Содержание
«Военная Литература»
Биографии

От автора

Этот роман посвящаю первым организаторам колхоза «Акбузау», братьям-коммунистам Нуршаиху и Нигапу Амангельдинам.

Мой отец, Нуршаих, погиб осенью 1943 года на украинской земле. А весной того же года, обороняя Ленинград, пал мой дядя Нигап. Сражаясь на другом фронте, я не смог тогда бросить горсточку земли на их могилы. До сегодняшнего дня мне неизвестно, где покоится их прах. Но я уверен, что оба они пали смертью храбрых в борьбе с гитлеровскими захватчиками, что их останки лежат в братских могилах, как бы охраняя покой нашей любимой многонациональной Родины.

Пусть роман «Истина и легенда» станет моей сыновней горсточкой земли этим рядовым воинам Великой Отечественной.

Автор

Диалог первый

Жить — Родине служить.

Русская поговорка

I

Алма-Ата прекрасна во все времена года. Вот и сейчас: уже конец сентября, а наша столица озарена ярким солнцем. На градуснике плюс двадцать пять. И хотя еще довольно жарко, пожелтевшая листва могучих карагачей говорят о наступлении осени.

Я иду вверх по улице Фурманова. Несколько пожухлых листьев плавно опускаются к моим ногам. Щемящая жалость к ним вдруг захлестывает меня, и я стараюсь осторожно обойти их. Невольно думаю: «Вот она, жизнь-то! На какую бы высоту ни вознесся когда-то, коль придет старость — будет тянуть к земле».

Перейдя Комсомольскую улицу, я внимательно приглядываюсь к номерам домов, порой совершенно скрытых в густой зелени. Где-то здесь должен быть дом, который я ищу. И вот наконец трехэтажное здание. На его углу белой краской крупно выведено: № 117. Сердце почему-то испуганно окает, как когда-то на фронте перед атакой. Не без робости поднимаюсь на третий этаж. Нужная мне шестая квартира — налево. Долго в полутьме ищу кнопку звонка. Осторожно нажимаю на нее. И тут же смотрю на часы: не опоздал ли? Часы показывают ровно двенадцать. Как-то примет меня знаменитый и суровый хозяин дома?

...Летом 1943 года нашу 100-ю отдельную стрелковую бригаду перебросили с одного участка Калининского фронта на другой. Во время марша в мои руки попал свежий номер журнала «Знамя», в котором было опубликовано начало повести Александра Бека «Панфиловцы на первом рубеже». Я много слышал о легендарной Панфиловской дивизии, о ее двадцати восьми героях и лично знал двоих — казахов Малика Габдуллина и Тулегена Токтарова. Поэтому я с жадностью набросился на повесть. Читал и днем, когда мы останавливались на короткий отдых, и ночью. О прочитанных главах рассказывал по пути товарищам. Потом, уже на передовой, к нам пришел следующий помер журнала. Окончание повести о панфиловцах я дочитывал у орудия при тусклом свете крошечной лампочки, которая необходима для освещения прицельного приспособления. Когда была перевернута последняя страница, аккумулятор сел. Что и говорить, на передовой — это преступление. Наутро я поспешил сам признаться в содеянном командиру взвода лейтенанту Полянцеву.

Полянцев был вспыльчивым человеком. Узнав о причине порчи аккумулятора, он пришел в ярость, Я виновато молчал, вытянувшись перед командиром в струнку. Выкричавшись как следует, лейтенант поутих и, отобрав погоны, наган и ремень, отправил меня на трое суток на гауптвахту. Пристыжено опустив голову, я, как мокрая курица, с безвольно раскрылатившимися полами неподпоясанной шинели, побрел под конвоем на «губу», что располагалась около штаба дивизиона.

Не успев отойти от позиции на несколько метров, я увидел командира дивизиона майора Сахоня, подъезжающего на коне к нашей батарее. Мы очень любили и уважали Сахоня, сдержанного, умного и справедливого. Он знал буквально всех своих подчиненных артиллеристов — от офицера до рядового.

Я, хоть и шел в сопровождении вооруженного солдата, при виде командира подтянулся и, держа руки по швам, прошел мимо, твердо печатая шаг. Майор, узнав меня, придержал коня.

— А ну, стойте! — скомандовал он моему конвоиру.

Подъехав ближе, майор Сахонь насмешливо спросил меня:

— Куда путь держишь, товарищ старший сержант?

— На гауптвахту, товарищ майор, — щелкнул я каблуками.

— За что?

— За то, что посадил аккумулятор при чтении книги.

— Не-хо-рош-шо, — покачал головой Сахонь.

— Виноват, товарищ майор.

— А что за книга?

— О панфиловцах.

— Понравилась?

— Очень, товарищ майор! — с энтузиазмом воскликнул я.

— Восхищался мужеством Момыш-Улы и других своих земляков?

— Еще как восхищался, товарищ майор!

— И я восхищаюсь. А товарищам рассказал содержание этой книги?

— Так точно. Всей батарее.

— Тогда ты настоящий джигит, — одобрительно сказал Сахонь. — Кто тебя отправил на гауптвахту?

— Командир взвода лейтенант Полянцев, товарищ майор.

— Так, так, лейтенант Полянцев... Возвращайся во взвод и приступай к своим обязанностям. Лейтенанту передай мое распоряжение. И скажи, что он мне нужен.

— Есть, товарищ майор!

Я как на крыльях полетел к нашей батарее, забрал у старшины свои погоны, ремень, наган и не спеша направился к опушке леса, где командир взвода проводил занятия с бойцами.

Увидев меня, лейтенант Полянцев удивился:

— Почему до сих пор ходишь здесь вразвалку?

— Не вразвалку, а прямо, товарищ лейтенант,

— Я тебе приказал идти на гауптвахту!

— С полдороги вернулся, товарищ лейтенант,

— Как это — вернулся?! По какому праву?! — Ноздри Полянцева яростно раздулись и побелели. — Ты у меня за это ответишь! Омарбаев! — приказал он стоящему рядом сержанту. — Сейчас же отведите его на дивизионную гауптвахту.

Омарбаев нехотя направился ко мне. Я дал ему знак не очень торопиться и, вытянувшись по стойке «смирно», обратился к Полянцеву:

— Разрешите доложить, товарищ лейтенант!

— Не разрешаю!

— Если не разрешаете, то я так буду докладывать. Ваше распоряжение, товарищ лейтенант, отменил командир дивизиона майор Сахонь, — с наслаждением выпалил я. — И еще майор приказал, чтобы вы немедленно явились к нему.

— Почему до сих пор не доложил, что он требует к себе? — всполошился Полянцев.

— Хотел доложить, но вы же мне не разрешали, товарищ лейтенант.

Полянцев, бросая гневные взгляды в мою сторону, торопливо поправил фуражку на голове, подтянулся, разгладил складки гимнастерки под ремнем.

— Где майор?

— На позиции. Видите, вон жеребец его стоит. Полянцев торопливо побежал к орудиям. Мне было слышно, и как он громко отрапортовал Сахоню, и весь их дальнейший разговор.

— За что наказали командира орудия, товарищ лейтенант? — спросил спокойным голосом майор Сахонь.

— За то, что он, читая книгу при свете лампочки, вывел из строя аккумулятор, товарищ майор. Согласно устава за нарушение дисциплины я имею право наказать бойца.

— Право-то, конечно, у вас есть. Однако надо уметь пользоваться им, товарищ лейтенант. Да, старший сержант вывел из строя аккумулятор. А почему? Да потому, что читал запоем прекрасную книгу. Нужную нам сейчас книгу. И передавал ее содержание бойцам батареи, зажигал огонь в их сердцах. А вы не учли этого, товарищ лейтенант. Сами-то вы читали книгу о Момыш-Улы?

— Никак нет, товарищ майор.

— А что бы вы сказали, если бы я наложил на вас домашний арест на трое суток за то, что вы не удосужились ее прочесть?

— Есть, товарищ майор, трое суток домашнего ареста. Но где же мне взять эту книгу?

— Попросите у своего старшего сержанта. Арест я вам не объявляю, товарищ лейтенант. Однако запомните этот случай.

Два моих номера журнала «Знамя» пошло по батарее из рук в руки. Бойцы-казахи, приученные с детских лет наизусть заучивать целые поэмы о батырах, быстро запомнили эту повесть. Так мы заочно познакомились на фронте с «человеком, у которого нет фамилии» — героем повести Александра Бека, мужественным командиром батальона Баурджаном Момыш-Улы. Буквально завороженные этим образом, мы во всем хотели походить на него — быть такими же решительными, твердыми, отважными батырами, как он. Мечтали своими глазами увидеть этого прославленного героя.

На фронте, к сожалению, мне не суждено было с ним встретиться.

Только спустя восемнадцать лет после войны мне довелось поговорить с Момыш-Улы. И то по телефону. За эти годы вышли в свет одна за другой его собственные книги «Наша семья», «Облик бойца», «За нами Москва». Они еще больше укрепили мое почтительное отношение к Момыш-Улы. Если раньше я уважал его как героического командира, то теперь стал уважать еще и как талантливого писателя.

В 1961 году я работал в алма-атинской газете. Летом исполнялось сорок лет Казахской ССР, и мы готовили специальное праздничное приложение к газете. В юбилейный номер была запланирована и статья Момыш-Улы. Однако работники редакции почему-то один за другим отказывались вести переговоры с Баурджаном. Тогда я еще не понимал — по какой причине.

— С ним очень трудно контактировать, — объяснили наконец мне. — Если он не в духе, то и разговаривать не станет. Надежнее всего будет, если вы сами обратитесь к нему.

Я тут же позвонил Момыш-Улы.

— Здравствуйте, Бауке. С вами говорит замредактора газеты «Социалистик Казахстан»... — торопливо представился я, полагая, что военный человек, должно быть, уважает тех, кто говорит бодро, четко и коротко. — В юбилейный номер мы запланировали вашу, статью, Бауке, и хотели бы...

— Стой! Как твоя фамилия? — перебил меня Момыш-Улы.

Я повторил.

— Такого человека не знаю, — отрезал он. — И поэтому разговаривать не желаю!

В трубке раздались отрывистые гудки.

Я растерялся. Со мной как с журналистом впервые обошлись так откровенно пренебрежительно. К тому же, став совсем недавно заместителем редактора республиканской газеты, я весьма самоуверенно относил себя к числу именитых литераторов, И вот теперь Момыш-Улы, как младенцу, дал щелчок по носу этому «именитому» — повесил трубку, не желая даже разговаривать с ним. Обида захлестнула меня.

Потом Момыш-Улы все же написал для газеты статью и даже извинился за то, что невежливо обошелся со мной. Но я с тех пор все-таки старался обходить его стороной...

И вот теперь я стою у порога квартиры этого человека и с замиранием сердца нажимаю кнопку звонка.

Дверь открыла статная высокая женщина в цветастом длинном халате. Вежливо поклонившись ей, я попросил разрешения войти.

Прямо напротив входной двери — кухня. За столом, с пиалой в руках, величественно восседал высокий мужчина в наброшенном на плечи старом военном кителе. Меня поразил его гордый облик. Все в нем было очерчено четко и скульптурно, словно искусный мастер высек это мужественное, красивое лицо из гранита: крутые скулы, резкие провалы щек, высокий лоб, рассеченный морщинами, прищуренные, в упор глядящие глаза, густые вислые усы.

Переступив порог, я приложил правую руку к груди и почтительно вымолвил:

— Здравствуйте, Бауке!

Баурджан поднял голову и молча пристально посмотрел на меня.

«Вот те раз! Сразу все испортил. Наверно, надо было сказать по-казахски «ассаломалейкум»?» — лихорадочно пронеслось у меня в голове.

Мне тут же вспомнился случай с одним радиожурналистом. Пришел он как-то брать интервью у Баурджана. Парень молодой, модный, с длинноволосой прической.

«Кто ты?» — спрашивает его с недоумением Баурджан.

«Я корреспондент радио, агай. Хотел с вами поговорить».

«Я спрашиваю, кто ты: женщина или мужчина?»

«Мужчина, агай».

«Кру-гом!» — скомандовал ему Баурджан.

Оторопевший радиожурналист, повинуясь властному приказу, покорно повернулся лицом к двери.

«Если ты мужчина, то подстригись по-мужски, А теперь — шагом марш!»

Бедному парню и волосы стричь жалко, и задание редакции не выполнить нельзя. А тут еще главный редактор требует:

«Не только волосы, хоть голову снимай, но чтобы материал сегодня был!»

Что оставалось джигиту: пошел в парикмахерскую. А уж затем — к Баурджану.

После этого случая другой журналист, которому поручили взять интервью у Момыш-Улы, вернувшегося с Кубы, с испугом отказался: «Да лучше прикажите, чтобы я погладил гриву льва, чем посылать меня к Баурджану!»

Вспомнив все это, я не на шутку оробел.

— Подойди сюда, — строго велел Баурджан, продолжая пристально разглядывать меня.

С мыслью: выгонит или нет, я робко подошел к нему, Баурджан протянул руку:

— Жив-здоров?

— Ничего, Бауке, — облегченно выдохнул я. — Спасибо!

— Садись, — почти приказал он, указывая на стул позади меня.

— Как ваше здоровье, Бауке?

— Я — рыцарь, — усмехнулся Баурджан. — Ты что-нибудь смыслишь в болезнях рыцарей?

Я на всякий случай покачал головой.

— С желудком, сердцем, легкими, печенью, горлом — все в порядке. — Баурджан погладил грудь и живот затем перевел руки на поясницу. — А собака-то зарыта здесь, в спинном мозгу. Не могу ходить. Дают себя знать старые раны.

— Я слышал, вас ранило в позвоночник, — сочувственно сказал я.

— Да... В сорок втором, — Баурджан задумчиво потер подбородок. — Помню, очнулся в медпункте, лежу лицом вниз на топчане, а фельдшер в это время говорит кому-то: «Немедленно отправить в госпиталь!»

Я в то время полком командовал, и положение у нас было отчаянное.

«Куда меня?» — спрашиваю фельдшера, хотя чувствую — горит нестерпимым огнем спина.

«Около самого позвоночника пуля застряла, — отвечает тот озабоченно. — Вынуждены немедленно отправить вас в госпиталь. Необходима операция».

«А у тебя что, скальпеля пет?» — спрашиваю, а сам зубами скрежещу от боли.

«Нет».

«Ну хоть лезвие какое-нибудь есть?!»

«Есть. Но...»

«Обрабатывай его спиртом и режь, где застряла пуля. Режь сейчас же!»

«Это невозможно, товарищ капитан...»

«Возможно! Приказываю! Не выполнишь — застрелю!» — закричал я.

Что фельдшеру оставалось делать? Приступил к исполнению моего приказа. И начал он, голубчик, без всякой анестезии полосовать мне спину. А я сжал рукоять пистолета с такой силой, что казалось, она вот-вот треснет.

«Все, товарищ капитан», — произнес наконец с облегчением фельдшер, кладя передо мной извлеченную пулю.

После перевязки я, шатаясь от слабости, кое-как добрался до передовой, а уж там, в горячке боя, и про боль позабыл. Рана понемногу сама собой так и зажила.

— В каком она месте? — простодушно спросил я, вспомнив строки из эпоса о батырах: «Десять ран на позвоночнике, сорок ран на ребрах».

Баурджан сердито взглянул на меня, встал и повернулся спиной. Резко задрал китель вместе с рубахой.

— На, смотри!

Я растерялся: ведь у меня и в мыслях не было проверять его.

— Смотри, я тебе говорю! — повысил голос Баурджан.

Я стал поглаживать его смуглую спину, отыскивая рану.

— Вот эта, что ли? — спросил, наткнувшись на шрам у поясницы,

— Немного выше. Подними рубаху.

На самой середине спины белел продолговатый шрам.

— Нашел, — обрадовался я.

Баурджан опустил рубаху и повернулся ко мне.

— Что бы ты еще хотел посмотреть?

Я покраснел. Ну вот, теперь, конечно, испортил все. Баурджан подумает, что я специально пришел проверять, был ли он ранен. И как только могла вырваться из моих уст такая глупость? Нет! Теперь, прежде чем задать какой-нибудь вопрос, я сначала хорошенько его продумаю.

Я молчал, как напроказивший ребенок. Баурджан глядел на меня в упор, усы его мелко дрожали. Но вот он тяжело опустился на стул и снова заговорил:

— Второе ранение я получил уже в сорок пятом, когда был комдивом. Упал крестцом прямо на вбитый в землю металлический кол.

— С коня, что ли? — выпалил я, обрадованный, что Баурджан за предыдущий вопрос не выставил меня из дому, и совершенно позабыв о своем зароке: не задавать больше необдуманных вопросов,

— Нет, не с коня, — ответил Баурджан, нисколько не обидевшись. — Но приложился сильно, чуть богу душу не отдал. Долго тогда лежал, никак не мог встать. И после еще несколько дней — ни на коня взобраться, ни на спину лечь. Однако фронт есть фронт, и опять обошелся без госпиталя. — Баурджан потер тыльной стороной ладони спину, поморщился. — Вот эти раны и подействовали на мои нервы. Как бомбы замедленного действия. В молодости-то не обращал на них внимания, а теперь, когда под шестьдесят и силы уже не те, хватают старые раны за ноги. Такие-то наши дела, мой милый.

В последних словах Баурджана чувствовались нотки грусти. И в неожиданном для него слове «милый» было столько тепла! Нет, подумал я, не ожесточилось сердце этого человека!

— У таких больных, как я, остаются только кожа да кости. Вот смотри, — Баурджан поднял правую руку, растопырил иссохшие костлявые пальцы. Кожа, будто складки пустого мешка, провисла между большим и указательным пальцами. — Когда командовал дивизией, весил девяносто килограммов. Тогда эти пальцы были налитые, один к одному. Сила в них была! — Баурджан, прищурившись, поглядел на меня. — Только ты не думай, что если я весил девяносто килограммов, то, значит, был наподобие мешка с навозом. — Я поспешно замотал головой. — У меня никогда не было ни живота, ни обрюзглого лица. Если бы ту мою комплекцию дать некоторым современным джигитам, то они бы весили не девяносто, а все сто пятьдесят килограммов и не могли бы уместиться на одном стуле. Понятно?

— А сейчас сколько вы весите, Бауке?

— Теперь путь больше шестидесяти, — безразлично махнул он рукой.

Я сочувственно покачал головой.

— Эй, не люблю когда жалеют! — одернул меня Бауке. — Ты знаешь, почему я однажды до срока ушел из больницы?

— Нет, не знаю.

— Тогда послушай. Как только попадешь в больницу, все, кто тебя навещает, только и вздыхают: «Как вы себя чувствуете?», «Как здоровье?», «Что-то выглядите вы не очень». Вот этого-то я и не люблю. И, чтоб не слышать эти жалостливые «ахи» и «охи», взял и махнул из больницы.

Пока мы разговаривали, нам приготовили чай. Баурджан пододвинул мне пиалу, печенье, сахар.

— Так, значит, по какому делу ты ко мне?

— По заданию журила «Жулдуз» в связи с вашим шестидесятилетием. И я рассказал за чаем о редакционной задумке.

Да-а... — неопределенно протянул Баурджан и вдруг быстро спросил: — Что ты считаешь самой лучшей чертой в себе?

— Без устали слушать рассказ своего собеседника, Бауке, — не задумываясь ответил я.

— Ну что ж! Тогда пошли в ту комнату, поговорим, — предложил он.

«Та» комната оказалась рядом с кухней. Слева — покрытия вытертым ковриком тахта, рядом — заваленные газетами журнальный столик и два кресла. Справа — битком набитая книгами этажерка. Полки с книгами в шахматном порядке расположены и по всем стенам.

Баурджан, морщась от боли, опустился на тахту, оперся плечами о стену. Я сел напротив и достал блокнот.

— Ну, так что же ты собираешься писать для «Жулдуза»? — строго спросил Бауке.

— Не знаю, — честно признался я. — Обычную юбилейную статью о вас, Бауке, писать очень трудно. Потому что читателям известно о вашем боевом пути по «Волоколамскому шоссе» Бека и по вашим собственным произведениям. Что можно после этих интересных книг рассказать в десятистраничном очерке? Конечно, задача не из легких! Я просто не знаю, как к вам подступиться. Что нового рассказать о вас массовому читателю. Хотелось бы все согласовать с вами.

Баурджан долго молчал, явно недовольный чем-то, хмурил брови.

— Это правильно, что без моего согласия ничего не стал писать обо мне. Однако обижайся не обижайся, милый, но я о себе никому статью диктовать не буду!

Последние его слова были произнесены жестко, глаза смотрели на меня сурово, словно я пришел к нему с мольбой написать о самом себе статью за моей подписью. Объяснять же, что он меня неправильно понял, я не решился.

Выждав время, пока Баурджан успокоится, я нарочито растерянно спросил:

— Так как же мне быть, Бауке? Можно хотя бы задать вам несколько вопросов?

— Это другое дело! Спрашивай, — милостиво разрешил он. — На вопросы могу ответить.

«Спрашивай»! Еще бы! Спрошу, конечно. Я несколько дней сидел над книгами Момыш-Улы, размышлял, что и как написать об этом человеке, о котором при жизни сложено в народе множество легенд. Наконец решил, что буду писать о Баурджане не статью, не очерк, а просто возьму у него интервью. Обдумал и составил вопросник, хотя, честно говоря, не очень надеялся, что такой диалог состоится. Но, вопреки моим опасениям, мы все-таки сидим вот друг против друга: я, автор будущего материала, и мой герой — Момыш-Улы.

II

Автор. На каком языке вы пишете свои книги, Бауке?

Момыш-Улы. На двух: русском и казахском. Только когда я пишу на русском языке — передо мной Иван, а когда на казахском — Ильяс. Я разговариваю со своими читателями только на их языке.

Автор. Книга «Наша семья» — очень популярная среди читателей — написана на русском. Не думаете ли вы издать ее на казахском языке?

Момыш-Улы. Эту книгу я написал, как говорится, на едином дыхании. Написал специально для русского читателя. И поэтому переводить на казахский не собираюсь! [Впоследствии эта книга все-таки была переведена на казахский язык, и за нее Б. Момыш-Улы получил в 1977 году Государственную премию Казахской ССР имени Абая.]

Автор. Не будет ли продолжения этой книги?

Момыш-Улы. Будет. Оно уже есть. Опять же на русском языке. Но пока в издательства не предлагал.

Автор. Сколько раз переиздавались ваши книги? На какие языки переведены?

Момыш-Улы. Общий тираж моих книг превышает миллион экземпляров. Многое переведено на узбекский язык. Отдельные главы переводились на чешский, ПОЛЬСКИЙ, испанский, французский и английский языки.

Автор. Что вы пишете сейчас?

Момыш-Улы. Об этом я рассказывать не буду. Работа идет туго. Пишу уже четвертый год, книга получается объемистая. Кузнецы, после того как придадут на наковальне определенную форму раскаленному добела железу, опускают его в воду. Так и я: даю написанному остыть. С большой темой нельзя выходить к людям, пока она не созреет окончательно. Так что по рукам и ногам связала она меня, как дитя, родившееся раньше времени. Бросить нельзя, и за другую работу не возьмешься — эта зовет.

Автор. Расскажите, Бауке, пожалуйста, как складывалась судьба вашей первой книги?

Момыш-Улы. «Первая книга, которую я тоже написал на русском языке, была «История одной ночи». Я жил в то время в Калинине. Послал сначала рукопись в Алма-Ату. Оттуда вернули ее с лаконичным заключением: «Рукопись непригодна к опубликованию». Тогда я отнес ее в Калининское издательство. Директор без энтузиазма пообещал прочесть. А в следующий мой приход пренебрежительно заявил, что рукопись никуда не годится. Разозленный его неуважительным тоном, я сказал: «Это только ваше личное мнение. К тому же вы не писатель. Отдайте, как полагается, рукопись какому-нибудь литератору на рецензирование».

Директор сердито насупился и пообещал выполнить мою просьбу. Прихожу через пару недель, уверенный, что рукопись никто, конечно, пока еще не читал. Однако директор, усмехаясь, подает мне рецензию местного писателя. Рецензия убийственная. В ней говорится, что я нещадно коверкаю русский язык и меня на пушечный выстрел нельзя подпускать к литературе.

Тогда я взял да и отправил рукопись в Москву, Всеволоду Вишневскому. Вскоре от Вишневского пришла положительная рецензия. «Это вполне готовая вещь, ее следует издать отдельной книгой», — написал он.

За это время директора издательства перевели на другую работу и вместо него поставили Парфенова, бывшего фронтовика, окончившего Литературный институт имени Горького. Пришел я к нему и положил на стол рукопись «Истории одной ночи» и рецензии на нее.

Через несколько дней Парфенов позвонил мне и сказал, что повесть ему понравилась и они будут ее издавать. В пятьдесят втором году Калининское издательство выпустило эту мою первую книгу. А в пятьдесят седьмом она была переиздана в Алма-Ате.

Автор. А где вышла ваша вторая книга?

Момыш-Улы. Вторая книга — «Наша семья» — тоже вышла в Калинине, в пятьдесят шестом году. Я написал ее в Москве, когда учился в Академии Генерального штаба. Если хочешь, расскажу об одной забавной детали, связанной с этой книгой?

Автор. Конечно, хочу. Что за вопрос?

Момыш-Улы. Тогда слушай. Закончив «Нашу семью», я приехал в Алма-Ату и показал рукопись одному своему старому другу. Тот прочитал, похвалил и говорит:

«Ты, Баурджан, человек военный. Известный всем. Прославленный. Тебе и этой славы хватит за глаза на всю жизнь. Зачем тебе еще быть писателем? Работа эта многотрудная, мучительная. А ты на фронте настрадался выше головы. Что так теперь, снова изматывать себя? Ведь если станешь на такую тяжкую стезю, то будешь страдать не четыре года, как на войне, а всю жизнь. По-дружески советую: брось ты эту мысль — стать писателем. Пожертвуй книгу мне. Я издам ее под своим именем».

Меня так и покоробило.

«Знаешь, — говорю, — пусть твоя голова не болит за меня. Не хочешь помочь с публикацией, давай рукопись назад».

«Ладно, ладно, — сказал он, хмурясь. — Пусть останется у меня. Предложу в издательство».

Я выехал в Москву. Прошел не один месяц — никаких вестей от друга нет. Может быть, издательство забраковало повесть, а он теперь не знает, как об этом сказать? Заберу-ка1 рукопись и сдам в военный архив, решил я и попросил об этом майора из Московского военного архива, ехавшего по своим делам в Алма-Ату. На всякий случай дал ему доверенность. Майор, конечно, выполнил мою просьбу. А друг потом долго обижался на меня и всем рассказывал нелепую выдумку, будто я забрал у него рукопись через милиционера.

Автор. Бауке, о вас в народе ходит множество разных легенд. В наш век письменности в Казахстане есть только два человека, которые все еще как бы являются героями фольклора. Это — вы и Сабит Муканов. Что вы скажете насчет легенд лично о вас?

— Момыш-Улы. Я за свою жизнь пережил две разновидности легенд. Одни возносили меня до небес, другие — позже — изображали меня еще хуже, чем я есть на самом деле. Однако ни те, ни другие меня не задевали: от хвалебных я не возгордился, от плохих — не пришел в уныние. Того, кто честен и справедлив, всегда и хвалят, и хулят, дорогой мой!

Автор. Расскажите о своем рабочем графике. Когда вы начинаете работу, когда кончаете? В какое время вам пишется особенно плодотворно? Составляете ли план будущего произведения? Пишете от руки или сразу печатаете на машинке? Сколько раз правите черновую рукопись?

Момыш-Улы (усмехнувшись). Ну и вопрос! Длинный, как кишка. И многое в нем ко мне не относится. Потому что я не профессиональный писатель. Я пишу только военные мемуары. У казахов никогда раньше не было литературы такого типа. Поэтому и меня называют писателем.

Так вот, коль я не профессиональный писатель, то и никакого графика и режима у меня и нету. Не могу сказать, что пишу с такого-то времени и по такое. Порой я месяцами не берусь за ручку. Однако хожу и постоянно что-то обдумываю. А уж когда сочту, что мои мысли окончательно созрели, то тут, не считаясь со временем — ночь ли это, день ли, — начинаю, как дятел, стучать на машинке. И пока не изложу все, переполняющее меня, на бумаге, не буду знать покоя. Потом месяца два-три не подхожу к рукописи, «остужаю» себя. И только поостыв, перечитываю ее заново. Правлю скоропалительные, написанные в горячке мысли, улучшаю стиль, шлифую. Вот тебе и весь мой творческий процесс.

Автор. Как вы относитесь к казахской литературе на военную тему?

Момыш-Улы. Если я скажу откровенно, то многие обидятся на меня. Конечно, можно написать военное произведение, и не побывав на войне, не испытав на себе промозглой окопной жизни, не слышав ни разу жуткого, нарастающего, разрывающего душу воя падающей бомбы, которая, кажется, летит прямо на тебя, не видев израненной земли и не слышав мучительных стонов раненых, не нюхав пороха и приторного запаха крови. Можно...Но я такого писателя, пусть у пего будет сверхвысшее образование, назову безграмотным. А коль писатель безграмотен, то и герои у него будут выглядеть глупыми, нереальными. Такие герои в штыковой атаке легко раскидывают врагов налево и направо, ну прямо как Кобыланды батыр [Кобыланды батыр — герой казахского эпоса].

Не только писатель, который находился за тысячи километров от места военных действий, но даже офицер в каком-то десятке километров от фронта не может знать психологию командира дивизии на передовой. И потому они не могут правдиво и убедительно показать картины героизма и мужества, ужаса и страха, так как сами никогда не испытали этого. Они пользуются тем, что вычитали в чужих книгах или слышали от кого-то, разбавляя это отсебятиной.

Ты ведь знаешь, что такое коспа. Ее готовят из иримшика, сушеного творога — курта и пшенной жареной крупы. Все это смешивают в масле. Но когда ешь, все равно нетрудно ощутить вкус иримшика, курта, пшена. И все же это не пшено, не иримшик и не курт, а просто коспа — смесь. Книги, написанные на почерпнутых кое-откуда поверхностных представлениях о войне, выглядят точно так же.

Вот ты был командиром орудия, посылал с закрытой позиции снаряды в сторону врага. Подумай сам: ты можешь представить себе психологию младшего командира пехоты, готовящегося поднять в атаку своих бойцов, над головами которых с воем пролетают твои снаряды, а вокруг окопа свистят пули противника? (Я замотал головой.) Не представляешь. И если станешь писать, то это будет пустословием. Даже у тебя, фронтовика. А что уж говорить о тех, кто вовсе не был на войне? Обижайся не обижайся, но я сказал то, что думаю, дорогой мой.

Автор. Расскажите, пожалуйста, Бауке, как вы познакомились с Александром Беком?

Момыш-Улы. Об этом лучше было бы спросить у самого Бека! Но...

Ответ Баурджана немного озадачил меня. Почему бы а не рассказать? У Бека об их знакомстве написано скупо.

В «Почтовой прозе», вышедшей в 1968 году, есть четыре небольших абзаца, в которых Бек коротко описывает, как в начале сорок второго года ездил в Панфиловскую дивизию, стоявшую в то время под Старой Руссой, для сбора материала о легендарном генерале Панфилове. Там он познакомился и со своим будущим героем Баурджаном Момыш-Улы, около месяца жил в его полку. Перед отъездом комиссар полка Логвиненко, провожая Бека, напутствовал его: «Вы были в гнезде сокола. Смотрите же не выглядите потом желторотый птенцом».

«Это напутствие зарубкой легло в душу, — пишет Бек. — Еще пять или шесть раз я наведывался к панфиловцам, прежде чем взяться за повесть».

Вот и все, что написано им по этому поводу. Более подробно рассказывает о первой встрече Бека и Момыш-Улы Александр Кривяцкий — автор очерка о прославленных двадцати восьми героях-панфиловцах — в книге «Не забуду вовек».

После появления в «Красной звезде» очерка о героях-панфиловцах Бек — военный корреспондент журнала «Знамя» — приходит в редакцию газеты, чтобы встретиться с автором и попросить его разрешения взяться за эту тему. Перегруженный ежедневной текучкой, Кривицкий откровенно признается, что у него нет времени углублять и расширять материал о панфиловцах, но даже если бы время и нашлось, то он вряд ли сумел бы написать сложную, объемную вещь.

После этого разговора, в феврале сорок второго года, Александр Бек отправляется в Панфиловскую дивизию, в полк Капрова, откуда вышли двадцать восемь героев. В день приезда Бека у Капрова шло совещание офицеров, на котором разрешают присутствовать и Беку. Разбирается план будущей атаки. Внимание молодого литератора приковано к высокому капитану-казаху, который говорит четко, лаконично, дельно и образно. Он в пух и прах разбивает обсуждаемый план, и вносит свои конкретные предложения. Присутствующие полностью принимают их. Бек решает: «Я должен познакомиться с этим казахом». Он выходит вслед за ним в переднюю и слышит, как тот разговаривает по телефону.

— Да, видел. Мне почему-то не нравятся его глаза! — невольно слышит он сердитую реплику капитана.

Бек принимает это на свой счет. Его охватывает смущение: «Почему капитану не понравились мои глаза?» Озадаченный этим, он пускается за ним вдогонку и так впервые знакомится со своим будущим героем Баурджаном Момыш-Улы.

Представившись, он тут же на ходу спрашивает:

— Скажите, капитан, почему вам ее нравятся мои глаза?

— О каких глазах вы говорите? — вопросом на вопрос отвечает Момыш-Улы.

— Об этих, — показывает на себя Бек.

— Мне нет никакого дела до ваших глаз, — недоуменно пожимает пленами Момыш-Улы. — Вы ведь не девушка!

— Но я только что своими собственными ушами слышал ваши слова обо мне: «Мне почему-то по нравятся его глаза!»

Резко остановившись, Баурджан в упор глядит на Бека.

— Товарищ писатель, не суйтесь-ка вы в дела, которые вас не касаются. Я сейчас говорил с начальником штаба. Доложил ему о состоянии наблюдательных пунктов артиллерийского дивизиона. Наблюдательный пункт артиллерии называется «глазами». Мне не понравилось оборудование этих пунктов. Теперь вам понятно?

Начавший свое знакомство с такого курьеза, Бек около месяца находился рядом с командиром полка Момыш-Улы. Кривицкий пишет, что вначале Баурджан абсолютно игнорировал Бека, не разговаривал с ним, не делился своими мыслями. Но Бек стойко перенес все это и, наконец, вышел победителем — Момыш-Улы стал рассказывать ему обо всем.

Затем Кривицкий пишет, что Бек второй раз приезжал в дивизию, пополнять материалы, а потом, потеряв блокноты со своими записями, — в третий раз. И Баурджан трижды рассказывал ему все от начала до конца. В сорок третьем году была опубликована первая повесть «Волоколамского шоссе», а через год — вторая.

Автор, В свое время родилась фраза: «Люди подняли целину, а целина подняла людей». Можно сказать, что и Бек возвысил вас, а вы — Бека. Не так ли?

Момыш-Улы. Александр Бек прославил мое имя. Кроме того, несомненно, что именно он подтолкнул меня на путь писателя. За это я всегда был и буду ему благодарен.

Автор. Когда вы начали с Беком работу над будущей книгой «Волоколамское шоссе», у вас была какая-то договоренность?

Момыш-Улы. Не то что договоренность, а настоящий договор. Вначале мы договорились устно, что после завершения работы над рукописью автор обязательно покажет ее не. В конце первой главы книги Бека написано, как я собирался поступить, если он напишет хоть слово неправды. Отрубить ему сначала левую руку, а потом — правую. Это, конечно, шутка, но мое требование было действительно категоричным: никакого домысла, одна только правда. Потом свой уговор мы подтвердили на бумаге. Могу показать, если хочешь.

Я закивал головой, выражая явное желание ознакомиться.

— Эй, Камаш, найди мою сафьяновую тетрадь! — крикнул Баурджан и постучал в стенку.

Через некоторое время жена принесла объемистую растрепанную тетрадь в обложке из красного сафьяна. Баурджан раскрыл ее прямо на середине и показал вклеенные машинописные листы.

— На, почитай. Если нужно, можешь даже переписать. А я пока похожу маленько.

Оставшись один, я внимательно стал читать этот любопытный документ. Вот он:

«НАШ ДОГОВОР

Руководимые единым желанием воздвигнуть литературный памятник бойцам и офицерам Талгарского полка Панфиловской дивизии, еще на фронте в начале 1942 года мы, А. Бек и Б. Момыш-Улы, заключили неписаный договор, который считаем необходимым повторить на бумаге:

1. Александр Бек пишет книгу «Волоколамское шоссе» (из 3-х или 4-х повестей) о боевом пути батальона и Талгарского полка панфиловцев, которым в сражениях под Москвой командовал старший лейтенант Баурджан Момыш-Улы.

Александр Бек является автором книги, а Б. Момыш-Улы (его воспоминания, его устные рассказы, его мысли, его военные записи) — материалом книги. Это не исключает, разумеется, привлечения и использования в книге всяких иных материалов с обоюдного согласия, если таковые имеют прямое или косвенное отношение к теме.

Александр Бек обязуется все материалы, мысли, рассказы, записи Баурджана Момыш-Улы, предоставленные в его распоряжение как рабочий документ, оберегать от третьих лиц на правах личного интима и тайной личной переписки.

2. Так как книга «Волоколамское шоссе» не будет художественным произведением обычного типа (т. е. построенным на художественном вымысле), а военно-документальным произведением, в котором сохраняются подлинные имена панфиловцев и дается описание подлинных боев, то ответственность за книгу несет не только А. Бек, но и Б. Момыш-Улы — перед памятью панфиловцев, перед историей и перед современниками за правдивость книга. Поэтому Б. Момыш-Улы обязан требовать от А. Бека, чтобы художественная правда произведения предельно соответствовала происходившей действительности, обобщая их в свете большой правды, без педантичной точности, мелкого документализма, но всякий необходимый отход от фактов во имя литературного приема, стиля, изложения допускается при обоюдном взвешивании, если таковой своим последствием не сможет скомпрометировать кровью пережитый и выстраданный документ действительности боевой жизни.

3. Б. Момыш-Улы несет ответственность за трактовку в книге всех военных и военно-психологических вопросов, и при разногласиях с А. Беком решающее слово принадлежит Б. Момыш-Улы. При разногласиях же по литературным вопросам решающее слово принадлежит А. Беку.

4. Б. Момыш-Улы принадлежит право первого редактора и первого цензора рукописи книги.

Лишь после окончательного согласования книги с Б. Момыш-Улы А. Бек сдает рукопись в печать.

Последующие редакционные и цензурные изменения тоже по возможности согласуются с Б. Момыш-Улы, причем основным экземпляром для будущего мы оба будем считать совместно согласованную рукопись (т. е. без последующих изменений и поправок), один экземпляр которого должен храниться в КазФАН (Казахский филиал Академии наук) в сейфе вместе с остальными материалами Б. Момыш-Улы на правах оригинала, к которому А. Бек имеет свободный доступ, при условии соблюдения завещательных правил, оставленных Баурджаном Момыш-Улы.

5. Для издания книги на казахском языке рукопись А. Бека казахскими писателями может подвергаться изменениям дополнениям и всяческой переработке и использоваться как, один из первоисточников наравне с другими материалами Баурджана Момыш-Улы на казахском и русском языках (очерки, рассказы, статьи, стихотворения, боевые записи др4) под руководством Баурджана Момыш-Улы.

В случае если такого рода переработка затронет 50 процентов текста книги, то на обложке ставится имя нового автора (или авторов, писателей-казахов) с указанием после имени автора «по книге Александра Бека и по материалам Баурджана Момыш-Улы».

В случае если переработка затронет менее 50 процентов текста КНИГИ, автором КНИГИ остается А. Бек, с указанием «для издания на казахском языке, переработана таким-то».

Решение этого вопроса А. Бек предоставляет Баурджану Момыш-Улы, который обязуется быть руководителем перевода и переработки.

В свою очередь А. Бек имеет право для последующих изданий книги на русском языке заимствовать то, что ему понадобится из казахского издания с соответствующим указанием в предисловии.

6. Договор заключен на фронте, в марте — апреле 1942 года, а написан в Москве 18 декабря 1944 года.

Александр Бек

Баурджан Момыш-Улы».

Как только я переписал договор, в комнату вернулся Баурджан.

— Закончил? Дай-ка посмотрю твою запись.

— В ней ничего не пропущено и не искажено, Бауке, — жалея время, заверил я.

— Но я же должен знать, что ты переписал, — строго остановил меня Баурджан и внимательно прочел запись от начала до конца. — Да-а, — протянул он задумчиво. — Этот договор мы составили за четырнадцать лет до появления моей собственной книги. «За нами Москва» вышла в пятьдесят восьмом году, как раз накануне Декады казахской литературы в Москве.

Автор. Во время Декады я надеялся увидеть Бека. Ждал, что он выступит на обсуждении вашей книги в Союзе писателей. Но он почему-то не пришел.

Момыш-Улы. Этому есть своя причина. Перед открытием Декады Бек заходил ко мне в гостиницу.

«Что я теперь должен делать, не знаю, — сказал он за чаем. — Мне совестно...»

«Отчего, Александр Альфредович?» — спросил я недоуменно.

«Совестно оттого, что у всех на руках сейчас ваша книга. Вчера мне позволил поэт Василий Субботин и сказал: «Там, где кончается «Волоколамское шоссе», начинается «За нами Москва». Момыш-Улы хорошо продолжил тебя».

«Так что в этом плохого? — удивился я. — Бек есть Бек, а Момыш-Улы — Момыш-Улы. У каждого своя дорога. И вы пишите, и я буду писать».

Но на обсуждение в Союзе писателей Бек не пришел, хотя я и звал его, и ждал. Тогда по поводу моей книги выступило одиннадцать человек. Десять, во главе с генералом Bершигорой, хвалили меня, и только один попытался раскритиковать.

Автор. Я хорошо помню это обсуждение.

Мне вспомнилось, как в перерыве Баурджан, стоявший рядом с Вершигорой — длиннобородым, крепко сбитым коротышом, — пальцем поманил к себе того, кто только что раскритиковал его книгу. Критик смутился и нерешительно направился к Баурджану.

— Вы не обиделись? — бодренько спросил он с ходу и протянул руку.

Баурджан не принял его руки.

— Нет, — высокомерно ответил он. — Укус мухи мне к страшен.

Критик, не зная, как себя вести, начал было что-то объяснять, оправдываться.

— Можете идти, — холодно сказал Баурджан и равнодушно отвернулся.

Вершигора от души рассмеялся.

В этот момент из зала вышел Мухтар Ауэзов и, оглядевшись, направился прямо к Момыш-Улы.

— Молодец, Баурджан, ты стал самым модным писателем. Вон как много лестных слов было сегодня сказано твоей книге. Поздравляю тебя с высокой столичной оценкой!

Мухтар двумя руками пожал руку Баурджана.

— Я очень рад, что оценен не только твой героизм на поле брани, по и твой литературный труд. Да еще такими авторитетами, как Петр Петрович, — он уважительно поклонился в сторону Вершигоры.

Момыш-Улы. В шестьдесят первом году в издательстве «Советский писатель» вышло окончание «Волоколамского шоссе». Но если в первых повестях — восемнадцати лет назад — Бек писал: «В этой книге я всего лишь добросовестный и прилежный писец», то теперь, в последних, он конце говорит: «Мой грозный Баурджан, ты верен себе, характеру, что создан под пером, создан вниманием и воображением». Не смог-таки удержаться! Ну что ж, пусть это будет на его совести, ведь недаром говорят: «Котельщик сам знает, куда припаять ушки». Однако думаю, что «За нами Москва» и другие книги доказали читателям, что характер Баурджана Момыш-Улы не плод фантазии и воображения отдельного писателя.

Автор. Последние две повести «Волоколамского шоссе» написаны в той же манере — от имени Момыш-Улы. Вы так же, как и в первых повестях, сами рассказывали Беку обо всех событиях?

Момыш-Улы. Нет, Беку я на этот раз ничего не рассказывал.

Автор. А как же он тогда писал?

Момыш-Улы. Ты что, не понимаешь, что ли? Я же сказал: я ему устно, как первые две повести, не рассказывал. А как он написал — это надо было спросить у самого Бека.

«У самого Бека...» Интересно. После такой переадресовки я совсем стушевался, не зная, как мне держаться дальше. Баурджан метнул на меня острый взгляд, протянул руку к полке над тахтой и снял оттуда книгу Бека «Почтовая проза».

— На, почитай. В шестьдесят восьмом издано. — Баурджан нашел нужные страницы и протянул мне книгу.

Я быстро пробежал глазами строки, где Бек рассказывает, что получает много писем от читателей «Волоколамскою шоссе» с вопросами: из жизни ли взят главный герой книги, жив ли он, чем занимается теперь, не будет ли продолжения повести? Потом Бек признается, что и сам Баурджан спрашивал его об этом. Дальше я цитирую:

« — Почему вы не пишете продолжение «Волоколамского шоссе»? — повторил он.

— По-моему, это законченная книга. У нее уже есть своя судьба.

Но еще в годы войны вы набросали следующую повесть. Где она? Почему вы ее оставили?..

Баурджан, вы же теперь пишете сами.

Что из того? Я пишу записки офицера, а вы плаваете в иной реке. Ваша река — повесть, художественное произведение, где есть простор творчеству, воображению. Почему ее течение прервалось? Я грустно ответил:

— Наверное, как раз поэтому... Да, Баурджан, «Волоколамское шоссе», видимо, подчиняется законам художественных произведений. В свое время я этого не понимал, а позже понял.

— В таком случае объясните. Объяснить? Легко ли это сделать?

— Видите ли... Существуют два Баурджана Момыш-Улы

— Два? Какие же?

— Один — это тот, что сейчас сидит рядом со мной. То есть вы, Баурджан. Прославленный, увековеченный в мраморе....Автор военных мемуаров...А другой Баурджан Момыш-Улы действует, живет на страницах «Волоколамского шоссе».

— Почему же другой?

— В книге он заново рожден. Родился под пером. Представьте, иногда мне кажется, что я говорил неправду или не всю правду, когда писал читателям, что герой «Волоколамского шоссе» — подлинный, реально существующий, а не вымышленный человек. В этом «а не» заключена ошибка. Он в немалой степени все-таки вымышлен, создан фантазией. Воображение вдохнуло в него жизнь. Это не вы, это другой Баурджан... Если угодно, я готов признать, что у вас больше достоинств, чем у Баурджана из «Волоколамского шоссе», но так или иначе, это два разных Баурджана... Недавно я прочел ваши записки офицера. Другой кругозор, другой взгляд: на вещи, другой язык... В общем, другой человек. А ведь обещал вам, Баурджан, не изменять подлинного имени моего героя. Как же я смогу писать следующую повесть?

— Не хотите быть словоотступником?

— Не хочу и не буду.

Мы замолчали. Лицо моего гостя было каменным. Я на нем ничего не мог прочесть. Наконец он молвил:

— Если подлинное имя мешает вам писать, я освобождаю вас от обещания. Но вы дадите своему герою имя, которое выберу я. Пусть отныне он зовется Намыс-Улы.

— Намыс-Улы? — переспросил я.

— Да. «Намыс» по-казахски значит честь. «Улы», как вам известно, — сын. Именуйте вашего героя Сыном честя,

С минуту я обдумывал это неожиданное предложение.

— Нет, Баурджан, у меня, автора, тоже есть честь. И до; чести перед вами. С вашего позволения, я тоже Намыс-Улы!

— И тоже Баурджан?

— Не отрекаюсь: когда писал, был Баурджаном, Момыш-Улы рассмеялся,

— Мудреная задача, — проговорил он, — А не решить ли ее попросту? Расскажите читателям об этом нашем разговоре. И пишите дальше.

Я воскликнул:

— Есть!

Момыш-Улы. Эй, что ты головой мотаешь?

Автор. Я поражен вашим последним разговором с Беком.

Момыш-Улы. Но это на самом деле так! И давай-ка перейдем к чему-нибудь другому.

Вот в прошлом году я ездил в совхоз выступать перед читателями, так там попался одни дотошный учитель, который просто замучил меня вопросами. Никто не задает, а он — один вопрос за другим.

«К нам, — говорит, — однажды приезжал писатель, который ежедневно пишет по одиннадцать страниц. А сколько страниц в день пишете вы?»

«И ты этому поверил?» — спрашиваю я его. «А почему же мне ему не верить?» «В математике разбираешься?» «Конечно, я и есть математик».

«Тогда возьми бумагу, карандаш и помножь одиннадцать страниц на тридцать дней».

Учитель тут же начал умножать.

«Теперь помножь полученное число на двенадцать месяцев, и мы узнаем, сколько страниц пишет этот писатель в год. Так. Теперь последнее число помножь на тридцать лет. Дай бог ему столько творческих сил! Помножил? А теперь, из расчета трехсот страниц на каждую книгу, раздели полученное на триста». «Разделил».

«Ну, сколько же получилось?» — Около четырехсот».

«Вот вам и ответ. В мире нет ни одного писателя, который бы написал четыреста книг. Понятно? Если меня спросят, сколько квадратных метров земли я в силах вскопать за день, то я скажу. Но на вопрос: сколько страниц я могу написать, — не отвечу Даже корова дает, не убавляя, молоко только при условии хорошего ухода за ней. А я человек. Я не сепаратор, из которого можно гнать сливки, пока не кончится влитое в него молоко. Понятно тебе?»

«У меня к вам еще один вопрос», — не унимается учитель.

«Эй, голубчик, подожди, — останавливаю я его. — Ты мим задал уже пять ИЛИшесть вопросов. Можно теперь я спрошу тебя. Ответишь?».

«Отвечу», — пожимает он плечами.

«Тогда скажи: сколько будет дважды два?»

«Четыре», — улыбается он.

«Нет, неправильно. Дважды два будет девятнадцать», говорю я, показывая на часы.

«Как это?» — нерешительно улыбаясь, спрашивает учитель.

«А очень просто, — говорю ему. — Своими вопросами ты держишь меня на трибуне уже девятнадцать минут. Имей это в виду, голубчик».

Зал разразился смехом.

«Ладно, задавай свой вопрос, — смягчился я. — Только чур, это последний».

«Какое у вас самое любимое ваше же произведение?» — ничуть не смутясь, спрашивает учитель.

Пришлось задуматься. И чем больше думаю, тем трудней становится отвечать.

«У тебя дета есть?» — спрашиваю наконец учителя.

«Есть».

«Сколько?»

«Пятеро».

«Кого из пятерых ты больше всего любишь? Расскажи, пожалуйста, об этом сидящим в зале».

Задумался теперь учитель, плечами поводит, будто говоря: «Не могу ответить».

«Вот и это так же, голубчик, — говорю ему. — Я не могу ответить на твой последний вопрос».

Автор. Я стал подозревать, Бауке, не намекаете ли вы мне, что я тоже задаю слишком много вопросов?

Момыш-Улы (смеясь). Да нет. Тебе же нужно дела.

Ободренный добродушным смехом Баурджана, я отложи в сторону карандаш: затекла рука.

— Бауке, я в эти дни с удовольствием прочитал книги «Наша семья». Мне очень понравилось, что вы восхищена говорите о таких замечательных чертах казахского народа как безусловное уважение старших и почтительная любовь к матери. .

Баурджан молчал. Неторопливо достал из пачки сигарету и, вставив ее в длинный костяной мундштук, чиркнул спячкой.

— Прекрасно выписаны вами образы коневода Аккулы, мужественной женщины Зейнеп, стойкого большевика Салыка Абланова, — уже не так уверенно продолжал я. — Прочитав книгу, я полюбил людей вашего аула. Разве забудешь Момыш-Ата, который, провожая сына Баурджана, говорит ему: «Сынок! Научись русскому языку — и ты будешь свободно общаться со всеми народами».

Баурджан, продолжая полулежать, упершись головой в стену, выпускал густые клубы табачного дыма. Он слушал меня молча, с недвижным, бесстрастным лицом. Я давно привык, что пи один писатель не может оставаться равнодушным, когда хвалят его произведение. А тут и одобрительного кивка нет. Конечно, не каждому дана такая выдержка. Эта черта присуща только людям огромной силы воли и духа.

Я не притворялся, расхваливая книгу Баурджана, и делал это вовсе не ради того, чтобы завоевать его расположение к себе. Это была моя оценка, идущая от чистого сердца.

— Бауке, — продолжал я, — книга завершается вашим поступлением в русскую школу. А вторая книга — «За нами Москва» — начинается с того, как батальон Момыш-Улы пять дней и пять ночей прорывается из окружения и наконец с революционной песней проходит по улицам Волоколамска. Я думаю, что ваша жизнь между этими двумя событиями неизвестна широкому кругу читателей. Не рассказали б вы мне, как рассказывали в свое время Александру Беку, какой путь прошли от сельского паренька до командира батальона? Я написал бы об этом в своём очерке. И если позволите, то по ходу рассказа я задавал бы кое-какие вопросы.

— Что, это твой литературный прием? — сощурился Баурджан.

— Можно назвать и так, Бауке. Вы согласны?

— Согласен. Бери свой карандаш.

— А не скажете, как когда-то Беку: если будешь врать, то сначала отрублю левую, а потом правую руку?

— Ты не ври, я не скажу.

— Есть, Бауке.

— Тогда слушай.

Момыш-Улы. Книга «Наша семья» действительно заканчивается моим поступлением в русскую школу. Это было время, когда я вместо «двенадцать» говорил «дбанасат», вместо «девятнадцать» — «дебатнасат». Мне очень помогла овладеть русским языком большая и дружная семья Гончаровых. Я часто бывал у них, учился вместе с их ребятами в школе. Когда я окончил первые три класса, Гончаровы стали подбивать меня учиться дальше. Средних школ в то время еще не было. Первую семилетку в республике открыли в двадцать четвертом году в Чимкенте. Туда съехались дети с разных концов: из Кзыл-орды, из Казалинска. Жили мы все в интернате, домой ездили только на каникулы. Здание нашей школы сохранилось до сих пор. Теперь она носит имя Героя Советского Союза Карсыбая Спатаева. Закончили мы школу в двадцать седьмом году...

Автор. Вот тут разрешите, Бауке, перебить вас и задать вопрос?

Момыш-Улы. Задавай.

Я мельком взглянул на свои записи, потом — с улыбкой — на журнальный столик возле Баурджана, не лежит ли на нем кроме пачки сигарет и коробки спичек что-нибудь увесистое? В памяти всплыла история с одним журналистом, бравшим как-то интервью у Момыш-Улы. Не зная горячего характера своего собеседника, он простодушно спросил:

— Говорят, что вы на фронте были очень храбрым. Скажите, только, пожалуйста, правду, вы действительно ни разу не испытали страха?

— Сказать вам правду? — круто подняв брови, переспросил Баурджан.

— Только правду, — подбадривающе улыбаясь, повторил журналист.

И тут Баурджан вскочил с тахты, схватил лежавший рядом нож и замахнулся им на гостя. Тот побледнел и чуть не свалился со стула,

— Кажется, я ответил на ваш вопрос? — спросил Баурджан с занесенным ножом. — Может человек не испытывать страха, если смертельная опасность нависла над ним? А на войне она подстерегает бойца на каждом шагу. Я объяснил доходчиво?

Оторопевший журналист поспешно закивал.

Вспомнив эту легенду, я чуть было не засмеялся, но благоразумно сдержался и задал Баурджану свой вопрос.

Автор. Много ли вам приходилось читать в детстве? И любили ли вы книгу?

Момыш-Улы. Да уж спрашивал бы сразу и про детство, и про юность. Я читал всегда. В детстве у меня было мало книжек, и я глотал подряд все, что попадалось под руку. Когда подрос и начал пользоваться библиотекой, запоем читал классику — русскую, французскую, испанскую. С тех пор и на всю жизнь у меня стало привычкой проводить вечера за книгой. Мне ведь часто приходилось жить в одиночестве. Например, целых пять лет я служил на Дальнем Востоке, в глухой тайге. После работы вечером почти всегда один. Ну, и что же делать? Конечно, читать! Так что с книгами я никогда не расставался. Ну, да я еще вернусь к твоему вопросу. А пока давай-ка продолжу основной рассказ.

Значит, так: закончил я семилетку и решил поступить в Оренбургский педагогический институт. Размышлял недолго. Взял да и махнул туда.

В Оренбурге тогда стояла суровая зима, а одет я был легко: фуфайка да пиджак. Мерз, конечно, ужасно. Однажды, дрожа от холода, влетаю в институт, а навстречу директор. «Эй, сынок, иди-ка сюда, — позвал он меня в свой кабинет. — Что ж ты делаешь? В такой одежде, парень, в Оренбурге не выдюжишь. Можно застудиться насмерть. Или инвалидом на всю жизнь остаться. А человеку прежде всего необходимо здоровье. На, отнеси эту бумажку бухгалтеру, получи деньги на проезд и поезжай домой».

Пришлось мне закрыть двери института и вернуться в аул ни с чем. Дома я попросил отца продать двух баранов и купить мне обувь, пальто, малахай. Оделся, как говорят, с иголочки и поехал к заведующему губернским отделом народного образования Аширову (тогда Джамбул, Чимкент, Кзыл-Орда входили в одну губернию). Рассказал ему все и попросил работу. Аширов обрадовался: «Мы как раз ищем таких образованных казахских джигитов, как ты, дорогой. Я тебя сделаю учителем».

И тут же вручил мне направление в начальную школу. В школу так в школу. Два года проработал я учителем и не могу сказать, что плохо получалось. Привык к ребятам, даже полюбил возиться с ними.

В то время начали активно выдвигать на руководящую работу национальные кадры. Повышали способных казахов, а заместителями к ним назначали специалистов из русских. И они, уже по ходу дела, обучали руководителей, помогали им во всем. В один прекрасный день на большой должности оказался и я.

Тогда в райкоме в райисполкоме работали всего по два человека: секретарь и учетчик, председатель и ответсекретарь. Председателем нашего райисполкома был Дюсенгали Бурабаев, в прошлом учитель. Когда за какие-то прегрешения сняли с должности его ответсекретаря, то Бурабаев, буквально сбился с ног в поисках подходящей замены и почему-то — может, оттого, что сам когда-то был учителем, — остановил свой выбор на мне. Так я стал ответственным секретарем райисполкома.

О том, что мне делать и как, я не имел никакого понятия. Был у меня собственный кабинет, и никто не знал, чем я там занимаюсь. Посторонние думали, что я весь ушел в работу, а о том, что я ничего толком не умею делать в своем отдельном кабинете, известно было лишь мне одному. Бурабаев постоянно давал мне задания, чтобы я подготовил решение исполнительного комитета по тому или иному вопросу, чтобы написал отношение, распоряжение, постановление, но я даже приблизительно не представлял, как они пишутся. Бывало, нацарапаю кое-как и несу на подпись Бурабаеву, благо он был терпеливым педагогом: никогда не ругал меня, не обижал, а скрупулезно правил и правил то синим, то красным карандашом мои творения. Я переписывал перечеркнутые и разрисованные Бурабаевым документы, он ставил под ними свою подпись, а я — чуть ниже — свою. Хотя на самом-то деле и председателем, и ответственным секретарем был один Бурабаев. Я по сей день не забываю его помощи. Он не только научил составлять деловые бумаги, но помог мне как следует овладеть русским языком и, что самое главное, пристрастил к чтению. Вернее, организовал его. Вот когда я стал читать не хаотично, а системно. Бурабаев составлял мне списки книг, которые необходимо знать, и каждый раз проверял — читал ли я? В сущности, именно Бурабаев и сделал из меня человека.

Автор. А кем вы мечтали быть в то время?

Момыш-Улы. Никем не мечтал. Я в то время думал лишь об одном — не отставать от своих сверстников.

...Ну вот, проработал я три года в райисполкоме. И тут в связи с укрупнением Джувалинского района, к которому присоединили еще два, назначили нам нового председателя, Бердибаева. С первого же дня я пришелся ему не ко двору. Стоило мне в чем-то ошибиться, как Бердибаев туг же строил презрительно-кислую мину на лице и раздраженно вздыхал. В конце концов он решил меня уволить. Как раз в это время меня вызвал к себе секретарь райкома партии Ефимов и предложил должность начальника районной милиции,

«Да я же не справлюсь!» — ужаснулся я.

Справишься, — дружелюбно смеясь, сказал Ефимов, — Молодой, образованный, энергичный. Или, может, нет, не энергичный?»

«Да энергии-то хватает», — растерянно ответил я. «Вот видишь, значит, я не ошибся. — Ефимов подбадривающе подмигнул мне. — И хватка у тебя есть, и смелость. И голос для блюстителя порядка подходящий. А о росте я уже и не говорю — в самый раз пугать бандитов. — Он от души рассмеялся. И мне вдруг показалось, что это вовсе не так уж трудно и страшно быть начальником милиции. — Так что принимайся, брат, за работу. — Ефимов похлопал меня по спине. — А Бердибаев пусть подбирает другого секретаря, себе по вкусу».

После этого Ефимов пригласил двух заместителей начальника милиции. И хотя оба молодца были намного старше меня, он строго-настрого наказал им:

«Несмотря на молодость вашего нового начальника, прошу безоговорочно подчиняться ему. И помогать во всем».

Так я стал начальником милиции, не очень-то соображая в законодательстве. На мое счастье, в то время в Сырдарьинской губернии работал следователем по особо важным делам прекрасно образованный юрист Емельянов, Через несколько дней после моего назначения он приехал в Джувалинск. Вошел в мой кабинет, оглядел меня с ног до головы и говорит:

«Разыщи, пожалуйста, своего начальника, дорогой». Видимо, решил, что молоденький милиционер уселся на место начальника, пока тот где-то отсутствует.

«Я начальник милиции, — гордо отвечаю ему. — А вы кто такой?»

Оп только крякнул. Достал свой документ, подал мне. «Проводите меня, пожалуйста, посмотреть тюрьму». Прошли мы в тюрьму. Людей там было много. Емельянов стал беседовать с некоторыми, спрашивать, за что арестованы. А многие и объяснить не могут, не знают — за что. Выходим во двор. На привязи — около семи десятков лошадей голодных.

«Чьи это лошади?» — спрашивает Емельянов, а у самого желваки на щеках играют.

«Да тех казахов, что сидят в тюрьме». Вернулись в кабинет. Достал Емельянов из портфеля кодекс законов и положил на стол.

«В тюрьме сейчас находится двести пятьдесят человек. И большинство из них посажено без санкции на арест. Это является беззаконием, или, иначе говоря, нарушением советского законодательства. — Посмотрел на меня пристально и продолжает дальше совершенно хладнокровно: — Человека можно арестовать только в том случае, если он совершил преступление и если вы абсолютно уверены, что его совершил именно он. Без составления протокола вы не имеете права заключить в тюрьму ни одного человека, даже если он почему-то и показался подозрительным кому-то из ваших милиционеров. Проверьте, пожалуйста, на кого из заключенных имеются протоколы. И, кроме того, ответьте мне, пожалуйста, откуда вы взяли, что можно арестовывать и лошадей?»

Я стоял перед Емельяновым, переминаясь с ноги на ногу, и даже не пытался скрыть своей растерянности. Мигом собрал весь аппарат милиции и изложил задание. Все засуетились, забегали, испугавшись сурового следователя. Оказалось, что протоколы составлены всего на пятьдесят человек.

«Прошу немедленно освободить остальных, — сказал мне Емельянов. — А я до завтрашнего дня просмотрю все эти протоколы»,

Я тут же самолично выпустил из тюрьмы сразу двести человек. Арестованные, не веря происходящему, вопросительно уставились на меня. Поняв, что их выпускают на свободу, они кинулись ко мне с благодарностью: «Да без тебя бы, милый, не видать нам воли...»

Затем бросились к своим лошадям. Повскакали на них и, пугливо озираясь назад — не вернут ли? — галопом помчались в степные просторы.

«Эх вы, — пристыжено думал я, глядя им вслед, — уезжаете, довольные мной, и не подозреваете, что сидеть бы вам и сидеть здесь, если бы не Емельянов».

Назавтра Емельянов, объяснив, что протоколы оформлены не по закону, освободил еще двадцать человек. А нам всем прочитал лекцию о социалистической законности. И тут мы впервые узнали, что те, кто беззаконно арестовывает людей, сами совершают преступление и несут за это уголовную ответственность. Мы перепугались. Даже самые задиристые милиционеры притихли. После этого случая я стал внимательно изучать кодекс законов, стараясь вникнуть в суть каждой статьи, и строго наказывал тех, кто допускал отступления от закона.

Автор. Значит, вы у Емельянова научились кое-чему?

Момыш-Улы. Да, его приезд был для меня немалой школой. Вроде стал кое-что понимать. Постепенно освоил милицейскую работу, начал становиться на ноги. И тут к нам в район нагрянул народный комиссар снабжения Ныгмет Сыргабеков. Ефимов и Бердибаев приставили меня сопровождать его по аулам. Ездить с наркомом оказалось одно удовольствие. Он был умный, сдержанный и очень отзывчивый человек. Разговаривал вежливо, называл меня не иначе как «милый» и «дорогой». Всю дорогу с неподдельным интересом расспрашивал о моих делах, искренне радовался моим успехам, а мои ошибки по праву старшего подробно анализировал и давал мне дельные советы. Если приезд Емельянова был для меня первой ступенькой школы жизни, то беседы с Сыргабековым явились второй, более высшей ступенью. Но, к сожалению, мне недолго пришлось общаться с ним.

На третий день путешествия мы прибыли в Бурное. Остановились у моего знакомого. У него болела маленькая дочурка. Я, несмотря на мой суровый вид, очень люблю детей. А уж больных ребятишек...В общем, взял девчушку на руки, стал ее укачивать. А она, бедняжка, вся горит, так жаром и пышет. И все время плачет. Носил я ее на руках, пока не успокоилась и не заснула. Позже выяснилось, что у нее был тиф. Наутро чувствую — голова болят, руки-ноги тяжелые. Ничего, думаю, разойдусь в дороге. Никому, конечно, ни слова не сказал, и мы поехали дальше. А у меня перед глазами туман, знобит и голова так и раскалывается от острой боли. Только и успел сказать Сыргабекову: «Агай! Я, кажется, заболел...»

И больше я себя не помнил. Сыргабеков доставил меня в райцентр, положил в больницу. Два месяца провалялся я в постели с сыпняком. Выжил только благодаря своему могучему организму. Никто уже не верил, что поправлюсь. И поэтому на мое место — начальника милиции — назначили другого.

Автор. Значит, через два месяца вы вернулись из больницы, а место ваше занято?

Момыш-Улы. Да. Поселился я временно на квартире у своего товарища. Он мне рассказал все новости. От него я и узнал, что в райкоме партии теперь есть второй секретарь, который ведает подбором кадров.

