, внезапно подняв с постели, спросили, где как расположены французские батареи, она без запинки рассказала бы о них. Она мысленно представляла план города, который показывал ей Рябинин, где дома были изображены, словно аккуратно нарезанные, из глины кирпичики, где улицы, точно на спицах, [61] сплетались в ажурное кружево, по которому пробегали извилистые линии рек и ручейков.

Придя домой, Федора на куске колота изобразила виденное, вечером огородами добралась до дома, где жил Петр Климов. Негромко постучала в дверь:

— Чего надобно? — спросил хриплый голос.

— Мне бы водицы испить колодезной, — негромко произнесла Федора условные слова.

Дверь отворилась, и в тусклом свете, доходившем из горницы, она разглядела высокого мужчину о короткой бородой, державшего в одной руке трубку, другой опиравшегося на суковатую палку. Левая нога у него отсутствовала по колено, к бедру тонкими ремнями был привязан деревянный протез.

Старый солдат Петр Климов за красоту и мощь голоса был в юности отпущен барином на оброк в певчие. Но вскоре ему пришлось расстаться с пахнущей ладаном жизнью церковного служки. Любвеобильный настоятель отбил у него Настю, опозорил и надругался над невестой, оболгал перед барином, за то был сильно порот. Но и он в долгу не остался перед обидчиком. На пасху отходил попа кистью, которой куличи да яйца кропят, сбил с головы скуфью и напялил чашу из-под святой воды. Да так крепко в сей почитаемый предмет вошла голова священнослужителя, что пришлось прибегнуть к помощи кузнеца. Петра же за этакое кощунство выпороли по первому разряду, забрили лоб и отдали в рекруты. Воевал он много, бивал турок, поляков, французов и выходил из баталий без единой царапины. А когда возвратился в Россию, произошло непредвиденное.

Возле какой-то деревушки, название которой он толком и не запомнил, окружила артиллеристов гурьба ребятишек, известных проныр и проказников. Никто и не заметил, как пара лошадей, запряженных в зарядную фуру, вдруг встала на дыбы и понесла. Мальчишки, находившиеся на фуре, отчаянно выли, и лещади, подгоняемые благим ревом, не управляемые никем, неслись во весь опор к глубокому оврагу. Первым спохватился Петр. Он бросился наперерез лошадям, широко расставив ноги, принял удар на себя, успев схватить коренного за уздечку. [62]

Лошади остановились как вкопанные. Но от резкой остановки лопнула ось, тяжелое кованное железом колесо, словно выпущенный из катапульты снаряд, ударило Петра по ноге и, потеряв скорость, медленно скатилось в овраг. Последнее, что увидел Петр, ребятишек, стремглав удиравших от покосившейся фуры. Полковой лекарь, осмотрев Петра, покачал головой, влил ему в рот стакан водки и отрезал ногу по колено. Так он оказался в Полоцке.

Не думал и не гадал, что судьба уготовит очередной сюрприз. Старый солдат, не единожды видевший неприятельские спины, волей случая оказался во вражьем осином гнезде и не где-нибудь в Италии или Швейцарии, а на Полотчине. От такого сраму на воинство российское впал он в расстройство, и неизвестно, чем бы закончилось дело, если бы не визит штабс-капитана Рябинина. Уговорил его гусарский офицер остаться в городе, поручив дело брезгливое, но нужное. Оттого-то и поднимался он раньше петухов и спешил на площадь под недобрыми взглядами горожан и делал перекличку отправляемых на работу. А по вечерам при лучине садился за стол и отписывал донесения. Только толку-то от его хлопот. Гонца с той стороны как не было, так и нет. «Видимо, позабыли в горячке обо мне», — горестно вздыхал Климов и потому растерялся, услыхав пароль, и вместо нужного отзыва ответил, не скрывая радости:

— Наконец-то. Заждался, шибко заждался. — И видимо, вспомнив, что говорит не те слова, произнес: — Отчего не испить, колодезь рядышком, — но разглядев, наконец, что перед ним женщина, непроизвольно вымолвил: — Вот те на! Баба! Как есть баба!

— Ты прежде чем на всю улицу горланить, провел бы в хату. А то что баба, так меня даже в такую темень с мужиком не спутаешь. И не кори себя — не в каждом из вас нонче воин сидит, иначе не отдали бы нехристям пол-России. С эстафетой я к тебе. Давай, что у тебя, да поспешай. По утру мне в путь.

Климов суетливо полез в печь и вытащил в трубку свернутую бумагу. [63]

— Здесь все и силы ихние, и номера полков, и командиры, и что ожидают в подкрепление. Только как ты доставишь это?

— Теперь это моя забота. Молись за меня да очередной встречи жди.

— Буду молиться неустанно. Счастливого пути. Постой? Скажи хотя бы, как тебя кличут?

Опасения Климова были не напрасными. Если в город Федоре удалось попасть без затруднений, то при выходе на городской заставе ее остановили и долго держали до прибытия офицера в тесной и сырой комнате.

— Зачем шел из Полотска? — коверкая слова, спросил француз. — Буду немного пытать, будет немного больно. Надо сказать все.

— В деревню я иду, — жалобно пролепетала Федора. — У меня отец, мать, муж в Полоцке от болезни кончились. Надобно детей спасать. Отпустите, ей-богу, правду сказываю.

— Не верю! Обыскать!

К Федоре подскочили две дюжих солдата и беззастенчиво облапали ручищами.

— Раздеть!

Федора стояла в одной рубахе перед небрежно сброшенной в кучу одеждой, закрыв лицо руками. Бориска и Манятка, прижавшись друг к другу, забились в угол и не подавали голоса. О них забыли.

