Содержание
«Военная Литература»
Биографии

Часть четвертая.

В дни нашествия

1

Весть о вступлении наполеоновских войск на русскую землю долетела до Темникова непостижимо быстро. Без участия курьеров, неизвестно даже как. Будто ветром занесло её. Прилетела и тотчас взбудоражила народ.

Война… В устах россиян это слово, пожалуй, звучало чаще, чем у других народов. С кем только не приходилось воевать! С татарами воевали, со шведами воевали, с турками воевали, с немцами воевали — всех неприятелей даже не упомнишь. Разные случались войны. Иные чужеземцы, вторгаясь на русскую землю, грабили города и села, предавали огню, а самих жителей угоняли в рабство. Были и такие, что доходили до самой Москвы. Страшные опустошения несли с собой войны. После тех войн жизнь на земле на какое-то время как бы останавливалась, некому было в поле выйти. Над выжженными пространствами летали одни только черные вороны, выискивая себе добычу…

К счастью, на памяти последних поколений таких опустошительных войн уже не было. Войны возникали, но не такие, чтобы мечами кромсали самое нутро России. Войны проходили где-то на окраинах государства, чаще на «чужой земле». Только недавно отгремели войны с Турцией и Швецией. Но спросите, много ли страху нагнали они на темниковцев? А война с Персией, начатая ещё в 1804 году и ещё не доведенная до конца? Да на неё просто не обращали внимания. Воюют солдатушки, ну и пусть воюют, а им, темниковцам, до этого нет никакого дела.

Весть о войне с Францией была воспринята иначе. Для темниковцев, как и для всех россиян, это было нашествие на русскую землю опаснейшего врага — нашествие, непосредственно угрожавшее и им самим.

Взбудораженным темниковцам не сиделось дома. На улицах города ловили старых солдат, из тех, кто бывал в войнах, и засыпали вопросами: какие они, эти самые французы, шибко ли воюют, храбрые аль не храбрые, смогут дойти до темниковских земель аль не смогут — все хотелось знать людям.

Ушакову тоже не сиделось дома. Узнав о войне, пошел к своим крестьянам, чтобы сказать им это. А те уже толпились у барского дома. Сами пришли, поднятые тревожной вестью, да не одни — были среди них и не алексеевские, из соседних деревень, а двое оказались из самого Темникова. До этого мужикам довелось говорить с солдатом-инвалидом, которому в войне руку оторвало. Тот солдат французов в лицо видел, со штыком на них ходил. Но разве мог солдат знать о неприятеле столько, сколько знаменитый адмирал, известный всему миру? Адмирал этим самым французам сам чинил баталии, принуждал их к ретираде. Он-то, адмирал Ушаков, батюшка Федор Федорович, все знает, далеко видит и может доподлинно сказать, каким образом пойдет сия война и чем она может кончиться.

— Дети мои, — заговорил Ушаков, окруженный толпой, — неприятель пошел на русскую землю неслыханно дерзкий, неслыханно сильный. Но нам ли страшиться его? Приходили к нам и раньше сильные да жестокие враги, но не сломился от того российский народ. Выстояли россияне. Выстоим и теперь, не позволим Бонапарту торжествовать над нами, прогоним с земли русской.

Зашумели мужики, ободренные словом. Понравилась им речь адмирала. Правильно адмирал сказал: русскую землю ворогам не покорить!

— Нужно будет, все пойдем в солдаты, а антихристу не отдадимся!

— Бонапарт боек, да кишкой тонок!

— Придет на русскую землю, да отступится!

Некоторое время спустя Ушаков получил с нарочным записку от уездного предводителя дворянства Никифорова. Он приглашался на собрание дворян по случаю получения манифеста о войне, подписанного его императорским величеством Александром I. Ушакову в этот день нездоровилось, болела голова, но он решил все же ехать. Нельзя было не ехать. Собрание-то созывалось не по пустому делу.

В Темников Ушаков приехал за четверть часа до начала собрания. Площадь перед зданием уездной управы оказалась забитой экипажами. Ушаков разрешил кучеру ехать на гостиный двор и ждать его там.

В зале, где собирался народ, были заняты почти все места. Однако главного уездного и городского начальства ещё не было. Встретившийся у входа городской секретарь сообщил Ушакову, что все начальство с час тому назад направилось с приехавшим из Тамбова губернским представителем к городничему попить чайку и ещё не вернулось.

Ушаков увидел в зале аксельского помещика Титова, сидевшего у окна и сторожившего для кого-то рядом с собой свободное кресло. Титов тоже увидел его и развязно махнул рукой:

— Поклон адмиралу! Ежели не брезгуете, можете сесть, — показал он на место рядом с собой.

Не ответив на приветствие, Ушаков прошел дальше, к передним рядам. Этот человек был ему противен.

Ушакову дали место в первом ряду. Он уселся тихо, стараясь не вызывать к себе внимания. Между тем сидевшие рядом то и дело оборачивались назад, где слышались негромкие голоса. Шел разговор о войне.

— Трудно наше положение, — рассказывал кто-то угрюмо, — тамбовский офицер, что к нам приехал на собрание, рассказывал давеча: армия наша ретираду держит и что-де государь войска покинул и через Москву в Петербург направился.

— Не может того быть, — возразил другой голос, самоуверенный, бойкий, — не может быть, чтобы государь армию свою оставил. Государь там. А армия отходит для того только, чтобы Бонапарта паршивого с войсками его поглубже в леса русские заманить да здесь и прикончить. Окружить и травить, как волков. Истинный Бог, несдобровать этому Бонапарту.

— Сие может и так, а все же… Давно не было, чтобы по своей же земле от неприятельской армии так бежали. Может статься, до самой Москвы Бонапарта вот так вот заманивать будем, — добавил угрюмый рассказчик уже насмешливо.

— До Москвы далеко, до Москвы Бонапарта не пустят, ему ещё до Смоленска шею сломают.

Наконец появилось и само начальство — предводитель уездного дворянства, капитан-исправник, городничий, а с ними тамбовский гость в мундире пехотного майора. Заметив в зале Ушакова, Никифоров слегка ему поклонился, городничий сделал то же самое. Имей на себе адмиральскую форму, он удостоился бы и внимания тамбовского гостя, но Ушаков приехал в партикулярном, и тот даже не задержал на нем своего взгляда.

Никифоров представил собравшимся губернского представителя, после чего начал такую речь:

— Господа, вы уже имели возможность слышать о зловещем вступлении армии Наполеона в пределы Российской империи и о манифесте, данном по сему случаю его императорским величеством. Дозвольте зачитать сей манифест.

На некоторое время в зале поднялся легкий шумок — кто-то прокашливался, кто-то высмаркивался, кто-то скрипел стулом, ища более удобную позу, — но вот шумок стих, и Никифоров начал чтение императорского манифеста.

Извещая о французском нашествии, император призывал в своем манифесте встать на защиту веры, отечества и свободы, призывал россиян к созданию народного ополчения.

— «…Сия внутренняя сила, — нараспев читал Никифоров, — не есть милиция или рекрутский набор, но временное верных сынов России ополчение, устрояемое из предосторожности, в подкрепление войскам и для надлежащего охранения отечества…» Ушаков слушал и вспоминал недавний разговор с мужиками о войне. Он правильно сделал, что не утаил от них опасности, нависшей над Россией. Опасный, зело опасный момент наступил для судеб страны. Русский народ и без того порабощен, а в случае победы неприятеля на него ляжет ещё и порабощение иностранное. А допустить сие никак нельзя. Все силы надо собрать, ничего не пожалеть, а ворога победить!..

Когда чтение манифеста подошло к концу, Никифоров налил воды, выпил и, оглядывая притихший зал, заговорил:

— Я думаю, господа, нет особой необходимости выражать нам свои верноподданические чувства. Российское дворянство всегда было и остается надежным оплотом государя и его империи. Все мы готовы отдать за государя свои жизни. Но в настоящий момент государь жертвы такой от нас, дворян, не требует. Государь ждет от нас помощи русской армии, ждет от нас новых регулярных полков, ждет ополчения. — Никифоров с минуту пошептался с сидевшим с ним рядом тамбовским майором и продолжал: — Я уже имел честь представить вам господина Ильина. — Легкий поклон в сторону майора. — Господин майор представляет здесь Первый тамбовский пехотный полк, ныне формируемый. Мы, сидящие за этим столом, вместе с гостем из Тамбова обращаемся к вам с просьбой внести пожертвования названному полку. Прошу, господа, подойти по очереди к столу и записать в ведомости сумму, какую желаете внести. Прошу! — повторил он и сделал секретарю, сидевшему за отдельным столиком, знак, чтобы приготовился записывать.

В зале задвигались, зашушукались, но подходить к столу никто не решился. Раздался чей-то голос:

— Много ли надо?

— Для снаряжения и вооружения полка требуются немалые средства, — пояснил Никифоров, уже не вставая с места. — Я думаю, неясностей тут быть не может. Чем больше внесем в сие государственное дело, тем будет лучше.

После этого разъяснения других вопросов не последовало. Но и подходить не решались. Все чего-то выжидали.

— Что ж, господа, — поднялся предводитель дворянства с такой улыбкой, словно просил на него не обижаться, — если нет смелых, тогда будем приглашать по списку. — Он придвинул к себе лежавшую на столе бумагу, посмотрел в неё и выкрикнул: — Господин Титов, прошу!

Титов, не поднимаясь с места, запротестовал:

— Почему именно я?

— Вашей фамилией открывается список.

— Сие ничего не значит. Есть дворяне побогаче меня. Пусть они первыми будут.

— Так вы тоже не из бедных. За вами более ста душ мужского пола.

— А много ли от них толку? Каждую копейку со слезами выбиваю. Слава одна, что крестьяне.

Говоря это, Титов все же поднялся с места и не спеша приблизился к столику секретаря.

— Так уж и быть, первый так первый… Запишите от меня пять рублей. — И, достав из кармана бумажник, он невозмутимо начал рыться в нем, ища нужную ассигнацию.

Начальство смотрело на него с недоумением. Никифоров даже вскочил, не зная, как отнестись к словам помещика — как к шутке или как к серьезному решению.

— Но, милостивый государь, — уставился он на него, — этого слишком мало. Вы можете гораздо больше.

— У меня с собой больше нет.

— Так мы же не просим, чтобы непременно в сию минуту. Вы подпишитесь на приличествующую вам сумму, а деньги можете прислать завтра или послезавтра, как вам будет угодно.

— Я уже сказал, больше пяти не могу. — Титов уже вытащил найденную в бумажнике ассигнацию, но, услышав слова предводителя дворянства, засунул её обратно. — Не желаете пяти, могу вообще ничего не дать. Не станете же меня приневоливать.

— Боже милосердный, — застонал Никифоров. — Хоть бы прибавили малость.

— Извольте, малость прибавить могу, — оставался невозмутимым Титов. — Запишите: семь рублей, и ни копейки больше.

Ушаков смотрел на этот торг с чувством неловкости за темниковское дворянство. Конечно, от Титова можно ожидать все, этот человек имеет отдаленное понятие о патриотизме. Удивляло другое: в зале не раздалось ни одного голоса в осуждение поведения помещика, не желавшего внести приличный вклад в оборонное дело отечества. Дворяне молчали, и их молчание можно было принять за одобрение поведения Титова.

Ушаков встал, и ещё не успел Титов расписаться в ведомости и выложить на «спасение отечества» свои несчастные семь рублей, как с решительным видом подошел к столу.

— Извините, господа, — сказал он, — я плохо себя чувствую и прошу дозволить подписаться вне очереди.

— Пожалуйте, ваше высокопревосходительство, пожалуйте!.. — поклонился ему Никифоров. — Сколько подписать изволите?

— Две тысячи рублей.

— Покорнейше благодарим, ваше высокопревосходительство, покорнейше благодарим! — обрадовался Никифоров и обратился в зал: — Слышали, господа? Отставной адмирал, кавалер многих орденов Федор Федорович Ушаков жалует Тамбовскому полку две тысячи рублей!

Предводитель дворянства хотел ещё что-то сказать в хвалу адмирала, но тот так посмотрел на него, что смолк на полуслове. Ушаков поставил в ведомости свою подпись и, сказав, что деньги будут доставлены позже, направился к выходу.

* * *

Оставив уездное дворянство, Ушаков пошел к гостиному двору, чтобы оттуда ехать домой. Он чувствовал себя плохо. Утром болела только голова, а теперь и в ногах замозжило. Впрочем, это могло быть к перемене погоды. В последнее время с ним часто так бывало: чуть что — замозжит, заноет в теле, спасения нет. И ничего с этими недугами, наверное, уже не сделаешь… То были недуги старости. Покоя бы сейчас настоящего, да где его взять? Нет и не может быть нынче покоя. Не до покоя теперь…

Домов за десять до гостиного двора Ушаков невольно остановился, привлеченный необычной подводой, сопровождаемой тремя монахинями. Заваленная наполовину каким-то тряпьем, повозка передвигалась от дома к дому, и, когда останавливалась, монахини устраивали короткие молебствия, отдаленно напоминавшие служения во время церковных выходов. Они пели молитвы, после чего призывали народ пожертвовать на войну с опасным «ворогом» кто сколько может. Люди выносили из домов вяленую рыбу, сухари, различное тряпье, клали все это на телегу, получая взамен маленькие просвирки и свечи. Кое-кто подавал деньги; их опускали в ларец, украшенный серебряным крестом, что носила одна из черниц.

Вот старик с лохматыми волосами, словно присыпанными мукой, вынес узел с овечьей шерстью. Прежде чем положить шерсть на телегу, он стал показывать её старшей монахине: пусть сама посмотрит, какая хорошая у него шерсть, ни одного комочка не нащупаешь, для себя её собирал, но раз такое дело, ежели надобно помочь армии, чтобы зачинщиков войны с земли русской прогнать, ему не жалко добра своего — пусть идет в общий котел, пусть делу кровному послужит. А из шерсти этой, объяснял старик, непременно хорошее сукно получится, которое не то что на шинели солдатам, даже на одежду господам офицерам сгодиться может… Очень много хотелось сказать старику, который, быть может, отдавал на алтарь отечества единственное свое богатство. Черница терпеливо выслушала его, поблагодарила, осеняя крестом, и, как и всем, дала просвирку и свечку.

«Как не похожи эти люди на тех, которые сидят сейчас в дворянском собрании!» — думал Ушаков, глядя на старика, на других горожан, собравшихся у подводы монахинь. Когда он подошел поближе, монахиня, что принимала от старика шерсть, посмотрела на него, и на какое-то мгновение на красивом чернобровом лице её выразились и удивление, и радость, как будто увидела в нем своего человека. Но вот выражение это исчезло, она поклонилась ему в пояс, сказала:

— Не дадите ли и вы что-нибудь, адмирал? Мы собираем пожертвования на нужды войны.

Ушаков не ответил, пораженный неожиданностью её обращения, её голосом, её взглядом. Она сказала ему: адмирал… Откуда она могла знать, что он адмирал… Ведь на нем не было адмиральских отличий, он был в обычной одежде. Видела раньше? Но когда, где?.. Вспомнился Арапов, история его невесты, обманутой соблазнителем. Мелькнула догадка: не она ли?..

Не дождавшись ответа, черница поклонилась Ушакову во второй раз:

— Рука дающего да не оскудеет!

Ушаков имел с собой двадцать рублей ассигнациями и несколько серебряных монет. Он торопливо извлек все это из карманов и подал монахине. Та передала деньги чернице, носившей ларец.

— Вы из Темниковской обители? — спросил он.

— Темниковской.

— А до обители жили в Херсоне?

Монахиня не ответила.

— Я вас знаю, мне о вас рассказывали. Ваше имя Мария, не так ли?

Монахиня теперь уже совсем смутилась, но сумела взять себя в руки и резко сказала, досадуя на минутную растерянность:

— Меня зовут мать Аграфена. Прощайте, сударь! Да вознаградит вас Бог за щедрое подаяние делу святому. Трогай! — крикнула она чернице, державшей лошадь под уздцы. Заскрипев колесами, подвода поехала дальше. Мать Аграфена пошла с лошадью рядом, держась одной рукой за оглоблю. Ушаков неотрывно смотрел ей вслед. Она, должно быть, почувствовала его взгляд, оглянулась на миг, потом сняла с оглобли руку и поспешила вперед, обогнав лошадь. Можно было подумать, что она хотела побыстрее скрыться с его глаз.

Ушаков пошел своей дорогой. Кучер поджидал его у ворот гостиного двора.

— Домой, батюшка?

— Домой, домой…

Через четверть часа они уже выезжали из Темникова на алексеевскую дорогу. Ушаков всю дорогу находился под впечатлением встречи с монахиней, назвавшей себя матерью Аграфеной. Теперь он уже нисколько не сомневался, что это была та самая Мария, на которой Арапов собирался жениться, но её у него отняли. Ах, Арапов, Арапов!.. Вот бы ему написать! Но куда напишешь? Кто знает, где судьба его носит…

Судьба Арапова волновала его. Может быть, потому, что она была чем-то схожа с его судьбой. В пору молодости он тоже не миновал любовных чувствований. Но чувства его оказались обманутыми. Та, что зажгла в нем страсть, отвергла его руку, предпочла ему другого — тоже офицера, но более общительного, не такого скучного, как он. Это настолько убило его, что он несколько дней не показывался в обществе. А потом… потом сердце его навсегда закрылось для женщин. Он более не пытался заводить с ними знакомства, решив прожить жизнь без семьи, в одиночестве, как прожил свою жизнь любимый дядя. В одиночестве прошли молодые и зрелые годы, в одиночестве состарился… Впрочем, он был не совсем одинок. С ним был Федор, любимый слуга и камердинер.

Приехав домой, Ушаков позвал к себе Федора, сообщил ему о сумме, которую подписал в пользу формируемого Первого тамбовского полка, и приказал ему немедля отвезти ту сумму предводителю дворянства, взяв от него расписку.

2

Русские полки спешили из Вильно, оставляя город на милость Наполеона. Горожане смотрели на уходивших кто со злорадством, кто жалеючи.

— Братцы, а они побаиваются Наполеона, — говорили солдаты. — Вишь, ставни закрывают.

— Как же им не бояться? Вдруг французы возьмут да подгребут в сусеках все под метелочку. Войск-то у Наполеона видимо-невидимо, прокормить надо.

— А может, напрасно канитель подняли? Может, Наполеон-то ещё у себя прохлаждается?

— Сказано попер, значит, попер.

— А почему тогда пушек не слышно?

— Потерпи маленько, ещё услышишь!..

Вильно оставили 26 июня, а 10 июля вся Первая армия под командованием Барклая-де-Толли была уже в Дриссе.

Арапов прибыл сюда вместе со своим новым начальником — генералом Яковом Петровичем Кульневым, сделавшим его своим адъютантом. Правда, документами его служба ещё не была «узаконена», но генерал обещал написать о нем рапорт своему прямому начальнику графу Витгенштейну и уладить все «скорым образом».

Кульнев оказался человеком очень хорошим, доступным для подчиненных. Генералу не было ещё и пятидесяти. Военное образование получил в кадетском корпусе. Хотя после корпуса ему приходилось все время «гусарить», он отлично знал артиллерийскую науку и полевую фортификацию. Способный был человек. Хорошо разбирался в истории, бегло говорил на немецком и французском языках и, вдобавок ко всему этому, слыл ещё мастером на все руки: хоть сшить что, хоть добрый обед сготовить, хоть водочки нагнать — все делал самым наилучшим образом. В то же время, как все умные люди, был необычайно прост и терпеть не мог тех, кто любил порисоваться.

В первое время генерал относился к своему новому адъютанту с подтруниванием, называл его то «морским волком», то «пехотным мореходцем», словно желал позлить немного. Но потом все вошло в норму. Узнав, что Арапов, будучи в Средиземном море, участвовал в морском сражении с турками и получил там ранение, восхитился:

— Здорово! А я думал, ты ещё не нюхал пороха. — И тут же поинтересовался: — С французами иметь дело не приходилось?

— Когда по пути домой стояли в Лиссабоне, Наполеон хотел заставить нас сражаться на стороне его войск против англичан, но наш адмирал на это не пошел.

— Сенявин?

— Да, Дмитрий Николаевич.

— Сенявина я не знаю. Слышал, что есть такой, а толком не знаю. Из вашего брата я знаю только Ушакова.

— Федора Федоровича? — обрадовался Арапов. — Вы с ним знакомы?

— Видел однажды. Его очень почитал Суворов, а у Суворова я служил ещё лет восемнадцать тому назад.

— Когда-то Суворов и Ушаков вместе воевали против французов, — напомнил Арапов. — Суворов изгонял их из Северной Италии, а Ушаков после освобождения Ионических островов содействовал их разгрому в Южной.

Кульнев сказал мечтательно:

— Сейчас бы нам таких командующих!

Он подошел к повозке, в которой денщик возил его личное имущество, достал оттуда большой сверток, подкинул на руках играючи и передал Арапову.

— Тут гусарская одежда. Великовата будет для тебя немножко, но ничего, все равно не так в глаза будешь бросаться. Переоденься.

При генерале состоял на поручениях ещё один офицер — поручик Свиридов, не расстававшийся с ним со шведской войны. Молодой, с таким же веселым нравом, как и у генерала, он быстро сблизился с новым адъютантом. Свиридов охотно посвящал его в особенности кавалерийской и пехотной службы. А главное, он все знал о своем генерале, мог рассказывать о нем часами.

Однажды на бивуаке Арапов поинтересовался у него, есть ли у генерала семья?

— Никакой семьи, — ответил Свиридов.

— А родители?

— Была мать-старушка, да умерла недавно… — Свиридов вдруг оживился, стал рассказывать: — Если бы знали, как он её любил!.. Ничего для неё не жалел. Деньги, какие водились, при себе не оставлял, отсылал ей. Как-то матушка его, Яков Петрович был тогда ещё в полковничьем звании, попала в крайнюю нужду: понадобились ей пять тысяч рублей, Яков Петрович заметался: надо бы послать ей эти пять тысяч, но где взять?.. А в это время главнокомандующим фельдмаршалом Каменским был уже заготовлен рапорт государю, коим Яков Петрович за отличные действия в сражениях и отменные заслуги представлялся к генерал-майорскому чину.