Назавтра я отправился к новому секретарю.

За огромным письменным столом сидел круглолицый пучеглазый казах с двойным подбородком. Поздоровавшись, я рассказал ему о своем положении. Еще больше выкатив свои глаза, он молча меня слушал. Чванлив он или просто туп, я так и не разобрал. В то время кадров не хватало, и, видимо, он случайно был назначен на эту должность.

После долгого тягостного молчания он наконец выдавил из себя: «Можете идти, посмотрим».

При этом его жирный отвислый подбородок заколыхался как студень. Я невольно представил себе квакающую лягушку. Из кабинета нового начальника я вышел недовольным.

Потом заглядывал в другие учреждения, где работали мои знакомые, беседовал о том, о сем. Когда разговор заходил о моей будущей работе, меня спрашивали:

«Был у нового секретаря?»

«Был», — отвечал я.

«Ну, и каков он из себя?»

«Походят на лягушку, усаженную за письменный стол!»

А в полночь раздался стук в дверь. Затем громко забарабанили в окно. Все проснулись. Товарищ открыл дверь. В дом влетели двое милиционеров, моих бывших заместителей. Вид — суровый. На меня не смотрят. Зажгли керосиновую лампу, начали обыск. Переворошили все мои бумаги.

«Что вам нужно?» — спрашиваю.

Молчат.

«Кто вас послал сюда?»

Опять молчание. Закончив обыск и ничего не объяснив, велели мне одеться и идти вместе с ними.

Я был в растерянности. Куда меня ведут? Зачем? За что? Подумал даже: может, шутят со своим бывшим начальником? Нет, не похоже...Привели к тюрьме. Тут уж я вышел из себя.

«Ну нет! Туда не пойду, — задыхаясь от ярости, сказал я. — Сначала предъявите ордер на арест и докажите, в чем мое преступление».

Вот как пригодился мне урок, преподанный в свое время Емельяновым. Чувствую, милиционеры сразу сдали позиции, немного поутихли. В тюрьму меня посадить не решились, а привели в милицию и закрыли в моем бывшем кабинете.

Утром появился Есенбаев, назначенный вместо меня. Я вытянулся перед ним во весь свой рост.

«Эй, да ты что, свихнулся, что ли?» — спросил он удивленно.

«Не я, а вы, наверно, тут свихнулись все», — ответил я сердито.

«Я не об этом! Ты с ума сошел: обозвал нового секретаря лягушкой».

Я так и ахнул:

«Вот в чем дело! Кто донес?»

«Зачем тебе знать — кто? Вчера он был у кого-то в гостях и там ему при всех сказали, что ты его назвал лягушкой. Он и взорвался. Позвонил ко мне и требует, чтоб я немедленно арестовал тебя. И Бердибаев поддержал его. Вот потому-то я и послал к тебе людей, чтобы они предупредили».

«Предупредили... Они заперли меня! Спасибо, хоть не в тюрьму».

«Вероятно, Бердибаев позвонил и им. Вот и перетрусили. Джигиты! Теперь иди к ним».

«К кому?!»

«К Бердибаеву. И к новому».

«Вы меня арестовали, вы и ведите».

«Я тебя не арестовывал», — покачал головой Есенбаев.

«Не вы, так ваши подчиненные. И я пойду только в сопровождении милиционера», — уперся я и сел, всем своим видом показывая, что умру, но с места не сдвинусь.

Есенбаев выскочил из кабинета и через некоторое время вернулся с милиционером.

«Отведи товарища Момыш-Улы в райисполком», — приказал ему.

«Вот теперь пойду», — сказал я с мстительной улыбкой.

Иду, а сам буквально киплю от злости. Готов этого нового живьем проглотить. Подошли к зданию райисполкома, гляжу, а милиционера и след простыл. Видимо, Есенбаев велел ему идти некоторое время за мной, а потом сбежать. Постоял я, постоял и вынужден был один идти к Бердибаеву.

«Ну-с, молодой человек, садись, — пригласил меня Бердибаев, хмуря брови. — Оказывается, ты вредный и неуживчивый джигит?»

«На каком основании вы это говорите?» — как можно холоднее спросил я.

«На каком? Со мной ты не сработался, нового секретаря, понимаешь, обозвал. Ведь это надо же придумать — лягушкой!»

«А что же я, по-вашему, тулпаром должен назвать его, если он на самом деле похож на лягушку?»

«Ты это брось! — вскипел Бердибаев. — Заладил, понимаешь, как упрямый ребенок. Хватит! Мы тут посоветовались и решили послать тебя на работу в наш райполеводсоюз».

«Не пойду, агай».

«Это еще почему?»

«Потому что не разбираюсь в хозяйственных делах».

«А куда же прикажешь тебя послать?»

«На любую работу, с которой я могу справиться. Хотя бы учителем».

«В школах сейчас нет места».

«Буду ждать, — спокойно ответил я. — А пока съезжу в свой аул».

«Послушай, милок! Ты лучше не упрямься! Иди в полеводсоюз».

«Нет, агай, не пойду. Не хочу больше работать под вашим началом».

Бердибаев так весь и передернулся.

«Ну вот, так бы и сказал давно, а то темнишь».

Он сердито покрутил ручку телефона и заговорил с новым секретарем:

«Момыш-Улы сидит передо мной. От предлагаемой работы отказывается. Говорит, что не желает работать под нашим с вами руководством».

Слушая нового, он угодливо кивал головой:

«Да-да, конечно, я тоже думаю, что надо с ним поступить именно так!»

Меня охватила злость: вот все передернул! Это я-то отказываюсь от работы? А почему отказываюсь? Это он не говорит. Зато от себя добавляет, что я не под его лично, а под их общим руководством не хочу работать. А уж как кивает головой! Словно лошадь, которой назойливые мухи облепили глаза. Угодничает перед новым!

Бердибаев повесил трубку, посверлил меня колючим, неприязненным взглядом.

«Значит, отказываешься от работы?»

«Не от работы вообще, а от райполеводсоюза. И почему — я вам только что объяснил».

«Ну так пеняй на себя, милок! Подожди денька три, а потом можешь возвращаться в аул. Но вернешься ты туда гол как сокол».

«Как понять вашу угрозу?»

«А вот так: исключим тебя и из комсомола, и из профсоюза. Только что договорились», — он выразительно покосился на телефон.

«Если считаете меня виноватым в том, что отказался от работы, с которой заведомо знаю, что не справлюсь, то можете исключать».

И на другой же день меня исключили из комсомола и из профсоюза. Отобрали оба билета. А вскоре в районной газете появилась статья обо мне под хлестким заголовком «Вон из комсомола!». Вот так, бесславно, пришлось мне вернуться в родной аул. Только тогда я впервые постиг смысл мудрой поговорки: «Язык мой — враг мой».

Не успел я приехать домой, а молва уже опередила меня: «Баурджана сняли с работы и выгнали из комсомола». Узнав об этом, мой отец занемог. Еще бы! Единственный сын, единственная надежда его...Глядя на убитого горем отца, я тоже пал было духом. Все вокруг угнетало меня. И пожаловаться-то некому! Ефимов, с которым я мог поделиться своими горестями и который мог бы подсказать мне, как быть, уехал куда-то далеко отдыхать. Дожидаться его — нет мочи. Хорошо подумав и все взвесив, я решил поехать к наркому Сыргабекову. Отец ничего не пожалел для родного сына. Продал пару баранов, дал мне денег, и я отправился в неблизкий путь.

Приехал я в Алма-Ату в такое время, когда молодежь из разных краев стекалась в столицу на учебу. «Неплохо бы, уладив все дела, тоже поступить учиться», — промелькнула у меня мысль. С этой думкой и зашел я в кабинет Сыргабекова.

Ныгмет-агай встретил меня радушно. Участливо расспросил о здоровье, потом усадил напротив себя и серьезно сказал:

«Ну, дорогой, выкладывай, что привело тебя ко мне».

«У меня к вам сразу два дела, агай».

И я поведал ему, как и за что исключили меня из комсомола, попросил помочь мне вернуть комсомольский билет и поступить на учебу.

«За что ты, милый, сравнил того человека с лягушкой?» — внимательно выслушав меня, спросил Сыргабеков.

«Но если он в самом деле походит на лягушку? Кем же мне его называть?»

«А никем называть не надо! Тем более обидным словом. Быть может, он и плохой человек, сынок. Но он же старше тебя. А старших надо уважать», — дружелюбно, но очень твердо сказал Ныгмет-агай, глядя мне прямо в глаза.

Я до сих пор помню его веские слова и этот прямой взгляд. А тогда я просто не знал, куда деть себя от стыда. Ведь как со мной поговорил Ныгмет-агай: «дорогой», «милый», «сынок». Эти ласковые слова были для меня тяжелее, чем все, что случилось со мной в районе. Я чувствовал, что лицо мое горит огнем, и молчал, будто воды в рот набрал.

«Ты еще молод, сынок, — продолжил Сыргабеков. — Что значит уважительное отношение к старшим, испытаешь, когда повзрослеешь сам. Да ладно, не унывай. Первым секретарем крайкома комсомола работает Кайсар Таштитов. После меня иди прямо к нему. Я позвоню. И уж теперь, дорогой мой, никогда не расставайся с билетом, на котором изображен Ленин. Береги его! И будь его достоин!»

От Сыргабекова я вышел одновременно и пристыженным, и окрыленным. Птицей полетел к Таштитову. Он говорил со мной коротко:

«Ныгмет-агай уже сообщил мне, что взгрел тебя как следует за непочитание старших. Поэтому я не буду читать тебе нотаций. Вот письмо в Джувалинский райком, поезжай за своим билетом. И побыстрее возвращайся, получишь путевку на учебу».

От Таштитова я, следуя советам Ныгмет-агая, зашел к председателю райсовета профсоюзов. Тот выслушал мой рассказ об исключении из профсоюза и от души посмеялся. От него я тоже получил письмо в райсовет с указанием вернуть мне профбилет.

В район я приехал исполненный торжества. У секретаря райкома комсомола чуть глаза не вылезли из орбит от удивления, когда я вручил ему бумагу за подписью Таштитова. Он тут же вернул мне комсомольский билет, Точно так же, без всякой волокиты, я положил в карман и профсоюзный билет. Радостный вернулся в родной аул.

«Все в порядке, — сказал я отцу. — Вот мои билеты».

У отца от радости задрожали руки. Я обстоятельно, со всеми подробностями, рассказал, как приняли меня Сыргабеков и Таштитов, как были изумлены мои обидчики, когда я пришел к ним за билетами...

«Так им и надо!» — расчувствовался мой двоюродный брат Момынкул-коке.

Впоследствии, когда в ауле ему случалось столкнуться с кем-либо, кто поступил несправедливо, он с гордостью говорил: «Таких, как вы, надо учить, как это сделал Баурджан».

Автор. Значит, после этого вы вернулись в Алма-Ату, Бауке?

Момыш-Улы. Конечно! Побыл в ауле три дня, успокоил отца и снова поспешил в столицу. Таштитов мог мне дать путевку в любой институт. Но я, не взвесив все как следует, не рассчитав свои силы и способности, решил стать врачом. По путевке райкома комсомола меня сразу приняли в медицинский институт и дали место в общежитии. Однако в первый же день я оттуда сбежал. А случилось это так.

Не успели мы оглядеться, понять, что к чему, как всем нам, новоиспеченным студентам, выдали по белому халату и новели в подвальное помещение, Я ничего не подозревал.

Когда открыли тяжелую железную дверь, в нос ударил незнакомый отвратительный запах, и я увидел на оцинкованных топчанах обнаженные трупы мужчин, женщин, детей. У одного не было ноги, другой обезглавлен, третий...Голова у меня закружилась, колени стали ватными, к горлу подступала тошнота.

«Это называется моргом. Здесь...» — успел услышать я слова сопровождавшего нас врача-преподавателя. Не помня себя, выскочил наружу. Сдернув халат и бросив его прямо у выхода, я в ужасе помчался по улице. Мне казалось, что все эти голые, безногие, обезглавленные мертвецы гонятся за мной.

«Нет, нет, нет! Лучше быть необразованным, чем учиться в этом жутком институте», — думал я на бегу.

Мог ли я тогда предполагать, что через каких-то десять лет мне придется шагать через трупы?

Так вот, бегу я сломя голову по улице Гоголя, и вдруг мой взгляд натыкается на вывеску: «Сельскохозяйственный институт». Ну, думаю, это по мне! Стану агрономом. Вернусь в свой аул ученым. И прямым ходом к ректору — Оразу Джандосову. Ничего не утаивая, все выложил ему.

«Нет, дорогой мой, — говорит он мне. — С семилетним образованием тебе наш институт просто-напросто не одолеть. У нас есть двухгодичный рабфак, поступай для начала туда. Только ведь тебе же надо где-то работать. Денег-то, наверно, нет?»

«Нет».

«Тогда будешь у меня секретарем».

Так стал я одновременно и учиться на рабфаке, и работать секретарем у Ораз-аги. Днем у меня было сколько угодно свободного времени, и я мог преспокойно заниматься уроками: ректор без конца уезжал то в крайком, то в наркомат. Мне нравилось работать у него: он был всегда собранным, деловитым, вежливым. В институте его очень уважали.

Как-то вечером на занятиях преподаватель, которому я не смог ответить на вопрос, сердито мне заметил: «Стыдно не знать урока, находясь рядом с таким интеллигентным человеком, как Джандосов. Времени для занятий у тебя предостаточно. И за что он только платит тебе жалованье? Я доложу ему о твоих «успехах».

Вот когда я понял, что честь сильнее смерти. Мне было стыдно показываться на глаза Ораз-аге. Боясь потерять его уважение, я, не сказав ему ни слова, ушел с работы и с рабфака. Только теперь понимаю, какое это было малодушие, мальчишество и неуместное честолюбие.

Я беспечно думал, что быстро найду себе работу. Но не тут-то было! Без рекомендаций меня никто не хотел брать. Идти снова к Сыргабекову или Таштитову — стыдно. Скоро настроение мое упало. Что же делать? Как жить дальше? Раздумывая так, я потерянно бродил по улицам и даже не сразу услышал, как кто-то окликнул меня по имени. Обернувшись, я узнал Тимофея Терентьевича Дубовика, работавшего когда-то вместе со мной в Джувалинском райисполкоме,

«Ну, мой дорогой, тебя ни догнать, ни докричаться, — весело сказал он, протягивая мне руку. Мы тепло поздоровались. — Пойдем-ка пообедаем с тобой где-нибудь. Весь день не мог выкроить время поесть», — пожаловался Дубовик.

По пути он расспросил о моих делах, а уже в столовой сказал, что заведует в Чимкенте промышленным банком, и тут же предложил мне работу экономиста.

«Ладно», — с готовностью согласился я, даже не выразив сомнения: справлюсь ли с незнакомым делом?

«Вот и молодец! С этого часа ты — работник Чимкентского промбанка, — торжественно сказал Дубовик и полез во внутренний карман. — На тебе деньги на дорогу. Подъемные, так сказать. Авансом. А вот мой домашний адрес. Садись на поезд и поезжай сейчас же в Чимкент, поживешь пока у меня. А я управлюсь тут со своими делами и через денек-другой подъеду».

Я не стал раздумывать. Жизнь текла как полноводная река и несла меня своим могучим течением. Из столовой я сразу же отправился на вокзал и купил билет до Чимкента.

Через несколько дней приехал Дубовик и сразу издал приказ о моем назначении на работу. Затем пригласил к себе в кабинет старшего экономиста Корнеева.

«Взял вот этого джигита экономистом. Прошу любить и жаловать», — представил он меня.

«Экономическое образование имеете?» — внимательно разглядывая меня сквозь толстые линзы очков, спросил Корнеев.

«Нет».

«Тогда, товарищ Дубовик, вы поступили опрометчиво, — развел руками Корнеев. — Бывает, что с должностью экономиста не могут справиться даже люди, имеющие специальное образование. Я не советую вам так поступать. Кроме того, вы и сами не специалист в области экономики. Как бы не случилось какой беды.».

«Я уже подписал приказ, — как можно хладнокровнее произнес Дубовик. — И отменять его не намерен. А в способностях этого джигита я не сомневаюсь — работал вместе с ним. Обучим — потянет».

«Ну, тогда сами и обучайте его».

«Нет, обучать будете вы, — не повышая голоса, твердо сказал Дубовик. — Вы обязаны обучать и его, и меня. Вы опытный специалист».

«Специалист, но не учитель».

«Быть или не быть учителем — зависит от вашего понимания своего долга. В нашем общем деле нужно чуткое отношение друг к другу».

Корнеев в ответ промолчал. Да и что он мог сказать? Вначале он сторонился меня, но потом постепенно начал кое-что объяснять, помогать. Я аккуратно и беспрекословно выполнял все его поручения.

«Да, из этого джигита выйдет толк, — признался он однажды Дубовику. — Хотя и не имеет специального образования, но имеет тягу к знанию...Вы были правы».

Около года проработал я экономистом. А в ноябре тридцать второго меня вызвали в военкомат, на медицинскую комиссию. Оставили в чем мать родила и начали гонять по врачам. Кто сердце прослушивает, кто тело осматривает, кто — зубы.

Вместе со мной комиссию проходил здоровенный джигит. И всем врачам жаловался на болезни: и желудок у него больной, и зубы ноют, и зрение плохое. Смотрит в глазном кабинете на таблицу и не видит даже огромные буквы. Подошли к комиссару. Тот говорит ему:

«Хоть вы и жалуетесь на здоровье, но врачи считают, что вы вполне можете нести службу в рядах нашей армии. Однако мы не берем тех, кто уклоняется от службы. Нам нужны только те, кто с желанием идет служить, по велению сердца. И вы тоже годны, — обернулся ко мне комиссар, — Но вы — единственный сын у престарелого отца и поэтому подлежите отсрочке».

«Я хочу в армию, — сказал я, не сводя молящих глаз с комиссара. — Возьмите. Честное слово, отец возражать не будет».

Через два дня мне пришла повестка из военкомата.

Службу я проходил в Термезе. Служил хорошо, на занятиях меня хвалили как меткого стрелка, даже удостоили звания «отличника». Был у меня там хороший друг, мой первый военный начальник Редин. Впоследствии я написал о нем рассказ «Помкомвзвода Николай Редин». Начал рассказ с того, как Редин обучает молодого красноармейца Шылымылы, то есть меня, стрелять по-снайперски. И вот однажды в нашу дивизию приезжает заместитель Буденного Когосов, и на его глазах Шылымылы устанавливает рекорд: выпускает за три минуты тридцать две пули, из которых двадцать две попадают в цель. Когосов объявляет благодарность Баурджану Шылымылы и Николаю Редину. Через десять лет ученик и учитель встречаются на фронте Великой Отечественной. В это время Баурджан уже командир дивизии, а Редин — командир взвода противотанкового артиллерийского дивизиона. Баурджан не знает, что в его подчинении находится бывший наставник. Услышав, что артиллерист Редин уничтожил пять танков, он хочет познакомиться с ним, и тут-то выясняется, что они давно закомы.

В одном из боев Редин был смертельно ранен и скончался у меня на руках. Этим я и закончил свой рассказ. Тут мне не пришлось вымышлять. Все как было. Могу даже прочесть тебе, послушай.

Баурджан, не вставая с тахты, дотянулся до этажерки. Почти не глядя, снял с нее томик своих рассказов и быстро нашел нужную страницу.

— «...Запищал зуммер телефона.

— Товарищ полковник, — говорил незнакомый мне женский голос, — я врач! Извините, пожалуйста. К нам поступил в очень тяжелом состоянии старшина Редин...

Я немедленно выехал в медсанбат. Николай Васильевич лежал на топчане осунувшийся, бледный. В палате пахло кровью и хвоей.

Когда я вошел, Редин попытался подняться.

— Баурджан! — обратился он ко мне. — Ты приехал? Вот видишь, немцы позвонок перебили... Я даже не могу встать перед своим комдивом!.. Обидно получается, Баурджан. Ты меня прости, пожалуйста...

— Что вы, Николай Васильевич, что вы, дорогой, зачем вставать! Спасибо тебе за учебу, спасибо тебе за службу, Николай Васильевич! Спасибо тебе, дорогой!

Он открыл глаза, протянул мне похолодевшую руку и еле слышно произнес:

— Ты так думаешь?.. Служу Советскому Союзу! — Это были его последние слова.

Я обнял его и зарыдал.

Николай Васильевич Редин, мой первый военный учитель, мой первый командир, скончался».

Автор. В то время, когда вы служили под началом Редина, вы не думали еще, что станете писателем?

Момыш-Улы. Конечно, нет. Это пришло ко мне гораздо позже. До войны я даже не вел дневник, не делал никаких записей. Что осталось в памяти, то и осталось. А о литературе я тогда и не помышлял.

Автор. Я слышал, что вы с шестнадцати лет увлекались поэзией. Быть может, у вас была первоначальная мечта стать поэтом?

Момыш-Улы. Да кто же не писал стихов в шестнадцать лет? Нет, это была просто детская болезнь. Я никогда не думал, кем мне стать. Но одно знал твердо: где бы ни пришлось работать — работать должен хорошо. Моим девизом всегда была мудрая пословица: «Шорох камыша убивает зайца, а бесчестие — доброго молодца». Я понимал так: честь моего народа — моя честь. И главной моей мечтой было — не запятнать этой чести. Меня никогда не прельщали ни громкое имя поэта, ни высокие должности, ни слава. Они пришли сами... Ты улыбаешься? Но я действительно никогда не мечтал быть генералом, маршалом, героем!

Баурджан резко хлопнул себя по колену. А я тут же подумал: как же быть со словами Суворова: «Плох тот солдат, который не мечтает стать генералом»? И хотел было шутливо спросить: «Выходит, вы были плохим солдатом?» Однако вовремя сдержался.

Автор. А на войне вы вели дневник, уже зная, что он вам пригодится для будущих книг?

Момыш-Улы. Нет, я этого не знал. Поводом для ведения дневника послужил такой случай. После прорыва из первого окружения наш батальон стали расформировывать. Почему, при каких обстоятельствах, по чьей вине батальон попал в окружение — до этого никому никакого дела не было. Доказать что-то было невозможно. Тогда я решил вести дневник и скрупулезно отражать в нем все детали каждого дня. Конечно, я тогда не предполагал, что мои дневники сослужат мне неоценимую службу. После того как я исписал несколько толстых тетрадей, ведение дневника стало привычным делом, необходимостью, превратилось в одну из неотъемлемых частей моей воинской службы.

Всего за четыре года войны я исписал тридцать семь тетрадей. Писал в любых условиях: на марше, в окопах, в снег, в дождь. Пять раз я попадал в окружение, но даже там, когда дрожали руки и ноги, я продолжал записывать и свои переживания, и настроения товарищей. Когда мне случилось потерять три тетради, я горевал, будто потерял родных братьев.

В шестьдесят втором году я задумал написать книгу о генерале Панфилове. Решал проехать по всем городам, связанным с его боевой славой. И везде рылся в архивах. В Подольске начальник военного архива сказал мне, многозначительно улыбаясь: «Товарищ полковник, хотите, я покажу вам очень интересную вещь?»

И через некоторое время принес под мышкой три толстые потрепанные тетради с инвентарными номерами. Раскрыв их, я пришел в изумление: это были те самые мои тетради. Слезы навернулись мне на глаза. И было отчего.

Когда мы в четвертый раз вышли из окружения, я был страшно зол на соседей по флангам. Ругал на чем свет стоит командиров подразделений, непосредственно виновных в том, что мы попали в окружение. Как только прорвались, я сразу доложил обстановку комиссару полка Логвиненко, показал ему свои тетради с подробными записями и схемами. Логвиненко, по всей вероятности, решил обстоятельно изучить мои записи и оставил их у себя, сказав, что потом вернет. В ту же ночь немцы атаковали штаб полка, и три мои тетради попали к врагу. Позже, когда немецкие архивы оказались в наших руках, среди них нашли мои дневники...

Автор. Какая интересная история!

Момыш-Улы. Интересная-то интересная, но если ты своими вопросами будешь уводить меня от основного рассказа, то ИЗ нашей затеи ничего не получится.

Значит, так; отслужив положенный срок, я демобилизовался и вернулся домой. Командир полка, правда, пытался уговорить меня остаться на сверхсрочную. Но я ответил: «Как рядовой красноармеец я выполнил свой долг. А быть всю жизнь военным не хочу. Тем более что я единственный сын у престарелого отца».

И вот в конце тридцать третьего года, лютой зимой, в длиннополой шинели, в буденовском шлеме с красной звездой, я сошел с поезда на родной станции Бурное. Легкая и мягкая снежная поземка, показавшаяся из окон вагона похожей на убегающую таежную лисицу, быстро превратилась в сильный, сбивающий с ног буран. Натянув буденовку поплотнее на лоб и застегнув под подбородком наушники, я пристально вгляделся в сторону своего аула Мынбулака. Хотя аул и находился всего-то в четырех-пяти километрах, его не было видно. Тоска по дому гнала меня вперед: «Иди! Иди!» А сознание твердило: «Пережди! Заблудишься. Замерзнешь».

Молодому человеку, как известно, сердце властелин. И, несмотря на свирепый мороз и сильный буран, я взял направление прямо на Мынбулак.

Колючий ветер бил наотмашь, нещадно сек мне лицо, со злой силой толкал в грудь. Но я упрямо теснил его назад: «Милый мой белый степной буран! Может быть, хочешь испытать, каким батыром возвращается Баурджан из армии? Давай испытывай! Хватай за ноги! Все равно Баурджан одолеет тебя!»

Так, разговаривая со строптивым ветром, добрел я еле-еле до Евгеньевки. Дорога в русское село не заходила, а огибала его стороной. Я увидел издалека кривые печные трубы, вздыбленные крыши домов, похожие на крылья замерзших воробьев. «Здравствуй, Евгеньевка!» — прокричал я. Но мой голос потонул в свисте и реве ветра. Я постоял немного, отыскал глазами дом Гончаровых, моих школьных друзей, еще раз крикнул в снежную заметь: «Эй, Василь, чем ты там занят?» И двинулся дальше, к родному аулу. Шел долго, даже показалось, что сбился с верного пути, и вдруг по пояс провалился в снег. Ноги ожгло ледяной сыростью. Провалился, а сам рад-радехонек: добрел-таки до Мынбулака! [Мынбулак — тысяча ручьев]

Вокруг нашего аула множество родников. Вода в них никогда не замерзает, и зимой над ними клубится густой пар. А тут, видимо, буран припорошил их, и я, не заметив, провалился в один из родников.

Залаяли собаки — родной звонок аульской двери. Сначала тявкнула одна, потом подхватила другая, и тут же на разные голоса их поддержал целый собачий ансамбль. И я с умилением и благодарностью подумал, что дружнее собак нет никаких животных.

В такие бураны все двери обычно на запоре. Каждый старается сидеть дома, в тепле. Даже самые ярые любители походить по гостям не высовывают наружу носа.

Наш дом оказался заметенным чуть ли не по самую крышу. Я разгреб снег у окошка и прижался лицом к ледяному стеклу.

«Кто там?» — услышал голос отца.

«Жаке, это я!»

Что может быть прекраснее чувства, когда после долгой разлуки отец отворяет тебе дверь родного дома? Мой старик выскочил в нижнем белье, в сапогах на босу ногу.

До сих пор у меня перед глазами эта картина. Только теперь, спустя много лет, я хорошо понял, сколько любви, гордости, надежд на меня хранил в своем сердце отец. Как жаль, что при его жизни я не смог оправдать их!

В доме я сразу заметил перемены. Он выглядел как-то сиротливо, не хватало многих вещей: их обменяли на продукты. Из запасов у стариков родителей оставалось всего около пуда муки. Они расходовали ее по горсточке в день, только на похлебку. Вся надежда семьи прожить зиму возлагалась на этот, уменьшающийся на глазах, мешочек муки.

Видя такое положение, я через два дня поспешил в Чимкент, в свое старое гнездо — промышленный банк. Дубовик обрадовался мне, как родному:

«Ну что, Баурджан, снова будем вместе работать?»

«Я готов, Тимофей Терентьевич».

Дубовик назначил меня на должность старшего экономиста по горному делу — здесь была самая высокая ставка. Вторым пунктом приказа оговорил: оплатить мне подъемные и выдать в порядке помощи тридцать рублей. В общей сложности бухгалтер насчитал сто десять рублей.

«А сейчас, Баурджан, отправляйся домой, — не слушая моей благодарности, сказал Дубовик. — Оставь больше половины денег старикам. Через пятнадцать дней ты получишь жалованье. Побудь с родителями два дня и переезжай сюда».

Так Дубовик еще раз сделал для меня доброе дело. Я как на крыльях полетел в аул.

«Устроился на работу!» — светясь от радости, объявил я дома.

«Так быстро?!» — изумились родители.

Я рассказал о доброте Дубовика.

«Нашего Баурджана ценят русские», — вставил с гордостью мой двоюродный брат Момынкул. А этому он придавал огромное значение.

Я выложил перед отцом деньги.

«Берите, жаке, сколько вам надо».

Он скромно отсчитал всего лишь двадцать рублей.

«Берите больше половины», — настаивал я.

«Нет, дорогой, ведь мы дома. Нам и этого хватит, как-нибудь проживем. Только бы ты не испытывал вдалеке нужду, сынок».

«Нет, жаке! Начальник мой велел, чтоб я отдал вам шестьдесят рублей», — и я пододвинул к нему еще четыре десятки.

Побыв дома два дня, я вернулся в Чимкент, Дубовик к моему приезду уже нашел мне комнату. Сам проводил меня на новое жилье. Мне, холостому джигиту, комната показалась огромной. Кроме шинели на плечах, у меня ведь ничегошеньки не было: стою посреди совершенно пустой комнаты, как одинокое дерево в необъятной степи.

«Не огорчайся, — ободрил меня Дубовик, видя мое отчаяние. — Сейчас мой Борис принесет тебе матрац, подушку и одеяло. Будешь пользоваться, пока не обзаведешься собственной постелью».

Не успел он договорить, как в комнату протиснулся Борис с матрацем. А за ним с подушкой и одеялом подмышкой вошла и жена Дубовика. На всю жизнь я запомнил сердечную доброту Тимофея Терентьевича и его семьи. Они заботились обо мне, как о родном человеке.

Дубовику в то время было около пятидесяти. Он был одним из тех старых большевиков, которые по заданию партии приехали в наши края из Москвы и Ленинграда, чтобы принести культуру этих больших городов на казахскую землю.

Мои новые товарищи по работе в банке — Догалин и Бурмистров — оказались хорошими людьми и охотно помогали мне. Если я выезжал в командировку, они подробно наставляли меня, давали практические советы: на какие вопросы следует обратить внимание, как лучше организовать финансовую проверку. Так я проверил положение на шахтах Ленгер и Ащисай. Мои учителя остались довольны результатами. Говорили, что я способный работник. И я работал с желанием и радостью.

Но скоро, к величайшему моему огорчению, Дубовика перевели в другой город. А на его место назначили нового заведующего. Три месяца проработал я с ним и могу сказать, что более непостоянного, скользкого и беспринципного человека мне не приходилось встречать, Я таких людей не уважаю и скрыть этого не могу, будь он хоть самим господом богом.

Однажды новый начальник послал меня на строящийся свинцовый завод для проверки финансового положения. Поступил сигнал, что там много неосвоенных капиталовложений. Я проверил. Действительно, стройка не освоила и десятой доли отпущенных ей средств, они лежат там мертвый капиталом. Я составил акт, в котором отразил все финансовые нарушения. Сказал заведующему, что на некоторое время следует закрыть счет строительства. Он согласился и подписал акт,

Услышав, что их счет закрыт, на следующий же день в банк примчался разгневанный бухгалтер завода Белугин. Начальник вызвал меня в свой кабинет. Еще раз просмотрев документы, он сказал:

«Счет закрыт правильно».

Белугин так и подскочил на месте.

«Если нас будут проверять всякие мальчишки, вроде этого, и закрывать наш счет, — тонким фальцетом закричал оп, тыча в меня пальцем, — то завод никогда не будет построен. Сейчас приостановлены все работы. Если немедленно не откроете счет, то я подаю на вас в суд».

Заведующий растерянно заморгал глазами. Я представил, как бы Дубовик в такой ситуации заявил разъяренному Белугину непререкаемым топом: «Пока не будет освоен определенный процент выделенных средств, счет не откроем». Но заведующий испугался и промямлил, обращаясь ко мне:

«Счет надо открыть. Ничего не поделаешь».

И открыли. Обозлившись, я в тот же день написал заявление: «Прошу освободить меня от занимаемой должности, так как не желаю работать под вашим руководством».

«Почему вы не желаете работать под моим руководством?» — щуря глаза, спросил заведующий.

«Я не могу быть в подчинении у человека, который не может отстоять правое дело своего подчиненного и проявляет беспринципность, когда речь идет об интересах государства».

«Нет, вы не уйдете», — покраснел начальник.

«Уйду!» — твердо сказал я и, хлопнув дверью, вышел из кабинета.

Автор. Лихо, Бауке! Многие руководители мучаются, не зная, как избавиться от плохого работника. А вам легко удается порвать с плохим руководителем.

Момыш-Улы. Так всегда у меня и было. Характер — что искра. Вообще я считаю, что характер человеческий — это скакун, тулпар. И со скоростью тулпара — у каждого своей — пролетает жизнь человека, дорогой мой.

Автор. Таким образом, хлопнув дверью банка, вы опять остались без работы?

Момыш-Улы. Да. И опять вернулся под отчий кров. Только возвращение мое на сей раз было нерадостным. Казалось, даже аул со своими кривыми печными трубами и покосившимися воротами смотрел на меня с укором, будто мать, ослабевшая от долгой болезни, на своего непутевого сына.

Глянув на мое хмурое лицо, отец коротко спросил:

«Жив-здоров?»

«Жив».

«Не заболел ли?»

«Нет, здоров».

«Почему на тебе лица нет?»

«Уволился с работы».

«Сам уволился или тебя уволили?»

«Сам».

«Почему?»

«Разозлился на своего начальника. Малодушный! Больно за свою шкуру трясется!»

«Ну ладно, ладно, — успокоил меня отец. — Все образуется».

На этом наш разговор закончился. Надышавшись ароматом полевых цветов и вдоволь навалявшись на душистой, мягкой как шелк зелени родной земли, я немного успокоился и начал отходить от накопившейся на заведующего обиды.

И вот в один прекрасный день в наш далекий Мынбулак на мое имя пришла из Алма-Аты загадочная телеграмма, в которой сразу же узнал весь аул, и начались всякие суды-пересуды. В телеграмме было сказано: «Приезжайте за наш счет для переговоров. Бархан».

Бархан Борис Михайлович был заведующим республиканским банком. Зачем я понадобился ему? Почему вызывает уволенного работника за счет государства? Своим недоумением я поделался с отцом.

Отец был рассудительным человеком. Если уж он задумывался над чем-то, то по этому поводу говорил массу мудрых мыслей. «Когда тебя зовут, сынок, иди. Если ставят подножку — сопротивляйся. Если кто захочет побороться с тобой — борись. Упадешь — не плачь, земля поднимет, — сказал он мне тогда, — Но не выказывай своей обиды, сынок, сумей перебороть ее. Не выказывай свою злобу, а постарайся договориться мирно с людьми. Хороший человек не боится ссор, у него много и друзей, и врагов. Плохой же человек наживает себе только врагов. Пока ты жив, у тебя будет немало ссор и, может быть, много врагов. Поезжай за своей долей, милый, счастливого тебе пути. Признание, пришедшее только к старости, не может дать удовлетворения, за честь и признание нужно бороться смолоду, сынок».

Слова отца вселили в меня уверенность. Я быстренько собрался и поехал в Алма-Ату. Прямо с вокзала пошел к Бархану, внутренне готовясь к неприятному для себя разговору. Но все обошлось хорошо: Бархан не ругал меня, — напротив, разговаривал так, словно я все еще работал в банке.

«Как хорошего, дельного работника думаем вас повысить в должности, — сказал он спокойно. — Если не возражаете, назначим вас старшим консультантом республиканского управления Промбанка СССР. Будем работать вместе. Согласны?»

«Согласен, — оторопело ответил я. — Но у меня к вам есть два вопроса, Борис Михайлович».

«Спрашивайте», — кивнул Бархан.

«Во-первых, почему вы меня не ругаете? Я ведь самовольно оставил работу».

Бархан засмеялся.

«Отругать человека всегда успеется. Прежде всего человека понять нужно. А надо будет, так и поругаю, не буду вас все время опекать. Но сначала у человека надо заметить хорошее стороны. Правильно? — улыбнулся он. — Так что, если удовлетворены моим ответом, задавайте второй вопрос».

«Как вы узнали обо мне?»

«Из жалобы вашего заведующего. Потом наш сотрудник, проверявший Чимкентский банк, привез на вас хорошую характеристику. Товарищи по работе очень лестно отзывались о вас. Предложение ваше о закрытии счета строительства свинцового завода было вполне обоснованным. Наш сотрудник все-таки закрыл его. Ну, а затем обговорили вашу кандидатуру и дали телеграмму».

«Спасибо, Борис Михайлович!» — от души поблагодарил я.

Тут Баурджан хлопнул себя ладонью по колену, будто что-то неожиданно вспомнив:

— А между прочим, во время войны этот свинцовый завод в Чимкенте уже работал на полную мощность. Он стал военным заводом и был одним из основных поставщиков патронов и снарядов фронту. Я уверен, что нередко бойцы моего батальона, полка, дивизии именно ими стреляли по фашистам, а значит, и через мой пистолет прошла не одна обойма патронов грозного чимкентского завода. Стало быть, я прикоснулся к будущей войне еще тогда, на той далекой и мирной стройке моей страны. Вот ведь как оно бывает в нашей жизни...Ну, а теперь слушай дальше.

Бархан пригласил в кабинет своего заместителя и поручил ему обеспечить меня квартирой. Потом вызвал бухгалтера и велел тут же выплатить мне подъемные. Так я в один день получил и работу, и деньги, и квартиру в столице. Один мой товарищ притащил мне на новоселье металлическую кровать, и я почувствовал себя в Алма-Ате как дома.

После Дубовика Бархан был вторым человеком, который так по-доброму отнесся ко мне. Он был образованный, квалифицированный экономист, а самое главное — хороший руководитель и сердечный человек. Мне было легко и радостно работать рядом с ним. Недаром говорят: умный руководитель — это половина счастья. Чуткий начальник может без принуждения и ненужных понуканий многого добиться от своего подчиненного. А бездумный руководитель и из образованного специалиста сумеет сделать болвана. Я могу быть и старательным, и аккуратным, и инициативным. Вообще люблю работать. Видимо, поэтому мы с Барханом и пришлись друг другу по душе.

Однажды Бархан пригласил меня к себе в кабинет. Он был в хорошем настроении.

«Садись, Баурджан, нам нужно посоветоваться».

Я сел.

«Ты знаешь, как казахи обучают молодых беркутов?»

«Знаю».

«Тогда расскажи».

«Охотник вывозит беркута в горы, распутывает ему лапы, снимает с головы колпачок и подбрасывает птицу вверх. Она устремляется в небо, распластывает крылья и парит там до тех пор, пока не увидит добычу... Тогда камнем падает вниз, прижимает — будь то волк или лисица — острыми когтями к земле и держит, пока не подойдет хозяин».

«Правильно, Баурджан, — удовлетворенно проговорил Бархан. — Вот и мы хотим одного из наших молодых беркутов подбросить ввысь».

«Куда?»

«В Ленинград. На годичные курсы при Академии финансов. Поедешь?»

«Еще бы, Борис Михайлович! С радостью! Но только пока не как беркут, а как птенец».

«Я рад, что туда едешь именно ты, Баурджан, а не кто-нибудь другой. Умный и любознательный человек за год сумеет впитать в себя в этом городе многое. Ленинград поможет тебе стать беркутом, которого не страшит высота».

Так я оказался в Ленинграде. Город буквально ошеломил меня. Ни в какое сравнение с ним не шли ни Бурное, ни Чимкент, ни Аулие-Ата, ни Алма-Ата, ни все они вместе взятые. В Ленинграде буквально на каждом шагу меня ждали радостные открытия, будто я попал в совершенно иной, сказочный мир, в неведомую мне дотоле страну чудес.

На курсах я оказался самым молодым слушателем. Учеба мне давалась легко: жадно впитывал все лекции. Преподаватели удивлялись моей памяти. Зачетку постепенно заполняли четверки и пятерки, как утки, слетавшиеся весной на свое родное озеро.

Все свободное от занятий время я бродил по Ленинграду, по его музеям, паркам, старался не пропускать театральных премьер и с каждым днем чувствовал себя все более обогащенным, обновленным, возвышенным.

Часами, бывало, стою у мыса Васильевского острова, напоминающего мне форму коровьего языка, и гляжу заворожено вокруг. Какая красота! Не могу насмотреться на плавную, величавую Неву. Ее поперечные волны напоминают приехавшему из аула казаху бесконечно длинный коген. Знаешь, что это такое, горожанин? Короткие боковые веревки, навязанные на длинный аркан для овец и ягнят. А по обе стороны Невы, будто белые ягнята на привязи, теснятся красивые, ровные, один к одному, здания. О, какая строгая и благородная архитектура! Словно гиганты из бабушкиных сказок — колонны Зимнего дворца. А колоннада Исаакиевского собора напоминает золотую ханскую корону. Вдалеке Петропавловская крепость. Сверкает на солнце остроконечная стрела Адмиралтейства, будто вонзается в небо. И при виде всего этого так и просятся на язык бессмертные строки:

Люблю тебя, Петра творенье,
Люблю твой строгий, стройный вид,
Невы державное теченье,
Береговой ее гранит,
Твоих оград узор чугунный,
Твоих задумчивых ночей
Прозрачный сумрак, блеск безлунный,
Когда я в комнате моей
Пишу, читаю без лампады,
И ясны спящие громады
Пустынных улиц, и светла
Адмиралтейская игла...

Баурджан прочел строки Пушкина на чистом русском языке и резко повернулся ко мне:

— А ну-ка, переведи на казахский.

Оторопев от столь неожиданного предложения, я, спотыкаясь на каждом слоге, стал декламировать;

Суйем шэpi Петр орнаткан
Суйем сынды сэулетiндi!...

(с учетом казахской транскрипции:

С?йем ш?рі, Петр орнат?ан,
С?йем сынды с?улеті?ді...)

— Это перевод Гали Орманова?

— Да.

— Ну, молодец, что знаешь! А на русском много Пушкина заучил наизусть?

— Не очень.

— Пушкина надо знать, — строго сказал Баурджан. — Человека, который не может читать на память его стихов, я не считаю знающим русский язык.

— В переводе... — начал было я, но Баурджан резко перебил меня:

— Да разве можно Пушкина читать в переводе! Как будто его легко переложить на казахский язык! Впрочем, как и на любой другой. Хоть некоторым переводчикам и удается приблизительно передать канву, сюжет, идею, но главное-то — неповторимую стихотворную мелодию, волшебную музыку его — они не доносят. Да и возможно ли их довести? Великого может переводить только великий, гениального только гений. Как Байрона — Пушкин, Гете — Лермонтов. Когда переводчик достойный конкурент автора. Единственный у нас — Абай — сумел показать казахскому читателю Пушкина. Но как? Ты знаешь, сколько строф в «Евгении Онегине»?

Я молчал.

— Триста восемьдесят девять строф, около пяти с половиной тысяч строчек. Абай вместил все это в триста семьдесят шесть строк, чтобы роман был понятен казаху. Он не старался сохранить ни объем, ни стихотворный размер, потому что не ставил перед собой целью полностью перевести роман. Он переделал самые главные, ключевые события на привычный для восприятия казахов размер. В шестидесяти строфах первой главы, например, масса событий. Абай выборочно перевел десятую, одиннадцатую и двенадцатую строфы и дал им свое название: «Черты Онегина». Из третьей главы Абай перевел только письмо Татьяны. После этого рассказал читателю о холодном ответе ей Евгения, затем показал встречу Онегина и Татьяны, которая волею судьбы стала женой другого. И все заканчивается последними словами Онегина, потерявшего свою надежду и любовь.

Перевод получился очень лаконичным. Казахскому читателю отлично передано содержание романа Пушкина. Но ведь это только содержание! Поэтому, если хочешь познать Пушкина, вникнуть в суть каждого его слова, получить от него истинное удовольствие, то должен читать его в оригинале. Кто хочет хорошо знать русский язык, тот с детства должен учить наизусть стихи Пушкина. Так же как и тот, кто хочет хорошо владеть казахским, должен знать Абая. Вот так!

Проработав меня как следует, Баурджан продолжил свой рассказ о Ленинграде.

Момыш-Улы. Пушкин и Ленинград у меня накрепко связаны. В Ленинграде я впервые по-настоящему узнал Пушкина и без конца учил и учил наизусть. Когда у памятника Петру I я услышал от женщины-экскурсовода строки из «Медного всадника», они буквально заворожили меня.

И пряно в темной вышине
Над огражденною скалою
Кумир с простертою рукою
Сидел на бронзовом коне.
Ужасен он в окрестной мгле!
Какая дума на челе!
Какая сила в нем сокрыта!
А в сем коне какой огонь!
Куда ты скачешь, гордый конь,
И где опустишь ты копыта?

Боясь, что Баурджан опять может спросить меня, я мысленно стал искать перевод этих строк на казахский язык.

Карауыткан жогарыда,
Колын созып алгы жакка,
Коршаулы куз кабагында
Жебеушi тур мыс салтатта...

(с учетом казахской траснскрипции:

?арауыт?ан жо?арыда,
?олын созып ал?ы жа??а,
?оршаулы ??з ?аба?ында
Жебеуші т?р мыс салтатта.)

Однако Баурджан не спросил перевода, он продолжал вспоминать. Обрадовавшись, что экзамена не будет, я принял привычную роль благодарного слушателя.

... — Долго я ходил тогда вокруг памятника. И Медный всадник казался мне защитником казахского народа — Кобыланды батыром, а бронзовый конь под ним — легендарным тулпаром Тайбурылом.

В тот же вечер я вернулся из библиотеки с толстым томиком Пушкина и сразу же начал читать «Медного всадника». Всю ночь жадно впитывал строки, а к утру выучил поэму наизусть.

Много раз еще приходил я к памятнику, и он теперь напоминал мне уже не Кобыланды — героя казахского эпоса, а родного моего отца Момыша. Заскучав по дому, я специально шел на площадь Декабристов и, прижав руки к груди, почтительно здоровался с Медным всадником: «Ассаломалейкум!»

Или же отправлялся к Анничкову мосту, где бронзовые атлеты стараются удержать могучих тулпаров, рвущихся из крепких рук. При виде их сердце мое прямо-таки таяло: эти строптивые кони напоминали мне наших жеребцов на далеком джайлау у подножия Джувалы. Я подолгу глядел на них и воображал, будто это мои тулпары и я могу, когда мне захочется, вскочить на одного из коней Клодта и пуститься вскачь.

Ленинград! О нем можно вспоминать всю жизнь, и все равно рассказ будет неполным. Чего только стоит один Эрмитаж! А бесчисленные памятники! А театры! А библиотеки, с их бесконечным множеством прекрасных книг! За один год, прожитый в Ленинграде, я получил столько знаний, сколько, быть может, не смог бы получить за всю свою жизнь, не приведись мне оказаться в этом городе.

Идешь по любой ленинградской улице, ну, предположим, по улице Гоголя. Нет на ней ни великолепных особняков-дворцов, ни торжественных церквей. Обыкновенные серенькие дома. Но каждый из них имеет свою историю, дорогую советскому народу: здесь жил Достоевский, здесь «хозяин» улицы — Гоголь, здесь был ресторан Дюма, куда не раз захаживал Пушкин и где он впервые встретился с Дантесом; здесь в ноябре тысяча девятьсот пятого года состоялось заседание исполнительного комитета Петербургского Совета рабочих депутатов с участием Ленина; здесь жил Тургенев, здесь — Чайковский...Идешь мимо домов с золотыми надписями на мраморных досках, и кажется, будто идешь перед прославленными маршалами с бесчисленными орденами и медалями на груди. И так и хочется, вытянувшись в струнку, отдать им честь!

Самое интересное, что в годы войны, когда я участвовал в боях за Москву, во сне я видел почему-то Ленинград, его дома-маршалы, позолоченную ханскую корону Исаакиевского собора и Медного всадника, который превращался то в могучего Кобыланды, то в моего отца. И бронзовых коней Клодта, израненных пулями врага, которые жалобно ржали, требуя отмщения. — Глаза Баурджана повлажнели. Стараясь скрыть свою минутную слабость, он обратился ко мне:

— А ты бывал когда-нибудь в Ленинграде? Понимаешь все то, что я говорю?

— Бывал, Бауке.

— А почему молчишь? Я рассказываю, думая, что ты там когда там не был.

— Но ведь это здорово, Бауке! Я услышал от вас целую поэму о Ленинграде. Вы продолжайте!

— А что продолжать? Закончил я курсы, простился с Ленинградом и поехал в Москву. Туда в это время должен был приехать Бархан. Встретились мы с ним как братья. Радости нашей не было конца.

«Ну, как тебе Ленинград? Понравился?» — спросил сразу же Бархан.

Я ответил коротко:

«Ленинград — это моя Лейла, а я — Меджнун».

«Что ты этим хочешь сказать?»

«То, что навек влюбился в Ленинград».

«Вот оно как, — растроганно протянул Бархан. — Эх, Баурджан, дорогой мой, это ведь мой город, моя колыбель, где я родился и вырос».

Тогда я подумал: теперь попятно, откуда такая удивительная внутренняя культура моего начальника, его неизбывная доброта. Ленинградцы — это ведь особенный народ!

«У нашего государства два сердца, — сказал мне Бархан. — И поэтому его не побеждал и не победит ни один враг. Ты был в одном сердце нашей родины, теперь побудь немного во втором. Для знакомства с Москвой даю три дня. А потом сразу поезжай в Алма-Ату, тебя там уже заждались».

Автор. Стало быть, проведя несколько дней в Москве, окрыленный и полный энергии, вы вернулись в Алма-Ату?

Момыш-Улы. Да, вернулся... Сначала продолжал работать экономистом-консультантом. Очень пригодились мне знания, полученные на курсах, — работа спорилась. А осенью тридцать пятого года меня призвали на месячные сборы в армию. Что там было — можешь узнать из моего рассказа «Я помню их». Сборы в Ташкенте и решили мою дальнейшую судьбу. Конечно, если бы я не показал себя с лучшей стороны и если бы не приметили меня тогда, возможно, все сложилось бы иначе, вышел бы из меня другой Баурджан. И не пришлось бы нам с тобой беседовать так, как сейчас.

Возвратился я со сборов, и меня повысили в должности, назначили старшим экономистом-консультантом. Теперь уже я сам стал наставником вновь принятых сотрудников. Вдруг в марте тридцать шестого года снова повестка из Казвоенкомата: немедленно выехать в Ташкент. Оказалось, что по ходатайству полковника Бахалова меня назначили, как особо отличившегося во время сборов, командиром взвода формирующейся части. Приказ был уже подписан. Мне ничего не оставалось, как только надеть военную форму с наганом у пояса. Дали недельный срок, чтобы уволиться с работы и попрощаться с родными.

Бархан, собрав в своем кабинете всех работников, произнес теплое напутствие:

«Сегодня, товарищи, мы провожаем в армию одного из самых лучших наших сотрудников. Дорогой Баурджан, будь достойным высокого доверия. Зорко охраняй нашу Родину. Таков наш наказ. Служба в рядах Красной Армии — священный долг каждого советского гражданина. Счастливого пути, Баурджан!»

Из Алма-Аты я поехал прощаться с отцом. От всей души он благословил меня:

«Пусть другом твоим будет человек с открытым сердцем, а поддержкой в борьбе за доброе дело — твоя совесть. Пусть будет быстрым твой бег, достойным твой успех, острой, как пика, честь твоя. На жизненном пути джигита много испытаний. Если встретишься с ними — не унывай, станет тяжело — не переживай. Будь заботлив к младшим, уважай старших. — И отец провел обеими ладонями по лицу, — Омин!»

Получив благословение восьмидесятилетнего отца, я отправился в путь. Мудрые его слова сопутствовали мне всю жизнь, они и до сегодняшнего дня живут в моем сердце.

III

Уже вечерело, в сумерках слова Баурджана звучали еще сердечней и торжественней. Когда включили свет, я почувствовал, что, записывая рассказ, порядком притомился. Я перестал задавать вопросы. Взглянул на часы — они показывали уже начало девятого.

— Бауке, вы не устали?

Баурджан смерил меня насмешливым взглядом.

— Я-то не устал, но ты, я вижу, еле держишь карандаш. Все! На сегодня хватит... Пойдем-ка перекусим, дорогой. А то я тебя совсем уморил, — добродушно улыбнулся он.

Перед едой, воспользовавшись свободной минутой, я осмотрелся по сторонам. Столовая, куда меня провели, видимо, была рассчитана на большое количество гостей. Здесь стоял огромный раздвижной стол, вместительный сервант, телевизор. В коридоре были видны еще две двери. Значит, квартира из четырех комнат. Мне вспомнилась легенда о том, как Баурджан получал новую квартиру.

Раньше он с семьей жил в маленькой квартирке по улице Дзержинского. Было тесновато, и Баурджан обратился в горсовет с просьбой улучшить его жилье. Буквально через несколько дней ему позвонил работник горсовета и сообщил, что можно прийти за ордером на пятикомнатную квартиру. Баурджан тут же решил поехать посмотреть на нее своими глазами.

У входа в новый, только что отстроенный дом он обратил внимание на немолодую женщину, вытирающую слезы концом черного платка.

— Чем вы опечалены, мамаша? — остановился около нее Баурджан.

Женщина пожаловалась, что горсовет давно обещая ей двухкомнатную квартиру в этом доме, и вдруг, когда она уже пришла получать ордер, ей неожиданно отказали.

— Ту квартиру, которую должны были дать мне, соединили с трехкомнатной и отдали какому-то полковнику. А что я могу сделать? Мой сын хоть и погиб на войне, по он был рядовым солдатом.

У Баурджана от ярости ощетинились усы.

— Не огорчайтесь, мамаша, и сейчас же ступайте туда, где выдают ордера. Вы свою квартиру получите, — успокоил он женщину и, сев в машину, поехал в горсовет.

— Я не просил дать мне квартиру, предназначенную другим, — гневно сказал он работнику, звонившему ему. — Порвите сейчас же мой ордер и выдайте его тем, кому было обещано!

Работник горсовета засуетился;

— Да ведь мы хотели сделать лучше для вас...

— Лучше? — закричал Баурджан. — Мне не нужна такая забота. Предоставьте квартиру тому, кому обещали раньше. И сообщите мне об этом через двадцать минут. Понятно?! Жду вашего звонка.

— Понятно, понятно, товарищ Момыш-Улы. Только не пойму, почему вы отказываетесь? Тому человеку решено выделить квартиру несколько позже...

— Это же мать солдата! Вы понимаете значение этих слов?! Мать солдата — это мать России! Теперь понятно вам?

Работник согласно закивал головой. Не успел Баурджан вернуться домой, как раздался телефонный звонок и работник горсовета сообщил, что все в порядке.

— Радости этой женщины не было конца, — с подъемом сказал он. — А уж когда я открыл ей, что вы — Баурджан Момыш-Улы и что вы сказали: «Мать солдата — это мать России», она заплакала. Говорит: «Читала его книги и именно таким вот и представляла себе. Значит, не ошиблась».

— Спасибо за сообщение, — сухо поблагодарил Баурджан и повесил трубку.

А через некоторое время Баурджану выделили вот эту — четырехкомнатную — квартиру по улице Фурманова.

Кто лично знает Баурджана, тот согласится, что если и есть в этой легенде какой-то вымысел, то самый маленький. Такой же маленький, как и в истории, рассказанной одним из казахов, учившимся в пятьдесят седьмом году в Академии общественных наук. Летом того года в Москве проходила Декада татарской литературы и искусства. Открывал ее в Колонном зале Дома союзов Алексей Сурков. Все выдающиеся деятели культуры Татарии заняли места в президиуме. Председатель поприветствовал гостей и уже хотел было предоставить слово докладчику, как неожиданно из зала раздался голос:

— Алексей Александрович!

Из первых рядов поднялся стройный смуглый человек в военной форме. Взоры всех присутствующих обратились к нему.

— Алексей Александрович, где же Амина-ханум? — спросил офицер недоуменно. — За столом президиума я ее не нижу.

Зал одобрительно загудел. В большинстве своем здесь были московские татары, знавшие, о ком идет речь.

Сурков кивнул головой и, чуточку подумав, ответил:

— Из присущей ей скромности Амина-ханум, вероятно, постеснялась подняться сюда, — он бегло оглядел президиум и зал. — Наш бесценный друг, Герой Советского Союза, прекрасный поэт Муса Джалиль обожал свою любимую Амину и за эту ее трепетную скромность. Однако ветеран Великой Отечественной войны, прославленный защитник Москвы, гвардия полковник Баурджан Момыш-Улы правильно заметил, что вдова Мусы Джалиля должна занять почетное место в президиуме. Спасибо, Баурджан, — он отвесил поклон в сторону смуглого офицера. — От всей души присоединяемся к этому предложению и просим Амину-ханум подняться к нам.

Зал бурно зааплодировал. Казалось, аплодисменты разорвут зеркально-мраморные стены. Рукоплескания не прекращались до тех нор, пока смущенная Амина-ханум не заняла почетное место. Собравшиеся в зале стоя скандировали:

— Му-са Джалиль, Ба-ур-джан Мо-мыш-У-лы, Муса Джа-лаль, Ба-ур-джан Мо-мыш-У-лы...

Я с большим удовольствием вспомнил эти легенды, пока споласкивал в ванной руки.

Камаш щедро накрыла на стол: парадная посуда, закуски, зелень, фрукты. Посредине стояло огромное блюдо с прекрасным душистым пловом.

Маленькая девчушка втащила в столовую большую диванную подушку, взгромоздила ее на стул и взобралась на нее. Баурджан ласково погладил стриженую головку девочки.

— Внучка наша, Анар. Очень любит своего дедушку. Садится только рядом с ним!

Анар шаловливо прижалась к его рукаву. Суровое лицо Баурджана просветлело, глубокие морщины разгладились. И я сразу отметил про себя, что вопрос «Любите ли вы детей?» задавать мне вовсе ни к чему,

— Вчера на этом месте сидел Гофман, — Баурджан указал на мой стул. — Он был начальником оперативного отдела штаба нашей 316-й стрелковой дивизии. Потом поднялся до начальника штаба дивизии и корпуса. А потом его сняли за проступок, недостойный советского офицера. По этой причине его имя и не упоминается в наших книгах. А сейчас он живет в Ялте, бахвалится, что имеет пятикомнатный дом, большой фруктовый сад, огород. А ко мне пришел с обидой:

«Почему ни Бек, ни вы не упомянули обо мне в своих книгах?»

Я отвечаю:

«Может быть, когда-нибудь родится писатель, который напишет о вашем мужестве. Вы же знаете, через сколько лет после окончания войны тысяча восемьсот двенадцатого года вышел в свет роман «Война и мир»?»

«Не знаю и знать не хочу, — взорвался Гофман. — Все документы штаба проходили через мои руки. Все это вот здесь, в моей голове, — он хлопнул себя по лбу. — Если вы не будете писать, я сам обо всем напишу».

«Документы в вашей голове — это еще не все. Это только официальные сведения, — терпеливо начал я разъяснять. — Для того чтобы писать художественнее произведение, их совершенно недостаточно. Необходимо прежде всего знать душу солдат, понимать их сердца. Вот основной источник писателя. У кого он есть, тот и сможет написать настоящую книгу о людях и серых шинелях, об их мужестве и героизме, любви. И ненависти. Боюсь, однако, что это вам будет не под силу».

На том мы и расстались.

...Камаш радушно угощала меня.

— Только плов у нас в доме всегда без мяса, — улыбнулась она. — А почему — пусть об этом хозяин расскажет.

— А-а! Расскажу-расскажу. Только поешьте сначала. Когда мы закончили ужин и сполоснули руки, Баурджан с наслаждением закурил.

— Я очень любил в детстве ягнят и жеребят, — начал он обещанный рассказ. — Но самым любимым у меня был один кудрявый черненький ягненок. Я даже укладывал его по ночам в свою постель. Мы с ним сильно привязались друг к другу. Он, как щенок, неотступно бегал за мной. Я вскармливал его сочной травой прямо из рук, забредал, под мышкой с ним, по колено в реку, чтобы напоить чистой водой.

К осени мой ягненок заметно подрос, превратился в валушка. Однажды я заигрался с ребятами у подножия Джумалы и поздно пришел домой. Принес, как и всегда, охапку травы для своего любимца — нарвал ее у горного родника. И надо же было войти мне во двор как раз в тот момент, когда мой старший двоюродный брат — коке, — спутав ноги валушку, готовился его зарезать. Я не поверил своим глазам: это был мой черный ягненок.

«Коке, не надо резать!» — закричал я.

«Нет, милый, надо. Дорогой гость к нам пожаловал», — невозмутимо ответил брат и тут же остро отточенным ножом полоснул по горлу моего любимца.

Мне показалось, что весь мир побагровел. Упав ничком на землю, я горько зарыдал, отчаянно забил ногами. Орал:

«Оживите моего ягненка сейчас же!»

Но истошный крик не помог — ягненок не ожил. Домашние пытались успокоить меня, но даже моя любимая бабушка но в силах была это сделать. Так, рыдая, и заснул я на ее теплых, ласковых руках.

Спустя некоторое время меня разбудил коке:

«Вставай, Баурджан, вставай! Идем кушать».

Просыпаюсь и полусонными глазами вижу: сидят все вокруг огромного деревянного блюда с горой дымящегося мяса. Едят сосредоточенно, молча. Особенно усердствует наш гость, уминает за обе щеки.

«Это чье мясо?» — дрожащим голосом спрашиваю у коке, всматриваясь в лежащие передо мной почки, маленькое ушко и лодыжку.

«Мясо твоего черного ягненка, Баурджан. Молодец, хорошо его кормил. Попробуй, какое оно вкусное и сочное».

«Не буду есть!» — выкрикнул я.

С того дня я перестал даже глядеть на мясо. Это отвращение продолжалось очень долго. И только когда я начал питаться в армейской столовой, мне пришлось пересилить себя, и я понемножку все-таки стал есть мясо. Но любить его — не люблю. А уж так, как едят у нас, набивая полный рот и обгладывая кости, не ел никогда и видеть этого до сих пор не могу. И с маслом я не в ладах, тоже с самого детства, — рассмеялся Баурджан. — А причина такая. Упрямым я был всегда, как десять ослов. Добивался, чтобы все было по-моему. Как-то раз прибежал домой с улицы проголодавшийся. Вижу, бабушка сбивает масло.

«Аже, дай маслица!»

«Подожди, мой маленький, немного, — ответила она. — Сначала очищу его, посолю. А потом хоть кусками ешь, хоть лижи помаленьку».

«Не, дай сейчас же!» — заупрямился я.

«Вот ведь какой! — рассердилась бабушка, — Ну на, бери тогда, ешь!» И, пододвинув с досадой ко мне деревянную маслобойку, вышла из дома.

Я жадно хватал еще не очищенное масло. К вечеру меня стало сильно тошнить, поднялась высокая температура. Целую неделю мне пришлось пролежать в постели и не выходить на улицу. А вы представляете, что это значит для мальчишки — семь дней не выходить из дома? Вот после этого стоит мне только увидеть масло, как тут же делается дурно. Так что вывод один, — лукаво покосился Баурджан на маленькую Анар, — нужно слушаться своих бабушек, иначе на всю жизнь можно лишиться такого вкусного и полезного продукта.

— А сладкое вы тоже не любите? — спросил я, видя, что хозяин за чаем не притрагивается к торту.

— Ну, может, за год изюминку в рот и положу.

— Так чем же вы тогда питаетесь?

— Всем без разбору, кроме мяса, масла и сладостей.

Я почувствовал, что злоупотребляю гостеприимством хозяев, и, поблагодарив их за вкусное угощение, распрощался и поспешил домой — обрабатывать свои записи.

Диалог второй

I

Я собирался на следующий день выбраться к Баурджану, однако не получилось: закрутила текучка. Через неделю тоже не вышло. И я решил к юбилею Баурджана дать в журнал то, что есть: прямо целиком наш диалог. В редакции от меня ждали традиционную юбилейную статью, но я сумел настоять на своем: в диалоге много неизвестного, и читатель будет рад узнать что-то новое из биографии Момыш-Улы.

А вскоре после этого я тяжело заболел и попал в больницу. Юбилей Момыш-Улы прошел без меня. Спустя некоторое время я узнал, что в эту самую больницу положили Баурджана и его жену Камаш. Она лежала там же, где и я, в кардиологическом отделении, а Баурджан внизу, в неврологическом. Но никому из нас троих нельзя было ходить, и потому долгое время нам не удавалось встретиться.

Однажды утром ко мне в палату зашел сияющий Сапарджан Хайдаров, заместитель редактора газеты «Социалисттик Казахстан». Тоже товарищ по несчастью.

— Нет-нет, не шевелитесь. Вам нельзя, — остановил он меня, когда я попытался присесть в кровати. — Принес хорошую новость. Сегодня опубликован указ о награждении нашего любимого Момыш-Улы орденом Трудового Красного Знамени. В связи с шестидесятилетием. Пришел сообщить вам об этом. Вот газета.

Меня так и подмывало тут же спуститься вниз и первым поздравить Баурджана. Но...

— Саке, зайдите к Баурджану. Возможно, он еще не видел газету. И поздравите от нас обоих.

— Ну нет, — ответил, посмеиваясь, Сапарджан.

— Почему?

— Боюсь.

И он рассказал, как месяца два назад Момыш-Улы принес свой материал в «Социалистик Казахстан». А он, Сапарджан, в время зашел в кабинет редактора. Поздоровались. Баурджан, продолжая беседу с редактором, спрашивал того, стоит ли уточнять некоторые сведения в соответствии с последними данными о Великой Отечественной войне.

«Конечно», — неожиданно для самого себя выпалил вдруг Сапарджан.

Момыш-Улы круто, всем корпусом, повернулся к нему:

«Эт-то кто такой?»

Смущенный редактор начал объяснять, что «это» — его заместитель и что данный материал пойдет именно через его руки. Но Момыш-Улы даже не удостоил Сапарджана взглядом.

— Я в тот раз готов был провалиться сквозь землю, — закончил Сапарджан, весело смеясь. — После этого, как увижу Баурджана, стараюсь обходить его за километр.

Я тоже рассмеялся.