— О, да ты есть шарман! — причмокнув губами, сказал офицер.

— Ничего! — доложил солдат, перетряхивавший убогое одеяние.

Федора терпеливо снесла эту унизительную процедуру и искоса с тревогой поглядывала на детей. Послание Петра Климова было надежно зашито под подкладку Борискиной шапки. Прервал обыск истошный крик: «Казак! Казак!» — и торопливая перестрелка. Офицер бросился к выходу, следом за ним из комнаты выбежали и солдаты. Перестрелка так же внезапно кончилась, как и началась. [64]

Федора оделась и, взяв детей за: руки, вышла из дома. Перед ее глазами предстало следующее зрелище. Офицер, только что допрашивавший ее, бездыханно распластался на земле лицом вверх, на месте правого глаза зияло отверстие, из которого вытекала тонкая струйка крови. Невдалеке от него корчился от боли, обхватив руками живот, солдат, осматривавший ее одежду. На дороге валялось еще несколько трупов, возле которых суетились французы.

Федора кустами обошла это злосчастное место и почти бегом, увлекая за собой Бориску и Манятку, пустилась по дороге. Достигнув леса, она остановилась, чтобы перевести дыхание. Вдруг из густого ельника, одновременно с двух сторон выехали на дорогу два всадника и преградили ей путь.

— Куда тебя несет, чумная? — пробасил бородач. — Француз кругом. Детей хотя бы поберегла, коль самой жизнь не дорога.

— Ой, наши! — всплеснула руками Федора.

— А на кой хрен нам быть чужими. «Казаки», — смекнула Федора, а вслух сказала:

— Не вы ли только шум на городской заставе учинили?

— А тебе до энтова какое дело? Ну, мы!

Федора низко поклонилась и вымолвила:

— Ой, спасибо, родненькие! Вы же меня от позору и надругательства спасли... Пытать меня собирались, изверги.

—  Это как же? Разве есть закон с бабами да с малыми воевать?

— У этих нехристей, видать, законы, как на живодерне, — вмешался в разговор молодой казак. И может быть, он бы продолжил мысль, но из леса выехала большая группа верховых и окружила Федору с детьми.

— Вот, господин есаул, баба с ребятишками, изволит из самого Полоцка бежать.

— Как же ей это удалось?

— Выходит, что мы подсобили.

— Ну если так, то пусть идет с богом куда надобно.

— Надобно мне в ваш главный штаб к генералу Властову, а зачем — только ему одному могу открыться. [65]

— Эк, замахнулась! — произнес есаул и, видимо, что-то прикинув в уме, спросил: — А откуда тебе известна фамилия начальника арьергарда?

— Сорока на хвосте принесла. Сказываю, нужон он мне, а если не веришь, что и я ему нужна, проводи к генералу.

III

К Властову есаул пробился с трудом. В небольшой избушке, которую он занимал со штабом, было полно офицеров. У дверей навытяжку стоял часовой. К величайшему удивлению есаула, лишь только он доложил о Федоре, генерал вскричал) «Где она?» Есаул ввел ее в комнату.

— Вот радость-то какая, а я уже, грешным делом, и в живых тебя не чаял видеть. Хотел нового гонца в Полоцк посылать. Только теперь вижу, что не ошибся Рябинин, — произнес Властов.

— Спасибо казакам, ваше превосходительство, выручили.

И Федора рассказала, что с ней произошло, когда она покинула город.

Во время рассказа есаул стоял в безмолвии и, наконец, решил напомнить о себе, кашлянув в ладонь.

— Ты еще здесь? Конечно, было б неплохо, если бы твои ребята вместо двух десятков убитых одного живого француза привезли. Теперь в нем надобность отпала. Передай своим молодцам сердечную мою благодарность. Ступай. Хотя, погоди, — Властов позвонил в колокольчик, на звук которого вошел адъютант, совсем еще юный поручик, над верхней губой которого еще только начинал пробиваться пушок.

— Что прикажете, ваше превосходительство?

— Приказания мои будут таковы. Пиши. Есаула Верхова за геройство в нынешнем поиске, в коем убито до трех десятков французов и спасена жизнь важной для армии персоны, представить к монаршей награде. Всем казачкам его отряда выдать по чарке водки. Вот теперь можешь идти, есаул.

— Ваше превосходительство, — обратился к Властову Верхов.

— Что еще? [66]

— Ошибочка в повелении вашем случилась. Положили мы неприятеля числом до двадцати.

— Я еще в своем уме и коль о десяток надбавил, значит, надобность в том есть. Да за нее одну, — указал он кивком головы на Федору, — я и сотню убиенных неприятелей не променяю.

— Рад стараться, вашество! — рявкнул есаул и, брякнув шпорами, вышел из комнаты, думая про себя) «Вот ведь простолюдина, баба, а ценность какую имеет. Не зря, значит, говорила, что надобность в ней особая есть».

— Ну, где твое донесение? — нетерпеливо спросил Властов.

— Позвольте кликнуть Бориску, у него оно. Подай, сыночек, шапку. Да ступай. Я скоренько, — обратилась она к мальчугану и, попросив у Властова ножик, аккуратно вспорола подкладку я достала в несколько раз сложенный листок.

Властов развернул его, с жадностью перечитал несколько раз и перекрестился.

— Благодарение богу, в сей бумаге кровь сотен российских воинов сбереженная. Ну а на плане сможешь показать, где у французов батареи поставлены?

— Почему же не показать? Только чтоб в точности, как у и благородия господина офицера был, что в Погирщину наведывался.