Прослышал о том рапорте Яков Петрович и прямиком к фельдмаршалу: так и так, говорит, ежели можно, замените представление к генеральскому чину пятью тысячами рублей. Фельдмаршал узнал, для чего ему нужны деньги, и согласился. Получил Яков Петрович эти пять тысяч и сразу матушке послал. Выручил он старушку, сам же в полковниках остался.

В Дриссе, куда со всей армией вступил отряд Кульнева, творилось настоящее столпотворение. Все смешалось, перепуталось. Полки не знали своих позиций, а если и знали, то почему-то их не занимали. Среди солдат ходили нехорошие слухи. Говорили, что немецкий генерал Фуль нарочно заманил их сюда, чтобы отдать на погибель Наполеону.

Фуля поносили без стеснения, называли прусским тупицей, сумасшедшим, полоумным и даже изменником. Его высмеивали на все лады. Больше всех потешался над ним Кульнев. Вечерами в обществе офицеров, выпив для настроения чарки две водки, он натягивал на голову вышитый шелковый кисет, придавал лицу шутовское выражение и, подражая надтреснутому голосу военного наставника русского императора, начинал:

— Кто сказал, что я полоумный? Полоумные планов не пишут, а я пишу. Я это умею лучше русских. Я имел честь быть докладчиком по делам главного штаба при короле Фридрихе-Вильгельме и в сем чине уже писал план разбития Наполеона. И не моя вина, что, вопреки плану сему, не мы тогда Наполеона разбили, а он нас. Вина в том солдат и офицеров, которым храбрости не хватило план сей выполнить. Но русским храбрости должно хватить. Умирать русские умеют.

В течение нескольких дней император Александр I в сопровождении многочисленной свиты сам объезжал укрепления лагеря, дабы лично убедиться в их достоинствах и недостатках. Видевшие его люди утверждали, что был он молчалив, внутренне сосредоточен, внимательно всматривался в лица русских генералов, высказывавших свои замечания об укреплениях лагеря. А генералы эти говорили, что лагерь сей есть не что иное, как ловушка для русской армии, что он не сможет продержаться и нескольких дней. Император слушал их речи и помалкивал.

Как-то в лагере появился поляк, бежавший из Вильно уже после вступления туда Наполеона. Все бросились к этому поляку спросить о неприятеле. Побежал и поручик Свиридов. Он пропадал больше часа, а когда вернулся, Кульнев спросил его:

— Было что послушать?

— Если этот поляк не лжет, его рассказ достоин пера сочинителей, — отвечал поручик, довольный своей «вылазкой».

Как рассказывал поляк, Наполеон вошел в Вильно с авангардом своей армии буквально через час после ухода русских, когда ещё горел возле города мост, подожженный отступавшими войсками. Подъехав к мосту, Наполеон слез с коня, сел на складной стул и стал ждать, когда в городе подготовят для него помещение. Вскоре к нему явились местные польские дворяне. Они шумно приветствовали французского императора, называя его спасителем и отцом польского отечества. Наполеон стал спрашивать, почему, по их мнению, русские не дали ему сражения и где они предполагают остановиться. Дворяне ничего толком не знали, сказали только, что в русской армии около 300 тысяч человек. Наполеон на это усмехнулся и заметил, что у него есть более точные сведения о численности русских войск.

После этого разговора Наполеон поехал отдыхать. Он разместился в том же доме, где до него жил русский император.

— Хотелось бы посмотреть, какой из себя этот завоеватель, — промолвил Кульнев, выслушав сообщение адъютанта. — Впрочем, Бог даст, встретимся!.. 15 июля Кульнева неожиданно вызвали к начальству. Его ждали до самого вечера. Он появился взбодренным, словно бы помолодевшим. Сказал с ходу:

— Сматывай, братцы, манатки, уходим!

— Куда?

— Подальше от этой мышеловки. — И уже в палатке доверительно сообщил: — Нашему корпусу под начальством графа Витгенштейна приказано прикрывать дорогу на Петербург. Мне поручено командовать сего корпуса авангардом.

На другой день русские войска со всем обозом выступили из Дриссы и возобновили отступление. Барклай-де-Толли с главной армией направился через Полоцк к Витебску, а 25-тысячный корпус графа Витгенштейна повернул на северо-восток, чтобы заслонить противнику дорогу к столице Российской империи.

* * *

Русская армия отступала в глубь России. Основная масса солдат и офицеров с начала войны ещё не видела, как выглядит противник, и потому на первых порах поспешное отступление некоторым представлялось хитроумным маневром, имеющим целью заманить противника в такое место, где можно было бы покончить с ним одним сокрушительным ударом. Но «маневр» подозрительно затягивался, и среди солдат начался ропот. Пошли слухи об изменах. Солдаты на чем свет стоит костерили немецких генералов, которым государь вверил их судьбу, судьбу России. Но теперь главной мишенью злословья был уже не Фуль. Теперь больше всех доставалось Барклаю-де-Толли, оставшемуся после отъезда императора в Москву самым главным над армией. С чьей-то легкой руки к нему прилепили прозвище «Болтай да и только», и теперь даже сами господа офицеры за глаза называли командующего не иначе как только этим прозвищем.

Да что офицеры! Даже многие генералы неистовствовали против командующего. Багратион, командующий Второй армией, писал начальнику штаба Первой армии генералу Ермолову: «Стыдно носить мундир, ей-богу, я болен… Что за дурак!.. Министр Барклай сам бежит, а мне приказывает всю Россию защищать. Пригнали нас на границу, растыкали, как шашки, стояли, рот разиня, загадили всю границу и побежали… Признаюсь, мне все омерзело так, что с ума схожу… Прощай, Христос с вами, а я зипун надену…» Багратион грозился бросить «опозоренный» Барклаем русский мундир и уйти в отставку.

Гнев на командующего был, однако, напрасен. Барклай отступал, потому что не мог не отступать. Он боялся потерять армию, он хотел сохранить её до того часа, когда можно было бы вступить в сражение без риска быть полностью уничтоженным. Пока же двойное превосходство в силах. В распоряжении Наполеона была полумиллионная, хорошо вооруженная армия. Он не оставлял русским никаких надежд на победу в генеральном сражении.

В то время как главная армия во главе с Барклаем отступала к Витебску, генерал Витгенштейн, имея под своим началом 25 тысяч человек, суетился у берегов Западной Двины, выискивая удобные позиции для обороны. Наполеон направил против него маршала Удино, у которого было 28 тысяч человек. По замыслу Наполеона, Удино должен был соединиться с 32-тысячным корпусом Макдональда, осаждавшим Ригу, обойти Витгенштейна с севера, отбросить его к югу и таким образом открыть себе дорогу на Петербург.

Витгенштейн, как полководец весьма посредственный, о намерениях неприятеля, конечно, не знал, но он знал, что нельзя пропустить неприятеля к столице и надобно драться не на жизнь, а на смерть. Потому-то он и искал с таким усердием позицию для будущего сражения. Наконец он остановился между Клястицами и Якубовом, выдвинув вперед, на случай внезапного нападения противника, авангард под начальством генерала Кульнева.

Кульнев не спал уже несколько суток. К тому же при отступлении из Дриссы затерялась повозка с его личными припасами, и он вынужден был питаться из солдатского котла. А в солдатском котле было не очень густо. По чьей-то вине в снабжении войск продовольствием образовались большие перебои. Не хватало не только круп, даже хлеб привозили через день, а то и два. А о мясе и говорить нечего.

Однажды Кульнев вспомнил:

— Братцы, а ведь у меня недалеко отсюда брат живет! И как я только мог про него забыть? Свиридов, собирайся в дорогу.

Он тотчас написал брату записку, в которой, извещая о своем положении, просил его прислать «водочки и кусок хлеба подкрепить желудок». Было девять утра, когда Свиридов поскакал с этой запиской в дорогу, а вечером он был уже снова в лагере, доставив от брата генералу порядочное количество хлеба, ветчины, вяленой рыбы и водки. Кульнев повеселел и тотчас принялся готовить ужин.

— Зовите офицеров, — приказал он адъютантам, — только пусть каждый идет со своим прибором, у меня только один.

Ужин получился на славу. Не ужин, а настоящий пир. Хозяин сумел приготовить все самым наилучшим образом. Все были в восхищении. Пили, ели, шутили, распевали песни… К концу ужина на скатерти, расстеленной прямо на траве, не осталось ни кусочка ветчины или рыбы, ни капельки водки — все было съедено и выпито. Впору ещё раз посылай к брату.

Впрочем, посылать было уже некогда. На другой день лазутчики донесли о приближении неприятеля. Французы были уже близко, и Кульнев, подняв лагерь, приказал отходить к Клястицам на соединение с главными силами корпуса.

Во время отхода Кульнев держал адъютантов подле себя. Обратив внимание на то, что Арапов все ещё оставался в своем флотском мундире, спросил сердито:

— Форму гусарскую, которую тебе дал, не потерял?

— Нет, Яков Петрович.

— Почему же тогда не надеваешь?

— Я морской офицер и хочу остаться верным своему мундиру. Если доведется умереть, то лучше уж в нем.

Кульнев посмотрел на него продолжительно, но ничего не сказал. С этого момента о гусарской форме более не упоминал.

3

Спустя некоторое время после собрания дворян в Темникове к Ушакову приехал уездный предводитель Никифоров. Приехал, как сам объявил, чтобы ещё раз лично отблагодарить адмирала за пожертвование крупной суммы в пользу Первого тамбовского полка, а также пригласить его на губернское дворянское собрание, на котором предполагалось избрать предводителя внутреннего ополчения губернии.

Ушаков принимал гостя в гостиной, куда Федор принес самовар, два чайных прибора и все прочее, необходимое для угощения. В просторной комнате они сидели вдвоем, и их разговору никто не мешал.

Поначалу беседа не очень клеилась. Никифоров говорил о пожертвованиях да ополчениях, но чувствовалось, что приехал он не только за этим. Ушаков догадывался, что у дворянского предводителя возникли какие-то сомнения относительно хода военных действий против Наполеона и он желал поделиться ими с человеком, более глубоко разбирающимся в военном деле.

Из темниковских дворян Никифоровы, пожалуй, были самыми видными. И не только потому, что владели более богатыми поместьями. Они выделялись своей образованностью, тяготением к европейской культуре, имели связи с литературными и музыкальными кругами Тамбова, Пензы, Нижнего Новгорода, Москвы и Петербурга. Ушакову рассказывали, что двоюродная сестра Никифорова Надежда перевела с французского на русский язык книгу о воспитании девиц, которая была отпечатана в Тамбовской вольной типографии.

— Дошло ли до вас известие, — вглядываясь в Ушакова, заговорил наконец Никифоров о главном, — что наша армия оставила свой главный укрепленный лагерь и начала отходить к Витебску? Может быть, к сегодняшнему дню она и Витебск уже оставила и находится где-нибудь под Смоленском, — добавил он с печальной улыбкой.

— Я так понимаю, — с твердостью сказал Ушаков, — что ежели армия отступает, значит, нельзя иначе.

— Но многие такое отступление ставят в вину генералу Барклаю-де-Толли. В Тамбове о нем говорят такое, что язык не повернется повторить. Его обвиняют чуть ли не в измене.

Ушаков несогласно покачал головой. Нет, он не может присоединиться к таким обвинениям. В настоящий момент Наполеон имеет несомненное превосходство в силах и наверняка стремится к тому, чтобы отрезать пути отхода русской армии, навязать ей генеральное сражение, уничтожить в том сражении, а потом без особых помех маршировать к столице России. При нынешнем соотношении сил Барклай, несомненно, прав, что поспешно уводит русские войска из-под удара, на плечах своих тащит Наполеона в глубь России. Для русской армии сейчас нет надежнее союзника, чем огромные русские пространства. Вступая в эти пространства, Наполеон вынужден будет оставлять позади себя часть войск для защиты коммуникаций и таким образом шаг за шагом ослаблять ударные силы своей армии. Что касается русских войск, то такое ослабление им не угрожает. Для русских сейчас важнее всего, изматывая противника, сохранить армию, выиграть время для её пополнения, дождаться момента, когда чаша весов начнет склоняться на их сторону. Время работает сейчас на русских, а не на французов.

Когда Ушаков высказал все это Никифорову, тот повеселел, начал рассказывать о подъеме патриотических настроений в народе.

— Посмотрели бы, Федор Федорович, что делается у нас в Темникове, — говорил он возбужденно, — от желающих записаться в ополчение прямо-таки нет отбоя. Крестьяне, ремесленники, мещане — все хотят идти против Бонапарта, постоять за землю русскую. В Тамбове полагают, что ополченцев наберется до двадцати тысяч. Это же целая армия!

Ушаков был более сдержан.

— Положим, — сказал он, — ополчение соберется скоро. А чем его вооружить?

— Вооружить? — озабоченно переспросил предводитель дворянства. — Признаться, этого я не знаю. Я знаю только, что ружей у нас нет, ружей не могут найти себе даже московские ополченцы.

— Но если не будет ружей, для чего тогда вся эта шумиха? Не с вилами же посылать людей против неприятеля, вооруженного до зубов?

Оптимизм Никифорова мгновенно погас. Он оказался не в состоянии ответить на возникшие вопросы.

— Я думаю, — сказал он, — обо всем этом будет сказано на губернском дворянском собрании. Надеюсь, вы примете участие?

— Когда собрание?

— Двадцать пятого июля.

— Постараюсь поехать, хотя и чувствую себя не очень надежно.

— Я буду молить Бога, чтобы послал вам крепкого здоровья, — сказал Никифоров и с загадочностью добавил: — Непременно приезжайте, в вас будет там особая необходимость.

Предводитель уездного дворянства пробыл в гостях более трех часов и уехал очень довольным. Провожали его всем домом.

* * *

Перед тем как выехать в Тамбов, Ушаков решил навестить настоятеля монастыря Филарета. Без определенной цели, так просто, поговорить по душам… После поездки в Борки они ещё не виделись. А с того дня случилось столько событий! В тихую провинциальную жизнь война ворвалась. Интересно было знать, что о сем думает игумен, каково его настроение?

Отец Филарет находился на строительстве новой часовни, когда увидел адмирала, выходившего из леса на монастырскую поляну. Обрадовался, послал навстречу сказать, чтобы не прошел мимо, заглянул бы на работу строителей полюбоваться. А когда Ушаков приблизился, взял его под руку и повел вокруг стройки, не столько показывая, сколько объясняя, какая красивая получится часовня, каким чудесным украшением войдет эта часовня в общий монастырский ансамбль. Ушаков плохо разбирался в том, что ему объясняли, и слушал невнимательно, лишь бы не обидеть игумена. Филарет видел отсутствие в нем внимания, но останавливаться не пожелал, довел осмотр до конца, после чего потащил к одиноко стоявшему огромному дубу поваляться в тени на травке.

Дуб рос у самого обрыва, откуда начиналась речная пойма, заливаемая в весенние половодья водами Мокши. Отсюда хорошо были видны река, а за рекой Темников, тихий, подернутый прозрачной дымкой.

— А я уже собирался сам в Алексеевку ехать, чтобы узнать, не заболели ли, — говорил игумен, выбирая в тени место, где, как ему казалось, лучше обдувало ветерком. — Ждал, что после собрания заедете, но не дождался.

— Вы говорите о собрании в Темникове?

— Разумеется.

— Почему-то настроения не было ехать…

Ушакову хотелось немного полежать молча, отдохнуть. Пока в жару добирался пешком до монастыря, совсем выбился из сил, и прохлада под дубом была ему настоящим исцелением.

Игумен заговорил о войне, спросил Ушакова, что о ней думает. Делая над собой усилие, Ушаков отвечал, что война будет трудной, но верх останется за Россией.

— Проклятый Наполеон! — в сердцах сказал игумен. — Сколько бед принес он народу и сколько ещё принесет!

— Помнится, — сказал Ушаков, — в свое время Наполеона называли антихристом, а сейчас почему-то так про него не говорят.

— Не говорят потому, что он никакой не антихрист, а простой обманщик, воюющий не силой, а хитростью. В прошлые времена бывали такие, о коих тоже думали, что они антихристы, но думали напрасно.

— Но, насколько мне помнится, было постановление Синода.

— Мало ли что было…

Постановление Синода, о котором говорил Ушаков, имело огласку ещё в начале 1807 года, во время второй войны с Наполеоном. Именно тогда Синод предложил произносить с церковного амвона проповедь о том, что Наполеон есть предтеча антихриста. Но слово «предтеча», непонятное простому люду, не удержалось рядом со словом «антихрист», и Наполеона стали называть просто антихристом. Так продолжалось до Тильзитского мира. После того как Наполеон стал союзником русского императора, называть его антихристом стало неразумно, и на проповедь наложили запрет… Теперь положение изменилось, Наполеон вновь стал опаснейшим врагом России. Казалось бы, самое время возобновить прежнюю проповедь о «предтече антихриста», но не тут-то было! Дело в том, что среди православных нашлись такие, которые нашли в священных книгах предсказание полной победы антихриста, а затем его тысячелетнее благополучное царствование. Перед верующими мог невольно возникнуть вопрос: ежели Наполеон — антихрист, а Священным Писанием предсказано антихристу тысячелетнее благополучное царствование, то какой смысл оказывать ему сопротивление?.. Потому-то Синод и решил спустить прежнее свое постановление «на вожжах» поглубже в яму, народу же православному внушить, что Наполеон сей вовсе не антихрист, а самый что ни есть смертный мошенник.

Игумен, конечно, хорошо знал всю эту историю, но утаил её от Ушакова. Хотя он и называл себя его другом, интересы церкви были ему ближе.

— Рассказывают, будто бы вы пожертвовали на армию две тысячи рублей, — переменил разговор игумен.

Ушаков подтвердил: да, он подписался на такую сумму в пользу Первого тамбовского полка и уже внес все деньги.

— Слышал, слышал… — повторял игумен с плохо скрываемым осуждением. — Однако, — продолжал он, — должен с прискорбием сообщить вам, дорогой друг, дворяне остались вами недовольны.

— Мало пожертвовал?

Игумен сделал вид, что не заметил его иронии.

— Своей необычной щедростью вы поставили дворян в неловкое положение перед губернским представителем.

— Вы хотите сказать, что я должен был торговаться, как торговался этот человеконенавистник Титов?

— Ну зачем так резко? — поморщился игумен. — Наши помещики, в том числе и Титов, прижимисты, не любят деньгами сорить. А вы своим поступком как бы им это в укор поставили. Они могут вам этого не простить.

— Не простить того, что я внес больше, чем они? — усмехнулся Ушаков. — Ну, дорогой отче, вы меня просто удивляете.

— Напрасно смеетесь, — обиделся Филарет. — Я говорю вам как друг. Тому, кто обгоняет других, приходится бежать в одиночестве, а одиноким всегда труднее.

— Лучше бежать в одиночестве, чем в компании с этими Титовыми!

Последние слова были сказаны Ушаковым так резко, что между собеседниками на некоторое время возникло напряженное молчание. Разговор возобновил игумен:

— На днях в Тамбове созывается дворянское собрание.

— Знаю об этом.

— А знаете ли о том, что на том собрании вас собираются избрать начальником над народным ополчением?

Ушаков отрицательно покачал головой. Он только недавно имел разговор с предводителем темниковского дворянства, тот об этом ничего не говорил. Впрочем, Никифоров на что-то ему намекал…

— Честь вам оказывается большая, — продолжал игумен. — Однако Титов может напакостить. Он уже сейчас ищет против вас опору, разносит всякие небылицы. Когда собираетесь ехать? — вдруг спросил он без всякого перехода.

— Куда?

— В Тамбов.

Ушаков помолчал, раздумывая, затем ответил:

— Собирался двадцать третьего июля, но теперь вряд ли поеду. Без меня обойдутся.

В это время из леса выехали две подводы, по всему, монастырские. Когда стали проезжать мимо, игумен приподнялся и сделал им знак остановиться. Тотчас подошел монах, ехавший с первой подводой.

— Где были? — спросил игумен.

— В Бабееве.

— А почему подводы пустые?

— Плохо стали жертвовать на церковь святую, — стал жаловаться монах. — Надеялись обе подводы загрузить, а вышло, что и на одну класть нечего. Яиц набрали да деньгами немного…

Игумен встал, стряхнул с себя соринки, приказал:

— Завтра с утра в мордовские села езжайте. Не может того быть, чтобы не подали. Народ войной встревожен, а когда народ в тревоге, деньги далеко не прячет. Всем говорите: новую часовню строим, ради них же, прихожан, стараемся. Бог окупит их подаяния.

Ушаков с неодобрением смотрел на него. То, о чем говорил Филарет, походило на желание поживиться на народном несчастии. Время ли сейчас думать о строительстве новой часовни, когда идет столь разорительная война? Петр Великий во время войны со шведами приказывал колокола с церквей снимать да пушки из них лить. А нынешняя война, пожалуй, ещё более опасная, чем шведская. Вместо того чтобы крохи на часовню собирать, армии помогли бы лучше…

Ушаков решительно поднялся, выражая намерение отправиться домой.

— Уже уходите? — забеспокоился игумен.

— Надо, — сказал Ушаков и стал прощаться.

Мысли об игумене не оставляли его всю дорогу. «Странно, — думал он. — Давно ищу в нем товарища себе, а не нахожу… Вроде бы умный, справедливый, но есть в нем какая-то раздвоенность…» Дома Федор был занят укладыванием дорожного сундука. Увидев адмирала, он на минуту оставил свое дело и подал ему запечатанный сургучом пакет. В пакете оказалось письмо губернского предводителя дворянства Чубарова. «Ваше превосходительство, милостивый государь Федор Федорович, — прочитал Ушаков. — Из высочайшего манифеста сего года от 6 июля известно каждому россиянину, что сколь необходимы ныне всевозможные усилия и самые решительные меры к защите его отечества. Я по долгу обязанности моей, от дворянского сословия на меня возложенной, спешу известить о том, особенно ваше высокопревосходительство, и покорнейше прошу вас, милостивый государь, прибыть в Тамбовское дворянское собрание к 23 числу сего июля, на которое все дворянство здешней губернии вызывается…» Ушаков сунул письмо в карман и посмотрел на Федора, продолжавшего укладывать вещи.

— В дорогу, что ли, собираешься?