— Ничего. Мы все прошли через это. Но вы не бойтесь — Баурджан не злопамятный.

— Тогда другое дело, — сказал Сапарджан, вставая. — Сейчас же пойду и поздравлю его.

— Не забудьте поздравить и от меня. И передайте ему привет.

— Есть!

Долгое время мы с Баурджаном всё не могли встретиться и только передавали друг другу приветы через ходячих больных.

Наконец — через два месяца — мы увиделись в коридоре нижнего этажа. Вопросы друг к другу у нас были одинаковыми:

— Как ваше здоровье, Бауке?

— А ты жив-здоров, дорогой?

— Вы про себя сначала расскажите.

— Поправлялось помаленьку, — развел руками Баурджан. — Первые двадцать дней не знал даже, где лежу. Теперь, слава богу, ходить начинаю. Правда, голова что-то кружится. Да что там говорить! Мы ведь с тобой наподобие изможденных долгой дорогой путников. Сам-то как?

— Да вот вроде поднялся. Пока еле ноги передвигаю. По чем лежать без движения львом, лучше семенить понемножку, как мышь, вы же и сами так считаете.

— Спасибо тебе за журналы. Досадно было, что у меня теперь и руки стали непокорными. Не мог написать тебе записки. Только устные приветы. Получал?

— Спасибо, Бауке. Все ваши приветы я принимал вместо с лекарствами, которые мне прописал врач. А уж приносили их такие солидные люди! Ой-ей-ей! Даже неловко.

— А! Какой прок от высоких должностей, если ты болен?

— Это верно. Ходили себе с этажа на этаж, несмотря на свои служебные положения, да передавали мне ваши приветы. И как будто всю жизнь только этим и занимались. Чудно!

— Людей сближают три обстоятельства, милый мой: война, тюрьма и больница. На какую бы высоту ни поднимался человек, при этих обстоятельствах все оказываются равны.

В этот момент к нам подошла медсестра и повела меня под руку на процедуру. Я оглянулся и, извиняясь, пожал плечами. Бауке понимающе сощурился.

На следующий день ко мне в палату постучала Камаш.

— Не спите? Бауке поднялся сюда, хочет поговорить с вами.

Я вышел к Баурджану. Он ждал меня у маленького столика с газетами и журналами.

— Еле поднялся, опираясь на Камаш. Ты так высоко забрался, — сокрушенно вздохнул Баурджан.

— Да-а, полежишь в постели месяц-другой — и небольшая высота покажется огромной горой. У меня точно такое же ощущение.

И это время из ближайшей палаты, на ходу укутываясь и халат, вышел худой старик с впалыми глазами. Он пристально оглядел нас троих.

— Жив-здоров, Баурджан? — протянул ему сухую ладошку.

Баурджан молча пожал его руку.

— По законам философии, — назидательно сказал старик, впиваясь взглядом в Баурджана, — человеческие взаимоотношения устанавливаются от встреч друг с другом. Вот сегодня, увидев прославленного Момыш-Улы, жму его руку...

— Аксакал, мы тут беседуем, — холодно остановил его Баурджан, давая понять, что он здесь лишний.

— Беседуйте, я вам мешать не буду, — поднял ладони старик. — Беседа — тоже одна из форм взаимоотношений.

— Кто это? — недоуменно спросил Баурджан, когда старик отошел.

— Его здесь все зовут Дерпеном.

— Что это, имя такое?

— Да нет, — улыбнулся я. — Говорят, он персональный пенсионер, дербес пенсионер. Вот люди назвали его сокращенно Дерпеном. Любой разговор начинает с истории и философии. Ему из дома постоянно приносят «Блокнот агитатора» и политические брошюры. С кем бы ни сошелся, начинает донимать политическими разговорами.

— Бог, оказывается, не обидел тебя соседом, — засмеялся Баурджан.

— Да, я его вниманием не обделен! Но, Бауке, что же вы не расскажете, как у вас прошел юбилейный тон?

— Пусть об этом лучше Камаш расскажет, — качнул головой в сторону жены Баурджан.

— Эти-то поздравления и привели Бауке сюда, — с досадой всплеснула руками Камаш. — Все началось именно со дня рождения. Ой, сколько же народу перебывало у нас! Шли, шли и шли. И ведь всех надо принять, угостить. А телефон? Звонил не умолкая. Сабит Муканов, умница, все предостерегал: «Смотри, Баурджан, не храбрись. Не переутомляйся. Гостей к тебе идет много. Ты принимай их, не нарушая свой режим». Но ведь не все такие, как Сабит-aга или Габит Мусрепов. Они пришли, поздравили и ушли. А другие — по пять часов высиживали. Я уж вижу, Бауке совсем выдохся, намекаю, намекаю, а им хоть бы что! Не доходит! Он от гостей в свою комнату — передохнуть маленько, а они за ним. Усаживаются поудобней и говорят, говорят, говорят без умолку. Довели окончательно человека. Вот он не выдержал такой нагрузки и слег.

— Ну ладно, что теперь об этом? — проворчал Баурджан. — А сколько радости зато принес нам юбилей! Одно стихотворение Сабита чего стоит! Покажи, покажи-ка его, я же знаю — оно у тебя в кармане.

Камаш с готовностью вытащила из кармана больничного халата сложенный вчетверо листок и, бережно его развернув, прочла:

Вы слышите, слава героя гремит,
Как горный поток по весне.
И девушкам снится бесстрашный джигит,
Летящий на белом коне.
Я иного прошел и тропинок, и трасс.
Немало увидел я стран,
И вместо приветствия слышал не раз:
Москва, Казахстан, Баурджан!
Тогда, восхищенье читая в глазах
Гаванцев, пражан, парижан,
Был горд, что герой этот славный — казах,
Земляк мой. Стальной Баурджан.
Панфиловский сокол, питомец степей.
Команда — и в стремя нога.
Как залпом «катюши», отвагой своей
Умел накрывать он врага.
Умел отступить, не умел отступать.
Умел заманить, обойти.
И только поэтому мог побеждать
На огненном нашем пути.
Искусство его постигает солдат,
Стихи о нем пишет поэт.
Я знаю, что мужество — тоже талант,
Героя без мужества нет.
И сказочник мудрый, наш древний Восток,
Любви к земляку не тая,
В сказаньях о нем и прибавит чуток —
Ведь кровь-то родная, своя.
Прибавит чуток, приукрасит молвой —
И он великаном слывет,
Таким, что поднимется грозной горой
И горы любые свернет.
Мне лестно услышать, что он великан,
Что темную силу поверг.
Но перед глазами всегда Баурджаи —
Простой, дорогой человек.
Глаза его зорки, и руки сильны,
И стать не согнется в поклон.
В армейском горниле Советской страны
Был этот клинок закален.
Недолго он в ножнах покоился. В бой,
В атаку — железный приказ.
Он был занесен над врагом под Москвой
В труднейший для Родины час.
Взлетала земля, и трещала броня.
Орудия били во мгле.
Держал Баурджан боевого коня
И с честью держался в седле.
Врезался он дерзко во вражеский стан,
И подвиг его не забыт.
С Маресьевым, Зоей джигит Баурджан
В шеренге героев стоит.
Мы той юбилейный справляем ему,
Батыру уже шестьдесят.
О годах прошедших вздыхать ни к чему,
Так дайте я крепко его обниму.
Спасибо, достойнейший брат!

(Перевод Игоря Ляпина.)

Взволнованный стихотворением Сабита Муканова, я посмотрел на Баурджана. И могу смело сказать: ему было очень приятно! Однако характер брал свое. Он тут же пресек мои восторги по поводу стихотворения:

— Ладно-ладно! Давайте о другом. Вот тут Камаш с утра грозилась рассказать что-то. Давай, жена, рассказывай.

— Ой, да что я интересного могу рассказать? — застеснялась меня Камаш.

— Сама говорила, когда прочитала «Жулдуз», что можешь, — подзадоривал Баурджан жену. — Вот и говори теперь.

— Да это я просто так, ради смеха.

— Ну и давай смешное. Нам это-то как раз и нужно для поднятия тонуса.

— Ладно, расскажу, — решилась Камаш.

II

— Это было в первые дни после нашей женитьбы, — начала свой рассказ Камаш. — Тогда мы жили на улице Дзержинского. Однажды кто-то звонит нам. Телефон был в коридоре. Снимаю трубку:

«Кого вам надо?»

«Мне нужен Баурджан», — отвечает тоненький девичий голосок.

«А кто его спрашивает?»

«Жаксыгуль».

Иду звать Баурджана, а сама думаю: кто такая Жаксыгуль? Никогда о ней не слышала.

«У тебя есть знакомая по имени Жаксыгуль?» — - спрашиваю осторожно.

«Нет», — отвечает он, а сам от рукописи голову не поднимает.

«Иди, она ждет у телефона. Поговори».

«Да не знаю я такого человека! — закричал он вдруг. — Иди и положи трубку на место!»

Я диву далась: чего это он на меня кричит? Значит, есть тут что-то такое...Молодая была, не знала еще тогда, что живу рядом с вулканом.

Ладно, пошла, молча положила трубку на рычаг.

На следующий день снова звонит вчерашняя девушка,

«Позовите Баурджана».

«Нет его», — отрезала я и бросила трубку.

«Кто это звонил?» — спрашивает Баурджан из кабинета.

«Твоя Жаксыгуль», — говорю, задыхаясь от ревности. «А-а, Жаксыгуль, говоришь», — равнодушно протянул он, и снова уткнулся в свою работу.

А душе моей огонь заполыхал! Таит ведь что-то от меня, прикидывается, будто не знает ее. Наверно, старая его любовь. Не хочет говорить с ней при мне.

На следующий день у меня поднялась температура, и я слегла. Вдруг слышу — телефон. «Ну, думаю, наверняка это Жаксыгуль. Посмотрим, что он ей ответит». Привстала на тахте, прислушиваюсь, о чем они говорить будут.

«Да, я Баурджан. Здравствуй, Жаксыгуль...Хотела к нам прийти, говоришь? Ну что же, приходи. Адрес? Адрес вот». И, объяснив, где мы живем, он положил трубку.

У меня кровь закипела. Смотрите-ка, чем занимается этот плут! Приглашает к себе девушку, пользуясь моей болезнью. Хочет принять ее в своей комнате, пока я лежу в постели. Значит, раньше просто хитрил, не решался говорить с нею в моем присутствии...

Думая так, я соскочила с постели. Не знаю, куда и девалась моя болезнь. Быстро натянула платье, подобрала волосы, села и сижу наготове. «Ну что ж, посмотрим, что будет дальше».

Зазвенел звонок у двери. Меня всю так и затрясло. Баурджан вышел из кабинета и открыл дверь. Тут я как угорелая выскакиваю в коридор. Смотрю, переступает через порог красивая молоденькая девушка и говорит нерешительно:

«Здравствуйте».

«Здравствуйте, милая», — отвечает Баурджан и идет преспокойно в свой кабинет.

Осталась я в коридоре лицом к лицу с девушкой. Оглядела ее с ног до головы: ничего, хорошенькая и вроде бы скромная. Завела ее в комнату.

«Садись, — говорю. — Кто ты такая?»

«Я Жаксыгуль».

«А кого тебе надо?»

«Баурджана, апай».

«А ты видела когда-нибудь в глаза Баурджана? Знаешь его?»

«Видела, знаю...»

«Ах, думаю, хитрецы! Они, оказывается, знают друг друга. А он делает вид, что незнаком с нею». И снова меня затрясло, как больную малярией. Но все же взяла себя в руки и спрашиваю ровным голосом:

«Откуда ты приехала? Где учишься?»

«Нигде не учусь, апай. Приехала в прошлом году из аула, в институт не поступила, работаю продавцом». «Ну так если тебе нужен Баурджан, иди в ту комнату.

Этот старик, что тебе дверь открывал, и есть твой Баурджан. Что же ты его не узнала, если вы раньше встречалась?»

Девушка удивленно посмотрела на меня.

«Нет...это не он...Баурджан — молодой джигит, апай», — еле вымолвила она.

«Может, ты его плохо запомнила? В темноте, наверно, встречались?» — говорю я, все еще не веря.

«Нет, не темно было. Тот молодой совсем. Сказал: меня зовут Баурджан Момыш-Улы. А я о нем и раньше слышала. Обрадовалась, что это он и есть. Он говорит; мой адрес в телефонном справочнике найдешь на букву «М», ты обязательно мне позвони...»

«Где же вы познакомились?» — спрашиваю.

«В парке имени Горького».

«А какой он из себя, твой Баурджан?»

«Высокий, худощавый, симпатичный такой».

«А еще какие приметы заметила?»

«Да вроде никаких, апай. Глаза очень блестели. Обходительный такой, говорил: «милая», «дорогая». II все предлагал: «Не пойти ли нам, милая, выпить чего-нибудь?» И слово «айналайын» говорит так ласково, протяжно. Вот с тех пор я каждым день и звоню вам».

Говорит, а сама чуть не плачет. Ну, тут-то мне, конечно, стало жалко эту дурочку.

«Да милая ты моя! Надо ведь было думать: неужели молодой в годы войны Баурджан до сегодняшнего дня останется таким же? Да Баурджан ровесник твоему отцу. Если хочешь еще раз посмотреть на него, идем, покажу».

«Ой, нет, нет, нет, апай! — вскочила ода с места. — Мне стыдно смотреть ему в глаза. Можно, я лучше пойду?»

Я проводила девушку.

«Эй, Камаш, кто эта красавица?» — спрашивает Баурджан.

«Жаксыгуль».

«А-а! Она только что звонила, спрашивала наш адрес. Что у нее за дело?»

Я рассказала, что разыскивает своего знакомого. Баурджан тут же пришел в ярость: почему молодые джигиты обманывают аульских девушек? Где же их совесть, стыд, честь?

«Спроси у самих джигитов. Чего ты набросился на меня?»

«Знает она хоть имя и фамилию джигита?»

«Говорит, его зовут Баурджан Момыш-Улы».

Он так и уставился на меня вытаращенными глазами:

«Как это так?»

«А вот так». И объясняю ему все.

«Как он выглядит, тот прохвост? Она запомнила?» А у самого желваки на скулах так и играют.

«Говорит, ростом высокий, — начала было я и осеклась: вдруг еще ненароком обидит кого-нибудь совершенно невинного и сам же окажется в неудобном положении. — Да что там! Разве в таком большом городе узнаешь кого по приметам?»

Баурджан только сокрушенно покрутил головой и снова ушел к себе. А я, схватившись за пылающую голову, потащилась в спальню. Тут на меня болезнь навалилась с удвоенной силой. Еле добралась до постели. «Ох, думаю, и какой шайтан дернул меня вставать! Будь она неладна, эта Жаксыгуль!»

Рассказ Камаш очень рассмешил меня. И я сразу стал искать ему название. Такая уж у меня привычка: как только понравится чей-нибудь рассказ, тут же придумываю ему заголовок. Так лучше запоминается. А сам все продолжаю удивляться:

— Надо же! Есть, оказывается, такие ловкачи, которые спекулируют именем Бауке?

— Есть, есть, — согласно закивала Камаш. — Хотите, расскажу еще одну такую историю?

— Конечно, хочу. Вы прекрасная рассказчица, Камаш.

— Да где там! Просто вы очень добрый человек, — засмущалась Камаш. —

— Может, может интересно рассказывать, — весело подбодрял жену Баурджан. — Известное дело: за иголкой и нитка!

— Ой, захвалили меня! Ну, слушайте. Однажды мы с Баурджаном ехали куда-то на такси. Шофер был молоденький уйгур. Бауке сидел рядом с ним, я сзади.

«Баурджан, — предложила я. — Давай остановимся, зайдем в этот магазин».

Вижу, таксист покосился недоверчиво на Бауке, потом еще раз и еще.

-Вышли мы из магазина, сели снова в машину, а шофер ие трогается с места.

«Вы что, в самом деле Баурджан Момыш-Улы?»

«А зачем тебе это знать?» — холодновато спросил в свою очередь Баурджан.

Шофер рассмеялся и рассказал, как год назад полдня возил по городу одного пассажира и не взял с него ни копейки. Потому что тот сказал: «Я — Баурджан Момыш-Улы».

«Это почему же ты не взял с него деньги? — нахмурился Баурджан, — Что за нелепица?»

«Есть на то причина. И очень серьезная».

«Какая же такая причина?»

«Во время войны мой отец служил в полку Момыш-Улы. Отец всегда рассказывал о героизме Баурджана, о его заботе о солдатах».

«А отец твой жив?» — резко повернулся к таксисту Баурджан.

«Недавно умер», — ответил парень и тихонько тронул машину с места.

Немного проехав, он сказал:

«Только я не очень-то поверил, что тот пассажир настоящий Баурджан. Обогнали мы по пути «Запорожец», а он говорит: «Хочу купить такой. Жду очереди». — «А я слышал, что у Баурджана «Волга» есть», — говорю ему. Он сначала оторопел немного, но тут же спохватился: «Волга»-то есть, сам на ней езжу. А «Запорожца» хочу купить для детей». Может, и правда, а может, и нет, подумал я тогда. Вот поэтому-то меня и удивляет, что сегодня везу второго Баурджана».

«Не второго! — сказал Бауке, чуть повысив голос — Я — Баурджан Момыш-Улы! И без всяких порядковых номеров».

Таксист с сомнением покачал головой — то знает?

«Останови!» — рявкнул Баурджан.

Мы с таксистом даже вздрогнули. Резко взвизгнули тормоза. Я сидела как на иголках: вдруг Баурджан вздумает выйти из машин. Но нет. Запустил руку в карман, достал свой паспорт и протянул шоферу:

«На, читай, поди грамотный».

Убедившись, что везет настоящего Момыш-Улы, шофер радостно заулыбался. Потом почтительно протянул обе руки Бауке.

«Отец перед смертью просил: будешь в Алма-Ате, сходи к моему командиру, поклонись ему», — сказал он с дрожью в голосе.

Бауке пожал руку паренька:

«Пусть будет пухом земля твоему отцу, сынок».

Дальше мы ехали как совсем свои люди. Я облегченно вздохнула. И подумала: «Господи, каких только сюрпризов не приготовила жизнь человеку».

«Сколько тебе остался должен тот «Баурджан»?» — спросил Бауке после недолгого молчания.

«Немного, агай. Десять рублей. Пустяки».

«У тебя дети есть?»

«Есть, агай. Двое».

Приехав на место, Баурджан протянул шоферу двадцать рублей:

«Милый, эта десятка за лже-Баурджана, который обманул тебя в прошлом году. Пять рублей — по счетчику. А на остальные купи своим детям гостинцы от имени однополчанина их деда — Момыш-Улы».

Шофер сначала растерялся, затем стал отказываться от денег.

«Бери! — приказал Баурджан, бросив деньги на его колени. — И больше не давай себя обманывать!»

Вышел из машины и с шумом захлопнул дверцу. Шофер догнал нас.

«Агай, скажите, когда вы будете возвращаться? Я подъеду в назначенное время и отвезу вас домой», — сказал он почти умоляюще.

«Нет, — отрезал Бауке. — Езжай по своим делам. Сами доберемся».

Рассказав эту историю, Камаш посмотрела на своего Баурджана. Глаза ее сияли.

А мне тут же вспомнился случай, когда я был непосредственным свидетелем щедрости Баурджана.

Шло состязание акынов — айтыс. В театре яблоку негде было упасть. Люди стояли в проходах, около стен. С особым интересом все следила за айтысом между джигитом, представлявшим Чимкентскую область, и акыном-девушкой из Кзыл-Орды. Девушка-акын — это не такая уж и редкость. Но перед нами в национальной одежде — в расшитой тюбетейке с пушистыми перьями совы и в светлом легком платье с множеством оборок — стояла русская дивчина по имени Надежда Лушникова и пела на чистейшем казахском языке. Для айтыса она выбрала печальную народную мелодию и рассказала под нее историю, случившуюся недавно здесь: молоденькую девушку, поступившую в Чимкентский пединститут, один из местных ухарей умоляет бросить учебу и выйти за него замуж. Зачем, мол, учиться красивой девушке? Своего соперника по айтысу Надежда шутливо укоряла за то, что в его Чимкентской области встречаются еще такие отсталые джигиты. В зале стоял веселый шум, все бурно аплодировали Надежде.

После завершения айтыса жюри тут же подвело итоги. Победители подходили к столу и получали призы: ковры, национальные бархатные чапаны. Одной из последних судья назвал фамилию Лушниковой и поднял ее приз — мужские часы «Маяк».

Но в это время из середины зала во весь свой внушительный рост встал Момыш-Улы, который с группой писателей приехал из Алма-Аты в Чимкент специально на айтысы.

— Нет, Надя не возьмет эти часы! — прогремел его голос. Зал притих. — Эта хрупкая девчушка, — протянул он руку в сторону Лушниковой, — растревожила сердца всех. Знающих твой разговорный язык — русских, немцев, узбеков, киргизов, чеченцев — не счесть, но видел ли ты человека кроме Нади, который так знает твой язык искусства, скажи, пожалуйста? — строго обратился он к судье. — Я считаю, что главный приз сегодняшнего дня должен был достаться этой маленькой девушке, которая как соловей пела на нашем языке!

Зал разразился одобрительными аплодисментами.

Баурджан с женой повели Надю Лушникову в ювелирный магазин и там, посоветовавшись между собой, купили ей изящные золотые часики, на которых выгравировали надпись: «Надя, за твое мастерство. Б. Момыш-Улы. 25.02.1964 г.». Надевая часы на руку девушке, Баурджан взволнованно сказал:

— Считай этот подарок не от Баурджана, а от всего казахского народа за твое прекрасное искусство. Носи на счастье, милая...

В это время из коридора послышалось:

— Мы, старики, хорошо знаем все тяготы и лишения прошлой жизни. Но когда пытаешься раскрыть молодежи философский смысл этого, они не хотят слушать.

Баурджан, поморщившись, взглянул на меня:

— Это твой Дерпен, что ли?

— Он самый.

— Пошли, Камаш. Отведи меня вниз, — сказал он, торопливо поднимаясь. — А то его навязчивость может вывести меня из себя.

Камаш с Баурджаном ушли, а я поплелся в свою палату и там сразу же внес в блокнот все детали сегодняшней беседы. Каждому рассказу дал заголовок: «Жаксыгуль», «Таксист», «Дерпен».

III

В соответствии с больничным режимом встречаться нам с Бауке удобнее было в вечернее время. То я спускался вниз, то Баурджан поднимался в кардиологическое отделение.

Как-то раз беседуя, мы заметили, что сзади к нам подошел кто-то, встал и стоит. Повернулись к нему, а это наш общий знакомый — писатель и переводчик Абдирашит Ахметов.

— Каждое воскресенье приезжал сюда, чтобы справиться о вашем здоровье, — возмущенно начал он. — И каждый раз говорят — карантин! Никого не пускают. И вот, чтобы узнать-таки о вашем состоянии, — он поочередно пальцем показал на каждого из нас, — пришлось специально лечь в больницу.

Мы с Баурджаном дружно расхохотались.

— Да, так, как ты, еще никто не приходил справляться о нашем здоровье, — сказал Баурджан, вытирая слезы.

— Для больного человека первое лекарство — смех, — широко улыбнулся Ахметов. — Пусть это будет моей первой помощью вам.

— Спасибо, Абеке.

— Когда ты сам-то попал сюда?

— Час тому назад. Устроился в сорок четвертой палате.

— Что у тебя?

— А! Все та же печень, — беспечно отмахнулся Ахметов, переводя разговор на другую тему. — Лучше разрешите вас обоих поздравить.

— По какому поводу? По поводу болезни, что ли?

— Нет. По поводу «Истины и легенды» в «Жулдузе».

— Вышел номер? — обрадовался я.

— А вы не знали? — удивился Ахметов и пожал Баурджан у руку. — Как говорил Абай: коль сын умен и хорош — любуйся, восхищайся им. Вот мы и восхищаемся тобой.

— Да не меня, не меня, а его поздравляйте, — кивнул Баурджан в мою сторону.

— А как же! От всей души! — Ахметов крепко тряхнул мою руку. — Когда выпустишь отдельной книгой?

— Об этом еще рано думать, Абеке. Да и не так-то это просто. Могут отказать в издательстве. Скажут: книгу о живом человеке издавать нельзя.

— Да кто так скажет? — махнул рукой Ахметов. Баурджан вдруг хмыкнул:

— Было, было такое со мной. Хотите, расскажу?

Мы, конечно, хотели.

Баурджан засунул худые Кисти рук в широкие рукава махрового халата и некоторое время молчал, собираясь с мыслями.

— Это было перед выпуском на экраны фильма «За нами Москва». Его сняли по моей книге Мажит Бегалин и Василий Соловьев. Так вот, звонит мне однажды министр культуры Ильяс Оморов:

«Баурджан, нужна твоя помощь».

«Что за помощь? Чем полковник в отставке может помочь министру?» — спрашиваю.

«Понимаешь, наши киношники закончили съемку фильма «За нами Москва», но вот уже три месяца, как застряла в столице».

«Ну и что? Это народ настырный, — говорю, — как застряли, так и выкарабкаются».

«Нет, оказывается, не так-то просто. Там у них беда. Никак не могут сдать готовый фильм в Госкомитет по кинематографии».

«Причина?»

«Причина в том, что кое-кто в комитете утверждает, будто нельзя снимать фильм о живом человеке. Съездил бы ты туда сам».

«Интересно! А что я там могу сделать? Подписать разрешение вместо самого Романова, что ли?»

«Нет, Бауке, но ты мог бы переубедить Романова. А то наши ребята там совсем бессильны».

На следующий день я вылетел в Москву. «Ребята» во главе с Бегалиным и Соловьевым встретили меня, устроили и гостиницу. Я расспросил их, как да что.

«Так и так, — говорят. — Не можем своего добиться. Не принимают фильм — и все тут. Не было в их практике фильмов о живом человеке».

«К кому же мне идти? К Романову?»

«Нет-нет! К самому председателю нельзя. Он по таким делам не принимает. Наша судьба в руках его заместителя Баскакова. Достаточно, если вы убедите его».

Поехали в Комитет по кинематографии. Идем прямо в приемную Баскакова. Смотрю, ребята мои приуныли, присмирели — ходят на цыпочках, услышав скрип двери, вскакивают с мест, как школьники. Длинноволосые киношники-москвичи беспрерывно входят и выходят из кабинета, держатся абсолютно непринужденно, говорят громко, смеются. А мои джигиты с секретаршей объясняются шепотом.

«Здравствуйте. Извините, пожалуйста. Может ли нас принять Владимир Евтихианович?»

«Он собирается проводить совещание. Посидите».

Сели. Ждем. Те, что вошли к Баскакову, и не думают выходить. Оглянулся: а моих джигитов и след простыл. Целых два часа просидел один. Потом не выдержал и говорю секретарше:

«Покажите мне, милая, кабинет товарища Романова».

Вышла она со мной в коридор, проводила до приемной.

«Здравствуйте, дорогая», — вежливо поздоровался я с секретаршей председателя.

Не знаю, что ее подкупило: мой мягкий тон или военный мундир? Но она поднялась со стула.

«Дорогая, можно вас спросить, у себя ли товарищ Романов?»

«Конечно, можно, — улыбнулась красавица. — Алексей Владимирович у себя».

«Тогда у меня к вам есть одна просьба. Исполните ли?»

«Говорите, говорите. Конечно, исполню».

«Зайдите, пожалуйста, к Алексею Владимировичу и доложите ему, что гвардии полковник Момыш-Улы просит принять его ровно на три минуты. Сделаете?»

Секретарша удивленно вскинула брови:

«Вы тот самый Момыш-Улы? Сражались в сорок первом году под Москвой?»

«Да, тот самый, дорогая».

Женщина уважительно наклонила голову:

«Извините за излишнее любопытство. Сейчас же выполню вашу просьбу».

Через полминуты она уже пригласила меня в кабинет:

«Алексей Владимирович ждет вас».

Романов поднялся мне навстречу.

«Бесконечно рад видеть вас, — сказал он, предлагая мне кресло. — Как ваше здоровье?»

«Лично я чувствую себя хорошо, Алексей Владимирович, — начал я. — Но плохи дела «Казахфильма».

«Почему?» — засмеялся Романов.

«Да вот какое дело. «Казахфильм» отснял картину по моей книге «За нами Москва». А ваш комитет не дает добро на экраны готовому фильму».

«В чем же дело, интересно? Этим должен заниматься мой заместитель. Я сейчас выясню», — потянулся он к телефону.

«А дело вот в чем, — пояснил я. — Ваш заместитель заявил, что нельзя выпускать фильм о живом человеке. Для меня все равно: выйдет фильм или нет. Потому что я не сценарист, не постановщик. Меня беспокоит другое: ведь на создание фильма потрачена колоссальная сумма государственных денег. «Казахфильм» ломает голову, как покрыть эти расходы. И кроме того — это труд большого коллектива. А причина загвоздки смехотворная. — Я сделал небольшую паузу и затем сказал, глядя прямо в глаза Романову: — Я пришел к нам с таким предложением. Если ваш заместитель считает, что его мысль запретить фильм о живом человеке найдет поддержку в государственном масштабе, то прикажите ему, чтобы он умертвил полковника Момыш-Улы, проживающего сейчас в семьсот двадцатом номере гостиницы «Москва». Тогда и идея товарища Баскакова осуществится, и государственные деньги не будут выброшены на ветер. И труд людей не пропадет попусту. Вот все, о чем я хотел вам сказать».

Романов расхохотался.

«Нет, товарищ полковник, — покрутив головой, сказал он. — Этого делать нельзя. Я желаю таким людям, как вы, жизни до ста лет. А с вашим фильмом я сейчас все выясню».

Он поднял телефонную трубку. Мне были слышны все ответы Баскакова.

«Владимир Евтихианович, какую картину «Казахфильма» вы отказались принять?»

«За нами Москва».

«Почему?»

«По той причине, что герой живет и здравствует».

«И в этом вся загвоздка?!»

«Да».

«Тогда немедленно, без всяких задержек примите фильм. Вот здесь, рядом со мной, сидит герой этого фильма, полковник Момыш-Улы. Многие герои Великой Отечественной войны, в том числе и товарищ Момыш-Улы, вошли в историю живыми героями, Владимир Евтихианович. Этот человек сейчас зайдет к вам. Если есть какие-то другие претензии, то скажите ему об этом, но фильм не задерживайте. Этот фильм — национальная гордость целого парода. Да. Именно так».

Романов положил трубку и посмотрел на, меня:

«Есть еще что-нибудь у вас ко мне, товарищ полковник?»

«Больше никакого дела нет, — сказал я, вставая. — Прошу извинить, что отнял у вас время».

«Что вы, что вы! — замахал рукой Романов. — Пять минут, проведенные с вами, считаю историческим событием в своей жизни».

О» нажал кнопку и вызвал секретаршу.

«Пожалуйста, проводите нашего гостя в кабинет Баскакова и проследите, чтобы ему не пришлось там сидеть под дверью».

Баскаков меня ждал.

«Проходите, проходите, пожалуйста, товарищ полковник!»

«Спасибо».

«Сейчас мне позвонил Алексей Владимирович...»

«Да, я был рядом с ним, — перебил я его. — Он сказал, что из-за того, что я живу назло врагам, фильм не должен быть задержан. У вас есть кроме этого другие претензии?»

«Нет. Я вам сейчас все объясню. Дело в том, что в Союзе писателей имеются возражения. Поэтому-то и получилась задержка. Ведь это общественная организация, и не считаться с нею мы не можем».

«Тогда попросите своего помощника, чтобы меня соединили с кем-нибудь из секретарей Союза писателей», — сказал я, показывая на телефон.

«Ну что вы! Мы сами после переговорим с ними», — ответил Баскаков смущенно.

«Нет, давайте сейчас, при мне. Я человек военный и во всем люблю ясность. Попросите соединить».

Баскаков вынужден был выполнить мою просьбу.

Я сам взял трубку.

«Кто у телефона?»

«Марков».

«Здравствуйте, Георгий Мокеевич. Это говорит Момыш-Улы».

«О! Здравствуйте, Баурджан. Когда приехали?»

«Вчера. Дело вот в чем, Георгий Мокеевич. Было ли какое-нибудьзаявление от Союза писателей насчет запрета фильма «За нами Москва», снятого в Казахстане?»

«Помилуй бог, Баурджан. Нам нет никакого дела до киношников, мы не вмешиваемся в их деятельность. Но если бы они спросили наше мнение, мы бы сказали, что обязательно нужно сделать такой фильм».

«Такой фильм уже есть. Однако Комитет по кинематографии задерживает его выход на экраны, ссылаясь на возражения со стороны Союза писателей. Если все так, как вы говорите, Георгий Мокеевич, то прошу вас не счесть за труд подготовить и подписать письмо в адрес комитета, что Союз писателей не имеет никаких возражений против фильма «За нами Москва». Через двадцать минут к вам подъедет человек от меня».

«Хорошо, дорогой Баурджан. Сделаем».

Положив трубку, я обратился к Баскакову:

«Здесь находятся двое сотрудников «Казахфильма». Прошу вас дать им свою персональную машину. Сейчас же она привезут письмо с подписью первого секретаря о том, что Союз писателей не имеет никаких возражений против выпуска фильма. Еще какие-нибудь претензии имеете?»

«Никаких», — развел руками Баскаков.

Вышел я от него, смотрю — мои джигиты вернулись, сиротливо сидят у двери.

В тот же день фильм получил добро на экраны, а на следующий я уже выехал в Алма-Ату...

Вот поэтому-то, — Баурджан подбородком указал на меня, — когда ты сказал, что могут и заартачиться издавать книгу о живом человеке, я засмеялся.

— Да, вы отлично провели эту операцию! — я не скрывал своего восхищения. — А что же вы, Бауке, сами не снялись в главной роли? Не сыграли самого себя? Это было бы совершенно естественно. И будущее поколение знало бы вас не только по книгам.

— Да у меня на это никогда терпения бы не хватило! Ильяс Оморов просил меня посмотреть сценарии фильма. А я не только посмотрел, но вообще заново переписал его. Однако киношники приняли лишь половину написанного мною: то так не годится, то эдак нельзя, то это показывать невозможно. Нет, с ними бесполезно иметь дело! Кстати, покойный Ильяс предлагал мне роль Баурджана. Но я двумя руками отмахивался от нее. Но хватало мне только на старости лет сделаться артистом!

IV

На следующий вечер ко мне в палату снова заглянула Камаш:

— Бауке ждет вас в коридоре.

Баурджан сидел на привычном уже месте и курил.

— Сегодня нас опять будет занимать Камаш. Пообещала рассказать случай, который и от меня долгое время скрывала.

— Ладно, расскажу. Вы у меня прилежные слушатели, — покладисто согласилась Камаш. — Так вот, в шестьдесят четвертом году приехал в Алма-Ату на гастроли Семипалатинский казахский театр имени Абая. А семипалатинцы — мои земляки. Ну, Баурджан и решил пригласить актеров театра к нам в гости — сделать приятное и им, и мне. Пришли к нам в дом около двадцати актеров, все — незнакомые. Но мы их встретили как старых друзей. Актерам что? Они везде себя чувствуют непринужденно: ели, пили, пели, шутили. Когда стали благодарить за угощение, Баурджан встал и торжественно, как с трибуны, произнес:

«Дорогие наши друзья! Вы приехали из далекого Семипалатинска — родины моей жены. Но Семипалатинск родина не только Камаш, а всего казахского театрального искусства. Вы привезли от подножия горы Чингис первенца казахского театра — спектакль «Енлик-Кебек». Своим прекрасным исполнением вы доставили всем огромную радость. В знак этого разрешите...» — и он запустил руку во внутренний карман пиджака.

Я в растерянности уставилась на него: что еще придумал этот старик? А он вытащил запечатанную пачку двадцатипятирублевок и говорит:

«Разрешите, гости дорогие, преподнести каждому из вас чапан». (Чапан — национальный нарядный халат из бархата или плюша, которым по традиции одаривают почтенных людей.)

Я так и замерла: только вчера Баурджан получил в издательстве долгожданный гонорар, который я мысленно давным-давно уже распределила. А он, шайтан такой, не глядя даже на меня, распечатал деньги и каждому — по четыре четвертных!

«Это вам подарок от нас с Камаш. Хотите — купите чапан, хотите — костюм. Дело ваше. Лишь бы память осталась».

Последние деньги — всего-то там каких-то пять-шесть купюр — развернул веером и пустил по столу в мою сторону: а тебя, мол, озолочу! Я деньги собираю, а у самой душа ноет: мы ведь на этот гонорар целый год собирались прожить.

Гости загудели:

«Что вы! Что вы!»

«Говорят: хозяин дает — надо брать».

«Но это же неслыханная щедрость!»

«Не имеете права отказаться от дара, — погрозил пальцем Баурджан. — Обидите хозяев насмерть».

Ну, тут все шумно начали его благодарить, а я соскочила с места, смеюсь, не подавая вида, и тихонько тяну за рукав молодого парня, сидящего с краю. Вышли мы е ним на кухню, и я шепчу ему на ухо:

«Сынок! Этот сумасшедший старик отдал все деньги, что были в доме. А нам на них до следующего лета жить! Скажи об этом своим товарищам, сынок. Они должны понять. Пускай оставят деньги, хоть бы половину. Но только так, чтоб он не догадался. Скажи им, милый, чтобы положили в вазу на трюмо в прихожей».

Паренек засмеялся, обнял меня за плечи и говорит: «Хорошо! Все сделаю, как просите. Не беспокойтесь!» Выхожу за ним следом в комнату и вижу: гости уже прощаются. И паренек мой ничего не может сделать. Я на всякий случай все-таки задержала Баурджана, когда они вышли в прихожую: авось получится что-нибудь.

Проводили мы артистов, сунула я руку в вазу — там четыре купюры. Так и плакали паши денежки!

— Вот о том, как я хотела отобрать чапаны у гостей, я и рассказала Бауке несколько лет спустя, — закончила рассказ Камаш. — Теперь-то он смеется, а узнай тогда — ой худо бы мне пришлось!

— Нет, жена, ты, наверно, в тот раз отобрала-таки у артистов деньги? Сознайся! — Плечи Баурджана вздрагивали от смеха.

— Да что ты, Бауке! Чтоб мне никогда не видеть денег вообще! — оправдываясь, горячо заговорила Камаш. — Я тебе, так и быть, больше скажу: на следующий день пошла в театр и тому молоденькому пареньку отдала его долю. Еще и уговаривала его, и прощения просила.

— Ну вот, это по-казахски! — одобрил Баурджан. — И ведь не умерли же мы с тобой без этих денег. А?

— Да нет, — вздохнула Камаш. — Так, несколько туговато пришлось...

— Деньги не для того, чтобы ублажать свой желудок, — назидательно сказал Баурджан. — Джигит, который умеет уважить людей, никогда не испытает нужду. Так я говорю?

— Так, так... — согласно закивала Камаш и чуть заметно улыбнулась мне: видите, какой большой ребенок?

Поговорив еще немного, мы разошлись по своим палатам. Я тут же записал рассказ Камаш и озаглавил его «Деньги».

V

На следующий день Баурджан категорически заявил: — Все! Нынче буду говорить я. А то, гляди-ка, жена совсем оттеснила меня в сторону. Мне тут вспомнилось, как мы устраивали прием одной прелестной француженке. Помнишь, Камаш?

— Как же не помнить? Не каждый день приходится принимать иностранцев, — улыбнулась Камаш. — Расскажи, расскажи.

— Это было года два тому назад, — начал Баурджан. — Приехала в Алма-Ату одна французская писательница. Родной ее брат — полковник французской армии, — узнав, что после Москвы сестра собирается в Казахстан, попросил ее встретиться со мной и передать письмо.

Приехав в Алма-Ату, француженка заявила в Союзе писателей, что хочет познакомиться со мной. Ей ответили, что вряд ли это возможно: Момыш-Улы нездоров. Но женщина оказалась настойчивой. В гостинице она взяла телефонный справочник и нашла там мой номер.

«Я обещала брату, что, пока не увижу вас, из Алма-Аты не уеду. Мне сказали, что вы болеете. И все же я прошу разрешить мне зайти к вам хотя бы на несколько минут», — сказала она на довольно хорошем русском языке.

«Приходите, мадам, — говорю, несколько растерявшись. — Я действительно болел, но сейчас уже поправляюсь. Можете зайти завтра в любое время, двери моего дома открыты для вас».

На другой день после обеда приходит она в сопровождении одного из руководителей нашего Союза писателей. Усадил их в кресло, устроился сам. Достает она из сумочки письмо брата, протягивает мне.

«Я не владею французским, мадам», — говорю, мельком взглянув на письмо.

Она тут же снова в сумочку, извлекает оттуда другую бумагу:

«Простите, пожалуйста, господин полковник! Я забыла отдать вам русский текст письма».

Читаю: французский полковник шлет мне боевой привет. Сообщает, что прочитал обо мне в книге, что считает меня, полковника Советской Армии, своим учителем и тому подобное.

Прочитав письмо до конца, говорю:

«Спасибо вашему брату. Передайте ему от меня боевой привет».

Она заулыбалась, закивала головой.

«Можно теперь мне задать вам несколько вопросов?» — спрашивает, а сама уже достает из сумочки карандаш и блокнот.

В это время писатель, пришедший вместе с нею, решил, что ему как должностному лицу необходимо предупредить меня.

«Бауке, постарайтесь... Как бы это вам сказать? Ну, безо всяких фокусов... правильно...» — лопочет что-то невразумительное.

«Мадам по-казахски не понимает, — отрезал я на русском языке, строго глядя на него. — А я не владею французским. Поэтому будет справедливо, если будем разговаривать только на русском».

«Скажите, казахи читают французскую литературу?» — спрашивает тем временем гостья.

«Конечно, мадам, — отвечаю я. — Подавляющее большинство читают ее на русском и казахском языках. Но есть казахи, читающие и на французском. Правда, их пока мало. Однако могу вас заверить, что придет время, и многие казахи будут читать французов в оригинале».

Строчит она в своем изящном блокнотике изящным карандашиком, а по глазам ее вижу, что ни капельки она мне не верит.

«Мадам, может, вы желаете знать, читаю ли я сам французскую литературу?»

Она даже слова не промолвила, только вот этакий вежливый жест сделала: извольте, мол.

Открываю дверь кабинета, раскланиваюсь перед пей, как средневековый рыцарь:

«Посмотрите мои книги».

Подходит наша француженка к полкам, разглядывает корешки и вдруг с удивлением оборачивается:

«О, у вас есть Золя?!»

«Не только Золя», — отвечаю.

Тут она как пошла охать и ахать:

«О, Флобер! Бомарше! Анатоль Франс! Ромен Роллан! Арагон! Антуан де Сент-Экзюпери!»

В общем, как говорится, была приятно поражена.

«Получили вы удовлетворительный ответ на ваш вопрос, мадам?» — спрашиваю.

Она кивает, и выражение лица у нее теперь совсем другое. Устроилась снова в кресле и опять за блокнотик:

«А каково ваше отношение к президенту Франции де Голлю?»

«Когда я был на Кубе, — говорю, — военные люди задавали мне политические вопросы типа: как вы относитесь к Соединенным Штатам, к англичанам? Я сказал тогда, что мое отношение к ним точно такое же, как у моей партии, у моей родины».

Она слегка стушевалась.

«А каково ваше мнение о казахской литературе?» — и карандашик свой французский навострила.

«Очень хорошее, — усмехаюсь я. Ну и чудачка! Кто же про родную литературу скажет плохое слово. — У нашей литературы глубочайшие корни. Я не согласен с теми, кто утверждает, что свое развитие казахская литература получила только после революции. Тут надо оговариваться, что после революции наша литература начала особенно бурно развиваться. Возьмите хотя бы казахские эпосы о батырах. Они могут поспорить с лучшими образцами мировой литературы, «Кобыланды батыр» нисколько не уступает немецким «Нибелунгам», французскому «Роланду» или карельской «Кале-вале». А у казахов таких эпосов насчитывается около пятидесяти. Чтобы только пересказать их, нужно несколько недель. Наши профессора в университетах и институтах читают лекции об их художественных достоинствах и богатстве языка в течение целого года. И, конечно, каждый из этих древних дастанов имел своего автора. Но авторы позабылись, ведь тексты из века в век передавались устно. И кабинетами у древних акынов кочевого парода были бескрайние степи. Там они создавали свои бесценные дастаны и о прозрачных озерах, и о высоких горах, и о мужественных батырах, защищавших свой народ. Сидя в этих кабинетах, они днем делились своими сокровенными мечтами с ласковым ветром, а ночью — со сверкающими на ясном небе звездами. Может ли настоящий акын мечтать о лучшем кабинете, чем этот?»

Пронял я ее. Смотрю, и она, и наш писатель дружно смеются.

«А откуда берет свое начало казахская письменность?»

«С очень древних времен».

«Историки утверждают, что она возникла после завоеваний арабов», — говорит она, кокетничая своими познаниями.

«Нет, много раньше. Не верите, мадам?»

Тут не только гости мои, но и Камаш была ошеломлена.

«Вот письменный инструмент казахов, — говорю я и беру в руки домбру, всегда висящую у меня над тахтой. — Этим инструментом писали свои песни казахские акыны. Даже наши древние дипломаты и парламентеры излагали свои ультиматумы перед армией завоевателей, язык которых не знали, посредством такой домбры. Кюи, исполняемые на ней, говорили, что у казахского народа имеется войско, которое будет стоять насмерть, до последнего защищая свою родную землю, и что в этом им помогут высокие горы и бурные реки. Предостерегали врага, что в бескрайних ковыльных степях он найдет свою погибель. Возвращайся, мол, к себе, пока цел. Вот какие были дипломатические ноты. Например, кюй «Аксак кулан». Одно время наши земли были завоеваны монголами. Тогда частью Золотой Орды правил хан Жошы, старший сын Чингисхана и отец Батыя, о которых вам, мадам, наверно, известно. Однажды на охоте сына Жошы загрыз дикий стенной кулан — подранок. Обеспокоенный задержкой сына, хан отправил на поиски группу казахов, хорошо знающих местность. «Без сына не возвращайтесь! Разыщите его хоть под землей. Но если кто-нибудь из вас, возвратившись, осмелится сказать мне, что он погиб, залью тому в горло ведро расплавленного свинца!» — пригрозил хан.

Хан дважды не говорит. Отправились казахи. Разыскали в степи труп, взвалили на коня и остановились в раздумье. Что же делать дальше? Кто известит об этом жестокого хана? Никому не хочется глотать горячий свинец. И вот тогда выходит вперед молодой батыр и говорит: «Все равно кому-то из нас нести эту весть. Я пойду».

Сняв с себя доспехи — к хану входят безоружным, — батыр пешком отправился в Орду, держа в руках вместо оружия домбру.

Благополучно миновав стражников у ханских ворот, батыр прошел в белую юрту и отвесил низкий поклон хану.

«Ну, нашли моего сына?!»

«Нашли, алдияр», — отвечал батыр, отвесив еще более низкий поклон.

«Живой или мертвый?»

Молодой батыр ничего не ответил. Он опустился на колени и заиграл на домбре. В его кюе слышалось все: и как ханский сын поехал на охоту, и как гнался за куланом, и как стрелой из лука ранил его в ногу, и как тот, хромая, убегал от преследователей. И как ханский сын пришел в ярость и в азартной погоне за куланом далеко оторвался от своей свиты. Хан слышал топот трех йог кулана, за ним — топот четырех копыт. И вдруг топот кулана усилился. Повернув назад, с отчаянной силой обреченного подранок бросился на своего преследователя. Отчетливо слышался бой копыт, скрежет острых зубов кулана. А потом струны домбры заговорили жалобно: «Погибаю, погибаю...»

Взмокший от обильного пота, батыр резко оборвал кюй, сложив перед собой домбру, низко поклонился хану.

«Теперь вы поверили, мадам, — спрашиваю я завороженную легендой гостью, — в то, что домброй можно было сказать не меньше, чем пером? А домбра появилась задолго до арабского нашествия».

«Да, поверила, — отвечает тихо француженка. А у самой глаза как у ребенка. — Но прошу вас, будьте милостивы, расскажите дальше. Что сталось с батыром?»

«Батыр остался жив, — успокоил я эмоциональную иностранку. — Ведь он ни слова не сказал хану о гибели его сына. Об этом говорила домбра. Поэтому хан велел вылить ведро расплавленного свинца в отверстие корпуса домбры. Это было в двенадцатом веке. Но кюй «Аксак кулан» исполняется до сегодняшнего дня. Он обошел весь мир и исполнении оркестра казахских национальных инструментов имени Курмангазы» [Курмангазы Сагырбаев — великий казахский композитор].

«Наверно, все казахи испокон веку композиторы и певцы?»

«Прежде всего, казахи всегда были батырами! Ну, а потом уже — почти поголовно — акынами. Кроне того, казахи издревле владели архитектурным искусством. Поезжайте на мою родину — в Джамбульскую область, — посмотрите надгробный памятник Айша-биби. Он не уступает лучшим образцам мировой архитектуры. И таких надгробий в казахских степях десятки. А какими искусными рукодельницами были наши женщины! Вы не посчитайте за хвастовство, мадам, но с нашими орнаментами и вышивками не может соперничать ни один народ мира. Я вам сейчас покажу один из образцов этого тончайшего искусства».

Повел гостью в спальню и показал ковер ручной работы во всю степу.

«Не подумайте, мадам, что этот ковер изготовлен на фабрике. Его собственными руками ткала моя родная мать».

Но тут уж француженка была поражена совершенно. И так, и эдак разглядывала замысловатые орнаменты, качает головой.

«Я поверила всему, что вы говорили, — сказала она горячо — У меня к вам больше нет вопросов. Есть только просьба: не могли бы вы дать мне один экземпляр вашей книги «За нами Москва»? Это было бы для меня и для всей моей семьи бесценный подарком».

Надписав книгу, я проводил свою гостью. И только на другой день спохватился, что допустил непростительную оплошность: не догадался передать какой-нибудь подарок ее брату. Попытался было разыскать эту женщину, но она уже покинула нашу страну. Вот так!

Закончив рассказ, Баурджан поднялся и протянул мне картонную папку;

— Ты просил посмотреть копии писем, полученных из-за границы. Вчера наказывал сыну, чтобы принес их, но он взял только два письма из Болгарии. Возьми, прочтешь у себя в палате.

— Большое спасибо, — поблагодарил я.

VI

Утром я раскрыл папку, врученную мне Баурджаном, и стал читать копии писем, отпечатанные на машинке.

«Дорогой товарищ Момыш-Улы!

Только что прочитал «Волоколамское шоссе», историю Ваших первых боев в Отечественной воине, которую так удачно рассказал Александр Бек или,если только это правильно понято мною, так реалистически и образно рассказали Вы сами.

Я закрыл книгу, но все еще вижу Вас, все еще помню Вашу решительность, серьезность, самоуглубленность. И я не в силах сейчас сдержать возмущения при воспоминании о том, как некоторые из Ваших подчиненных забывали о своей воинском долге.

Для меня ясно, что истинный боец и командир формируется и растет только в настоящей боевой обстановке.

Позвольте мне выразить свое восхищение Вами и поздравить Вас от всего сердца.

Ведь когда я читал о Ваших поступках, размышлениях, о Ваших заботах, напряжении и бессоннице, я видел в Вашем лице подлинного командира, который всецело отдается исполнению долга и добивается весомых результатов своего труда: умения слиться воедино с подчиненными, ощутить волнение их сердец.

Я, дорогой товарищ Момыш-Улы, понимаю, что даже в мирное время военная служба не является обычной чиновничьей службой от 9 до 6 часов, что это есть обязанность, которая всегда лежит на военнослужащем и постоянно возрастает по мере повышения его чина. Таким образом, служба военного начальника непрерывна.

Все его существо должно проникнуться сознанием того, что он на службе и что работа его является творческой. Он воспитывает бойцов, подготавливая их к исполнению наивысшего долга — защиты Родины.

Простите мне, поручику болгарской армии, что я отнимаю у Вас время, излагая эти мысли. Но я не в силах удержаться, чтобы не поблагодарить Вас за то, что Вы сделали.

Все высказанное мной является, вероятно, слишком бледным и не может передать моих настоящих чувств радости, гордости, любви, которые я испытываю по отношению к Вам, верному сыну социалистической Родины.

Прошу Вас принять также и благодарность от всех моих товарищей — командиров болгарской армии, чьи сердца стали биться еще сильнее после прочтения «Волоколамского шоссе». Если мое письмо доставит Вам хоть немного удовольствия, то наша благодарность и наша радость станут еще сильнее. '

Будьте здоровы, товарищ Баурджан.

Будьте здоровы и бодры на радость нам и на славу могучего Советского Союза.

Ваш поручик Лило Ненов.

Болгарские военно-воздушные силы,

26 июля 1947, г. Банкя».

Второе письмо адресовано автору книги «Волоколамское шоссе».

«Дорогой наш писатель Александр Бек!

...Мы благодарим Вас за яркие, незабываемые образы генерала Панфилова и Баурджана Момыш-Улы, которых Вы обессмертили в своей книге.

О войне, о боевых подвигах уже написано и еще будет написано немало книг. Но Ваша повесть — это не просто художественное произведение.

Для нас она — руководство в повседневной практической работе. Когда нам в учении встречаются трудности, мы вспоминаем о «табачном походе». Мы постоянно спрашиваем теперь себя: «Как бы поступил на нашем месте Баурджан?» Ваша книга учит быть строгими, но справедливыми командирами, так как только в этом случае мы выполним задачи, которые ставит перед нами наша молодая Народная Республика Болгария...

С горячим боевым приветом

Курсанты политической роты имени Христа Ботева

София, 10 мая 1947 года».

А вот ответное письмо Баурджана одному лейтенанту, в котором приведено много неизвестных широкому кругу читателей фактов, связанных с книгой «Волоколамское шоссе»:

«Уважаемый товарищ лейтенант!

Благодарю Вас за письмо. Отвечаю на Ваши вопросы по порядку:

1. К сожалению, я не могу выслать Вам копии всех писем, стенограмм и рецензий по в «Волоколамскому шоссе», так как это физически сделать почти невозможно. Во время войны в одну только редакцию журнала «Знамя», где впервые печаталось «Волоколамское шоссе», пришло более сотни писем, адресованных лично мне. Повесть дважды обсуждалась в московском Доме литераторов в сорок втором и сорок третьем годах при довольно широкой аудитории в 200–300 человек. В обсуждении принимали участие такие писатели, как генерал Игнатьев, автор известной книга «Пятьдесят лет в строю», Виктор Шкловский, Борис Лавренев, Николай Тихонов, член-корреспондент Академии наук профессор истории Л. Панкратова, профессор-литературовед Е. Михайлов, известная революционерка Елена Дмитриевна Стасова и другие.

Все выступления стенографировались, но и ими не располагаю. Могу только сказать, что большинство из выступавших положительно отозвались о повести.

Я часто получаю письма от наших зарубежных читателей и экземпляры книги, переведенной на многие языки: английский, французский, итальянский, немецкий, китайский, болгарский, чешский, венгерский, югославский, румынский, греческий. Ко всем изданиям были предпосланы весьма положительные предисловия. В некоторых из них даны мой и панфиловский портреты.

2. Вы просите, чтобы я прислал Вам свои воспоминания о генерале Панфилове, — это также невозможно сделать. Часть моих воспоминаний о нем увидела свет в «Волоколамском шоссе», другая обязательно будет опубликована в будущем. Нельзя в двух-трех словах обобщить то, чему посвящена целая книга. Кроме того, начиная с 1942 года мною в разное время опубликовано о генерале Панфилове более десяти газетных статей.

3. Очень хорошо, что Ваши воспитанники — люди взрослые и весьма критически относящиеся к прочитанным ими книгам. У писателей существует святое правило — не спорить с читателями, прислушиваться к их замечаниям и, если они справедливы и уместны, учитывать их в последующих изданиях. Писатель не может себе позволить не считаться с читательской аудиторной, ибо писатель есть слуга читателей, он создает свои произведения для них, для парода.

Цель всякого произведения — просвещать. Мы ставили перед собой именно эту цель: рассказать суровую правду о воине без всяких прикрас и преувеличений. Мы не собирались представлять нашим читателям героя без угла и краешка, этакий кругленький идеал, безгрешное существо, а старались показать людей такими, какие они есть на самом деле.

Например, в первой главе я признаюсь, что мне стоило большого труда перебороть страх в бою. Я не стесняюсь признать и некоторые свои ошибки и говорю о них так откровенно, чтобы их не повторяли другие. Я делаю свои военные записи не как сторонний наблюдатель, а как участник боев, как солдат, лично переживший всю войну от начала и до конца. Я ничего не создаю на вымысле. Да в этом и нет необходимости.

4. Вы спрашиваете меня о причинах моей строгости. Здесь нет ничего надуманного. На самом деле все было именно так, как описывается в книге. Вспомните Суворова — «Тяжело в ученье — легко в бою», вспомните Ленина, он называл мошенниками и предателями тех, кто не поддерживал в армии воинского порядка. Вспомните Панфилова — «Жалеть солдата в учении, — значит, не жалеть его в бою».

Вот высшая забота о солдате — не жалеть, а научить его всем премудростям походной и боевой жизни, чтобы на иоле сражения он чувствовал себя как рыба в воде.

Мы, военные, готовимся не к показным парадам, а к суровой и беспощадной борьбе с врагами Родины.

Нелегко человеку стать солдатом, нелегко командиру дисциплинировать войска, а воевать еще труднее. Командир должен, обязан быть строгим и требовательным не только к подчиненным, но в первую очередь к себе. Приказ командира для подчиненного — закон. Но прежде чем отдать приказ, командир обязан всесторонне обдумать его, обосновать. Ни один приказ не должен отдаваться в оскорбительной форме. Тот, кто не щадит достоинства и самолюбия подчиненных, недостоин звания воспитателя, начальника. Строгое соблюдение воинского порядка, внедрение его в сознание подчиненных, выполнение воинской присяги и долга, воспитание благородных качеств воина и обучение подчиненных военному делу — священный долг командира. Основной метод воспитания в нашей армии — убеждение. Мы стремимся привить сознательную дисциплину, осознанное и осмысленное выполнение своих обязанностей. Но если это необходимо в отношении некоторых нерадивых, то мы не отказываемся и от метода принуждения.

5. Высылаю по вашей просьбе фотографию. Выслать же Вам схемы боевых действий панфиловской дивизии не могу но не зависящим от меня причинам.

Искренне желаю Вам и всем вашим воспитанникам всяческих успехов.

С товарищеским приветом

гв. полковник Баурджан Момыш-Улы.

26 марта 1951 г.,

гор. Калинин».

По-военному четкие, строгие письма. Письма солдат. Сколько раздумий вызывают они! Как хорошо говорится в них о верности своему долгу!

VII

Вечером мы снова встретились с Баурджаном в коридоре. Он сидел у ординаторской на мягкой кушетке, обитой коричневым дерматином, и, закатав штанину выше колена, поглаживал икру ноги.

— Что случилось, Бауке? — спросил я, думая, что он ушибся.

— Да вот, — Баурджан развел руками, — свело эту непутевую ногу, когда поднимался по лестнице. Совсем онемела. Еле доплелся. Сижу теперь, массажирую.

— Ну зачем вы поднимались, Бауке? Я бы сам мог спуститься к вам.

— Нет, дорогой, ты с сердцем не шути. А с ногой — что! Можно и пошутить.

Мимо нас сновали взад-вперед больные и медсестры, и я то и дело поднимался, чтобы прикрыть дверь па лестницу.

— Если сам не боишься сквозняков, то мне-то не страшно, — сказал Баурджан.

Это было правдой. Даже в зябкую осеннюю погоду он сидел дома с открытой балконной дверью. Как-то раз прошлой осенью я пришел к нему домой прочесть готовые разделы «Истины и легенды». Три часа просидели мы в комнате с распахнутой настежь балконной дверью, и я продрог так, что зуб на зуб не попадал. Уходя, признался в этом Баурджану.

— Вот те раз! Интересный ты, оказывается, человек, — удивился он. — Не мог сказать, что мерзнешь, и прикрыть дверь? Чудак, да и только. Когда я жил в Калинине, у меня форточка всегда была открыта. Однажды зимой зашел ко мне дин из боевых товарищей и говорит: «Да это не комната казаха, а волчье логово».

— Да-а, вашей закалке можно позавидовать, Бауке! — сказал я, вновь вставая, чтобы притворить лестничную дверь.

— А я пришел рассказать, как меня сегодня навестил Касым Кайсенов. Тебе привет просил передать.

— Спасибо. Но ведь в больнице карантин, как же он пробрался? — удивленно спросил я.

— Ха! — горделиво тряхнул головой Баурджан. — Разве может какой-то там карантин быть преградой для старого партизана? Подошел к воротам — не пускают. Так что ж? Уходить, что ли? Как бы не так! Завернул за угол да и выбил ногой две доски из ограды. Говорит мне:

«Разве я мог не навестить больного старшего брата? Да мне хоть караульного выставь — не испугаюсь, не то что карантин какой-то!» А я его подзадорил:

«Что ж, даже если в суд на тебя подадут за взлом забора, то не струсишь?» Он только хохочет:

«Уж если я не боялся проволочные заграждения фашистских лагерей рвать под пулями, освобождая узников, то стоит ли мне бояться суда за какие-то там доски, вышибленные о имя благородной цели? Да я для тебя все, что угодно, сделать могу. Хочешь, домой на собственном горбу сейчас унесу?»

Ну и что ты скажешь Касыму, кроме спасибо?! Поцеловал его в лоб, да и только. Он все порывался подняться к тебе, но сестры тут буквально заслоном встали. Пришлось утихомирить его. «Не надо, говорю, Касым!» И отправил его домой.

Я был в восторге от поступка Касыма Кайсенова, писателя-партизана, слывшего всегда отчаянным смельчаком. Подумал: так может почитать героя только герой, батыра только батыр.

В войну Касым возглавлял отряд украинских партизан, находящийся в самом пекле, в огненном кольце. В книге Маршала Советского Союза Гречко «Через Карпаты» рассказывается, как в июле 1944 года Украинским штабом партизанского движения в тыл гитлеровской, армии — в Закарпатье, Чехословакию и Венгрию — было заброшено более сорока партизанских соединений. Одно из них возглавлял Тканко. Партизаны совершали смелые рейды в фашистские логова, распространяли среди местных жителей листовки: «Поднимайся, народ Закарпатья! Бей фашистов!»

Гречко в своих воспоминаниях пишет: «Дерзкий налет партизаны А. Тканко совершили на концентрационный лагерь «Белая Таня». Гитлеровцы арестовали около 700 украинских, а также словацких и венгерских коммунистов и согнали их в лагерь, расположенный в труднопроходимых горах на юго-запад от полонины Ровной. Подступы к лагерю фашисты заминировали и на случай отхода подготовили лагерь к взрыву.

Штаб партизанского соединения детально разработал план боевой операции по уничтожению вражеского гарнизона лагеря и освобождению заключенных.

В 19 часов партизанский отряд во главе с К. Кайсеновым вышел на боевое задание. Пробравшись к лагерю, партизаны установили связь с заключенными. Изучив обстановку, Кайсенов решил изменить ход выполнения боевого задания и начать операцию не в 23 часа, как было предусмотрено планом, а в 21 час. К этому времени часть партизан переоделась в одежду заключенных, другие в форму венгерских солдат. Группа совсем близко подошла к лагерю. Часовые решили, что это новое пополнение. Партизаны внезапно ударили по охране. Лишь некоторые из охранников успели взяться за оружие. 34 вражеских солдата и офицера партизаны взяли в плен. Узники были освобождены. Многие из них влились в партизанские отряды...»

Так вот этой операцией, как и многими другими, руководил наш Касым. Однажды Кайсенов рассказал мне о том, как в год двадцатипятилетия Победы Гречко позвонил ему из далекой Москвы и поздравил с этой датой.

«Касеке, — спросил я тогда, — скажите правду, очень вы растерялись в тот момент?»

«Ойбай, что и говорить! Вся семья вскочила на ноги. Он ведь ночью звонил. Как тут не растеряешься, если прямо к тебе домой будет звонить сам министр обороны? Потом вся семья до утра не могла уснуть».

В конце коридора появилась худая фигура Дерпена. Баурджан беспокойно заерзал. Обычно при его приближении Бауке сразу умолкал и торопливо поднимался, нарочито громко объявляя, что ему пора принимать лекарство. И на этот раз он хотел поступить точно так же, но не успел. Дерпен уже был рядом.

— Эй вы, два писателя! Что вы все время говорите и говорите друг с другом? Не надоело еще? Лучше бы пообщались со мной, а потом написали бы книгу о моей жизни.

Баурджан опустил голову: говори, мол, с ним сам. Я только было раскрыл рот, как шедший рядом с Дерпеном старик укорил его:

— А что такого есть в твоей жизни, Бейсеке, чтобы писать об этом?

— Как это что? — возмутился Дерпен. — Был батраком. Раскулачивал баев. Учился в совпартшколе. Создавал колхозы. Теперь заслуженно персональный пенсионер. Почему бы не написать обо мне?

— Это жизненный путь многих и многих, — махнул рукой товарищ Дерпена. — Обо всем этом давно уже написано много книг. И Сакеном, и Сабитом, и Беимбетом, и Ильясом.

— Нет, они писали в общем, — упрямо возразил Дерпен. — А обо мне нужно писать отдельно. Современные писатели не умеют находить тему. А вот она — живая тема, — Дерпен горделиво похлопал себя по впалой груди. — Почему вы не замечаете тему, которая ходит рядом с вами? Ведь надо задуматься, что персональная пенсия не дается кому попало, товарищи дорогие! Как говорил Маркс, деньги получают те, кто заработал их.

— Э-эх, Бейсеке, — с укоризной вздохнул старик. — Имеешь ты свою персональную пенсию, старуху рядом, крышу над головой, прекрасную дачу в горах. Детей своих устроил на хорошую работу, для всех для них добился отличных квартир, машина у вас есть. Ну что тебе еще не хватает? Довольствовался бы этим и радовался жизни. Нет! Теперь тебя потянуло стать героем книги. Пошли, не будем надоедать людям.

Старик взял Дернена под руку, но тот и не думал двигаться с места. Он сердито смотрел на Баурджана.

— Вот ты, прославленный Момыш-Улы напиши обо мне. Ты хорошо пишешь о солдатах.

- — Я не понимаю вашу психологию, аксакал, — сдержанно ответил Баурджан, избегая смотреть в тусклые глаза Дерпена.

— Мы напишем, Бейсеке, — успокоил я Дерпена. — Дайте только сначала нам выздороветь.

— Эге! Вот это правильно! Ну, поправляйтесь скорей, — сразу просветлел Дерпен. — Я вам потом обо всем расскажу. Про всю свою жизнь.