— Такой? — И с этими словами Властов развернул перед Федорой план города. — Вот Двина, вот Полота, а вот Спасский монастырь, вот замок, а это Петербургский тракт, деревня Белое, где мы сейчас находимся. Вот тебе карандаш, отметь на схеме вое, что знаешь.

Федора сосредоточенно рассматривала план, а затем робко поставила первую точку.

— Вот тут у них редут, восемь пушек, охрана... Здесь тоже Редут, но послабее, с четырьмя пушками, а вот здесь и здесь V монастыря никаких укреплений нет. На валу ровики для пехотинцев. На витебском тракте насыпи сделаны, наши-то не больно стараются, за ними только мальчонке разве что укрыться, стоят за насыпями четыре орудия, а об остальном в записке сказана.

— Аи да молодец, Федора! Вот услужила. Век твою услугу [67] не забуду. Я сейчас на доклад к начальству поеду. А ты располагайся, я обо всем распоряжусь, чтобы ни тебе, ни твоим ребятишкам обиды не чинили.

Властов позвонил в колокольчик, и на пороге вырос все тот же молоденький поручик. Генерал отдал ему распоряжение, и тот, услужливо пропустив Федору, повел ее к большому амбару, одиноко стоявшему на пригорке. Хата, где располагался штаб Властова, и амбар были единственными строениями, уцелевших в деревне после июльских и августовских боев. Смеркалось. На пути к амбару Федора с удивлением останавливала взгляд на людях, попадавшихся ей навстречу. Платье на них было гражданское. За широкими поясами торчали топоры, тесаки, пистолеты, на фуражках кресты.

— Ополченцы это, из Петербурга, — пояснил поручик, заметив недоуменный взгляд Федоры. — Приказано тебя у них расположить. Более, как видишь, негде.

Федора и без этих слов заметила, что ополченцы группами сидели у наперебой потрескивающих костров. На плечах многих из них были накинуты рогожки, платки, одеяла.

— Сотенный начальник! — окликнул поручик.

— Здесь, здесь я, — ответил голос из амбара, и в воротах показался плотный мужчина в расстегнутом кафтане и с заспанным лицом.

— А, это вы, господин поручик! Ну что, какие новости? Скоро ли в бой? А то у моих молодцов руки от самого Петербурга чешутся. Да, видать, правду говорили, что с выбором ангела-хранителя нам не повезло. Их сиятельство все больше назад смотрит да каждый свой шаг со столицей сверяет, а она — за шесть сот верст, а Полоцк-то рядом. И числом мы теперь сильны, да, видать, умения надо подзанять.

— Вам бы, Копейкин, прежде чем хулу возводить на начальство, терпением следовало бы запастись. Штурм Полоцка — не штурм снежного города на Урестовских островах на масленицу. Со спеху можно и шею сломать. К крепости сей с умом надо подойти.

— А когда его нет? [68]

— Опять вы за свое! Вот выполните лучше приказание генерала. Накормите, обогрейте и расположите поудобнее женщину о ребятишками. Да позаботьтесь, чтобы ни один волос с ее головы не упал. Вы отвечаете за нее перед графом.

Только теперь Копейкин разглядел, что в нескольких шага от поручика стоит женщина и держит за руки детей. «Женщина в дружине? Случай невероятный! Да и примета дурная», — такие мысли мгновенно пронеслись в голове у Копейкина. Но приказ Властова и ответственность перед командиром корпуса за жизнь знакомой ему женщины настроили его на деловой тон.

— Я уступлю ей свое место в амбаре. Покорнейше прошу, сударыня. Не хоромы, как видите, зато не каплет. Располагайтесь. Будьте спокойны, поручик. Мои мужички грубы только с неприятелем.

Через десяток минут Бориска и Манятка с жадностью уплетать наваристую кашу, похрустывали сухарями и искоса посматривали на громадного денщика Копейкина, почему-то стоявшего перед опустошавшей котелок троицей навытяжку и не проронившего ни слова до конца трапезы.

После ужина Федора уложила детей, и только когда они сладко засопели, изредка вздрагивая во сне, почувствовала, как усталость зажала тело словно в тиски, сковала веки.

* * *

С неделю прожила Федора в лагере ополченцев. Ее наблюдательный глаз замечал многое. Эти люди, по всей вероятности взявшие в руки оружие совсем недавно, выглядевшие суровыми и недоступными, на самом деле оказались простодушными, добрыми и необычайно заботливыми.

Таким был и денщик Копейкина, в больших руках которого солидный солдатский котелок казался кружкой небольших размеров, и всякий раз, когда он нес его, Федора опасалась, что вот-вот он раздавит его и лишит детей наваристой каши.

— Степаном зовут меня, а по фамилии Железное, стало быть, — представился денщик гулким басом, от которого Федоре стало не по себе. [69]

— Мужа моего тоже Степаном звали, а я Федора.

— Ты не пужайся, Федорушка, и деткам накажи то же. Это мне в наследство от отца досталось и плоть и глас громоподобный. А я на своем веку и мухи не обидел. Не чаял, не гадал, что и воевать мне суждено. И все более по кузнечной части воинству расейскому служил, штыки да пики ковал, а теперь самому пришлось взять оружие в руки да податься в ополчение. От самого Петербургу идем, а вот сразиться с французом не довелось. А тебя-то каким ветром к нам занесло?

— То мой секрет. По надобности я здесь. Больше тебе ничего не скажу. Не велено.

— Прослышали наши мужики, будто ты к французу в тыл ходку делала и погибели чудом избежала с детьми? Не страшно ли, Федорушка?

— Разве до страху нонче, когда все кругом рушится.