— А куда же еще? — вздохнул Федор. — Завтра ехать, а у нас ещё ничего не уложено.

— Можешь не укладываться, никуда мы не поедем.

Федор перекрестился:

— Слава тебе, Господи, образумил раба своего! А то тащиться в такую жару за столько верст!.. Голову на плечах иметь надо.

И, продолжая ворчать, он пошел звать дворовых, чтобы помогли вынести сундук в кладовую, где тот стоял до этого.

4

На губернское дворянское собрание съехалось более тысячи человек. Многие дворяне приехали при полной своей парадности — с орденами и лентами, некогда пожалованными им за какие-то заслуги. Экипажи богаче один другого. Кучера в ливреях. Ленты и колокольчики под дугами лошадей. А на площади против здания дворянского собрания, куда держали направление приезжавшие, — военный оркестр. Глядя на все это, можно было подумать, что дворяне съезжались не по случаю иноземного нашествия, обрекшего Россию на страшные бедствия, а на праздник, подобный тому, какие устраивались в губернских городах в дни коронования монархов.

Вступив в Дом дворянства, приезжие регистрировались у секретарей, после чего расходились по коридорам и комнатам в ожидании собрания. Приехавшим из Темниковского уезда при регистрации говорили:

— Пожалуйте в седьмую комнату, вас ожидает ваш предводитель.

Темниковский предводитель Никифоров встречал своих вместе с секретарем, который вел свой учет прибывших. С двумя орденами и алой лентой через плечо, он был изысканно любезен, каждому протягивал руку:

— Милости просим, господа, милости просим!

Темниковцы оказались дружны, к десяти часам утра собрались все. Не явился только Ушаков.

— Адмирал сказался больным, господа, — объявил Никифоров. — Он не приедет.

— Знаем, какой больной! — ухмыльнулся Титов.

— Вы полагаете, что у него есть другие причины?

— Ничего я не полагаю. Только сдается мне, не желает сей адмирал общую линию с нами иметь.

Вечно хмурый Веденяпин проворчал:

— Проучить бы его не мешало, чтобы знал, как крестьян бессовестными поступками мутить.

— Напрасно вы так, господа, — с улыбкой, призывающей к миру, сказал Никифоров. — Адмирал Ушаков — гордость нашего уезда. Во всей губернии не найдешь более заслуженного, прославленного мужа, чем он.

Веденяпин в ответ злобно плюнул и направился к кучке помещиков, имевших свой разговор в дальнем углу. Те, увидев его, не стали продолжать беседу и разошлись, оставив его одного. Веденяпин пользовался в уезде худой славой. Это он запорол до смерти нескольких своих дворовых, после чего по решению суда пять лет «замаливал грехи» в стенах Санаксарской обители. После монастырского сидения он немного обмяк, но от телесных наказаний крепостных не отказался. Правда, бил их теперь не сам — одряхлел, силы были не те, а имел на сей случай верного человека.

— Итак, господа, — возвысил голос Никифоров, привлекая к себе внимание дворян, — мы все в сборе и можем провести свое уездное собрание. Нам предложено выставить на должность начальника губернского внутреннего ополчения своего кандидата. Какие будут мнения, господа?

— Это что же, все уезды выдвигают?

— Все не все, а нам рекомендовано.

Дворяне прекратили ходьбу и стали усаживаться. Стараясь занять такое место, чтобы быть на виду. Однако, усаживаясь, они не спешили вносить предложения. Не так-то легко это, вдруг назвать кандидата… Удивительно, но в эти минуты воцарившегося молчания каждый или почти каждый подумал о себе. Уж таков человек. Правда, не все, но есть такие, которым представляется, что они в чем-то способнее, умнее, заслуженнее, чем прочие, и если таковые превосходные качества ещё не признаны за ними, то потому только, что для этого ещё не появились обстоятельства. Для большинства темниковских дворян избрание начальника ополчения представлялось как раз тем самым случаем, когда судьба могла легко поднять их над прочими. Почти каждому из сидевших казалось, что он вполне способен быть начальником ополчения, и потому с тайной надеждой (авось случится!) ждал, что назовут его имя. Столь глубокомысленное молчание затягивалось до неприличия.

— У меня есть такое предложение, господа, — покашляв в носовой платок, вновь заговорил Никифоров, — предлагаю выдвинуть в список для голосования от нашего уезда отставного адмирала Федора Федоровича Ушакова, о достоинствах которого я уже имел честь говорить раньше.

Титов и Веденяпин, словно сговорившись, поднялись с мест:

— Ушаков нам не нужен. Сей адмирал слишком заносится умом своим. Сами изволите видеть, даже на собрание приехать отказался. Якобинства в нем много.

— Ну хорошо, — желая погасить их пыл, сделал вид отступления Никифоров. — Если не Ушакова, тогда кого же?

Титов с Веденяпиным переглянулись, потом их взгляды обратились к другим помещикам. И в самом деле, кого предложить? Титов не находил, на ком остановить выбор. Те помещики, которых он знал, не могли отличить шпагу от сабли, не то что командовать. Из всех собравшихся в этой комнате, пожалуй, только он, Титов, знал военное дело, когда-то даже ротой командовал. Но не станешь же предлагать себя! Вот если бы этот дурак Веденяпин догадался сказать… Но сей турок совсем в другую сторону глаза пялит.

— А кого в начальники выставляют сами тамбовцы? — обратился Титов к Никифорову.

— Отставного генерал-аншефа Ахтарова.

— Ахтарова? — обрадовался Титов. — Превосходно! Не понимаю, зачем нам в таком случае кандидата своего выдвигать? Лучшего начальника ополчения, чем генерал Ахтаров, не найти. Отдадим за него голоса, и дело с концом.

— Верно, — поддержал его Веденяпин. — Ахтарова мы помним — к нам в Темников не раз приезжал. Истинный дворянин. А Ушаков нам не надобен, пусть сам по себе живет.

В пользу Ахтарова стали высказываться и другие помещики. Никифоров оказался в трудном положении. Дело в том, что кандидатура Ушакова была им согласована с начальством и его имя уже стояло в избирательных списках, посланных в типографию для набора. Словом, отступать было нельзя, и Никифоров пошел на крайность:

— Господа, нам обязательно нужен свой кандидат, и непременно адмирал Ушаков. Выдвинуть Ушакова просил нас сам губернский предводитель.

Это наконец подействовало. Правда, пошумели ещё немного, но потом позакрывали рты. Протестовать против предложения губернского предводителя не осмелился даже Титов.

Никифоров облегченно вздохнул:

— Что ж, господа, ваше молчание я так понимаю: все мы согласны выдвинуть кандидатом в начальники ополчения отставного адмирала Федора Федоровича Ушакова. Ежели это так, то нам остается только написать постановление, как того требует порядок. — И к секретарю: — Пишите, милейший.

Секретарь обмакнул в чернила перо, придвинул бумагу, и Никифоров стал диктовать:

— «Темниковской округи дворяне, выслушав высочайший манифест, в 6 день июля сего года состоявшийся, о выборе из среды себя для распоряжения внутренним ополчением, по общему всех желанию и доверию представляем для избрания в губернские начальники внутреннего ополчения живущего в Темниковской округе господина адмирала и разных орденов кавалера Федора Федоровича Ушакова, известного всем по отличным деяниям, храбрости и долговременной службе». Написал?

— Написал, — ответил секретарь.

— А теперь давайте поставим свои подписи, и я отнесу эту бумагу губернскому предводителю.

Едва успели поставить подписи, как послышались удары колокола. Все пошли в зал.

Зал размещался на втором этаже. Поднимаясь по лестнице, темниковцы в общем потоке потеряли друг друга, смешались с представителями других уездов, а в зале уселись кто где мог. Титов оказался рядом с дородным, благообразным с виду господином. Узнав, что этот господин служит в Тамбове и имеет важный чин, обрадовался, стал расспрашивать его об Ахтарове, явился ли он на собрание.

— В первом ряду сидит, — не очень любезно ответил сосед, которому, видимо, не очень нравилось, когда его донимали расспросами.

Титов поднялся и стал искать глазами генерала. Он увидел его сразу. Ахтаров, увешанный орденами и лентами, резко выделялся из прочих дворян. В ту минуту, как Титов смотрел на него, он, видимо почувствовав к себе всеобщее внимание, встал с места, повернулся лицом к залу и трижды поклонился в разные стороны. В ответ раздались негромкие рукоплескания.

— Вот это генерал! — воскликнул Титов. — Вот это будет начальник! Орел! Чистый орел!

— Болван! — с презрительной гримасой промолвил благообразный сосед. Титов сразу притих. Он не совсем понял, кому тот адресовал свое бранное слово — то ли генералу Ахтарову, то ли ему самому. Уточнять не решился.

Собрание началось с выступления губернского предводителя. То была обычная патриотическая речь. И было в этой речи все, чему надлежало быть, — и выражение восхищения великим государственным умом любимого императора Александра I, и призыв быть готовым в любой час отдать за славного монарха свою жизнь, и проклятия в адрес ненавистного Наполеона, посягнувшего на священную русскую землю. Кончил же оратор тем, что призвал тамбовское дворянство помочь щедрыми пожертвованиями создать крепкое внутреннее ополчение, как повелевается высочайшим указом, и избрать начальника сего ополчения из среды губернского дворянства.

После губернского предводителя один за другим стали выступать предводители уездные. Они сообщали о своих кандидатах в начальники, не жалея красок для расхваливания их достоинств. Меньше всех говорил Никифоров. Сказал, что темниковцами выдвигается всему миру известный адмирал, кавалер многих российских и иностранных орденов Федор Федорович Ушаков, и больше ни слова. А что ещё говорить? Кандидатура сия не нуждалась в хвалебных отзывах. Ушакова и без того все знали. Словом, поведение Никифорова всем понравилось, и когда он стал сходить с трибуны, раздались аплодисменты. Захлопал в свои пухлые огромные ладони и сосед Титова. От его хлопка Титова всего покоробило.

— Смею заметить, сударь, — громко зашептал он соседу, — выдвижение Ушакова заслуживает возмущения, а не одобрения. Мы живем с ним почти рядом, и я знаю, какой он худой дворянин.

— Возможно, — ответил сосед. — Однако адмирал он отменный, сомневаться в том не приходится.

После выступлений уездных предводителей объявили перерыв. Собрание, разбиваясь на маленькие кучки, стало растекаться по коридорам, многочисленным залам, где появились столы с яствами и даже шампанским. Дом загудел как улей. Там, в зале, о кандидатах говорили только предводители, а тут, возле столов, каждый был волен говорить о них все, что хотел. Обсуждая достоинства кандидатов, иные горячились, вступали в спор. А были и такие, которые переходили от компании к компании и спрашивали, за кого лучше голосовать. Таких Титов старался склонить на свою сторону.

— Голосуйте за Ахтарова. Не ошибетесь. Это настоящий генерал. Я лично буду голосовать за него.

— А не за Ушакова?

— Что вы, как можно? Ушакова я знаю лучше, чем кто-либо, потому что он мой сосед. Как перед Богом говорю, худой дворянин. Настоящий якобинец он, так и норовит дворянству русскому худое учинить. Зело худой дворянин.

Голосование проходило поздно вечером, а когда закончили подсчет голосов, уже наметился рассвет. Люди выглядели уставшими. Многие, утомленные не столько длительной процедурой выборов, сколько неумеренностью в потреблении шампанского, спали, сидя на стульях. У губернского предводителя под глазами обозначились темные полукружья, и ему стоило немалых усилий руководить собранием до конца.

Итоги голосования оказались такими: за Ахтарова, стоявшего в списке первым, было подано избирательных бюллетеней 76, неизбирательных — 236, за Ушакова соответственно — 291 и 21. Больше Ушакова не смог собрать голосов ни один кандидат.

После оглашения результатов голосования губернский предводитель объявил, что начальником внутреннего губернского ополчения считается избранным отставной адмирал Федор Федорович Ушаков, а кандидатом на сию должность после Ушакова — бригадир Алексей Александрович Пашков, вышедший по числу голосов на второе место.

Титов не стал дожидаться закрытия собрания. Услышав результаты голосования, он незаметно вышел из зала и направился будить своего кучера. Он уехал из Тамбова ещё до восхода солнца.

* * *

Предводитель темниковского уездного дворянства Никифоров вернулся из Тамбова 29 июля и в тот же день вместе с надворным советником Сумароковым, князем Кулунчаковым и секретарем из Темникова Поповым явился в имение к Ушакову. Ушаков в это время сидел на крыльце и грел на солнце ноги. Увидев гостей, он быстро обулся и пошел им навстречу.

— Добро пожаловать, господа, прошу в дом!

Никифоров представил ему своих спутников.

— Поздравляем вас, Федор Федорович, от души поздравляем!

— С чем, дозвольте вас спросить?

— С победой, разумеется. Вы избраны начальником над внутренним ополчением губернии.

Ушаков пригласил гостей в дом. Едва он закрыл за ними дверь, как надворный советник Сумароков, на правах старшего депутации, вручил ему постановление дворянского собрания, сопроводительное письмо губернского предводителя Чубарова, копию с баллотировочного листа, после чего низко поклонился и замер в почтительном ожидании, словно находился не в гостиной отставного адмирала, а в приемной самого императора.

Ушаков предложил гостям стулья, расставленные у стен, сам подсел к столу, чтобы в их присутствии ознакомиться с принятыми документами. Лицо адмирала не выражало ни радости, ни огорчения. Казалось, бумаги, как и устное сообщение, совершенно не тронули его. Он читал их с безучастным выражением, читал медленно, как бы с неохотой, то и дело поправляя сползавшие с носа очки.

В ожидании, когда Ушаков кончит читать, Никифоров с секретарем тихо переговаривались между собой, в то время как старый князь и надворный советник, намного уступавший ему летами, с любопытством оглядывали комнату, в которой сидели. Их поражала скромность, даже бедность обстановки. Стол да стулья, да ещё посудный шкаф, да ещё цветочные горшки на подоконниках… В Тамбове у многих обывателей дома куда богаче обставлены.

Наконец Ушаков кончил читать, снял с носа очки и положил их на бумаги, отодвинутые на середину стола.

— Весьма польщен, господа, честью, мне оказанной. Однако я не смогу, к сожалению, воспользоваться столь высоким доверием.

— Изволите шутить, Федор Федорович, — поднялся надворный советник, а за ним поднялись и остальные. — Дворянство губернии не видит мужа более заслуженного, более достойного, чем ваше высокопревосходительство.

— В таком деле важнее не заслуги, а способности.

— У вас огромный военный опыт.

— Опыт есть, да здоровья нет. Одряхлел я, болезни меня замучили.

Возражая Ушакову, представители губернского собрания теперь уже заговорили наперебой. Они уверяли, что старческие недуги — это не так уж страшно, есть генералы и адмиралы, которым за семьдесят, а они все служат… Ему же, Ушакову, подвергать свое здоровье опасности на службе не придется, поскольку у него будет много всяких помощников, и ему придется только выносить разумные решения… Говорили они много и неумно. Ушаков не выдержал и нетерпеливо прервал:

— Прошу не настаивать, мое решение бесповоротно.

После столь решительного предупреждения продолжать уговоры уже не имело смысла. Возникла пауза. Потом, смирившись, надворный советник заныл:

— Что я теперь скажу губернскому начальству? Как оно на меня посмотрит? Да у меня и язык не повернется сказать…

— Вам не придется объясняться за меня, я напишу губернскому предводителю сам, — сказал Ушаков. — Посидите пока здесь, попейте чайку, я быстро.

Он позвал Федора, приказал ему угостить гостей чем Бог послал и поднялся в кабинет писать письмо.

Писал он быстро, без отдыха, и вот что у него получилось:

«В Тамбовское дворянское собрание.

От адмирала и кавалера Ушакова.

Почтеннейшему дворянскому собранию донесть честь имею:

За избрание меня губернским начальником над новым внутренним ополчением по Тамбовской губернии, за благосклонное, доброе обо мне мнение и за честь сделанную приношу всепокорнейшую мою благодарность.

С отличным усердием и ревностью желал бы я принять на себя сию должность и служить отечеству, но с крайним сожалением за болезнью и великой слабостью здоровья принять её на себя и исполнить никак не в состоянии и не могу. Посему и прошу почтеннейшее дворянское собрание меня от оной уволить и избрать, кого за благо рассуждено будет, другого.

Прошу также верить, что я действительно, будучи ныне при совершенной старости лет, находясь в болезни и всегдашней, по летам моим, великой слабости здоровья, должности понесть и в Тамбовское сословие дворянства явиться не могу.

Адмирал и кавалер Федор Ушаков.

Июля 29 дня 1812 года».

Когда Ушаков с запечатанным письмом вернулся в гостиную, Федор потчевал гостей чаем со свежими кренделями и липовым медом. Чай — любимое Федором угощение, другого не признавал. А ведь в шкафу у него были припрятаны и водка, и заморские вина, мог бы сделать угощение побогаче.

При появлении хозяина гости вышли из-за стола. Надворный советник Сумароков принял от него письмо и учтиво поклонился.

— Очень жаль, что так все получилось, — сказал он.

Вскоре гости уехали. Проводив их, Ушаков вернулся на крыльцо, где до гостей на солнышке грел ноги. Обычно он сидел здесь, сняв сапоги, но сейчас разуваться не хотелось. Не было настроения. Душу томило смутное беспокойство. Где-то в глубине сознания тлело сомнение: правильно ли поступил, отказавшись от начальствования над внутренним ополчением? Он не кривил душой, когда говорил о своем слабом здоровье. Да, старость давала о себе знать. Однако при всей своей дряхлости он мог бы еще, конечно, послужить, мог дать согласие на начальствование… Только к чему это? Слишком сомнительная эта затея, внутреннее ополчение. Кому нужны ополчения, которые нечем вооружить? Сейчас не времена Минина и Пожарского, необученной толпой с вилами да пиками на противника не пойдешь… Поторопился государь с шумихой об ополчениях, страху поддался. А надо бы ему не этим, а усилением регулярной армии заняться, с Наполеоном иначе не расправишься… «Правильно сделал, — подумал об отказе от предложенной должности Ушаков. — Пусть другие забавляются шумихой, коль им нравится, а мне это ни к чему».

Подумал так — и сразу как-то легче стало.

5

Маршал Удино, преследуя отходивший авангард Кульнева, принял его за основные силы русских, прикрывавших дорогу на Петербург, и решил дать сражение, не дожидаясь подхода из-под Риги корпуса Макдональда. Ждать этот корпус уже не было времени, да и надеяться на существенную помощь с его стороны уже не приходилось. Макдональд до сего времени не сумел сделать ничего существенного по согласованному плану разгрома русских, раздробил свои силы и безнадежно застрял между осажденной Ригой и городом Динабургом. Удино принял решение атаковать русских даже несмотря на то, что часть его сил осталась для охраны мостов через Дриссу, а десятитысячный отряд из его корпуса под начальством генерала Вердье находился в районе города Себеж.

Столкновение между русскими и французами произошло между Клястицами и Якубовом. Из донесений лазутчиков Кульнев знал, что неприятельский корпус сильно ослаблен, и решил не ждать нападения, а пойти в атаку самому. Граф Витгенштейн не возражал против такого образа действий.

— Что ж, батюшка мой, попытай счастья, коль их не так много, — сказал он ему. — Атакуй. Отдаю тебе двенадцать тысяч человек, сам же я с остальным корпусом буду тебя прикрывать.

Стояла редкая для этих мест жара. Духота истощала силы, выжимала из людей остатки пота. Но Кульневу, казалось, жара была в радость. Без шляпы, с растрепавшимися темно-русыми волосами, с Георгиевским крестом на шее, он гарцевал на коне перед строем солдат, словно сказочный богатырь. Густой, громкий голос его звучал так, что, казалось, мог поднять даже мертвых.

— Благодетели мои! Мы долго ждали этого момента и наконец дождались. Неприятель перед нами. Покажем же ему, как встречают у нас непрошеных гостей!

— Веди нас, отец родной! — кричали в ответ солдаты. — Умрем, а чести русской не посрамим!

Началось с артиллерийской пальбы. Русские выдвинули пушки в боевые порядки и открыли такой шрапнельный огонь, что французы, не ожидавшие этого, пришли в замешательство. Кульнев этого только и ждал. Он приказал пехоте идти в штыки, а сам повел гусар во фланг противника.

— Вперед, благодетели мои! За мной!

Гусары неслись плотной лавиной. Но вот французы навстречу им выставили свою конницу. Ударились отряды один о другой. Смешались лошади, смешались люди, поднялась страшная пыль. Не разберешь, где свои, где чужие. Только слышны крики противников, фырканье испуганных лошадей да покрывавший все эти звуки русский голос:

— Благодетели мои, руби окаянных!

Надломились французы, стали отступать, а когда ударила в штыки пехота, окончательно пали духом. Они бежали, оставив на поле боя сотни убитыми и ранеными, бросив почти весь свой обоз. Девятьсот человек сдались в плен. Победа была полной.

Разгоряченный сражением, Кульнев кричал своему адъютанту:

— Свиридов, где ты? Есть ли у нас выпить?

— Капельку сохранил, — отвечал Свиридов.

— Давай сюда.

Выпив водки, Кульнев поскакал к графу Витгенштейну докладывать. Обрадовав командующего решительной победой, он предложил ему всем корпусом преследовать бежавшего противника, довести дело до полного его уничтожения.

— Уже вечер, стоит ли пускаться в погоню на ночь глядя? — возразил граф. — Пусть солдатушки отдохнут, а утром, коли желаете попытать новой удачи, дозволяю вам с авангардом пойти на неприятеля снова. Авось с Божьей помощью и доконаете этого самого Удино.

Утром наступление русских возобновилось. Кульнев гнался по пятам французов изо всех сил. Но погоня оказалась роковой. Не знал он того, что маршал Удино успел за ночь собрать разбитые полки, перетрясти их и занять новые оборонительные позиции. Не знал также и о том, что на помощь войскам маршала Удино успел подойти со своим десятитысячным отрядом генерал Вердье. Против русского авангарда у французов оказался двойной перевес сил, и они встретили его ураганным артиллерийским и ружейным огнем. В неравном бою русские, воодушевляемые своим неустрашимым генералом, дрались как львы, но в конце концов вынуждены были начать отход.