И они с товарищем пошли в свою палату.

— Рядом с ним тоже дерпен, что ли? — спросил Баурджан.

— Нет, Жайпен.

— Так его зовут?

— Зовут его, верно, по-другому, но он не персональный пенсионер, а самый обыкновенный. Сокращенно — Жайпен.

— Похоже, что Жайпен весьма разумный старик, — улыбнулся Баурджан.

К нам подошла Камаш.

— А я тут вспомнила еще одну забавную историю, — тронула она мужа за рукав. — Расскажи, Бауке, как ты выиграл в бильярд себе вторую жену.

— Ах-ха-ха! — захохотал Баурджан. — Обязательно расскажу. Я ведь бильярдный ас, как говорят, — кий номер один. Не хвастаясь, скажу, что бью без промаха. Бильярд, он требует быстрых и точных движений, правильной оценки обстановки, как во время атаки. Я хорошо знаю тригонометрию и поэтому мгновенно определяю угол движения шара. Так вот однажды я прекрасно проучил одного высокомерного прокурора.

Было это на курорте. Я с первого дня приметил его. Несмотря па нестерпимую жару, ходит при всем антураже: белая рубашка, галстук, костюм, желтые пуговицы на пиджаке застегнуты все до единой. Держится надменно, ни с кем не здоровается. И жена его на всех поглядывает свысока. На завтрак появляется в одном платье, на обед — в другом, на ужин — в третьем. Наверно, думаю, не меньше пяти чемоданов с собой привезли.

Уж так бесили меня эти чванливые люди! Прихожу как-то в бильярдную и вижу там желтопуговичника. Играет с видом чемпиона мира. При каждом его ударе зрители восклицают: «О, пале!» А он еще больше надувается от высокомерия. Выиграл и глядит эдак надменно по сторонам:

«Кто следующий?»

«Я буду играть!» — потянулся я за кием.

«Для меня большая честь играть с вами», — говорит он, с шумом приставляя ногу к ноге.

«Кто будет разбивать?» — спрашиваю.

«Вы», — отвечает и снова громко щелкает каблуками.

Обозлившись на то, что он подделывается под военного, ничего в этом не смысля, я почти крикнул:

«Нет!»

(Я представил, как у Баурджана в этот момент ощетинились усы.)

Посмотрел на него сурово и, держа кий посредине, бросил ему:

«Держи, будем жребий тянуть».

Две наши руки — одна с длинными пальцами, другая — с мясистыми короткими, словно измеряя длину кия, попеременно быстро потянулись вверх. Раньше на конце кия оказалась его рука.

«Разбивайте!» — приказал я, ставя перед ним шар без номера.

Прокурор стал не спеша прицеливаться. И так, и эдак приноровится, наконец ударил. И перестарался. Шар даже не задел треугольника.

Напевая «тит-та, тит-та, тит-та-та», я пододвинул к себе холостой шар, не дошедший до борта, поставил перед собой и сказал:

«Не так разбивают, а вот как!»

И, чуть нагнувшись, с силой ударил по шару. Тот, словно ядро, выпущенное из ствола орудия, стремительно понесся прямо к острию треугольника. Все шары, как бараны от волка, рассыпались в стороны, а два из них оказались в угловых лузах. Прокурор достал их из луз своими пухлыми руками и отнес в ячейки на стене.

«Сейчас я вам сделаю подставку», — пообещал я и послал шар в левый угол. Мягко задев два других, он плавно скатился в лузу.

«Еще одну подставку сделаю, — и я снова ударил в левый угол. Шар опять оказался в сеточке. — Пойдет этот на середину, если возьму с внутренней стороны?» — спросил я у зрителей, которые обступили стол.

«Нет, не пойдет», — убежденно ответили несколько человек.

«Посмотрим!» — и тут же ударил.

Шар в средней лузе! А прокурор как колобок катается, носит и носит мои шары в ячейки. В общем, с ходу я положил один за другим восемь шаров.

«Еще раз сыграем», — предложил прокурор, краснея.

Сыграли еще раз. Опять победа за мной.

«Джигит испытывает себя трижды. Давайте еще», — пуще прежнего побагровел мой противник.

«Давай», — согласился.

И на этот раз разделал его под орех!

«Я побежден, — сдался наконец прокурор, вскидывая вверх свои пухлые ладошки. — Какую контрибуцию потребуете?»

«Я тебя обложу двумя налогами, — сказал я. — Первый: брось с сегодняшнего дня свое высокомерие и ходи так же просто, как все остальные. Второй налог: здоровайся со старшими по возрасту. Не забывай, что старших почитали даже великие. Понятно?»

От стыда он готов был провалиться сквозь землю. Но, ты знаешь, помогло! После этого он стал весьма походить на человека.

Ну вот, кончили мы с ним игру, а тут еще старик — Сапаргали его звали — взял у прокурора кий и ко мне: «Эй, Баурджан, сыграй со мной одну партию». Сыграл. А так как Сапаргали был намного старше меня, то я нарочно поддался ему два раза подряд. Но сделал так, чтоб он поверил в мой проигрыш.

После, когда Сапаргали снова приглашал меня на бильярд, я отшучивался:

«Сапеке, мне у вас никогда не выиграть», — и поднимал руки вверх.

Старик, принимая все за чистую монету, хвастался: «Интересная штука эта игра. Тот прокурор меня обыгрывает в два счета. Баурджан его оставляет всегда всухую. А я обыгрываю Баурджана!»

— Да ты все не о том рассказываешь! Ты лучше про академика, — смеясь, подсказала Камаш.

— Расскажу, расскажу, — с улыбкой согласился Баурджан. — Значит так. Отдыхали мы как-то с Камаш в санатории, здесь в горах. Подходит ко мне один почтенный академик и говорит:

«Баурджан, я хочу сыграть с тобой в бильярд. Но не вхолостую, а на что-нибудь».

«На что же нам сыграть? Давайте на жену, — отвечаю ему шутя. — Дороже этого заклада не бывает, верно?»

«Ну что ж! — развеселился академик. — Идет!»

Ударили честь по чести по рукам, поднялись наверх и начали играть.

«За Камаш!» — говорю перед каждым ударом, и шар оказывается в лузе.

Очень хотелось академику выиграть Камаш. Уж он и пальцы набелил, и целился по часу, да только все мимо. Как ни старался — не взял ни одного шара.

«Считайте, что жену вашу уже увели», — говорю ему я, делая последний удар.

Есть!

Взял академика за руку, привел к его жене. Она вместе с Камаш сидела во дворе.

«Говорите, говорите ей сами!» — подталкиваю его. Академик покаянно склонил седую голову перед женой. «Шайтан меня попутал. Я проиграл тебя этому Баурджану».

«С чем и поздравляю! — засмеялась жена. — Ты проигрываешь — я выигрываю. И надеюсь, Баурджан меня уже никому не проиграет».

А вечером академик накрыл великолепный стол с вином и коньяком и пригласил своих приятелей.

«Вот, друзья, это мой штраф, должок перед Баурджаном, — показал он на щедрый дастархан. — Голова моя садовая, ведь с кем вздумал играть, да еще поставив в заклад жену! Теперь, на старости лет, остался бобылем. Так что приношу Баурджану калым за собственную жену. А вы у меня и сваты, и свидетели».

Вот так известному академику пришлось выкупать у меня свою жену. И очень жаль, не довелось мне побыть двоеженцем. Этот рассказ до слез рассмешил нас. Хохотали все трое от души.

— Баурджан, а ты еще расскажи, как мы отдыхали в «Алатау», — вытирая глаза, сказала Камаш. — Как ты там собирался жениться.

— А, да-да! Это было в прошлом году. Приехали мы в санаторий. И в тот же вечер решили сходить на танцплощадку. Просто поглядеть, как молодежь теперь танцует.

— Да не поглядеть ты пошел, старый, а себя показать, — весело махнула рукой Камаш. — Надел форму со всеми колодками, причесался, надушился — красавец, да и только! Его и давай наперебой приглашать на белый танец. Так думаете, отказывался? Ничуть не бывало! Порхал как мотылек. А назавтра слег.

— Ну дай я сам расскажу, — нетерпеливо остановил жену Баурджан. — Вызвали мы в палату врача. Пришла молоденькая такая, симпатичная.

«Нечего, — говорит, — было с девушками танцевать вам вчера весь вечер».

«Вы хотите сказать, что не в коня корм? И что, мол, проку от старика, который танцует с девушками, моложе себя на сорок лет?»

«Вот именно!» — говорит она мне.

«Так у меня жена постарела, — оправдываюсь я. — Мне теперь на молодой нужно жениться. Как вы, доктор, считаете, можно мне это по состоянию здоровья?»

«Нет, нельзя!» — и даже покраснела от возмущения.

А на другой день еле разговаривает со мной.

«Что, доктор, вы вчера обиделись на меня?» — спрашиваю ее.

«Да».

«А я на вас».

«А вы-то почему?! — удивилась она. — Я вас не обижала».

«Обидели, — говорю ей. — Я вчера сказал, что моя жена постарела и я хочу жениться на другой. Вам следовало ответить мне с улыбкой: можете взять в жены не одну, а сразу двух девушек. Самых молодых и самых красивых. В таком случае я еще вчера бы поднялся с постели. А вы нахмурились как туча. Будто вот эта моя жена, — тут я взял и обнял Камаш, — так бы и позволила мне жениться. Да если б она только узнала о таких моих намерениях, тут же выцарапала бы мне оба глаза. А какая молодая девушка пойдет замуж за беспомощного слепого старика в темных очках? Вы не подумали об этом? Ай-яй-яй! Нет, не освоили вы еще врачебную тактику».

«О, простите тогда, — дошло наконец до докторши. — Вам можно жениться не на двух, а сразу на трех девушках, агай. Это я вам говорю как врач».

«Вот, вот, вот! Как раз то, что мне нужно! Теперь-то я поправлюсь».

И что же? В тот же день обедал со всеми в столовой.

— Но на танцы больше не просился, — лукаво улыбнулась Камаш.

— Да уж какие теперь танцы, — вздохнул Баурджан. — И там болит, и здесь болит. А вот раньше... Помню, пошли мы как-то в Москве с Сабитом Мукановым в ресторан. А народу там — иголку негде ткнуть! Что делать? На голове у меня почему-то была красная турецкая феска с синей кисточкой, свисающей с макушки. Положившись на нее, я смело двинулся к метрдотелю и, нарочно усиливая акцент, говорю:

«Ми с товарищ хотель покушать ваш ресторан».

Тот, решив, что я настоящий иностранец, тут же вежливо отвечает:

«Сейчас, сейчас. Сколько вас человек?»

«Двое. Мой товарищ — академик, стоит та дверь. Прогну пригласиль его сюда».

Быстренько составив из двух маленьких служебных столиков место для нас, метрдотель бежит за академиком. Обслуживают нас двое официантов — быстро, вежливо. Сабит буквально потрясен. Знай только приговаривает:

«Ну, Бауке! Ну, Бауке!»

Заказал я по три порции разных блюд: две Сабиту, одну себе. Сидим мы у самого оркестра. Музыка оглушающая. А танцы — полюбоваться не на что, сплошное дерганье. Чувствую, что это раздражает Сабита.

«Хотите, Саке, закажу музыку, которая вам понравится?»

«Сделай милость, Баурджан. Если только это у тебя получится».

«Если получится»! Подхожу в паузу к оркестрантам и, как полагается, прошу исполнить полонез Огинского. А потом шепчу Сабиту лукаво:

«Теперь я потанцую специально для вас».

За соседним столом сидела миловидная женщина средних лет. Ну, думаю, эта должна уметь танцевать. Подхожу, извиняюсь перед ее спутником и веду ее в центр зала. Я не ошибся: партнерша моя оказалась очень музыкальной. И тут мы с ней показали такой класс, что все танцующие расступились в стороны и глядели только на нас. Проводив даму на место и галантно раскланявшись с ее кавалером, я гордый вернулся к Сабиту.

«Послушай, да у тебя же просто талант! — пораженно воскликнул Сабит. — Вот уж никогда не думал, что суровый вояка Баурджан может быть танцором. Да еще каким!»

— А теперь все мои танцы — от постели до коридора и обратно, — вздохнул Баурджан.

— Не вздыхай, натанцуешься еще, — бодро сказала Камаш, — Доктор обещает через пару неделек выписать. А дома — родные стены лечат. Да в санаторий хороший съездим, подремонтируемся. Попросим такой, чтобы девушек молодых было побольше, — весело засмеялась она. — Сама найду тебе красотку.

— Ну, а меня пообещали выписать на днях, — не мог не улыбнуться я. — Все мои мысли уже там, на воле. Все думаю: быстрей бы нам с вами снова продолжить диалог. Руки так прямо и чешутся.

— Гляди-ка, — подмигнул Баурджан жене. — И в самом деле поправился! Ну что ж, раз на воле дело будет ждать — станем к нему стремиться. Правильно, жена?

— Конечно, правильно, — ласково согласилась Камаш. — Видишь, какой хороший стимул поправляться. Так что мы тут теперь тоже не залежимся, — пообещала она мне, — А как выйдем — милости просим к нам.

Диалог третий

I

Автор. Ну что же, Бауке, поздравляю с выздоровлением! В больнице я не посмел вас мучить своими вопросами. Но теперь — буквально рвусь в бой. Давайте продолжим после долгого перерыва нашу беседу.

Момыш-Улы. Да что уж говорить, раз пришел с блокнотом. Спрашивай — отвечаю.

Автор: По поводу опубликованного в «Жулдузе» материала «Истина и легенда» мне приходит много писем. Читатели ждут продолжения повествования о вашей жизни.

Момыш-Улы. Так это твое дело. Пиши.

Автор. В таком случае я начинаю снова задавать вам вопросы. Вы уехали на Дальний Восток в тридцать шестом году. Когда вы оттуда вернулись?

Момыш-Улы. В начале сорокового. Из Москвы пришел приказ о присвоении мне звания старшего лейтенанта и о переводе в распоряжение Киевского военного округа. На радостях я побежал домой. «Собирайся, Жамал, переезжаем!» — закричал с порога.

Автор. Кто такая Жамал?

Момыш-Улы. Жена.

Автор. А когда вы поженились?

Момыш-Улы. В тридцать восьмом году, когда приезжал домой в отпуск. Женился и увез ее с собой на Дальний Восток.

Автор. Расскажите, Бауке, подробней о своей женитьбе.

Момыш-Улы. И не подумаю! Ты ведь не роман обо мне пишешь. И никому нет никакого дела до того, с кем я гулял и сколько раз был женат. Понятно тебе?

Автор. Значит, вы поехали в Киев с семьей?

Момыш-Улы. Да. С Жамал и маленькой дочуркой Шолпан. Командующий Киевским округом был Жуков, начальником оперативного отдела — полковник Баграмян. Принял меня Баграмян. Он слыл очень суровым человеком: сказал — сделано. Мельком взглянув на меня, строго объяснил:

«Товарищ старший лейтенант, вы назначаетесь первым помощником начальника штаба 406-го полка в город Житомир. Через два часа получите свои документы».

И даже не поинтересовался, один ли я, с семьей ли, есть ли дети?

«Что за полк?» — спросил я его.

«Стрелковый».

«Нo ведь я артиллерист!»

«Много не рассуждайте, — холодно сказал Баграмян. — Поедете туда, куда вас посылают».

И все. В течение двух минут решилась моя судьба. Я вернулся на вокзал, где оставались жена и дочка, и тут же купил билеты до Житомира. Приезжаем, в гостинице, конечно, мест свободных нет. Спасибо, военный комендант устроил временно мою семью у себя в кабинете, а я отправился в дивизию, где мне предстояло служить.

Командир дивизии внимательно просмотрел мои документы.

«Артиллерист, значит?»

«Да».

«Тогда почему вас направили в пехоту, а не в артполк?»

«Не могу знать».

«Ладно. Командир вашего полка — полковник Круглов, начальник штаба — капитан Шурдук. Командир образованный человек... В общем, вам придется нелегко. Идите в их распоряжение и приступайте к своим обязанностям».

И мы поехали в военный городок Богуния, что в семи километрах от Житомира. Там нам дали небольшую квартиру, и у меня снова началась служба.

Полковник Круглов был и в самом деле высокообразованным офицером. Служить под его началом было очень интересно. Три месяца он наблюдал за моей работой и остался доволен. Сам лично без устали учил меня. Все приказы и деловые бумаги вел теперь я. Шурдук хоть и не блистал знаниями, но был порядочным, покладистым человеком. Он не важничал и без придирок подписывал бумаги, подготовленные мною.

После того как я освоил ведение штабной работы, полковник Круглое начал скрупулезно приучать меня к разбору военных учений. Ни на шаг не отпускал от себя во время боевых учений и маршей. Я всюду ездил в его машине: он рядом с шофером, я — на заднем сиденье. В поездках полковник постоянно и сосредоточенно о чем-то думал. Чтобы не рассеивать его мысли, шофер с особой осторожностью водил машину. Замечая это, Круглое взрывался: «Ты что, молоко везешь, что ли? Гони быстрее».

Круглой был одним из лучших моих военных наставников. Внимательный, чуткий, человечный, справедливый. Разговаривая с кем-нибудь, он всегда пересаживался поближе к собеседнику, и в глазах его светились заинтересованность и участие... О бойцах он заботился, как о собственных детях. Следил, как их кормят в столовой, напоминал, чтобы они не забывали писать матерям, интересовался их настроением. Помнил, как у кого обстоят дома дела. Он знал все слабые стороны командиров и при беседе учитывал их. Никому никогда не грубил, не повышал даже голоса. Эти уроки, преподанные мне Кругловым, я помнил всю жизнь.

В конце сорокового года я с семьей снова и уже окончательно вернулся в Алма-Ату. И до самого начала войны работал старшим инструктором республиканского военкомата. Как только началась война, меня назначили командиром батальона вновь сформированной 316-й стрелковой дивизии. Комбатом я служил до двадцать шестого ноября сорок первого года. Но об этом подробно рассказано в книгах «Волоколамское шоссе» и «За нами Москва».

Автор. Бауке, не все ведь читали эти книги. Поэтому расскажите немного.

Момыш-Улы. Ну что ж... Это был самый тяжелый период за все четыре года войны. В октябре сорок первого фашисты бросили на взятие нашей столицы сорок два процента всей живой силы, семьдесят пять процентов танков, сорок пять процентов артиллерии, тридцать один процент самолетов. Подступы к Москве обороняли три фронта: Западный, Резервный и Брянский. На Волоколамском направлении действовала 16-я армия Западного фронта под командованием Рокоссовского. Наша 316-я стрелковая дивизия входила в состав этой армии и вместе с другими соединениями и частями армии защищала город Волоколамск и Волоколамское шоссе, за что дивизия впоследствии и была переименована в 8-ю гвардейскую.

Четырнадцатого октября мы впервые «познакомились» с непрошеными гостями, а затем принялись и «угощать» их. Но «принимать» многочисленных гостей было не так-то легко. Одна наша дивизия противостояла трем вражеским. Во что бы то ни стало нам нужно было выиграть время. Двадцать восемь дней мы вели бои в тяжелых условиях отступления. Но отошли все-таки только на двадцать пять километров. Таким образом, первое наступление немцев па Москву получило решительный отпор. Это была наша первая радость на фронте.

И как раз в эти дни из дома пришло счастливое известие:

Жамал родила сына. Назвала его по моему наказу Бахытжаном. Я в тот же день написал месячному сыну письмо: «Ты родился в начале наших первых побед, мы не пустили свирепо рвущегося врага в Москву. Можно было бы дать тебе имя Женисхан. Но твоя мать уже назвала тебя. Оставайся Бахытжаном. Теперь в каждом бою я буду уповать на тебя. Тысячи приветов Шолпан и матери».

Тогда Шолпан было три годика. Позже она умерла, бедняжка. Ну да не будем об этом.

Придя в себя, немцы стали готовиться ко второму, «большому» наступлению. Тринадцатого ноября в городе Орше Гитлер проводил совещание начальников штабов групп армий «Юг», «Центр», «Север», начальников штабов шести полевых и одной танковой армий. Со злобой, горечью и недоумением фюрер говорил, что его армия — сильнейшая в мире — до сих пор не может овладеть Москвой. В конце своей речи он самонадеянно заявил: «Там, где сегодня стоит Москва, будет огромное море. Я слышу плеск его волн. Оно навсегда скроет от цивилизованного мира русскую столицу. Тодт позаботится об этом... Но сначала ее нужно разрушить. Это сделаете вы. Любая форма капитуляции войск и населения будет отвергнута. Все пойдет на дно».

На сто сорок седьмой день войны враг предпринял второе генеральное наступление на Москву. Черной тучей ринулась на нас пятьдесят одна дивизия противника, в том числе тринадцать танковых и семь моторизованных. За железными армадами, поднимавшими снежные вихри и выплевывавшими из стволов ураганы пуль и снарядов, несметными рядами шла пехота.

Весной сорокового года, когда Гитлер для захвата Франции выставил десять танковых дивизий, весь мир был потрясен невиданным скоплением техники. Теперь же, когда только на одну Москву фюрер направил такую смертоносную мощь, казалось, разум человеческий помутится.

Вначале у нас было мало танков и артиллерии. Только в ноябре появились противотанковые ружья — ПТР. Из сорока ПТР, выделенных 16-Й армии, тридцать дали нашей дивизии. Основным оружием у нас были гранаты и бутылки с горючей смесью. Второе грандиозное наступление фашистов было отбито советскими воинами именно этим оружием.

Баурджан привычно потянулся к этажерке с военными книгами.

— Сейчас я тебе прочитаю кусочек из книги Рокоссовского «Солдатский долг»:

«На левом фланге, прикрывая Волоколамск с запада и юго-запада до реки Руза, стояла 316-я стрелковая дивизия, прибывшая из фронтового резерва. Командовал ею генерал И. В. Панфилов, а комиссаром был С. Л. Егоров. Такую полнокровную стрелковую дивизию — и по численности, и по обеспечению — мы давно не видели. Командиры подобрались крепкие, а политработники были выдвинуты из партийного и советского актива Казахской ССР. При формировании дивизии большая помощь была ей оказана со стороны Центрального Комитета Коммунистической партии Казахстана...

Именно в этих кровопролитных боях за Волоколамск и восточнее его навеки покрыла себя славой панфиловская дивизия. Ее в армии так и называли, и бойцы 316-й о себе говорили: «Мы — панфиловцы!» Счастлив генерал, заслуживший в массе бойцов так просто выраженную, но неизгладимую в сердцах любовь и веру».

Баурджан захлопнул книгу и, как бы раздумывая: ставить ее на место или повременить, повертел в руках. И тут же, поймав мой ожидающий взгляд, продолжил:

— В эти дни буквально в километре от наших окопов выстроились десятки немецких танков. А нас, ко всему прочему, мучило еще два обстоятельства: смертельная усталость и появление вшей. Не зря говорят: «Когда враг хватает за шиворот, собаки тянут за подол». Танки противника можно было уничтожить гранатами и бутылками с горючей смесью, а вот средств борьбы с «танками» на собственном теле просто не находили. Нам часто меняли нательное белье, мы обсыпались порошком с головы до ног. Но, думается, и противник тоже страдал от этих «танков».

До пятого декабря шли тяжелые оборонительные бои за Москву, а после началось наконец и наше наступление. Враг, подошедший очень близко к Москве, был отброшен на сто — двести километров. Вместе с наступлением, к счастью, пришел и конец вшам.

Под Москвой было уничтожено одиннадцать танковых дивизий, четыре моторизованные и двадцать три пехотные дивизии немцев. Фашисты потеряли триста тысяч человек.

В этих боях восемнадцатого ноября погиб прославленный командир нашей дивизии генерал Панфилов. Командир 1073-го полка майор Елин был снят с должности, и на его место назначили меня. Но через несколько дней Елин был восстановлен, а меня направили заместителем командира 1075-го полка, где служил Малик Габдуллин.

II

Открылась дверь, и в комнату заглянула Камаш.

— Бауке, тебя к телефону, — сказала она спокойно.

— Я ведь занят, работаю, — ответил Баурджан строго. Жена с улыбкой покачала головой, будто говоря: «Ну и характер же у тебя», — и подошла к нему поближе.

— Это Талгат, — мягко, по настойчиво сказала она. Баурджан вздернул подбородок. Я испугался: вот сейчас отругает бедную Камаш, скажет: «Иди и закрой дверь!»

Но Баурджан не вспылил.

— А-а, Талгат, говоришь? Если Талгат, то подойду, — поднялся он с места.

Обычно, если на работе зазвонит телефон, то мы прерываем любую беседу, иногда даже приостанавливаем совещание и кидаемся к трубке. И дома также спешим в коридор на зов аппарата. Все мы поступаем так. Потому что этого требует прочно установившийся культ телефона.

Только на Баурджана почему-то не действовали приказы его величества телефона. Казалось, что и телефон-то в этом доме понимает характер строптивого хозяина и робко подает свой голос. Ведь звони не звони — все равно Баурджан не подойдет.

«Кто же этот Талгат, сумевший поднять Бауке с места?» — размышлял я, оставшись один в кабинете. Среди членов Союза писателей, среди работников издательств, редакций газет и журналов я не смог припомнить никого с таким именем. «Скорей всего кто-то из родственников», — заключил я.

— Это Талгат Бигельдинов справлялся о моем здоровье, — объяснил мне вернувшийся Баурджан. — Знаешь его?

— Кто ж его не знает, — развел я руками, обескураженным тем, что не сообразил сразу, что это за Талгат. Прославленный участник Великой Отечественной войны, любимый сын казахского народа, дважды Герой Советского Союза.

— О нем, конечно, ты знаешь. А лично с ним встречался?

— Приходилось... Как-то даже проговорили целую ночь напролет. Вначале я думал, что герой с двумя Золотыми Звездами на груди не каждого удостоит вниманием. А оказалось — ошибаюсь. Талгат очень скромный и простой человек, учтивый, вежливый. Он охотно рассказал мне о пережитом. О том, как сызмальства мечтал стать летчиком. Как обивал пороги аэроклуба, куда его не принимали из-за несовершеннолетия. А когда ему исполнилось заветных шестнадцать и он — в который уже раз! — снова пришел к начальнику аэроклуба, тот сухо произнес: «Ростом не вышел. В летчики не годишься». — «Гожусь, — сказал Талгат сердито, — Буду летать не хуже длинных».

И до тех пор не отставал от начальника, пока тот наконец не зачислил его в аэроклуб. Учился Талгат успешно и вскоре уже мог летать самостоятельно. Он поставил перед собой задачу: стать после окончания десятилетки настоящим военным летчиком.

Сначала он закончил Саратовское военное летное училище, где изучал самолеты-разведчики. Но ему хотелось овладеть и другими видами самолетов. И он поступил в авиаучилище, где осваивал истребители и штурмовики. На войну он пошел уже летчиком-штурмовиком.

Талгат совершил немало подвигов па Калининском, Воронежском, Степном, 1-м и 2-м Украинских фронтах. В ту ночь, о которой я упоминал, Талгат рассказал мне о своих восьми подвигах. Я сейчас расскажу вам об одном из них.

Низкорослого сержанта Бигельдинова, прибывшего в штурмовой авиационный полк, никто из командиров не хотел брать к себе. Наконец командир одной из эскадрилий, состав которой не был укомплектован, сказал ему, недовольно хмуря брови:

«У меня есть машина под номером тринадцать, который никому из летчиков не нравится. Сядешь на эту машину — приму тебя».

«Сяду! — ответил Талгат решительно. — Некоторые летчики избегают «чертову дюжину». Но казахи не боятся черта. Герой нашей легенды Алдаркосе сумел оседлать даже шайтана...»

«Ты очень-то не храбрись, — прервал его командир, еще раз оглядывая сверху донизу. — На этой машине многим не повезло».

«Я не считаю свою жизнь дороже, чем жизнь других летчиков!» — отрезал Талгат.

И он стал летать на штурмовике номер тринадцать. Все его боевые вылеты завершались удачно.

Однажды группа летчиков, в которой был и Талгат, успешно разбомбив противника, оказавшегося в «демянском мешке» на Калининском фронте, возвращалась на свой аэродром. По пути на них напали вражеские истребители. Штурмовики вынуждены были лететь, низко прижимаясь к земле.

Один из истребителей стал преследовать Бигельдинова. Пулеметные очереди свистели вокруг штурмовика. Не встретив ответного огня, немецкий летчик понял, что в штурмовике нет стрелка-радиста. Догнав Талгата, он дал знак: «Поворачивай назад и иди впереди меня!» Он был уверен, что советский летчик, спасая свою жизнь, выполнит его приказ. На лице фашиста Талгат увидел торжествующую ухмылку. Отрицательно покачав головой, он выставил вперед свой указательный палец: давай-ка, мол, лучше ты в мою сторону, это будет правильней.

Обозленный фашист стал разворачивать машину. Чтобы погасить скорость самолета, даже выпустил шасси. Он готовился расстрелять Талгата в упор. В это время Талгат, резко повернув штурмовик, на мгновение поймал в прицел оказавшийся перед ним истребитель и выпустил в него длинную очередь. Вражеский самолет тут же окутался густым дымом и, оставляя за собой в небе длинный черный шлейф, упал на нашу территорию. А Талгат, с трудом управляя изрядно покалеченной машиной, направился к своему аэродрому.

Раньше считалось, что атаковать могут только истребители. А штурмовики должны спасаться от атак бреющим полетом. Это укоренившееся в авиации понятие одним из первых нарушил Талгат. На штурмовике он атаковал истребителя. И не просто атаковал, а вышел победителем. Однако, вернувшись в полк, он не счел нужным хвалиться, что сбил вражеский самолет, — в этот боевой вылет погибло несколько наших летчиков.

Наутро его вызвал к себе командир полка. «Это вы вчера вечером возвращались после задания на машине номер тринадцать?»

«Я».

«По пути вы сбили немецкий истребитель?»

«Я».

«Почему не доложили?»

«Они сбили пять наших машин. Стыдно бахвалиться всего одним истребителем, товарищ полковник».

«А вы знаете, какого врага подбили?»

«Нет».

«Знаменитого фашистского аса, уничтожившего в небе Европы сто восемь самолетов».

«Пусть он уничтожил сто восемь самолетов, но я-то сбил всего один, товарищ полковник».

«Зато теперь этот ас не собьет уже ни одного самолета. От имени командующего армией и от себя лично объявляю вам благодарность».

«Служу Советскому Союзу!»

Автор. Это только один из восьми подвигов Талгата, Недаром он дважды Герой. Когда-то я подумывал над тем, чтобы встретиться и побеседовать со всеми Героями Советского Союза — казахстанцами и написать о них художественные очерки, а затем выпустить их отдельной книгой под названием «Наши батыры». С этой целью я собрал и прочитал множество военных книг. Готовясь к беседе с Талгатом, я прочел и книгу маршала Конева «Записки командующего фронтом», помечая «БТ» в тех местах, где упоминались имена командующего 5-й воздушной армией генерала Горюнова и командира 1-го штурмового авиационного корпуса геперала Рязанова. 144-й штурмовой авиационный полк, в котором служил Бигельдинов, входил в состав корпуса генерала Рязанова, а этот корпус, в свою очередь, — в состав армии генерала Горюнова. Знак «БТ» означал «Бигельдинов Талгат» — я надеялся почерпнуть хоть какие-то сведения о его героизме. В книге было названо множество имен генералов, офицеров, солдат, но имени дважды Героя Советского Союза, того, кто в тысяча девятьсот сорок пятом году па параде Победы в Москве, рядом с самим Коневым, пронес победоносное знамя 1-го Украинского фронта, я не нашел. Видимо, невозможно перечислить всех наших героев в одной книге.

Но и сам я не написал намеченную книгу о героях-казахстанцах. Очень трудно было собрать материал. Не стал мучить себя нелегкими поисками.

Момыш-Улы. Очень плохо. Если ты, отказавшись от задуманного и спасовав перед трудностями, хватаешься за более легкое дело — это говорит об отсутствии у тебя упорства. Понятно?

Мне было попятно, что я зря затеял этот разговор, и поспешил перейти на другую тему.

Автор. Талгат вначале служил на Калининском фронте. Он бомбил противника в Старой Руссе и Демянске, помогал вам. Вы знаете?

Момыш-Улы. Знаю. А вот ты знаешь, что, когда наши войска подошли к Берлину, он один летал туда?

Я помотал головой. Скажешь: «Знаю», снова попадешь в неловкое положение.

Момыш-Улы. Если не знаешь, то слушай, Талгат одним из первых советских воинов появился в небе столицы Германии. Его рейд в Берлин — это все равно что босиком пройтись по скопищу ядовитых змей. Одна из них ужалила — и тебе конец!

Баурджан потянулся к этажерке, снял оттуда книгу и раскрыв ее на нужной странице, подал мне. У меня не хватило смелости сказать, что книгу Талгата Бигельдинова (Схватки в небе» читал.

— Прочти со сто восьмой страницы. Только вслух! — сказал он мне сурово.

Откашлявшись, я начал:

— «Линия фронта проходила в ста шестидесяти километрах от Берлина. Наш полк располагался около небольшого городка. Ежедневно мы летали на штурмовку, помогая наземным войскам ломать оборону гитлеровцев.

Как-то утром в полк приехал генерал Рязанов. Вскоре меня вызвали к нему. Вхожу, докладываю. Командир корпуса поздоровался и предложил сесть.

— Покажите планшет, — говорит генерал. Разворачиваю планшет, показываю карту. Рязанов рассматривает ее, а потом говорит:

— О, у вас не хватит карты.

— Почему? Пятьдесят «километров за линией фронта. Достаточно.

— Не совсем.

Генерал пристально посмотрел на меня, а потом обратился к начальнику штаба полка подполковнику Иванову:

— Возьмите планшет капитана Бигельдинова и подклейте еще лист.

Пока начальник штаба выполнял распоряжение, командир корпуса расспросил меня о состоянии самолета, поинтересовался самочувствием. Я никак не мог понять, чем вызван этот разговор. Тут принесли планшет, и я увидел, что на нем появилась карта Берлина.

— Пойдете па Берлин со стороны Луккенвальде, — медленно, как бы подбирая слова, заговорил генерал. — Западнее города есть мост. Проверьте его. Далее — на Потсдам. Посмотрите, что там делается. Затем — домой. Высота полета пятьдесят — восемьдесят метров. Ясна задача?

Задача ясна. Лишь одно вызывало недоумение: заданная высота полета. Не один десяток раз приходилось летать на разведку, сам выбирал ее. А тут...

— Вас, конечно, смущает указание о высоте, — угадал мои мысли генерал, — Не удивляйтесь. Полет предстоит очень сложный, и эта высота — самая безопасная.

Да, полет предстоял необычный. Одному нужно было углубиться на сто шестьдесят километров на территорию врага, лететь прямо в логово зверя. И все это днем. Я прекрасно знал, что Берлин усиленно охраняется зенитной артиллерией. Даже ночные полеты бомбардировщиков, осуществляемые на огромной высоте, редко обходились без потерь.

— Разрешите обратиться с просьбой? — сложив карты, повернулся я к генералу.

— Пожалуйста.

— Разрешите лететь одному, без стрелка.

— Почему?

— Полет опасный. Мне... — я запнулся, — мне не хотелось бы ставить под угрозу жизнь товарища.

— Зачем такие мрачные мысли? — Рязанов подошел, положил руку на плечо. — Все будет хорошо. Командование ждет результатов разведки. Что касается стрелка, то решайте сами. Ну, в добрый путь, капитан.

И вот мой «Ил» уже в воздухе. Непрерывно держу связь с землей, докладываю обо всем, что вижу внизу. Позади Луккенвальде, до Берлина не больше двадцати километров.

Неожиданно прямо подо мной — аэродром, на нем истребители. Вот это сюрприз!

Закладываю вираж и, форсируя газ, начинаю уходить от опасного места. Лечу, почти касаясь земли, петляю между перелесками. Одна мысль: уйти подальше от аэродрома. Что стоит немцам поднять в воздух хотя бы пару истребителей и без труда уничтожить меня.

К счастью, все обошлось благополучно. Правда, я сравнительно долго не отвечал КП, и там начали волноваться. В шлемофоне звучит тревожный голос:

— «Тринадцатый», почему молчите? «Тринадцатый», почему молчите?

Отлетев от аэродрома, я возобновил связь, сообщил об истребителях. Через полтора часа аэродром перестал существовать — его атаковали две эскадрильи нашего полка и на земле сожгли самолеты.

Появляются берлинские пригороды. Проходит несколько минут, и я лечу уже над центральными улицами. Внизу люди, машины. В скверах, на площадях и на крышах домов сотни зенитных установок. Да, прав был генерал, когда говорил о высоте. Поднимись я на пятьсот — шестьсот метров, непременно стал бы добычей зенитчиков. А так они не успевают голов повернуть, как «Ильюшина» и след простыл.

Вот и мост. По нему в четыре ряда идут танки, бронетранспортеры, автомашины с пехотой,. Сообщаю об этом на КП и прошу разрешения атаковать.

— Отставить атаку! Отставить! — слышу резкий голос.

Действительно, атака могла окончиться для меня печальна но. Стоило пехоте не растеряться — и самолет мог быть сбит ружейным огнем.

Разворачиваюсь и иду на Потсдам. Видно, мой визит не на шутку встревожил немцев, и на подступах к Потсдаму я попал под сильнейший зенитный огонь. Пришлось развернуться и заходить с другой стороны. Вновь огонь зениток. Так что же, с пустыми руками возвращаться домой? Нет, не зря летел я сюда.

Чуть набираю высоту и бросаю машину в пике па артиллерийские позиции, сбрасываю бомбы, бью из пушек и пулеметов. Батарея замолкает. В образовавшееся окно лечу, делаю круг над Потсдамом, фотографирую артиллерийские позиции и, вновь атакуя зенитки, вырываюсь из пригородов столицы гитлеровской Германии.

Теперь можно лететь домой. Возвращаюсь тем же маршрутом, которым летел к Берлину. Далеко стороной обхожу аэродром. Я не знал, что он уже уничтожен.

Миную линию фронта. Теперь можно облегченно вздохнуть. Невольно откидываюсь на спинку сиденья, на секунду закрываю глаза. Затем смотрю на часы и сам себе не верю: нахожусь в полете два часа. А мне казалось, что разведка длилась минут двадцать пять.

Захожу на посадку, приземляюсь, и меня буквально вытаскивают из кабины десятки дружеских рук. Летчики, механики, стрелки подбрасывают в воздух. Ну и переволновались же за меня друзья!

Иду на КП. Здесь генерал Рязанов. Все время полета он просидел возле радиста. Докладываю. Генерал обнимает, целует.

— Благодарю тебя, Бигельдинов, — впервые переходя па «ты», говорит он, — Благодарю от имени командования. Можешь гордиться — твой самолет первым из авиации союзников появился днем над Берлином!..»

Момыш-Улы. Этим может гордиться не только Бигельдинов, но и все мы! Бигельдинов — высшая точка героизма казахского народа в Великой Отечественной войне. Не зря ведь говорят: глядя на героя, узнаешь его страну; глядя на ее камни, узнаешь ее горы. Это первый казахский сокол, который закончил военно-воздушную академию!

Я тебе говорил, что участвовал в двухстах семи боях. Но сколько бы раз ни принимал бой, я ступнями упирался в землю. А каждая песчинка земли — опора для человека. А каково летчикам? Без помощи матушки-земли? Талгат совершил свыше трехсот боевых вылетов, пятьсот часов находился в небе. За это время он уничтожил бесчисленное количество танков, автомашин, наземных войск, сбпл семь вражеских самолетов. А ведь уничтожать вражеские самолеты — это дело истребителей, а вовсе не штурмовиков. Каждая секунда из пятисот часов, проведенных в небе, дрожала, словно стрелка компаса, между черточками жизни и смерти. Дважды Талгат прыгал на землю из горящего самолета. В один из таких прыжков он целых пятнадцать дней голодный и промерзший бродил в тылу врага, питаясь корой деревьев. И когда в ногах уже не осталось и капельки сил, он упорно продолжал ползти вперед и все-таки добрался до своего полка.

Разница между окруженным батальоном и человеком, оказавшимся в тылу врага, — как между небом и землей. Когда беда коснется многих, то люди и помогут, и поддержат друг друга. Положение одного человека — отчаянное. Нужно иметь громадное мужество, силу воли и любовь к жизни, чтобы не пропасть. Талгата нужно признать настоящим героем, героем из героев. И мы должны уметь почитать своих героев! Уважение и почет, оказанные сегодняшним героям, — это еще и воспитание будущего поколения. Понятно тебе? — хлопнул Баурджан ладонью по колену, словно ставя точку своим мыс-лям.

III

В комнату, мягко ступая на цыпочках, вошла Камаш. Она молча положила перед мужем стопку газет и тихо вышла. Баурджан, предложив мне отдохнуть и извинившись, раскрыл «Правду». А я вспомнил о том, как Баурджан выступал в редакции этой газеты.

Как-то один из наших писателей проездом из Латвии заехал в Москву. В гостинице «Бухарест» не оказалось места, и в тот момент, когда он стоял в раздумье: куда же деваться, к нему подошел Момыш-Улы.

— Я живу в двухместном номере. Жена в больнице. Так что, если некуда приткнуться, можешь переспать на ее кровати, — предложил Баурджан.

Это было в феврале. Писатель около десяти дней прожил бок о бок с Баурджаном, конечно, услышал от него много интересного.

Рано утром 22 февраля в номере зазвонил телефон. Писатель поднял трубку.

— Это из редакции газеты «Правда». Нам нужен товарищ Момыш-Улы.

Подойдя к телефону, Момыш-Улы задал всего три вопроса: «Когда? К которому часу? На сколько минут?» Затем, сказав: «Для правдинцев сделаю, Паша», — положил трубку на рычаг.

Сотрудником «Правды», так рано звонившим Баурджану, оказался бывший переводчик Джамбула, первый редактор газеты «За Родипу» 8-й гвардейской дивизии Павел Кузнецов. Правдинцы приглашали Момыш-Улы выступить у них в День Советской Армии... Слушателей намечалось не менее шестисот человек.

После этого звонка Баурджан ни о чем не разговаривал с соседом. Он задумчиво ходил по комнате из угла в угол и собирался с мыслями для предстоящего выступления. Но ничего не записывал.

На другой день без десяти час Баурджан, приодевшись, покинул номер.

Спустя некоторое время, вернувшись в номер, он начал раздеваться. Сосед взглянул на часы: было без двадцати два. Видимо, машина не пришла. Однако он все же спросил:

— Что, не были в «Правде», Бауке?

— Был.

— Значит, встреча не состоялась?

— Состоялась.

— Как?! Так быстро?!

— А правдинцы — народ дисциплинированный. Я приехал — зал уже полон. Рассказал им об оборонительных боях под Москвой. Три раза даже аплодисменты заслужил. И вернулся назад.

— Вопросы задавали?

— Задавали, — усмехнулся Баурджан. — Спросили, как я размещаю на кителе свои награды? А я ответил: как и все советские воины — под лацканами, а те, что не помещаются, — вешаю на шее, как ожерелье! Всех рассмешил, а то ведь такие строгие сидели!

— А еще что спрашивали?

— Одна журналистка спросила, знаю ли я какие-либо крылатые фразы генерала Панфилова? Ну я тут ей и выдал с ходу больше десятка. Только успевала записывать.

— А мне не скажете? Очень интересно, Бауке. И я бы тоже записал.

— Записывай. Могу продиктовать.

«Пока не установится мир, не сниму с себя шинели. Жизнь, счастье и благополучие будущего поколения — внутри этой шинели».

«Героизм — это военный талант».

«Маленький успех — залог большой победы. Он усиливает у солдата чувство ненависти к врагу и жажду победы над ним».

«Укрепился — значит, поставил шатер. А чтобы не сдуло шатер ветром, надо крепко вбивать колья».

«Фашисты любят сначала поесть, а потом выпить. Вот вы и предложите им гранаты на закуску, а зажигательную смесь под гусеницы танка как напиток. Для незваных гостей лучшего угощения не придумаешь. Фашист — герой только в стальной коробке. Очисти его от скорлупы, останется хилый желтый цыпленок».

«Снайперу кроме острых глаз нужно непоколебимое терпение. Глаза видят, а терпение побеждает».

«Военная карта — это биография жизни и смерти тысяч людей, их летопись».

«Бойца, у пояса которого нет походного котелка, можно считать безоружным».

Я им рассказал, как однажды Панфилов подошел к воинам во время обеда. Ему показалось странным, что одни едят, а другие только с завистью смотрят. Начал расспрашивать и узнал, что у новобранцев нет своих котелков и они ждут, когда товарищи освободят им посуду. Огорченный этим, генерал вызвал в себе командира полка Капрова и приказал немедленно изготовить котелки. Капров стал оправдываться, что в полку нет подходящего материала.

«Как нет? А разве это не материал? — показал Панфилов на оцинкованные коробки из-под патронов, множество которых валялось вокруг. — Вот из них и сделайте в течение трех дней шестьсот котелков. И первый принесите мне».

Полковник Капров выполнил приказ. В тот же день он притащил генералу котелок. Панфилов повертел его в руках, залил горячей водой, дал ей как следует прокипеть, вылил. А потом, вскипятив свежей воды, собственноручно засыпал заварку и вместе с Капровым напился чаю из котелка.

Я помню многие панфиловские афоризмы. Правдинцам сказал еще около десятка.

«Бесконечно ругать бойца — еще не признак начальственности. Только тот командир заслуживает уважения, кто с уважением относится и к бойцу».

«В момент тяжелых боев хочется быть в полках. Если больного ребенка отец погладит по головке, он воспрянет духом. А боец в бою борется не с болезнью, а со смертью. Когда командир рядом, боец никогда не думает о смерти».

«Если бойцы нашей дивизии начинают мерзнуть, то они согреваются на огне подожженных ими вражеских танков. Начнет гаснуть пламя, подбросят в тлеющий огонь другой танк».

«Немцы называют нашу дивизию «дикой». Это не оттого, что наши люди одичали, а оттого, что они хорошо знают повадки дикарей».

«Врагу можно нанести ощутимый удар, если стоишь в непосредственной близости к нему. Издалека хорошо видно врага, но душить-то его нужно руками. Потому и командир, и начальник штаба должны находиться там, где разворачиваются сражения».

«Нелегкое дело — быть гвардейцем. Советские гвардейцы должны побеждать любые трудности. Они открывают путь к победе, творят ее своими руками. Великая честь называться советской гвардией, а руководить ею — огромный почет».

Эти слова Панфилов произнес, когда узнал, что его дивизии присвоено звание гвардейской.

Своей дочери Валентине, работавшей медсестрой в медсанбате, он сказал: «Ты моя дочь, а бойцы — мои сыновья. Люби каждого бойца, как своего родного брата, старайся каждого спасти от смерти, Валюша».

На прощание я привел правдинцам такое высказывание Панфилова:

«Голодного воина и муха забодает. Самый великий героизм повара — своевременно кормить бойцов».

Поэтому, — сказал я, — мне тоже хочется скорее отпустить вас на обед, чтобы мухи не забодали вас. Спасибо за внимание.

Все засмеялись, а я вышел из редакции, сел в ожидавшую меня машину — и прямиком в гостиницу. А тебе показалось, что я туда даже и не ездил? — спросил Баурджан своего соседа по гостинице.

Эту историю я вспомнил, пока Баурджан просматривал газеты.

Момыш-Улы. Ты с таким ожиданием глядишь на меня, словно у тебя назрел новый вопрос.

Автор. Да. Какой мудрый совет генерала Панфилова нравится вам лично больше всего?

Момыш-Улы (подумав). Пожалуй, слова Панфилова, сказанные на берегу реки Лама. Приехал он тогда к нам осматривать укрепления. Красноармейцы сидели на дне длинной траншеи: кто курил, кто писал письма, кто чистил винтовку. При виде генерала все вскочили с мест. Один боец до того спешил, что выронил затвор винтовки.

«Как дела, дети мои? — спросил генерал, поздоровавшись с джигитами. — К встрече противника готовы?»

«Готовы!»

«Готовы, товарищ генерал!»

Панфилов подошел к бойцу, выронившему затвор.

«Вы растерялись, увидев своего генерала, а что же вы будете делать, когда подойдет враг?» — мягко спросил он.

«Растерялся, — значит, уважаю генерала, коль уважаю генерала, значит, не боюсь противника, товарищ генерал», — бойко ответил уже пришедший в себя солдат.

«Вот как? Спасибо, — улыбнулся Панфилов. — Кто уважает меня, пусть не робеет перед врагом».

«Не будем робеть!»

«Перестали робеть, товарищ генерал», — заговорили бойцы наперебой.

Панфилов снова повернул голову к тому же бойцу.

«Как это называется, товарищ боец?» — спросил он, беря винтовку из рук солдата и вставляя на место оброненный затвор.

«Винтовка, товарищ генерал».

«А что такое винтовка?» Панфилов прицелился в высокую ель и спустил курок.

«Оружие, товарищ генерал».

«Это не только оружие, товарищ боец, а ваша судьба. Если вы будете держать ее в чистоте — я не говорю, что ваше оружие грязное, — если будете на ощупь знать, где какие части находятся, как верно целиться, то одолеете врага. А если не будете знать все это, неумело будете пользоваться таким замечательным оружием, тогда фашист одолеет вас. Вот что значит судьба. Винтовку издавна называют суженой солдата. У вас дома осталась жена?»

«Нет, товарищ генерал, я не женат».

«Женитесь еще, — сказал Панфилов уверенным тоном. — Именно эта винтовка связывает вас с будущей избранницей. Поняли теперь?» — спросил он, возвращая солдату винтовку.

«Понял, товарищ генерал!» — улыбнулся солдат.

«Если поняли, то не забудьте меня пригласить на свадьбу».

«Приглашу, товарищ генерал! Обязательно!»

«Тогда скажите мне, как вас зовут и куда к вам ехать?»

«Красноармеец Темирхан Уашев, из Курдайского района Джамбульской области, товарищ генерал».

«Темирхан или Тамерлан?» — переспросил Панфилов, хитро щуря глаза.

«Темирхан, товарищ генерал».

«Ах так, — сказал Панфилов, чуть приподняв подбородок. Похоже было, что ему хотелось произнести что-то шутливое, но он сдержался, видимо вспомнив, что времени в обрез. — Тогда давайте так договоримся, Темирхан. Расстояние от центра вашего Курдайского района Георгиевки до моего Фрунзе всего ничего. Вернетесь с победой, приведете в дом родителей невесту и приглашайте меня на свадебный той. А я обещаю обязательно приехать. Тогда у вас будет, как в рассказе Чехова, свадьба с генералом. Договорились?» — Панфилов протянул красноармейцу широкую ладонь.

«Есть, товарищ генерал!» — радостно ответил боец, двумя руками отвечая на генеральское рукопожатие.

IV

В этом месте нашу беседу прервала Камаш.

— Вы оба только-только из больницы. Нельзя вам утомляться, — непреклонно сказала она. — Бауке, ты пожалей нашего дорогого гостя. Веди-ка его лучше к столу, будем есть бешбармак, пока он горячий.

— Ну что ж! Жену надо слушать, — развел руками Баурджан.

— Смотрите, какой стал покладистый после болезни, — засмеялась Камаш. — Раньше бы выставил за дверь: мы работаем, и все тут! Ну, приходите через пять минут, я быстренько накрою на стол.

— Бауке, — спросил я, когда Камаш вышла, — вы говорили, что на фронте исписали тридцать семь тетрадей. Можно мне на них хотя бы взглянуть?

Напевая себе под нос что-то вроде «трам-трам, ти-та, тита-та», Баурджан направился в соседнюю комнату. Напевал он часто. Каждый раз во время коротких пауз, пока я второпях никак не мог перевернуть страницу блокнота, Баурджан начинал свое «тит-та, тит-та».

Открыв дверь, Баурджан позвал меня в свой кабинет. Вдоль стен стояли высокие, до потолка, книжные шкафы. На двухтумбовом письменном столе грудой лежали книги, бумаги, накрытые чистой белой скатертью. Баурджан приподнял ее за угол.

— Вот, занимаюсь расшифровкой военных дневников, — объяснил он мне. — Это книги и документы, необходимые для расшифровки записей, а это — папки с уже перепечатанными текстами. Накрыл всё скатертью, чтобы бумаги не пожелтели от солнца. А вот и сами дневники.

Нагнувшись, он достал из тумбочки разные по цвету и размеру тетради.

— Если хватит жизни, то сделаю из них новую книгу. Я прикинул в уме, что материалов на столе хватит не на одну, а на несколько книг.

С нетерпением начал листать тетради, которые дал мне Баурджан. Неровным почерком, порою вкривь и вкось, они были исписаны па русском и казахском языках. Некоторые строки от времени выцвели, а буквы стерлись.

— Бауке, могу ли я переписать несколько строк из ваших тетрадей?

— Нет! Нельзя!

Резковатым движением он выхватил у меня тетради и спрятал их снова в тумбочку стола. Мне стало неловко, но, вспомнив свои же мысли о его характере, я усмехнулся и покачал головой. Собираясь писать очерк для журнала, я сначала думал, что надо будет несколько смягчить резкий характер Баурджана. Теперь же решил: нет! Характер его и без меня достаточно известен. Если напишу: «Баурджан — человек мягкий и уступчивый» — все равно мне никто не поверит. А раз так, то нечего попусту тратить время на акварельное изображение Баурджана.

И сейчас, чтобы сгладить неловкость, я взял со стола и начал разглядывать повидавшую виды зажигалку, сделанную из винтовочной гильзы.

— Что это, Бауке?

— А-а! — просветлело лицо хозяина. — Подарок сынка, пулеметчика Блохи.

Как только Баурджан назвал эту редкую фамилию, я сразу вспомнил еще одну легенду.

В 1960 году группа казахских писателей приехала из Алма-Аты в Караганду для встречи с шахтерами. Среди них был и Момыш-Улы. Наутро в номер гостиницы, где жил Баурджан, постучали.

— Где тут мой батя? — послышался могучий бас, и, широко распахнув дверь, в номер едва протиснулся длинноусый мужчина богатырского сложения. Он был чуть ли не вдвое крупнее высокого и широкоплечего Баурджана.

Услышав знакомый голос, Баурджан встрепенулся и бросился навстречу гиганту, который, по-детски счастливо улыбаясь, шел к нему.

— Здесь я, сынок, здесь! — дрогнувшим голосом отозвался Баурджан и крепко обнял «сынка», вернее, утонул в его объятиях.

И тут же в памяти обоих всплыл долгий зимний день, заснеженное поле и батальон, отбивающий уже пятую атаку врага.

К пулеметчику Блохе, особо отличившемуся в тот день, подполз командир полка Баурджан Момыш-Улы.

«Я горжусь твоим мужеством и твоей меткостью. Прими от всего сердца мою благодарность», — прикоснулся Баурджан к богатырскому плечу солдата в белом полушубке.

Что может быть для солдата дороже благодарности любимого командира? Да еще прямо здесь, на передовой, перед новой жестокой схваткой! В такой момент теплое слово командира — лучшая награда.

«Служу Советскому Союзу! — взволнованно прошептал пулеметчик и неожиданно для себя пробасил: — Батя...»

Ничего больше не сказал бойцу Баурджан. Пополз к следующему окопу. В это время фашисты начали шестую за день атаку. Пулемет Блохи строчил не умолкая.

«Блоха, миленький, — взволнованно окликнул пулеметчика подползший к нему под огнем командир роты. — Тяжело ранен комполка. Иди скорей на помощь. Кроме тебя, никто не сможет унести его в санбат. А я останусь у пулемета».

«Живой?!» — растерянно переспросил Блоха.

«Живой, живой, только ползи к нему скорее!»

Блоха торопливо пополз к соседнему окопу. Баурджан лежал без памяти. Богатырь пулеметчик взвалил его себе на спину и, оставляя за собой глубокую борозду, похожую на след гусеницы танка, двинулся к медсанбату.

После крепких объятий, уже за столом Блоха стал рассказывать Баурджану, что работает кузнецом в одной из мастерских Караганды. Узнав из утренней газеты о приезде своего командира, не пошел даже на работу, а поспешил в гостиницу.

Баурджан достал из серванта бутылку водки, налил стакан до краев и протянул Блохе:

— Выпей за нашу встречу. Да одним махом, как на передовой. А я не могу с тобой: сейчас должен выступать перед шахтерами.

Только два глотка составил для Блохи стакан водки. Широкой, как кузнечный мех, грудью он шумно выдохнул воздух. I

— Приходи вечером в Дом офицеров, там вдоволь и наговоримся, — пригласил Баурджан. — А сейчас не могу, прости.

Вечером в Доме офицеров посмотреть на легендарного Момыш-Улы собралось столько народу, что стояли во всех проходах и у стен. Пришел сюда и Блоха.

— Товарищи, — сказал Баурджан очень серьезно, — аплодировать сегодня надо не мне, а вот этому человеку, — и он артистическим жестом показал на прислонившегося к двери Блоху. — Не будь его, не стоял бы я сейчас перед вами на сцене. Восемнадцать лет назад этот человек спас мне жизнь. И вот утром мы впервые после войны встретились с ним, с Алексеем Ивановичем Блохой. Разрешите мне перед вами по-братски обнять его.

Смущенный Блоха поднялся на сцену. Под дружные рукоплескания он трижды поцеловался со своим бывшим командиром. Когда аплодисменты стихли, Блоха пробасил:

- — Товарищи, я приглашаю всех вместе с батей до меня на обед...

После Дома офицеров Баурджан был у него в гостях.

— Помнишь, батя, — спросил Блоха, — как в медсанбате ты отдал мне пулю, вытащенную из твоего позвоночника? Я долго берег ее, думал, когда-нибудь подарю ее тебе же, да в самом конце войны потерял вместе с вещмешком. Сейчас и не придумаю, что бы тебе подарить.

— Чудак! Ты подарил мне жизнь. Лучшего подарка не бывает, — ответил Баурджан.

— И все-таки я подарю тебе кое-что, — улыбнулся Блоха, доставая из шкафа самодельную зажигалку из винтовочной гильзы. — Эту зажигалку я смастерил в те дни, когда на нас по Волоколамскому шоссе шли немецкие танки, а мы готовились хорошенько их встретить. Единственная дорогая вещь в моем доме. Память о военном времени. Возьми ее себе!

— За такой подарок спасибо! — прижал обе руки к груди Баурджан. — Его могут оценить только фронтовики...

— Мужчины! — не заходя в комнату, позвала нас Камаш. — Все остынет.

— Командир подгоняет, — кивнув на дверь, усмехнулся Баурджан. Он взял у меня из рук зажигалку и бережно положил ее на место. — Пойдем.

Бешбармак у Камаш был отменный. Я не уставал нахваливать хозяйку.

— Вот и кушайте на здоровье! Для вас специально старалась, — улыбнулась Камаш, — Он ведь, сами знаете, не любит мясное.

— Я люблю простую казахскую еду, — разламывая лепешку, сказал Баурджан. — Особенно пшенное коже, рисовое коже, овсяное. В общем, всякие похлебки. При словах «ашыган бидай коже» — кислый пшеничный суп — я начинаю глотать слюни, как алкоголик, услышавший слово «водка».

— Ладно-ладно, будет тебе завтра ашыган бидай коже, — пообещала Камаш.

V

Придя домой, я достал свои записи рассказа Героя Советского Союза Малика Габдуллина. Когда-то по моей просьбе он рассказывал о первой встрече с Момыш-Улы и их совместной службе.

«Пятнадцатого декабря сорок первого года нашу дивизию, сняв с рубежа вдоль реки Истры, отправили на отдых, — рассказывал мне Малик. — Наш полк расположился в сорока километрах от Москвы, в двух-трех селах под станцией Нахабино.

Едва успели разместить людей по избам, как из штаба дивизии пришел приказ: «Всем командирам и политическим работникам нерусской национальности к 18.00 явиться в штаб дивизии».

Собрали нас всех из рот, из батальонов.

— Что случилось? Почему вызывают? Никто ничего не знает.

Комиссар полка Ахметжан Мухамедияров, сделав перекличку по списку, повел нас в штаб. По пути спрашиваем Мухамедиярова:

— Товарищ комиссар, зачем нас вызывают?

Он только недоуменно пожимает плечами.

Пришли. Дежурный офицер штаба сказал, что комиссар дивизии примет нас утром в десять часов, и распределил всех по избам на ночевку.

Мы с Балтабеком Жетписбаевым вошли в указанный нам дом и поразились: там уже полным-полно черноглазых, смуглых командиров. Балтабек, веселый, шумный, общительный, заслонив своей огромной фигурой дверной проем, радостно воскликнул:

— О милые мои черноглазые братья! Живы-здоровы?

— Балтабек пришел! Балтабек! — бросились многие к нему.

— Проходите, проходите! — встали все с мест, приветствуя нас.

Нe поднялся только высокий худощавый офицер в наброшенном на плечи белом полушубке. Непослушные иссиня-черные волосы его напомнили мне вкопанные крест-накрест рельсы — ограждения для танков. Горящие глаза, четко очерченное, прямое, без единого закругления — хоть бритву правь — лицо. Бросил мгновенный соколиный взгляд на нас, ни один мускул его лица при этом не дрогнул.

Рядом с безмолвным офицером я узнал Мухамедкула Исламкулова, с которым некоторое время работал в газете «Социалистик Казахстан». Он порывисто прижал меня к груди.

— О Малик, как я рад тебя видеть!

Мы справились о здоровье друг друга, о делах, об общих знакомых. Все остальные тоже оживленно разговаривали между собой. Расспрашивали о друзьях и родственниках, товарищах и знакомых, кто жив, кто при каких обстоятельствах погиб.

— Малик, ты знаком с Бауке? — спросил Мухамедкул, поворачивая меня к суровому казаху с непокорно торчащими волосами. — Бауке наш бывший командир батальона. Всего полмесяца как назначен командиром 1073-го полка.

Я приветливо протянул руку:

— Ассалаумагалейкум!

Офицер, сверля меня изучающим взглядом, поднялся:

— Баурджан Момыш-Улы.

Я подумал, что ему, наверно, не понравилось мое почтительное приветствие по-казахски и что он готов отчитать меня: мол, не в ауле своего отца находишься, и я тебе не аксакал. Смутившись, я даже не сумел как следует представиться.

Стараясь сгладить мою заминку, Мухамедкул пояснил:

— Это ваш сородич, Бауке.

Баурджан, не произнеся больше ни слова, сел. Не удостоил меня взглядом, не сделал и кивка Мухамедкулу.

«Ишь ты, — подумал я, — неприступный какой! Как скалы Окжетпеса».

Встретившись впервые в такой непривычно мирной обстановке, командиры-казахи, словно нашедшие друг друга в вечернем сумраке ягнята, долго колготились еще, разговаривали, смеялись, пили чай и не торопились лечь спать. Многие ничего толком не знали друг о друге, хотя и входили в состав одной дивизии. Я не ведал, что батальон старшего лейтенанта Баурджана Момыш-Улы являлся резервом генерала Панфилова, дважды попадал в окружение и оба раза успешно выходил из него. В свою очередь Баурджан не знал о том, что моя рота, попав под Осташевом в окружение, сумела не только выйти из него, но и привести с собой в дивизию еще сто девятнадцать человек, бродивших по лесу, и то, что рота, состоявшая всего-то из тринадцати автоматчиков, в боях за деревню Ширяево уничтожила два танка и сто пятьдесят солдат противника.

«Кем же был этот Момыш-Улы, похожий на каменный брусок, до войны?» — думал я, засыпая. Неприступный облик его врезался в мою память с того вечера на всю жизнь.

Наутро мы собрались у комиссара дивизии Егорова. Изба комиссара была битком набита приглашенными. Их было больше ста человек. Не вместившиеся в горнице стояли за распахнутой дверью в сенях.

Когда люди более или менее устроились и угомонились, комиссар начал свою речь. Сделал обзор двухмесячного боевого пути дивизии, сказал, что в скором времени ожидается значительное пополнение ее рядов. Потом, после паузы, неторопливо обвел всех взглядом:

— Однако я пригласил вас не для того, чтобы сообщить об этом. Дело вот какое... В Алма-Ате начали формировать еще одно национальное соединение. Не знаю точно, дивизия это или бригада. И вот пришел приказ всех вас до единого передать новому соединению, — сказал Егоров, понизив голос. — Перед вами ставится задача: поехать туда, обучить бойцов соединения и вместе с ними вернуться на передовую. Какие будут соображения?

Мы не знали, что и говорить, сидели молча. Только осторожно перешептывались между собой. Я оглядел товарищей. Вокруг улыбающиеся глаза. Еще бы! Кому пе захочется очутиться дома, рядом с женой, родителями, детьми? Пусть ненадолго, пусть мимоходом...

Вот только почему Егоров спрашивает наше мнение? Ведь если есть приказ, то мы просто обязаны ему подчиниться...

В это время раздалось громко и категорически:

— Разрешите мне, товарищ комиссар!

Пожалуй, мне никогда не доводилось слышать такой властный, моментально доходящий до ума и сердца, магически действующий голос. Казалось, сокол степной встрепенулся, почуяв неминуемую опасность. Все резко повернулись к говорившему.

Это был тот самый вчерашний офицер, похожий на каменное изваяние. Стоя навытяжку, он так и впился горящими глазами в Егорова. Черные жесткие волосы вздыбились у него теперь, как иглы дикобраза, и даже в них чувствовалась кипучая сила этого человека.

— Я солдат, — чеканя каждое слово, сказал Момыш-Улы. — Я подчиняюсь приказу. Если приказ о переводе нас во вновь сформированную дивизию уже подписан, то я готов хоть сию минуту двинуться в Алма-Ату.

Собравшиеся загудели, одобряя его слова. Но Баурджан всем своим видом дал понять, что не терпит, когда его перебивают. Он на мгновение умолк и недовольно свел свои густые брови к переносице. Все сразу же притихли.

— В Алма-Ате у меня остались жена и дети, — все тем же непреклонным тоном продолжал старший лейтенант. — Если случится попасть туда, то, возможно, выкроится хоть денек побыть вместе с ними. А кому ж не хочется домой После таких ожесточенных боев?

Я, как и многие, согласно закивал головой. А Момыш-Улы тем временем обвел строгим взглядом всех присутствующих и обратился к комиссару:

— Но в моем сердце, товарищ комиссар, кроме понятных человеческих желаний есть еще совесть и честь бойца, которые присущи всем нам, сидящим в зале. А ну-ка ответьте, — обратился он к притихшему залу, — есть среди пас человек, не получивший ни одного ранения? Нет! Путь дивизии залит обильно и нашей кровью. Мы все внесли свой посильный труд, чтобы дивизия была удостоена звания гвардейской. И потому мы, товарищ комиссар, имеем полное право остаться здесь. Или погибнуть вместе со своей дивизией, или вместе с ней прийти к победе!