— И то верно. Прими-ка от наших дружинников сахарку да хлебушка. Вот тут детишкам ягодки, мы из них кисель варим. Сальца раздобыли у деревенских для семейства твоего. Дай-ка заберу одежду ребячью — ее Гришка Прядкин, известный на всю петроградскую сторону портной, враз в порядок приведет. Обувку тоже подправят им, и на это дело у нас умелец имеется. Васька Лыков всей дружине сапоги латает.

— Неужто вы и в самом деле из Петербурга?

— Из него самого и есть.

— Небось царя каждодневно видите?

— Эк, куда взяла! На то он и царь, что его больше в уме держать должно да на портрет молиться...

Федору приняли в боевую семью, жившую законами военного времени. Дружинники, словно дети, резвились с Маняшкой и Бориской, угощали их сахаром, готовили ягодные кисели, рассказывали сказки, были предупредительны и обходительны с Федорой.

Она наблюдала, как каждое утро лагерь, замиравший на ночь, оживал, лишь только раздавался сигнал к побудке. Команды выполнялись без суеты, во всем чувствовалась организация и порядок. Ополченцы стройными колоннами уходили и возвращались [70] с учений, Начинали день с песней. Она звучала размашисто, звонко. Запевалы, соперничая друг о другом, высокими голосами выводили запев:

Не труба трубит звонка золота...
Его дружно подхватывал строй:
Ох, вы русские добры молодцы!
Вы хватайте сабли острые,
Ведь идет злодей на святую Русь.

А по вечерам Федора слушала протяжные, совсем незнакомые ей песни. Они щемили сердце и наполняли его какой-то безысходностью, и все же жила в них вера в справедливость и надежда на лучшее будущее. Каким-то оно будет у нее?

Федора не раз задавала себе этот вопрос и не могла ответить на него сразу. Она ждала прихода каждого дня с опаской. За то время, что она провела в лагере, она, как и все, ждала с нетерпением, что наконец будет дан приказ, и корпус выступит в поход. Ее дважды вызывал Властов. Он был с ней мягок и любезен, как и при первой встрече, но всякий раз при виде ее с грустью вздыхал.

Федоре было невдомек, что в душе генерала происходила глубокая внутренняя борьба. Сведения, доставленные ею, были ценны, но ценность их ослабевала по мере оттяжки наступления на Полоцк. Строить расчеты в надежде на бездеятельность и беспечность французов было преступно и непростительно. Властов бы я почитателем Якова Петровича Кульнева, которого недаром называли учеником Суворова. Но с его славной смертью под Клятицами в корпусном командовании будто поселился дух французобоязни и слово «наступление» произносилось лишь горячими головами, которых обрывали запасенной фразой: «Волею, данною мне государем...» «А ведь поддержи Витгенштейн в июле Кульнева всем корпусом, — размышлял Властов, — тогда вместо обоза достался бы нам Полоцк. Хотя всем известно, что граф даже эту победу приписал себе».

Пластову нелегко было сообщать Федоре о том, что сведения ев устарели, скрепя сердце он решился предложить ей вновь отправиться в опасный путь. [71]

IV

На атом большаке Федоре была знакома каждая выбоина, каждый поворот, каждый перелесок. Иногда ей казалось, что хаживала она по нему всю жизнь. Еще от отца слышала она, что ведет он в столицу и начинается от самого дворца, где живет император. Только проложил его не ныне здравствующий Александр Павлович, а его бабушка Екатерина II, уважавшая скоропалительные наезды в отдаленные вотчины государства российского, любившая петлять в политике и жизни, но в силу своего происхождения привыкшая к изысканности пейзажей и прямолинейности дорог. Только, как говорил батюшка, обманывали государыню вельможи и придворные холуи, будто стервятники налетавшие в деревни и сгонявшие мужиков на невиданное на селе дело: возить на подводах развесистые липы, вкапывать их по краям дороги с тем, чтобы как только минует их пышная кавалькада, перевезти на новое место, чтобы ласкали они взор императрицы.

Липы так и остались стоять, будто солдаты в шеренгах, немые свидетельницы коварной изворотливости придворных прихвостней.

Еще дважды делала Федора ходки в Полоцк и оба раза возвращалась целая и невредимая. Удача, словно невидимый телохранитель, оберегала ее. Сколько раз ей казалось, что жизнь висит на волоске. Подозрительность французов росла день ото дня, и даже мощные редуты, возведенные вокруг города, не позволяли им чувствовать себя в безопасности. Осень давала ясно понять, что не за горами зима, о которой они столько наслышаны и приближение которой ждали с опасением и тревогой. Зимние квартиры в Полоцке были ненадежны, холодны и голодны. Вокруг города, казалось, все будто вымерло, негде было разжиться провиантом, фуражом, дороги были перерезаны конными русскими отрядами. Приближающаяся расплата как дамоклов меч повисла над корпусом Сен-Сира.

1 октября Витгенштейн принял решение штурмовать Полоцкий главнокомандующий просил его поспешить. 5 октября было решено [72] начать атаку города с трех сторон. Корпус делился на две колонны и шел на сближение с французами в места, указанные Федорой Мироновой. По левому берегу Двины на помощь Витгенштейну двигался граф Штейнгель с Финляндским корпусом. Но тут вмешалась непогода. Дождь начался нерешительно, как бы выискивая место, куда бы обрушиться со всей силой. Люди поглядывали на небо в надежде, что вот-вот прояснеет и прекратится этот холодный, безжалостный поток воды, от которого не спасали палатки, деревья и телеги. Лесные дороги превратились в сплошное месиво, по которому, высоко поднимая ноги, с трудом вытаскивая их из тяжелой, не отпускающей грязи, шли полки, батальоны, дружины. Но люди шли, шли... Не было на лицах ни озлобления, не слышны были ругательства, все делали молча, зная, что надо не только дойти, но сохранить силы для боя.