Противоборствующие стороны как бы поменялись ролями. До этого момента русские преследовали французов, а теперь в роли преследователей были уже французы. Они сопровождали отступающих пушечными ядрами и картечью.

В бою Кульнев потерял коня. Он шел в последнем ряду арьергарда, обескураженный, молчаливый. Рядом сыпались снаряды, но он не обращал на них никакого внимания.

— Я пойду поищу вам коня, — сказал ему Арапов, не отходивший от него в течение всего боя.

Кульнев посмотрел на него и ничего не сказал. Арапов понял его взгляд как согласие и побежал вперед к гусарам. Но не успел он пробежать и двадцати шагов, как услышал отчаянный вопль:

— Генерала убило!

Он побежал назад. Кульнев лежал на спине. Пушечное ядро оторвало ему обе ноги. Но он был ещё жив. Окружившие его офицеры пытались подсунуть под него плащ. Кульнев ругался:

— Не надо, оставьте.

Вдруг он приподнял голову, посмотрел на то, что осталось от ног, с выражением протеста на лице сорвал с шеи Георгиевский крест и бросил его окружавшим.

— Возьмите. Пусть неприятель примет труп мой за труп простого солдата и не тщеславится убитием русского генерала.

Он умер через минуту или две. Солдаты и офицеры положили его, уже мертвого, на два связанных плаща и понесли следом за отступавшими батальонами. Арапов шел позади, ещё не веря случившемуся. Свиридов, несший тело генерала вместе с другими, что-то кричал ему, но он не понимал слов да и отвечать не мог: слезы душили его.

* * *

После гибели Кульнева положение Арапова в корпусе прикрытия сделалось неопределенным. Дело в том, что Кульнев так и не успел «узаконить» его в должности адъютанта и денежное довольствие ему не шло. Поручик Свиридов советовал ему обратиться к самому графу Витгенштейну. Арапов долго колебался — идти или не идти? — и в конце концов решился.

Граф принял его холодно, даже с некоторой подозрительностью. Он сухо сообщил, что никакого рапорта от покойного Кульнева о назначении морского офицера на должность адъютанта не получал. «Не успел, наверное, написать сие», — добавил он при этом с оттенком иронии. Однако, узнав историю Арапова о том, что в Вильно этому морскому офицеру довелось почти сутки прожить в смежной комнате с государственным секретарем Шишковым, провести ночь под одной крышей с самим российским императором, он переменился к нему и предложил остаться служить в штабе.

Командующий не понравился Арапову с самого начала. Кульнев как-то, ещё задолго до рокового сражения, сказал о нем так: «Умен на копейку, а рисуется на рубль». Многие его высмеивали за желание прослыть среди низших чинов добрым начальником. Однажды перед строем гусар он сказал: «Я вам добрый дядюшка, меня должны почитайт, как я почитайт доброго государя». С тех пор и пошло: добрый дядюшка да добрый дядюшка — «Наш добрый дядюшка сказал то-то», «Наш добрый дядюшка поехал туда-то»…

Объявляя Арапову о решении оставить его при своей особе, граф сказал ему нечто, похожее на то, что уже однажды говорил гусарам:

— Будете почитайт, буду вам добрый дядюшка.

Арапову стало смешно. Еще куда ни шло, если бы говорил о себе такое выживший из ума старик. Граф был в самом расцвете, ему едва исполнилось сорок четыре. Нет, далеко этому графу до настоящих генералов! Не хотелось Арапову идти под его начало. Но что поделаешь? Не подчиненные выбирают себе начальников, а начальники подчиненных.

Выйдя от командующего, Арапов хотел было сразу идти в свой отряд, чтобы взять личные вещи, но тут внимание его привлекли стоявшие у коновязи офицеры, один из которых, во флотском мундире, показался ему знакомым. Он подошел ближе и вскрикнул от радости: тот, что был во флотском, оказался лейтенантом Макаровым, бывшим флаг-офицером Сенявина.

— Боже мой, вы ли это? Кажется, уже вечность не виделись!..

Они обнялись, расцеловались. Потом начались обоюдные расспросы.

— Где Дмитрий Николаевич? — спрашивал Арапов. — Я слышал, будто бы в отпуск уехал.

— Был, вернулся. Теперь в Петербурге.

— Командует флотом?

— Каким там флотом? Без дела сидит.

Макаров рассказал, что Сенявин, желая получить назначение на службу, обращался с письмом к министру Траверсе, но тот ему даже не ответил.

— Если бы вы знали, какой бездушный человек этот наш новый министр! — с горечью сказал Макаров. — Просто непонятно, как государь мог остановить на нем свой выбор?

— А другие министры разве лучше? — подал голос молодой подпоручик, отвязавший лошадь от коновязи. — Когда заурядный повелитель желает выглядеть незаурядным, он не допускает к своему кругу людей умнее себя.

Слова подпоручика прозвучали со столь неожиданной дерзостью, что Макаров и Арапов не нашлись что-либо сказать. Подпоручик, отвязав лошадь, хотел было уже садиться в седло, но раздумал, увидев появившиеся подводы с ранеными солдатами. Обоз замыкали две крестьянские телеги, на которых сидели бабы с ребятишками. Кто-то из маленьких плакал, но сидевшие в телеге на плач не обращали внимания. Проезжая мимо, бабы смотрели на офицеров с опаской, словно боялись, что те могут повернуть их обратно.

— Куда вы? — спросил Арапов.

— Кто примет, погорелые мы… — ответили с последней телеги.

— А мужики ваши где?

— Погорелые мы… — повторил тот же голос.

— Боже, сколько горя принесла эта война и сколько ещё принесет, — промолвил Макаров с состраданием.

— Вы правы, — согласился с ним подпоручик, все ещё остававшийся у коновязи. — Слез много и будет ещё больше.

Он легко влез в седло и поскакал прочь.

— Кто это? — спросил Арапов.

— Он называл себя, но я забыл, — отвечал Макаров. — Странная, нерусская фамилия.

— Смелый юноша, — заметил Арапов. — Но Бог с ним, — махнул он рукой, — не будем говорить о нем. Расскажите лучше о себе. Как вы здесь оказались?

— Еду к Чичагову на службу.

— В Дунайскую армию? А почему не во флот?

— Флот? Какой? Разоряется наш флот… А у меня к Чичагову рекомендательное письмо. Говорят, морским офицерам он оказывает покровительство.

— Но как же к нему поедете? Если поедете этой дорогой, то попадете не к Чичагову, а в руки французов.

— Я знаю, мне уже сказали… Говорят, французы уже под Смоленском. Придется возвращаться и ехать через Москву. — Макаров махнул рукой, давая понять, что им уже все решено и об этом не стоит более говорить. — Ну, а вы как? Каким образом здесь оказались? Уже не гусаром ли стать собираетесь?

— Я почти и так гусар, только мундир на мне флотский остался, — с грустной усмешкой промолвил Арапов.

Он рассказал о том, как попал в корпус Витгенштейна, упомянув о сражении, в котором был убит его начальник генерал Кульнев.

— Как я понял, вы человек теперь почти свободный, — сказал Макаров. — Может быть, к Чичагову вместе поедем? Ежели не доберемся до Чичагова, — добавил он с воодушевлением, — в главной армии останемся. Все-таки решающие сражения ожидаются там, а не здесь.

— Это невозможно, — сказал Арапов. — Я уже дал согласие командующему служить у него и занесен в списки штабных офицеров.

Макаров выразил сожаление, но уговаривать бывшего сослуживца изменить свое решение не стал. Поговорив ещё немного, они стали прощаться. Лошадь Макарова стояла тут же, у коновязи. Он отвязал её и, не выпуская поводка, снова обратился к Арапову:

— Забыл сообщить важную новость. Когда уезжал из Петербурга, там прошел слух о назначении главнокомандующим русской армии Кутузова.

— Победителя турок? — обрадовался Арапов.

— В верности слуха не убежден, но слух сей идет от серьезных людей, близких к властям.

Макаров поехал той же дорогой, что и молодой подпоручик, так поразивший Арапова смелостью своих суждений. «Если слух верен, если и в самом деле главным будет Кутузов, положение может быстро измениться».

Прошло несколько дней, и слух о назначении Кутузова главнокомандующим русской армии подтвердился. В лагере оживились. О Кутузове как полководце не знали разве что рекруты. Многие солдаты и офицеры помнили его по прежним войнам. Они не скрывали своей радости, крестились: «Слава тебе, Господи, не будет теперь отступления!..» Вечером, отдыхая в своей палатке, Арапов слышал, как солдаты салютовали из ружей и кричали на весь лагерь: «Едет Кутузов бить французов! Едет Кутузов бить французов!» Назначение нового главнокомандующего вселило в людей добрые надежды.

6

Ушаков опять прихворнул. Схватил насморк с чиханием да головной ломотой. Не диво бы в ненастье застудился, а то все время жара стояла. В тот день, когда обнаружилась болезнь, Федор сильно рассердился на барина. Не он ли говорил ему беречься, не сидеть на крыльце разутым, потому как сквозняки там постоянные? Не послушался… Теперь вот чихай, раз не послушался. Хорошо ещё насморк, могло быть хуже, могло при таком безрассудстве и другое привязаться, пострашнее насморка…

— Чем ворчать, съездил бы лучше в Темников, — сказал ему Ушаков. — Может, почта есть? Заодно узнал бы, что нового о войне говорят.

Федор послушался, поехал, наказав, однако, чтобы никуда не выходил из комнаты. Ушаков обещал сидеть дома. Да ему сейчас и не до того было, чтобы разгуливаться. Недомогание клонило ко сну. Его удерживала от постели только мысль, что потом ночью спать не придется. А бессонница ночью — это хуже всего, время тянется бесконечно долго — ждешь, ждешь рассвета и никак не дождешься…

Оставшись один, Ушаков от нечего делать занялся своими записями о Средиземноморском походе. После возвращения из Севастополя, решив довести их до конца, он много раз брался за перо, но работа не продвигалась: чего-то не хватало ему для правдивого изображения событий, а уклоняться от правды было не в его характере. Не пошло дело и сейчас. Просматривая уже написанное, он долго настраивался на то, что писать дальше, но от этого только сильнее разболелась голова, и в конце концов он вынужден был оставить бумаги и лечь на кровать.

Федор приехал из города часа через три. Без почты. Ни писем, ни газет. Ушаков был огорчен.

— А в городе что слышно? — спросил он, выслушав Федора.

— Да что слышно?.. То же самое говорят, что и раньше говорили. Война.

— И без тебя знаю, война. Про войну-то что говорят?

— Что раньше говорили, то и теперь говорят. Слух такой, будто в армии начальство сменили, главным над всеми Кутузова поставили.

— Ну вот, — смягчился Ушаков, — а говорил, новостей нету. Новость очень важная.

Вопреки многим дворянам, Ушаков лично ничего не имел против Барклая, но замена его Кутузовым в должности главнокомандующего все же обрадовала. Кутузова он знал хорошо, считал выдающимся полководцем. Но в данный момент дело было не только в его военном даровании. В русском дворянстве, как и в самой армии, росло недовольство против засилия военных начальников иностранного происхождения. Поэтому назначение в предводители армии природного русского было в интересах государства.

— А ещё что нового слышно?

— Да больше ничего как будто… — отвечал Федор, стараясь припомнить, что ещё слышал достойного внимания адмирала. — Пожертвования с народа собирают. Раньше на обмундирование да на сдачу рекрутов по последнему набору собирали, а теперь ещё на покупку волов для армии. Еще на передвижной военный магазин пожертвований требуют, даже на дороги, мосты и перевозы деньги собирают…

— Ну и как?

— Что как? Кряхтит народ, а дает. Недовольных много. Сами-то дворяне не очень раскошеливаются, все норовят на крестьянах выехать. Сказывают, на уездных заводах для мастеровых и крестьян, там работающих, вроде новой подати установили: хочешь не хочешь, а пятьдесят копеек с носа в пожертвование отдай. Сказывают, в Еремшинском и Мердушинском заводах рабочий люд уже обобрали. И на Вознесенском заводе то же самое — по пятьдесят копеек с человека вычли.

Ушакову показалось, что Федор сильно преувеличивает. Он помнил, как в Темникове на телегах собирали пожертвования, как со всех сторон несли добро всякое, а иные даже деньги давали.

— Не силой же, наверное, по пятьдесят копеек с людей взяли, — хмурясь, возразил он Федору, — добровольно, должно быть?..

— Оно, конечно, принуждения открытого не было, а все же…

Помолчав, Федор продолжал уже с явным осуждением:

— Дворяне только кричат «Отечество! Отечество!», а как помочь Отечеству, так все тяготы на простых мужиков сваливают.

— Ну это ты брось, — строго сказал Ушаков. — Заводами теми, о коих говорил, купцы владеют, а не дворяне.

— Пусть так. Но Титов дворянин! А что сделал? Семь рублей, что на полк Тамбовский пожертвовал, на крестьян своих разложил — по двухгривенному на тягло. Даже в барыше от такого пожертвования остался.

— Титов один такой.

— Все такие.

— Не смей так говорить о дворянах, — повысил голос Ушаков, — большинство дворян истинные сыны Отечеству своему!

Федор с обидой отступил на шаг:

— Зачем так кричишь на меня?

— Потому что говоришь о дворянах неправду, и я не желаю тебя слушать. Пошел вон!

Федор ушел красный от обиды. Ушаков слез с кровати и в волнении заходил по комнате. Гневная вспышка вывела его из себя, и он никак не мог успокоиться. Он сожалел, что мало отчитал слугу, что надо бы с ним покруче… Но мало-помалу гнев стал отходить, и он подумал, что поступил, пожалуй, нехорошо, прикрикнув на Федора, что Федор в чем-то, может быть, и прав…

Федор был прав во многом. Ушаков и сам понимал это, только не признавался себе… Не было в дворянах того патриотизма, какой ему желалось видеть. Рассказывали, что близкий ко двору князь Волконский на вопрос государя, что он думает о вкладе дворян в дело защиты Отечества, ответил так: «Государь, я стыжусь, что принадлежу к этому сословию. Было много слов, а на деле ничего». Нет, не очень-то бескорыстны были дворяне, когда дело касалось защиты Отечества. Да что дворяне! Цесаревич Константин Павлович, присоединившись к шумихе о помощи армии, поставил Екатеринославскому полку из своих конюшен 126 лошадей, запросив за каждую… по 225 рублей. Экономический совет ополчения хотел было ему отказать, не без основания считая, что оные лошади таких денег не стоят. Но государь приказал лошадей взять, оплатить, и Константин Павлович получил от казны 28 350 рублей. Кстати, из проданных им лошадей оказались пригодными для использования в полку только 26 голов, остальные из-за непригодности пришлось либо пристрелить, либо «сплавить» на сторону.

Ушаков всего этого не знал. Он многого не знал, живя в своей Алексеевке.

Вечером, когда беспричинный гнев прошел окончательно, Ушаков спустился вниз, нашел там Федора и сказал ему с виноватым видом:

— Давеча я зря на тебя нашумел.

— Да ничего, — ответил Федор, ещё не оттаяв как следует от обиды, — я понимаю… Нешто не понимаю? Ты, батюшка, добрый дворянин, а все ж дворянин.

* * *

Как только Ушакову стало лучше, он сам поехал в Темников. Хотелось встретиться с Никифоровым, узнать, как идут дела с набором ополчения. Хотя он и отказался от начальствования и не имел к сим делам прямого отношения, быть от них совершенно в стороне считал для себя невозможным. Добрым советом или ещё чем, но мог ещё пригодиться…

Никифорова в управе не оказалось. Секретарь Попов сообщил, что его вызвали зачем-то в Тамбов.

— Не по делам ополчения?

— Возможно.

— Кстати, как с этим обстоят дела? — поинтересовался Ушаков.

Попов разочарованно махнул рукой:

— Пока шумиха одна. Желающих в ополченцы больше, чем надо, а вооружать нечем. Говорят, — добавил Попов, — в Вологодской губернии с этой шумихой уже кончили. Вместо ополчения там теперь звероловов-охотников собирают, кои охотничьи ружья имеют. Пятьсот охотников обещали в армию послать.

С ополчением в России явно не ладилось. Речей сказано много, а толку пока никакого. Все упиралось в отстуствие вооружения. Странно, русское правительство не подумало об этом раньше. Самому императору истинное положение вещей открылось только в конце июля, когда он проездом в Петербург останавливался в Москве и имел там разговор об ополчении. 26 июля он писал отсюда Барклаю-де-Толли: «Распоряжения Москвы прекрасны, эта губерния мне предложила 80 тысяч человек. Затруднение в том, как их вооружить, потому что, к крайнему моему удивлению, у нас нет более ружей, между тем как в Вильно вы, казалось, думали, что мы богаты этим оружием…» — Вся надежда на англичан, — говорил Попов, — только они нас могут выручить.

Забегая вперед, скажем, что Англия действительно помогла России, продав ей 50 тысяч ружей, но эти ружья пришли только тогда, когда Наполеон уже побежал из России и острая надобность в них отпала.

— А какие вести приходят из армии?

— Ничего утешительного. Наши отходят к Москве. Думали, Кутузов поведет дело иначе, а он тоже отступает, как и Барклай отступал.

— Отступление — ещё не поражение, — промолвил Ушаков в раздумье.

Из управы Ушаков поехал к купцу Меднову, которому Федор, по его поручению, заказывал набор фарфоровой чайной посуды. Меднов так и заюлил, увидев его:

— Не угодно ли в ресторацию? Обещаю отменное угощение. Посидим, поговорим… Ежели, конечно, не побрезгуете за одним столом со мною быть.

Ушаков отказался от ресторации и спросил о заказанной посуде. Меднов сообщил, что заказ готов, и повел его на склад.

Набор стоял распакованным на широкой полке против зарешеченного окна. Все изделия, отделанные золотом, оказались удивительно тонкой работы.

— Обратите внимание, какой звон! — постучал по чашке Меднов. — Немецкий фарфор. Наши так не умеют делать.

Набор был хорошим, но и цена оказалась необыкновенной: Меднов запросил за него четыреста рублей.

— Рад бы дешевле, да не могу, — сказал он, увидев на лице Ушакова выражение крайнего удивления. — Нынче все дорого, потому как война… С нашего сословия, — продолжал он с доверчивой откровенностью, — тоже на войну взносов требуют, а где их взять, если на товары не накинуть? Вот и набавляем помаленьку. Но скажу вам, батюшка, по совести набавляем, потому как крест на себе имеем. Московские купцы, что на войну десять миллионов жертвовать обещали, не так ценами крутят. Совсем совесть потеряли. До этого сабля шесть рублей стоила, а теперь сорок отдай, за ружье восемьдесят просят, тогда как цена настоящая от десяти до пятнадцати за штуку. Пистолеты тоже в шесть раз подорожали. Про сукно, обувь и говорить нечего. Все подорожало, ни к чему не подступишься.

После таких откровений торговаться показалось неудобным, и Ушаков согласился оплатить запрошенную цену. Он сказал, что пришлет за посудой завтра своего слугу, и попросил к тому времени все как следует упаковать.

— Все, батюшка, сделаем, ничего не упустим, — обрадованно заверил Меднов, — пусть только приезжает да деньги пусть не забудет.

Оставив купца, Ушаков вышел на улицу, где его поджидал кучер. Теперь оставалось сделать ещё одно дело, последнее — купить подарок Федору. Хотя после ссоры и состоялось между ними примирение, в том примирении ещё не было полноты, в Федоре оставалась обида. Виноват был он, Ушаков, перед ним, крепко виноват, и надо было вину как-то искупить…

Ушаков попросил кучера остановиться возле угловой лавки. Народу здесь было немного. Войдя в помещение, он позвал приказчика и попросил его подать кафтан из тех, что получше.

— Извольте, сударь, сами выбрать, какой глазам вашим приглядится. Хоть этот, хоть другой — все товары добротные. — Он принялся выкладывать кафтаны на прилавок, но тут вспомнил, что у него запрятан ещё один («Из сукна аглицкого»), сходил за ним и стал показывать со всех сторон. — Вот, извольте полюбоваться. Даже самим графам да князьям не совестно носить такое. Всего тридцать целковых. По нынешним временам почти даром.

Ушаков заплатил деньги и с покупкой, завернутой в бумагу, вернулся к тележке.

— А теперь куда? — спросил кучер.

— Теперь домой, — весело ответил Ушаков.

Настроение поднялось. Ему казалось, что он купил как раз то, что нужно, и уже представлял, как обрадуется обнове Федор и окончательно очистится от обиды сердце его.

Худо, когда в доме нет настоящего мира.

7

Сопровождаемый многочисленной свитой и императорской гвардией, Наполеон следовал на восток, туда, куда все дальше и дальше уходила его многотысячная непобедимая армия. Русские отступали. Но это было отступление, которое не могло радовать французов.

Наполеон был мрачен. В последнее время он вообще улыбался редко, сделался раздражительным. Его раздражали помощники, раздражал сам ход войны. Сколько времени прошло, как начался поход, а генерального сражения все нет. Была возможность окружить и уничтожить Вторую русскую армию, которой командует Багратион, но сделать это не удалось. Багратион оказался хитрее посланных против него французских военачальников, он избежал рокового для него сражения и сумел в Смоленске благополучно соединиться с армией Барклая.

Под Смоленском, где соединились обе русские армии и где на первых порах они оказали французам яростное сопротивление, у Наполеона появилась надежда кончить все разом. Он послал в обход русской армии крупный корпус с целью отрезать ей пути к отступлению и навязать генеральное сражение. Но до генеральной баталии дело не дошло и в этот раз. Русские ограничились арьергардными сражениями и ушли из Смоленска раньше, чем французы смогли преградить им путь.

На пути Наполеона простирались вытоптанные, выжженные поля, то тут, то там выступали дымящиеся развалины. Наполеон смотрел на все это, и ему приходила мысль о скифах. Когда-то в далекие времена скифы, обитавшие в краях, населяемых теперь русскими, вот так же бесконечными отступлениями заманивали противника в безводные, пустынные степи, изматывали его, а потом одним ударом уничтожали. Не унаследовали ли русские вместе с бескрайними степными просторами и тактику скифов? Не на погибель ли заманивают они французов своим отступлением?