Чеканные, решительные слова старшего лейтенанта, словно огненные стрелы, пропзили душу. Не только я, но все собравшиеся слушали его затаив дыхание.

— Воинская честь и совесть требуют, чтобы я остался здесь. Быть под знаменем дивизии требует и прах погибших товарищей. Если мы уйдем отсюда, нас проклянет дух моих погибших солдат! Я полагаю, что нужно довести наше мнение до командования, товарищ комиссар. Там ведь тоже люди сидят.

— Мы говорили, товарищ Момыш-Улы, — ответил Егоров спокойно. — Но член Военного совета ответил отказом.

В то время мы находились в подчинении Западного фронта. Членом Военного совета фронта был Булганин.

— Тогда вы говорили ему свои слова — не растерялся Момыш-Улы. — А теперь передайте товарищу Булганину наши. И если он сам не может решить этот вопрос, то пусть доложит в Ставку. Мы против того, чтобы нас трогали с места!

Последние слова он произнес сердито.

«Зря это он так резко, — с беспокойством подумал я. — Нужно немедленно просить прощения у комиссара. Рассердится — всех до одного отправит в Алма-Ату».

Но Баурджан не раскаивался в своей горячности. Он стоял с гордо вскинутым подбородком и ждал ответа.

Немного подумав, комиссар хладнокровно кивнул:

— Я вас понял, товарищ Момыш-Улы! Понял. У кого еще какие мнения на этот счет?

Баурджан сел на место. Я облегченно вздохнул: «Пронесло!» С этого часа и на всю жизнь в моем сердце зажегся огонь любви к Баурджану.

— Я полностью согласен со старшим лейтенантом! — поднялся с места комиссар полка Мухамедияров. — Только так, товарищ комиссар!

Вслед за ним встал, задевая головой потолок, Балтабек Жетписбаев:

— И наше слово такое. Мы должны остаться в своей дивизии.

— Другую дивизию пусть воспитывают другие командиры, — задиристо бросил Исламкулов. — А нас не отдавайте! И тут наперебой зашумели:

— Оставьте нас здесь! Не отдавайте!

— Других мнений нет? — спросил Егоров, с улыбкой глядя на горячих джигитов.

— Не-е-ет! — единогласно прокричали все.

Только Баурджан оставался сидеть безмолвно. И снова он был похож на каменное изваяние.

Много позже Егоров рассказывал нам, что сам был очень обеспокоен, как бы не потерять своих испытанных джигитов. Поэтому, узнав наше мнение, он повеселел и посветлел лицом.

— Ну что ж! — положил он руку на телефонный аппарат в кожаном чехле. — Я доложу при вас же члену Военного совета. А то, я смотрю, вы намерены думать, что с дивизией вас разлучает Егоров...

Мы засмеялись вслед за комиссаром. Я снова поглядел на Баурджана: на его губах не было и тени улыбки. Молча смотрел он ястребиными глазами поверх комиссара на небольшую картину на стене.

Егоров расчехлил аппарат и поднес трубку к уху. Мы затаив дыхание слушали разговор с Москвой.

— Хочу сообщить о состоянии дел по поводу вчерашнего приказа об отправке в тыл командиров и политработников дивизии нерусской национальности, — сказал Егоров.

— Люди готовы? Сколько человек? — послышалось в ответ.

— Сейчас передо мной сто пятнадцать. Я разъяснил товарищам суть приказа. Но...

— Что? Отказываются ехать в тыл?

— Раз есть приказ — поедут. Но у них к вам просьба.

— Что за просьба?

— Командиры и политработники .единогласно просят оставить их в дивизии, товарищ член Военного совета. Они заявляют так: если не справимся с немцами, то все до одного умрем, защищая Москву. Или же в составе 8-й гвардейской дивизии с победой войдем в Берлин. Просят, чтобы их заявление через члена Военного совета было доведено до Верховного Главнокомандующего.

— А как вы сами думаете, товарищ Егоров?

— Половина моей души в их сердцах, товарищ член Военного совета, — совершенно не армейским голосом сказал Егоров. — Как же я буду жить без них?

Наступило молчание. Слова комиссара болью отозвались в моей душе. Смотрю, Балтабек украдкой вытирает глаза. Но вот снова раздается голос Москвы:

— Тогда подождите с полчаса. Я доведу просьбу товарищей до Верховного Главнокомандующего.

— Есть, товарищ член Военного совета.

Комиссар бережно положил трубку на место. Помолчал. Потом поднял на нас глаза:

— Товарищи, разрешаю выйти покурить.

Уже через десять минут все джигиты снова сидели па своих местах и нетерпеливо поглядывали на часы. Еще через двадцать минут зазвонил телефон. Не так уверенно, как в первый раз, комиссар снял трубку. Рука его слегка подрагивала.

— Слушаю вас, товарищ член Военного совета.

— Верховный Главнокомандующий удовлетворил вашу просьбу.

— Спасибо, товарищ член Военного совета! — выдохнул Егоров, — Верховному Главнокомандующему и вам спасибо!

В это время Балтабек гаркнул «ура!», и все, кто был в избе, подхватили. Комиссар обессилено, словно только что вышел из тяжелого боя, положил трубку на место и, не скрывая своей радости, по-отечески улыбнулся нам.

Теперь, вспоминая слова Баурджана, произнесенные им в тот раз, 16 декабря 1941 года в деревне Дарпо, что в сорока километрах от Москвы, я прихожу к выводу, что они сыграли для нас историческую роль. Если бы не он, все мы, без сомнения, отправились бы в Алма-Ату и не переступили вместе с 8-й гвардейской дивизией порог вечной славы. И сам Баурджан, если бы покинул тогда дивизию, не достиг бы своей известности. И не родилась бы на свет знаменитая книга Александра Бека «Волоколамское шоссе». И нее появилась бы книга самого Момыш-Улы «За нами Москва». Дивизия прославила Баурджана. А Баурджан воспел свою дивизию.

8-я дивизия дала Родине немало звездных батыров, но имя двоих мы произносим особо: Панфилов и Момыш-Улы. Если Панфилов был основой высокой, как гора, славы дивизии, то Баурджан — одним из ее пиков.

Вот такова история моей первой встречи с Баурджаном, — закончил рассказ Малик и улыбнулся. — «Первый раз увиделись — знакомые, второй раз встретились — родня». А теперь расскажу, как познакомился с ним поближе.

5 января 1942 года комиссар полка Ахметжан Мухамедияров вызвал меня в штаб.

— Прибыл по вашему приказанию, товарищ комиссар, — отрапортовал я.

— Ну-ну, коль прибыл — раздевайся и проходи, — ответил он. — С товарищем Момыш-Улы знаком?

За столом сидел тот самый командир с ястребиными глазами. Не знаю почему, но, как только увидел его, сердце мое беспокойно забилось.

— Знаком, товарищ комиссар.

— Тогда хорошо. Баурджан направлен на службу в наш полк. Назначен заместителем командира полка.

— Временно или постоянно? — задал я почему-то нелепый вопрос.

— Это покажет будущее, — сухо ответил комиссар, недовольный моими бестактными словами.

Когда наша дивизия вступила в первые бои, в ее полках не было рот автоматчиков. Только одиннадцатого ноября, когда немцы начали второе наступление на Москву, полковник Капров и комиссар Мухамедияров, вызвав меня с передовой, приказали немедленно формировать роту автоматчиков.

— Ты будешь политруком роты, а командира назначим позже. Нужных людей подбирай из батальонов. Командирам дав приказ.

Для оказания помощи по созданию роты мне дали секретаря комсомольской организации полка Жетписбаева, «батальонного Балтабека», прозванного так из-за того, что он все время находился в батальонах.

Батальоны, поредевшие в жестоких боях, наотрез отказывались давать мне лучших людей. Формирование роты затягивалось. В тот день, когда я с грехом пополам наскреб тринадцать автоматчиков, Капров приказал:

— Пойдешь со своими автоматчиками помогать первой роте оборонять село Ширяево.

— Слушаюсь. Но у меня пока только тринадцать человек. Это и ротой-то назвать нельзя, — удрученно сказал я.

— Еще как можно! Один твой автоматчик в минуту может выпустить двести пуль. Это равно стрельбе целого отделения. Стало быть, считай, что твои автоматчики составляют тринадцать отделений стрелковой роты.

— Есть! — улыбнулся я.

На другой день немцы начали яростную атаку на разъезд Дубосеково. И я оказался и командиром, и политруком роты. Ребята мои показывали чудеса мужества. Потом мы вместе с дивизией отошли на отдых, и рота автоматчиков так и осталась не укомплектованной, как положено.

Поэтому я очень обрадовался, когда Мухамедияров сказал, что в ближайшие дни прибудут из Казахстана новые силы для пополнения полка.

— Для организации достойной встречи пополнения мы создали комиссию. Ты входишь в нее. Командиром к тебе в роту назначен Соловьев. Вот вместе с ним из вновь прибывших ребят подбери себе автоматчиков.

— Есть, товарищ комиссар.

— Председатель комиссии товарищ Момыш-Улы. С сегодняшнего дня держи связь с ним.

Для комиссии было выделено отдельное помещение — клуб ткацкой фабрики. Распределяли вновь прибывших по батальонам. Одни новобранцы прибывали днем, другие ночью. В одну из свободных минут Баурджан обратился ко мне:

— Давайте расскажите что-нибудь, товарищ политрук. Не скучать же нам теперь?

Это было его первое неофициальное обращение ко мне. Да и не только ко мне. В большинстве случаев он был немногословен. Говорил мало, больше слушал. И вместе с тем мы уже знали, что не следует легко поддаваться на эти редкие потепления в его голосе.

Помня, как холодно он отреагировал на мое безобидное «ассалаумагалейкум», я на этот раз ответил с осторожностью:

— О чем же вам рассказать, товарищ капитан?

— Из дома получаете письма?

— Вчера получил из Алма-Аты. От Сабита Муканова.

— Что он пишет?

— Жив-здоров. Желает победы над врагом. Пишет, что меня ждет мой «Кобыланды батыр».

— А что это такое?

— «Кобыланды батыр» — тема моей диссертации, которую я не успел защитить. Когда уходил на фронт, оставил ее у Саке.

— Сабит ваш родственник?

— Нет.

— Каким же образом вы познакомились с ним?

— Это целая история. Если вас не утомит, могу рассказать, товарищ капитан...

В этот момент снаружи послышались шаги. Распахнув со скрипом дверь, в избу ввалилась новая команда. Я разбудил товарищей, прикорнувших в углу на диване.

Через несколько минут за столом собрались все члены комиссии, и мы начали беседу с шестью джигитами, робко сидевшими против нас на длинной скамье.

Все парни оказались казахами. Молоденькие — каждому из них нет еще и двадцати.

Выясняем, кто из какой области приехал, спрашиваем их фамилии.

— Тохтаров-Батталов-Нурбосыпов, — перечислил скороговоркой несколько фамилий смуглый востроглазый джигит.

— Твоя фамилия как? — полыхнул на него огненным взглядом Баурджан.

— Тохтаров-Батталов-Нурбосынов.

— Что, у тебя такая длинная фамилия? Или ты один носишь сразу три фамилии?

— Никак нет, товарищ капитан. Это фамилии вот нас троих, — он показал на рядом сидевших друзей. — Мы все трое с Алтая, из Лениногорска. Рабочие свинцового завода. И в Алма-Ате служили вместе.

Я вышел в соседнюю комнату за командиром своей роты, старшим лейтенантом Соловьевым.

— Есть подходящие для нас джигиты.

Но, видимо, эта мысль пришла в голову не только мне. Когда я вернулся, востроглазый спрашивал Момыш-Улы:

— А что такое автоматчик?

— Если другие стреляют в противника по одной пуле, то автоматчик сыплет пули горстями.

— Тогда запишите нас всех туда! — хором воскликнули джигиты.

Баурджан движением подбородка дал нам знать, что все эти ребята отныне наши. Я стал записывать их фамилии. Когда очередь дошла до высокого плечистого Жунусова, Баурджан приказал:

— Отставить! Откуда приехал? — спросил он у бойца.

— Из «Акбузау» (буквально: белый теленок) товарищ командир.

— Что такое «Акбузау»?

Джигиты дружно засмеялись. Вместе с ними смеялся и Жунусов.

— Колхоз такой, товарищ командир, — пояснил боец.

— Кем работал в колхозе? — Баурджан строго поглядел на смеявшихся.

— Трактористом, товарищ командир.

— Значит, ты уважаемый человек в своем ауле? Технику знаешь. Хорошо бы тебе на фронте быть танкистом. Но в нашем полку танков нет. Поэтому предлагаем тебе идти в пулеметчики.

— Раз вы говорите, товарищ командир, то пойду в пулеметчики.

— Запомни, Жунусов, что пулемет «максим» порой не менее страшен врагу, чем танк. Но он требует заботы о себе, как невеста. В походах придется носить его на спине.

— Слушаюсь, товарищ командир.

На тонких губах Баурджана промелькнула тень улыбки.

— Хрупким джигитам идет автомат. А при твоей богатырской фигуре это просто обидно. Пусть твоим автоматом будет пулемет.

Все рассмеялись. Эти минуты смеха были для только что прибывших на фронт ребят самыми светлыми минутами. Может, они запомнились им на всю жизнь. Потому что в трудный момент веселая шутка командира служит очень добрую службу, поддерживает боевой дух воина. И теперь я понимаю, что Баурджан делал это именно для того, чтобы придать новобранцам уверенность в себе.

— Вы пришли в 8-ю гвардейскую дивизию, — обвел всех строгим взглядом Баурджан. — Помните, что, сформированная в Казахстане, наша дивизия является священным знаменем казахского народа. Не посрамите же это знамя в бою. Сейчас вас разведут по батальонам. Теперь мы встретимся с вами на передовой. Не бойтесь врага. Бросайтесь на него с мыслью: не враг меня победит, а я уничтожу его. Всегда думайте только об этом! Освойте хорошо оружие. И крепко соблюдайте дисциплину. «Потому что дисциплина — первое оружие бойца. Добрый вам путь, джигиты! Как говорят у нас: пусть будет крепким ваш дух!

Свою речь на казахском языке Баурджан закончил по-русски:

— Старшинам — вести людей в свои подразделения! На выход шагом марш!

От энергичной, твердой поступи джигитов задрожал дощатый пол клуба.

После того как прибыли все новобранцы, мы разобрали их по ротам и занялись их обучением. Кроме боевой подготовки проводили ежедневно политзанятия, говорили о долге бойца, о его моральном облике, о славных традициях Панфиловской дивизии. Готовясь к этим занятиям, я каждый раз невольно вспоминал известные слова Момыш-Улы: «Политрук пишет не на бумаге, а в сердцах бойцов», «Невдохновенное слово не дойдет до солдатских сердец».

11 января сорок второго года, погрузившись в эшелоны, наша дивизия снова отправилась в путь. Учения не прекращались и в вагонах. В начале февраля мы вступили в кровавую схватку с врагом. С Баурджаном мы встречались и на марше, и в боях... Расскажу о последних встречах с Баурджаном во время этих боев.

22 февраля поздно вечером командиров нашего батальона вызвали в штаб полка. Баурджан принял нас в небольшой полутемной избе, при свете коптилки, сделанной из гильзы снаряда.

— Товарищи! Я пригласил вас на ночь глядя не только для того, чтобы поздравить с завтрашним праздником Красной Армии. — Он пожал нам всем руки. — От генерала Чистякова получен приказ срочно подготовить дополнительный материал о представлении к правительственным наградам бойцов вашего батальона и поддерживавшей его в бою роты автоматчиков. Эти материалы утром должны быть в дивизии.

Он расспросил нас о погибшем Тулегене Тохтарове.

— Трудно различить соколов, парящих высоко в небе. И батыров в одинаковых ушанках, каждый день освобождающих деревню за деревней, трудно отличить друг от друга. Какой из себя был Тулеген?

— Вы его знали, — ответил Соловьев. — Смуглый такой.

— Казахи все смуглые, товарищ старший лейтенант.

— Ваша правда. Но Тулеген был особенный боец. Вы не могли не обратить на него внимания. В бою 5 февраля он уничтожил семерых фашистов и двоих взял в плен. Один из них оказался офицером. Когда Тулеген привел их, как раз вы с Капровым подошли к нам.

Баурджан кивнул:

— Помню. Это было в деревне Ново-Свипухово. Однако я тогда не спросил имени джигита.

— Разве была возможность расспрашивать, товарищ капитан? Ведь началась очередная контратака немцев.

Я напомнил Баурджану и то, как Тулеген впервые пришел в наш полк.

— А-а! — обрадовано воскликнул Баурджан. — Так это тот джигит, у которого тройная фамилия?!

— Да-да, он самый!

— Теперь отлично вспомнил. Бойкий парень. А двое его товарищей живы?

— Живы-здоровы. Один из них при вас уничтожил немецкий танк.

Это случилось так. В начале февральских боев Капров заболел, и дней десять его возили па санях. Полком командовал Баурджан.

Когда батальон атаковал деревню Ново-Свипухово, автоматчики находились в резерве на опушке леса.

Баурджан обратил мое внимание на то, что из-за сарая бьет вражеский танк. Я послал туда Баталова. Взяв с собой две противотанковые гранаты, Баталов прополз было немного вперед, но почему-то повернул назад.

— Он что-то трусит, — заметил Баурджан, — Подзови его сюда.

Я окликнул бойца. Баталов подошел к нам.

— Эй, послушай, честь у тебя есть? — грозно спросил оп.

— Есть, — растерянно пробормотал боец.

— Если есть, то иди вперед и уничтожь танк. Но если будешь трусить и ничего не сделаешь, то тебя проклянет прах твоих предков. Ты понял?

— Понял, товарищ капитан! Я просто хотел спросить, как по-немецки «руки вверх»?

— Что ты, невесту сватать к ним идешь? Чтобы они в согласии руки поднимали? Бить их надо насмерть и без разговоров, а не руки заставлять поднимать. Понял? А вообще запомни — «хонде хох!». Иди!

Баталов буквально сорвался с места. Вскоре за сараем грохнул взрыв и взметнулись черные клубы дыма. Через некоторое время возбужденный Баталов доложил, что приказ выполнен.

— От имени народа объявляю благодарность, — сказал Баурджан. — Но вначале, кажется, ты все-таки струсил?

— Был таком грех, испугался дьявола в железной шубе, — признался боец. — Но до костей стало обидно, когда вы сказали, что меня проклянет прах предков, если не выполню приказ.

— Ладно-ладно, ты настоящий джигит! — подбодрил Баурджан, похлопывая Баталова по спине. — Иди и всегда хорошо воюй с врагом.

Я напомнил Баурджану этот эпизод. Потом достал из планшета тетрадь и прочитал ему свои записи о Тулегене, о том, сколько фашистов им было уничтожено и как, смертельно раненный в живот, он прикладом автомата прикончил немецкого офицера.

Баурджан с уважением посмотрел на меня:

— Большое тебе спасибо, Малик, за то, что ты все записываешь в свою тетрадь. Будущее поколение будет благодарно тебе за то, что ты все это сохранил. А пока побудь, пожалуйста, в передней вместе с Синченко, — попросил он меня. — У нас тут есть еще один разговор с товарищами.

— Ладно, — сказал я и, волоча полушубок за собой, вышел из комнаты.

В передней коновод Баурджана Николай Синченко накрывал стол на пять человек. Уютно булькала в котелке картошка, на буржуйке шумел чайник. После нескольких бессонных ночей меня под эти домашние звуки быстро разморило в тепле, и я, расстелив полушубок прямо на полу, прилег в углу и тут же уснул. Мне показалось, что по прошло и минуты, как Синченко затормошил меня:

— Товарищ политрук, вставайте. Ноль часов тридцать минут — наступил День Красной Армии. Надо пропустить сто граммов. Товарищ капитан приказал угостить всех вас.

Со слипающимися глазами я подошел к столу, опрокинул причитавшиеся мне сто граммов и, не обращая внимания на шутки товарищей, снова завалился спать.

Через полчаса меня опять разбудили: стол Синченко был подметен подчистую. Можно было идти по своим подразделениям. По дороге товарищи сказали, что Момыш-Улы подробно расспрашивал обо мне и они расписывали ему мои подвиги в боях за Ново-Свинухово и Бородино.

К обеду на поляну среди густого леса стекались группы бойцов от каждого батальона. Вскоре пришли Капров, Мухамедияров, Момыш-Улы и другие командиры. Полковник Капров поздравил нас с Днем Красной Армии и начал вручать ордена и медали. Потом он объявил, что погибший в бою автоматчик Тулеген Тохтаров и политрук роты автоматчиков Малик Габдуллин представлены к званию Героя Советского Союза.

Как я обрадовался! Еще бы! С нетерпением ждал выхода Указа. Вначале решил никому не говорить об этом: пусть, мол, родственники и друзья узнают из газет. Несколько дней ходил, замкнувшись в себе, сдерживая переполнявшее меня ликование. Наконец не выдержал, написал письмо в Алма-Ату.

Вот в тот-то памятный для меня день 23 февраля я в последний раз видел Баурджана в нашем полку. Помню, как торжественно он стоял, вытянувшись по стойке «смирно», статный, широкоплечий, выше всех ростом, в папахе, в черной бурке — настоящий легендарный батыр! И впервые суровое и непроницаемое лицо его показалось мне добрым, глаза глядели мягко и губы улыбались каждому награжденному герою.

А через два дня Баурджан ушел от нас командовать своим родным 1073-м полком. Позднее он стал командиром дивизии, еще позднее учился в Академии Генштаба. Я тоже за это время прошел путь до агитатора Политуправления Калининского фронта. Однако связь с Баурджаном не потерял — переписывались постоянно.

Вот так я и познакомился, и узнал Баурджана, настоящего прославленного героя войны, — закончил Малик свой рассказ. — Ты ведь сам был на фронте и прекрасно знаешь, что тысячи бойцов ежедневно совершают там подвиги, но госпожа награда выделяет далеко не каждого из них. Да, на тысячу скакунов рождается один тулпар. Однако если вскачь пускается табун тулпаров, то все они идут ноздря в ноздрю. И оставляют за собой глубокие следы.

VI

На следующий день я снова собрался к Баурджану: не терпелось продолжить наш диалог и показать ему запись рассказа Малика Габдуллина. Но, позвонив, я узнал, что плохо чувствует себя Камаш: опять сердце.

А через несколько дней пришла горькая весть, что Камаш, верная подруга Баурджана, умерла. Много лет она служила ему прочной опорой. Нелегко ей было порой угодить человеку с таким изменчивым, как весенняя погода, характером. Сколько сил, энергии, чуткости, любви нужно было для этого! И никогда она не срывалась, не повышала даже голос, а неизменно была ровной, ласковой, внимательной, заботливой, веселой.

Баурджан очень тяжело переживал утрату Камаш. Когда кто-то пожаловался ему, что потерял не то любимую работу, не то машину, Баурджан с болью сказал:

— Настоящую муку ты узнаешь, только когда умрет твоя старуха.

А вскоре умер его самый задушевный друг еще со времен войны — Малик Габдуллин. И вслед за ним — мудрый учитель и наставник Сабит Муканов. Три смерти подряд. Самые близкие Баурджану люди.

— Молнии стали бить по нашим квадратам, — в глубокой тоске говорил он. — Теперь очередь дошла до нас.

Диалог четвертый

I

Прошла осень. Умчалась зима. Пролетела весна.

И только летом в один из июньских дней мы с Бауке продолжили прерванный надолго диалог.

Автор. Вы хорошо знали Героя Советского Союза генерал-полковника Чистякова?

Момыш-Улы. Ивана Михайловича? Хорошо.

Автор. В последнем номере «Дружбы народов» опубликованы его воспоминания. Начал пролистывать и обнаружил страничку, касающуюся вас. Вы еще не видели, Бауке? Разрешите я вам прочту?

Момыш-Улы. Читай.

Автор. «Командира 1073-го стрелкового полка майора Баурджана Момыш-Улы я знал еще до войны по совместной службе на Дальнем Востоке. Это был молодой командир, казах по национальности, с крутым и упрямым характером и красивой внешностыо.

Я знал, что его очень ценил Панфилов за особую отвагу и смекалку. Под Москвой его батальон, находясь в окружении, несколько дней, не имея связи с полком, дрался с превосходящими силами противника. В жестоких боях гвардейцы в течение двух суток уничтожили свыше четырехсот фашистов, задержали их наступление по Волоколамскому шоссе, а затем, совершив марш через леса, разорвали кольцо окружения и вышли к своему полку.

После этого боя Панфилов держал при себе батальон Момыш-Улы как резерв, посылал его в бой в самых тяжелых случаях.

Нравилось мне у Момыш-Улы еще одно качество — правдивость. Как бы тяжело ему ни было, я знал, что он всегда скажет правду. Того же он требовал и от своих подчиненных».

Момыш-Улы (невозмутимо). Ну и что из этого?

«Ну и что из этого»! Разве можно так говорить? Я радуюсь, горжусь, ликую! Тебя, твою отвагу хвалит старый генерал, рассказывает, как тебя ценил прославленный Панфилов, с симпатией описывает твою внешность в молодые годы. А я любуюсь твоим внешним обликом и сейчас, в пожилом возрасте. Горжусь присущей тебе правдивостью, прямотой, которые ты сумел сохранить в себе, словно золотой самородок. Поэтому-то я с такой радостью читаю тебе эти приятные строки. А ты, ощетинив усы, смотришь на меня совсем неласково.

Конечно, вслух я не говорю Бауке этих слов. Не говорю потому, что он не терпит, когда его хвалят в глаза. Другой бы на его месте не только обрадовался, но тут же и сам стал возносить себя до небес. Бауке не таков. Начнешь говорить о нем, он сразу сердито нахмурится, словно взвешивает, правду ты говоришь или ложь. А то и вовсе отвернется и напевает под нос «тит-та-тит-та-тит-та». Так и остановишься на полуслове.

Когда я начал читать Чистякова, Бауке сначала даже улыбнулся и вставил шутливо: «О, тогда я был молодым!» Я обрадовался, что он в приподнятом настроении, и поэтому, кончив чтение, весело поглядел на него. И тут вдруг безразличное: «Ну и что из этого?» Представьте льва на арене цирка, который прилежно выполнил первый номер и тут же отказался выполнять следующую программу. Дрессировщик пытается заставить его работать, но тот, вцепившись зубами в шест, рычит так, что у зрителей волосы встают дыбом: не бросится ли он на своего хозяина?

Сидя рядом с рассерженным Баурджаном, мне порой казалось, что я нахожусь в клетке льва. Только у дрессировщика есть свои приемы, уловки, хитрости, инвентарь, чтобы усмирить льва, а у меня нет ничего...

Это я пишу не для красного словца, а для того, чтобы передать атмосферу наших бесед.

Поэтому, уловив, в какую сторону изменилось настроение Бауке во время чтения воспоминаний Чистякова, я поспешил смахнуть с лица веселость и преобразиться в серьезного собеседника.

Автор. Поделитесь, Бауке, как вы познакомились с генералом Чистяковым? А кроме того, вы обещали мне рассказать подробнее о службе на Дальнем Востоке.

Момыш-Улы. О Чистякове расскажу. Но сначала надо рассказать о службе на Дальнем Востоке. — Резко вскинув голову, он устремил свой мечтательный взгляд куда-то далеко-далеко. — Дальний Восток — это край, который закалит любого, из рохли сделает расторопного, из легкомысленного — мудреца. Я бы назвал его кузницей. Как всякий железный лом, валяющийся по улицам аулов, умелые руки кузнеца превращают в подковы, гвозди, скобы, так и Дальний Восток с его суровой природой перековывает слабых, расхлябанных людей. А красотища там такая, что никого не оставит равнодушным. Тополя прямые как стрелы, сосны-гиганты упираются кронами в небо, а трава на полянах высотой в человеческий рост. Реки — не переплывешь, родники — аж зубы ломит, а воздух — пьянит как брага. Куда ни погляди — дух захватывает от красоты! Насмотришься на ровные, прямые тополя да сосны — и сам станешь ходить не горбясь. Природа там преподает уроки человеку. Попадешь хоть раз в болото, в эту разинутую пасть голодного дракона, — и на всю жизнь научишься осторожности. Летом в страшную жару ты раскаляешься, как железо под кузнечным горном, а трескучие морозы зимой закаляют тебя, как чан с холодной водой. И если я — крепкий гвоздь, то потому, что выкован в замечательной кузнице Дальнего Востока. И кузнецом, умело ковавшим и меня, и моих товарищей, я считаю Блюхера. Ты хоть знаешь, кто такой Блюхер?

От неожиданности я не нашелся что и ответить. Блюхер. Кто же не знает этого имени? Еще когда я был школьником, у нас в классе висели портреты пяти Маршалов Союза. Ребята, которым повезло сидеть под портретами, с гордостью называли себя: «я — Буденный», «я — Ворошилов», «я — Блюхер», «я — Егоров», «я — Тухачевский». И уж конечно, заимев такое звание, они никого не подпускали к своим «маршальским» партам, даже просто рядом не давали посидеть. Моя парта, к сожалению, стояла дальше всех от портретов. Так что подняться до уровня маршала мне, при всем желании, не удалось.

Не дождавшись от меня ответа, Бауке спросил:

— А «Дальневосточную» песню ты знаешь?

— Ну а как же? — улыбнулся я. — Пели в армии. До сих пор помню припев:

Стоим на страже
Всегда, всегда,
Но если скажет
Страна труда:

— Прицелом точным
Врага в упор!
Дальневосточная,
Даешь отпор!

— Это последний, измененный вариант, — кивнул Бауке. — А раньше припев мы пели иначе:

Винтовку в руки!
В карьер! В упор!
Товарищ Блюхер,
Даешь отпор!..

В марте тридцать шестого года, когда я вновь был призван в армию, меня отправили на Дальний Восток. Погрузили нас в эшелоны и повезли через всю страну. Ехали мы безостановочно четырнадцать суток! Тогда я впервые ощутил огромность нашей Родины. Остановились на станции Галенки, в глубине густых, дремучих лесов.

В то время на весь мир гремела Особая Краснознаменная Дальневосточная Армия и имя ее командующего Василия Константиновича Блюхера. Угроза стране возникала тогда именно с Востока. То китайские милитаристы напали на КВЖД, то японцы на озеро Хасан. Война казалась неизбежной, но, получив грозный отпор от прославленной ОКДВА, враги вынуждены были поджать хвосты.

А Блюхер был настоящим героем, о нем пелось в песнях. И мы знали биографию своего командующего как собственную. Выходец из крестьянской семьи, сам — рабочий. Участвовал в первой мировой войне, был тяжело ранен. Рана была настолько тяжелая, что его дважды как умершего выносили из лазарета в морг. Но оба раза он, придя в себя, кое-как выбирался из морга и возвращался обратно в лазарет. Один такой факт говорит, что этот человек был тверже стали.

В двадцать пять лет он демобилизовался, вступил в Коммунистическую партию, принял самое деятельное участие в установлении Советской власти. Был великолепным оратором, обладал большим умом. В восемнадцатом году, разгромив дутовцев, вывел своих бойцов из белобандитского окружения, совершил полуторатысячекилометровый марш-бросок через Уральские горы и вновь соединился с Красной Армией. За это он был награжден орденом-отцом.

Ты понимаешь, что такое орден-отец? Нет? Так слушай. Это — орден боевого Красного Знамени, первый орден Советского государства. Он был учрежден для награды воинов Красной Армии за героизм, проявленный на фронтах гражданской войны. 30 сентября 1918 года на заседании ВЦИК рассматривали вопрос о том, кому вручать первый орден боевого Красного Знамени. Яков Михайлович Свердлов предложил наградить первым советским орденом Блюхера. В 1928 году был учрежден орден Трудового Красного Знамени, в 1930 году — орден Ленина и орден Красной Звезды, в 1935 — «Знак Почета». Все последующие ордена — во время Великой Отечественной войны. Вот что значит отец орденов.

После этого Блюхер еще четырежды был удостоен ордена боевого Красного Знамени. А кто первым был награжден орденом Красной Звезды? Опять же Блюхер!

Кто не знает Каховку, Перекоп, Волочаевку? Всеми этими боями руководил Блюхер. Он один из организаторов разгрома армии Колчака. Он был главным военным советником Китайского революционного правительства во главе с Сунь Ятсеном. Одиннадцать лет руководил ОКДВА, возводил на Дальнем Востоке несокрушимую крепость нашей Родины. Дважды был награжден орденом Ленина. В 1935 году ему, наряду с Буденным, Ворошиловым, Егоровым и Тухачевским, присвоили звание Маршала Советского Союза. Вот кто такой Блюхер!

А теперь я расскажу, как Василии Константинович собственноручно вручил мне именной подарок.

Автор. Это очень интересно. Расскажите, пожалуйста.

Момыш-Улы. Главной заботой солдата в армии, его суженой, бывает личное оружие, винтовка, сабля. Ну вот про нее-то и будет мой рассказ. Сабля, сам знаешь, оружие конников. Для пехоты все равно: что сабля, что скребок.

Так вот, после приезда на Дальний Восток я был назначен командиром взвода управления батареи полковых пушек. Меня направили сюда, учитывая, что я когда-то работал в банке и знаю счетное дело. Сам понимаешь, что тут надо уметь считать.

Я закивал, давая понять, что эта служба мне знакома.

— Эй, что ты мотаешь головой, как лошадь, глаза которой облепили мухи? Языка, что ли, нет сказать нормально?

Довольный тем, что Бауке моментально находит удачные сравнения, я засмеялся:

— Да я ведь бывший артиллерист. Знаю, как там нужны всякие синусы и косинусы.

— Ну вот! Хоть изредка, но подавай голос, — удовлетворенно кивнул Баурджан. — А то получается, будто я рассказываю не собеседнику, а безмолвному камню.

Я опять засмеялся. Улыбнулся и Бауке. И было чему: писателю высказать подряд два удачных сравнения — все равно что снайперу двумя пулями кряду поразить цель. Когда в роли рассказчика выступаю я сам, то, увлекшись, не могу контролировать реакцию своего собеседника. А Бауке умеет вести обстоятельный разговор, не выпуская из вида своего слушателя. Это равносильно тому, чтобы одновременно писать и рассказывать.

— В то время пушки мы таскали конной упряжкой, — продолжал Баурджан. — Поэтому все артиллеристы ездили верхом на коне. А о том, что значит для казаха конь, — тебе известно. Из выделенных коней я выбрал себе самого лучшего — молочного цвета, тонконогого, легкого, со стоячими ушами и черными глазами. Сын казаха, который, просыпаясь с зарей, набрасывает на плечи вместе с рубахой и уздечку своего стригунка, знает, как присмотреть себе тулпара. Мой конь был достоин высшей похвалы. Пойдет рысью — ветер так и треплет твою душу. Пустится вскачь — так кажется, если смотришь сбоку, будто белый клинок врезается в дремучий лес. Когда я восседал на своем любимце, мне казалось, что верх моего шлема достает вершин высоких сосен.

В армии спорту придается большое значение. Я усиленно занимался и конным, и всяким другим спортом. И именно мой белый конь — Лебедь — прославил меня как спортсмена. Когда я на нем выезжал на манеж, он, словно длинноногий заяц-русак, легко преодолевал любые препятствия.

Однажды полковник Коваленко, увидев меня на манеже на белом коне, подозвал к себе. Я подскакал к нему.

«Всеми видами конных игр овладел?» — спросил он, с явным удовольствием поглядывая на нетерпеливо рвущего узду коня.

«Овладел, товарищ полковник».

«Тогда назначаю тебя капитаном команды полка по конному спорту».

«Есть!» — отрапортовал я, подведя правую руку под козырек. Потянул Лебедя на себя, и он встал на дыбы, как вонзившаяся в землю пика. Это на языке кавалеристов называется «свечкой». Когда же мой красавец вставал на задние ноги, он со своей развевающейся гривой и в самом деле напоминал язык пламени.

Обойдя все подразделение, я подобрал себе в команду тридцать конников. После боевой подготовки мы без передышки проводили разные тренировочные занятия. Со свистом отлетали верхушки молодого ракитника, когда на полном скаку мы рубили их направо и налево. Иногда за несколько метров до препятствия охватывала боязнь: вдруг конь увильнет или у самого не выдержит сердце? Однако, чего бы это ни стоило, ты должен, ты обязан преодолеть барьер, иначе ты не буденовец! На боевого скакуна должен садиться только боевой, смелый джигит.

II

И вот однажды меня вызвал к себе Коваленко и сообщил, что в дивизии готовится особо ответственное соревнование. Если наша команда выступит хорошо — значит, и полк хорош; если, не приведи господь, споткнемся — значит, и в полку неблагополучно. Напоследок он добавил:

«Запомни, что на смотр может приехать командарм. Поэтому теперь за тренировками буду следить я сам».

Сообщение о возможном приезде Блюхера подстегнуло нас. Все мы горели одним желанием: показать себя с лучшей стороны прославленному полководцу и хоть издали увидеть его. Готовили старательно коней, без передышки тренировались сами. И были уже уверены, что сумеем преодолеть любые препятствия.

Настал день смотра. Батальоны полков, ступая четко и твердо, с песней направились к дивизионному ипподрому. Мы пришли раньше всех, чтобы ознакомиться с препятствиями и условиями соревнования. Ожидая полного сбора дивизии, я прислушивался к песням, исполняемым колоннами. Это было прекрасно! У каждой колонны — своя песня. В одной — «Каховка», в другой — «По долинам и по взгорьям», в третьей — «По военной дороге шел в борьбе и тревоге боевой восемнадцатый год» — все те песни, в которых так ярко выражен священный патриотизм нашего народа, история нашей Родины.

Итак, по сигналу нам дали команду: «Готовьсь!» Командиром нашей дивизии был Дотоль. Сам — бывший кавалерист. Команду подавал он. Рядом с ним на трибуне стоял коренастый, широколобый человек с густыми усами.

На языке наездников есть термин «конкур-иппик». Это — целый каскад трудпопреодолеваемых препятствий в конных состязаниях: преодоление высот, перепрыгивание через широкие рвы. Перед нами было тринадцать барьеров.

Сначала шли команды двух других полков. До самой середины они дружно преодолевали препятствия, но после седьмого-восьмого барьера стали ошибаться. Одни испугались сами, у других заартачились кони — стали огибать трудные барьеры. Были и такие, кто, ослабив прижим колен при прыжке коня в высоту, с маху вылетал из седел. Колени должны плотно прилегать к бокам коня, так же как и седло на нем. Стоит расслабиться, чуть отвести колени в сторону, как сразу вышибет из седла упругая струя воздуха, и тебя, словно летящую птицу, перевернет сильный встречный ветер. Видя, как падают с коней другие, я еще раз лихорадочно наставлял своих ребят, чтобы они ни в коем случае не расслабляли колен.

Никто из первых двух команд не смог преодолеть последнее, тринадцатое препятствие.

Зазвучала команда: «Капитану команды 306-го полка на арену!»

Я на своем белоснежном красавце вихрем вылетел на мапеж. По положению, капитан команды галопом должен сделать полный круг. Сдерживая Лебедя за поводья, я пустил его в галоп, а сам так и застыл прямехонько, словно ястреб, прижавший свою добычу когтями к земле. При галопе всадник подскакивает вместе с седлом, и частые резкие удары по спине коня нарушают ритм его хода. Наездник должен так вжаться в седло, будто привинчен к нему намертво. Тогда скачущий галопом конь будет идти спокойно и легко.

И сразу понял, что коренастый, с густыми, аккуратно подстриженными усами военный, стоящий справа от комдива, и есть легендарный маршал Блюхер. Он пристально следил за мной, немного подавшись вперед. Для солдата нет большего счастья, чем быть замеченным командармом.

Сделав круг по арене, я вывел потом свою команду. В заезде я должен был находиться чуть-чуть впереди. Ни разу я не оглянулся назад, пока не преодолел десятое препятствие, уверенный в том, что мои джигиты успешно возьмут эти барьеры. Прислушиваясь к дружному топоту копыт, я знал, что вся группа идет за мной след в след.

Одиннадцатое препятствие — прыжок через широкий ров.

«Твой прадед Тайбурыл перепрыгивал через семь таких рвов вокруг города Казани. Если ты достоин своего предка, то прыгай, милый мой!» — сказал я с надеждой своему коню и пришпорил его. Лебедь прыгнул легко, как русак, и вонзил свои копыта на другой сторопе.

«Молодец! Весь в прадеда!» — воскликнул я, ласково погладив своего любимца по гриве, и бросился на штурм двенадцатого препятствия.

Оглянулся на миг назад и вижу: двое моих остались по ту сторону рва, а остальные, преодолев его, следуют за мной. Двенадцатое препятствие — это еще что! Вот тринадцатое — самое трудное. Одолеть его может только конь из коней, джигит из джигитов. При подходе к нему многие скакуны сворачивают в сторону, многие джигиты вылетают из седел. И как ни был я уверен в своем Лебеде, но перед тринадцатым препятствием туго натянул поводья. Чем ближе высоченный барьер, тем боязливее мой конь.

«Нет, ты меня не сбросишь! — сказал я ему твердо. — Будем прыгать! Если упадем, так вместе!»

И конь послушался. Будто стрела из лука, взвился он над барьером. При прыжке всадник должен буквально застыть в седле. Иначе конь может упасть. Для того чтобы сидеть в седле крепко, не шевелясь, требуется немало энергий, мужества и выдержки! И коль ты взялся за гриву коня, то все эти качества должны быть при тебе. И только когда мой верный Лебедь вонзился, как пика, по ту сторону препятствия, я понял, что все же обладаю этими качествами. Твердо став на землю, конь обрел гордый вид победителя. Весь ипподром бурно зааплодировал.

Нет, такими качествами обладал не только я, но и мои джигиты. Четверо из них успешно преодолели последний барьер и последовали за мной.

На скаку собрав всю команду, я быстро построил ее, и мы рысью сделали полный круг по арене. Подъехав к трибуне, вытяпулись в стременах по стойке «смирно» и отдали командованию честь. Потом, снова опустившись в седла, галопом покинули арепу.

Вскоре из репродуктора послышался звонкий голос комдива: «За хорошую подготовку всей команде 306-го полка объявляю благодарность. Капитану команды лейтенанту Момыш-Улы в подарок вручаются часы. Их вручит командарм, Маршал Советского Союза Василий Константинович Блюхер».

Оркестр грянул туш, ипподром потонул в аплодисментах.

«Капитану команды на трибуну!»

Я пришпорил коня и устремился к трибуне. Когда до нее оставалось метров десять, я потянул за поводья, мой Лебедь белым фонтапом взметнулся вверх, хвост и грива его красиво рассыпались, и, пока он не вышел из свечки, я спрыгнул с него, и ноги наши одновременно коснулись земли. Этот прием могли делать только мы с Лебедем.

Потом я дал команду: «Поклонись!» Согнув передние ноги, он опустился на землю и три раза поклонился в сторону трибуны. Затем я скомандовал: «Встать!» Конь тут же вскочил и, навострив уши, стал как вкопанный. Стоим по стойке «смирно»: конь и я — боец. Через какую-то секунду я уже выхватил из ножен саблю и, держа ее точно против лба, лихо звеня шпорами, чеканил шаг прямо к трибуне.

В глазах комдива Дотоля и полковника Коваленко светилась удовлетворенность. Ласково улыбался мне из-под густых усов и командарм, держа в руке часы. Сунув саблю в ножны, я взбежал по ступенькам.

«Очень рад мастерству вашей команды. Желаю вам успеха, лейтенант. Передайте благодарность вашим ребятам», — тепло сказал Блюхер, крепко пожимая мне руку.

Вручив часы, он, как отец сыну, ободряюще кивнул мне.

«Служу Советскому Союзу!» — четко ответил я, лихо беря под козырек.

— Вот так, дорогой мой, — закончил свой рассказ Момыш-Улы. — Сейчас есть лозунг: «Никто не забыт, ничто не забыто». Мы должны помнить всех: от солдата до маршала.

Ill

Бауке сделал небольшую паузу и потянулся за куревом. Достав из пачки сигарету, неторопливо размял ее и аккуратно заправил в мундштук. Глядя на его длинные изящные пальцы, я представил себе двадцатисемилетнего Баурджана, молодецки скачущего на прекрасном белом коне. Как он ловко спрыгивает на землю и, по-гусарски звеня шпорами и сверкая саблей, салютует маршалу.

Мне вспомнилась легенда о том, как после увольнения в 1950 году Бауке продемонстрировал свой характер. В один прекрасный день он, при всех регалиях, с маузером и саблей, пришел в Союз писателей засвидетельствовать свое уважение Сабиту Муканову. В кабинете председателя за его письменным столом, развалившись в кресле, сидел какой-то округлый молодой человек и разговаривал по телефону. Через каждые два слова он громко и самодовольно хохотал. На вошедшего Баурджана не обратил ровно никакого внимания. Тогда Момыш-Улы подошел вплотную к столу, выразительно глядя на невоспитанного мужчину. Тот невозмутимо продолжал разговор, поигрывая очками в золотой оправе.

Когда он наконец положил трубку, Баурджан разгневанно крикнул:

— Встать!

Молодой человек вскочил с места и, торопливо нацепив золотые очки, растерянно заморгал, будто прося прощения у грозного посетителя.

— Ты кто такой? — спросил Баурджан сердито.

— Я секретарь Союза писателей, — робко вымолвил тот.

— Ну что ж, если ты секретарь... — Гремя шпорами, Баурджан приставил ногу к ноге и резко выхватил из ножей саблю. Испугавшийся секретарь проворно нырнул под стол.

— Я Баурджан Момыш-Улы! — представился Бауке, стоя по стойке «смирно» и держа саблю перед собой, как это делается при салютовании в кавалерии.

— Ойбаи... Бауке... Простите! Не узнал... — забормотал из-под стола насмерть перепуганный секретарь. — Извините, пожалуйста.

— Выходи сюда! — приказал Баурджан.

— Боюсь вашей сабли!

— Эй, чего ты боишься? Я ведь салютую тебе как генералу Союза писателей, — еле сдерживая смех, проговорил Баурджан.

Но скорчившийся под столом секретарь никак не мог оттуда выбраться: подкашивались ноги.

— Я думал, ты батыр, раз так важно сидишь на месте Сабита. А оказывается — просто мальчишка! — И, сунув саблю обратно в ножны, Баурджан направился к двери.

Проходя мимо секретарши, он большим пальцем указал на кабинет Сабита:

— Там под столом лежит какой-то мальчишка. Помогите ему подняться.

И неторопливо пошел к выходу...

Представив эту картину, я улыбнулся. Ну и ну!

Момыш-Улы (удивленно). Ты чего это?

Автор. Вспомнил одну смешную историю. Вы не обращайте внимания, рассказывайте дальше, Бауке.

Момыш-Улы. Так вот стал я, значит, знаменитым на всю дивизию наездником. Особенно радовался за меня Дотоль: «Молодец! Творчески выполнил порученное тебе дело». Назначили меня командиром горно-вьючной батареи, и, кроме того, я по-прежнему оставался, капитаном конной команды.

Вот так на Дальнем Востоке, среди его суровой природы, проходили мы свою военную подготовку. С каждым днем крепли наши мускулы, шире становился кругозор, росла любовь к Родине. Ведь настоящая любовь к Родине, как и к родной матери, приходит в зрелом возрасте. И осознание ее обостряется в сердце чаще всего, когда находишься далеко от дома. Я считаю совершенно правильным, что молодых воинов воспитывают вдалеке от родных мест. Ведь у молодого парня, которому не приходилось выезжать за пределы своего аула, села, и понятие Родины ограничено рамками этих мест. Он должен узнать, почувствовать масштабы страны, понять, что Родина — это не только его дом, аул, деревня, город, где он вырос. И если, находясь вдалеке, он испытывает настоящую тоску по своему аулу, значит, познает ему цену.

Я говорил уже, что природа Дальнего Востока очень сурова. Южанину, привыкшему к теплому лету и мягкой зиме, не так легко приноровиться к этим климатическим условиям. Но уж если сумел приноровиться, считай себя вполне закаленным человеком. Зима и осень здесь холодные, а лето дождливое. С мая по август, три месяца подряд, на голову беспрестанно льет дождь, дождь и дождь. Но, несмотря на это, боевая учеба не прекращается. Целый день месишь по щиколотку грязь, а вечером под проливным дождем хлебаешь щи из походного котелка пополам с водой. И ночью спишь едва ли не в луже. А утром опять под проливным дождем вперед.

А какова дальневосточная зима! Тебе приходилось пить неразведенный спирт? Вот точно так же перехватывает там дыхание от лютых морозов — ни вдохнуть, ни выдохнуть и места себе не найти. Но потом и к этому привыкаешь.

Как-то зимой я проводил тактические занятия с батареей в лесу. Кругом снег, белым-бело, мороз — зверский. И вдруг будто гром прогремел над самой головой. Перепуганный конь шарахнулся подо мной в сторону, тревожно заржал. Я и сам-то перепугался. Что такое? Грозы зимой не бывает. Землетрясение, что ли? Оглядываюсь вокруг, придерживая коня за узду, и вижу: метрах в ста от меня смерчем взметнулся вверх столб снега и, медленно, плавно, словно белый дым, оседает вниз. Деревья вздрагивают, будто переговариваются между собой. Какие-то осколки, как шрапнель, рядом с нами вонзились в толстый слой снега. Мой коновод соскочил на землю и протянул мне один из них. Это была обыкновенная сосновая щепка. Оказывается, от сильного мороза разорвало огромную сосну.

После этого нам еще не раз приходилось наблюдать, как от лютой стужи погибали вековые сосны. У меня где-то было стихотворение, посвященное соснам, стоя погибающим под натиском трескучего мороза. Какая это прекрасная смерть — умереть стоя, не сгибаясь!

Не могу забыть и пронизывающих до костей зимних ветров Дальнего Востока. Пешему эти ветра еще не так страшны. Но всадника они продувают буквально насквозь. Словно остро заточенная пика вонзается ему в грудь. А уж когда ты едешь на коне впереди колонны пеших расчетов и конных упряжек, которые медленно, с натугой тащат пушки, то кажется, что в тебя вонзают не одну, а сорок пик. Овчинный полушубок хорош для мороза, но от пронизывающего ветра не спасает даже он.

Однажды в полковом магазине я увидел рулон клеенки. Обыкновенная клетчатая клеенка для кухонных столов. Купив пять метров, мы с коноводом сшили себе жилеты. В следующий раз, натянув их поверх гимнастерок, мы воспряли духом. Клеенка оказалась не хуже кольчуги древних батыров. Она надежно предохраняла наши тела от прожигающего ветра. Тогда я закупил на свои деньги всю клеенку в магазине и раздал ее верховым джигитам из батареи, сказав, чтобы они как-нибудь смастерили себе защиту. После этого уже можно было целый день ездить в седле не слезая. Другие же командиры, не выдерживая яростного ветра, часто соскакивали с коней, чтобы хоть как-то разогреться бегом.

Один из них полюбопытствовал:

«Баурджан, как ты терпишь этот жуткий ветер? Сидишь себе на коне как ни в чем не бывало. Ты что, обладаешь какой-то тайной силой?»

«Обладаю, — с шутливой гордостью ответил я. — Вернемся в казарму — покажу».

С той поры уже не только мои подчиненные, но и весь комсостав дивизии стали надевать самодельные клеенчатые жилеты.

Эта закалка, дорогой мой, сослужила мне добрую службу в боях под Москвой. Подмосковные морозы по сравнению с дальневосточными казались обыкновенной мягкой зимой. Я там постоянно ходил в хромовых сапогах и без перчаток. Во всем моем характере, во всех моих поступках и действиях остался отпечаток той закалки. Много раз я вспоминал ливневые дожди, сильные ураганные ветра, вековые сосны, умирающие стоя. Я гордился Дальним Востоком и до сих пор считаю его своим воспитателем.

— Ну, а теперь ты маленько отдохни. Я сейчас вернусь, — сказал Бауке, направляясь к двери.

Я посмотрел ему вслед. Высокий, стройный, худощавый, он выглядел еще довольно внушительно, держался прямо. Только голова наполовину седая да, может быть, немного опустились плечи. «Вот что значит военная выправка. На всю жизнь», — подумал я.

Мне вспомнилось, как в середине августа 1948 года, редактор газеты «Казахстан пиопери» уехал в Москву на годичные курсы и вместо него остался Амаптай Байтанаев.

С Амантаем мы были старые знакомые, учились вместе в КазГУ, и он взял меня к себе заведующим отделом. До начала учебного года оставалось дней десять. Амантай поручил мне заказать кому-либо из известных поэтов стихи для номера, который выйдет первого сентября.

В отделе кроме меня был еще один сотрудник — Алмабек. Я посоветовался с ним: кому бы сделать заказ. Алмабек сразу предложил Касыма Аманжолова. Он, видимо, хорошо был знаком с ним, так как пообещал завтра же пойти к нему домой и вернуться с готовым стихотворением. Но на следующий день Алмабек пришел расстроенным: поэт ответил, что писать для детей трудней всего и он не может это делать второпях. «Если напишется — сам принесу в редакцию», — пообещал он.

— Но самое интересное, — Алмабек не мог скрыть свое восхищение, — Касым прочел мне отличное стихотворение о Баурджане.

Аманжолов пришел к нам через день. В то время редакция размещалась всего в двух комнатах. В одной — редактор, в другой — весь аппарат вместе с машинисткой.

Аманжолов вежливо поклонился всем нам и направился к Алмабеку. Присел рядом и стал читать ему свое стихотворение. Слушали его, конечно, все. Семидесятилетний старик за руку ведет семилетнего внука в первый класс. Старику идти трудно, он тяжело дышит, останавливается отдохнуть, а ребенку не терпится побыстрее в школу. На прощание дед наставляет мальчутана: будь умницей, учись хорошо. Но внук, уже не слушая, вырывается и бежит бегом. Стихотворение заканчивается словами: «Семилетний побежал, семидесятилетний задумчиво глядит ему вслед».

(Жетпіс пен жеті

I

Жеті жасар баласын
Жетпісте шал жетектеп,
Келе жатыр к?шеде:
«?айда ?лгі мектеп?» — деп.
Жетпіс келед с?рініп,
Жеті келед ж?гіріп.

II

— Балам, балам, жа?сы бол,
Міне сені? мектебі?.
Саба?ы?а зейін сал,
А?ылды бол, тентегім, —
Деп бір жетпіс к?рсінді,
Жеті нені т?сінді?

III

Келіп жетті мектепке,
Жамырады жас ?мір.
Келер заман шуындай
Сонда естілді бір д?бір.
Жеті кетті ж?гіріп,
Жетпіс ?алды ??іліп.)

Мы все дружно одобрили стихотворение.

— Тогда берите, — улыбаясь, сказал Аманжолов.

— Ага, прочитайте нам вчерашнее стихотворение о Баурджане, — попросил Алмабек.

Касым не заставил себя долго упрашивать. Немного покопавшись в портфеле, достал оттуда листок с отпечатанным текстом. Читал он с пафосом. Никто из нас не видел в глаза Баурджана, но когда поэт кончил читать, нам показалось, что мы хорошо знаем его. Мы не догадались расспросить автора: когда и почему написано стихотворение, знаком ли он сам с Баурджаном?

— На! Раз понравилось — дарю на память, — протянул Аманжолов Алмабеку листок, с которого читал. — Будьте все здоровы!

Как только Касым ушел, мы, размножив стихотворение о Баурджане, выучили его наизусть.

И теперь вот в комнате Баурджана я строфа за строфой вспомнил это стихотворение. В нем акын как бы оставлял нам наказ запечатлеть для будущего поколения светлый образ национального героя, пока батыр жив, пока он вместо с нами.

Да, Баурджан честно служил своему пароду, и его имя стало легендой. Но в быту, в личной жизни он порою бывает нетерпим. И очень многое в нем не нравится окружающим людям. Как же писать о нем? О нелегкой, непростой, иногда противоречивой жизни нашего батыра? Опуская что-то, умалчивая? Смогу ли я справиться с этой задачей? Не скажут ли мне потом с усмешкой: «Нечего было хвататься за дубину, которая тебе не под силу»?

Разве думал я двадцать пять лет назад в маленькой комнатушке «Казахстан пионери», слушая стихотворение Аманжолова, что когда-то и мне доведется писать о жизни Баурджана? Ведь вначале я задумывал только небольшой очерк о Бауке. Однако уже после первых бесед с Момыш-Улы стало ясно, что материал потребует куда более просторных рамок. Я встречался с людьми, которые росли или работали вместе с Баурджаном, побывал на его родине. И все, что рассказывали мне о нем, заносил на бумагу. Вот тогда-то я убедился, что многочисленные легенды, бытующие о Баурджане, не родились сами по себе, они все связаны с его характером, поступками, со всем, что было на самом деле. Поэтому материал, который я обрабатывал для книги о Баурджане, я и назвал «Истина и легенда». Истина — это армейская жизнь батыра, а легенда — его истинная гражданская жизнь. С целью выяснения истины и дополнения легенды я и пришел — в который уже раз! — к Баурджану.

V

В комнату вернулся Бауке. Я украдкой внимательно разглядывал его. Жесткие, пo-прежнему непокорные волосы, до сих пор щеголеватые усы, умный, немного насмешливый, пронзающий тебя насквозь взгляд. Нет, он еще хорош! Батыр и в старости остается батыром.

Усевшись на свое привычное место, он спросил:

— Ну что? Теперь ищешь, когда я расскажу, как впервые встретился с Чистяковым?

— Да, Бауке. Мы что-то никак не подойдем к нему.

Момыш-Улы. Ладно, слушай дальше... Я ведь уже говорил, что в армии мы всесторонне готовились к защите нашей Родины. Крылатые слова «граница на замке» принадлежат Блюхеру. Они были сказаны им на Семнадцатом съезде партии как рапорт своему народу о славной истории и героических делах ОКДВА. Нарком обороны Ворошилов, приехав к нам на Дальний Восток для награждения Блюхера орденом Ленина, говорил, что под его руководством Особая Краснознаменная Дальневосточная Армия с честью выполнила возложенную на нее задачу. Это было в августе 1931 года. В августе 1938 года, разгромив японские войска, нарушившие границу у озера Хасан, ОКДВА еще раз покрыла себя неувядаемой славой. Осенью того же года Блюхер трагически погиб.

Может, этот рассказ кажется тебе не о Дальнем Востоке, а о Блюхере. Но я ведь говорил, что не могу представить себе Дальний Восток без Блюхера. Это моя песнь не только о нем, но песнь о человечности. Мои сокровенные мысли. Если ты настоящий писатель, тебя должны интересовать все мои переживания. Согласен со мной?

Автор. Согласен, Бауке.

Момыш-Улы. Вот и хорошо... Однажды все наши команды по конному спорту вышли на плац. На этот раз состязались в рубке лозы. Победителем признавался тот, кто на скаку срубит до единого все тринадцать прутиков. Раньше соревнованиями всегда командовал Дотоль, сам в прошлом кавалерист. Но на сей раз команду подавал начштаба дивизии.

«Где же комдив?» — недоуменно спросил я у одного из стоявших рядом командиров.

Тот посмотрел на меня с недовернем:

«А разве вы не знаете? — Он многозначительно помолчал. — На место Дотоля прислали майора Чистякова».

Мне будто вылили за шиворот ведро холодной воды. Только вчера я виделся в штабе с Дотолем. Он давал наставления командирам подразделений. Предупреждал, чтобы красноармейцы каждую свободную от походов и учений минуту использовали для тренировки в рытье окопов и траншей. С тех пор на всю жизнь мне запомнились его слова: «Окоп — это неприступная крепость» и «Кто в траншее, того пуля минует». Я был очень огорчен, узнав, что теперь с нами нет умного и чуткого Дотоля.

Между тем подошла и наша очередь в соревновании. Я вывел свою команду на плац. Тебе приходилось когда-нибудь держать шашку в руках? Знаешь, как рубят ею влево-вправо, влево-вправо? Не думай, что метровая шашка от копчика до рукоятки имеет острое лезвие наподобие косы. Это совсем не так: острый ее конец составляет всего четверть аршина и так и называется — «лезвие шашки». Вот этим местом и нужно нацеливаться на предмет, который собираешься рубить. Следует еще учитывать и то, что сила взмаха руки — отнюдь не самое главное. Необходимы три фактора, чтобы взять цель: порыв коня, масса коня и сила удара рубящего. Ударом шашки на скаку можно перерубить человека. Потому что в этот момент одновременно действуют все три фактора. Если ударить шашкой пешего врага при спокойном ходе коня, то можешь только его ранить. Потому что тут не работают порыв коня и его масса: Конь скачет, подбрасывая свой собственный вес вверх. Удар шашки должен у тебя совпасть с моментом опускания коня на землю. Теперь тебе понятно?

Ну вот, представь, как я на своем белом коне со свистом рублю налево и направо молодой ракитник. Мой взор метнулся в сторону трибуны, где я привык всегда видеть высокую фигуру Дотоля. Но его нет! Я на какой-то миг расслабился, но тут же поспешил взять себя в руки и как следует пришпорил копя. Клинок мой сверкнул на солнце. И в то же мгновение собравшиеся на ипподроме разразились хохотом. Что такое? Оказалось, я слишком сильно уколол Лебедя шпорами, и он от боли высоко подбросил свой крестец, — я прихватил вместе с прутом и Лебедя. Конечно, допустить в состязаниях такую оплошность — рубануть по хвосту или по уху коня — большой позор. И хотя я успешно сразил все до единого прутья, это не было победой.

На другой день вслед за Дотолем от нас забрали полковника Коваленко. Вместо него назначили майора Журавлева.

Тридцать седьмой, тридцать восьмой годы... Одного за другим терял я своих командиров, которых любил как родных. Лишиться хорошего командира равносильно потере отца, дорогой мой. Это понять может только тот, кто долго служил в армии.

А еще через день я получил вызов в штаб дивизии к Чистякову. У меня екнуло сердце. «Не простой это вызов», — тревожно подумал я. Седлая Лебедя с аккуратно заклеенной ранкой, я мысленно разговаривал с ним: «Три года ты был моим верным, преданным другом. Я не имею на тебя обид, и что поранил тебя — так ты прости, я виноват. Как бы не пришлось теперь расстаться нам с тобой!»

Я думал, что Лебедь глубоко вздохнет, услышав мои невеселые думы. Но конь, уставившись на меня горящими, как угольки, глазами, часто-часто мотал головой и нетерпеливо ждал, когда же я вскочу на него. Истолковав поведение коня как добрую примету, я немного приободрился и мелкой рысью направился в штаб дивизии.

Однако конь конем, а я все-таки человек. Переведя Лебедя на мерный шаг, я погрузился в размышления. Зачем я понадобился новому комдиву? Повысить в должности? Нет, конечно. Неужели... Поводы найдутся. Хотя бы то, что прибыл сюда из Средней Азии вместе с Коваленко. Потом — теплое ко мне отношение Дотоля. А то, что я получил в подарок часы лично из рук Блюхера?

Мне вспомнилось благословение отца перед отъездом, которое он дал мне с распростертыми ладонями. Вспомнились белопенные и гордые вершины Каратау и Алатау, утопающая в зеленых садах Алма-Ата с журчащими арыками. На душе было пасмурно. В плену противоречивых чувств добрался я до штаба.

Чистяков был веснушчатый, коренастый, с колючим взглядом водянисто-голубых глаз. Он встретил меня нельзя сказать чтобы сердито, но уж во всяком случае не приветливо. После того как я отрапортовал, что прибыл по его приказу, он медленно оглядел меня с ног до головы и наконец разрешил сесть. У края небольшого столика, приставленного сбоку к столу комдива, сидел угрюмый старший лейтенант. «Наверно, из особого отдела», — невесело подумал я.

«Это вы тот самый герой, что на прошлых состязаниях прихватил крестец своего коня?» — спросил Чистяков.

«Так точно».

«Тогда я подумал было отправить вас в пехоту». «Воля ваша, товарищ майор».

«Однако вы неплохо держитесь в седле. И на прошлых соревнованиях получали отличные оценки».

Я подумал, что сейчас он скажет о часах, врученных мне Блюхером, и неожиданно для себя нескромно выпалил:

«Так точно!»

«Все же такому кавалеристу, как вы, отрубить хвост коню — это непонятпо. Скажите, может, в этот момент вы думали о чем-либо другом?»

«Так точно, товарищ майор».

«О чем? Только говорите правду».

Майор строго смотрел на меня. В синеватых глазах глубокая задумчивость. Я самую малость замешкался, подумав: «Если скажу правду, за правду и погорю». Но тут же мне вспомнился наказ отца: «Умри, но не лги».

«Комапдиров своих вспомнил», — сказал я, глядя на Чистякова в упор.

«Вы их любили?»

«Да».

«За что?»

«За справедливость. За то, что в совершенстве владели военным искусством. За то, что понимали душу бойца. За внимательность», — ответил я, чеканя каждое слово.

«За внимательность... — повторил он то ли с иронией, то ли с одобрением — понять было трудно. — А вы знаете, какое наказание можете получить за такие слова?»

«Знаю, товарищ майор. Но вы сами просили, чтобы я сказал правду. К тому же в моем народе говорят: «Умри, но не лги».

«Хорошие слова, — прищурился Чистяков. — А что еще говорит казахский народ?»

«У нас очень много пословиц».

«Ну, назовите мне хотя бы две. Самые любимые».

«Пожалуйста! «Для чести и жизни не жалко», «Пусть я не глава в своем роду, но я камень своего оврага». Если собрать все наши пословицы и поговорки, они бы не уместились и в пяти томах».

«Та-ак! — протянул Чистяков. — А устав вы знаете так же хорошо?»

«Армия — моя вторая мать, товарищ майор. Не бывает сына, не знающего колыбельную матери, не бывает воина, не знающего устава».

«Ну что ж? Я ценю вашу правдивость, — сказал, подумав, майор. — Однако в дальнейшем все-таки советую вам быть поосторожнее... — Посуровев, он поднял указательный палец. — За высказанную только что правду вы вполне можете угодить на дно колодца. Попятно вам?»

«Понятно, товарищ майор».

«А за то, что поранили своего копя, я должен вас наказать. Коня сдайте в лазарет. Пока у него не заживет рана, будете ходить пешком».

«Есть, товарищ майор».

«На чем приехали сюда?»

«На этом самом коне, товарищ комдив». «Сколько километров от штаба до вашего полка?»

«Десять».

«Ведите коня всю дорогу до самого полка. И не вздумайте сесть на него!»

«Есть!»