Федора ехала с детьми в обозе.

У села Белого Витгенштейн приказал оставить подводы. Войска ушли, Федора спрыгнула с телеги, прислушалась. Невдалеке прозвучала барабанная дробь, раздались призывные звуки боевого рожка, а затем будто крупный град забарабанил по крыше, началась нестройная перестрелка, в которой изредка надрывно ухали орудия. «Найдут ли правильный путь?» — волновалась Федора. На левом фланге ударили пушки. Вой разгорелся.

К вечеру перестрелка стала удаляться. «Нет, не могу оставаться здесь, когда наших, поди, и раненых и искалеченных вдоволь, — подумала Федора и обратилась к вознице, седобородому мужику:

— Побудь с ребятишками... — И побежала на звук орудий.

Через пару верст она оказалась там, где еще недавно шел бой. Всюду лежали убитые. У многих отсутствовали головы, руки, ноги, струилась из ран кровь. Но вот Федора услышала слабый стон и увидела, как дружинник пытается скинуть навалившегося на него всей тяжестью мертвого француза. Она подбежала и с трудом отвалила эту тяжелую ношу. У дружинника оказалось простреленным насквозь плечо и чуть выше колена зиял рубец. Вот еще стон, еще одна перевязка, еще одна спасенная жизнь. Федора [73] трудилась до самой темноты, пока наконец к полю сражения пробились подводы, на которые стали собирать раненых,

— Спасибо, Федорушка, — слабым голосом поблагодарил ее дружинник. — Век тебя не забуду.

Между тем события разворачивались следующим образом. Вытесненные изо всех предместий французы, предприняв несколько безуспешных контратак, вошли в город и укрылись за его стенами. Властов не раз мысленно вспоминал Федору, бой за предместья был выигран малою кровью.

Теперь впереди Полоцк. Вот он, совсем рядышком, опоясанный рекой Полотой, топкими берегами и неприступным валом, окруженным двойным палисадом, мостом, соединяющим берега реки...

К ночи 7 октября артиллерийские батареи, расположенные в несколько ярусов на валу, стрелки в окопах замолчали, видимо, рассудив, что главные события должны развернуться поутру. Но здесь вступил в силу азарт боя, внесший расстройство в планы оборонявшихся и наступавших. Русские войска двумя колоннами, не давая французам опомниться, начали штурм города в два часа ночи.

Русскими управляло стремление побыстрее ворваться в укрепления, французам, обойденным со всех сторон, они были последней защитой.

Степан Железное, одним из первых взобравшись на вал, давно отбросил ружье, которым так и не научился толком владеть, орудовал тесаком и кулаками.

— Вот тебе, мусье, за Россию, за Питер, за Полоцк, — приговаривал он. — Прими и за Федору, за дитяток ее горемычных.

К утру французы бросились бежать по мостам, наведенным через Двину, которые тотчас сожгли.

Рассвет поднимался над Полоцком. Город дымился в руинах, потрескивали догоравшие дома, возле пепелищ выли собаки, окна домов зияли пугающей пустотой, из дверей церкви доносились запахи конского пота и прелого сена, повсюду валялись обезображенные людские тела и трупы лошадей, стенания перекликались с радостными восклицаниями. [74] Федора подошла к дому тетки, но увидела только обгорелую печь.

Петра Климова она нашла повешенным на коньке своей хаты. Лицо его было в ссадинах и кровоподтеках, губы искусаны в кровь, сквозь изорванную в клочья рубаху и порты виднелись грубые черные шрамы, беспомощно повисла на ремнях деревянная культя.

Не дожил до победы старый солдат.

Федора схоронила Климова возле дома, из которого он еще недавно ее провожал.

8 октября в Полоцк торжественно въехал Витгенштейн. Войска и дружины, построенные на городской площади, под звуки встречного марша дружно грянули «Ура!».

«Ну вот и все, — подумала Федора. — Теперь я им не нужна более. Теперь им прямая дорога на Францию».

— Слушай, на кра-ул! — донеслась до ее слуха команда: — Приказ его сиятельства командира и кавалера графа Витгенштейна:

«Герои! Всевышний внял мольбе нашей, и Полоцк свободен. Вы пожали новые лавры на поле Марса, и среди самого жарчайшего сражения противу миллиона смертей, летавших из адских укреплений, на деле доказали, что может преодолеть истинная вера и любовь к Отечеству и чего достигает рвение к славе и чувство чести. Корпусный командир с приятнейшим удовольствием изъявляет искреннейшую благодарность свою как всем Регулярным войскам, в деле бывшим, так особенно и дружинам Санкт-Петербургского ополчения, которые, подняв в первой оружие, показали чудеса храбрости и мужества, оправдали надежду соотечественников и заслужили лестное наименование защитников России».

* * *

Опустела площадь, разошлись по бивуакам полки и дружины, заполыхали костры, зазвучали песни.

Федора побрела по дороге к обозу. Никогда она не чувствовала себя такой одинокой, как в этот победный день. Никто не [75] подошел к ней, никто ни о чем не спросил. Рябинин пал у раз, она видела, как двое спешенных гродненцев бережно несли штабс-капитана, будто опасаясь потревожить его вечный сон. Его кудри сбились на лбу, и из них ручейком стекала тонкая струйка крови.

Федора вздрогнула, услышав за спиной тяжелое дыхание, оглянулась.

Это был Степан Железнов. Федора вскинула руки и обвила его шею.

— Жив?!