Сердце Наполеона холодело от мысли о собственной армии, которая таяла с каждым переходом. Вначале наступали полмиллиона, теперь же было меньше. Часть войск пришлось оставить на захваченной территории для охраны путей снабжения. Большие потери понесены были в стычках с партизанами. А сколько потерь от болезней!.. Удручал большой падеж лошадей. Главный интендант армии граф Дарю докладывал Наполеону: при выходе из Вильно в наступающей армии было 22 тысячи лошадей, а когда дошли до Витебска, их стало 14 тысяч. За короткий срок пало 8 тысяч голов. И это летом. А что будет с наступлением осенних или, не приведи Господь, зимних холодов?

Армия не только таяла количественно, она теряла прежний дух, постепенно разлагаясь, рискуя превратиться в толпу грабителей и мародеров. Хотя Наполеон и подписал приказ предавать военно-полевому суду всех солдат, уличенных в грабеже и мародерстве, положение от этого не улучшилось. Бесчинства продолжались. Солдаты отнимали у русских крестьян все, что можно было отнять. В грабежах не участвовала разве что императорская гвардия, которой и без того всего хватало, поскольку она обеспечивалась лучше, чем остальная армия.

Нет, уже не ту армию вел Наполеон в Россию. Не было прежних волонтеров. Кроме французов, в ней нашли место и немцы, и поляки, и хорваты, и даже испанцы. Многие из этих «примешанных» только и думали, как бы удрать. Чтобы ловить дизертиров, пришлось создать специальные кавалерийские отряды во главе с офицерами главного штаба. Однажды такому отряду удалось задержать чуть ли не батальон бежавших испанцев. Чтобы не казнить всех, полковник, руководивший их захватом, предложил им разыграть лотерею: кто белый билет вытащит — жив останется, кто черный — под расстрел пойдет. Черные билеты достались 62 «несчастливцам». Их расстреляли немедля, на глазах солдат…

Наполеон думал обо всем этом и молчал. Молчали ехавшие с ним его маршалы. «Они хотели бы, чтобы я остановил наступление, — догадывался об их молчании Наполеон, — но это уже невозможно».

Многие маршалы уже не раз высказывали свои опасения относительно похода в глубь России. Да Наполеон и сам был вначале против опрометчивого наступления. После захвата Витебска он даже объявил одному из своих маршалов: «Первая русская кампания окончена. В 1813 году мы будем в Москве, в 1814 году — в Петербурге. Русская война — это трехлетняя война». То было сказано 28 июля, а через несколько дней он принял другое решение… Трудно сказать, что на него больше подействовало. Скорее всего доставленное из Парижа известие об усилении борьбы испанского народа против его завоевательной политики на Пиринейском полуострове. Подчинить себе безоговорочно народы того полуострова ему не удалось, и теперь, когда французская армия находилась далеко от своих границ, непокорные испанцы могли наделать много бед. Да они ли только? Вслед за испанцами могли подняться другие народы… Нет, в такой обстановке растягивать войну с Россией на три года было никак нельзя. Наполеон отказался от прежнего решения и отдал приказ идти вперед.

Близкие к императору маршалы встретили приказ с неодобрением. Надобно остановиться, говорили они, после Витебска начинается «коренная Россия», и там великая армия неминуемо столкнется с ещё большей враждебностью. Надобен мир.

— Я тоже хочу мира, — сказал им Наполеон, — но чтобы мириться, нужно быть вдвоем, а не одному. Александр молчит.

Русский император действительно молчал, тянул время. Он на что-то надеялся. Уж не на победу ли?..

В сражении за Смоленск французские солдаты захватили в плен раненного штыком русского генерала Тучкова. Узнав об этом, Наполеон пожелал поговорить с ним. Генерала привели под конвоем. Рана его оказалась не очень опасной, и он держался твердо.

— Какого корпуса? — спросил его Наполеон.

— Второго, ваше величество.

— А как вам приходится другой Тучков, что командует третьим корпусом?

— Мы с ним родные братья.

Наполеон помолчал немного и спросил, может ли он, Тучков, написать письмо императору Александру?

— Не могу, ваше величество.

— Но брату своему вы можете!

— Брату могу.

Наполеон сделал новую паузу, на этот раз более продолжительную, потом заговорил:

— Известите брата о нашей встрече. Напишите ему, что он доставит мне большое удовольствие, если доведет до сведения императора Александра сам, или через великого князя, или через главнокомандующего, что я ничего так не хочу, как заключить мир. Мы и так уже слишком много сожгли пороха и пролили крови. Надо же когда-нибудь кончить.

Тучков обещал написать такое письмо. Наполеон приказал вернуть ему шпагу и отправить во Францию. С его стороны это был первый шаг к заключению мира, но он пока ничего не дал…

Впереди дорогу пересекала широкая лощина, заполненная белесым облаком. Издали Наполеон и его спутники приняли облако за туман, но когда въехали в лощину, в нос ударил едкий дым. Наполеон закашлялся.

— Проклятая страна! — вскричал император. — Она сведет меня с ума!

— Государь, — вкрадчиво промолвил маршал Мюрат, — ещё не поздно вернуться.

— Нет, — ответил Наполеон. — Мы дойдем до Москвы. Мы найдем там и отдых, и честь, и славу!

— Москва нас погубит, — сказал Мюрат.

Наполеон сделал вид, что не расслышал его последних слов и продолжал путь, время от времени чихая и кашляя от стелившегося по земле дыма.

8

В самую жатву время стояло сухое, теплое — благодать! Дал Бог убраться мужикам. Когда же свезли хлеба в овины, вдруг подули холодные ветры, начались дожди. Наступила настоящая осень.

В непогоду в деревнях и самом Темникове все живое попряталось под крышу. Только по дороге, что вела на Москву, не затихало движение. Шли партии рекрутов, ополченцев. Шли обозы с фуражом, хлебом, солониной… Со стороны Москвы тоже бывали обозы, только без груза. Появлялись подводы с ранеными, больными. Этим внимание было особое. Раненых и больных разбирали по домам, под крышу. И, конечно, угощали, чем богаты были. Угощая, расспрашивали: как там на войне, убили этого басурмана Наполеона или он все так же нахально на Москву прет?

Прибывшие с последним обозом рассказывали о великом сражении, случившемся возле Бородина. Нашлись даже очевидцы того сражения. Дополняя друг друга, они подробно рассказывали, какая страшная та была брань. Наполеон выставил против русской армии несметные полчища. А пушек поставил видимо-невидимо. Русские, конечно, тоже были не с голыми руками. Достойно встретили они французов. От пушечной пальбы земля под ногами дрожала, от порохового дыма дышать было нечем — вот как палили противники друг в друга. А про штыки и говорить нечего. В крови были штыки-то. Много раз до рукопашной доходило. То французы напрут, то русские… И так до самого вечера. В иных местах столько убитыми полегло, что некуда было ногой ступить. Что солдат, что господ офицеров, что генералов — никого не щадили пули да ядра пушечные, да ещё бомбы и шрапнель окаянная… Да штыки холодные. Генерала Багратиона уж как оберегали, и то смертельно ранило. Скончался славный генерал, царство ему небесное! Много героев русских полегло. Сказывали, на поле до сорока тысяч человек осталось… Однако французам не удалось побить русскую армию. Сражение как бы вничью кончилось. Поколотили противники друг друга и отошли на прежние позиции.

— Ишь ты!.. — восхищались мужеству русской армии темниковцы. — Не на того напоролся Бонапарт паршивый. Подожди, ещё не то ему будет. Крышка глухая ему будет.

— А Бородино это где? — допытывались любопытные. — Далеко от Москвы?

— Не, близко.

— Как же так? Ежели близко, Бонапарт-то этот паршивый может и в Москву зайти.

— Не зайдет, Кутузов не пустит, — уверяли участники Бородинского сражения. — Кутузов ему от ворот поворот покажет.

— Дай, Господь, Кутузову этому силы да счастье ратное! — крестились темниковцы и, успокоенные заверением, что Москву французам не отдадут, расходились.

Очевидцы Бородинского сражения верили в силу русской армии, не сомневались, что она отстоит первопрестольную столицу. Но откуда им было знать, как развернутся события после кровопролитного сражения и какое примет решение после сего сражения Кутузов. Вышло не так, как они говорили. Уже через несколько дней пришло сообщение о вступлении французов в Москву. И сразу приуныл народ. Другие пошли разговоры. Ведь от Москвы до Темникова было всего-то четыреста верст с небольшим. Война совсем близко придвинулась. Завздыхали кругом: «Что-то теперь будет?..» О сдаче французам Москвы Ушаков узнал от своих дворовых, а те от кого-то из городских слышали. Хотя моросил холодный дождь, он не удержался и поехал в Темников сам. Он желал удостовериться в правдивости сообщения, узнать, как на самом деле все произошло и каково в настоящее время положение в армии.

В Темникове Ушакову повезло. На улице он случайно встретил городничего, а тот оказался в курсе событий.

— Ах, Федор Федорович! — убивался городничий. — Какое несчастье! И кто бы мог подумать, что Москву оставим? Какое несчастье! Вы-то давно об этом узнали?

Ушаков сказал, что о сдаче Москвы узнал только сегодня и хотел бы узнать некоторые подробности.

— Что с нашей армией?

— Армия, слава Богу, цела, — отвечал городничий. — После Бородина сражения другого не было. Фельдмаршал Кутузов, по сведениям, остановился с армией у Калужской дороги.

— Ежели так, — помедлив, сказал Ушаков, — тревожиться особенно не следует. Потеря Москвы ещё не потеря России. Главное, цела армия, и пока Наполеону не удастся её разбить, он не может торжествовать победу.

— Слава те, Господи!.. — перекрестился городничий. — Вы мне, Федор Федорович, можно сказать, жизнь вернули. Я-то уж всякое думал, думал, конец нам, быть нам под сапогом у Бонапарта…

Разговаривая, они вошли в городническое управление. В коридоре было холодно и сумрачно. К стенам жались какие-то люди, очевидно просители. У самых дверей на узкой скамейке, привалившись друг к другу, дремали два обритых молодых крестьянина. Почти вплотную к ним стоял забрызганный грязью прапорщик и с унылым видом грыз себе ногти. Увидев городничего, прапорщик обрадовался и подошел к нему.

— Ну, чего тебе? — сердито повернулся к нему городничий, оставив на время Ушакова. — Сказано было: здесь тебе не лазарет. Для чего сюда привел? А вдруг в них зараза какая?

— Куда же мне их? Не под дождем же оставлять. А идти дальше они не могут. Под крышу их надо, в тепло.

— А где мне крышу для них взять? В обывательских домах и так уже на постоях полно, не берут больше. Вот, — стал жаловаться он Ушакову, — ополченцев пропасть — идут и идут, для больных крыш требуют. А где мне столько взять? Обыватель дарма больного не пустит. Зачем ему больной?

— Госпиталь открыть надо, — сказал Ушаков убежденно.

— Госпиталь? Оно бы, конечно, не худо… А где помещение? Где деньги, чтобы кормить да лечить? У меня на это денег нет, а казна не даст.

«Да, казна не даст, — мысленно согласился с ним Ушаков. — А госпиталь все же нужен. Нельзя же так, чтобы люди страдали…» Он подошел к сидевшим на скамейке. Это были те самые больные, о которых шла речь. Спросил:

— Откуда родом?

— Из Пензенской губернии они, — ответил за крестьян-ополченцев городничий. — Смею доложить вам, отъявленные разбойники, смутьяны. Им каторга нужна, а не госпиталь.

Ушаков подождал, когда городничий кончит, и снова обратился к больным. Спросил одного:

— Как тебя зовут?

— Егором, батюшка, — ответил тот и тотчас закашлялся.

— А тебя? — спросил Ушаков другого.

— Иваном, кормилец наш.

— Ну вот что, дети мои, — решил Ушаков, — ко мне поедете. Не возражаете? — круто повернулся он к прапорщику.

— Как можно-с, очень даже рад, — вытянулся перед ним тот, по каким-то признакам угадав, что имеет дело с непростым человеком. — Только расписочку надобно…

— Что до расписки, то обращайтесь к городничему. Выздоровят, я людей ваших ему привезу, а он уж пусть сам решит, в какую партию их пристроить.

— Расписку я дам, — согласился городничий.

Ушаков попросил прапорщика проводить больных до тележки, что стоит у подъезда, да позаботиться укрыть их чем-нибудь от дождя. Офицеру эта просьба не понравилась.

— Проводить можно. А чем укрыть прикажете? У них, кроме холщовых котомок, ничего больше нет.

— Скажите кучеру, чтобы плащом моим укрыл, — сердито прервал его Ушаков.

Когда прапорщик и его люди вышли из помещения, городничий сказал ему осуждающе:

— Напрасно вы так, Федор Федорович! Зачем вам все это? Уж коли так хотите, устрою я этих несчастных у обывателей темниковских. А вам-то они зачем?

Ушаков посмотрел на него пристально и, не ответив, направился к выходу.

На улице заметно посветлело. Моросивший с утра дождь перестал. Ушакова это обрадовало: дождя нет, значит, не так будет боязно за больных… Те сидели уже на тележке рядом с кучером. От барского плаща они отказались. Вместо плаща кучер дал им лошадиную попону, чем они и прикрылись от ветра.

— Удобно вам так-то?

— Благодарствуем, батюшка наш, гоже сидим.

Пока ехали городом, они не произносили больше ни слова, но за околицей осмелели:

— А что, батюшка наш, правду ли бают, будто Москву бусурманам отдали.

— Правду, дети мои.

— Может, мы теперь и на войну не понадобимся? Бают, государь наш мира у француза запросил.

— Не знаю, дети мои, — сказал Ушаков, а про себя подумал: «Зачем государю мира просить? Просить надо не ему, а Наполеону: хотя и занял Москву, положение его плохо».

О военной обстановке, сложившейся после вступления французов в Москву, Ушаков думал всю дорогу, до самой Алексеевки. По-всякому прикидывал, и каждый раз выходило, что верх должен быть за русскими. Кутузов правильно сделал, что после Бородина не полез у ворот Москвы в новую драку. Исход войны был уже предрешен. После Бородина главным вершителем военной брани — кто кого? — стало время, а время уже давно приняло сторону русских.

В противоборстве противников в силу одного какого-нибудь просчета порою складывается такое положение, изменить которое стороне, допустившей просчет, уже невозможно. Именно такое положение сложилось в этой войне. Будь Наполеон в десять раз умнее и талантливее, он все равно уже не смог бы изменить исход борьбы. Чтобы победить Россию, ему нужно было генеральное сражение на её границе. Тогда, имея огромное превосходство, он просто бы смял русскую армию и стал бы полным хозяином положения. Но, не сделав этого, он пустился в сомнительную погоню и растерял свое превосходство. Бородинское сражение все ему сказало. Хотя он и вышел из этого сражения с каким-то перевесом, этот перевес был настолько ничтожен, что не оставлял ему никаких надежд на победу в новом сражении с армией, которая была у себя дома и поэтому могла быстро пополнять свои силы.

«Прав был фельдмаршал Румянцев, когда говорил, что для победоносного завершения войны важны не захват территорий, не овладение крепостями, а уничтожение живой силы противника, — думал Ушаков. — Кутузов поступает дальновидно, что следует этой же стратегии».

Приехав домой, Ушаков приказал Федору освободить для больных на первом этаже комнату, поставить койки, да и вообще сделать все, чтобы им было удобно.

— Да накормить не забудь, — напомнил он.

— Накормить накормим, хлеб найдется, — промолвил без воодушевления Федор, которому не очень нравилась затея барина с поселением посторонних людей, неведомо чем больных.

— И еще: пошли кучера за уездным лекарем. Приедет — скажешь. Я буду у себя, полежу немного.

— Хоть бы чаю выпил с дороги, — хмуро посоветовал Федор.

Ушаков распорядился, чтобы чай принесли ему в опочивальню. Он чувствовал себя усталым и не хотел оставаться в столовой, где происходил их разговор с Федором.

В опочивальне было тепло и уютно. После горячего чая с липовым цветом по телу разлилась приятная истома. Ушаков лег в постель. Его удивляла быстрая усталость. Казалось бы, и поездка недолгая, а вот надо же… Притомился. А впрочем, стоит ли удивляться? Скоро за седьмой десяток перевалит. Возраст! «Хоть бы успеть записки свои закончить!» Ушаков покосился на железный сундучок, где хранилась его рукопись, и вздохнул горестно: нелегко доставалась ему писательская работа.

Вошел Федор.

— Разместил я, батюшка, мужиков твоих. Еще что прикажешь?

— Денег у нас много осталось?

— Почти шесть сотен.

— Маловато.

— Аль ещё чего задумал?

— Надо бы в Темникове госпиталь устроить, а денег этих не хватит. На госпиталь, пожалуй, тысячи будет мало.

— Еще одна новость, госпиталь! Твое ли это дело, батюшка? Для устройства госпиталей власти имеются.

— Властям денег не дают.

— А у тебя что, мильон? На пенсии живешь и нас, дворовых, кормишь. Откуда деньги-то?

— Ладно, не шуми, — нахмурился Ушаков. — Я ещё подумаю. Лекарь приедет, пусть сначала больных осмотрит, потом оба ко мне зайдете. Все. — И Ушаков повернулся лицом к стене, давая понять, что желает остаться один.

* * *

Уездный лекарь, осмотрев больных, нашел их недуги неопасными, возникшими от простуды.

— Полежат с неделю в тепле, попьют настоя липового с медом, и можно обратно в команду отправлять, — сказал он Ушакову.

Ушаков уговорил остаться его ужинать. Они сидели в столовой до позднего часа, разговаривали о Наполеоне, о том, какой поворот может принять война после захвата им Москвы. Лекарь, в средних годах, толстый и медлительный, все допытывался, может ли Наполеон пойти в южные губернии, дойти до Тамбова и Темникова? Или, быть может, сразу на Петербург пойдет, чтобы полонить Российский двор?

— Никуда он не пойдет, — с неохотой отвечал Ушаков. — Ему теперь о своем спасении думать надо.

Федор тоже сидел за столом, но в разговоре не участвовал. Подливал из самовара чай и слушал.

После разговора о Наполеоне беседа на некоторое время прервалась, все занялись чаем. Ее возобновил сам хозяин, но заговорил он уже не о войне. Обращаясь к лекарю, он вдруг спросил, можно ли в Темникове подыскать приличный дом под госпиталь.

— Госпиталь? Какой госпиталь? — не сразу понял лекарь, мысли которого все ещё были заняты Наполеоном.

— Госпиталь для больных и раненых.

— А, госпиталь!.. — дошло наконец до лекаря. — Госпиталь — это хорошо, госпиталь нужен. Только где его взять?

— Я спрашиваю, найдется ли в Темникове такой дом, в котором можно было бы госпиталь открыть? Найдется такой дом?

— Почему не найдется? Дом найдется. Только какой дурак задарма его уступит?

— Почему задарма, за деньги.

— Тогда другое дело, за деньги все можно. — Лекарь отодвинул от себя допитую чашку, лицо его сделалось сосредоточенным. — Кажется, купец Меднов заведение одно продает. Дом большой, каменный и в самом центре. Только ведь Меднов может за него тысячу рублей запросить. При нынешней дороговизне на меньшее он не пойдет.

— Пусть будет тысяча.

— А откуда взять деньги?

— Я заплачу.

Федор сразу же закряхтел, задвигал стулом.

— Тысяча рублей! Откуда, батюшка, возьмешь столько? Деньги не огурцы, в огороде не растут.

— Не твоя забота. Найду.

Федор говорить больше не стал. Молчал и лекарь, в глубине души разделявший сторону камердинера. Он знал: из темниковских дворян на войну Ушаков больше всех выложил. А ведь большинство дворян во много раз его богаче! Несправедливо получится, если он и госпиталь на одни только свои плечи возьмет, если не будет в том от других подмоги.

— Ну как, договорились? — снова заговорил Ушаков, обращаясь к лекарю. — Завтра к вам придет Федор, вдвоем и поторгуетесь с тем купцом.

— Много денег понадобится… — не расставался с сомнениями лекарь. — Не только дом, нужны будут койки, белье, лекарство и ещё много другого понадобится.

— Об этом потом. Сначала дом выторгуйте.

— Что ж, поторговаться можно, — согласился лекарь и, посмотрев на часы, стал благодарить за чай. Пора было ехать домой.

После отбытия лекаря разговор о деньгах на госпиталь между Ушаковым и его камердинером возобновился. В отсутствие свидетелей Федор вел себя откровеннее, говорил, что они уже и так разорены, спустили все, что выручили от продажи недвижимости в Севастополе, что затея с госпиталем пустит их по миру.

— Да у нас и денег таких нет, — шумел Федор. — Откуда столько взять? Говорил ведь я, что около шестисот осталось. Можешь сам пересчитать.

— Деньги будут. Должны пенсию получить.

— Жди пенсию! Когда ещё будет!.. Купец-то деньги сейчас потребует.

— У Филарета займу.

Федор понял, что решение барина твердо, и прекратил бесполезный спор. Когда барин останавливался на каком-либо решении, разубедить его было невозможно.

* * *

В Санаксарский монастырь к Филарету Ушаков поехал на другой день, как только отправил Федора в Темников выторговать помещение под госпиталь. В том, что игумен поможет деньгами, Ушаков не сомневался. После того как он преподнес ему в благодарность за портрет набор фарфоровой чайной посуды, отношения между ними стали ещё более близкими, хотя в чем-то и расходились по-прежнему. По-разному смотрели они на некоторые вещи.

Игумен оказался на месте и, как всегда, встретил его радушно, улыбчиво. Впрочем, улыбка держалась на лице его недолго, её сменило выражение скуки, едва Ушаков заговорил о деньгах, необходимых для приобретения дома под госпиталь.

— Неугомонный вы, Федор Федорович, — сказал он Ушакову, — покоя себя лишаете. Ну зачем вам госпиталь? Был бы госпиталь нужен, власти сами бы его открыли.

— Прикажете слова ваши понять как отказ? — сразу же круто взял Ушаков, всем своим поведением давая понять, что не намерен заниматься уговариванием, отказ же в его просьбе положит конец их отношениям.

— Сколько вам нужно?

Ушаков назвал сумму. Игумен всплеснул руками:

— Тысяча рублей! Боже праведный! Да столько, если даже всю братию призвать, не наберется.