Шел сильный дождь, было холодно и очень грязно. С трудом выдирая отяжелевшие сапоги из чавкающей под ногами липкой грязи, я вел коня на поводу. Никто не следил за мной: я мог, как только отошел на определенное расстояние от штаба, спокойно сесть в седло. Но я не сделал этого, хотя устал, промок, продрог.

Через несколько дней Чистяков приехал в наш полк знакомиться с комиссаром. Сразу чувствовалось по всем его манерам, что это старый служака. Он оказался настоящим мастером гимнастических снарядов: недаром около двадцати лет служил в пехоте. Поэтому он решил проэкзаменовать и нас. Кого вызывал к турнику, кого к брусьям. Полных, засекая время, заставлял бегать.

«Лейтенант Момыш-Улы, командир батареп», — представил меня командир полка Журавлев.

Чеканя шаг, чтобы казалось, будто земля так и пружинит под моими подошвами, я подошел к майору в остановился в трех шагах от него. Чистяков еле заметно улыбнулся:

«Лейтенант, вы пешком добрались в тот раз до полка?»

«Так точно!» — ответил я не моргнув глазом.

«Я верю вам, — кивнул майор. Потом показал своим острым подбородком на турник: — Сделайте «солнце»!»

Я мигом прыгнул на турник. Руки мои коснулись перекладины, я крепко сомкнул ноги и, стрелой бросив тело вперед, завертелся на турнике. Обычно это достаточно трудное упражнение делается всего один раз, по я, вдохновленный словами майора, вращался, как колесо автомобиля. Потом, точно приземлившись, доложил:

«Упражнение закончено, товарищ майор».

«Очень хорошо!» — похвалил Чистяков.

Вскоре комдив снова вызвал меня в штаб дивизии.

«Как ваш конь?» — был его первый вопрос.

«Все в порядке», — ответил я коротко.

«Рана зарубцевалась?»

«Ветврач говорит, что да».

«Тогда спасибо ветврачу. А вызвал я вот зачем, — мягко сказал Чистяков. — Вы хорошо освоили артиллерию. Но молодому командиру необходимо знать все подразделения стрелковых войск. Поэтому я решил послать вас в 267-й полк начальником штаба батальона. Не против?»

«Не против, — ответил я. — У казахов есть пословица: «Нужный камень — не тяжесть». И еще: «Не научился — не брезгуй». Разве могут быть лишними знания, которые требуются для защиты Родины? Я считаю, что знать как можно больше — наша святая обязанность».

«Правильно говоришь, — улыбнулся Чистяков. — Ты точно уловил мои мысли. А штабное искусство — самое сложное искусство в армии. Я посылаю тебя именно затем, чтобы ты постиг и его. А пока что прочти вот это, — он достал из ящика стола и протянул мне книгу Шапошникова «Мозг армии». — Потом вернешь».

«Спасибо за доверие», — сказал я, принимая от комдива книгу.

Таким образом я стал начальником штаба батальона. А теперь расскажу, как встречался с Чистяковым после.

Иван Михайлович был человек с большим жизненным опытом. Прослужив пятнадцать лет подряд в одном полку, он постепенно поднялся до должности командира полка. Им пережито то трудное для молодой Красной Армии время, когда командирам приходилось ходить в галошах. Нн рассказывал мне, что на четырех-пятерых командиров роты приходилась всего пара сапог, которую носили поочередно.

Иван Михайлович сам был исключительно дисциплинированным человеком и от подчиненных строго требовал соблюдения армейской дисциплины. Он всегда говорил, что для победы в бою необходимы четыре условия: точная оценка обстановки, умение принимать быстрое и единственно правильное решение, работоспособность штаба. И — главное — героизм и стойкость бойцов.

С Чистяковым я снова встретился в начале сорок второго года. Теперь он был уже генерал-майором. После гибели Панфилова в течение двух месяцев у нас сменилось два комапдира дивизии. Третьим был назначен Чистяков.

Когда я услышал его фамилию, сначала даже не поверил: мало ли однофамильцев? Но как только увидел — сердце радостно заколотилось. Точно, он! Мой бывший командир. Такой же подтянутый, те же детские веснушки на носу. И смотрит по-прежнему бодливо, чуть заметно улыбаясь.

Но я хоть и узнал Чистякова, а виду не подал. Думаю — узнает меня генерал или нет? Когда все командиры добрались для знакомства с новым комдивом, начальпик штаба дивизии Серебряков и комиссар Егоров, называя наши фамилии, должности и звания, начали представлять нас генералу. Мы по очереди подходили и пожимали ему руку. Генерал на каждого глядел в упор пытливым, оценивающим взглядом.

«Капитан Момыш-Улы, заместитель командира 1075-го полка...» — дошла очередь до меня.

«Подождите, подождите. Это не мой ли Момыш-Улы?» — округлил глаза генерал.

«Так точно, товарищ генерал! — отчеканил я. — Из 103-й дивизии».

«Тот самый, что ездил всегда на белом коне и с шашкой у пояса?»

«Так точно!» — я не мог скрыть радости. Надо же! Ведь все помнит!

«Он и теперь не расстается с шашкой. И белый конь его на привязи во дворе», — сказал кто-то из моих товарищей.

Генерал, отступив на шаг, с улыбкой оглядел меня с головы до ног. Мы все были в верхней одежде, так как комдив принимал нас в холодном колхозном клубе, который не отапливался целую зиму. На плечи у меня была наброшена бурка. Наверно, поэтому он сказал:

«Вы сейчас походите и на Багратиона и на Чапаева».

«Нет, товарищ генерал, — возразил я. — Я похож только на самого себя».

Генерал помолчал, потом улыбнулся:

«Да, да. Вы походите на Момыш-Улы тридцать восьмого года. Не так ли?»

«Так точно».

«Очень рад встрече с вами!» — генерал раскрыл руки для объятия.

Я испытал состояние, какое бывает у сироты, когда кто-нибудь, пожалев его, погладит по голове. В груди моей что-то оборвалось, будто лопнула сильно натянутая струна домбры. Я подошел к генералу и чисто по-казахски, приложив обе руки к груди, низко склопив голову и опустившись на колени, поприветствовал его. Так у нас оказывает свое почтение родному отцу вернувшийся из дальних странствий сып. Чистяков, крепко обхватив за плечи, поднял меня с колен, и мы расцеловались.

Все стоявшие вокруг нас затаили дыхание.

«Извините, товарищи, — генерал смущенно оглянулся по сторонам. — Мы вместе служили на Дальнем Востоке. И теперь встретились здесь, под Москвой. Прямо как отец с сыном!»

«Конечно, конечно», — одобрительно заулыбались командиры.

Познакомившись со всеми, новый комдив коротко рассказал нам свою биографию. Он был заместителем командира корпуса, потом начальником Владивостокского военного училища, потом командиром корпуса. В начале сорок первого года его послали учиться в Академию Генерального штаба. Когда началась война, он принимал участие в обороне столицы. За проявленный героизм в боях под Москвой награжден орденом боевого Красного Знамени и ему присвоено звание генерала. Оттуда, с передовой линии, направлен к нам в дивизию.

«Как только что сказал капитан Момыш-Улы, командиры не походят один на другого, — такими словами завершил он свое выступление перед пами. — И Багратион и Чапаев — славные военачальники, но каждый — по-своему. Поэтому и я не смогу во всем заменить Папфилова. Однако буду прилагать все усилия, чтобы хоть капельку походить да него. Это мой воинский долг. И вы, в свою очередь, старайтесь держать марку Панфилова. Таким образом мы сообща постараемся не запятнать имя любимого генерала, отдавшего свою жизнь за Родину, и будем умножать славу Панфиловской дивизии».

Понятно, в полк я вернулся растроганным. Спасибо, природа дала мне пламенное сердце. Но в придачу к нему — великое упрямство. Русские говорят: горбатого могила исправит. А в армии действительно упрямого исправляет командир. Если это хороший командир. Не все могут справиться со столь нелегкой задачей. У одних не хватает сил, у других мастерства. У нас в ауле есть костоправы, которые, поглаживая осторожненько больное место, вправляют вывихнутый сустав. Вот так же и хороший командир: не окриком, а добрым своим вниманием перевоспитывает тебя. Или же умело использует твой недостаток. Ведь сабля хоть и кривая, но в умелых руках она исправно несет свою службу.

У меня почти все время были хорошие, умные командиры. Вчерашние полкомвзвода Редин, полковник Коваленко, комбриг Дотоль, генерал Панфилов были прекрасными людьми. А перед ними такие наставники, как Емельянов, Дубовик, Бархан. Когда Редин погиб, мне казалось: погиб мой родной братишка. Когда не стало Коваленко, я горевал как о старшем брате. Сняли Дотоля — словно потерял отца. А уж когда погиб Иван Васильевич Панфилов, у меня было чувство, будто я потерял и братишку, и старшего брата, и отца — всех вместе. Очень долго, болезненно переживал я эту утрату.

VI

Автор. Бауке, я обратил внимание на то, что в своей книге «За нами Москва» из командиров дивизии вы упоминаете только Панфилова и Чистякова. Объясните, пожалуйста, почему?

Момыш-Улы. Объясню. Панфилов погиб 18 ноября сорок первого года, а Чистяков пришел к нам 18 января сорок второго года. В течение же двух месяцев у нас один за другим сменилось два командира. Я не хочу называть их имена. И тому и другому оказалось не но плечу управлять неудержимой энергией дивизии-тулпара.

Одного из них почему-то очень злило, что мой батальон был резервом Панфилова. Видимо, он считал меня чуть ли не любимчиком генерала, не зная того, что Панфилов этот клинок вынимал из ножен именно в самых тяжелых случаях и направлял его в самые трудные места. И вообще как это можно кого-то баловать на фронте? Панфилову даже родную дочь, служившую санинструктором, некогда было погладить по голове. Нежность неуместна на войне.

Автор. Я разыскал в архиве 8-й гвардейской дивизии много материалов о вас, Бауке. Среди них есть командировочное предписание вступить вам в обязанности комполка. Но вы как были в то время заместителем, так и остались им. Почему?

Момыш-Улы. Об этом красноречиво говорит отсутствие подписи тогдашнего комдива на предписании. Всегда можно отказаться от документа, если на нем нет твоей подписи. Вот Панфилов собственноручно подписывал приказы, адресованные не только командирам полков, но даже командирам батальонов. Такие приказы ты видел в архиве?

Автор. Не только видел. Я снял фотокопию с последнего приказа Панфилова, в котором говорится о том, что необходимо упорно оборонять Матренино, Горюны, Покровское и не пускать немецкую пехоту и танки к Волоколамску и Истре.

Момыш-Улы. Об исполнении этого последнего приказа Панфилова я немного расскажу тебе. Кроме письменного приказа генерал передал нам через инструктора политотдела дивизии Толстунова еще и устное распоряжение, чтобы мы держались двое суток и особенно крепко обороняли деревню Горюны, расположенную вдоль шоссе. И мы тогда цепко держали эти самые Горюны. Лежали под ураганным огнем врага: снаряды проносились прямо над нашими головами со страшным свистом и воем, разрывались у самых окопов. Земля содрогалась от взрывов и, взметаясь черными фонтанами, то и дело заваливала нас. Самолеты противника, стремительно пикируя, осыпали нас бомбами. Каждую секунду на глазах своих товарищей можно было отдать богу душу. И вот в таком положении мы должны были бороться с танками, которые неумолимо, будто железные драконы, ползли прямо на твой окоп, должны были встречать несметную силу противника свинцовым дождем, не подпускать к себе, отражать бесчисленные атаки. Одно из двух: или враг сровняет тебя с землей, или ты не пропустить его. Вот в чем заключалась судьба и задача нашего подразделения, оставшегося прикрывать отход основных сил.

В первый же день наши джигиты отразили несколько атак, уничтожили три фашистских танка и много так называемой живой силы врага. К вечеру немцы начали готовиться к новой атаке. И тут меня осенила смелая мысль. Мороз достигает тридцати градусов, фрицам хочется во что бы то ни стало взять Горюны, отогреться там, поесть и переспать в тепле. Значит, если они возьмут Горюны, то, судя по всему, до утра не будут предпринимать никаких попыток продвинуться вперед, а как ни в чем не бывало расположатся на отдых. Этим и можно будет воспользоваться. После отражения очередной атаки мне следует оставить Горюны и отвести свой батальон в лес. Пусть себе немцы преспокойпо располагаются здесь, затевают ужин и укладываются спать. В это-то самое время я, собрав батальон в крепкий кулак, неожиданно и нанесу удар.

Но только было я остановился на этом решении, как меня охватило сомнение. А что, если враг, не задерживаясь в Горюнах, станет преследовать отступающий батальон? Тогда получится, что сдача Горюнов — это никакой не маневр, а просто невыполнение приказа генерала. Нет, начал успокаивать я сам себя, взяв Горюны, немцы ни на шаг не двинутся вперед. Вот тогда-то мы как следует и помнем их, сонных и разомлевших в тепле. Нам дан приказ задержать противника здесь. Но это не означает, что надо застыть на одном месте. Почему мы должны только отбивать натиск врага, а не попытаться пойти на всякие уловки с тем, чтобы, обманув, разгромить его? Ведь наша основная задача — уничтожить как можно больше техники и живой силы противника. У нашего народа есть пословица: «И сестру навещу, и стригунка обучу». Так кто же будет нас ругать за то, что мы и приказ выполним, и одновременно нанесем урон врагу?

Долго я рассуждал сам с собой, пока не убедился в своей правоте. А после отражения очередной атаки немцев отдал приказ оставить Горюны.

«Что ты делаешь?! — услышав это, изумленно воскликнул Толстунов. — Ты в своем уме?»

«Все правильно», — спокойно ответил я. И объяснил свой замысел.

Вначале Толстунов выразил то же самое сомнение, что недавно одолевало и меня. Но, поразмыслив, лихо тряхнул головой:

«Ладно, рискнем! Хорошее дело задумал, дай-то нам бог удачи!»

В полном составе, наш батальон покинул Горюны и отошел в лес, недалеко от села. Увидев, что русские «побежали», немцы длинной колонной в сопровождении двух танков ринулись к теплым избам. Глядя в бинокль, мы насчитали около четырехсот человек. Как только фашисты вошли в деревню, они тут же оставили свои танки, пушки и разбежались по хатам. Через, четверть часа из Горюнов уже слышалось заполошное кудахтанье кур и пронзительный визг свиней. А мы тем временем, разбившись на три группы, окружили деревню. Как только фрицы уселись за еду, мы атаковали их одновременно с трех сторон. Пушки и танки врага, не выстрелив ни разу, так и остались стоять на улицах, задрав стволы. Бегством спаслось всего несколько человек. Таким образом, мы взяли неплохой трофей: два танка, две пушки, богатый обоз, четыре станковых пулемета. Кроме этого в наши руки попали три штабные машины, до отказа нагруженные документами.

«Ну, Баурджан, молодец! Толковый приказ ты отдал!» — поздравил меня Толстунов.

«Дать-то дал, но страшно боялся, что замысел провалится, Федя, — признался я. — Спасибо джигитам за их мужество и героизм. Это они молодцы».

Я лично обошел все дома, где разместились наши джигиты, и от души поблагодарил их. А затем с боевым рапортом на имя генерала и со всеми захваченными немецкими документами прямо ночью отправил начальника штаба батальона Рахимова в штаб дивизии.

Когда Рахимов вернулся, я уже крепко спал. Но он не удержался, разбудил меня.

«Прибыл из штаба, — доложил Рахимов, еле скрывая ликование. — Командование очень обрадовалось нашему успеху. А это вам, записка от начштаба Серебрякова», — и он передал мне листок из ученической тетрадки.

Читаю: «Товарищ Момыш-Улы! И генерал, и все мы довольны вашей работой. Благодарим и желаем дальнейших боевых успехов».

В таких случаях казахи говорят: радуется, будто жена сына родила. А я так радовался, будто жена родила пятерых сыновей сразу.

Разгромив немцев в Горюнах, мы создали другим подразделениям условия для закрепления на новых рубежах. Пока они закреплялись, мы еще целый день сдерживали натиск врага. К вечеру фашисты обошли нас.

Оставшись в окружении, наш батальон буквально истекал кровью. Мы потеряли мужественного командира роты Сергея Танкова, погибли десятки замечательных джигитов. Каждая пуля, разившая бойцов, с болью вонзалась в мое сердце. Нам ничего не оставалось, как только отступить. Приказ генерала мы выполнили, и никто не осудит нас за отступление. Теперь наша задача — не унывать, не падать духом, а, собрав все силы, прорываться к своим.

Занимая оставленные нашими подразделениями участки, немцы рвались вперед по Волоколамскому шоссе. А рядом с ними, стараясь не обнаружить себя, осторожно двигались по лесу вдоль шоссе и мы. Наш расчет был прост: вступить с врагом в схватку уже около самой передовой, где нам могут прийти на помощь свои.

На войне смерть подкарауливает солдата на каждом шагу: это и пуля, выстреленная в упор, и снаряд, и мина, и бомба... »Бойца, лежащего в траншее, пуля не возьмет», — говорил комдив Дотоль. Да, от пуль, снарядов, бомб можно было спрятаться. Но у бойца есть еще один куда более коварный враг, от которого трудно найти спасение. Это — сон. Я еще с детства слышал от аульных аксакалов, что сон — коварный враг, но смысл этих слов понял только на войне. Да и не только этих, но и многих других дедовских мудростей: «Если молодец в беде — и в сапогах перейдет реку; если конь в беде — и в удилах будет пить воду», «Бери только один урок, а повторяй его тысячу раз», «От слез образуется озеро, когда отец теряет сына, а мать — дочь».

Наш несгибаемый, непобедимый батальон, который и течение трех дней не могла одолеть ни артиллерия врага, ни танки, ни бомбы, теперь неумолимо одолевал сон. Идя стремя в стремя с немцами, мы вышли на опушку леса в районе Гусенова, где недавно стоял наш штаб. Теперь, естественно, его здесь не было. Чтобы прощупать следы отступившей дивизии, ее направление, мы послали разведчиков, а сами решили тем временем устроить .двухчасовой привал. Я дал команду: из десяти человек шестерым спать, а четырем нести охрану. Таким образом, пусть каждый поспит хоть по часу. До этого привала я никому не давал смежить глаз. Боец, засыпающий в походе, это, считай, уже мертвый боец.

Помню, как, обойдя колонну, я подошел к белой березе и погладил ее израненную, шершавую кору. В этот момент мне почудилось, что это вовсе не береза, а моя жена, и, как только мое плечо коснулось ее, я мгновенно уснул. Вот так в секунду сон обуял солдата, которого и пуля не брала. Ты помнишь тот момент, когда заснувшего Кобыланды связали незаметно подобравшиеся враги? Вот точно так же и наш батальон чуть не попал в лапы фашистов.

Вначале сквозь ватную пелену сна до меня дошел дальний стрекот. «Наши или немцы? — подумал я, не просыпаясь. — Немецкий пулемет должен стрелять гулко, а наш — дробно. А это не похоже ни на то, ни на другое». Потом звук послышался неподалеку. «А-а, все-таки это немецкий автомат», — решил я. И тут же в ответ, совсем рядом, давясь и захлебываясь/длинно застрекотал другой. «Вот это наш», — подсказало сознание. Потом до меня дошел топот бегущих ног, испуганные крики: «Стреляй!.. Проснись!.. Открой глаза!..» «Чувствую, что надо открыть, но не могу: веки налились свинцовой тяжестью. Только слышу, как все ближе стрекот немецкого автомата. Да еще где-то рядом жалобно ржет лошадь. С трудом разлепил глаза и вижу: цепочка немцев в белых маскхалатах, стреляя, приближается ко мне. Рядом лежит и брыкает задними ногами окровавленная лошадь. Вокруг со свистом пролетают пули. Волосы у меня зашевелились, по спине забегали мурашки, тело одеревенело. Хочу достать пистолет — руки не слушаются, хочу крикнуть — не открывается рот. Стою как вкопанный, не в состоянии сдвинуться с места. «Вот и пришел мой конец...» — подумал с болью я.

И в это время до моего слуха доносится отчаянный крик Толступова: «Где комбат?» И вслед за этим — наше родное «ура!» и топот многих ног.

«Жив, агатай?» — первым подбежал ко мне Жолмухамед Бозжанов.

Мы крепко обнялись. Из глаз обоих покатились слезы.

Лик смерти многообразен. Она может явиться в образе пули, огня, воды, голода, болезни. На этот раз она накинула мне на шею аркан сна и затянула было петлю. Но и из этих силков меня освободили верные боевые товарищи, стальной мой батальон. Схватка длилась всего десять минут. Но я за эти десять минут постарел, кажется, на десять лет.

Наконец с боем вырвавшись из окружения, мы направились к деревне, где стояла наша дивизия. Ты когда-нибудь был около доменной печи? Видел, как литейщик в войлочной шляпе пробивает длинным ломом летку и искры сыплются во все стороны, а копчик лома при этом раскаляется докрасна? Так вот если наш батальон сравнить с накаленным докрасна ломом, то генерал Панфилов — это литейщик в войлочной шляпе. Возвращаясь к своим, я испытывал отрадное волнение: ведь успешным прорывом из окружения мы принесем немалую радость Ивану Васильевичу. Вспоминал, как месяц назад мы, после пятисуточного окружения, соединились с дивизией и как навстречу нам вышел генерал. Не слушая моего рапорта, он бросился навстречу и с отцовской нежностью прижал меня к груди.

Когда мы приблизились к деревне, я, оставив Толстунова впереди колонны, сбоку оглядел батальон. Джигиты шли бодро, ротами. Увидев меня на обочине дороги, они еще больше подтянулись, пошли более собранно, четко. За пехотой вереницей тянулись конные упряжки с пушками, кухни на колесах, телеги с ранеными. Глядя на них, я внутренне ликовал, хотя внешне держал себя сурово. «Стальной мой батальон, не горящий в огне, не тонущий в реке! — шептал сам себе. — Дорогие мои батыры, родные мои джигиты. Спасибо вашим матерям и отцам за то, что воспитали таких сыновей!»

Когда до деревни оставалось с полкилометра, навстречу нам выскочил всадник. «Перед вами деревня Колпаки, штаб дивизии здесь, — сказал он. — Но... генерала Панфилова нет уже в живых. Вместо него назначен полковник Ш.».

Услышав трагическую весть, батальон заволновался, зашумел, как сосновый бор в сильную вьюгу. Это сообщение было равносильно тому, если бы путника, вернувшегося издалека домой, перед самой дверью известили, что его отец скончался.

Не знаю, куда и подевалась недавняя бодрость. Мы еле-еле дошагали оставшиеся пятьсот метров. Построив батальон у штаба, я вошел туда и доложил о прибытии. На сей раз никто не встретил меня с распростертыми объятиями.

Новый комдив покривил губы и мрачно сказал: «Хорошо. Ведите батальон в свой полк».

И все. А мы-то ждали, что нас поздравят и накормят прямо здесь в штабе дивизии! Так было в прошлый раз. Тогда Иван Васильевич сам лично распорядился посытней накормить изголодавшихся бойцов, сказал им теплые слова благодарности и только после этого отправил в полк. А теперь... Однако надо было как-то взбодрить джигитов, и я, выйдя на крыльцо, громко скомандовал: «Батальон! На-пра-аво! К штабу 1073-го полка шагом марш!» И сам встал в строй рядом с Толстуновым»

Уставшие в бою, измученные бессонницей, голодные джигиты, не проронив ни слова, последовали за нами.

В полку нас встретили куда теплее. Командир полка Елинп и комиссар Логвиненко выстроили почетный караул. Я отдал им рапорт: «Товарищ командир! Товарищ комиссар! Первый батальон вверенного вам полка возвратился, выполнив задание генерала Панфилова».

Командир полка Елин крепко пожал мне руку. А комиссар Логвиненко обнял и расцеловал в обе щеки. Он поздравил всех нас с успешным выполнением ответственного задания, сказал, что батальон уже считали погибшим. В конце своей короткой речи он сообщил нам о гибели Панфилова и призвал нас беречь и приумножать панфиловские традиции.

Вот такова история этого приказа.

VII

Автор. Ваш рассказ, Бауке, вышел за рамки моего вопроса. Но я хотел бы тоже рассказать вам кое-что в связи с этим приказом Панфилова.

Момыш-Улы. Это интересно.

Автор. В вашей книге «Генерал Панфилов» на 112-й странице есть ошибка: вместо сказанного в приказе «Матренино занимает 50 кд» — написано «Матренино занимает безномерная стрелковая дивизия (сд)». И еще: село Покровское названо Мокровским, 768-й артполк — стрелковым полком. Видимо, это произошло потому, что фотокопия приказа сделана недостаточно четко. Конечно, Бауке, вы не могли не знать о существовании 50-и кавдивизии, входящей в состав кавалерийского корпуса генерала Доватора. Я говорю об этом только для того, чтобы вы учли в последующих изданиях книги.

Момыш-Улы. А как ты это выяснил?

Автор. Среди многочисленных архивных копий в моих руках есть документ «Волоколамская операция», подписанный начальником второго подотдела оперативного отдела 16-й армии майором Соколовым. В нем дана краткая характеристика всех боев с четырнадцатого октября по шестнадцатое ноября тысяча девятьсот сорок первого года, проходивших под Москвой. Там указано, что в этих боях принимали участие 50-я кавдивизия и 768-й артполк.

Баурджан посмотрел на меня исподлобья, но ничего не сказал. Подумав, что он не верит мне, я продолжал дальше.

Автор. Бауке, этот документ взят из архива Министерства Обороны. Если не верите, посмотрите сами: «Ф, 16 А.ОП.5916, д. 54–57, л. 1–4».

Момыш-Ул ы. Смотри, какой дотошный!

Автор. Вам, Бауке, люди поверят на слово, даже если вы ошибаетесь. А кто без документов поверит мне?

Момыш-Улы. Ну, может, ты и прав. Смотри только, не перегрузи свой материал документами. А то читателю сделается скучно.

Автор. Постараюсь, Бауке. А теперь расскажите, пожалуйста, в нескольких словах о последней точке отступления и первой точке наступления вашего полка.

Момыш-Улы. О Крюкове?

Автор. Да, о боях за Крюково.

Момыш-Улы. Крюково, Крюково!.. Навсегда запомнилось мне это русское село, наш последний рубеж. Дальше отступать нельзя. Позади — Москва! Это понимали все — от рядового до комдива. Каждый солдат, каждый командир, политработник для себя решил: или отбросить фашистов, или умереть под Крюковом.

Мы отчаянно дрались западнее села. Но вдруг приказ: оставить занимаемые позиции и отойти на следующий рубеж. На пути отступления все сжечь.

«А если не сжигать, Виталий Иванович?» — со слабой надеждой спросил я начальника артиллерии дивизии подполковника Маркова, привезшего этот суровый приказ.

«Приказано! — грустно вздохнул оп. — Мы ведь с вами солдаты, Баурджан».

Крюковцам передали, чтобы они немедленно покинули село. К ночи запылали опустевшие избы. Люди, не .успевшие или не пожелавшие эвакуироваться в тыл, хватали наших бойцов за руки, кричали, плакали, умоляли не поджигать их дома.

Мы с Марковым скрепя сердце следили за выполнением приказа. Вдруг решительным шагом к нам подошла пожилая крестьянка, строгая, статная, с гладко зачесанными черными волосами.

«Что они делают?!» — гневно воскликнула она, показывая на солдат с зажженными факелами.

«Выполняют приказ командования, — ответил я, поскольку Марков замешкался с ответом. — Ведь идет Отечественная война, поймите это, мамаша!»

«А наши избы, по-твоему, не отечественные? Фашистские? И кто только назначил тебя командиром?!» И она со всего размаху хлестнула меня ладонью по лицу.

Я пошатнулся. Это была пощечина отчаявшейся женщины, скорбной, ожесточившейся, потерявшей не только свой дом, но, возможно, и сына, или мужа, или обоих вместе. Всю свою боль, всю горечь войны вложила она в эту пощечину. Я был настолько потрясен, что никак не отреагировал: руки мои не двигались, язык не поворачивался, глаза застыли. Я, здоровый, сильный мужчина, несколько раз вырывавшийся со своим батальоном из огненного кольца противника, устоявший перед танками фашистов, не робевший под минами и бомбами, тут вдруг сжался в комок.

И не только я, но и бойцы моего полка, видевшие эту сцену, казалось, тоже сжались, стали маленькими и беспомощными... Марков взял меня под руку и отвел в сторону.

Долго я не мог опомниться от этой пощечины. Перед глазами то н дело возникал образ темноволосой статной крестьянки. Каждое ее слово отчетливо звенело в моих ушах: «И кто только назначил тебя командиром?!»

Я вспоминал, как упорно отказывался от должности комполка. Отец меня учил: «Никогда не берись за дело, для которого не подготовлен. знай, на что ты способен, и помни: за все тебе придется отвечать перед людьми».

Однако мои доводы, что я еще не дорос до командования гвардейским полком, что я к тому же пока не коммунист, были встречены комдивом неодобрительно. За отказ он в сердцах выругал меня, затем посадил в машину и повез к командарму.

У порога командующего я мысленно прорепетировал, что ему скажу: «Я же не отказываюсь воевать, но полк мне не по плечу!»

Мы вошли в просторный класс сельской школы. За учительским столом, склонившись над картой, сидел генерал-лейтенант Рокоссовский — молодой, широкоплечий, красивый. Увидев нас, он поднялся из-за стола и шагнул навстречу. Я вытянулся в струнку и приготовился рапортовать ему по всем правилам. Но генерал еле заметно улыбнулся и совершенно по-граждански протянул мне руку:

«Здравствуйте, товарищ Момыш-Улы. — Видя, что я сильно волнуюсь, Рокоссовский разговаривал со мной, держа мою руку в своей. — Покойный Иван Васильевич Панфилов рассказывал мне о вас. А теперь мы с вами познакомились и лично. Не могу утверждать, что вы единственный старший лейтенант в Красной Армии, который будет командовать полком, а в моей армии вы — единственный. И еще я думаю, что вам пора подавать заявление в партию. Новое назначение доказывает вашу зрелость, и я надеюсь, что коммунисты полка окажут вам доверие. А пока — поздравляю вас! — Он еще раз крепко тряхнул мне руку и сказал на прощание: — Безусловно, вам придется нелегко. Но нам всем сейчас нелегко. Если же станет особенно трудно — смело обращайтесь за поддержкой. Поможем».

Что мне оставалось делать? Только поблагодарить командующего за доверие.

Так что командиром полка меня назначил не кто иной, как сам Рокоссовский. А эта женщина... Обида так и клокотала во мне.

Тем временем под Крюковом шли тяжелые затяжные бои. Окраина села несколько раз переходила из рук в руки. И мы и противник не решались вести огонь из артиллерии и минометов, так как боевые порядки стояли почти вплотную друг к другу.

Мой адъютант Петр Сулима принес мне новую склейку крупномасштабных топографических карт. Я развернул и нашел Крюково. Намечая запасные районы наших тылов, отогнул только что подклеенный листок и прямо-таки вздрогнул. В центре его был обозначен Кремль. Схватив циркуль, я измерил расстояние: от Крюкова до Москвы по прямой было всего тридцать километров.

Обхватив голову руками, я вдруг с ужасом представил себе, как фашистские солдаты нагло расхаживают по Красной площади, хозяйничают в Кремле, а над его древними стенами — зловещее знамя с черной паучьей свастикой... Нет! Не бывать этому никогда! Я хлопнул ладонью по столу: «Сулима, для чего нужна командиру карта?»

Пока адъютант что-то отвечал мне, я аккуратненько разрезал ножом карту по линии, где кончался тыловой район нашего полка, в трех-четырех километрах позади Крюкова. Закончив, протянул полкарты Сулиме: «Это можете сжечь! Нам не понадобится карта далее Крюкова».

И действительно, дальше Крюкова мы уже не отступили. И хотя тридцатого ноября немцам все-таки удалось взять село, но это был их последний рывок: они выдохлись и перешли к обороне.

Пятого декабря началось наступление советских войск. Наш полк вел ожесточенные и кровопролитные бои. Крюково было отбито и стало первой, точкой нашего наступления. Наконец-то пришел этот долгожданный час! Кавалерийская группа Доватора и танковая бригада Катукова умчались вперед. За ними пошла царица полей — пехота.

Вскоре в одном из полусожженных сел у церкви я встретил ту самую крестьянку, от которой получил пощечину. Она узнала меня И обняла, как родного сына. А я ее не узнал: за несколько дней черные волосы ее стали совершенно седыми.

«Сынок, ты прости меня, если можешь...»

«И вы меня простите, мамаша», — низко склонил я перед ней голову.

Она широко перекрестила меня: «Да благословит тебя бог на победу!»

В 1966 году, в дни, когда торжественно отмечалось двадцатипятилетие разгрома фашистских полчищ под Москвой, было решено перенести останки одного из безымянных ее защитников в город и похоронить под сенью Александровскою сада, рядом с Кремлем.

Третьего декабря, в сопровождении почетного эскорта мотоциклистов, был привезен из-под Крюкова на пушечном лафете прах безымянного героя. Неизвестный солдат, покоящийся теперь у Кремлевской стены, для многих людей — только символ, а для меня он и Семен Краев, и Жолмухамед Бозжанов, и Петр Сулима, и Грицко Процсико, и все погибшие под Крюковом — воины моего 1073-го полка, моей 8-й гвардейской дивизии имени Героя Советского Союза генерала Панфилова.

Вот что такое Крюково!

Автор. Спасибо, Бауке.

Момыш-Улы. А теперь я продолжу дальше рассказ о Чистякове. После гибели Панфилова я считал и себя, и дивизию обездоленными. Долго так думал. Два месяца среди пуль и огня — немалое время, милый мой. И вот наконец назначили комдивом Чистякова. Тогда я пришел к выводу, что не такие уж мы несчастные. Ты ведь понимаешь, что такое солдатское счастье? Солдат не просит командира, чтобы тот женил его, дал квартиру, сделал кандидатом наук, доктором, повысил зарплату. Солдату нужны только чуткость, внимание, человеческое отношение. Он не обидится, если ему жестко укажут на ошибки. Но ему нужно, чтобы об этом сказали, не унижая его достоинства, уважая в нем человека такого же, как ты сам!

Вот в чем солдатское счастье! Солдат, которому повезло с умным, энергичным, человечным командиром, может победить даже смерть. Потому что в нем действует не только сила приказа, но и сила любви к командиру. Это самый необходимый фактор победы. Именно на нем зиждется непобедимость солдат Суворова, Кутузова. А ведь заставить полюбить себя сотни, тысячи солдат — это нелегкое дело.

Я тебе обрисую в общих чертах обстановку, сложившуюся ко времени прихода в нашу дивизию Чистякова. А будешь ты об этом писать или нет — твое дело. Как тебе известно, первый период Великой Отечественной войны состоит из сложнейших этапов. Первый этап — июнь — ноябрь сорок первого года — стратегическая оборона Красной Армии, срыв фашистского плана молниеносной войны. Второй этап — с декабря сорок первого по апрель сорок второго года — контрнаступление наших войск, оттеснение захватчиков на запад. На обоих этапах наша дивизия принимала самое деятельное участие. Сначала под руководством генерала Панфилова, затем — генерала Чистякова. Взгляни, — Момыш-Улы, взяв в руки трость, показал на висевшую на стене большую карту. — Все семь фронтов сражались с врагом, опираясь плечами на Москву. Немцы вели наступление тремя группами: «Север», «Центр», «Юг». В свое время Наполеон, наступая на Россию, тоже рассматривал эти три направления. Он говорил: «Если я возьму Киев, я схвачу Россию за ноги; если овладею Петербургом, схвачу ее за голову. Заняв Москву, я поражу ее в самое сердце». Своей «молниеносной войной» Гитлер надеялся осуществить все эти три замысла сразу и тем самым перещеголять Наполеона. Группа «Центр», которая и должна была поднять Гитлера до уровня Наполеона, как взбесившийся черный верблюд-бура, рвалась к Москве. Но за тридцать пять километров от столицы получила сильный удар по ногам. Были остановлены также «Юг» и «Север». Теперь перед нами стала задача поднять этих взбесившихся верблюдов, повернуть их головы назад и погнать туда, откуда они пришли. Надо было гнать хорошей дубинкой, быстро, не давая опомниться и оглянуться.

Три наших фронта — Западный, Калининский и Юго-Западпый — готовились к контрнаступлению. Противник, который стоял под Москвой, значительно превосходил нас в живой силе и технике. Но зато у нас было преимущество, которого не могло быть у фашистов: лютая ненависть к захватчикам, бесконечная любовь к Родине и вера в своих полководцев. Этим трем чувствам — ненависти, любви и вере — не может противостоять никакая сила врага. Такие солдаты непобедимы.

Записал? Я сравниваю фашистов со взбесившимся черным верблюдом, а наши семь фронтов — с семью батырами. Так и пиши, иначе получится у нас с тобой скучная лекция.

VIII

Автор. Бауке, я не перестаю восхищаться тем, что из ваших уст так и сыплются сравнения, афоризмы, пословицы. И еще меня просто поражает, как это вы на память знаете столько событий и цифр?

Момыш-Улы. Комплименты любят только женщины. Вот им-то и говори их. А я человек, который несколько лет читал лекции в военной академии и все цифры давно выучил назубок. Понятно тебе?

Автор. Понятно.

Момыш — У л ы. Ну, тогда поехали дальше. Контрнаступление наших войск под Москвой началось пятого-шестого декабря сорок первого года и вскоре превратилось в общее наступление Красной Армии. Все семь батыров, засучив рукава, под градом нуль, огня и бомб погнали черного буру туда, откуда он пришел. В это время бразды правления нашей дивизией взял в свои руки генерал Чистяков.

Мы били черного буру и в хвост и в гриву. У него уже ничего не осталось от прежней прыти. Он стал облезать клочьями, как паршивая овца. Его горбы, совсем недавно торчавшие наподобие могильных холмов, опали на бок. Но все же он был еще очень силен: оказывал сопротивление, огрызался. Иногда останавливался, брызгал дурной пеной изо рта, опускался на колени и упрямо не двигался ни туда, ни сюда. Лежал, вытаращив глаза и скрежеща зубами. Чтобы поднять его с земли и погнать дальше, приходилось терять немало усилий и времени. Как ни говори, это же бура: подойдешь близко — бьет передними ногами, кусается...

После того как в декабре противник был отброшен от Москвы, наша дивизия под началом Чистякова, пополнив свои ряды новыми силами, прибыла в город Валдай, в распоряжение Северо-Западного фронта. Мы вошли в состав вновь сформированного стрелкового корпуса и получили ответственное боевое задание. Верховное Главнокомандование приказало героической 8-й гвардейской дивизии, прорвав рубежи противника, вклиниться на сто километров во вражеский тыл и, ведя наступательные бои, освободить от немцев Старую Руссу, а потом, сделав еще стокилометровый бросок, занять город Холм.

Если раньше враг стоял лицом к лицу против нас, то теперь он окружал дивизию со всех сторон. Над нами с воем проносились стаи немецких самолетов и озверело колошматили нас бомбами. А мы, как тигры, огромными скачками продвигались в этом мешке вперед. Ведение наступательных боев в самом центре вражеской армии никогда еще не встречалось в военной истории. Этот рейд был для нас трудным. Подумай, так ли просто при сорокаградусном морозе, утопая по пояс в снежных лесных сугробах, выбивать немцев, укрепившихся в теплых местах? Двухсоткилометровый марш-бросок ненамного уступал по своей сложности переходу войск Суворова через Альпы. Спору нет, соединениям Красной Армии на протяжении от Балтийского до Черного моря пришлось взять немало тяжелейших перевалов. Однако для нашей 8-й гвардейской дивизии, да и для всей Красной Армии, поход Валдай — Старая Русса — Холм был своеобразными Альпами, а Суворовым нашим — генерал Чистяков, самоотверженный солдат Родины, подставивший плечи под неимоверно тяжкую ношу. Поразмысли сам: если тебе прикажут, доверив судьбу тысяч людей, войти в железный коридор и пробить железную стену в конце его, то ты пойдешь. Приказ есть приказ! Но сможешь ли ты выполнить его? Вывести людей без потерь? Ведь речь идет именно об этом.

В двухсоткилометровом походе Чистяков шел в одном строю с солдатами. Его всегда можно было увидеть на переднем крае. Где трудно — там и он. Проводил бессонные ночи, сам лично допрашивал пленных, сверял их показания с донесениями разведчиков, искал единственно верное решение завтрашнего боя — потому что ошибиться он не имел права. Рядом не было командующего фронтом или армией, которые могли бы ежечасно поправлять, давать советы. Он один должен был решать и за себя, и за них. И Чистяков, словно капитан ледокола, под градом пуль, с боями вел дивизию вперед и вперед. Он постоянно опирался на своих командиров, советовался с ними. Иногда шутливо говорил: «Вы — моя академия. Что скажете?» (Когда началась война, он учился в Академии Генштаба и оттуда был направлен на фронт.) Во время этого похода бойцы и командиры назвали его вторым Панфиловым. Да, он не запятнал имя Панфилова; наоборот, высоко держа его знамя, повел дивизию еще в один славный поход.

Первого февраля мы вышли на шоссе Валдай — Старая Русса. В метельную ночь третьего февраля головные батальоны 1075-го и 1073-го полков достигли передовых немецких рубежей вдоль шоссе. С ходу вступив в бой, отрезали врага от железной дороги Бологое — Старая Русса. Потом повели ожесточенные бои за десятки деревень, выбивая оттуда немцев, и наконец разгромили оборону противника у Старой Руссы. Черный бура, тряся своими обвислыми горбами, побежал к Холму. Преследуя его, наша дивизия слилась с 33-й стрелковой дивизией Калининского фронта под городом Холм и тем самым успешно завершила двухсоткилометровый поход.

После встречи в селе Нахабино, во время рейда, я еще несколько раз виделся с Чистяковым.

В ночь перед рейдом в тыл врага, когда дивизия прорвала рубежа противника, нашему полку была поставлена задача занять деревню Ново-Свинухово. Ударив немцев в лоб и с боков, мы, после ожесточенных боев, взяли этот пункт. Там, где стреляют, без жертв не бывает. Было уничтожено много немцев, но были потери и с нашей стороны. К утру, когда мы выбивали из деревни последние группы врага, приехал генерал. Я издали узнал в коренастом человеке в солдатской ушанке, серой шипели и крестьянских валенках на толстой подошве генерала Чистякова. Он шел неторопливо, внимательно глядя по сторонам. Выскочив навстречу, я отдал честь и доложил о том, что полк, своевременно выполнив приказ, занял деревню.

«Потери имеются?» — спросил Чистяков. «Немного, товарищ генерал».

«Этот ответ мне не нравится, — поморщился он. — Наша задача — не терять ни одного бойца. Ведь не на праздничный той в соседний аул собрались, товарищ капитан. Мы ведем бой в самой гуще противника. Переступим эту деревню, за нами, как за бульдозером, потянется узкий коридор, в который войдет корпус и будет расширять его стенки. Наша задача прокладывать дорогу корпусу и безостановочно идти вперед и только вперед. А для этого необходимо беречь свои силы. Людей беречь. Потому что здесь нас не пополнят ни одним солдатом».

«Виноват, товарищ генерал», — сказал я, не имея никаких возражений на правильное замечание комдива.

«Ваша вина вот в чем, товарищ Момыш-Улы, — продолжал хмуриться Чистяков. — Вы врага из деревни выпроваживали поодиночке, будто упрашивая. Или вы считаете, что противник, которого выпустили, завтра встретит вас милостиво? Как бы не так! От фашистов милостей не ждите. Окружив, надо было уничтожить их до единого. А ежели кто сумел уйти, надо было догнать!»

«Я подумал, товарищ генерал, что, пока группа преследования по таким сугробам настигнет немцев, она слишком далеко оторвется от нас».

Генерал из-под рыжих густых бровей посмотрел в ту сторону, куда ушел противник. Потом, еле заметно кивнув, сказал:

«Войны без потерь не бывает. Однако есть два вида потерь: оправданные и неоправданные. Для нас, конечно, лучше, если бы не было ни тех, ни других. И еще. Может, действительно было трудно окружить противника при таком снежном заносе. И тем не менее впредь нам следует применять именно метод окружения и уничтожения врага до единого. Запомните это. А сегодняшний бой считайте для себя уроком».

Я нисколько не обиделся на замечания Чистякова. Наоборот, был благодарен за совет. Даже повеселел после этого разговора и еще увереннее повел полк вперед.

IX

Автор. Бауке, в это время вашу дивизию фашисты назвали «дикой»? Почему?

Момыш-Улы. Да и еще раньше. В иной день мы брали по нескольку деревень. По показаниям пленных, немцы были изрядно перепуганы. Как тут не испугаться, если на тебя наседает не какой-нибудь взвод или рота, а целая дивизия! Да к тому же еще Легендарная 8-я гвардейская, имя которой гремело под Москвой. Гарнизоны и подразделения, расположенные на ее пути, приходили в смятение: «Берегитесь, идет «дикая» дивизия Панфилова!» А если бы они знали, что следом за нами идет целый корпус и наша дивизия — лишь его авангард?!

Мы провели немало опасных дней и ночей. Вначале шли рассыпанным строем и очень уставали. Потом приспособились: отправляли вперед разведчиков-лыжников, затем дозоры в белых маскхалатах, а за ними уже шла колоннами пехота. Впереди пехоты двигались саперы, пробивали дорогу в лесу, протаптывали снег. Менялись через каждые сто — двести метров. На большее не хватало сил: через сотню метров от них валили клубы пара. Когда уставали все, вперед колонны выходил со своими джигитами комсорг полка Балтабек Жетписбаев. Балтабек был великанского телосложения. Он буквально бороздил сугробы снега, как бульдозер. Товарищи не отставали от него. Он подобрал себе самых мужественных и выносливых. Эти джигиты были нашей гордостью на протяжении всего похода. Исправно несла охрану колонны группа автоматчиков-лыжников во главе с Маликом Габдуллиным. Они действовали по обстановке: то выходили в голову колонны, то оказывались позади нее.

Во время перехода меня вдруг вызвал к себе комдив. На своем белом коне я прискакал в селение Васильево, к дому, где расположился генерал. Застал его склонившимся над картой. Чистяков приказал адъютанту подать нам завтрак. Однако и за чаем он не расставался с картой.

«Это город Демянск, — прихлебывая из солдатской кружки, ткнул он пальцем в карту. — Наш замысел: окружить там 16-ю армию противника. Для этого мы должны соединиться в Холме с войсками Калининского фронта. Мы с севера, они с юга. И таким образом завязать в Холме мешок. Но это — дальняя задача. А ближайшая — как можно скорее добраться до Холма, освобождая по пути занятые врагом селения. Однако вот эта деревня Соколово, — он сердито постучал по карте ногтем, — два дня кряду не дает дивизии продвинуться. Это и понятно. Деревня большая, растянута вдоль Холмского шоссе на несколько километров. Кто ею владеет, тому и служит шоссе. Поэтому на оборону Соколова немцы бросили самые отборные части: СС, танковую дивизию «Мертвая голова» и держат в небе тучи своих самолетов, не давая нам подняться. Смотрите сюда, за Соколовом стоит вот эта деревня — Трошково. И мне кажется, что наша удача кроется именно здесь. Как вы считаете?»

«Конечно, товарищ генерал, — ответил я. — Как раз посредине Трошкова проходит шоссе. В первую очередь надо отсечь эту артерию».

«Правильно говорите! — обрадовался генерал. — Сначала мы должны уничтожить врага в Трошкове. Тогда по главной артерии перестанет течь кровь в сторону Соколова. Для этого мы должны стороной обойти Соколово и до утра взять Трошково. Эту трудную задачу поручаю вашему полку, хотя у вас и маловато сил».

Прибыв в свой полк, я вызвал к себе комиссара полка Ахметжана Мухамедиярова и командиров батальонов. Коротко посоветовавшись, мы снова «запрягли» Балтабека с его джигитами в голову колонны, как мощный паровоз, и двинулись вперед по снежной целине. Километров через пятнадцать мы вышли на опушку леса, которая почти вплотную соприкасалась с Трошковом. С ходу направили в разные стороны разведчиков. Результаты разведки пришлось ждать недолго.

Трошково оказалось не единственной опорой Соколова. Сразу за Трошковом вдоль шоссе расположились еще Баркловица, Грохово, Кашино, Коншино. И в центре их огромная деревня — Бородино. Вначале мы, согласно приказу, рассчитывали овладеть только Трошковом. Однако взятием одного Трошкова мы не достигли бы своей цели: перерезать шоссе — артерию на Соколово. Кроме того, как только мы атакуем Трошково, на наш полк тут же бросятся немцы из всех соседних селений. И тогда пощады не жди: нас просто-напросто уничтожат. Необходимо было на ходу внести «поправку» в приказ генерала. Но что предпринять? Попытаться овладеть всеми шестью деревнями? Хватит ли для этого сил? Вернуться за подкреплением? Но ведь Чистяков возлагает на наш полк большие надежды, веря, что мы сможем выполнить его приказ. И наш долг — с честью оправдать его доверие. Генерал учил применять метод уничтожения противника путем окружения. Ну что ж! Попробуем малой силой одновременно взять все шесть селений. «Нар тауекел!» — как говорили мои предки. Будь что будет!

Решение было принято, и я отдал приказ полку.

«Ты сам себя приговорил к смерти, Баурджан. Это слишком жестокий приказ», — сказал мне комиссар.

«Другого пути у нас нет», — твердо ответил я.

«У нас мало силы, по сути один батальон».

Я это знал прекрасно. Но отданный приказ что брошенный в цель клинок. Его уже невозможно остановить. А в камень или в голову он угодит — это видно будет потом. Раз приказ отдан, остается только выполнять его. И мы приступили к осуществлению нашего плана. Наличные силы полка разбили на шесть групп и в два часа ночи под покровом сильного снежного бурана двинулись к намеченным целям.

«Да сбудутся ваши дороги, родные мои, — думал я, ведя свою группу на Трошково. — Пусть эта ночь принесет вам честь и славу. Пусть она не станет последней ночью в вашей жизпи. А если кому суждено остаться на поле брани, заливая своей кровью белый снег, то не считайте меня виновным за пролитую вашу кровь, милые мои. Я вместе с вами подставлю грудь под пули».

Эту, как и другие задачи, стоявшие перед полком, мы выполнили с честью. Но легко сказать: выполнено с честью. И в мирные-то дни честь и слава приходят к человеку только в результате упорного труда, добываются потом и потом. А на войне льется и пот, и кровь. Многие замечательные ребята сложили голову за Родину в этом походе. Именно так ты и пойми слова «задание выполнено с честью» и объясни это своим читателям.

Итак, наш 2-й гвардейский корпус во главе с генералом Лизюковым, который постоянно держал 8-ю гвардейскую дивизию в авангарде, завершил свой знаменитый поход окружением Демянской группировки войск противника и в конце марта закрепился под городом Холм.

В тысяча девятьсот сорок первом — сорок втором годах Красная Армия провела двадцать три особо важных сражения. В трех из них наша дивизия принимала самое активное участие, была в голове этих операций.

За участие в них дивизия была награждена орденом Красного Знамени и орденом Ленина. В первых двух сражениях дивизией руководил генерал Панфилов, а в последнем — генерал Чистяков.

Автор. У меня есть выписка из книги генерала Чистякова «Служим Отчизне» о легендарном походе 8-й гвардейской дивизии по тылу врага.

Момыш-Улы. Ну-ка, что за выписка. Прочти.

Автор. Вот что он пишет: «Продолжая наступление в направлении на Холм, дивизия с боями прошла за месяц более двухсот километров и вышла на рубеж Замостье, Лисичкино, Чамовка, Пустыньки Вторые. В боях дивизия не только уничтожила отдельные опорные пункты и узлы сопротивления противника, но нарушила всю его систему обороны в районе Холма. Пройдя по лесисто-болотистой местности на стыке 11-й и 1-й Ударной армии, дивизия как бы вклинилась в оборону противника и, обходя его опорные пункты и гарнизоны, в основном ночью продолжала продвигаться с севера широким фронтом в авангарде 2-го гвардейского корпуса.

Здесь нужно отдать должное 1073-му полку и его командиру Баурджану Момыш-Улы, а также энергичному, смелому комиссару полка П. В. Логвиненко. Этот полк весь путь был в авангарде дивизии вдоль шоссе Старая Русса — Холм. Полк таранным ударом пробивал путь в обороне противника, не раз оказываясь в тяжелом положении. Его не останавливали ни мороз, ни глубокий снег...

За февраль и март дивизия освободила более двухсот пятидесяти населенных пунктов, уничтожила свыше пяти тысяч солдат и офицеров, двадцать танков, до тысячи автомашин, сотни орудий и пулеметов.

Сколько же подвигов во имя Родины совершили за этот героический рейд воины 8-й гвардейской Панфиловской дивизии! Тысячи! Много уже об этом написано. Расскажу лишь о подвиге шестнадцати героев-панфиловцев из 1-й стрелковой роты 1073-го стрелкового полка под командованием младшего лейтенанта Дмитрия Волгапкина и политрука Рашида Джангожина.

Горстка храбрецов, пробравшись в западную часть села Сутоки, выбила врага из каменного сарая, нарушив этим всю систему огня гитлеровцев. Пятнадцать фашистских атак отбили гвардейцы и удержали эту важную позицию до прихода основных сил 1073-го полка. Мне хочется здесь хотя бы перечислить имена героев. Большинство из них погибло, но память о них должна жить вечно. Это были представители разных национальностей великого Советского Союза: младший лейтенант Дмитрий Волгапкин, политрук Рашид Джангожин, сержант Иван Синицын, красноармейцы Остап Вазаев, Василий Прокшин, Камиль Нурузбаев, Александр Федоров, Елгобек Аралбаев, Калайбек Абилов, Иван Корчагин, Николай Базаев, Сугур Матыров, Давид Галдецкий, Константин Трофимов, Антон Горелов, Дмитрий Фролов.

Все они были награждены орденом Ленина.

За геройский рейд по тылам противника к ордену Красного Знамени, которым была награждена Панфиловская дивизия, прибавился еще один — орден Ленина».

Момыш-Улы. Так вот оно и было. Я же первые двадцать три дня этого двухмесячного рейда командовал 1075-м полком. Как только выздоровел Капров, передал ему его же полк. Тот по-отцовски расцеловал меня и сам подсадил на белого коня. Попрощавшись со всеми ставшими мне близкими за этот нелегкий поход, я отправился за назначением к комдиву, а тот повез меня к Лизюкову. Лизюков оказался очень мягким, обаятельным и вежливым. И было что-то в нем родное, близкое, алатауское.

«О вас мне много рассказывал Иван Михайлович, — приветливо улыбнулся он. — Я наслышан о ваших действиях под Москвой и во время рейда. Знаю, что вы служили вместе с Иваном Михайловичем на Дальнем Востоке. Я уже подписал приказ о назначении вас командиром 1073-го полка. А сюда вызвал исключительно для того, чтобы познакомиться лично».

«Спасибо за доверие, товарищ генерал».

«Сколько раз вы находились в окружении, товарищ Момыш-Улы?» — спросил Лйзюков задумчиво, будто что-то вспоминая.

«Пять раз, товарищ генерал».

«И прорывались своими силами или кто-то выручал вас?» «Оружием батальона, упорством джигитов, своим умом, товарищ генерал».

«Во всех пяти случаях?»

«Так точно, товарищ генерал».

«Вот видите, какая богатая казна в одной лишь вашей голове!» — улыбнулся он.

«Иронизирует он, что ли? — недоумевал я. — Чего особенного в том, что я несколько раз успешно прорывался из окружения?»

«Где вы начинали войну?»

«Под Москвой, товарищ генерал».

«Стало быть, вы не прошли школу отступления от границы?»

«Не прошел, товарищ генерал».

«Ничего страшного, — Лизюков побарабанил пальцами по столу. — Бои под Москвой — это совсем особая школа. — Он в упор смотрел мне в лицо. Взгляд его был мягким, глубоко проникающим. — Вот сейчас вы сказали об упорстве джигитов. Кстати, «джигит» переводится как «боец»?»

«Угадали, товарищ генерал».

«Спасибо, товарищ капитан. Стало быть, я не ошибся. — Немного подумав, он продолжил свою мысль: — Сила души человеческой не поддается никакому измерению. Порой воля, проявленная солдатом в тяжелую минуту, открывает путь тысячам бойцов. А воля и упорство тысячи — великая сила. Выковывает же волю и упорство бойцов — командир. Правильно я говорю?»

«Так точно, товарищ генерал. Командир и комиссар».

«Верно поправляете, — кивнул головой Лизюков. — Когда я говорил командир, то имел в виду и политработника. Им обоим, чтобы уметь зажигать солдатские сердца, необходимы свой пламень сердца, воля, честность, ум, отточенная собранность, энергия, сообразительность по обстановке! — Генерал опять задумался. — Нам надо воспитывать у молодежи волю и упорство, учить ее бороться с трудностями. Безвольные люди на войне могут стать только жертвами пуль. Воля есть у каждого человека, только у некоторых она запрятана где-то в глубине, под семью замками. Командир должен иметь все эти семь ключей, чтобы своевременно открыть замки и привести эту волю в действие. — И тут Лизюков задал мне весьма неожиданный вопрос: — Вы можете изложить все то, что пережили, на бумаге?»

«Я кое-что постоянно записываю в блокнот, товарищ генерал», — озадаченно ответил я.

«А раньше не занимались писанием?»

«До войны пописывал стишки...»

«Стишки? — хмыкнул генерал. Я не уловил — одобряет он это занятие или нет. — Ну, если до войны вы писали стихи, то после войны вам придется писать заветы, товарищ капитан. — Слово «заветы» он произнес с нажимом, подчеркнуто. — Вы поняли мою мысль?»

«Примерно улавливаю, товарищ генерал».

«Тогда, значит, так! Сегодня война — море крови, бесчисленные жертвы. А завтра она станет большим уроком, примером для будущих поколений. И наше отступление, и наша оборона, и наше наступление — это богатый опыт, какого еще не знала мировая история. Поэтому святая обязанность всех командиров от мала до велика — собрать по крупицам наш трудный опыт. Поймите это и запомните, раз вы пишущий человек».

«Понимаю, товарищ генерал».

«Иван Михайлович, этот разговор касается и вас», — командир корпуса повернулся к Чистякову.

«Есть, товарищ генерал, — ответил Чистяков. — Только вначале надо врага разгромить, а писать уж потом будем».

До сегодняшнего дня я помню слова генерала Лизюкова. Позднее я узнал, что до войны он тоже сочинял стихи. Кроме того, он писал брошюры на военные темы. И на войне успевал запечатлеть на бумаге свой опыт.

Автор. В дневнике Константина Симонова «Разные дни войны» в нескольких местах встречается фамилия Лизюкова. Это тот самый?

Момыш-Улы. Да, Александр Ильич Лизюков. Хочешь, немного расскажу об этом человеке?

Автор. Это интересно, расскажите.

Момыш-Улы. Война — великая трагедия в жизни человека, это ад для живых. Самая тяжелая, самая острая пытка души. Когда началась война, Лизюков был в отпуске. Он тут же в воинском эшелоне поспешил в Минск, где стояло его соединение. Поезд сумел дойти только до Борисова — дорогу преградили немцы. Полковник Лизюков не растерялся, собрал всех командиров, ехавших в эшелоне, быстро сформировал отряд и организовал оборону города Борисова. Из невозможного он сделал возможное. С двадцать шестого июня по восьмое июля его отряд не пускал врага в город. Немцы без конца бомбили мост через реку Березина, неподалеку от Борисова, с тем чтобы не пропустить отступающие части Красной Армии. Но отряд Лизюкова вновь и вновь восстанавливал мост. За это Лизюков одним из первых в Отечественной войне был удостоен звания Героя Советского Союза.

Затем Лизюков был назначен командиром 1-й Московской мотострелковой дивизии и в октябрьских — ноябрьских сражениях защищал Москву от врага на Наро-Фоминском направлении. Его дивизия среди первых восьми соединений удостоилась звания гвардейской. Восьмой была наша дивизия. Лизюков и Панфилов — первые комдивы-гвардейцы. После Лизюков был повышен до командира корпуса, а затем — командующего армией...

Автор. Когда у Симонова я прочитал о гибели Лизюкова, я долго не мог прийти в себя. Я вижу у вас на полке журнал «Дружба народов», в котором как раз и опубликован дневник Симонова. Разрешите, я прочту вам, Бауке?

Момыш-Улы. Читай.

Автор. «Вернувшись в штаб фронта, я узнал, что всего через несколько часов после того, как мы договаривались ехать к Лизюкову с его офицером связи, Лизюков погиб. И погиб при обстоятельствах довольно страшных.

Одна из его бригад была отрезана, и с ней была потеряна связь. Обескураженный своими неудачными действиями в предыдущие дни, Лизюков не стал дожидаться подхода танков другой, подтягивавшейся из тыла бригады, сел на свой командирский танк KB и пошел разыскивать пропавшую бригаду в одиночку. Через два или три километра, когда подходил к опушке леса, его танк расстреляли в упор спрятанные в засаде немецкие орудия. Спасся только одни башенный стрелок — он успел выскочить, забился в рожь и оттуда видел дальнейшее.

По его словам, фашисты окружили танк, вытащили оттуда трупы погибших, в том числе труп Лизюкова, по документам поняли, что это генерал, и в доказательство того, что он убит и что они забрали именно его документы, отрезали у трупа голову и взяли ее с собой.

В этом эпизоде, рассказанном очень просто, было что-то одинокое и отчаянное, характерное для тех отчаянных дней...»

Момыш-Улы. Язык у меня не повернулся рассказать о том, как враги глумились над мертвым телом любимого нами генерала. Да, все, что пишет Симонов, — сущая правда. Зверства фашистов на этой воине невероятны. — Баурджан сурово свел брови к переносице. — Тысячи советских людей они зарыли живьем в могилы. Десятки тысяч задушили в газовых камерах. Бессчетное количество заморили голодом в концлагерях. Мертвому генералу Лизюкову они отрубили голову. Генерала Карбышева, живым попавшего в их руки, голым выгнали на лютый мороз и обливали водой из насоса до тех пор, пока он не превратился в лед. Они уничтожили миллионы безвинных советских людей — женщин, стариков, детей. Сколько горьких материнских слез было пролито на земле! Плач матерей всех национальностей слился в единую трагическую симфонию. Нам никогда не забыть этого! Никогда!

Последние слова Баурджан почти выкрикнул. Ноздри его раздулись и побелели, облик еще более посуровел.

Через некоторое время Баурджан успокоился, подняв подбородок, показал на этажерку:

— Достань Вильгельма Адама, вон он с краю в матерчатом переплете.

Я поднялся и снял с полки книгу «Трудное решение».

— Открой страницу, где закладка. Нашел? Как называется глава?

— «Встреча с победителями».

— Прочти ее вслух, до конца. Это мемуары полковника 6-й германской армии. Там рассказывается о пленении командующего этой армией Паулюса в Сталинграде.

Я стал читать:

— «Мы остановились перед одним из деревянных домов. Мой взгляд упал на украшенные искусной резьбой наличники окоп и резные фронтоны. Сопровождавший нас советский генерал предложил нам войти в дом. После того как в передней мы сняли шинели и фуражки, нас провели в большую комнату. Что же будет теперь? Паулюс протянул руку Шмидту и мне, как бы желая попрощаться. Все же геббельсовская пропаганда засела в нас глубже, чем мы думали сами.

Один из советских генералов занял место на торцовой стороне столов, расставленных в виде буквы «Т». Как вскоре выяснилось, это был М. С. Шумилов, командующий 64-й армией. Около него сели генерал, который нас привез, — это был начальник штаба армии генерал-майор И. А. Ласкин — и переводчик в чине майора. Нам указали на стулья, стоявшие вдоль длинной стороны. Незадолго до этого Шмидт шепнул мне:

— Следует отказываться давать любые показания, кроме наших персональных данных.

Это предостережение показалось мне излишним и бестактным.

Шумилов обратился к нашему командующему, назвав его «фон Паулюс», на что тот заметил:

— Я не дворянин.

Советский генерал взглянул на него с недоверием. Когда же Паулюсу был задан вопрос о его чине и он ответил: «генерал-фельдмаршал», это недоверие еще более усилилось. Тогда Паулюс вынул из нагрудного кармана свою солдатскую книжку и протянул ее советскому командующему армией. Тот быстро посоветовался с переводчиком и ответил коротким «хорошо». В ходе дальнейшей беседы генерал Шумилов предложил Паулюсу отдать приказ о капитуляции также «северному котлу». Паулюс отказался, сославшись на то, что этот «котел» подчинен непосредственно Гитлеру.

«Что же теперь произойдет? — подумал я. — Ведь наша пропаганда всегда утверждала, что русские подвергают пыткам каждого, кто не подчиняется их требованиям». Я со страхом смотрел на советского командующего армией. Шумилов продолжал говорить спокойно и деловито. Ничего не произошло. Пока я пришел к этому весьма поразительному заключению, генерал поднялся. Майор перевел его последние слова:

— Скажите фельдмаршалу, что я прошу его сейчас перекусить, а затем он поедет в штаб фронта.

Неужели это серьезно? Советские солдаты помогли нам надеть шинели. Возбужденные, мы направились к выходу, где нас ожидал Шумилов в высокой меховой шапке на голове. Он пошел через улицу, сделав нам знак следовать за ним. Неужели это конец? Я оглянулся. Экзекуционной команды не было. Может быть, она там, за деревянным домом, к которому шел генерал. Ничего подобного. Шумилов открыл дверь в сени, где хозяйничала пожилая женщина. На табуретках стояли тазы с горячей водой и лежали куски настоящего мыла, которого мы уже давно не видели. Молодая девушка подала каждому белое полотенце. Умывание было просто блаженством. В течение многих дней мы лишь кое-как оттирали грязь с лица и рук, пользуясь талым снегом.

После этого нас попросили пройти в соседнюю комнату. Там стоял стол со множеством разных блюд. Когда по приглашению Шумилова я сел за стол вместе с Паулюсом и Шмидтом, мне стало стыдно. Какой же ложью о кровожадных большевиках нас пичкали! И мы были такими простачками, что верили этому! Я подумал о нескольких генералах Красной Армии, которые проходили через штаб нашей армии как военнопленные. Ими интересовался только начальник разведотдела, ответственный за сведения о противнике. Мы, офицеры штаба, считали ниже своего достоинства сказать им хотя бы слово. Перед отправкой в тыл им давали порцию пищи из походной кухни.

Судя по всему, на Шмидта не произвело никакого впечатления рыцарское поведение советского командующего армией, одержавшего победу. Он тихо шепнул мне:

— Ничего не принимать, если они предложат нам выпить: нас могут отравить.