— Господь миловал на сей раз. Ну, а ты как? Понятна обида твоя. Не до тебя нонче. Помышляют командиры за Двину гнать француза, а между нами разговор идет, что и Москву наши назад у Наполеона отбили. Вот ведь каково образовалось. Теперь наш черед их гнать в землю ихнюю.

— Жаль, что без меня завершат войну, — вздохнула Федора. — А я бы сгодилась еще. Я ведь за ранеными могла бы ходить. По хозяйству военному услужила бы.

— Что ж поделать, война — она для мужиков, — принялся утешать женщину Степан. — Но ничего! Как только добьем француза, приезжай в Питер. Спросишь на Литейном Железновых. Нас там всяк знает. Да вот еще, возьми от меня деньжонок малость, авось пригодятся, я без них обойдусь. Жив буду, заработаю.

— Спасибо тебе за доброту. Надеялась я за труды свои свободу обрести, но, видать, не судьбина.

— Погоди плакаться. Войну докончим, государь не обойдет в довроте своей народ.

— Дай тому господь!

— Что же ты станешь делать?

— Пойду с ребятишками в Погирщину, барин там добрая, в обиду не давал, да и жилось мне у него не худо... Ну, прощовай. Храни тебя господь.

— Прощай, Федорушка.

Еще, три дня провыв корпус Витгенштейна в Полоцке n. торжественного молебна выступил из города по наведенным через Дайну мостам.

Федора с ребятишками стояла на берегу и наблюдала, как один за другим подходили к переправе батальоны, дружинники, конники, артиллерия. И вдруг услышала песню. Сказывал ей Степан, что на взятие Полоцка в их дружине сочинили слова и тут же подобрали мотив, задорный, удалой, с присвистом.

Чудо новое свершили
С Витгенштейном русский дух,
Штурмом Полоцк покорили,
Разнесли врагов как пух.

Как из рвов и из окопов
Сен-Сир лыжи навострил.
Витгенштейн — другой Суворов,
Полоцк — новый Измаил.

Федора стояла на берегу до. тех пор, пока последняя обозная повозка, неуклюже переваливаясь с боку на бок, не переехала по мосту.

— Неужто Федора! — воскликнул Герасим. — Барин, Григорий Алексеевич! Взгляните, кто к нам пожаловал! А мы тебя отпевать собирались. Сказывали, тебя в сражении видели. Грохот великий до нас доносился, известие пришло, что полегло наших множество. Вспоминал тебя барин. По секрету скажу, Глафиру Разжаловал из фавору. Во злобе глубокой пребывал. Теперь твое Место свободное. К-хи, к-хи!

Звонкая оплеуха прервала смех телохранителя Глазки.

— Это ты чево... Ты это брось. Ты это руки в ход не пущай. А то не ровен час рассерчаю, — выдохнул Герасим, обдав Федору устоявшимся перегаром.

— Ну право, не везет тебе, Герасим, по взаимности, — проговорил усмехаясь барин, выходя на крыльцо. — Поди прочь! А тебе, [77] Федорушка, рад, от души рад благополучному твоему возвращению, и детишек твоих рад видеть в целости и невредимости. Место твое никем ныне не занятое. Можешь располагаться там же. Жду и рассказов от тебя о событиях героических, Усталость вижу на лице твоем. Ступай отдохни, а после потолкуем. Просьбы какие будут, непременно исполню.

* * *

Два года Федора начинала день с одной и той же просьбы, от которой Глазку покрывала испарина дать ей вольную. Но Глазка пытался свести разговор к шутке или надолго уходил в себя, отгородившись стеной видимой неприступности.

Долгожданной свободы не получила ни Федора, ни другие из подданных русского императора. А Глазку чествовали так, будто он сам лично пробирался в осажденный город и, рискуя собой, доставлял русскому командованию важные сведения, Он, не замечавший ранее за собой способностей рассказчика, переходя на шепот, нагонял на слушателей таинственность, то внезапно возвышал голос, приводил их в восторг своей решительностью и умением найти выход почти в безнадежной ситуации. О Федоре в этих рассказах упоминалось лишь вскользь. Витебский генерал-губернатор жаловал его почестями. Деньги Рябинина, пущенные в оборот, приносили немалый доход, имение росло и процветало. Неизвестно, сколько бы продолжалось такое бытие, но однажды он получил письмо, угрожающий тон которого не сулил ему ничего хорошего.

«Милостивый государь! — обращался к нему генерал Сухозанет. — Прослышал я от многих, что вы за труды, взятые на себя в годину нашествия, имеете благодарственное отношение соседей и начальства. Но с каких пор вы, сударь, имеете возможность распоряжаться чужой славой? Федора Миронова с малых лег была у меня в услужении и ни у кого другого, и содеянное ею принадлежит по праву мне. Письменных доказательств по причине сожжения бумаг я не имею, но всяк знает, что она ходила за моими дочерьми и содержала дом. Вы поступили бесчестно, и кроме как отдачи ее назад, я мог бы потребовать удовлетворения, [78] но ограничусь одним — возвратом ее к прежнему месту прерывания и искренним вашим заверением, что никогда более не станете упоминать о ней как о вашей подданной и заслуг себе, о которых вы изволите трубить в окрестностях, не приписывать. В противном случае я вынужден обратиться в сенат и открыть подлинную правду».

Глазка, прочтя письмо, сделался чернее тучи и сорвал гнев на первой попавшей под руку жертве. Желанная награда уплывала из рук, и это было настолько очевидно, что он даже не вышел на крыльцо, когда от дома отъехала телега, на которой с детьми и небогатыми пожитками уезжала Федора к своему прежнему господину. Но даже Глазка не мог подозревать, что отправляет ее совсем не к тому, от кого получил угрожающее послание. Сухозанет в пылу азарта проиграл имение в карты генерал-провиантмейстеру Лабе, в свою очередь, изрядно задолжавшему казне. На имение был наложен арест.