— Я верну вам долг, как только получу пенсию.

Игумен придвинулся к нему вплотную, блаженно заглядывая в глаза:

— Откажитесь, Федор Федорович, от затеи своей. Ничего ведь доброго не получится. А для вас одни душевные терзания. Пусть солдатушки чаще Господа Бога поминают в молитвах своих. А госпиталь… госпиталь только для обмана души, человеку здоровья он не даст.

Ушаков поднялся, взял шляпу.

— Прощайте, отче.

— Постойте, куда же вы? — поднялся вслед за ним игумен. — Обидчивы же вы, Федор Федорович, зело обидчивы. Посидите. Найду уж вам тысячу. Подождите.

Он ушел, с трудом волоча ноги, неожиданно отяжелевший. В ожидании его возвращения Ушаков уселся на прежнее место. Он был уже не рад, что приехал в монастырь. Надо было поискать деньги в другом месте… Не нравилось ему поведение игумена. Не таким он был, каким бы хотелось его видеть. Не было в нем боли за народ российский, за многострадальную Отчизну. Только и знает, что о благе монастыря печется… Черницы женской обители пожертвования на войну собирают, а он братию по селам за другим посылает — новую часовню строить задумал…

Игумен вернулся, все так же тяжело волоча ноги, и положил на стол перед Ушаковым пачку ассигнаций.

— Тут ровно тысяча.

— Расписку написать?

— Зачем обижать недоверием? Даже не вернете, греха не будет.

— Я вам постараюсь вернуть очень скоро, — пообещал Ушаков.

Говорить больше было не о чем, и они расстались.

Когда Ушаков вернулся домой, Федор находился ещё в Темникове. Приехал он только вечером с хорошей вестью. Вопрос о помещении под госпиталь решился неожиданно просто. Кланяться купцу Меднову не пришлось. Выручил протоиерей Асинкрит. Когда ему сказали, что отставной адмирал желает на свои средства открыть госпиталь и ищет для этого помещение, он предложил свой дом, конечно, на то время, пока идет война. Дом у него почти пустой, по всем видам лучше того, что мог предложить Меднов. Всего выделяет восемь комнат. Правда, кое-что придется переделать, да ещё купить койки, белье и другое, что потребуется, но расходы будут уж не так велики…

— Словом, денег теперь хватит, и занимать у игумена не придется, — закончил свое сообщение Федор.

— Но деньги я уже занял, — сказал Ушаков.

— Сколько?

— Тысячу.

— Завтра отвезу ему обратно.

Ушаков возразил:

— Подождем, могут ещё понадобиться.

На другой день приехал лекарь. Он доложил Ушакову о состоянии дел, связанных с открытием госпиталя, представил ведомость на неотложные расходы. Договорились сразу развернуть 60 коек. Лекарь подсчитал, что для этого понадобится на первых порах 300 рублей. Ушаков выдал ему деньги, и тот поехал доводить дело до конца.

9

Кутузов знал, на что шел, оставляя Москву. На Военном совете в Филях он так сказал своим генералам: «Вы боитесь отступления через Москву, а я смотрю на это как на провидение, ибо это спасает армию. Наполеон — как бурный поток, который мы ещё не можем остановить. Москва будет губкой, которая его всосет». Он оказался прав.

Нет, Наполеон не нашел в Москве ни отдыха, ни чести, ни славы, о чем говорил при наступлении. Вместо всего этого он увидел разгул мародерства своей армии, увидел пожары… Целую неделю горела Москва, пылала так, что, по свидетельству очевидцев, нельзя было различить ночи от дня. Отблески бушующего огненного моря зловеще отражались в окнах Кремлевского дворца, где остановился французский император. Наполеон переходил от окна к окну, не находя себе места. «Это превосходит всякое вероятие, — громко ужасался он перед своими генералами. — Это война на истребление, это ужасная тактика, которая не имеет прецедентов в истории цивилизации… Сжигать собственные города!.. Этим людям внушает демон! Какая свирепая решимость! Какой народ! Какой народ!..» От маршалов приходили ужасные донесения. Великая армия таяла, разлагалась. Солдаты роптали, солдаты мародерствовали, солдаты дезертировали… С наступлением осенних холодов участились болезни. На старых кладбищах уже не хватало места, приходилось зачинать новые. Ужасал падеж лошадей. Многие кавалерийские полки сделались пешими. Тем лошадям, что оставались на ногах, почти невозможно было достать сена и овса. Посылаемых в деревни фуражиров крестьяне ловили и жестоко избивали, многих даже убивали. В тылу разгорелась партизанская война. От действий партизан французы потеряли уже не одну тысячу человек. Русские в тылу нападали на мелкие французские отряды и уничтожали их. В этих нападениях участвовали даже мужики и бабы… Наполеон через своих людей дважды предлагал Кутузову прекратить тыловую войну, возбуждаемую и поддерживаемую партизанами. Кутузов ответил ему такими словами: «Весьма трудно обуздать народ, оскорбленный всем тем, что перед ним происходит, народ, не видавший двести уже лет войны в недрах своего Отечества, готовый за него погибнуть и не умеющий различать принятые обычаи от тех, кои отвергаемы в обыкновенных войнах».

Соотношение сил в пользу русских менялось катастрофически быстро. У Наполеона ещё теплилась надежда, что император Александр согласится на посланное ему предложение о восстановлении мира. Согласие Александра положило бы конец всем ужасам, надвигавшимся на французскую армию. Но Александр ответил отказом.

Когда Наполеон понял, что мира не будет, его охватила ярость. Он призвал своих маршалов и сказал:

— Нужно сжечь остатки Москвы и идти через Тверь на Петербург.

Маршалы промолчали.

— Европа увенчает нас славой великой, когда узнает, что мы в три месяца завоевали две большие северные столицы!

Маршалы ответили на это новым молчанием. Не будешь же говорить императору, что он спятил с ума! Идти на север, навстречу зиме с сильно поредевшей армией, без хлеба и фуража, имея в тылу русскую армию, которая теперь уже не уступала по численности французской, значило самому накинуть петлю на собственную шею. Да Наполеон и сам, видимо, понимал, что нес абсолютную чепуху, нес для того только, чтобы взбодрить себя. Он не стал настаивать на безумной затее и отпустил маршалов. У него возникло другое решение. Он вызвал к себе генерала маркиза Лористона и приказал ему ехать к Кутузову просить пропуск для проезда в Петербург к императору Александру.

— Мне нужен мир, — сказал Наполеон генералу, — он мне нужен абсолютно, во что бы то ни стало, спасите только честь.

Лористон подчинился, поехал к Кутузову, но вернулся ни с чем. Пропуска в Петербург ему не дали. И тогда Наполеон понял, что надеяться ему больше не на что, дни его армии сочтены и что, пока не поздно, пока цела гвардия, пока ещё не все потеряно, надо уходить. И он отдал приказ, который так давно ждали его маршалы… Но прежде чем отдать этот приказ, он отдал другой — взорвать Кремль. Это была агония злобы, агония мести за неудавшуюся авантюру. Наполеон мстил не только Александру I, не пожелавшему пойти на мир, не только Кутузову, не давшему победить себя, он мстил русскому народу, чьими руками был создан Кремль. Из великого полководца выплеснулось великое ничтожество.

Наполеон оставил Москву утром 19 октября. Он ехал, а за спиной раздавались взрывы. То приводили в исполнение его чудовищный приказ.

По дороге от Москвы до Смоленска у Наполеона не было больших складов. Все было съедено и сожжено. То была пустыня, а не дорога. Чтобы не подвергаться опасности голода, Наполеон решил идти на Смоленск не старой дорогой, а через Калугу, где можно было поживиться за счет крестьян, ещё не тронутых войной. Но Кутузов и тут его обошел: он успел подтянуть сюда свои главные силы. Под Малоярославцем произошла жестокая стычка. После стычки Кутузов приказал своим войскам оставить Малоярославец, охваченный пожарами, и занять позиции в двух верстах от города. Многим казалось, что разразится новое Бородино. Но до этого не дошло. Было время, когда Наполеон жаждал повторного генерального сражения, но теперь перспектива такого сражения его не обрадовала. После Бородина многое изменилось, и изменилось не в пользу французов. Наполеон не стал испытывать судьбу и первый раз за всю войну показал русской армии спину. Время его наступательных действий прошло.

Предвидение Ушакова оправдалось. Захват Москвы обернулся для Наполеона унизительным поражением.

10

Служба Арапова в корпусе Витгенштейна протекала сравнительно спокойно. Противостоявшие корпусу французские войска хотя и имели некоторое превосходство, после сражения под Клястицами не предпринимали решительных действий. Война на этом участке ограничивалась небольшими стычками. И хотя эти стычки не давали ни той, ни другой стороне большого повода бить в литавры, граф Витгенштейн аккуратно записывал их в свой актив как блистательные победы. Он зафиксировал десять таких стычек. Десять стычек — десять побед. Говорил кому только можно: «Провидение даровало мне десять побед!» Сражение под Клястицами, кончившееся в пользу русских, он, разумеется, тоже зачислил в число своих личных побед, хотя роли в том сражении никакой не играл, все было сделано благодаря генералу Кульневу.

Похваляясь своими десятью победами весьма сомнительного свойства, граф в то же время злорадствовал по поводу неудач других войск, не входивших в его корпус. Особенно он потешался над командующим Дунайской армией адмиралом Чичаговым, которого ненавидел за то, что тот пользовался у императора большим кредитом, чем он, граф Витгенштейн.

— Ваш адмирал меня смешайт, — говорил он Арапову, произнося отдельные русские слова на немецкий лад. — К одной глупости прибавил вторую глупость. Адмирал приказал убить несколько тысяч волов, чтобы сварить бульон.

— Для чего ему столько бульона? — усомнился Арапов.

— Не ему, а войскам, которыми желайт учинить диверсию армии Наполеона, посылайт их Италия.

— И сколько же войск он послал?

— Зачем посылайт? Оставить посылайт. Бульон даром пропал.

И генерал захихикал, довольный тем, что ему удалось так остроумно высмеять незадачливого полководца, взявшегося не за свое дело.

Таким был командующий корпусом прикрытия, у которого довелось служить Арапову.

Но вернемся к главным событиям. После того как французы, оставив Москву, подались на запад, близкие к императору Александру генералы воспылали желанием внести свой вклад в дело победоносного завершения войны и с одобрения его величества составили план, который, по их замыслу, должен был привести к окружению и пленению Наполеона. Генералы рассудили: ежели Наполеон, отступая, пойдет из Смоленска через Витебск, Бочейково и село Глубокое, следует сделать ему ловушку на реке Уле. А ежели дорогой отступления будет Смоленск — Орша — Борисов — Минск, то ловушку следует устраивать уже у реки Березины в районе Борисова или другом месте, где Наполеон соберется с переправой.

Итак, Ула и Березина. Именно здесь, по предначертаниям петербургских стратегов, должны были решить судьбу Наполеона воинские соединения русских. Корпус Витгенштейна на северном фланге, а армия Чичагова, подошедшая с берегов Дуная, — на южном должны были не дать французам перейти речные преграды. Что же касается главной армии Кутузова, то на её долю оставалось только «придавить» неприятеля с востока к этим самым водным преградам. План не оставлял Наполеону никаких надежд на спасение. Однако планировать легче, гораздо труднее претворять эти планы в жизнь…

«Неувязки» стали сказываться довольно скоро. Получив приказ идти к реке Березине, граф Витгенштейн повел свой корпус на Борисов с такой медлительностью, что полки его растянулись на десятки верст. С некоторыми из них была даже потеряна связь. К месту назначения корпус прибыл только через неделю, к тому же не весь, а только его авангард вместе с главной квартирой.

Некоторое время спустя в Борисов к графу Витгенштейну прибыл с небольшим отрядом охраны начальник штаба главной армии генерал Ермолов. Граф принял его в присутствии своей многочисленной свиты. Ермолова называли «любимцем славы», он был безмерно храбр, и дружба с ним делала честь каждому.

— Я весьма наслышайт вашими победами, генерал, — говорил граф с самодовольным видом. — Вы хорошо били противника. Мой корпус тоже не сидел без дела. Провидение даровайт мне десять побед, десять замечательных побед, генерал. Французы мною были биты. Я не пустил неприятеля в Петербург.

Один из штабных офицеров захлопал в ладоши, словно находился на представлении в театре. Хлопки прозвучали столь неуместно, что ввели в смущение самого расхваставшегося графа.

Речь графа и угодливое рукоплескание не произвели на Ермолова желаемого впечатления. Высоколобый, с пронизывающим взглядом волевого человека, он отнесся к разыгравшейся перед ним сцене с едва уловимой иронической улыбкой. После того как граф кончил говорить и затихли хлопки, он спросил обыденно, весь ли корпус собран в Борисове? Вместо ответа граф вопросительно посмотрел на дежурного генерала Бегичева. Тот неожиданно для всех заворчал:

— Мы ведем себя как дети, которых надо сечь. Мы со штабом здесь, а корпус наш двигается Бог знает где, какими-то линиями.

После таких слов аплодисментов, конечно, не последовало, вместо аплодисментов поднялся и тут же затих легкий шумок, в котором нетрудно было уловить признаки восхищения смелостью и откровенностью дежурного генерала. Другой на его месте сказать бы такое не посмел, а Бегичев посмел. Что ему граф Витгенштейн, когда он служил и был на «ты» с самим Суворовым! Несколько отвлекаясь от повествования, напомним читателю, что это был тот самый благородный и почтенный Бегичев, который осмеливался с насмешкой называть худой славы Аракчеева графом Огорчеевым. И это в ту пору, когда Аракчеев состоял шефом жандармов, был императору близким человеком.

В ответ на реплику дежурного генерала граф Витгенштейн ничего не сказал, пожевал лишь губами.

— Я полагаю, граф, — растягивая слова, сказал Ермолов, — вам самому удобнее рапортовать светлейшему о состоянии своей армии и о своих видах на дальнейшие действия. Свою обязанность я нахожу лишь в том, чтобы напомнить вашему сиятельству о необходимости установить более тесное взаимодействие между армиями. Надобно попытаться задержать неприятеля на Березине, не дать ему перейти на ту сторону.

— Поверьте моему слову, генерал, мы с ним кончайт на восточный берег! — воскликнул граф.

— Но чтобы это сбылось, постарайтесь хотя бы поскорее подтянуть отставшие полки, — промолвил Ермолов, не разделявший его оптимизма.

Время встречи истекло. Ермолов сказал, что ему надо ехать к Чичагову, учтиво поклонился и отбыл.

— Донесение светлейшему я напишу, — сказал граф, оставшись один со своим штабом, — а кто его доставит? Надобно сделайт быстро, а кругом французы.

— Поручите, ваше сиятельство, это мне, — поднялся Арапов.

Граф посмотрел на него, подумал и сказал:

— Я желайт посылать вас Чичагов, но пусть то будет потом. Собирайтесь, батюшка, поедете к светлейшему.

11

«Ну вот и вырвался наконец!» — подумал Араров, направляясь с пакетом графа Витгенштейна в сторону Смоленска, где он рассчитывал найти главную квартиру фельдмаршала Кутузова. Он понимал, что именно там, где находился сейчас фельдмаршал, велся счет последним дням Наполеона. Ему хотелось хоть короткое время подышать тем воздухом, которым дышал главнокомандующий, посмотреть на события войны с высоты его штаба, с высоты солдат, офицеров и генералов главной армии, принудившей противника оставить Москву и теперь гнавшей его на запад, туда, откуда он вторгся на русскую землю в тщеславной надежде на быструю победу.

В воздухе носились снежинки, дорога угадывалась с трудом, и Арапову время от времени приходилось придерживать лошадь: не дай Бог, собьешься с пути! В здешних местах не разберешь, кто больше властвует — то ли французы, то ли русские. Тут приходится пистолеты всегда держать наготове.

Дорога проходила по запорошенным полям и перелескам. Безлюдье и тишина кругом. Глухая тишина… Как будто и войны нет никакой. По пути попадались мелкие деревеньки, но Арапов в них не останавливался. Он спешил. И только вечером, когда совсем стемнело, решил постучаться на огонек. Это было в селении, стоявшем на краю глубокого оврага, одним краем упиравшегося в редкий, наполовину вырубленный перелесок. Хозяин избы, куда постучался Арапов, вышел из сеней, недоверчиво оглядел его с головы до ног, затем бросил беглый взгляд на коня и сипловатым голосом спросил:

— Партизан?

— Русский офицер, — представился Арапов и тут же добавил: — Мне бы только до рассвета. Я заплачу.

— Да уж ладно, проходи, — дал ему дорогу в сени хозяин. — Проходи, а я пока лошадку покрою. Ишь, дрожит. Гнал, видно, сильно.

Изба дохнула на Арапова неприятной затхлостью и гарью. Посередине избы над лоханью горела лучина. При её дрожавшем свете Арапов увидел стол с остатками недавнего ужина, образа в углу над столом и, наконец, сухонькую женщину с накинутым на плечи платком, возившуюся у печи с посудой. Увидев чужого человека, она испуганно перекрестилась и сказала:

— Не прогневайся, батюшка, ничего более у нас нету, все забрали.

— Да я, бабушка, ничего не прошу, мне ничего не надо, — постарался успокоить её Арапов, — мне бы переночевать только.

Вошел сам хозяин, бросил шубенку на коник и неодобрительно посмотрел на гостя, все ещё стоявшего у порога.

— Раздевайтесь, ваше благородие, да садись. Правда, худо у нас, но не поедешь же новый ночлег искать.

Арапов разделся и, не расставаясь с дорожной сумкой, прошел к лавке, стоявшей у передней стены так, что один конец её заходил за стол.

— Что же это вы вдвоем живете, — заговорил он, желая завязать беседу, — или Бог детей не дал?

— Почему не дал? Дал. Дочь замуж в Косогорье ушла, а сына прошлым летом в рекруты взяли… А ты, ваше благородие, может, ужинать хочешь? — вдруг спросил хозяин. — Уж не обессудь, нету еды у нас барской. Картошки сварить можем, а другого ничего нет.

— Да вы не беспокойтесь, еда у меня есть, — похлопал по дорожной сумке Арапов.

Хозяин сам смахнул со стола остатки крестьянского ужина, для верности провел по нему рукавом, после чего объявил, что теперь можно садиться. Арапов стал расстегивать сумку. В дорогу ему дали кусок ветчины, сухарей и небольшую склянку водки. Выкладывая все это на стол, он тайком поглядывал на хозяйку, которую запах ветчины взволновал до того, что она полезла на печку, чтобы быть от соблазна подальше.

— Много ли ваших от войны пострадало? — спросил Арапов хозяина, продолжая опоражнивать сумку.

— Да ведь как не пострадать от войны такой? — отвечал хозяин. — Все пострадали, вся деревня. Нас она, почитай, нищими сделала. Да не нас одних, всю деревню…

Арапов предложил ему выпить и закусить вместе с ним. Старик не отказался.

— В чем же разорение от войны сказалось? — вернулся Арапов к прерванному разговору.

— Во всем, ваше благородие, — отвечал старик, выпив водку. — Сидим мы, значит, эдак перед обедом, — начал он рассказывать, — вдруг видим, обоз громыхает — фуры порожние, а рядом с фурами солдаты, бусурманы эти, чтоб на том свете черти на угольях их жарили! На конях. Лопочут по-своему. Моя изба крайняя. Подъезжают эдак и на хлеб показывают, дескать, давай. Я им нету, говорю, а они не понимают по-нашему. Сами шастать стали. Что найдут — на фуры. Коровенка была, три овечки — взяли, ничего не оставили. У других мужиков тоже. Всю деревню обчистили.

Арапов налил ему ещё немного, старик выпил и продолжал:

— Если бы не партизаны, все бы мы померли смертью голодной. Выручили, кормильцы наши. Отбили у бусурманов обоз — то ли с нашим хлебом, то ли с другой деревни, только отбили и с нами тем хлебом по-братски поделились. Теперь, слава Богу, до Рождества протянем.

— А потом как?

— Опосля видно будет. Не оставит Исус Христос, выживем как-нибудь. Да, по правде сказать, не так мы уж и ограблены. Рассказывают, в других деревнях без домов люди остались.

Хозяин только пил, но закусывать не стал. Зачем обижать доброго гостя? Самому ветчинка пригодится. Поблагодарив за угощение, он спросил гостя, где ему лучше стелить — на печке или на лавке?

— Лавка широкая, на ней и устроюсь, — сказал Арапов. — Только стелить ничего не надо, я привык спать по-походному.

Хозяин согласился — на лавке так на лавке, — поправил начавшую было гаснуть лучину и полез на печку. Арапов снял сапоги, но раздеваться не стал, лег в мундире, подложив под голову дорожную сумку. Лучина погорела немного и погасла.

«Спать надо, спать!» — приказал себе Арапов. Но заснуть не удавалось. Не унималась мысль о судьбе приютивших его людей: что будет с ними после Рождества, когда кончится хлеб? Кто им поможет? Кто поможет другим, таким же разоренным? Ведь таких тысячи! А сколько пострадавших в Москве! Дорого обойдется России эта ужасная война.

Где-то под утро, когда было ещё темно, Арапов встал, ощупью обулся, выложил из сумки все, что было у него съестного, за исключением двух сухарей, и, одевшись, тихо, стараясь не разбудить хозяев, вышел за дверь. В сенях, однако, он не смог найти выхода. Долго бы, наверное, пришлось ему тыкаться в темноте, если бы не вышел сам хозяин.

— Уезжаешь, ваше благородие?

— Надо.

— Тогда с Богом.

Он вывел его из темных сеней, подвел лошадь, помог оседлать её, привязать к седлу мешок, в котором ещё оставалось фунта четыре овса.

— До Смоленска отсюда далеко? — спросил Арапов.

— Далеко, ваше благородие.

Выспросив, по какой дороге лучше ехать, Арапов попрощался с хозяином и выехал за околицу. Рассвет занялся, когда деревушка осталась уже далеко позади.