Эта опека была отвратительна и возмутительна. Я дал это понять Шмидту гневными взглядами. Если бы его слова понял и генерал Шумилов! Он как раз в это время заметил: .

— Мне было бы намного приятнее, если бы познакомились при других обстоятельствах, если бы я мог приветствовать вас здесь как гостей, а не как военнопленных.

Налили водку всем из одной бутылки. Генерал попросил нас выпить с ним за победоносную Красную Армию. В ответ на это мы продолжали сидеть неподвижно. После того как переводчик тихо сказал ему несколько слов, Шумилов улыбнулся:

— Я не хотел вас обидеть. Выпьем за обоих отважных противников, которые боролись в Сталинграде!

Теперь Паулюс, Шмидт и я тоже подняли рюмки. Вскоре водка, выпитая на пустой желудок, начала действовать. У меня слегка закружилась голова. Однако это прекратилось, когда я маленькими кусочками съел бутерброд. Паулюс и Шмидт тоже принялись за еду.

С генералом Шумиловым мы просидели больше часа. Я жадно впитывал в себя все, что видел и слышал. Майор говорил на превосходном немецком языке. Впервые я услышал, что советские люди хорошо отличали гитлеровскую систему от немецкого народа. Советские офицеры заверили нас, что, несмотря на все случившееся, советские люди не потеряли веры в немецких рабочих и немецких ученых. Правда, они разочарованы тем, что многие немцы позволили Гитлеру использовать их в своих целях. Паулюс попросил позаботиться о раненых, больных и полумертвых от голода немецких солдатах, что советский командующий армией и обещал ему сделать в пределах возможного как нечто само собой разумеющееся.

— У вас есть еще какое-нибудь пожелание, господин фельдмаршал? — спросил Шумилов, когда подошло время отъезда.

Паулюс немного подумал.

— Я хотел бы просить вас, — сказал он, — оставить при мне моего адъютанта полковника Адама.

Генерал Шумилов отдал распоряжение одному из офицеров, который тотчас же вышел из комнаты. Вскоре после этого он встал и проводил нас к машинам, готовым следовать дальше. Он попрощался с каждым из нас пожатием руки, сказав при этом Паулюсу:

— Ваше пожелание будет выполнено.

Когда автомашины тронулись, он стоял у дороги, отдавая честь. Это был действительно рыцарский противник».

Автор. Как интересно, Бауке!

Момыш-Улы (протянув руку за раскрытой книгой). Автор этой книги полковник Адам был начальником оперативного отдела штаба армии Паулюса. А генерал-лейтенант Шмидт — начальник штаба этой армии. Им и другим немецким генералам, попавшим в плен, в Советском Союзе были созданы хорошие условия. После окончания войны все они вернулись в свою страну. Вильгельм Адам стал министром в ГДР, затем долгие годы работал в вооруженных силах республики. Выйдя по возрасту в отставку, он написал эту книгу. А я всегда думаю: сколько могли бы сделать для нашей Родины Лизюков, Панфилов, Карбышев, другие военачальники, останься они живы! Сколько книг бы написали, какой вклад внесли бы в современную военную науку!.. Да-а...

Диалог пятый

I

Автор. Теперь расскажите, Бауке, о лете сорок второго года.

Момыш-Улы. В это время на нашем Калининском, да и на других фронтах особо важных боев не было. Велись бои местного значения, носящие разведывательный характер: противники прощупывали силы друг друга. Ожесточенные схватки начались осенью и достигли своей кульминации зимой. Самым большим театром военных действий стал Сталинград.

Двадцать восьмого сентября сорок второго года бывший Сталинградский фронт был преобразован в Донской, а командующим назначен Рокоссовский. Вскоре Рокоссовский забрал к себе Ивана Михаиловича Чистякова, командовать 21-й армией. Чистяков с честью оправдал доверие Рокоссовского. В боях за освобождение Сталинграда его армия покрыла себя славой и была удостоена звания 6-й гвардейской. Затем она показала образец героизма на Курской дуге. Чистяков, получив знание генерал-лейтенанта, ровно через год во главе 6-й гвардейской армии вернулся в Калининскую область и вошел в распоряжение 2-го Прибалтийского фронта.

Давай расскажу тебе о событиях перед уходом Чистякова на Донской фронт. Утром двадцать шестого сентября он вместе с командующим армией генералом Галицким приехал к нам для обхода оборонительных позиции полка. Мне было приказано к вечеру прибыть в штаб корпуса. Выполнив все указания генерала Галицкого, я на коне помчался в деревню Княжий Клин, где стоял штаб корпуса.

Автор. Княжий Клин, говорите?

Момыш-Улы. Да.

Автор. Среди материалов, собранных мной, есть стихотворение киргизского поэта Суюнбая Эралиева. Там упоминается название Княжий Клин. По всей вероятности, киргизский акын видел вас в этой деревне. Хотите, я прочту вам это стихотворение, оно со мной.

Момыш-Улы. Читай.

Автор. Стихотворение называется «Командир на белом коне» (Перевод Игоря Ляпина). И посвящено вам.

Контрольный пост в деревне Княжий Клин,
И фронтовой рубеж неподалеку.
Здесь сто дорог впадают в путь один,
Путь, выбранный по совести и долгу.

Здесь бдительность командует сама,
Штаб корпуса сверяет донесенья.
Рассвет встает, сгущается ли тьма,
Исполнен будь вниманья и терпенья.

Вдруг вижу, белым облаком вдали
Возникший, всадник прямо к нам несется.
Летит, да так, что, кажется, земли
Ни разу конь копытом не коснется.

Я говорю напарнику: — Гляди,
Ведь это Баурджан, его приметы. —
И думаю: «Герой, не осуди,
Что мы твои проверим документы».

Момыш-Улы — во вражьем горле кость,
Наслышан я о подвигах джигита,
А встретиться ни разу не пришлось.
И вот он сам под буркой знаменитой.

Заметив знак мой, повод подобрал:
Не погарцуешь, мол, перед уставом,
Конь перешел на шаг и тут же стал,
Послушно стал он, твердо, не устало.

Герой, как подобает, молодой,
Я старше представлял его, однако
Как бы в раздумье гладит он рукой
Ухоженную гриву аргамака.

Узнав во мне киргиза, говорит:
Случалось мне бывать в аилах ваших.
Достойным будь отечества, джигит,
Достойным будь своих собратьев павших.

Пожал мне руку: — Мы с тобой родня,
Не подведя, да будет путь твой светел. —
И тронул напряженного коня.
И тот пошел, понес его как ветер.

Да, конь по-настоящему хорош!
В какие он еще помчится дали!..
Вот он опять на облако похож,
Как будто в молоке его купали.

Ах этот Лебедь — ладей я умен!
Он, как и всадник, дьявольски отважен,
Опять навстречу бою рвется он —
Путь под ноги, и враг ему не страшен.

Достойный всадник, конь ему под стать,
Они настолько слиты воедино,
Глядишь им вслед, и глаз не оторвать —
Суровых дней прекрасная картина.

Момыш-Улы. Я не знал этого стихотворения. Спасибо Суюнбаю! И тебе спасибо.

Автор. Я собрал около сотни стихотворений, посвященных вам, Бауке. Из них можно было бы сделать добрую книгу.

Момыш-Улы. Ладно-ладно! Книгу... Давай-ка я лучше продолжу свой рассказ. Действительно, пока я добрался до Княжьего Клина, у меня несколько раз проверили документы: что ни куст, так обязательно контрольный пост! Поэтому приехал я только на закате. Мне передали, что генерал ждет меня и велел тут же явиться к нему в блиндаж. В блиндаже они были вдвоем с комиссаром корпуса Егоровым. Я доложил, что прибыл по приказу.

Покойный Панфилов разговаривал с людьми только на «вы» и «товарищ такой-то». Чистяков же, перед тем как отругать или приказать, говорил «вы», а в неофициальной обстановке мог обратиться на «ты» и по имени.

«Проходи, проходи, Баурджан, — протянул он мне руку. — Из старых друзей только тебя недоставало».

Я сразу понял, что разговор будет неофициальным. Но все же, пожав руки генералу и комиссару, продолжал стоять навытяжку.

Генерал подозвал меня к столу и указал место справа от себя. Усаживаясь на стул, я ненароком загремел шашкой. Чистяков улыбнулся. «

«Когда же ты, Баурджан, эту шашку свою снимешь?»

«Как только победим врага! Уйду в отставку и сдам ее в музей, товарищ генерал».

«Джигит! — одобрительно засмеялся Чистяков. — Уважаю людей, которые не отступают от своих традиций».

Повернувшись к Егорову, он рассказал ему, как впервые увидел меня на ипподроме с шашкой в руке.

«Однако в тот раз он умудрился поранить крестец своего коня. Но для этого у него были веские причины...»

От смущения я молчал. Адъютант генерала собирал на стол. Чистяков радушным жестом пригласил нас поужинать вместе с ним.

«Ну, Баурджан, — сказал он, принимаясь за еду, — назавтра отбываю в Москву. По всей видимости, меня переведут. Но если не переведут, снова вернуть. Надеюсь, не выгонит?»

«Нет, не выгоним, — засмеялся Егоров, — было бы лучше, если бы вас вернули обратно».

«Увидим все на месте, Сергей Александрович, — вздохнул генерал и тепло поглядел на меня. — С другими товарищами я простился по телефону. Сюда никою не приглашал. Тебя вызвал потому, что мы с тобой давние друзья еще с тех трудных времен на Дальнем Востоке. Посчитал неудобным уехать, не повидавшись и не простившись с тобой».

«Спасибо, товарищ генерал», — растроганно сказал я, низко склонив голову.

«Вот это, — генерал взял в руку налитый наполовину граненый стакан водки, — давайте выпьем за наше с вами родное гнездо, за новые успехи воинов Калининского фронта, которые сражаются за мою родину — Калининскую область».

«Да, может быть, еще вернетесь. Иван Михайлович, и будем вместе освобождать от врагов ваши родные края», — сказал Егоров, чокаясь с генералом и со мной.

Второй тост комиссар предложил поднять за здоровье генерала и за то, чтобы ему везде, где бы он ни был, сопутствовали честь и слава.

Зa ужином Чистяков рассказывал, как в конце суровой зимы на Дальнем Востоке начинает свирепствовать цинга и бойцы спасаются только чаем, заваренным из сухих виноградных листьев, да солеными огурцами. Вспоминал, как множество раз приходилось совершать марши чуть ли не по пояс в грязи.

Тут в моей памяти всплыло, как генерал заставил меня пешком идти по грязи из штаба дивизии до самого полка, ведя в поводу Лебедя. И я задал генералу тот вопрос, который долгое время хранил в глубине сердца:

«Когда от нас забрали комдива Дотоля и полковника Коваленко, вы, приняв дивизию, вызвали меня к себе, товарищ генерал. Тогда вы хотели только наказать меня за то, что я поранил коня, или была еще другая причина?»

Генерал задумался и, помедлив, ответил:

«Нет, не только для этого. В тот раз тебя тоже собирались арестовать. Но я не мог отдать тебя так просто, не поговорив с тобой и не узнав, кто ты есть. Кое-кого сильно настораживало, что ты получал в подарок часы лично от командарма, что ты был в хороших отношениях со своими бывшими командирами. Я же не знал ни твоего комдива, ни комполка. Но командарма знал хорошо и очень его любил. Если ты не запамятовал, то тогда при нашей беседе присутствовал еще один человек, сотрудник особого отдела. Тебя в тот paз спасла твоя прямота и правдивость. Если бы начал юлить, лгать, выкручиваться, дело кончилось бы по-другому».

«Выходит, что я своей службой и, может, даже жизнью обязан вам, товарищ генерал?»

«Ну, если ты считаешь так... — усмехнулся Чистяков. — Во всяком случае, я был очень рад, Баурджан, когда в тот момент удалось отстоять тебя».

«Разрешите мне обнять и поцеловать вас, товарищ генерал, как родного отца, — вскочил я с места, окончательно расчувствовавшись. — Так ясно помню все это, будто только вчера произошло».

Позднее мы узнали, что генерал Чистяков стал командовать 21-й армией на Донском фронте.

Сказав это, Баурджан опять потянулся за куревом. Я бессильно опустил онемевшую правую руку, ведь приходилось строчить за Баурджаном, как стенографисту.

Когда я как на крыльях летел к Баурджану, неся под мышкой журнал с мемуарами Чистякова, я думал, что Баурджан обрадуется добрым словам генерала о себе. Однако Бауке даже не удостоил меня теплым взглядом. Более того, мне показалось, что он как бы недоволен высокой оценкой, данной ему прославленным генералом. Во всяком случае, выслушав меня, сказал совершенно безразлично: «Ну и что из этого?» Мне тогда подумалось: может, он недолюбливал Чистякова? И я в растерянности промолвил: «Не расскажете ли о встрече с этим человеком?» Но мне и в голову не приходило, что в ответ я получу большой и содержательный рассказ, полный героики и драматизма. Только теперь мне прояснился весь смысл сказанных Чистяковым слов: «Нравилось мне у Момыш-Улы еще одно качество — правдивость. Как бы тяжело ни было ему, я знал, он всегда скажет правду». И в своем рассказе Баурджан не выпячивал себя. Он прежде всего говорил о генерале, о его действиях, о выполнении его приказов.

Глядя, как Баурджан длинными худыми, чуть вздрагивающими пальцами заправляет в белый мундштук сигарету, я снова и снова гордился его чистой, как стеклышко, правдивостью, его мастерством рассказчика. Все свои ответы Баурджан мгновенно выстраивал и сюжетно, и композиционно. Эта его быстрота мышления лишний раз доказывала, что в любой боевой обстановке он принимал незамедлительное решение, показывала его старую военную закваску.

Рассказ Баурджана о Чистякове заставил меня глубоко задуматься: «Какие замечательные наставники были у тебя, Бауке. Это они, твои учителя, воспитали тебя таким. Они закалили тебя, посылая на трудные испытания, они спасли тебя от беды. И самое замечательное твое достоинство в том, что ты никогда не забываешь своих наставников и их заветов. За это тебя и любит народ».

Я думал о том, что благодарность и теплое отношение к тем, кто помогал ему, остались у Баурджана на всю жизнь. Он верен правилу: тому, кто забывает своего учителя, добра не видать. И тот, кто не хранит добрую память об усопшем, не уважает и живых. Потому-то Баурджан часами может говорить о генерале Панфилове. Поэтому, без устали роясь и архивах, он собрал несчетное число документов и написал к семидесятилетию Панфилова замечательную книгу о нем.

Тем временем Баурджан глубоко, с наслаждением затянулся сигаретой и, выпустив изо рта клубы дыма, посмотрел вопросительно на меня: будут ли, мол, еще вопросы? Как же их могло не быть!

II

Автор. А кто был командиром 8-й гвардейской дивизии после Чистякова, Бауке?

Момыш-Улы. С лета сорок второго года ее возглавил полковник Серебряков. Но осенью того же года его перевели начальником оперативного отдела 3-й Ударной армии.

Иван Иванович Серебряков был умный, трудолюбивый человек, много повидавший в жизни. Участвовал в первой мировой войне, которую закончил в звании старшего унтер-офицера. Потом прошел университет гражданской войны. Когда впервые была сформирована 310-я дивизия, его назначили начальником штаба. Штабную работу он любил и исполнял ее не просто аккуратно, но от всей души. Этот человек внес немалый вклад в славу нашей дивизии. Потому что штаб — своего рода рычаг руководства армией. В руках Серебрякова этот рычаг всегда работал безотказно: и когда наша дивизия вросла в землю у деревни Крюково, и когда из-под Москвы начала контрнаступление. Ты можешь смело разить врага только в том случае, если рукоять твоей камчи, в восемь рядов обвитая кожаной тесьмой, достаточно крепка, чтобы свалить противника с коня. Но если рукоять окажется надтреснутой, ты ничего не сделаешь. Серебряков, как батыр-великан, всегда держал в полной исправности свою боевую камчу.

Однако из этого вовсе не следует, что Серебряков был бюрократом, не поднимавшим головы от бумаг. Он не только умел грамотно прочесть обозначения на карте и толково составить любой военный документ, но, хорошо разбираясь в людях, мог прочесть и то, что написано на лице и в сердце каждого бойца. Он всегда думал о чаяниях простого солдата, готов был дли него, как говорится, отдать всего себя, был поддержкой для многих и многих.

Я тебе рассказывал уже, как однажды во время ожесточенных боев под Горюнами, когда мы по тактическим соображениям сначала сдали село противнику, а затем захватили его обратно, я получил от Серебрякова теплую записку.

Подумай сам. Для взятия Москвы Гитлер послал одну за другой более пятидесяти дивизии. Пять из них было брошено на уничтожение нашей 316-й. Может ли быть спокойствие в штабе дивизии, которая одна сдерживает натиск пяти отлично оснащенных дивизий противника, уверенно продвигающихся от границы со скоростью двадцать — тридцать километров в день? А наша дивизия стала, по существу, первым грозным заслоном на их пути, заставив их, как стреноженных коней, проходить не более двух километров в день... Так вот, могли ли позволить себе хоть час отдыха люди такого штаба? Конечно, нет! Когда дивизия по километру отступала назад, попеременно двигая обоими крыльями, а в центре ее остался наполовину окруженный, измотанный непрерывными боями и бессонными ночами батальон, — писать в подобных условиях ободряющую записку командиру этого батальона смог бы далеко не каждый человек. Такое не всегда может сделать даже близкий друг.

Когда записка попала мне в руки, я почувствовал прилив новых сил и веру в то, что мой истерзанный батальон победит. Человечность, проявленная на войне, придает бойцу утроенную силу и энергию. Никогда, до самого конца жизни, я не забуду этого чисто человеческого участия Серебрякова.

Автор. У вас сохранилась эта записка?

Момыш-Улы. Нет. Когда мы отмечали годовщину формирования 1073-го Талгарского полка, я отдал ее Серебрякову. Неподалеку от деревни Васильево, на опушке леса, мы сделали «зеленый клуб». В нем собрались представители от каждой роты полка. Для участия в торжествах прибыл сам командир дивизии Серебряков. Открывая собрание, я сказал:

«У русских есть понятие «крестный отец», что в переводе на казахский означает «окиль аке». Крестный активно участвует в церемонии, при которой младенцу дают имя. А «окиль аке» — муж женщины, которая приняла новорожденного. Смысл этих понятий почти одинаков. Говорит, от крестного ребенок перенимает ею характер. Верно я говорю, джигиты?» — обратился я к залу.

«Верно! Верно!» — наперебой раздались голоса бойцов, сидевших передо мной с винтовками меж колен.

«Наш полк, — продолжал я свою речь, — родившийся у подножья Талгарского пика, одного из гигантских пиков снежного Алатау, как младенца, приняли и завернули в пеленку три человека: генерал Панфилов, комиссар Егоров и полковник Серебряков. Поэтому наш полк унаследовал их иронизм, выдержку, чуткость. Мы будем вечно благодарны нашим трем окиль аке».

Бойцы дружно встали с мест и, вытянувшись в струйку, скандировали, поднимая винтовки:

«Панфилову ура!»

«Егорову ура!»

«Серебрякову ура!»

Эти возгласы, без чьей-либо команды вырвавшиеся из глубины сердец воинов, перевернули мне душу. Казалось, электрический ток прошел по всему телу и какая-то неведомая переполняющая меня сила так и рвется наружу. Я видел, как на глаза ветеранов полка навернулись слезы.

Когда бойцы, успокоившись, сели на места, мне пришлось настраивать свой голос, ослабевший, как спущенная струна домбры, на громкий лад:

«Товарищи бойцы и командиры! Сейчас я сказал, что полк унаследовал от полковника Серебрякова его чуткость. Восемнадцатого ноября прошлого года моему батальону было дано задание особой важности: не пускать противника в деревню Горюны. Мы дрались трое суток. Батальон был уже наполовину окружен. И в эти тяжелые дни я получил от полковника Серебрякова записку, — я вынул из нагрудного кармана потертую на сгибах бумажку и огласил ее содержание всему залу. — Эта дружеская поддержка придала мне в тот момент огромную силу, которая передалась и батальону Прорвав окружение противника, мы снова влились в свою дивизию. С тех пор и до сегодняшнего дня я хранил эту записку в своем удостоверении. Теперь разрешите мне в день годовщины Талгарского полка с уважением и благодарностью подарить эту записку как боевой документ Великой Отечественной войны, прошедший со мной через ожесточенные бои под Москвой, Ивану Ивановичу Серебрякову».

Когда я вручил записку полковнику, он был растроган. Сказал, что счастлив, если эта записка, написанная второпях, придала нам силы в момент самых тяжелых схваток под Москвой.

Автор. А еще через год, Бауке, когда отмечалось двухлетие Талгарского полка, друзья по оружию подарили вам маузер?

Момыш-Улы (изумленно). Кто тебе сказал об этом?

Автор. Я знаю даже номер маузера — 173 825. Верно?

Момыш-Улы. Верно, мой дотошный исследователь.

Автор. У меня среди других архивных материалов хранится удостоверение на именной маузер, подписанное гвардии майором Курганским.

Момыш-Улы. Верно, верно. Курганский — один из старых командиров, принимавший активное участие в формировании Талгарского полка. Вначале он был командиром роты, батальона, затем работал у меня начальником штаба полка. Мне не раз приходилось любоваться отвагой Курганскою, агронома по своей довоенной специальности. Он был после меня назначен командиром 19-го гвардейского полка (бывший 1073-й), освобождал город Резекне и под городом Мадона геройски погиб. Подполковнику Курганскому присвоено звание Героя Советского Союза. Я до сих пор помню, как он мне сказал: «Баурджан, даю тебе клятву, что не запятнаю имя руководимого тобой Талгарского полка».

Раз к слову пришлось, скажу, что наш Талгарский полк может похвастаться не одним звездным командиром. Последний во время войны командир Иван Леонтьевич Шапшаев тоже был удостоен звания Героя Советского Союза за освобождение Риги и разгром Курляндской группировки врага.

Оторвавшись далеко от дивизии, полк вырвался вперед, но противник плотным кольцом окружил его. Враг прилагал все усилия, чтоб не выпустить полк из тисков и уничтожить, пока его не нагонит дивизия. Чувствуя нависшую угрозу, Курганский пять раз лично поднимал полк в атаку. Когда oн поднял его в шестой раз, то перед атакой сказал:

«Гвардейский полк не должен погибнуть в кольце. Он должен соединиться со своей матерью-дивизией. Батыры Панфилова и Баурджана никогда не останутся в окружении, прорвутся во что бы то ни стало. За мной, герои!»

И полк, собравшись с силой, прорвал-таки кольцо. Но мужественного командира на этот раз настигла пуля.

Предсмертные слова Курганского я слышал после его гибели из уст Шапшаева, с которым неоднократно встречался после воины в Калинине.

«То, что он перед последней атакой назвал ими Панфилова, вполне естественно. Но сомневаюсь, чтобы он упомянул и меня», — сказал я однажды.

Шапшаев, хоть он и был Героем Советского Союза, перекрестился:

«Ей-богу, правда! После Курганского и я частенько говорил так. Когда в марте сорок пятого года мы оказались в окружении, то противник, издавна обозленный на наш полк, много раз ускользавший от него, бросил на нас сразу две дивизии и танки. Десять дней не прекращающийся артобстрел. И я тогда повторял слова Курганского: «Батыры Панфилова, родные братья Баурджана, никогда не останутся в кольце!» Мы считали Панфилова душой дивизии, а тебя — душой Талгарского полка. Когда назывались ваши имена, солдаты на глазах преображались, подтягивались и с новой силой бросались на врага. И не только солдаты, но и сам я черпал энергию в ваших именах. Вспоминал ожесточенные бон под Москвой и то, как под твоим командованием выходили из окружения и как в декабрьских наступлениях ты на своем белом коне лихо мчался впереди, поднимая фонтаны белого снега. Тогда мне казалось, что это не человек скачет, а летит над снегом дух полка в черной развевающейся бурке, которого не берет ни пуля, ни шашка. Так и остался в моей памяти навсегда, словно символ Талгарского полка, скачущий на белом коне Баурджан. Когда меня ранило, я мог бы покинуть поле боя и вырваться из окружения. Но подумал, что ты на моем месте никогда бы не оставил свой полк. И я не ушел, а, лежа в укрытии, руководил боем. Уж если суждено погибнуть, то пусть мой прах останется вместе с погибшими солдатами. Мы не ошиблись, считай ваши имена талисманами. На десятый день дивизия усиленным артобстрелом разорвала кольцо, и полк снова прибыл в ее распоряжение».

За этот рассказ я тогда крепко обнял и расцеловал Шапшаева. Взволнованный, я после не спал всю ночь и думал об Иване Курганском, о его подвиге и подвигах вообще. «Излишняя осторожность только беду отведет», — говорит наш народ. Точно подмечено. Однако к подвигу это не относится. Потому что осторожность — это расчет. А подвиг не подвластен никакому расчету. Его нельзя мерить сантиметрами. Подвиг — пламень человеческой души, сверкнувшая в сердце молния. Это поток, устремившийся вниз из переполненной чаши горного озера, лавина, изверженная вулканом при землетрясении. Человек не всегда знает, когда может выплеснуться поток, когда ожидается землетрясение, какой силы будет и сколько оно продлится.

В основе подвига — любовь. Солдат, беззаветно любящий Родину, готов броситься ради нее и в огонь, и в воду, и когда наступает этот миг, когда его душа не умещается в груди, рвется наружу, в сердце солдата вспыхивает пламя подвига. Земля дрожит, опрокидываются горы, грохочет гром, и сверкает молнии. Однако солдат не подозревает, что он свершил. Он считает, что просто выполнил свой гражданский и сыновний долг перед Родиной. Погибший солдат никогда уже не узнает этого, оставшийся в живых осознает после. И то еще может засомневаться: да в самом ли деле им свершен настоящий подвиг?

Что и говорить, каждому хочется быть героем. Но не каждому дается это почетное звание. Оно может быть дано одному из тысячи, сотне из миллиона. Подвиг одного героя может служить примером для подражания сотням и тысячам бойцов. Поэтому-то в Великой Отечественной войне подвиг Александра Матросова, Талалихина, Гастелло был повторен много раз. Но подвиг наших героев-панфиловцев неповторим. И пусть неповторимым и останется! Пусть не повторятся перед будущими поколениями те тяжелые дни, когда под Москвой сгорели сердца двадцати восьми героев вместе с восемнадцатью остановленными немецкими танками!

Вот такими щемящими душу мыслями встретил я в ту бессонную ночь рассвет, дорогой мой...

III

Автор. В своем рассказе вы упомянули «зеленый клуб», Бауке. А я слышал о нем и раньше от Абеке.

Момыш-Улы. Кто это?

Автор. Абдильда Тажибаев, поэт.

Момыш-Улы. А-а! Это правда, Абеке приходилось видеть наш «зеленый клуб». В одну из передышек, могла мы приостановили немцев под Москвой, я написал письмо в Союз писателей Казахстана: «Что же вы, казахстанские писатели, так и будете сидеть у себя дома, не видя собственными глазами эту страшную войну? Как же вы завтра будете писать о военном времени? Почему вы не приезжаете сюда?»

В письме этом я обращался к нескольким писателям, в том числе и к Абдильде Тажибаеву. Ведь мы с Абдильдой давние друзья, вместе учились в Чимкентском интернате. А теперь, подумай сам, кто бы мог без всяких на то приказов приехать к тебе из-за пары твоих горячих слов, когда ты ходишь по щиколотку в крови? Могут мать, отец, брат. Но человек, который находится за пять тысяч километров от фронта, в тихом своем доме, рядом с женой и детьми, вряд ли решится! Сколько силы, решимости, гражданственности, любви требуется для того, чтобы, презрев всю тяжесть войны, ежечасную возможность смерти, приехать на передовую только для того, чтобы приветствовать там солдат! А Абдильда — этот добродушный акын — приехал!

У меня дыхание перехватило, когда в апреле сорок второго года в Талгарском полку я увидел почерневшего от дальнего пути Абдильду. В машину, на которой он ехал из штаба корпуса, угодила вражеская бомба, и Абдильда с поврежденной ногой двадцать километров ковылял до нас пешком, чуть ли не по колено меся черную вязкую грязь Калининской области. Помню, как к горлу подкатил горячий ком и я, ничего не говоря, кинулся обнимать друга.

Вокруг нас сразу собралась толпа джигитов, а мы все стояли и стояли в обнимку. Вместе с собой Абдильда привез на фронт и мое детство, и нашу серебряную ковыльную степь, и мой родной величественный Каратау, у подножия которого я вырос.

«Зачем приехал? А если погибнешь под бомбами? Зачем приехал, Абдильда?» — срывающимся голосом наконец вымолвил я.

«А что, моя жизнь дороже твоей, что ли? Или дороже жизни вот этих джигитов?» — улыбнулся он.

«Но мы бойцы, а ты ведь поэт, Абдильда».

«Какой из меня поэт и гражданин, если я не болею за своих бойцов!» — возразил измученный долгой и тяжелой дорогой Абдильда, опускаясь на край блиндажа.

Несколько дней Абдильда находился в моем полку, рядом со мной, рассказывал о новостях из дома, читал бойцам в стенах «зеленого клуба», сооруженного из ветвей, свои умные и нежные стихи. Мне казалось, что строки акына слушают не только джигиты, но и каждая ветка дремучего леса.

За короткое время солдаты полюбили Абдильду, как родного отца. В последующие годы, следуя его примеру, в нашу дивизию приезжали Габиден Мустафин, Сабит Муканов, Жусупбек Елебеков и много других деятелей культуры и искусства. Однако, как говорится, «дорог тот, кто первым открыл лицо невесты». Вот почему Абдильда мне более близок, чем другие земляки. Для меня он стоит особняком среди поэтов.

После войны один из джигитов, ездивший в Калининскую область, в шутку сказал:

«Бауке, как только задует ветер, даже леса под Калинином поют по-казахски».

«Если поют, то, значит, этому научил их наш Абдильда Тажибаев», — ответил я ему совершенно серьезно.

Автор. Абеке в тот раз не сочинял стихи о вас?

Момыш-Улы. Это ты спроси у него.

Автор. Нет, я об этом не буду его спрашивать, Бауке. И давно знаю, что в сорок втором году, когда Абдильда Тажибаев приезжал на фронт, он написал стихотворение о вас. Оно было опубликовано в «Известиях» в переводе на русский язык Самуила Яковлевича Маршака. Об этом говорил мне сам Абдильда, но он не мог вспомнить, в какой книге Маршака напечатано оно. После я нашел его в сборнике «Песнь о друге», изданном в Москве в 1958 году. Вот оно:

ВЕЛИКАН

Гвардии капитану Баурджану Момыш-Улы

Мы вспоминаем, Баурджан,
Родной ковыльный Казахстан,
Где я и ты
До темноты
Носились вихрем по траве
И пели песни.
Я и ты —
Два жаворонка в синеве.
Мы вспоминаем, как стрелой
Воров мы били на лету.
Когда они в полдневный зной
Взлетали сонно в высоту.
Встречала ранняя заря
Обоих нас в степи родной.
Мы были два богатыря
Одной орды, семьи одной.
Жила недалеко от нас
Старушка. Сидя на ковре.
Она ткала чудесный сказ
О воине-богатыре.
Любил он смельчаков детей,
Он их спасал из вод речных,
Он вырывал их из когтей
Лохматых коршунов степных.
Мы жадно слушали рассказ
О великане дальних стран.
Его искали мы не раз
И звали: «Где ты, великан?»
На запад ехал я весной
Через болото, через лес,
И коршун, яростный, стальной.
Спустился на меня с небес.
Не испугались мы его, —
Нам с детства был неведом страх.
К землянке друга моего
Пришел я с песней на устах.
С тебя мы не сводили глаз:
Ты возмужал, да и подрос.
Теперь стоял ты среди нас.
Как рослый дуб среди берез.
С тобой мы крепко обнялись
Перед землянкой, старый друг.
Снаряды подле нас рвались,
И пули щелкали вокруг.
Мы детство вспомнили с тобой,
Ковыльную стенную ширь
И, попрощавшись, в грозный бой
Ты вновь уходишь, богатырь.

1942

До опубликовании в «Известиях» стихотворение было напечатано на родном языке в республиканских газетах. Так впервые имя батыра Баурджана стало известно Казахстану и всей стране. Наша «баурджаниада» началась с этого стихотворения Абеке.

Почти одновременно с опубликованием в «Известиях» стихотворения Тажибаева в «Правде» было сообщение Совинформбюро:

«На одном из участков Калининского фронта противник атаковал одно из наших подразделений. Наши бойцы под командованием Баурджана Момыш-Улы встретили врага огнем из минометов и пулеметов, затем, контратаковав, отбросили гитлеровцев назад. На поле боя противник оставил убитыми 120 солдат. Подбиты два танка».

Затем на страницах «Красной звезды» без конца стало появляться это имя. Увидели свет очерки Александра Кривицкого и первые разделы знаменитой книги Александра Пека «Волоколамское шоссе». Многие казахские акыны начали писать стихи о Баурджане, некоторые даже по два, по три.

Поэт посвящает свое стихотворение только тому, кто завладел его душой. Ведь слово поэта — жемчуг, который добывается со дна морского с большим трудом. Чувство акына не подвластно никому, его невозможно вытянуть насильственно. И коль тебе, начиная от Абдильды, чуть не все казахстанские поэты посвящали стихи, стало быть, они полюбили и бесконечно уважают тебя, Бауке. Устами акынов говорит народ. Я знаю, что и во мне через край плещется гордость за тебя, аксакал. Однако я молча горжусь тобой. Я ведь знаю, какова может быть твоя реакция!

IV

Автор. Я нашел и переписал одно ваше письмо, датированное летом сорок второго года, к Мухтару Ауззову.

Момыш-Улы. Ну-ка, ну-ка, интересно!

Автор. Пожалуйста.

«Глубокочтимый Мухтар-ага!

Получил ваше письмо, очень обрадовался, словно головой достал до неба, а другой — до косогора. Большое спасибо. Меня особо радует то, что вы, получив мое письмо и внимательно прочитав его, поняли мои мысли. Меня очень радует ваше решение трудиться над темой Отечественной войны и то, что вы собираетесь взяться за нее только тогда, когда досконально изучите эту тему. Полковнику казахской литературы иначе поступать и нельзя. Написать легкое, без глубокого проникновения в суть темы произведение, в котором будет много домысла и вперемежку будут идти правда и выдумка, — ведь это дело литературных ефрейторов и сержантов! А вы — полковник. Я от души желаю вам удачи. Я верю, что художественное произведение, исторический труд, вышедший из-под вашего пера, займет достойное место не только в казахской литературе, но и в ряду произведений братских литератур, будет образцом, поистине пропагандистским дастаном не только для нас, но и для наших внуков и правнуков, будет жить в веках.

Мы очень рады выходу первой книги «Абая». Если буду жив-здоров, прочитаю ее и, надеюсь, выскажу искреннее свое мнение.

Конечно, человека без надежды не бывает. Мы все мечтаем закончить войну, победить врага и вернуться в свои родные края. Для этого, не жалея сил и энергии, воюем на фронтах. Если удастся достичь этой мечты, то мы готовы без устали рассказывать о пережитом. Однако война есть война — узкая переправа жизни. Не всем удается благополучно перейти этот мост. Разве не особо трудная и почетная задача руководить тысячами на этом тяжелом переходе? Разве не вы сами вкладывали в уста своей героини такие слова: «Не знаю, какая переправа ожидает впереди, утес ли, косогор ли? Уповая на прах погибших и на одного бога, я решилась, так веди меня, батыр!»? Точно так же за нами, веря в нас, идут рота за ротой, батальон за батальоном — солдаты. Разве не большое испытание пало на долю ведущего — провести без урона тысячи? Разве не является исполнением долга перед ними обо всем этом рассказать или написать? Поэтому, пока жив, и тороплюсь выполнить свой долг.

Один писатель, по имени Александр Альфредович, из журнала «Знамя», опять приехал к нам, просит еще раз рассказать о боевом пути батальона. Целых полмесяца ходил за мной, надеясь на то, что мои устный рассказ все же будет запечатлен на бумаге. Я ему поведал о всех боях, происходивших на подступах к Москве, тратя на каждый рассказ по два-три часа. В течение полутора месяцев записывал Бек мои рассказы. Уехал отсюда недавно. Вторую часть он решил написать в следующий приезд! Бек писатель небольшой, но он хороший стенографист, все сказанное слово в слово может запечатлеть на бумаге.

Перед отъездом я ему сказал:

— Вот тебе краткое содержание твоей будущей книги. Но чем сказать, что это сделал я, — лучше скажи, что это сделано тысячами. Не говори, что это сделал герой, скажи, что это сделал народ! Работу свою, Александр Альфредович, ни к кому не ревнуй, ни от кого не скрывай. Ты только записал все, о чем я тебе поведал, но еще не понял. Потому что ты не знаешь, что такое тысячи, которыми я руковожу, не знаешь, кто я, и не знаешь традиции и обычаи казахов. У тебя не хватит слов, чтобы донести до каждого смысл сказанных мной казахских народных пословиц. Поэтому смотри, чтобы передать точное содержание, посоветуйся с нужными, знающими людьми.

— С кем же мне посоветоваться? Я постеснялся попросить объяснить еще раз то, что записал за вами, — сказал мне Бек.

— Спроси у Малика и Курманбека, с кем посоветоваться, — ответил я ему.

По всему видно, что Малик и Курманбек посоветовали ему обратиться к вам. Я написал что-то вроде «Сорока пословиц». Если Курманбек найдет это заслуживающим внимания, то, видимо, перешлет вам.

Вы хорошо знаете, что такое время. Нет возможности написать обо всем, что думаю, не осуждайте меня.

С нижайшим поклоном перед вашим письмом и благородным намерением — Баурджан.

18.8.1942».

Момыш-Улы. Да, это было моим ответом Ауззову.

Автор. А о чем писал в своем письме Мухтар-ага?

Момыш-Улы. О встрече с Александром Беком. О том, что давал ему советы, о том, что сам собирается писать роман о войне.

Автор. Меня поразила оценка творчества Ауэзова, данной вами еще в сорок втором голу.

Момыш-Улы. Человек, у которого есть глаза, высокую гору увидит издалека. Только слепой не может определить, стоя у подножия Алатау, какой он высоты. А ты меня считаешь слепым, что ли? Давай переходи к своему следующему вопросу.

Автор. Как вы расцениваете теперь слова, что Бек небольшой писатель, но хороший стенографист?

Момыш-Улы (немного подумав). Это же письмо тридцатилетней давности, милый. И то время имя Бека как писателя было малоизвестным. Когда он приехал к вам в полк, то записывал все, что я говорил. Наверно, в то время я полагал, что он не способен самостоятельно сделать хорошую книгу. Однако со временем Бек доказал, что он талантливый писатель. Его имя стало известно не только у нас в стране, но и за ее пределами. Книга «Волоколамское шоссе» обошла чуть ли не весь мир, из нее многие, может, впервые узнали о существовании на земле казахского народа и о его героизме в Великой Отечественной войне. За это Беку тысячекратное спасибо! И вечно будут благодарны ему наши дети, внуки и правнуки.

Баурджан, склонив голову, долго сидел молча. Потом встрепенулся и сказал:

— Казахский народ очень благодарен и обязан еще одному писателю, Александру Кривицкому. Он первый прославил двадцать восемь героев-панфиловцев, уточнил их имена.

Автор. Да, и знаю об этом.

В один из тяжелейших ноябрьских дней битвы за Москву в газете «Красная звезда» была опубликована передовая статья под заголовком «Завещания двадцати восьми героев». В ней говорилось о том, как несколько дней назад пятьдесят вражеских танков ринулось на линию укрепления Панфиловской дивизии. Двадцать девять бойцов стало на их пути. Они мужественно встретили стальные чудовища, и только один из них смалодушничал. Двадцать восемь героев, во главе с политруком Диевым, противостояли пятидесяти танкам, восемнадцать из которых подожгли до того, как сами героически сложили головы.

На следующее утро после публикации в редакцию «Красной звезды» позвонил Михаил Иванович Калинин.

— Жаль наших людей — сердце болит, — с горечью сказал он. — Правда войны тяжела, но без правды еще тяжелее. Что же делать, коли воевать, так по-военному, как Ленин говорил. А то, что вы поднимаете на щит героев, — хорошо. Надо бы разузнать их имена. Постарайтесь. Нельзя, чтобы герои оставались безымянными.

Редактор газеты тут же вызвал к себе автора передовицы, молодого журналиста Александра Кривицкого. Эту статью Кривицкий написал на основе политдонесения, поступившего с передовой. В донесении было всего четыре строчки и только два факта: фамилия Диев и название разъезда — Дубосеково. Имена других героев, принявших неравный бой с танками, не упоминались.

В начало декабря сорок первого года, в трескучий мороз, Кривицкий отправляется на розыск дивизии, сражавшейся под Москвой.

У него было мало надежды встретиться, а тем более обстоятельно поговорить с командованием дивизии, которая вела ожесточенные бои, то наступая на шаг, то на два отступая. И тому же это были самые тяжелые для дивизии дни, когда она потеряла своего отца Панфилова и ежедневно теряла многих замечательных бойцов. Военному корреспонденту, прибывшему в дивизию в тот момент, когда здесь места мертвых занимали вновь прибывшие, еще не знающие толком друг друга, с первого раза не повезло. Не повезло потому, что в этой дивизии никто не знал политрука Диева. Никто здесь не читал номера «Красной звезды» со статьей о двадцати восьми героях. Или газета не была доставлена на передовую, или же в горячке ожесточенных боев людям просто некогда было читать. Разузнать имена неизвестных бойцов в дни, когда тысячи людей безжизненно оставались лежать на земле, под снегом, было подобно поиску оброненного на дно моря ожерелья.

Тогда военный журналист перестал расспрашивать о Диеве, а начал выяснять, какая часть обороняла шестнадцатого ноября Дубосеково. Выяснил, что это были люди капровского полка. Капров разъяснил, что Дубосеково в этот день обороняла четвертая рота во главе с капитаном Гундиловичем. Корреспондент отправился к Гундиловичу.

— Это ваша рота обороняла шестнадцатого ноября Дубосеково?

— Да. Во главе с политруком роты Клочковым. Но все погибли.

— А политрука Диева вы знаете?

— Да. Это политрук моей роты Клочков.

— Как?!

— Да очень просто. Вася Клочков был непоседа, беспокойный, неуемный человек. Одни наш боец, украинец, говорил: «Наш политрук дие расторопно». Отсюда его и прозвали Диевым. Жаль, погиб. Хороший парень был! Вы представляете, что это значит — остановить полсотни танков?

— Вы можете назвать мне имена погибших?

— Я с другими людьми был на правом фланге. А назвать имена всех, конечно, могу.

После корреспондент беседовал с жителями окрестных сел, разговаривал в госпитале с десятками раненых панфиловцев, встречался с одним из двадцати восьми героев, Иваном Моисеевичем Натаровым, который чудом остался жив, но находился в тяжелом состоянии.

Вернувшись в Москву, Кривицкий в «Красной звезде» двадцать второго января сорок второго года опубликовал очерк «28 героев». Здесь впервые были названы их имена, подробно описана героическая гибель.

Позже Александр Кривицкий опубликовал несколько очерков об этих героях в центральных газетах. Именно в те дни он подробно рассказывал о них Николаю Тихонову, прибывшему по вызову редакции из осажденного Ленинграда, и таким образом способствовал рождению поэмы «О двадцати восьми гвардейцах». Затем героям посвятил свою поэму Михаил Светлов, а Исаак Дунаевский — песню «Моя Москва».

Двадцать первого июля сорок второго года Указом Президиума Верховного Совета СССР двадцати восьми прославленным панфиловцам посмертно было присвоено звание Героя Советского Союза. Очерк о торжественном митинге по случаю этого события в селе Нелидове близ разъезда Дубосеково написал также Кривицкий. О счастливой судьбе трех «воскресших» героев из двадцати восьми первым в центральной печати написал также же Кривицкий.

Спусти много лет в своей книге «Подмосковный караул», посвященной людям 8-й гвардейской дивизии, Кривицкий писал:

«Я счастлив, что судьба дала мне возможность прикоснуться к подвигу панфиловцев, восстановить картину боя, найти имена героев, первому рассказать о них. Счастье первооткрывателя этого вдохновенного подвига будет жить во мне — и знаю это — до последних дней жизни...»

Автор. Я бы сказал, что имена двадцати восьми героев сверкают словно Плеяды среди небесных созвездий. Это неугасимый пример массового героизма.

Момыш-Улы. Двадцать два из этих батыров — казахстанцы, четверо — Есболатов, Сенгирбаев, Кожабергенов, Косаев — казахи. Первые Герои Советского Союза из нашего народа. Вот почему я говорю, что мы обязаны Кривицкому, дорогой мой. Если бы он не проявил столько настойчивости, если бы не держался так крепко за нить, не тянул бы ее в любых условиях, то едва бы навечно остались в истории имена двадцати восьми панфиловцев. Это, между прочим, тоже одна из разновидностей подвига!

Автор. Еще один вопрос, Бауке. Оказывается, Кривицкий, когда он приезжал в дивизию для выяснения имен героев, встречался с вами. Он слыл если не вашим другом, то, во всяком случае, задушевным собеседником. А позже именнo в эту дивизию приезжал Бек и написал повесть о батальоне Момыш-Улы. Мне кажется, что судьба послала вам Бека с легкой руки Кривицкого.

Момыш-Улы. Это спроси у самого Кривицкого или у судьбы. А мне задавай вопросы, на которые тебе, кроме меня, не ответит никто.

Автор. Хорошо. Какие книги вы читали на фронте? Что особенно запомнилось вам?

Момыш-Улы. Читал трехтомник Карла фон Клаузевица «О войне», изданный на русском языке в тысяча девятьсот тридцать втором году. Мне было интересно узнать, что Клаузевиц — пруссак, а в Отечественную войну 1812 года служил в рядах русской армии. После он был директором Берлинского военного училища. Так что много полезного я извлек из этой книги. Читал на фронте «Войну и мир» и «Севастопольские рассказы» Толстого, прозу Пушкина и Лермонтова, книги адмирала Нахимова, адмирала Макарова, английского адмирала Нельсона, трехтомник Черчилля «Первая мировая воина». В общем, все то, что могло помочь мне, натолкнуть на какие-то мысли, решении. Из казахских книг я никогда но расставался с произведениями Абая. Я читаю Абая не только как поэта, но как мыслителя, философа. Если посмотреть на него с военной точки зрения, нетрудно в его произведениях заметить ту же войну. Возьми, например, стихотворение «Бестолково учась, я жизнь прозевал...» — это же сплошная война.

Автор. Может быть, только на ваш взгляд, Бауке?

Момыш-Улы (посмотрел недобро, а затем продолжил свой рассказ). Первая книга ауэзовского «Абая» попала мне в руки на фронте. Сам Мухтар-ara прислал ее мне со своим автографом. Я прочитал ее не отрываясь. И тут же написал автору письмо на шести страницах. А он ответил мне, что несказанно рад моей фронтовой оценке. Еще я получил с автографом Сабита Муканова его «Загадочное знамя». Ауззова и Муканова я хорошо знал. А вот две книги — сборник стихов Омара Хайяма и «Бустан» Саади — я получил от совершенно незнакомых мне людей. От москвичек. Они, оказывается, прочитали обо мне в журнале и решили послать подарочек. Одна из них написала: «Гордимся вашим героизмом при защите Москвы и считаем вас дорогим человеком в нашей семье. Эту книгу, которую достала только сегодня, посылаю вам, чтобы вы ее прочли». «Бустан» у меня сохранился до сегодняшнего дня. А вот стихи Хайяма, к сожалению, потерял.

Автор. А ведь женщины прислали, Бауке! — Я улыбнулся, как бы подзадоривая этим Баурджана.

Момыш-Улы. Да, женщины. Ну и что?! Они самый отзывчивый народ. И нечего здесь улыбаться! Вот тебе ответ, что я прочел на фронте. А как читал? В свободное время. Отдам, бывало, соответствующие приказы подчиненным и возвращаюсь в свой блиндаж. Командирам нужно дать время на обдумывание полученного приказа. Не люблю, когда старшие по званию гоняют младших командиров, как борзые зайцев. Дал приказ — дай время на размышление. Исполнение проверь. Вот мое кредо. Так что время дли чтения находилось и на фронте, особенно когда стояли в обороне. И читалось там внимательнее, чем и мирное время. Вce, прочитанное в блиндажах, крепко-накрепко впечаталось в мою память. Любое мудрое высказывание до сих пор могу воспроизвести наизусть, хотя ничего не выписывал и пометок на полях никогда не ставил. Ну, покончено с этим вопросом? Тогда и продолжу свой рассказ.

V

Автор. Давайте, Бауке, вернемся к тому времени, когда генерал Чистиков стал командовать 21-й армией Донскою фронта. А вы? Здесь остались?

Момыш-Улы. А где мне оставаться? На Калининском фронте. В составе 3-й Ударной армии под командованием генерала Кузьмы Никитовича Галицкого. Я уже говорил, что в это время мы взяли город Холм в свои руки. Но три города вдоль железной дороги — Великие Луки, Невель и Новосоколышки — оставались у немцев. Наши войска в Холме, словно копье, вонзились в бок фашистской группе армий «Север». И кому же приятно, когда в тело вонзается копье? Вот немцы изо всех сил и старались вырвать его, отбросить в сторону или же переломить пополам. Но захватить обратно Холм они так и не сумели. А мы постарались поглубже воткнуть свое копье в огромное тело противника. Так, не в состоянии перетянуть друг друга, мы стояли долго. Немцы упирались изо всех сил. Сосед пo правому флангу Калининского фронта — Северо-Западный фронт — в это время держал 10-ю армию противника в кольце, внутри «демянского мешка». Конец похожего на длинный мешок окружения упирался в город Демянск. Немцы, пищавшие там, как крысы в капкане, пытались в первую очередь продырявить «мешок» и вырваться оттуда. Кроме этого, противнику не хотелось терять Великие Луки, крупный коммуникационный узел. От этого города в разные стороны разветвлялись десять шоссейных и четыре железные дороги. У казахов есть понятие «тогыз жолдын торабы» — «узел девяти дорог». Такой перекресток является самым крупным и оживленным. А в Великих Луках сходились не девять, а четырнадцать дорог. Наверное, поэтому царское правительство, придавая особое стратегическое значение Великим Лукам, еще до первой мировой войны построило мощный железнодорожный узел, треугольник Великие Луки — Невель — Новосокольники. Кому же захочется сдавать такую крепость? По этой причине прямо перед нашей 3-й Ударной армией в районе Локня — Великие Луки — Невель стали стекаться и сосредотачиваться немецкие войска из группы армий «Центр». В таких условиях всему нашему фронту необходимо было усиливать оборонительные линии.

В этот период к нашим рубежам приезжали и генерал Галицкий, и генерал Пуркаев, постоянно советовали, как вести работы по укреплению оборонительных линий. Обоих генералов я потчевал в своем полку, угощая вместе с поваром Жаном казахскими национальными кушаньями. Казы, карта, бешбармак, баурсаки, кумыс — все это делал расторопный Жан в обыкновенной солдатской кухне. Я не имел права непосредственно приглашать генералов в гости, когда рядом был мой старший начальник, командир дивизии полковник Серебряков. Но в один приезд Галицкий, осмотрев участок обороны нашего полка, сказал:

«Товарищ майор, наши штабные офицеры очень хвалят твою полковую кухню. Что это за чудо? Показал бы вам».

Я посмотрел на Серебрякова, он одобряюще кивнул головой.

А однажды, после очередного обхода рубежей дивизии, Серебряков сам лично привел Пуркаева, командующего фронтом, в наш полк и предложил:

«Товарищ генерал, давайте пообедаем здесь, по-казахски».

Пуркаева особенно поразил кумыс.

«Как это вы делаете?» — спросил он, наслаждаясь пенистым, чуть хмельным напитком.

Жан рассказал генералу не только технологию приготовления кумыса, но и «биографию» дойной кобылы.

«Тауарыш генерал, я, — Жан ткнул себя пальцем в грудь, — как-то обоз пошел. Кобыла видел. Лежит, жеребенок рождайт. Маленький-маленький жеребенок вышел. Красивый. Здесь звезда, — теперь Жан ткнул себя в лоб — Опять пошел. Жеребенок видел. Бегайт. Потом майор сказал, — подбородком указал на меня, — кымыз пить бойдешь. Кымыз пить — сильный бойдешь, кымыз пить — красивый бойдешь, сказал. Майор голова кивал. Я кобыла брал. Доит стал. Как корова доит. Кымыз сделал. Тауарыш генерал, пейте кымыз. Кымыз пить бойдешь — сильный бойдешь. Кымыз пить бойдешь — красивый бойдешь. Вот так». — Завершив свою длинную лекцию, Жан развернул ладони.

Генерал, улыбнувшись, закивал Жану, давая понять, что он все понял.

«Спасибо вам за такое хорошее угощение. Вот они — наши добрые традиции и наши национальные достоинства — он пожал Жану руку. — А можно взглянуть на ваш красивый жеребенок?»

«Можно, можно, тауарыш тенерал. Совсем недалеко Я сам землянка копал. Накат делал. Я жеребенок берегу, как бойца, как сын полка».

Рыжая кобыла встретила пас ржанием. Жеребенок, игриво пройдясь по бедрам своим коротеньким хвостом, с любопытством смотрел красивыми черными глазами на Пуркаева. Генерал нежно погладил его шелковую гриву, и жеребенок тут же прижался к нему, — видимо, Жан приучил его к этому.

«Кличку дали ему?»

«Есть, есть тауарыш генерал. Имя его Камиль!»

«А что это означает?»

«Камиль — мой сын, — Жан потыкал себя в грудь — Камиль город Пржевальск живет. А жеребенок тоже Камиль, как сын».

«Сколько у вас детей?» — спросил генерал, задумчиво глядя на Жана.

«Два ребенка был, — показал тот на пальцах. — Третий живот остался, жена живот. Тепер уже три стало!» — выставил он три растопыренных пальца.

Пуркаев что-то шепнул адъютанту, и тот надел на руку Жану часы.

«Это мой подарок вашему сыну, родившемуся во время войны. Закончится война, отвезете ему как память», — улыбнулся Пуркаев.

«Ой, спасиба, тауарыш генерал, спасиба, тауарыш генерал! Умирайт буду, помнит буду!» — растроганно залепетал смущенный Жан.

«Нет, не надо умирать, надо сначала победить, — засмеялся Пуркаев. — Берегите этого жеребенка».

«Есть, тауарыш генерал, бойду береш, бойду береш!» Приложив обе руки к груди, Жан низко поклонился, давая дорогу генералу Пуркаеву.

Автор. Бауке, знаете ли вы о том, что Серебряков писал о вас большое письмо в Верховный Совет?

Момыш-Улы. А ты откуда знаешь?

Автор. Нашел в архивах. Хотите, я вам прочту? — И, не дожидаясь согласия Баурджана, я начал читать:

«В ПРЕЗИДИУМ ВЕРХОВНОГО СОВЕТА СОЮЗА ССР

Копия: ВЕРХОВНОМУ СОВЕТУ КАЗАХСКОЙ ССР

(для сведения)

Считаю своим долгом доложить:

В июле месяце 1941 года я прибыл в г. Алма-Ату на должность начальника штаба 316-й стрелковой дивизии, которой командовал генерал-майор Панфилов. Дивизия впоследствии переименована в 8-ю гвардейскую стрелковую дивизию и за подмосковные бои награждена орденом Красного Знамени и орденом Ленина. Я продолжительное время был начальником штаба этой дивизии и в период наступательных боев, с марта 1942 года по октябрь 1942 года, командовал этой дивизией. В свое время ни генералу Панфилову, ни генералу Чистякову, в то время командовавшим дивизией, и мне, как их первому заместителю и впоследствии командиру дивизии, по ряду обстоятельств не удалось отметить заслуженные подвиги, совершенные неоднократно в боях одним из офицеров-ветеранов Панфиловской дивизии, выросшего в боях от старшего лейтенанта до полковника, ныне здравствующего Баурджана Момыш-Улы. Долг справедливости требует от меня, изложив в этом письме совершенные им подвиги, обратиться к Вам с просьбой.

Баурджан Момыш-Улы в звании старшего лейтенанта был назначен командиром батальона 19-го гвардейского стрелкового полка. В должности командира батальона он провел 27 боев в условиях маневренной обороны под Москвой в 1941 году. Отрываясь 5 раз от дивизии в тылу противника, с целью выполнения специальных задач, поставленных генерал-майором Панфиловым в условиях окружения, oн умело выводил свой батальон и приданные ему подразделения из окружения, сохранил живую силу и технику.

1. 26.10.1941 г. товарищ Момыш-Улы, будучи командиром батальона, привел в г. Волоколамск после упорных боев на правом рубеже из окружения 690 человек, 18 артупряжек, 30 повозок, организованно ведя бой по выводу батальона из окружения на промежуточных рубежах на протяжении 35 км.

В этих боях особое значение имели для дивизии бои, данные им в районе Сафатово, Миловани, Рюховское и Спас-Рюховское, когда батальон врезался в хвост немецких колонн, наступающих на Волоколамск, что способствовало выигрышу времени и отрыву основной силы дивизии от преследования противника и задержке на 2 суток главных сил противника на Волоколамском направлении. В боях за город Волоколамск в период с 27.10.41 г. по 15.11.41 г. батальон Момыш-Улы отличался неоднократно своими действиями по разгрому немецких захватчиков.

За все эти подвиги в период с 16.10.1941 г. по 15.11.1941 г. генерал Панфилов 7.11.41 г. представил старшего лейтенанта Момыш-Улы к правительственной награде — ордену Ленина. Судьба наградного листа до сих пор неизвестна, и заслуженные подвиги товарища Момыш-Улы остались неотмеченными.

2. С 16.11.41 г. по 20.11.1941 г. батальон под командованием Момыш-Улы ведет борьбу в условиях окружения в районе деревни Горюны на Волоколамском шоссе, железнодорожной станции Матpeнино, перерезав основные пути движения главных сил противника, наступающих на Москву. В это время части дивизии отходили на следующий промежуточный рубеж, и действия батальона Момыш-Улы обеспечили отрыв главной силы дивизии от наступающей силы противника и занятию следующего рубежа. В этих боях батальоном уничтожено до 600 гитлеровцев, 6 танков и захвачены трофеи: 6 станковых пулеметов, 12 ручных пулеметов, 2 орудия, 8 радиостанций, 2 штабных автомашины с документами, в числе которых много «сов. секретных документов», расшифровывающих главные силы Волоколамском группировки.

20.11.1941 г. батальон, прорвав кольцо, ведя неоднократные бои в тылу противника, к 23.11.41 г. присоединился к своему полку. Привел с собой 300 человек, 2 орудия, 16 повозок, 4 станковых пулемета и слова влился в дивизию как боеспособное подразделение.

3. В районе д. Лопастино — Десятидворка Момыш-Улы 25.11.41 г. с одним ПТО, двумя минометами, двумя станковыми пулеметами и полувзводом бойцов совершил ночной налет на расположение противника, где уничтожено было до 200 немецких солдат. Этот подвиг также оставался неотмеченным.

4. С 26.11.41 г. по 7.12.41 г. старший лейтенант Момыш-Улы командовал 1073-м стрелковым полком, ныне 19-й гвардейский стрелковый полк.

а) В районе д. Соколове с 26.11.41 г. по 30.11.1941 г. полк Момыш-Улы четверо суток вел упорные бои, четырежды отбивал атаки противника, несмотря на интенсивную бомбежку авиации;

б) В боях за станцию и населенный пункт Крюково полк находился в центре боевого порядка дивизии и вел упорные бои с 31.11.41 по 7.12.1941 г.

5.12.1941 г. в этих боях тов. Момыш-Улы получил ранение и, зная, что дальше отступать некуда и что в полку осталось небольшое количество людей, отказался уйти с поля боя и продолжал руководить им до 7.12.1941 г.

В крюковских боях уничтожено до полка пехоты, 18 танков и много другой техники, и совместно с другими частями дивизии 8.12.1941 г. полк пошел в контрнаступление. Этот героический поступок молодого офицера также остался неотмеченным;

в) В зимнее наступление 1942 года тов. Момыш-Улы в звании капитана с полутора батальонами стрелков смелым ночным налетом разгромил резервы СС дивизии «Мертвая голова», уничтожив 1200 гитлеровцев и захватив узел шести дорог с населенными пунктами: Бородино, Барклавица, Трошково, Трохово, Конюшено, Вашково, и тем самым 6.2.1942 г. обеспечил выполнение задачи дивизии, лишив противника путей и возможностей подбросить резервы и боепитание Соколовской группе, которая упорно обороняла д. Соколово в течение трех суток;

г) 8.2.1942 г., очутившись со случайно оторвавшимся от полка взводом разведчиков в районе Бол. Шелудьково, наткнулся на отходящие части противника: колонну до 600 человек и 8 танков. Внезапным огневым налетом взвод уничтожил до 200 немецких солдат и захватил важные оперативные документы

5. С 27.2.1942 по 13.5.1942 г., занимая оборону в невыгодных условиях, в лесисто-болотистой местности на широком фронте, в районе деревень Дубровка, Кобляки, находясь в огневом мешке 1-го, 4-го, 5-го авианаземных немецких полков, полк Момыш-Улы отбивал до сотни атак, не уступив ни одного метра земли противнику, нанося ему большие потери.

Учитывая все перечисленные выше боевые заслуги Момыш-Улы, мною в августе месяце 1942 года был оформлен наградной лист на звание Героя Советского Союза, судьба которого до сего времени неизвестна.

Излагая далеко не полно подвиги Момыш-Улы, считаю своим долгом донести Вам и прошу, на основании вышеизложенного, согласно статутов орденов Союза ССР, отметить товарища Момыш-Улы в пределах, которые считаете возможными Вы, ибо справедливость этого от меня требует.

Гвардии полковник Момыш-Улы 1910 года рождения, по национальности казах, член ВКП(б) с 1942 года, участник Отечественной войны с сентября 1941 года. В Красной Армии с 1936 года, ранен тяжело 5.12.4941 г. в районе Крюково.

Местожительство: г. Москва, улица Кропоткина, 19, Академия Генерального Штаба Красной Армии имени Ворошилова.

Бывший командир 8-й гвардейской стрелковой дивизии гвардии полковник Серебряков

Начальник отделения кадров 8-й дивизии гвардии майор Кондратов

17 июля 1944 года»

Автор. Вот это и есть письмо Серебрякова, Бауке.

Момыш-Улы. Спасибо. Спасибо тебе... Я всегда знал, что Серебряков добрый и справедливый человек. Но он никогда не напоминал о сделанном им добре. Взглянет только задумчиво и промолчит. Я раньше думал, что из его уст не услышишь теплого слова. Но когда во время боев под Горюнами получил от него ободряющую записку, то убедился в ошибочности своего преждевременного вывода. Я говорил уже, что был растроган до глубины души поступком моего русского брата, проявляющего добро не на словах, а на деле, приходящего на помощь в самые тяжелые моменты. А это письмо я увидел уже в те годы, когда собирал материал для книги о Панфилове. Начальник Подольского военного архива с большой радостью сообщил, что у них хранится один документ обо мне, и дал в руки письмо Серебрякова. Я прочитал его, мысленно благодари: «Эх, дорогой мой аксакал, пусть будет пухом тебе земли! Оказывается, ты был моим молчаливым заступником!» — и вернул письмо начальнику архива. Выходит, ты тоже побывал в Подольском архиве?

Автор. Мне хотелось проследить весь ваш путь. Героический путь.

Момыш-Улы. Все на войне поступали так, как я. Ты ведь тоже не жалел фашистов?

Автор. Что я? Я подбил из пушки всего два немецких танка, Бауке.

Момыш-Улы. Это немало, мой милый. Если бы каждый солдат уничтожал по два танка, то у Гитлера и танков бы не хватило. — Он поднял указательный палец. — Ты подбил один средний танк. Считай, что уничтожил чудовище в тысячу лошадиных сил, тяжестью в тридцать тонн, которое шло поглотить тебя самого, твоих товарищей, пехоту, сражавшуюся рядом. Подумай сам, что было бы с жителями аула, которые беспечно сидят по своим юртам, если через их стойбище прогнать табун в тысячу лошадей? Ничего бы не осталось, кроме изрытой земли да клубов пыли. А у танка еще и пушка, и пулемет, которые сеют по сторонам смерть. В минуту из ствола танковой пушки вылетает пять — восемь снарядов. А танковый пулемет в минуту выпускает сто пуль. Выходит, танк за минуту способен уничтожить около двухсот человек. Где ты видел чудовище сильнее? У солдат бытовала присказка: «В гусеницах танка вращаются судьбы тысячи людей». Каждый фашистский танк, прошедший от Восточной Европы до Москвы, мог бы унести не одну тысячу жизней. И если ты в Великую Отечественную войну подбил два танка, значит, спас жизнь многих своих соотечественников. Понял?

А теперь давай я продолжу свой рассказ. У разъезда Дубосеково двадцать восемь панфиловцев остановили полсотни немецких танков. Представляешь, сколько они собой заслонили людей? Каждый рядовой солдат во время войны сохранил бесчисленное количество жизней. Когда я вижу на улице ветерана войны с костылем или протезом, я отвешиваю ему низкий поклон. Если я цел и невредим, значит за меня увечье получил он. Я вернулся, но за меня погибли другие. Люди всегда должны помнить, что они в долгу друг перед другом. А то ведь бывает, что на какие-нибудь просьбы участников войны отвечают надменно: «В войне участвовал не только ты, а весь Советский Союз». Это верно, в войне участвовала вся страна, но не все были на переднем крае, таранили самолеты, вступали в единоборство с танками, лежали под ураганным огнем в промерзлых окопах. Ветеранов осталось не так уж много. И нельзя не считаться с ними. Правильно?

Автор. Правильно-то правильно. Только не всегда с нами считаются. У меня был такой случай. Понес я однажды заявление с просьбой обменять мне квартиру.

«В чем причина?» — спрашивает начальник, даже не взглянув на заявление.

«Сердце пошаливает. На нашей улице большое движение, от гула машин не моту заснуть до утра. А днем шум мешает работать».

«Чем же это ты занимаешься, что шум тебе мешает?»

«Я писатель. Чтобы сосредоточиться, нужна тишина»,

«Ах, писатель... Так тебе вообще надо жить в ауле. Как Шолохову».

Ну, думаю, как бы не получилось по пословице: «Попросил безрогий козел рога, а потерял и ухо». Да этот чиновник не то чтобы квартиру обменить, а как бы вообще из Алма-Аты меня не выставил. Высокомерный, с первого раза говорит пожилому человеку «ты». Ну да ладно, лишь бы просьбу выполнил.