В один из ноябрьских дней к барскому особняку подъехала карета, сопровождаемая парой конных жандармов. Из кареты вышел генерал и, зябко кутаясь в медвежью доху, проследовал в дом и расположился в гостиной у камина. Он мельком взглянул на выстроившихся в шеренгу обитателей особняка и, обратившись к жандарму, сказал:

— Ну что ж, приступим к описи. Есть кто из вас, кто может показать нам дом?

— Я, ваша светлость, — ответила одна из женщин и сделала легкий поклон.

Генерал от неожиданности отпрянул в кресле.

— Федора! Глазам своим не верю! Ты?!

— Я, ваша светлость, поверьте... Я вас сразу признала. Хотя три года минуло, как на бой вас проводила.

— Каким образом ты оказалась здесь? Где твои дети? Садись рядышком. Выслушаю. Помогу по силе возможности. Я ведь перед тобой в большом долгу. Тогда я докладывал о тебе графу Витгенштейну. Просил исходатайствовать тебе и твоему семейству вольную. Но ты внезапно исчезла, а как звать помещика твоего, вот беда, я запамятовал. [78]

— Последним моим господином был Григорий Алексеевич Глазка. А теперь мы, выходит, ничьи.

— Поверь мне, я все сделаю, чтобы ты получила то, что заслужила. Завтра жду тебя в приемной градоначальника. Я распоряжусь выдать лошадь и телегу. Фамилию мою помнишь?

— Где уж забыть!

— Ну хорошо. Жду завтра. А пока, будь любезна, проведи по дому.

На следующий день Властов вручил Федоре небольшой конверт с сургучной печатью, раскрыл бумажник и, отсчитав несколько ассигнаций, протянул ей.

— Это тебе на одежду, и дорогу, и пропитание в ней.

— Премного благодарствую, ваша светлость, но не понимаю, в какую дорогу вы меня отправляете?

— В столицу, Федора, в Петербург к военному министру. Ему и передашь сей пакет. В нем я изложил все. Уверен, что Петр Петрович Коновницын ни в чем не откажет тебе. Мне нынче недосуг — дела. Счастливого тебе пути.

Федора вышла от Властова опешившая. Мыслимое ли дело, она, крепостная крестьянка, и попадет в столицу.

* * *

До Петербурга она добралась без особых приключений. Хозяева постоялых дворов были любезны и обходительны с нею. Конверт с сургучной печатью на шелковой ниточке обладал магическим свойством, а фамилия Властова — героя войны, некогда прошествовавшего со своим авангардом по этому тракту, была у многих на устах. Генерала помнили и уважали.

В столицу прибыли засветло. На Сенной площади, у костров, переминаясь с ноги на ногу и похлопывая руками по бокам от крепкого утренника, толпились извозчики. Федора выбрала мужика небольшого роста.

— На Литейный, так на Литейный. Нам что, лишь бы денежки платили да кобыла из сил не выбивалась, — улыбнулся мужичок и, ловко размахнувшись кнутом, крикнул: — Ну пошла! А где тебе надобно на Литейном? [80]

— Не знаю.

— А куды ж растуды едешь?

— Человека одного сыскать хочу.

— Эх, взяла. Это ж, поди, целая перспектива до самой Невы. Это тебе не в деревне. Тут с тысячу, а может, и с две домов, да в каждом по взводу, а то и по роте людей квартирует. Человека-то хоть фамилие знаешь? И кем он пристроен, какую должность исполняет?

— Из мастеровых он, кузнец, а зовут его Степан Железнов.

— Кузнецы и на самом проспекте, и на Пушкарской имеют вид на жительство. Мастерские же их к набережной примыкают. А какой он из себя?

— Ополченец он, из столичного ополчения, воевала я с ним.

— Дак, почитай, весь Петербург в эту войну воевал. Многих недосчитываются нонче. Я вот со своей лошаденкой до Кенигсберга добрался. Насмотрелся и наслышался всякого. Если ополченец и погибший — пиши пропало. Сколько ихнего брата перевозил на кладбища. Если живой и искалеченный — у церкви Владимирской на паперти искать надобно, а если и вовсе живой, то и тебе, и ему повезло. Ну вот и Литейный. Эх, была не была, рванем на Пушкарскую.

Им повезло. Фамилия Железновых была известная, только о Степане никто ничего не смог рассказать: не вернулся он из заграничного похода.

— Ну а теперь куда?

— К военному министру.

— Ну и молодчина баба! То ей ополченца, то самого военного министра подавай! Знамо тебе, что министр у самого царского Дворца обитает? Туда не с моей харей суваться, да и не в твоем одеянии показ иметь.

— И все-таки мне надобно. Я к нему с письмом прислана.

— Покажь!

— На!

— Верно, и печатка болтается. Как бы мне нагайкой не схлопотать. Жандармы нынче не церемонятся. Ну да чего не сделаешь Ради правого дела. [81]

Словоохотливый мужичок притормозил сани у красивого здания и, не получив за езду, рванул лошадь с места в крутую рысь. К Федоре тотчас подскочил городовой.

— Проходи, проходи, здесь непозволительно стоять.

— Мне к военному министру надоть, — жалостливым голосом вымолвила Федора. — Я к нему письмо имею от люцинского градоначальника генерала Властова. — С этими словами достала из-за пазухи конверт и протянула его городовому.

— Надо же, — осмотрел он ее с ног до головы сверлящий взглядом. — Стой здесь. Я передам.