Арапов торопился. От усилившегося за ночь мороза закоченели руки, ноги, но он не слезал с седла — гнал и гнал. И только когда лошадь окончательно выдохлась и не могла больше идти рысью, он выбрал место у небольшого горелого лесочка, отвязал неслушавшимися пальцами мешок с овсом и положил перед мордой лошади. Та сразу же принялась за корм. Арапову тоже хотелось есть, но прежде надо было как-то согреться. Подумалось о костре. Костер — это, конечно, хорошо, но для костра нужно время, а у него его не было. Он побегал, попрыгал вокруг лошади, потом достал из сумки сухарь и стал его грызть, продолжая делать резкие движения, чтобы лучше согреться.

Стояла тишина. Но тишина показалась ему иной, не такой, что раньше. В ней чувствовалась какая-то настороженность, словно за почерневшими от стужи деревьями стояли солдаты, ждавшие команды открыть пальбу.

Вдруг Арапову почудились голоса. Он посмотрел в ту сторону, где кончался лес, и замер от неожиданности: из-за деревьев шагом выступал конный разъезд французов. Неприятель находился так близко, что Арапов ясно различал на киверах солдат медные одноглавые орлы.

Оцепенение длилось какие-то секунды. Придя в себя, Арапов вскочил на коня и что есть духу погнал в противоположную от неприятельского разъезда сторону. Французы, увидев его, поспешили за ним, стреляя из пистолетов и ружей. Он слышал свист пуль, но не смел оборачиваться, думая лишь о том, чтобы скорее проскочить за бугор, выступавший впереди застывшей штормовой волной. Там, за бугром, было его спасение…

Казалось, ему помогал сам Бог. Французы стали отставать. Вот он уже на гребне бугра. Еще секунда, и он будет вне опасности. Но в этот момент лошадь споткнулась, он вылетел из седла, почувствовав сильный удар в спину, словно его ткнули тупым концом пики. Упав, Арапов на некоторое время потерял сознание, а когда очнулся, услышал рядом топот копыт. Но лошади скакали почему-то не со стороны французов, а со стороны обратной, оттуда, куда Арапов стремился в надежде найти спасение. Он приподнялся и увидел казаков, преследовавших французов. «Слава тебе, Господи!» — воскликнул он про себя, готовый заплакать от радости.

Казак, отставший от товарищей, заметил его и повернул к нему коня.

— Ранен?

— Не знаю. Болит все… Должно быть, ушибся сильно.

— Ушибся — не расшибся, пройдет.

Арапов, все ещё не поднимаясь, спросил:

— До штаба далеко?

— Какой тебе штаб нужен? — насторожился казак.

— Нужна главная квартира армии.

Казак посмотрел на него и, ничего не сказав, принялся ловить его лошадь, кружившую рядом. Поймав, он привел её к нему под уздцы и только тогда сказал:

— Тут недалеча деревня, верст шесть будет. Приедешь, там тебе скажут.

Казак поскакал догонять своих, а Арапов, превозмогая боль, кое-как влез на коня и шагом поехал по направлению, где, по словам казака, должна была находиться деревушка. Хотя и ехал медленно, хотя и не встряхивало совсем, движение причиняло ему боль во всем теле, которая усиливалась с каждым шагом. Вскоре он почувствовал, как нательная рубаха стала липнуть к спине. Вначале подумал, что это от пота, но потом понял: нет, это не пот… Откуда быть поту, когда от холода лицо сводило? Он понял, что ранен, что удар в спину, который почувствовал на бугре, был вовсе не ударом копья, то угодила в него пуля.

К счастью, вскоре показалась деревушка, о которой говорил казак, и это его взбодрило. «Доеду, должен доехать», — внушал он себе.

Боль утихла, но ненадолго. Через некоторое время она возобновилась с такой жгучестью, что находиться в седле стало невмоготу, он спустился на землю и дальше пошел пешком, держась за уздечку. Стала кружиться голова. Шагая, он чувствовал, что вот-вот упадет, и ещё крепче сжимал немеющими пальцами уздечку. Нет, он не должен упасть, он должен дойти. Во что бы то ни стало! Ведь осталось уже совсем немного…

Его остановили два офицера.

— Адъютант фельдмаршала, — представился старший по званию. — С кем имею честь?

Арапов достал из внутреннего кармана пакет и протянул его офицеру:

— Фельдмаршалу… донесение…

Теряя сознание, он повалился на землю.

12

Больные ополченцы прожили у Ушакова не одну неделю, как предполагалось, а две. Посвежели мужики на добрых хлебах. В дорогу им наложили всякой всячины, чтобы было чем подкрепиться в первое время, мало того, каждому дали по новой шубе. Шубам мужики были особенно рады. В Алексеевку их привезли на колесах, а уезжать пришлось уже на санях, по снегу. Зима подкатила. А зимой без теплой одежды куда сунешься?

В Темников ополченцев отвозил сам Ушаков. Ему захотелось посмотреть, как идут дела с устройством госпиталя, вот и захватил их попутно. Мужики беседовали с ним всю дорогу. Благодарили за хлеб-соль, за отеческое к ним отношение, говорили, что сами будут и детям своим закажут молиться за его здоровье. А перед самым Темниковом, осмелев, они задали адмиралу вопрос, который, должно быть, давно уже не давал им покоя:

— А что, батюшка, выйдет ли после войны крестьянам полная воля?

— Не знаю, дети мои, — ответил Ушаков.

— А разве в манифесте, что с амвонов читали, о том не сказано?

— Нет, не сказано.

— А в народе толкуют, будто сказано. Толкуют, будто царь сам сие слово в манифест вписал.

Ушаков помнил содержание манифеста. Слово «свобода» там действительно упоминалось, но совершенно в ином значении. Вкладывая в это слово свой смысл, крестьяне, несомненно, впадали в глубокое заблуждение.

— Нет, дети мои, — сказал Ушаков, — о воле крепостным в манифесте ничего не сказано. Но, — добавил он, чтобы не очень расстраивать мужиков, — может, и сбудется то, о чем говорите.

Городничий, приняв выздоровевших ополченцев для отправки с какой-либо партией, долго не отпускал от себя Ушакова. Он был несказанно рад бегству Наполеона из Москвы и желал рассказать адмиралу все, что стало известно ему об этом бегстве.

— А вы, Федор Федорович, как в воду глядели, когда говорили, что не удержаться в Москве Наполеону, — с удовольствием потирал руки городничий. — По-вашему все и вышло. Про войну все наперед знали. А теперь, Федор Федорович, — продолжал он, — хочу ваше мнение знать, что с Наполеоном дальше будет? Сумеют его заполонить наши или нет?

— Этого я не знаю, — неохотно отвечал Ушаков, думая, как бы поскорее отвязаться от этого человека, разговор с которым не доставлял ему большого удовольствия.

От городничего Ушаков поехал к протоиерею Асинкриту. Главный соборный служитель был с ним в одних летах, но сохранился лучше, недуги его ещё не трогали. Только борода была уже вся седая. Хотя они и хорошо знали друг друга, Ушаков не был с ним так близок, как с настоятелем монастыря Филаретом.

— Доброе дело задумали вы, Федор Федорович, — сказал протоиерей Ушакову, пригласив его к себе. — Нет более доброго деяния, чем помощь ближнему.

— Вам, батюшка, спасибо, — отвечал Ушаков, — спасибо за помещение, что под госпиталь уступаете.

— Господь Бог возблагодарит нас за все.

Протоиерей послал за уездным лекарем, и когда тот пришел, они втроем стали осматривать отведенные под палаты комнаты, обсуждать, куда что поставить. Койки были уже на месте, оставалось только расстелить на них матрацы, одеяла, принести подушки.

— А как с лекарствами? — поинтересовался Ушаков.

— Уже послал человека в Тамбов, должен кое-что привезти, — отвечал лекарь. — А на первых порах на месте необходимое найдем.

Лекаря беспокоило другое: как быть с наймом санитаров, кои должны смотреть за больными и содержать в тепле и чистоте помещение? По его расчетам, для обслуги требовалось, самое малое, шесть человек. Всем им надо было положить какое-то жалованье.

— Об этом заботы вашей быть не может, — сказал ему протоиерей. — Среди прихожан наших найдутся такие, которые без корысти согласятся ухаживать за больными. Нужно будет, из женской обители придут — белье постирать или ещё что. Насчет людей беспокойства быть не должно, — убежденно добавил духовный служитель, — выйдет время — сам за больными смотреть буду. Дело это божеское.

Долго ещё обсуждали они, как все лучше устроить, чтобы не получилось потом скандала, чтобы все довольными остались. Ушаков уехал домой только после обеда, который отец Асинкрит устроил в его честь. На обеде присутствовали также уездные лекарь, дьячок и два соборных иерея. Трапеза прошла без громких слов, чинно и тихо.

Денег, выданных лекарю на неотложные расходы, хватило ненадолго. Перед самым Рождеством лекарь приехал снова и заявил, что у него уже ничего не осталось, а надо позарез ещё рублей сто пятьдесят. Ушаков выдал ему требуемую сумму, даже не спросив, на что тот собирается её истратить. Впрочем, лекарь обещал в ближайшие дни представить ведомость расходов и отчитаться перед ним до последней копейки.

— К вашему сведению, Федор Федорович, — сказал он, получив деньги и спрятав их в карман, — мы приняли первых больных. Четыре человека. Желаете посмотреть, как они разместились?

День стоял хотя и морозный, но безветренный, ясный. Ушаков согласился поехать. Федор, правда, поворчал, как всегда, но в конце концов отступил, упросив, однако, чтобы он в пути не высовывался из тулупа, чтобы не «нахлебаться» холодного воздуха.

— А ты, — предупредил Федор кучера, не удовлетворившись наставлениями барину, — с облучка-то почаще оглядывайся, следи за адмиралом, не то я!.. Не приведи Господь, если застудится!

Больными, о которых говорил лекарь, оказались ополченцы из Инсара. Не убереглись дорогой, обморозились крепко. В госпитале всех четверых поместили в самой крайней комнате, что двумя окнами выходила во двор.

— А почему не в средней? — спросил Ушаков, усомнившись в правильности распоряжения лекаря. — В средней им было бы теплее.

— Ту комнату для господ офицеров бережем.

Инсарские ополченцы, попавшие в госпиталь, вызывали к себе особый интерес. Дело в том, что до Темникова дошел слух о большом бунте, вспыхнувшем в Инсаре с участием всего тамошнего ополчения. Теперь представлялась возможность узнать правду о том бунте из уст самих инсарцев. Ушакову тоже захотелось кое о чем узнать. Он сказал лекарю, чтобы тот занимался своими делами, а сам пошел в комнату к больным.

Инсарцы вначале приняли Ушакова за доктора и стали жаловаться ему на болезни — на боли в животе, на ломоту в суставах… Ушаков объяснил, кто он такой, сказал, что не очень-то понимает в болезнях, но непременно попросит лекаря, чтобы тот постарался им помочь.

— Удобно вам тут? — спросил он.

— Еще бы! — отвечали больные. — В тепле. Спасибо добрым людям, что благодать нам такую устроили. Думали, на улице оставят.

— Почему?

— Да ведь на нас как на бунтовщиков смотрят. Городничий страх как кричал на нас.

Ушаков сказал, что он слышал о бунте, но в Темникове рассказывают об этом событии по-разному,

— С чего у вас началось?

— А мы и сами не знаем. Начальство злое попалось. Просили присягу от нас скорее взять, а оно почему-то не хотело брать.

— Зачем вам присяга-то?

— А как же! Знающие люди толкуют: ежели кто присягу даст и пойдет с той присягой на войну, то после войны крепостным уже не будет, а будет вольным. А ежели кто без присяги, тех обратно к помещикам вернут.

Бунт, как рассказывали инсарцы, начался 10 декабря. Утром к ополченцам, как всегда, пришли офицеры, чтобы вести на площадь и учить ходить строем. В ответ на команды командиров ополченцы стали кричать, что никуда не пойдут, что прежде чем вести их куда-то, начальство должно взять с них присягу на верность государю императору. Офицеры доложили обо всем самому полковнику, начальнику ополчения. Тот вывел ополчение на площадь и приказал наказать шпицрутенами «крикунов». Вот тут-то все и началось. Защищая «крикунов», ратники набросились на полковника и стоявших с ним офицеров, стали избивать. Слышались возгласы:

— Братцы, не жалейте их! Они скрыли от нас царский указ о присяге. Они все делают по-своему, не так, как царь велел. Они берут в ополчение только крестьян, а царь велел брать и дворян. Не жалейте их, братцы!

Полковника избили до крови. Крепко досталось и его офицерам. Их связали и связанных повели к тюрьме, куда и засадили.

— Посидите малость, а потом всех до единого вздернем на виселице, — пригрозили бунтовщики.

Многие побежали громить офицерские дома. Ничего не жалели: рубили, ломали, выбрасывали на улицу…

Затем принялись за дома городского начальства и прочих дворян. Сами дворяне разбежались кто куда, ни одного в городе не осталось. Взбунтовавшиеся ополченцы сделались в городе полными хозяевами,

Но недолго продолжалось их хозяйничанье. Вскоре из Пензы прибыли войска с артиллерией. Выстоять против пушек было немыслимо, и бунтовщики сдались.

За бунт пострадало несколько сот человек. Наказывали по-разному. Одних заковали в кандалы да в Сибирь отправили, других прогоняли сквозь строй, били шпицрутенами и кнутами. До смерти засекли 34 человека, да ещё потом от кнутов умерло четверо…

— Как же решились на бунт, — сказал Ушаков, — разве не знали, чем это кончится?

— А мы думали так: перебьем офицеров, а сами целым ополчением пойдем к армии, явимся прямо на поле сражения, нападем на французов, разобьем их, а потом уже с повинной головой предстанем перед царем, чтобы в награду за службу верную выпросить себе прощение.

В коридоре послышалась возня, затем из-за двери показалась рыжая голова лекаря.

— Что-нибудь случилось? — спросил его Ушаков.

— Разговор есть. Не угодно ли пройти в мою комнату? — И уже у себя в лекарской сообщил: — Раненых привезли.

— Сколько?

— Пока семнадцать человек. Городничий сказал, что будут еще. До конца дня может ни одного свободного места не остаться.

— Что ж, надо принимать.

— Принять примем. А чем кормить?

— Это уж, Сергей Иванович, ваша забота. Думаю, без меня сумеете организовать,

— А деньги?

— Какие деньги? Ах да!.. — Ушаков понял, что нужны новые расходы, и спросил: — Сколько?

— Прикинуть надо, — с важностью сказал лекарь. — Расчет поведем на шестьдесят человек. Значит, так: ежели на каждого тратить по тридцать копеек в день, то на всех понадобится восемнадцать рублей, а на полный месяц пятьсот сорок рублей. Большая сумма набегает.

— Какой бы сумма ни оказалась, а придется её вносить, — вздохнул Ушаков, предчувствуя, каким трудным будет новый разговор с Федором о деньгах. — Я скажу своему камердинеру, если не сегодня, так завтра он представит вам всю сумму.

Лекарю стало его жалко. Он давно уже убедился, что лишних денег у адмирала не было, он отдавал последние.

— Не спешите, Федор Федорович. Попробую с начальством поговорить: должно же оно помочь! Представлю расчеты свои городничему, а тот пусть как хочет — сам денег не найдет, пусть к уездному предводителю идет. У них власть, да и у самих мошна не пустая… Ежели откажутся, на вас, как устроителя госпиталя сошлются, скажу, чтобы сами денег у вас просили… Может, совесть-то в них заговорит!

Хотя лекарь и сделал так, как обещал, по его расчетам не получилось. Городничий, посмотрев его «исчисления», отнес их уездному предводителю, а тот, повздыхав малость из-за невозможности изыскать на сие дело казенные деньги, направил бумажку Ушакову: мол, сам дело с госпиталем затеял, сам и доводи его до конца… Ошибся лекарь: совесть начальства умела молчать.

Федор, узнав, что надо вносить ещё 540 рублей, взбунтовался:

— Не дам я денег! И не проси, батюшка. Скорее в петлю полезу, чем денег таких от меня добьешься.

Вспыхнула настоящая ссора. Кончилась она тем, что Ушакову стало плохо и он слег в постель. Когда спустя некоторое время Федор, остыв от ссоры, пришел его проведать, на лице адмирала не было ни кровинки.

— Тебе, наверное, хочется убить меня, Федор? — встретил Ушаков слугу насмешливо-укоризненным взглядом.

Федор неожиданно заплакал:

— Да я же, батюшка, за тебя боюсь. Раздашь остатки, а самому на что жить? От имения прибытка никакого. На одной пенсии кормимся.

— Напрасно беспокоишься, у нас есть деньги, много денег.

— Где они, эти деньги?

— Разве забыл? В Петербурге под проценты двадцать тысяч вложены.

Нет, Федор этого не забыл. Деньги, о которых говорил адмирал, были внесены им в Опекунский совет императорского воспитательного дома за условленные проценты — по пяти рублей со ста. Федор даже счет вел росту суммы по тем процентам. По его расчетам, уже набежало до десяти тысяч рублей. Вместе с процентами за Опекунским советом теперь значилось тридцать тысяч рублей. Только ведь деньги те находились в Петербурге, а не в Темникове! Чтобы получить их, надо было ещё хлопотать, а на всякие хлопоты время нужно.

— Деньги наши не пропадут, — заверил Ушаков. — Окажемся в нужде, так сразу и затребуем.

Федор не стал больше противиться, убедил его хозяин. На другой день он сам поехал в Темников с этими 540 рублями. Ушаков приказал отвезти их уездному предводителю: пусть предводитель сам решит, как лучше поступить с ними — лекарю ли отдать для закупки больным довольствия или другому лицу.

13

Когда после потери сознания Арапов пришел в себя, он с удивлением обнаружил, что лежит на нарах — без мундира, в одной только рубахе, прикрытый шинелью. Рядом с ним на этих же нарах лежали ещё двое, лица которых он не мог видеть, поскольку они лежали к нему спиной. Трое сидели у топившейся печки и вполголоса разговаривали между собой. Голова одного из них была обмотана белой тряпкой со следами запекшейся крови, на плечах его висел мундир с отличиями пехотного майора. Он сидел к печи ближе, чем его товарищи, и отблески огня освещали все его скуластое хмурое лицо.

Арапов попробовал шевельнуться и не смог: все его тело пронзила острая боль. Он вспомнил о своем ранении и понял, что находится в лазарете. Лазарет представлял собой обыкновенную крестьянскую избу, чуть больше той, в которой ему пришлось ночевать, перед тем как угодить под неприятельную пулю. «А пакет?.. — ожгла его мысль. — Отдали ли его главнокомандующему?» Он вспомнил, что успел вручить пакет в руки адъютанта Кутузова, и успокоился. Уж кто-кто, а адъютант о пакете не забудет…

В голове гудело словно после продолжительной артиллерийской канонады. Руки и ноги отяжелели так, что не хватало силы ими шевельнуть. Во рту, казалось, язык распух от сухости. Хоть бы капельку водички!

Арапов стал по сторонам водить глазами, надеясь увидеть санитара. Санитара не было. В избе вообще никого не было, кроме раненых.

Сидевшие у печки, должно быть, не заметили его пробуждения и продолжали свою беседу. Человек с перевязанной головой рассказывал товарищам о стычке с французами по ту сторону Березины.

«Французы уже за Березиной! — удивился Арапов, прислушиваясь к ровному, чуть насмешливому голосу рассказчика. — Когда же они успели?» — А Чичагов, где же был Чичагов, когда французы бежали? — возмущенно заговорил один из собеседников, державший на коленях забинтованную руку. — Кажись, Чичагов западный берег занимал, а западный выше восточного — господствующее положение было у Чичагова. Чичагов все мог.

— Чичагова французы вокруг пальца обвели, — сказал майор. — Адмирал надеялся их у Шабашевичей встретить, пошел на Игумен, а они близ Студенка переправу устроили. Никто им не помешал.

— Надо бы Чичагову на Березине центральный пункт занять, выслать для открытия неприятеля вверх и вниз по реке отряды, тогда бы все иначе получилось, не ушел бы от нас Наполеон. А теперь ищи ветра в поле.

— Не один Чичагов виноват, — сказал майор. — Граф Витгенштейн тоже виноват, тоже зазевался, проторчал в стороне, вместо того чтобы по неприятелю с фланга ударить.

— Довольно, господа, — подал голос третий участник беседы, молчавший до этого. — Какой толк теперь говорить об этом? Неприятель прогнан, и на том слава Богу. Наполеону все равно далеко не уйти: не здесь, так в другом месте наступит ему конец.

— Правильно, конечно, конец ему будет, а все же жаль, что из пределов своих упустили. Лучше бы тут его прикончить, на земле русской.

— На земле нашей и без того хватает костей вражеских.

— Вражеских, да не таких. С татарского нашествия более опасного противника на нашей земле, пожалуй, ещё не бывало.

Арапову тоже захотелось подать голос, но вместо слов из уст его вырвался стон. Сидевшие у печки тотчас прекратили разговор, обратив лица в его сторону. Подождав немного и услышав повторный стон, майор подошел к нарам и склонился над ним, спрашивая, не помочь ли ему чем. Арапов глазами показал на кувшин с водой, стоявший на подоконнике. Майор налил из кувшина полстакана, позвал товарищей, чтобы помогли приподнять с подушкой голову раненому, и поднес стакан к губам Арапова. Арапов сделал глоток, отдохнул немного, потом потянулся губами к стакану ещё и так выпил всю воду.

— Спасибо, — сказал он, приняв прежнее положение. После того как пришел в сознание, это было первое слово, которое ему удалось вымолвить.

Несколько глотков воды оживили его. Ему показалось даже, что он уже может не только говорить, но и подняться, сесть.

Ходячие больные, давшие ему попить, все ещё стояли у изголовья, словно ожидали от него ещё какой-то просьбы. Его пробуждение, видимо, их очень поразило, и они не могли решить, как с ним быть.

Вошел лекарь — седенький, пухленький, какой-то домашне приятный. Посмотрев на Арапова, на его открытые глаза, обрадовался:

— Проснулись, боженька мой? Славно, славно! А мы уж совсем было приуныли. Шутка ли, шесть дней без памяти! Много крови потеряли, оттого и без памяти находились, боженька вы мой.

Он положил ему на лоб свою мягкую прохладную ладонь, подержал немного, потом пощупал пульс и остался доволен:

— Теперь на лад пойдет, боженька мой, на лад!

Через час он принес куриного бульона, сам стал кормить его из ложечки.

— Это, боженька мой, я ради знакомства стараюсь, — говорил он шутливо. — Завтра с ложкой я уже не приду, завтра сами кушать будете, без моей помощи.

Арапов слушал его приятный голосок, ел и радовался: очень повезло ему, что попал к такому милому доктору! Да и соседи по лазарету попались тоже очень славные. Хорошо!

На другой день Арапову и в самом деле стало лучше, и он даже сумел без посторонней помощи повернуться на бок, а потом и на живот. Лекарю, однако, это не понравилось.

— Лежите спокойно, — предупредил он, — у вас все-таки две раны. Будете напрягаться — не скоро зарастут.

— Две раны? — не поверил Арапов. — Я думал, одна.

— Свежая одна, но у вас и старая открылась. А это, боженька мой, весьма серьезно. — Лекарь, утешая, погладил ему руку. — Просто не знаю, как с вами быть… Надобно бы вам в Россию, в госпиталь настоящий, да рискованно в таком состоянии отправлять. Боюсь, не выдержите, боженька мой.

Дни проходили за днями. Арапов много спал, не отказывался от еды, но силы восстанавливались медленно, раны не закрывались. Между тем майор, раненный в голову, и два его товарища, имевшие легкие ранения, выздоровели и уехали в свои полки. Их места в лазарете заняли другие. Один из новых больных, с неприятельской пулей, угодившей ему в бедро, к счастью, в мягкое место, сделался лекарю добровольным помощником в уходе за тяжелоранеными. Это был капитан Березовский, служивший до ранения у генерала Ермолова, красавец и балагур. Он много знал забавных историй и мог рассказывать ночи напролет. Арапова его истории не трогали, пролетали как-то мимо ушей, но один рассказ запомнился. Рассказ этот касался адмирала Чичагова, которого капитан считал главным виновником благополучной переправы Наполеона через Березину.

— Значит, так, — рассказывал капитан, выдвинувшись со стулом на середину помещения, чтобы его могли лучше видеть, — повел наш адмирал армию свою в Игумен, видит: нет там Наполеона. Почесал затылок и повернул обратно. Только тронулись в путь, как вдруг появились французы. Что делать? Растерялся наш адмирал. Растерялся и говорит своему начальнику штаба: «Иван Васильевич, не умею я в сражениях распоряжаться войсками, не научился еще, прими команду и сам атакуй неприятеля». А Иван Васильевич разумел в таком деле не больше своего начальника. Однако виду не подал, принял команду и атаковал. Но так атаковал, что будто лицом в грязь шлепнулся. Опрокинули его французы, пришлось нашим улепетывать. В том деле адмирал наш серебряный сервиз потерял и теперь, говорят, оловянным блюдом пользуется. Дорого обошлось ему боевое крещение.

Капитан захохотал, но, кроме него, никто больше не засмеялся. Слушатели промолчали.

— Не смешно? А я думал, животы от смеха надорвете. — На лицо капитана неожиданно легла тень разочарованности. — Собственно, вы правы. Тут не до смеха. Тут плакать надо. — И, посидев молча, повеселел снова: — А все же, господа, я верю в справедливость, верю, что придет время, когда не будет хода в верхи всяким бездарностям, а будет в России торжество истинных талантов.

Кто-то из больных шумно, многозначительно вздохнул: мол, когда-то ещё будет!.. Кроме этого вздоха, в ответ ничего более не последовало.

Капитан Березовский оказался родом из той же губернии, что и Арапов, — Пензенской. Это обстоятельство их быстро сблизило. Капитан стал ему вроде няньки, жалел его. Однажды кто-то принес ему два лимона, он не стал их есть, а отдал Арапову.

— Тебе, землячок, — говорил он, — чтобы выздороветь, не лекарства нужны, тебе наших щей пензенских, горячих, да мяса, да молока вволю, да меду!.. На здешней похлебке кровицы себе не прибавишь. Выбираться отсюда надо.

Лекарь был такого же мнения.

— Думать тебе о возвращении в армию не можно, — сказал он однажды. — Готовься, боженька мой, будем отправлять тебя в Россию.

Под Россией лекарь разумел центральные губернии. В какую из них попадет Арапов, это его не тревожило. Главное для себя он видел в том, чтобы отправить тяжелобольных подальше, в глубь России, а что там с ними будет, пусть о том другие думают.

Арапова повезли перед самым новым годом, укутав в тулуп и обложив со всех сторон сеном. Дорога была долгой, но не очень мучительной. Он почти все время спал. Ночью, когда останавливались ночевать в какой-нибудь деревне, бодрствовал, слушал шорохи, коих всегда много в крестьянских избах, а утром, как только его укладывали в сани, мгновенно засыпал.

Так ехали до самой Коломны. В Коломне мест в госпитале не оказалось, но, осматривая больных, доставленных с обозом, местный лекарь нашел Арапова очень слабым, не способным продолжать путь, и приказал санитарам внести его в помещение, и без того переполненное больными. Арапову с трудом нашли место на полу у двери, откуда несло страшным холодим.

В новом госпитале Арапову стало хуже, временами он терял сознание. Впрочем, лекарь уверял, что это не страшно, что это у него от длительной дороги и что через неделю, а может быть и раньше, ему можно будет ехать дальше. Куда дальше? Этого он и сам не знал. Не все ли равно куда — туда, где в госпиталях места имеются.

Несколько дней спустя Арапова и в самом деле отправили в это самое «дальше». Только на сей раз уложили его не в сани, а на обыкновенную телегу. Таких телег вытянулось по дороге до сотни. Еще до снега тамбовские и пензенские крестьяне доставили на телегах фураж для армии, а теперь, уже по зимней дороге, пустыми возвращались обратно. Этим-то и воспользовалось начальство, чтобы разгрузить госпиталь.

Хозяином подводы у Арапова оказался крестьянин из Краснослободского уезда Пензенской губернии, человек угрюмый, неразговорчивый. За все время Арапов услышал от него только два или три слова. Зато санитар, ехавший на другой подводе и отвечавший за всех больных, теребил Арапова на всех остановках — спрашивал о самочувствии, щупал, не охладело ли тело, совал в рот водку. И когда останавливались на ночлег, санитар заботился о нем больше, чем о других, следил, чтобы укладывали его в теплое место.

Арапов сделался ко всему равнодушным. Он не чувствовал болей, не хотел ни есть, ни пить, испытывал одно только желание — спать.

Однажды он впал в забытье ещё перед дорогой, когда его укладывали на телегу. Сколько времени ехали в тот день, он не знал. Когда очнулся, то увидел перед собой ночное небо, усыпанное звездами. Его несли куда-то на носилках.

— Где я? — спросил Арапов, удивляясь ослабевшему своему голосу.

— Оставляем, ваше благородие… В госпитале оставляем, — услышал он голос санитара.

— Село какое?

— Не село, а город. Темниковом называется.

«Темников… Темников… Что-то знакомое, — напрягал мысль Арапов. — Надо вспомнить, надо вспомнить…» Но он так и не вспомнил, снова впал в забытье.

14

Что и говорить, нелегко достался Ушакову госпиталь. Много пришлось похлопотать, поволноваться. Зато с каким удовлетворением он прохаживался сейчас по чистым, натопленным палатам! Правда, на всех больных один лекарь, зато нет скученности, нет такой грязи и вони, как во многих других лазаретах. И питанием люди довольны. Все есть — и мясо, и свежая рыба, самым тяжелым даже молоко приносят.

Лекарь водил Ушакова от комнаты к комнате, показывал, объяснял, что к чему. Там, где больные были не так тяжелы, они задерживались дольше обычного, расспрашивали, откуда родом, каких полков или ополчений, есть ли у них жалобы, просьбы. Вопросы задавал обычно Ушаков. Хотя и был он в партикулярном, по одежде он отличался от лекаря, больные угадывали в нем далеко не рядовую личность, называли не «благородием», как лекаря, а «превосходительством» или «сиятельством»,

Осмотром солдатских палат Ушаков остался доволен. В них были заняты все койки. Но в госпитале оставалась ещё комната, которую берегли для офицеров.

— А в той комнате есть кто-нибудь? — поинтересовался Ушаков.

— Пока один больной, — отвечал лекарь. — Второй день, как положили. Сказывает, будто с вашим превосходительством лично знаком, — добавил он с сомнением.

— Как фамилия?

— Кажется, Арапов.

— Арапов? А вы не ошиблись?

Опередив лекаря, Ушаков первым вошел в офицерскую палату. Койка больного стояла у голландки, больной лежал на ней, укрытый одеялом до самого подбородка. Неподвижное лицо его было мертвенно-бледно. На звук шагов большие серые глаза его открылись, и по лицу будто свет пробежал. Это был действительно он, Арапов.

Лекарь подставил к койке стул, и Ушаков сел к больному так близко, что мог достать рукой его лицо.

— Александр Петрович, узнаете меня?

Арапов смотрел на него, не отвечая, и, пока смотрел, глаза его наполнялись слезами.

— Здравствуйте, Федор Федорович, — наконец, проговорил он, и губы его тронуло подобие улыбки. — Как вы тут?..

— Я-то ничего, — желая приободрить его, весело отвечал Ушаков. — А вот ты, брат, кажется, малость оплошал. Где так тебя?

— Недалеко от Смоленска.

— Тяжело?

— Сейчас лучше стало.

— Как же ты, брат, на войну попал, да ещё в пехоту? Ты же к Сенявину поехал.

— Долго рассказывать…

Ему было трудно говорить, Ушаков это понял и прервал его:

— Ладно, ты устал. Оставим до завтра. Завтра я непременно приеду, и мы наговоримся вдоволь. Сейчас скажи только про Сенявина: куда его определили после возвращения в Россию?

— В Ревель вернули портом управлять. Слышал, будто в отставку собирается.

Ушаков с сомнением покачал головой:

— Рано ему в отставку-то.

— Рад бы на службе остаться, да не дают ему настоящего дела.

Ушаков пожал ему руку, с болью почувствовав, какой она стала худой и беспомощной.

— Прощай, Александр Петрович! До завтра!

Выйдя из палаты, Ушаков спросил лекаря, как опасно состояние Арапова.

— Я уже говорил, тяжел… — отвечал тот. — Пулевое ранение. Кости, правда, целы, но внутри что-то задето. И пуля там осталась. Боюсь, внутри у него что-то кровоточит. Да ещё старая рана открылась. Плох, очень плох, — сказал в заключение лекарь, — может не выжить.

— Надо, чтобы выжил, — строго предупредил Ушаков.

Лекарь вздохнул и ничего не сказал в ответ.

На другой день Ушаков приехал с гостинцами — привез моченых яблок, смородинового сиропа, меду, буженины, домашних пирогов с калиной, вяленых лещей, грибов маринованных. Увидев все это, Арапов благодарно улыбнулся:

— Столько здоровому человеку за неделю не съесть, а я… Куда мне столько?

— Ничего, управишься, — отвечал Ушаков. — Лекарь говорит, тебе нужно много есть, иначе не поправишься. А поправиться ты должен. Если не поправишься, с кем тогда весной на Мокше щук буду ловить?

По сравнению со вчерашним днем Арапов выглядел лучше.

— Сколько пришлось быть у Сенявина? — поинтересовался Ушаков.

— Три года.

— Первое ранение было при нем?

— Память об Афонском сражении.

— Я читал в газетах, да и Чичагов что-то рассказывал…

— Жаркое было сражение. Сенявин действовал по вашей тактике.

Ушаков, довольный, одобрительно покивал головой:

— Было время, когда Сенявин чинил мне неприятности, пребывал в стане недоброжелателей моих. А все ж я его всегда ценил. Зело талантливый флотоводец.

— Это верно, Федор Федорович, — сказал Арапов. — Всем выдался адмирал — и умом, и душой. Отчизне предан безмерно. Люблю я его. А государь почему-то не жалует, — добавил он с горечью.

— Всем царям не угодишь. Главное, чистую совесть перед Отечеством иметь. Цари меняются, Отечество остается. Впрочем, довольно об этом, — сказал Ушаков, нахмурившись. — Расскажи лучше о себе: ведь есть о чем рассказывать.

— Рассказывать, конечно, есть о чем…

Арапов вдруг замолчал. На его лице выразились страдание, появился пот. Было видно, что он терпел страшные боли, имевшие начало где-то внутри иссохшего тела. Ушаков в растерянности стал поправлять под ним матрац, подушку. Арапов глазами попросил не трогать его. Он мучился молча, мучился минуты две или три, а когда боли наконец стихли, болезненная напряженность на лице сменилась выражением виноватости.

— Странно… — заговорил он усталым голосом. — Когда к человеку приходит телесная беспомощность, ему не остается ничего другого, как заниматься воспоминаниями да размышлениями. И знаете, о чем я размышляю? — Ушаков промолчал. — Я размышляю, — продолжал Арапов, — о вывертах своей судьбы… Когда думаю о прожитом, мною овладевает чувство, будто однажды дорогу мне перешел злой дух, я в испуге шарахнулся со своей дороги на другую и с тех пор иду этой чужой дорогой, занимаюсь не своим — чужим делом… Я делал всегда не то, что следовало бы делать. Это чувство не оставляло меня даже в эскадре Сенявина. И в этой войне с Наполеоном я тоже не имел своего настоящего места. Вроде бы находился вместе со всеми и в то же время чувствовал себя чужаком, которому место на обочине.

— Подобные мысли приходят не только к тебе, — грустно промолвил Ушаков.

Глядя на Арапова, Ушаков вспомнил о встрече с монахиней из Темниковской обители, которая вместе с другими черницами собирала пожертвования на войну, — о той самой, в которой он каким-то чутьем угадал бывшую невесту Арапова. Подумал: сказать сейчас о ней Арапову или не сказать? Решил пока не говорить. Напоминание о пережитых страданиях могло бы только усугубить его состояние, к физическим болям прибавить боли душевные. К тому же может вдруг выясниться, что это и не она вовсе, что он, Ушаков, просто ошибся, приняв монахиню за невесту Арапова… Нет, обо всем этом лучше пока помолчать. Лучше сначала поговорить с ней, монахиней. Если подтвердится, что это действительно та, за которую её принял он, Ушаков, тогда другое дело, тогда стоит рассказать ей все самой, и пусть она сама решит, как быть. Вернется к нему — хорошо, не вернется — все останется, как было…

Вошел лекарь, неся в руках два котелка с каким-то варевом. Поставив котелки на столик, сказал Ушакову:

— Прошу прощения, Федор Федорович, время обеда, больному подкрепиться надо.

Ушаков кивнул Арапову:

— Я утомил тебя, не обессудь. Приеду завтра. Теперь я буду ездить сюда часто.

— Спасибо, Федор Федорович!

Арапов смотрел на него тем продолжительным преданным взглядом, каким могут смотреть только истинные друзья, не привыкшие выражать верность дружбе словами. И от этого его взгляда Ушаков почувствовал смущение, он заторопился и вышел за дверь, не сказав больше ни слова.

Ушаков пошел к протоиерею Асинкриту. Решение пришло в последнюю минуту: пойти и все рассказать духовному сановнику. Отцу Асинкриту не составит труда пройти в женскую обитель и встретиться с той, кто, быть может, Арапову сейчас более всего нужен. Божьим служителям легче договориться между собой.

Протоиерея Ушаков застал за Библией. Увидев гостя, Асинкрит оставил чтение и пригласил к столу. Беседа между ними, как всегда, полилась непринужденно, с обоюдной откровенностью, без недомолвок.

Сначала поговорили о госпитале, о больных вообще, потом Ушаков рассказал об Арапове и его невесте, соблазненной и обманутой одним ничтожным человеком, о том, что эта женщина, возможно, находится в Темникове, в женской обители. Асинкрит был взволнован его рассказом.

— Вы говорите, что встретили её на улице?

— Да, но я не совсем уверен, что это она. Она приняла имя Аграфены.

— Да будет воля Божья, — подумав, сказал Асинкрит. — Я найду её и поговорю с ней. Постараемся помочь вашему знакомому.

На этом разговор закончился, и Ушаков уехал домой.

Наступил новый день. Ушаков, как и обещал Арапову, снова приехал в госпиталь. В то же самое время, что и вчера. Однако в этот раз у дверей в палату его остановил лекарь:

— Я ждал вас здесь, чтобы предупредить. Больной не один. У него монашка.

— Монашка?

— Черница из местной обители. Уже более часа, как вошла и все не выходит.

— А вы уверены, что монахиня?

— На глаза пока не жалуюсь, — обиделся лекарь. — Можно сказать, ещё молодая, красивая. Прикажете доложить ему о вас?

— Не стоит, — возразил Ушаков, — пусть одни побудут, а я приеду в другой раз, может быть, даже завтра.

Ушаков поспешил к выходу. Он был несказанно рад. Он не сомневался, что за монахиня сидела сейчас у Арапова. То была его бывшая невеста — та, которую он, Арапов, долго искал и не мог найти. Все устраивалось как нельзя лучше.

Да восторжествует справедливость!

* * *

На другой день Ушакову пришла пенсия, и вместо того чтобы ехать в госпиталь, как он собирался, пришлось тащиться в монастырь, чтобы вернуть долг Филарету. Впрочем, на настроение это не повлияло. Настроение было хорошее. Игумен заметил это сразу. Приняв деньги и небрежно сунув их в ящик, он посмотрел на него и восхищенно покачал головой:

— Вы сегодня весь в лучах радости. Не война ли кончилась?

Ушаков отвечал, что Наполеон ещё не покорен, война в Европе продолжается, так что бить в колокола рановато… Он стал рассказывать о своей неожиданной встрече с Араповым — человеком, участвовавшим с ним в сражении при Калиакрии и с некоторых пор сделавшимся ему близким, — о том, как этот Арапов, попав в местный госпиталь, нашел здесь свою бывшую невесту, которую у него отняли самым подлым образом нехорошие люди лет двадцать тому назад… Филарет слушал, снисходительно улыбаясь. Ушаков рассказывал обо всем этом с таким волнением, с такой заинтересованностью, словно не друг его, а он сам повстречался со своей бывшей невестой. Таким игумен его никогда ещё не видел.

— А мы часовню достраиваем, — сообщил Филарет, едва Ушаков закончил свой рассказ. Этим как бы давая понять, что, хотя история Арапова и его невесты и представляет интерес, сообщение о строительстве часовни все же является более важным.

Филарет пригласил Ушакова посмотреть, что делается на этой самой часовне, но Ушаков отказался. Игумену даже показалось, что он обиделся на его предложение, потому что не стал больше задерживаться и уехал.

Встреча с игуменом и в самом деле чуть попортила Ушакову настроение. Но вскоре к нему вернулось спокойствие, и он направился в госпиталь наведать бывшего сослуживца.

Он застал Арапова сидящим на койке: ему сделалось лучше, но лицо его тускнело от озабоченности.

— Вы очень добры ко мне, — сказал Арапов Ушакову в ответ на его приветствие, — вашу доброту я никогда не забуду.

Ушаков ждал, что он будет рассказывать о встрече со своей бывшей невестой, но Арапов не сказал о ней ни слова. Вместо этого принялся расспрашивать его о жизни в деревне, об отношении темниковских крестьян к войне.

— Ты слишком много думаешь о войне, — заметил Ушаков.

— Я не могу об этом не думать, — ответил Арапов.

Он устал сидеть и осторожно лег на спину, прикрыв ноги одеялом.

— Много пришлось повидать на этой войне?

— Не больше, чем другим. — Арапов подумал и тихо, не срываясь, продолжал: — Я видел смерть генерала Кульнева. Мужественный был человек, настоящий герой. Еще я видел обугленные развалины, видел, как увозили из опустошенного края плачущих детей… Запомнился молодой подпоручик, фамилия которого осталась мне неизвестной. Запомнились слова его: «Сия война обернется для России не только бедствиями, она пробудит в народе новые мысли, новые понятия о власти».

Ушаков слушал и с удивлением открывал для себя: это был совсем не тот Арапов, которого он знал раньше. Война сделала его другим.

«Все о войне да о войне, а говорить о ней не хочет, — думал Ушаков. — Странно… Делает вид, как будто и не виделись с ней вовсе. Что это могло бы значить?» Их новая встреча состоялась через день. Арапов показался Ушакову ещё более удрученным. Он лежал на спине, уставив взгляд в потолок.

— Тебе сегодня хуже?

— Да нет, все так же.

Арапов посмотрел на Ушакова, потом снова уставился в потолок и, оставаясь в таком положении, сообщил, что принял решение ехать домой.

— Домой? Куда домой?

— В деревню свою.

— Но это невозможно.

— Возможно, Федор Федорович. — Арапов оторвал голову от подушки и осторожно сел, опустив ноги на пол. — Только сейчас и ехать, пока санный путь стоит. До Инсара дорога накатанная, — продолжал он, все более оживляясь, — на добрых лошадях за день или два доберусь, а оттуда до деревни моей всего-то верст тридцать с небольшим.

— Положим, доберешься быстро. Но там не будет лекаря.

— Зачем мне лекарь? Мне щи горячие нужны да солнце. Уверяю вас, весна поставит меня на ноги надежнее любого лекаря.

Ушаков смотрел на него долго, пытливо. Спросил в упор:

— А она?

— Тоже поедет. Она сама этого хочет, — добавил он, словно был виноват в том, что едет.

— Ну, ежели так, — немного подумал Ушаков, — тогда другое дело, тогда езжайте. Скатертью вам дорога. …Арапова проводили на третий день масленицы. Когда его укладывали в сани, он старался казаться веселым, шутил. Невеста его, собравшаяся ехать с ним, наоборот, была молчаливой, смотрела на провожавших с затаенной обеспокоенностью. Она осталась в своем монашеском одеянии, и это обстоятельство ставило всех в тупик: в каком значении она ехала с ним — как будущая жена или как сестра-монашка, взявшая на себя божеское дело помочь больному?..

— Пишите, как пойдет лечение, — попросил Арапова лекарь.

— Непременно напишу, — с охотой пообещал Арапов. — И вам, Федор Федорович, тоже напишу, — добавил он, обращаясь к Ушакову.

Уезжавшие и провожавшие наконец простились, и кучер, перекрестившись, взялся за вожжи. Лошади тронулись, и сани мягко зашуршали по подернутой ледком дороге.

Дальше