* * *

Петр Петрович Коновницын многое испытал на своем веку. Знавал он почести, стремительный взлет, не менее стремительное падение при Павле Петровиче, не жаловавшем матушкиных любимцев. Удалось ему служить при светлейшем Григории Александровиче Потемкине, чествовавшем людей разумных, деятельных, храбрых. В турецкую кампанию 1791 года он близко сошелся с Михаилом Илларионовичем Кутузовым, а оставив на несколько лет военную службу, проживая в деревне, предался изучению сельского хозяйства и его устройства. От реформаторства он был далек и все же пытался по мере возможности облегчить у себя в имении налоги и подати. В войну он не переставал восхищаться солдатами и без сожаления расставался с деньгами на одежду, обувь, провиант. Среди многих генералов русской армии Коновницын был по-особому уважаем и любим. С Властовым военный министр был накоротке, но сразу же разглядел в нем отважного воина и творческого надежного исполнителя далеко не самых лучших решений Витгенштейна. В таких случаях Коновницын усмехался: «Везет Петру Христановичу на умниц!»

Петр Петрович развернул конверт и прочитал: «Дано сие Витебской губернии, Полоцкого уезда, живущей в деревне Погирщина, принадлежащей помещику Глазке крестьянке Федоре Мироновой в том, что в незабвенную Отечественную войну 1812 года во время командования мною авангардом корпуса генерала от кавалерии [82] Валерии графа Витгенштейна в местечке Белом вышеупомянутая Федора Миронова была неоднократно посылаема в город Полоцк, находившийся тогда во власти неприятеля, для приносу письменных известий от тамошних жителей о положении врагов, что она исполняла со всею ревностью, приличною верноподданной всеавгустейшего монарха нашего любезного Отечества, подвергая опасности жизнь для пользы государства, за что не получила никакой награды, а сама об оной никогда не утруждала, но справедливость требует просить начальство о должном вознаграждения сей верноподданной россиянки, бескорыстно жертвовавшей собою из единой любви к монарху и Отечеству, в чем свидетельствую за подписанием моим и приложением печати. Г. Люцин. Ноябрь 28 дня 1815 года».

— С кем передано это послание? — спросил Коновницын дежурного генерала.

— Его принес городовой, он доложил, что вручила ему конверт какая-то женщина.

— Приведите ее ко мне.

* * *

— Как тебя зовут? — встретил Коновницын вошедшую вопросом.

— Миронова Федора.

— Ты знаешь, что написано в этом письме?

— Мне об этом ничего не известно. Мне только велено передать его военному министру Петру Петровичу Коновницыну.

— Я и есть военный министр.

При этих словах Федора бухнулась на колени.

— Сейчас же поднимись. Не перед барином. Коновницын прочитал письмо вслух и спросил:

— Здесь все написано правильно?

— Да, ваша светлость.

— Понимаю, что в письме все не расскажешь. Дополни его своими словами.

И Федора, заметно волнуясь, рассказала Коновницыну о пережитом [83]

— Назавтра утром жду тебя здесь, — сказал министр, когда она замолчала. — Я велю пропустить. Впредь запомни: на колеи перед неприятелем не становилась, негоже и теперь.

Лишь только Федора исчезла за дверями, Коновницын сел письменный стол, еще раз пробежал глазами текст: случай был необычным. Коновницын знал, что в лесах и на дорогах в числе партизан сражалось немало женщин, своей отвагой нагонявших страх на врагов. Но здесь было иное дело. Женщина-разведчица, обладательница всех качеств, присущих далеко не всякому мужчине.

«Надо ей помочь», — рассудил Коновницын и быстрым почерком написал:

«Князю Петру Михайловичу Волконскому. О всемилостивейшем воззрении на бедное положение крестьянки Витебской губернии помещика Глазки Мироновой, которая в 1812 году будучи неоднократно посылаема в Полоцк из усердия и любви к Отечеству, невзирая на все опасности доставляла оттуда верные и весьма полные сведения о положении находившихся там неприятелей, в чем свидетельствует генерал Властов».

На приеме в Зимнем дворце Коновницын добавил, обращаясь к Волконскому: «Неплохо бы испросить у государя вольную сей крестьянке». Волконский пожал плечами и скрылся за тяжелой дверью царского кабинета.

Через неделю Коновницын получил записку назад с резолюцией Волконского: «Высочайше поведено дать небольшую серебряную медаль «За отличия» на анненской ленте и пятьсот рублей ассигнациями из кабинета».

«И это все?» — с горечью подумал Коновницын.

Он вручил Федоре медаль и деньги и сказал:

— Ты поезжай к себе, а об остальном я позабочусь.

— Некуда мне ехать, ваша светлость. Имение наше описали я сдали в казну. Кому теперь мое семейство принадлежит, неизвестно.

«Вот задача, — подумал Коновницын. — Дело-то, оказывается, совсем не простое, придется обращаться в сенат».

— Вот что. По возврату в имение напиши прошение генерал-губернатору, [84] а я похлопочу здесь в столице. Уверен, все будет хорошо.

— Спасибо за доброту вашу, — сказала Федора и, прижимая к груди медаль и деньги, вышла из кабинета.

* * *

Федора в точности выполнила все, что велел военный министр. Свидетельство, выданное ей на руки, открывало двери присутствий и инстанций, и в результате на свет появилось прошение в сенат о даровании ей свободы.

Два долгих года шла переписка, и наконец решение было принято.

«30 декабря 1819 года № 34773 правительственный сенат постановил: даровать крестьянке Мироновой е семейством свободу за услуги, оказанные ею во время войны 1812 года».

Дальше