«Не всем дано быть Шолоховым, — отвечаю ему спокойно. — А в Алма-Ате я работаю журналистом уже двадцать лет, прикипел к ней сердцем. Поздно мне на старости лет менять свою жизнь».

Начальник сидит, не шелохнется.

«Я ветеран Великой Отечественной войны», — говорю я с надеждой, что хоть это-то подействует.

«Сегодня все ветераны», — цедит сквозь зубы начальник и презрительно вздергивает свой отяжелевший подбородок, что, видимо, должно означать: «Прием окончен. Заявление не принимаю».

Я лихорадочно ищу последний веский довод.

«Нет... Я кавалер ордена Славы», — говорю ему, чуть не заикаясь.

Начальник опускает свой подбородок и протягивает руку к моему заявлению.

«Вот как? Орденом Ставы награждают не каждого».

Неужели тучи рассеялись? Я дрожащей рукой отдаю сложенную вчетверо бумагу, но он отодвигает ее в сторону, даже не прочитав.

«Теперь ты пойди к врачу и принеси справку, что тебе по состоянию здоровья требуется покой и тишина. Когда принесешь, рассмотрим твое заявление на одном из заседаний. — При этих словах пухлыми пальцами поглаживает мое заявление. Надо сказать, что этот жест немного меня утешил. — Если твоя болезнь подтвердится, то дадим тебе другую квартиру».

Я тут же побежал в поликлинику.

Врач говорит: «Нам запрещено давать такого рода справки. Но ведь каждому понятно, что человеку, перенесшему инфаркт, требуется покой. Ведь даже, бывает, студентам дают квартиры. Они за короткую студенческую жизнь по сорок раз сходятся и расходятся и каждый раз получают новую квартиру. К чему же мучить больного человека, посылать за какой-то бумажкой? Тем более что тот, кто послал вас сюда, наверняка знает, что нам не положено выдавать такие справки. Скорей всего он просто решил отговориться. Сейчас это так распространено: встретить с улыбкой, выпроводить с обещанием и ничего не сделать. Неужели вы не поняли эту уловку?»

Но... человек, который надеется, становится доверчивым. Надежда туманит и глаза, и сердце.

И я снова пошел в кабинет того же начальника.

«У него совещание, приходите завтра», — говорит мне секретарша.

Завтра откладывается на послезавтра. Послезавтра мне советуют обратиться к помощнику. Помощник назначает прием на следующей неделе. Потом переносит его еще на неделю.

«Нет, таким путем ничего не добьешься», — сказал я сам себе и явился в приемную начальника к девяти утра.

Идет совещание, он никого не принимает».

Надолго?»

«Не знаю. До часу дня, а то и до двух». Секретарша озабоченно роется в бумагах, не смотрит мне в глаза.

Красивая молодая девушка. Жалко даже подумать, что она может солгать. Решаю сидеть до победного конца и ждать, ждать, ждать.

Наконец дверь распахивается. Никакого шума, гомона, никто но выходит вслед за начальником. Я вскакиваю ему навстречу. Но он, не удостоив меня даже взглядом, бросает секретарше: «Я в Большой дом».

И быстро идет к выходу. Я пускаюсь за ним вдогонку, на ходу торопливо объясняя, что не смог достать нужную бумагу от врача.

Я посетителей в коридоре не принимаю», — холодно обрывает меня начальник.

Я прошу извинения, говорю, что уже две недели никак не могу попасть к нему на прием. Выхожу вместе с ним на улицу, иду и говорю, говорю, хочу успеть высказать все: и то, что врачи не имеют права выдавать такие справки, и что сердечникам необходим покой, и то, что я работаю над большим произведением, и то, что меня замучила бессонница. «Мы ведь люди, агай. Помогите мне», — почти молю я. Но начальник будто окаменел. Да слушает ли он меня вообще? Потихонечку я отстал от него — он этого, конечно, не заметил. Твердо ступая, каменный начальник поднялся но ступенькам Большого дома и скрылся за тяжелой дверью. А я, будто плот в водовороте, повернул домой.

Через три дня получаю казенное письмо с продолговатым почтовым штемпелем вместо марки. С колотящимся сердцем распечатываю конверт в надежде, что каменный начальник из почтения к ордену Славы все-таки решил вопрос положительно. Но как бы не так! В письмо информация о том, что в городе функционирует бюро по обмену жилплощади, и предложение обратиться туда. Вот и весь мой рассказ, Бауке!

Момыш-Улы. А помнишь, как писателю Аманжолову тоже не давали квартиру? И он в знак протеста расположился с семьей прямо на улице, под окнами начальника, подобного твоему каменному?

Автор. Ладно, что говорить о бюрократах! По-моему, они неистребимы. Давайте лучше продолжим нашу беседу. Скажите, Бауке, когда умер Серебряков? После войны?

Момыш-Улы. Да, он умер через несколько лет после победы и похоронен на Новодевичьем кладбище. Я не был на похоронах, узнал об этом слишком поздно. Но на открытие памятника специально приехал в Москву. Вдове Серебрякова, Валентине Николаевне, я сказал, что сам устрою поминки для близких друзей Ивана Ивановича.

На следующий день у нее собрались старые друзья Серебрякова из Генштаба, из ГУКа. Среди знакомых тебе был Чистяков. Я не мог, находясь на фронте, устроить поминки Панфилову, ставшему мне близким, как родной отец. Но поминки Серебрякову я справил хорошо. Очень жаль, что у Ивана Ивановича не было детей.

VI

Автор. Бауке, у меня есть еще один документ — боевая характеристика на вас, написанная Серебряковым в сорок втором году. Я вам сейчас ее прочту:

«БОЕВАЯ ХАРАКТЕРИСТИКА

На командира 1073-го гвардейского стрелкового полка 8-й гвардейской орденов Ленина и Красного Знамени стрелковой дивизии имени Героя Советского Союза генерал-майора И. В. Панфилова — майора Момыш-Улы Баурджана.

1910 года рождения, член ВКП(б) с 1942 года, по национальности — казах, по соцположению — служащий, образование — общее среднее, военное, одногодичник, в Красной Армии с 1932 года, в действующей армии с сентября 1941 года...

...Будучи командиром стрелкового батальона, старший лейтенант (ныне майор) Момыш-Улы воспитал в бойцах и командирах беспредельную преданность своей Родине, добился хорошей боевой подготовки личного состава своего батальона.

В октябре 1941 года в боях за Москву батальон под командованием т. Момыш-Улы храбро сражался с врагом и наносил ему чувствительные удары.

С ноября 1941 года т. Момыш-Улы — командир 1073-го полка, личный состав которого на Западном фронте, сдерживая натиск противника, уничтожал его технику и живую силу.

Вместе с другими частями дивизии полк Момыш-Улы положил начало разгрома немецких оккупантов под Москвой (на Волоколамском направлении).

Зимой и весной 1942 года на Калининском фронте, в условиях многоснежной зимы, сильных морозов и бездорожья, а затем весенней распутицы и болотистой местности, 1073-й гвардейский стрелковый полк, ведя наступательные бои, истребил тысячи немецких солдат и офицеров, уничтожил много танков, автомашин и другой боевой техники противника, освободил десятки сел и деревень.

Общеизвестные заслуги дивизии перед страной, преобразование ее в гвардейскую, награждение ее орденом боевого Красного Знамени и орденом Ленина связаны с боевыми успехами 1073-го стрелкового полка командует которым майор Момыш-Улы.

Майор Момыш-Улы — верный сын казахского народа, с оружием в руках отстаивающий честь и независимость Советской страны, представлен к награде.

Командир дивизии полковник Серебряков

Военком дивизии полковой комиссар Лобов

Начальник штаба дивизии подполковник Гофман».

Но дата здесь проставлена неразборчиво. Поэтому я не могу уяснить одного. Шестого июня сорок второго года вам вручен орден Красного Знамени. Эта характеристика написана в связи с наградой? Или же орден Красного Знамени вам вручили взамен ордена Ленина, на который вас представлял еще Панфилов? А может, эта характеристика написана в августе сорок второго, когда Серебряков представлял вас к званию Героя Советского Союза? Вы не в курсе дела?

Момыш-Улы. Не знаю. Никогда не интересовался характеристиками. И никогда не гнался за наградами, ни у кого их не просил. Я просто честно выполнял свой солдатский и гражданский долг, воюя за независимость нашей страны. Само письмо полковника является для меня наградой. Самой высокой наградой. Понятно тебе?

Автор. Понятно, Бауке. Я вам хочу теперь прочитать, что пишет генерал Галицкий в книге «Годы суровых испытаний 1941–1944» о дне 26 сентября сорок второго года:

«26 сентября начал знакомиться с войсками армии...

Прежде всего я поехал на КП командира 2-го гвардейского стрелкового корпуса генерала И. М. Чистякова. А оттуда вместе с комкором — в 8-ю гвардейскую стрелковую дивизию имени генерала И. В. Панфилова. Это прославленное соединение, героически сражавшееся в битве под Москвой, занимало ныне оборону на широком фронте севернее г. Холм. В 19-м гвардейском стрелковом полку нас встретил его командир, один из героев обороны столицы нашей Родины майор Баурджан Момыш-Улы. Отвечая на мой вопрос, он сказал, что в 8-й гвардейской стрелковой дивизии много воинов из числа тех, кто в прошлом году стоял насмерть на Волоколамском направлении.

— Наша часть, как и вся дивизия, свято хранит славные боевые традиции великой Московской битвы, — добавил комиссар полка — батальонный комиссар Ф. Д. Толстунов.

В этом я убедился, беседуя с бойцами и знакомясь с обороной и системой организации огня в полку. Его воины много потрудились на своем рубеже. Местность здесь была лесисто-болотистая, что значительно усложняло работы по устройству обороны. Но гвардейцы преодолели все трудности.

Хорошо продуманной была и система опорных пунктов, созданных на участке обороны 19-го гвардейского стрелкового полка и связанных между собой фланговым пулеметно-артиллерийским огнем. Кое-что, правда, потребовалось улучшить. Например, дзоты, оборудованные на опушке леса, резко выделялись на фоне зелени. А те, что были расположены в глубине леса, имели весьма ограниченный сектор наблюдения и обстрела. Однако последний недостаток можно было устранить, построив в лесу вышки для пулеметов, которые таким образом смогут простреливать участки, не просматриваемые с земли. Майору Момыш-Улы явно понравился этот совет».

Момыш-Улы. Да, это было время, когда Галицкий только приступил к обязанностям командующего 3-й Ударной армией. После посещения Галицким и Чистяковым нашего полка командиром 2-го гвардейского корпуса был назначен генерал-майор Кутузов. В этот период перед нами ставилась задача не выпускать из рук Холм, отбить все наступления сосредоточившихся против нас войск противника, по силе возможности постараться отобрать у врага треугольник Великие Луки — Невель — Новосокольники. Для этого перво-наперво необходимо было укрепить наши оборонительные рубежи и упорно держать их. Вот почему к нам так часто заглядывали командующие фронтом, армией и командиры корпусов: они хотели своими глазами увидеть, как идут дела. Мы работали день и ночь над укреплением оборонительных линий. Вырыли много окопов, траншей. На узких местах установили доты, дзоты. Чем больше пота прольет солдат, тем меньше он прольет крови.

Мы втроем, с комиссаром полка Толстуновым и начальником штаба Курганским, разработали детальный план наших действий во время наступления противника и в момент нашего перехода в контрнаступление. В эту жаркую пору обороны, второго октября сорок второго года, мне было присвоено очередное воинское звание — подполковника.

Автор. Сколько длилась оборона, Бауке?

Момыш-Улы. Долго. До этого же дня следующего года. Оборона бывает двух видов. Первый вид — отбить натиск наступающего противника и стоять упорно на месте, не пропускать его вперед. Второй вид — наносить сильные удары сопротивляющемуся врагу, держа его в постоянном страхе, не давая ему возможности оказать помощь своим соседям. И все время следить, когда можно будет подставить врагу подножку и по возможности контратаковать. Если сказать по-казахски, то это значит — крепко держать борющегося с тобой борца-балуана за пояс, не отпускать его, не давать вырваться.

С этой целью 3-я Ударная армия распределила свои силы на две группы. Оборонительные рубежи армии тянулись на сто двадцать километров от Холма до Великих Лук. Войска, рассредоточенные в районе Великих Лук, должны были начать наступление на Новосокольники, а затем на Великие Луки. Задача второй группы, оставшейся оборонять Холм, состояла в том, чтобы удержать противника и не дать ему возможности выйти в спину наступающей ударной группе нашей армии.

Эта операция длилась с двадцать пятого ноября по тридцать первое декабря, пока мы не заняли Великие Луки. Операция была связана со сражениями наших войск под Сталинградом. Задачи всех других фронтов, так же как и Калининского, да и все бои, имеющие «местное значение», были подчинены единой цели — держать врага в кольце, чтоб он не мог оказать какую-либо помощь своим войскам под Сталинградом. Но об этом мы узнали позже.

Если мне не изменяет память, и твоя 100-я бригада принимала участие в этих боях?

Автор. Да, Бауке. Наша 400-я стрелковая бригада двадцать пятого ноября сражалась под деревней Молодой Туд Калининской области. Я помню, как первыми бросились в окопы противника бойцы во главе с сержантом Карабеком Бурышевым. Уничтожая немцев штыками и гранатами, мы заняли вражеские укрепления. Трижды в этих схватках был ранен политработник капитан Егемкул Тасанбаев, но все равно не покинул поле боя. Сейчас Егемкул Тасанбаев Герой Социалистического Труда.

Момыш-Улы. Его мне приходилось видеть дважды. Первый раз во время войны, когда я был командиром 9-й гвардейской дивизии. Второй раз я встретился с ним в тысяча девятьсот шестидесятом году в Дежтысае, где он был секретарем райкома партии. На груди его сверкала Золотая Звезда. Да, из вашей 100-й бригады вышло тоже немало героев.

Автор. Кажым Кошеков, будучи смертельно раненным, оставил своим товарищам призыв:

Иди вперед,
хотя бы на пядь,
Но ни шагу назад!
Так наши традиции велят!

Его слова впоследствии стали боевым лозунгом бригады.

Момыш-Улы. Он, видимо, переложил в стихотворную форму знаменитый приказ от девятнадцатого октября тысяча девятьсот сорок первого года, когда враг подступал к Москве, — «Ни шагу назад!».

Автор. Да, видимо, так, Бауке. Двадцать второго декабря тысяча девятьсот сорок второго года наша бригада была переброшена под Великие Луки. Пятого января тысяча девятьсот сорок третьего года фашисты; стремясь снова захватить Великие Луки, пошли в наступление через рубежи нашей бригады, бросив сюда множество танков. Джигиты из третьей батареи артиллерийского дивизиона дрались с вражескими танками как легендарные батыры. Батарея погибла. Однако ни один танк не прошел. В боях этого дня взвод Рымбека Байсеитова поджег восемь вражеских танков. Сейчас Рымбек Байсеитов министр финансов Казахской ССР. Вы ведь знаете.

Момыш-Улы. Видишь, какой большой человек вышел, из вашей бригады!

Автор. Да. Из нашей бригады, Бауке, вышли и другие известные люди: академик Сактаган Бапшев, профессор Иманбек Сулейменов, журналист Касым Шарипов.

Момыш-Улы. Послушай, а знаменитый по всей 3-й Ударной армии снайпер Ибрагим Сулейменов тоже, кажется, ваш?

Автор. Наш, наш. И Маншук Маметова, одна из двух казахских женщин — Героев Советского Союза, тоже наша. А подполковника Абильхаира Боймолдина вы знали?

Момыш-Улы. Нет, не знал.

Автор. А ведь он дрался рядом с вами под Москвой. Его 51-й кавалерийский полк занимал Матренино. Он был очень смелым, всегда первым шел в атаку. Так же, как и вы, носил черную бурку. Мы называли его своим Баурджаном. Боймолдин геройски погиб под городом Новосокольники.

Момыш-Улы. Ты написал хоть что-нибудь о его героизме?

Автор. Публиковал кое-что в газетах и журналах.

Момыш-Улы. Все, что опубликовано в газетах и журналах, по истечении времени может затеряться. Имена героев должны остаться в книгах. Снег тает, но Каратау остается. Герой умирает, но память о нем продолжает жить в народе. Счастлив тот герой, чье имя народ сохранит в своем сердце. Мы будем в большом долгу перед ними, если не напишем о них. Каждый, кто был свидетелем героизма батыра, обязан писать о нем. Ты это и сам знаешь. Но умный совет никогда не бывает лишним. Поэтому я и говорю тебе.

Автор. Бауке, многие ваши высказывания стали народным достоянием. Люди превратили в пословицы ваши военные афоризмы.

Момыш-Улы. А это и есть народные пословицы. Я ведь не только учил своих солдат, но и сам постоянно учился у них уму-разуму. Среди солдат всегда есть мудрецы. И часто приходится слышать от них поистине золотые слова, меткие сравнения.

Автор. Не скажете, например, как родилась пословица: «Достоин уважения не поднявший руки враг, а тот, кто погиб, схватившись за колчан»?

Момыш-Улы. Могу рассказать. Когда пятого декабря тысяча девятьсот сорок первого года советские войска из-под Москвы пошли в первое свое наступление, наша дивизия была на самом переднем крае. Освобождали первые деревни, захватывали первых пленных. Как-то подбегает ко мне возбужденный политрук Бозжанов.

«Что случилось, Жолтай?» — спрашиваю его.

«Аксакал, я взял в плен двух немцев! Пригнал их сюда, чтобы показать вам. Посмотрите!»

Иду вместе с Жолтаем и, не дойдя до пленных, вижу у обочины дороги мертвого немца с зажатым в руках автоматом. Я подошел не к пленным, а к этому мертвому немцу. Поглядев немного на него, приказал Бозжанову:

«Заставь этих двух закопать своего товарища!»

«Зачем?» — спросил удивленно Бозжанов.

«Достоин уважения не поднявший руки враг, а тот, кто погиб, схватившись за колчан», — сказал я.

Автор. А в связи с каким событием появилась поговорка: «Боец, спасший раненого, для него как вторая мать»?

Момыш-Улы. В одной из ожесточенных схваток в сорок первом году под Москвой санитарка Вера Гордова одна перевязала и вынесла с поля боя десять бойцов. Тогда я сказал:

«Эта маленькая девушка заново дала джигитам жизнь. Она теперь как мать, родившая десятерых сыновей».

Автор. А при каких обстоятельствах возникла поговорка: «Старшему — уважение, младшему — дело»?

Момыш-Улы. Когда я от генерала Панфилова получил приказ продержать двое суток противника в Горюнах, то, естественно, все эти двое суток мы совершенно не спали. Когда на третий день, оставшись в кольце врага, мы вынуждены были отступать, то у бойцов подкашивались ноги и слипались на ходу глаза. На коротком привале в лесном домике измотанные джигиты мгновенно уснули. Я, обращаясь к начальнику штаба Рахимову, спросил:

«Ну, кто из нас будет бодрствовать?»

Расположившийся чуть поодаль Бозжанов, вскочив о места, заявил:

«Агай, вы оба ложитесь спать. Я буду вас охранять, я ведь младше вас обоих».

Посмотрев в лицо Жолтая, я сказал:

«Ладно, охраняй. Старшему — уважение, младшему — дело. Однако во что бы то ни стало ты должен выдержать полчаса!»

Через полчаса я проснулся и уложил спать Бозжанова. Вот какой был у меня политрук! Душевный, отважный, умный, безгранично вежливый. Я очень любил его. И он относился ко мне как к старшему любимому брату. Всякое мое слово подхватывал на лету и тут же заносил в свою тетрадь, а затем некоторые записи отдавал мне. У него была целая тетрадка моих пословиц и поговорок. За день до гибели он подошел ко мне:

«Агай, завтра идем в наступление, перепишите ваши высказывания в свою синюю тетрадь. Пожалуйста».

А на другое утро он погиб.

Автор. У меня есть текст некролога о гибели Бозжанова. Сейчас я вам его прочитаю.

«НЕКРОЛОГ

В боях за нашу социалистическую Родину с немецкими оккупантами смертью героя погиб молодой, энергичный, жизнерадостный командир-политработник, верный сын Коммунистической партии и казахского народа гвардеец Жолмухамед Бозжанов.

Тов. Жолмухамед Бозжанов, участник боев с белофиннами, награжденный правительством медалью «За боевые заслуги», бывший руководящий работник Ленинского комсомола Казахстана, пришел к нам в часть в должности политрука роты.

С первых же дней Жолмухамед Бозжанов с присущими ему добросовестностью, энергичностью, усердием горячо взялся за работу, воспитывал бойцов и командиров своего подразделения и готовил их к предстоящим ожесточенным боям. Он закалял их и в суровых походах, которые приходилось совершать в непривычных условиях, в лесисто-болотистых местностях и под проливными дождями. Подразделение тов. Жолмухамеда Бозжанова всегда было передовым, на примере которого воспитывались другие.

С самого начала войны и до последнего дыхания тов. Жолмухамед Бозжанов на деле показывал стойкость и истинно большевистский героизм, зажигая своим личным примером бойцов и командиров, которые глубоко верили eму и истинно любили его, и вел oн их в бой в самой сложнейшей обстановке, и выходил всегда победителем.

Тов. Жолмухамед Бозжанов в Великой освободительной Отечественной войне 26 раз принимал бой с фашистскими гадами, 5 раз выходил из окружения, сохранив личный состав и материальную часть своего подразделения, вновь и вновь вступал в бой, нанося чувствительные удары противнику.

В самые критические моменты боя я неоднократно посылал его, бойца-большевика, на самые ответственные и трудные боевые задания. Недаром я назвал его героем «без глаз, без ушей», потому что он не видел и не слышал страха.

Тов. Жолмухамед Бозжанов умело сочетал в себе качества политработника-воспитателя и командира-наставника. Он любил и поощрял героев, ненавидел и строго наказывал трусов и паникеров. Обладал кристальной честностью, командирской строгостью и большевистской справедливостью. Он командовал ротой, затем был заместителем командира батальона, а в последнее время — секретарем партбюро полка.

За проявленную отвагу, самоотверженность и героизм тов. Жолмухамед Бозжанов командованием фронта представлен к правительственной награде.

Мой мозг отказывается верить, что перестало биться это горячее сердце, перестала мыслить буйная золотая голова, что больше не смотрят его горящие, как уголь, черные глаза и не смеются милой и простой улыбкой края его розовых губ, — но и сам был свидетелем его гибели.

Сердце больно сжимается, когда сознаешь, что потеря безвозвратная.

Нет с нами больше боевого друга и товарища, гвардейского политрука-командира тов. Жолмухамеда Бозжанова, но память о нем как о герое Отечественной войны будет жить вечно в сердцах сослуживцев-гвардейцев.

Дорогой мой Жолмухамед, я, как твой командир, над твоей могилой клянусь клятвой гвардейца, что мы, твои товарищи и друзья, отомстим, и крепко отомстим за тебя. Через два часа после твоей гибели мы погнали немцев на десятки километров, противник бежал и сейчас бежит под натиском гвардейского штыка, неся большие потери, оставляя на поле боя сотни убитых бандитов, которые у них носят звание солдат и офицеров, много танков, машин, оружия и боеприпасов.

Это только начало отмщения...

Вперед, гвардейцы, вперед!

Если я доживу до счастливого дня окончательной победы над врагом и вернусь на Родину — я подробно расскажу о тебе великому нашему акыну Джамбулу, чтобы он сложил о тебе стихи, я расскажу молодым талантливым писателям, чтобы они написали поэму о тебе — о батыре Отечественной войны.

Прощай, мой Батыр, прощай!

Родным и близким тов. Жолмухамеда Бозжапова выражаю глубокое соболезнование.

Плачьте, товарищи, но мужайтесь и гордитесь, что Батыр Жолмухамед был вам родным и близким человеком.

Зам. командира полка капитан Момыш-Улы

8.XII.1941 года».

Момыш-Улы. Послушай, милый, где же это ты раскопал?

Автор. В Алма-Ате. В доме брата Бозжанова.

Момыш-Улы. Да-а... Гибель Жолтая я пережил острее, чем потерю Панфилова. Может, оттого, что Ивана Васильевича мне не пришлось похоронить самому и я долго представлял себе, будто он просто ушел в дальние странствия. А вот последние гордые слова Жолтая долго-долго звучали у меня в ушах: «Я видел не только лица, но и спины фашистов. Умираю не отступая, а наступая. Это моя единственная мечта».

Автор. Единственная? Разве у Жолтая не было любимой девушки?

Момыш-Улы. Была, конечно. А говорил он так, чтобы успокоить меня. Разве может быть, чтобы у молодого человека не было мечты, любви?

Автор. Да, я знаю, его любимую звали Аклима. Я видел ее довоенную фотографию, где они сняты вместе. Когда пришел некролог, Аклима умерла, не выдержав такого горя.

Момыш-Улы. Вот как, оказывается, было?! А я тоже видел эту карточку. Жолтай показывал ее мне и говорил: «Кончится воина, и вы из ее добрых рук попьете чаю».

Автор. В книге «За нами Москва» у вас много написано о Жолтае Бозжанове.

Момыш-Улы. Нет! Я написал о нем несправедливо мало. О нем следовало написать целый дастан. Но я не в состоянии уже это сделать. Может, молодые таланты еще напишут об этом удивительном человеке.

Диалог шестой

I

Автор. Расскажите, Бауке, немного о вашей жизни в сорок третьем году.

Момыш-Улы. Пожалуйста. В начало сорок третьего года ударная группа нашей 3-й Ударной армии вела сражения с противником в районах Великих Лук и Невеля. Немцы предпринимали несколько безуспешных попыток прорвать наш рубеж. Особенно они остервенели, словно волки, оставившие в ауле своего волчонка, после того как потеряли Великие Луки. Но мы били этих волков по мордам, оттесняя их назад.

В апреле сорок третьего года наш 2-й гвардейский стрелковый корпус был переброшен с Калининского фронта на Северо-Западный в подчинение 22-й армии генерал-лейтенанта Юшкевича.

Автор. В жизни казахов год зайца считается самым тяжелым. А вашим годом зайца, Бауке, как мне показалось, стал сорок третий?

Момыш-Улы. Что ты этим хочешь сказать? Не понимаю.

Автор. То, что в сорок третьем вам не давал покоя один генерал.

Момыш-Улы. Что за генерал? Откуда знаешь?

Автор. Тот, который был назначен командиром 8-й гвардейской дивизии после Серебрякова. Вы сами прекрасно знаете, что в книге Александра Кривицкого «Не забуду вовек» есть глава «Беседа с гепералом Ч.». Писатель рассказывает в пей, как по истечении немалого времени после сражения под Москвой он специально приехал в 8-ю гвардейскую дивизию, расположенную в то время в болотистых местах Калининской области, и беседовал там с одним из последних ее командиров, с генералом Ч. Вот отрывок из этой главы.

«Встреча с генералом Ч. была нерадостной. Не зря я всю дорогу думал о Панфилове, не зря вспоминал пьесу Корнейчука «Фронт». Генерал Ч. (я намеренно не открываю его фамилии, он недолго командовал дивизией и давпым-давно не служит в армии) был типичным горловцем. Ограниченный человек, он не понял, какой дивизией пришлось ему командовать, какой отточенный военный инструмент находится в его руках. Не понял он и национальных особенностей дивизии. К старым боевым заслугам людей относился без уважения. Традиции дивизии не цепил. А когда в беседе с ним я заговорил о Панфилове, он даже помрачнел».

Недавно мне довелось ознакомиться с вашими военными характеристиками, написанными этим самым генералом Ч. в высшие инстанции. С первого взгляда они не походят на жалобу. Вроде бы обычные боевые характеристики. Вначале перечисляются все ваши заслуги: преданный партии, честный, дисциплинированный, политически и морально устойчив. Но в конце автор начинает противоречить себе, пишет, что Момыш-Улы не соответствует должности командира полка, плохо выполняет приказы. Причем характеристики, которые полагается подписывать трем лицам: командиру дивизии, комиссару и начальнику штаба, подписаны одним им.

Момыш-Улы. В армии это тяжелое обвинение. Тот, кто выполняет приказы слабо или плохо, снимается с должности.

Автор. В характеристике от девятнадцатого апреля сорок третьего года, например, написано: «Имеет склонность к обсуждению приказов, большое передоверие в работе. Слабый контроль за подчиненными. В последних боях полком руководил плохо и задачу не выполнил». На характеристике стоит резолюция командира корпуса генерал-майора Кутузова и начальника штаба корпуса полковника Бейлина: «Предупредить т. Момыш-Улы об ослаблении им руководства полком». Вы знали об этом, Бауке?

Момыш-Улы. Что-то знал. Однажды Ч. вызвал меня к себе и сказал, что из штаба армии мне пришел выговор.

«За что?» — изумился я.

«За твою панфиловщину. За то, что сохраняешь его «демократические» традиции».

«Зря стараетесь, товарищ генерал, — резко оборвал я, глядя ему в глаза. — Имя Панфилова никогда не забудется, и его славные традиции будут вечно жить в Красной Армии».

«Я тебя выгоню из дивизии! К черту!» — ударил по столу кулаком Ч.

«Один бог знает, кто и когда пойдет по миру, товарищ генерал».

«Я, я — твой бог! — закричал он. — И будет только так, как я захочу!»

«Нет, мой бог выше вас, товарищ генерал, — ответил я спокойно. — Мой бог — партия, правительство, народ».

Автор. Ну вот, а как раз ровно через месяц после этого, восемнадцатого мая, Ч. заново пишет на вас характеристику, в которой предлагает отсрочить присвоение вам очередного звания на три месяца.

Момыш-Улы. На три не получилось. На месяц.

Автор. Да, приказ о присвоении вам звания полковника вышел в конце июня. Еще через месяц Ч. пишет очередную отрицательную характеристику с предложением отослать вас на учебу. Спустя две недели — еще одна характеристика. Вот, посмотрите:

«БОЕВАЯ ХАРАКТЕРИСТИКА

На гвардии полковника Момыш-Улы Б. командира 19-го гвардейского полка 8-й гвардейской ордена Ленина имени Героя Советского Союза генерал-майора Панфилова дивизии Баурджана Момыш-Улы.

Партии Ленина и социалистической Родине предан. Политически и морально устойчив. Недостаточно требователен к подчиненным. Наблюдается большое передоверие в работе. Приказы выполняет слабо. Общая подготовка хорошая. Военная подготовка в масштабе полка еще недостаточна. Как бывший артиллерист, много работает над собой по поднятию уровня общевойскового командира. Организовать бой и управлять им до конца еще не может. Нуждается в посылке на учебу. Должности командира полка не соответствует.

Командир дивизии гв. генерал-майор Ч.

8 августа 1943 г.»

Конечно, эта характеристика совершенно противоположна тем, которые даны вам Капровым и Мухамедияровым, Панфиловым и Егоровым, Чистяковым и Егоровым, Серебряковым и Лобовым, Галицким и Литвиновым. В том, что это сделано Ч. умышленно, сомнений нет. Однако, как говорят, без драки не бывает примирения. С чего началась эта вражда между вами?

Момыш-Улы. Да, настоящие мужчины после драки идут на примирение. Самодур же не успокоится, пока не отомстит. Кто из нас был настоящим мужчиной, а кто самодуром — неизвестно. Как бы то ни было, но однажды мы с ним сцепились крепко, кусаясь и лягаясь, словно жеребцы.

Придя к нам в дивизию, Ч. собрал всех командиров и долго говорил о своих взглядах, интересах, о своем характере. И вся его речь сводилась к тому, что последующая история дивизии теперь будет связана с его именем. Имя же генерала Панфилова впредь не упоминать. О так называемых национальных особенностях дивизии — забыть. Главная задача — хорошее знание оружия, техники. Только техника! С людьми нянчиться нечего. Солдат обязан беспрекословно идти вперед.

«Тому, кто не будет выполнять эти заповеди, я покажу, где раки зимуют», — Ч. поднял огромный волосатый кулак.

Командиры оторопели. Вначале никто не решался выступать. Потом один-два офицера промямлили какие-то общие слова, но о заповедях Ч. — ни слова. Тогда с места поднялся я. Пока шел до сцены большого бревенчатого клуба дивизии, чувствовал себя не оратором, идущим выступать с трибуны, а солдатом, приготовившимся к штыковой атаке. Но шел нарочно не спеша, сдерживая свой гнев.

«Все ваши три пункта неприемлемы для Красной Армии, товарищ генерал, — сказал я, глядя поверх бритой головы Ч., сидящего в президиуме. — Во-первых, мы никогда не забудем генерала Панфилова. Потому что любовь бойцов дивизии к Панфилову — это выражение любви не к одному человеку, это любовь, переросшая в любовь к Родине. Она впиталась в кровь всех сидящих здесь. К тому же сражения под Москвой — это особые, исторические сражения, которые уже никогда не повторятся. Панфилову суждено было в них участвовать. И никто не в силах отделить эту славу от имени Панфилова. Во-вторых, генерал Панфилов учил нас понимать душу солдата, уметь подойти к нему, вдохновить, поддержать. Ведь только тогда оружие становится грозным в руках бойца. Я эту заповедь считаю единственно правильной. В-третьих, наше государство — многонациональное, и мы никогда не должны сбрасывать со счетов национальных особенностей наших боевых соединений. Вот вы сейчас сказали, товарищ генерал, что история дивизии должна начаться с вас. Смотрите, как бы не оказались связаны с вашим именем беды дивизии».

«Прекратить! — вскочил с места Ч. — Я знаю, что ты любимец Панфилова. Но я тебе не Панфилов и не Чистяков».

«И эти ваши слова я не отношу к разряду умных, товарищ генерал», — пожал я плечами и сошел с трибуны.

Вот так и началась наша кровная вражда.

Автор. Нашла коса на камень?

Момыш-Улы. Да. То он был камнем, я — косой, то я камень, а он — коса. Язык его был как ядовитое жало. Но и я не уступал ему. Ведь я казах, а у нас, сам знаешь, за словом в карман не лезут.

Автор. Видимо, вследствие резолюции командующего 22-й армией Юшкевича на пятой по счету характеристике вам пришлось навсегда проститься с 8-й гвардейской дивизией?

Момыш-Улы. Да, именно так и случилось. В боях пятнадцатого ноября сорок третьего года я получил второе ранение. Но ты ведь просил, чтобы я не рисовал тебе картины сражений?

Автор. Да, Бауке. Моя задача отразить только отдельные моменты вашей жизни. А за описание военных действии я не берусь, потому что лучше вас с Беком этого сделать все равно не смогу.

Момыш-Улы. Около полутора месяцев я пролежал в госпитале.

Автор. Вот видите, как закончился для вас год зайца!

Момыш-Улы. Да, действительно. После госпиталя мне дали двухмесячный отпуск. И в последних числах декабря я приехал в Алма-Ату.

II

Автор. Я разыскал в архиве кипожурнал «Советский Казахстан», в котором вы поздравляли зрителей с Новым, 1944 годом. Еле узнал вас: худой, болезненный, глаза впалые, щеки иссохшие. Но голос, как всегда, энергичный, движения четкие. Вы рассказывали о двадцати восьми героях-панфиловцах, о самом Панфилове. Сказали, что если когда-нибудь напишете о нем книгу, то состоять она будет примерно из таких глав: здравомыслящий генерал, логичный генерал, мужественный генерал, вежливый генерал, генерал, который не успокоится, пока не добьется поставленной цели. Говорили зрителям о том, как в сорок первом году под Москвой на одного гвардейца приходилось шестеро гитлеровских разбойников, о том, как плачут без стеснения солдаты, когда теряют своих товарищей, и о том, как бойцы на войне скучают по детям, женам, отцам, матерям.

Момыш-Улы. В тот приезд меня на вокзале встречала группа литераторов во главе с Сабитом Мукановым. Тогда я впервые увидел именитого писателя.

Сабе пригласил меня в гости. За щедро накрытым дастарханом я познакомился с лучшими представителями казахского парода — с Мухтаром Ауэзовым, Габиденом Мустафиным, Габитом Мусреповым, увиделся со своим бывшим одноклассником Абдильдой Тажибаевым.

Автор. В тот раз вы встречались и с народным артистом Казахской ССР Серке Кожамкуловым. Я записал его воспоминания, Бауке. Хотите, прочту?

Момыш — У л ы. Очень интересно, читай, конечно.

Автор. Вот что рассказывает Серага:

«В конце 1943 года с фронта приехал Баурджан. Он находился в Алма-Ате до марта месяца. В двух местах — в Академии наук и в театре — читал лекции. Рассказывал, как воевал под Волоколамском, как выходил из окружения. Mного рассказывал о Панфилове. Весь зал был взволнован, когда он говорил о большой человечности генерала, о том, что его любили, как родного отца, как старшего мудрого брата. «Вот моя записная книжка, в которую я занес все, что видел и знаю с самого начала войны. Ее оставляю вам, Канеке», — сказал Баурджан, отдавая блокпот Канышу Сатбаеву...»

Момыш-Улы. Я тебе не говорил, что свои фронтовые записи оставил в сейфе Сатбаева?

Автор. Значит, ему мы обязаны тем, что все ваши тетради оказались в целости и сохранности?

Момыш-Улы. Да, ему. Читай дальше.

Автор. «Раньше люди во время лекций то заходили, то выходили. Баурджан этого не позволял. Всякий раз, когда до его лекции оставалась одна минута, он велел наглухо запирать дверь. Поэтому на его выступления приходили за десять — пятнадцать минут.

В нашем театре Баурджан посмотрел три пьесы. Мы каждый раз надеялись на обсуждение спектакля. Но Баурджана сразу же из театра кто-нибудь уводил к себе в гости. У него буквально не было ни одной свободной минутки от многочисленных приглашений.

На меня неизгладимое впечатление произвела эта яркая, сильная личность. Он поразительно умел владеть аудиторией, был прекрасным находчивым оратором. До сих пор перед моими глазами стоит образ Баурджана сорок четвертого года, его мужественная осанка».

Момыш-Улы. Да-а... Самое удивительное — это твой энтузиазм. Ездить по архивам, копаться в документах, встречаться с разными людьми. Ну и ну!

Автор. Это ведь интересно не только мне, Бауке. Скажите, а после двухмесячного отпуска вы сразу вернулись на фронт?

Момыш-Улы. Нет, по пути заехал на родину, в Джувалинский район. А несколько раньше, когда до отъезда оставались считанные дни, Сабит мне сказал:

«Прости меня, Баурджан. Я допустил непростительную оплошность».

«Что такое, Сабе?»

«Давай сегодня вечером заскочим в аул Джамбула. Ведь неудобно не поприветствовать аксакала».

В этот же вечер мы приехали в Узун-Агач. Вошли в дом Джамбула. Знаменитый акын — маленький, сухонький старичок — полулежал на цветастой кошме, опираясь на бархатные подушки.

«Тате, это и есть батыр Баурджан, который, словно Газырет Гали [Газырет Гали — двоюродный брат и зять пророка Мухаммеда. Полководец, которому за особую храбрость Мухаммед подарил личный меч.], уничтожает врага на фронте! — прокричал Сабит прямо в ухо Джамбулу. — Это настоящий герой. Он отправил на тот свет не одного немца. Приезжал на побывку домой, теперь возвращается назад на фронт. И вот специально заглянул к вам оказать почтение и получить доброе напутствие».

Джамбул, прищурившись, смотрел мне в лицо. Под его испытывающим взором я развернул плечи и нахмурил бровя.

«Ну и ну! — покрутил головой Джамбул. — У него такой суровый вид. Может, он и вправду батыр?»

Сабит раскатисто захохотал. А я молчу. Джамбул снова пристально поглядел на меня.

— «Скажи, если ты батыр, то, значит, ты сильнее Утегена или Сураншы?»

Я не задумываясь ответил:

«Утеген был подобен бушующему лесному пожару, а Сураншы — горному потоку. На свете нет ничего сильнее огня и воды. Я не могу сравнивать себя ни с тем, ни с другим. Я всего лишь капля того потока и искра того огня, жаке».

Острая белая бородка Джамбула запрыгала, глаза заискрились смехом.

«Эй, Сабит, у твоего джигита, оказывается, не только в облике, но и на языке кое-что есть. Молодец! Оставайтесь, заночуйте у меня», — пригласил он.

Не успели мы снять с себя верхнюю одежду, как на пороге появился молодцеватый джигит. Он тащил к нам на благословение белого барана с изогнутыми полумесяцем рогами.

Джамбул сел на кошме, поджав под себя ноги, и спросил Сабита:

«Ну, кто же из вас сделает бата? Ты или твой батыр?»

«Благословите вы сами, тате», — почтительно поклонился ему Сабит.

Джамбул развернул ладони над бараном и, глядя на меня, протяжно пропел:

Счастливого пути желаю батыру! Желаю ему сильное, смелое войско! Вид у него очень грозный,

Желаю ему таких же грозных дел. Аллоакпар!

Кончив петь, он провел обеими ладопями по лицу и по бороде — знак благословения.

Когда в прихожей разделывали белого барана, до нас доносились голоса:

«Ой, какой жирный баран, целая миска жиру. Жаке берег его для самого дорогого гостя. Видно, уважаемый кунак приехал. Кто это такой?»

В комнату шумно ввалился круглолицый немолодой мужчина.

«О! Это же наш Сабит! — приветственно вскинул он руки. — Я так и знал! Кому же еще жаке заколол бы своего заветного белого валушка? [Заколоть белого барана, по древней народной традиции, можно только в исключительном случае. Отведав мясо такого барашка, казахские воины уходили в походы против врага.] — Пожимая обеими руками руку Сабита, он бросил взгляд на меня. — А это что за лейтенант?»

«Ой, Гали, гром небесный тебе на голову! — притворно возмутился Сабит. — Какой же это лейтенант? Это полковник Момыш-Улы».

«А-а! Наслышан, наслышан я о тебе, милок! Иди-ка ко мне, поцелую тебя в щеку, — улыбнулся Гали. — Ты не обижайся, я плохо разбираюсь в ваших звездах».

Улучив момент, Сабит шепнул мне, что это поэт Гали Орманов, литературный секретарь Джамбула.

Вслед за Ормановым в дом стали стекаться гости. Собралось много аульчан. До поздней ночи я отвечал на вопросы о войне. Потом подали угощение.

«Берите, угощайтесь! Это ваша доля, ваша сыбага», — широким жестом показал Джамбул на огромное деревянное блюдо с дымящимися кусками барапины.

Сабит и Гали начали есть мясо. Я сидел, не протягивая руки к блюду.

«Что же твой товарищ не ест?» — удивился Джамбул.

«Эй, Баурджан, в самом деле, чего это ты? Отвык от нашей пищи?» — спросил меня Сабит, потянувшись за новым пуском.

«Не буду есть!» — категорически ответил я.

Сабпт как ужаленный отдернул руку и изумленно уставился на меня.

«Что это с тобой?» — спросил он враз охрипшим голосом.

«Я сюда приехал не для того, чтобы есть свою сыбагу, — ответил я Сабиту твердо. — Свою сыбагу — почетную долю — я буду есть только после победы над фашистами. Я приехал к великому Джамбулу, к отцу всех солдат на войне, и буду сегодня есть саркыт [Саркыт — остаток еды от почетного человека.]. Пусть жаке отопьет из тузлука, макая в него свою бороду, а оставшийся соус выльет на мясо. Только тогда я стану есть его. И расскажу солдатам на фронте, что я пил и ел в доме Джамбула его саркыт!»

Сабит засмеялся и, наклонившись поближе к Джамбулу, прокричал ему на ухо все, что я сказал.

«Ну что ж, сделаю, как этот парень просит, — кивнул Джамбул и потянулся к тузлуку. — Однако я не козел, который мочит свою бороду, когда пьет воду. Поэтому я только чуточку коснусь усами».

Все одобрительно засмеялись.

Вот так я виделся со знаменитым акыном, принимал из его рук угощение, сидел в самом почетном уголке его дома. А наутро отправился на фронт. Только по пути еще заехал ненадолго в Джувалы, поклониться могиле Момынкула, умершего без меня, во время войны.

Автор. Чтобы своими глазами увидеть ваши родные места, Бауке, я в январе семьдесят третьего года побывал в Джувалах. Абдильды, сына Момынкула, в ауле не было. В Бурном я нашел ваших родственников Атина и Рахымжана Орынбаевых. Они мне рассказывали о вас.

Момыш-Улы. Да? Что же они тебе обо мне говорили?

Автор. Вот рассказ Рахымжана.

«В начале сорок четвертого года Баурджан-коке, возвращаясь из Алма-Аты на фронт, заезжал к нам в аул. Перед его приездом из района прискакали вестники, и в доме покойного Момыпкула-ата началась подготовка: резали барапа, стряпали баурсакн. Перед выездом коке из Бурного у дома Момынкул-ата собрались все аульные мужчины. Из них четыре инвалида, а остальные — мы, тринадцатилетние мальчишки. Дав каждому в руки по длинной палке, мальчиков расставили вокруг дома Момынкул-ата как траурный почетный караул. Женщины возились с угощением. И вот наконец показалось несколько всадников, мчавшихся, по традиции, во весь опор к аулу.

Первым, конечно, прискакал Баурджан-коке. Поздоровавшись со всеми, он вошел в дом. А спустя некоторое время Баурджан выглянул на улицу и ласково сказал нам:

— Милые мои, бросьте-ка вы эти палки да идите сюда.

Мы обрадовались. Толкая друг друга, вбежали в дом. Гости сидели на самом почетном месте. Когда заговорил Баурджан-коке, все замолчали. Спросив о здоровье каждого, он посочувствовал тем, кто раненым вернулся с фронта.

— Аюбай, — обратился он к одному из фронтовиков, — ты лучший тракторист аула, а на войне потерял ногу. Душу разрывает глядеть на тебя хромого. Но ты не унывай, родной мой. Один из нас теряет ногу, другой руку, третий жертвует жизнью, но, как бы то ни было, все вместе мы должны защитить нашу Родину. Родина будет спасена! И все ваши родственники вернутся домой с победой.

— Пусть сбудутся твои слова! Только бы вернулись! Ранеными, покалеченными, только бы живыми, — наперебой заговорили женщины».

Момыш-Улы. А Атин что рассказал?

Автор. Атин вспомнил об одном давнем случае. Когда вы были секретарем райисполкома, один из ваших дальних родственников, работавший продавцом, попал под суд. Растерявшись, он обратился к вам:

«Меня собираются судить. Помоги».

«За что?»

«Говорят, недостача...»

«Куда дел?»

«Позарез нужны были деньги. Истратил немного...»

«А тогда ты советовался со мной?»

«Нет».

«Ну так и нечего ждать от меня помощи!»

Момыш-Улы. Ха-ха-ха! Я об этом случае совсем забыл.

Автор. Потом я поехал в ваш старый аул. Атин и Рахымжан показали мне места домов Момыша и Момынкула.

«Вокруг родника Момыш-ата раньше были заросли густого тальника, — сказал мне Рахымжан. — Он посадил их своими руками. Мы, тогда еще маленькие пацаны, прибегая к нему, просили: «Ата, дай коня». — «Какого вам: иноходца или скакуна?» — спрашивал весело ата. Один из нас просил иноходца, другой скакуна. Ата вырезал нам по хорошему, длинному пруту, оседлав который можно было вообразить себя лихим джигитом.

Во время войны тальник этот был весь пущен на топливо».

Я очень был рад, Бауке, увидеть своими глазами места, где прошло ваше детство, поговорить с вашими родственниками, знакомыми.

III

Момыш-Улы. Ладно, об этом хватит. Слушай теперь дальше. Распрощался я с родными местами. А по дороге на фронт заехал в Москву, в Народный Комиссариат обороны. Там узнал, что издан приказ о зачислении меня на курсы усовершенствования «Выстрел» при Высшей военной академии. Курсы эти — годичные, но в условиях войны были сокращены до шести месяцев. Занятия начинались третьего мая. Поэтому до начала занятий я месяц проработал в Главном управлении кадров. До конца октября я учился на этих курсах. Об этом у меня сохранился даже документ. Вот прочти, — и Момыш-Улы подал мне исписанный лист бумаги.

Я развернул его и прочел:

«СПРАВКА

За май — октябрь 1944 г. На слушателя курсов усовершенствования Высшей военной академии имени К. Е. Ворошилова полковника Момыш-Улы Б.

Общее и военное развитие достаточное. Тактико-технические свойства родов войск знает достаточно и экзамены по ним сдал вполне удовлетворительно.

Обстановку оценивает правильно. Может сделать обоснованные выводы по обстановке. Решения в большинстве случаев принимает правильные, и свое решение достаточно четко и ясно излагает. Вопросы управления, взаимодействия и снабжения знает достаточно полно. По решению тактических задач имеет хорошие оценки. Штабные документы выполняет добросовестно. Волевыми качествами владеет. К занятиям относится добросовестно. Дисциплинированный, выдержанный. Может быть назначен на должность заместителя командира дивизии.

Начальник курсов генерал-майор Жемайтис

23.10.1944 г.»

Автор. Этот документ говорит совершенно противоположное тому, как характеризовал вас генерал Ч. Он писал, что вы не можете организовать бой, не понимаете тактику, плохо выполняете приказы. Здесь же все наоборот.

Момыш-Улы. Так ведь говорят: сорок человек скажет «да», а один упрямец «нет».

Автор. Еще бы! Он предлагал вообще отстранить вас от руководства полком, а академия рекомендует на должность заместителя командира дивизии.

Момыш-Улы. Ладно, что было, то прошло. Учеба на курсах академии окрылила меня, уверила в собственных силах. Я прибыл в распоряжение Военного совета 1-го Прибалтийского фронта и сразу был назначен командиром дивизия. Командующим фронтом был генерал армии Баграмян. А командующим 6-й армией — генерал-полковник Чистяков.

«Хочу, чтобы тебя утвердили командиром ко мне, — как только я появился, сказал Чистяков. — Посиди здесь, подожди. Я представлю тебя командующему фронтом. Готовится крупная операция, и у него тут по этому поводу большое начальство: Василевский и Жуков». И ушел в соседний кабинет.

На участке фронта что-то не клеилось. Все были взвинчены до предела. Прошло немало времени, а я все сидел ждал, когда меня вызовут к командующему.

Наконец в дверном проеме показался Чистяков.

«Товарищ полковник, зайдите», — позвал он меня.

Вошел. Баграмян, теперь уже немного постаревший и полысевший, сидел за столом и внимательно изучал лежавшую перед ним папку.

«Знакомится с моим личным делом», — подумал я.

За длинным столом справа над маленькой картой склонились маршалы. Я задержал свой взгляд на Жукове. Ему было лет под пятьдесят. Но вся его фигура, осанка, движения были энергичны и молоды. Василевский сидел крепко, прямо, будто отлитый из стали.

«Товарищ маршал, разрешите обратиться к командующему фронтом», — сказал Чистяков, повернувшись к Василевскому.

«Обращайтесь, обращайтесь», — совсем по-домашнему ответил Василевский.

«Товарищ командующий фроптом, разрешите представить вам полковника Момыш-Улы».

Баграмян кивнул головой, не отрываясь от бумаг.

«Как вы назвали полковника?» — переспросил вдруг Жуков.

«Мо-мыш-У-лы, — внятно, по слогам произнес Чистяков мою фамилию. — Баурджан Момыш-Улы, товарищ маршал».

«Что-то слышал», — наморщил лоб Жуков.

«Так точно, товарищ маршал, — торопливо, будто боясь, что не успеет сказать, подтвердил Чистяков. — Товарищ Момыш-Улы — герой опубликованной в прошлом году в «Знамени» книги о панфиловцах. Только в ней он был еще командиром батальона, старшим лейтенантом, а теперь полковник».

«Вижу, что полковник, — сказал Жуков, поднимаясь из-за стола. — Я полагал, что полковник — герой войны, а он, оказывается, герой книги?»

Трудно было понять: нравится это Жукову или пет? Я, конечно, понял как недовольство.

«И тот и другой, товарищ маршал», — возразил Чистяков.

Жуков молча прошелся между столами, за которыми сидели Баграмян и Василевский.

«Товарищ маршал, разрешите мне ответить», — еще больше постарался вытянуться я.

Жуков остановился передо мной, поднял подбородок:

«Разрешаю».

«У меня и в мыслях не было стать героем книги, товарищ маршал. Сначала война, а потом лишь — «Война и мир». Но сейчас наша литература шагает рядом с войной. И я полагаю, что скоро, хотите вы этого или нет, и вы станете героями книг», — я энергично повернул голову к Василевскому, к Баграмяну, к Чистякову.

Жуков, как будто говоря: «Ты посмотри-ка», покачал головой.

«Георгий Константинович, — встал Баграмяп, — у кавказских народов есть поговорка: силу птенца можно определить по расположению его гнезда — на скале оно или на ровном месте. Гнездом, из которого вылетел полковник, является наш Особый Киевский военный округ».

«Когда?» — коротко спросил Жуков, глянув на меня.

«Когда вы были командующим, товарищ маршал, — отрапортовал я. — В сороковом — сорок первом годах».

«В какой дивизии?»

«В 406-м стрелковом полку 24-й стрелковой дивизии, в городе Житомире».

«Кем вы были?»

«Первым помощником начальника штаба полка».

«А затем?»

«Затем в дивизии генерала Панфилова командиром батальона и командиром полка, товарищ маршал».

«Генерал Чистяков, вы знаете полковника?» — повернулся Жуков к Чистякову.

«Знаю, товарищ маршал, — ответил Чистяков, подавшись вперед. — Полковник был одним из самых храбрых, толковых и образцовых командиров в 8-й гвардейской дивизии имени Панфилова».

«Вы уверены в том, что полковник достоин дивизии?»

«Уверен, товарищ маршал».

«Если верите в него, то чего же не утверждаете?» — добродушно спросил Жуков.

«Придется утвердить», — улыбнулся Баграмян.

«Товарищ полковник, — подал голос Василевский. — Мы проводим на карте одну операцию. Подойдите поближе к карте и слушайте внимательно. Враг находится вот в этом месте. Силой он превосходит нас. Зато у нас есть резервный корпус. Вот. Но он на довольно приличном расстоянии от нас. Речь идет именно об этом корпусе. Каково ваше мнение? Взвесьте обстановку и доложите свое мнение».

Я некоторое время размышлял над картой, а затем повернулся к маршалу:

«Разрешите доложить?»

«Докладывайте, товарищ полковник».

«По-моему, с этим корпусом ничего не выйдет, и нет необходимости его трогать».

«Почему?» — подался вперед Баграмян.

«Далековато, много снегу, дорога тяжелая, товарищ командующий. Зря потревожим корпус. Вместо этого...»

«Мы все это уже прикинули, полковник», — недовольно остановил меня Баграмян. .

Только теперь я понял, что соображения мои не совпали с мыслями командующего. Но сказанное слово что выстреленная нуля.

«Товарищ командующий, я излагаю маршалу только мнение полковника, — чуть наклонил я голову. Я вспомнил рассказы о настойчивом характере Баграмяна, который до конца отстаивал свою точку зрения. И я постарался сыграть именно на этом. — Если я не ошибаюсь, то командующий 11-й гвардейской армией генерал Баграмян тоже не соглашался перед Курским сражением с мнениями двух командующих и доказал правоту своего плана перед Ставкой».

Это было так. Шла подготовка к Курским сражениям. Армия Баграмяна, которая была в подчинении Западного фронта, и армия Белова Брянского фронта должны были одновременно ударить по Орловской группе противника, а затем вместе двинуться вперед.

Этот план не понравился Баграмяиу. Он пришел к выводу, что две соседние армии не должны одновременно вырываться вперед, что в первую очередь надо окружить и уничтожить небольшую группу противника, находившуюся в непосредственной близости от Орла. Тогда оборонительные линии противника несколько ослабеют, появится брешь. И немцам нелегко будет ее залатать.'

Ни командующий Западным фронтом генерал Соколовский, ни командующий брянским фронтом генерал Рейтер не приняли план Баграмяна. Баграмян продолжал отстаивать свой план на заседании Генерального штаба, в котором принимали участие командующие фронтами и армиями. Командующие и тут выступили против. Ставка должна была утвердить план Орловской операции. На основе мнений командующих фроптами по поводу данной Операции выступил заместитель начальника Генштаба Антонов. Заседание вел сам Сталин. Главнокомандующий не сделал никаких замечаний. Заседание шло к концу. Начали уже сворачивать карты, когда Сталин спросил:

«Все согласны с решением Генерального штаба? Может, есть другие предложения но этому вопросу?»

Тогда Баграмян поднялся и изложил свой план. Рейтер тут же выступил против него. Сталин внимательно выслушал обоих и принял план Баграмяна.

Я намекнул на это. Баграмян улыбнулся:

«Вы не ошиблись. Так оно и было. Но я понял ход ваших мыслей, полковник, — командующий несердито погрозил указательным пальцем. — Хотите сказать: если Баграмян упрям, то и я упрям не меньше?»

«Абсолютнб не так, товарищ командующий, — возразил я. — Есть ведь еще понятие решительности и стойкости командира».

«Товарищ полковник, завершите операцию на карте», — сдержанно предложил мпе Василевский.

Я развил мысль о том, что можно обойтись маневрами близлежащих дивизий без помощи столь отдаленного корпуса.

«У кого какие вопросы к полковнику?» — спросил маршал Василевский, когда я закончил. Вопросов не было.

Василевский, приподнявшись, сказал:

«Товарищ полковник, вы свободны, можете идти».

Я вышел. Спустя некоторое время появился Чистяков..

«Ты назначен командиром 9-й гвардейской дивизии. Поздравляю! — крепко пожал он мне руку. — Командующий подписал. Только смотри на будущее, — сурово сдвинул он брови, — перед старшими надо быть осторожнее. Я уж тут не знал, куда себя девать, думал, что придешься им не по душе. Чего ты полез на рожон, споря с командующим? Хорошо, что он не обиделся. А то бы сгорел без дыма. Понял?»

Я промолчал. Теперь уж все равно ничего не поправишь. Но, видимо, лицо у меня было настолько расстроенным, что Чистяков сказал мягко:

«Сейчас за тобой придет машина. Я уже позвонил. Иди и принимай дивизию, постарайся стать ей отцом. Дивизия ведет сейчас упорные бои».

«Есть, товарищ генерал, — бодро ответил я, поднося руку к козырьку, — принять дивизию и быть ей отцом!»

«Отправляйся».

Вот так я стал командиром дивизии.

Автор. А почему вашей фамилии нет в книге Жукова, Бауке?

Момыш-Улы (сурово посмотрев на меня). Это зависит от масштаба. Ты хоть знаешь, что такое масштаб?

Автор. Но ведь Гречко занес в свою книгу командира партизанского отряда Касыма Кайсенова, лично звонил ему домой. (Чтобы эти мои слова не обидели Бауке, я произносил их как можно мягче.) Так почему Жуков не упомянул командира дивизии?

Момыш-Улы. Ой, ты, оказывается, ничего не понимаешь! (Баурджан говорил сердито.) Книга Гречко — это воспоминания командарма о подчиненных ему корпусах, дивизиях, о их людях. А Жуков свои воспоминания пишет как начальник Генштаба Красной Армии, как первый заместитель наркома обороны СССР и как заместитель Верховного Глав-нокомандующего. Он пишет о фронтах и армиях. Понятно тебе? К тому же я только в конце войны стал командиром дивизии.

Автор. Понятно, Бауке.

Момыш-Улы. Ничего тебе не понятно! Тебя послушать, так я должен чуть ли не обижаться на маршала Жукова за то, что он не упомянул меня в своей книге. Да ведь именно он благословил меня при назначении командиром дивизии. И после моей демобилизации звонил в Алма-Ату, интересовался, как мои служебные и квартирные дела. Но об этом я расскажу тебе позже. А то мы так все время и будем терять нить своего разговора. Задавай свой следующий вопрос по порядку.

Автор. Бауке, после окончания курсов вы сами выразили желание ехать на 2-й Прибалтийский фронт?

Момыш-Улы. Да.

Автор. Почему?

Момыш-Улы. Как почему? Человек должен возвращаться домой или бродяжничать, по-твоему?

Автор. Конечно, лучшо вернуться домой.

Момыш-Улы. Ну так вот! В то время 10-я армия находилась в подчинении 2-го Прибалтийского фронта. А 8-я гвардейская Панфиловская дивизия была в составе этой армии. Разве это не родной дом? Я соскучился по дивизии, по своим джигитам. Ведь я служил там в двух полках. И был готов занять свою бывшую должность.

Автор. Так ведь там был геперал Ч.?

Момыш-Улы. Когда над страной нависла опасность, то с самим чертом станешь работать. Одпако по пути меня встретил Чистяков и взял в свою армию. Хороший учитель не забудет даже плохого ученика.

Автор. Вы же не были плохим учеником, Бауке.

Момыш-Улы. Я не столько про себя, сколько про Чистякова.

Автор. А вы из своих наставников не забыли никого?

Момыш-Улы. Нет. Помню всех. Но в первую очередь Панфилова и Чистякова. Чистяков для меня был трижды учителем. А в жизни редко случается учиться у одного учителя и в начальных классах, и в средней школе, и в вузе.

Автор. Какие у вас связи с ним теперь?

Момыш-Улы. У старых людей связи несколько ослабевают. Когда я бываю в Москве, всегда захожу к нему, приветствую. В прошлом году Иван Михайлович приезжал в Алма-Ату. Я приглашал его к себе в гости.

IV

Автор. Мы уже знаем немного о том, как вы руководили батальоном и полком, Бауке. Не расскажете ли вкратце, как вы командовали дивизией?

Момыш-Улы. Во второй половине сорок четвертого года перед войсками трех Прибалтийских и 3-го Белорусского фронтов была поставлена задача освободить от врагов земли прибалтийских республик, а для этого — в первую очередь прорвать передовые линии противника и выйти на Балтийское побережье. Таким образом, мы отрезали от Германии немецкую группу армии «Север». Черняховский взял направление на Южную Литву, Вильнюс, Каунас, прибрежья Немана. В направлении Курляндии и Риги действовал Баграмян. Еременко держал курс на Резекyу. Таким образом, были взяты Вильнюс, Шяуляй, Елгава, Двинск, Резекна. Армии 3-го Прибалтийского фронта освободили Остров и Псков, войска Ленинградского фронта — Нарву. Была освобождена Рига. Во второй половине октября 3-й Прибалтийский фропт расформировали. В начале января сорок пятого года наступление 1-го и 2-го Прибалтийских фронтов приостановилось. Как раз в этот период я и прибыл в 9-ю гвардейскую дивизию, находившуюся в подчинении 1-го Прибалтийского фронта. Это было самое горячее время, когда в штабах этих фронтов и армий тщательно разрабатывались и обсуждались проекты планов предстоящих наступлений и боев.

Ты знаешь, что немцы вторглись на территорию нашей Родины тремя группами: «Север», «Центр» и «Юг». Две из них, особенно группа армий «Юг», были изрядно потрепаны нами. Они несколько раз заново формировались. Только группа армий «Север» в течение трех лет сохранила свою боеспособность. Однако после летних и осенних натисков Прибалтийских фронтов сорок четвертого года и эта группа также была лишена активных оперативно-стратегических действий. Занимавшая ранее всю прибалтийскую территорию, она свернулась теперь, как змея, получившая удар палкой, и стала называться группой «Курляндия». В эту группу входило тридцать с лишним дивизий. Пятого сентября сорок четвертого года, после выхода Финляндии из войны, немецкие войска, стоявшие там, тоже примкнули к группе «Курляндия».

Таким образом, сосредоточенный на небольшом полуострове противник оказывал упорное сопротивление. Немцы, словно дикие кабаны, вдоль и поперек изрыли Курляндский полуостров окопами и трапшеями. На каждых пятнадцати метрах торчали дула автоматов и винтовок, на каждых восьмидесяти метрах — пулеметы. Перед траншеями была протянута колючая проволока, а сзади построены блиндажи, напоминавшие гнезда пауков. Это была первая линия обороны противника. Через сто — двести метров тянулась точно такая же вторая линия. За ней — глубокие и широкие противотанковые рвы, густо расставленная артиллерия.

Все это называлось первым рубежом. Через пять-шесть километров начинался точно так же оборудованный второй рубеж. Затем — третий. Командующий группой «Курляндия» генерал-полковник Шернер взял подписку у солдат этих рубежей о том, что они умрут, но не отступят.

Когда немцы вторглись на территорию Советского Союза, левый фланг своих сил Гитлер бросил через Курляндию на Ленинград.

«Если Курляндия будет в наших руках, то для России путь в Европу закрыт. Курляндия — это плацдарм для взятия Ленинграда, форпоста России на Балтийском море. Поэтому мы должны срочно укрепляться в Курляндии и превратить ее в неприступную крепость», — давал Гитлер стратегические инструкции.

В сорок четвертом году войска Прибалтийских фронтов начали решительный штурм. Гитлеровская армия вынуждена была отступить. Тогда Гитлер заявил: «Чего бы это нам ни стоило, но Курляндию отдавать нельзя. Русские не должны пройти в Прибалтику. В противном случае мы потеряем Финляндию, Норвегию, Польшу, Данию. Под сильным ударом окажется Восточная Пруссия. Затем нависнет угроза над всей империей. Во что бы то ни стало построить мощный оборонительный заслон. Не выпускать из рук Курляндию!» — приказал он.

Вот этот оборонительный рубеж противника мы и должны были прорвать. В иные дни фашисты предпринимали до сорока атак, чтобы вернуть обратно взятые нами населенные пункты. Не четыре, а сорок атак в день! Ты понимаешь, какой была обстановка?

Автор. Понимаю, Бауке.

Момыш-Улы. К тому же погодные условия Прибалтики изменчивы. Часто шли проливные дожди и стоял густой туман. Маршалы и генералы нервничали. В такие тяжкие дни мне пришлось командовать дивизией.

В дивизии — семь полков. Четыре из них — орденоносные. Заместителем моим был Герой Советского Союза гвардии полковник Геннадий Фадеевич Шлянии. Он был из Казалинска и отлично владел казахским языком. Заместителем по политической работе был старый большевик, бывший секретарь Саратовского обкома партии гвардии полковник Иван Михайлович Коньков. Через несколько дней после того, как я ознакомился со всеми семью полками дивизии и их командирами, наш корпус пошел в наступление.

Курляндия — лесистый, болотистый край. Ступаешь там осторожно, будто стреноженный конь. Бежать трудно, ноги вязнут в грязной чавкающей жиже.

Нашей дивизии было поручено освободить от врага станцию Приекуле Латвийской ССР. В первый же день дивизия, разрушая трехрядный оборонительный рубеж противника, взяла станцию и стала продвигаться вперед, освобождая от врага населенные пункты. За двадцать дней мы прошли всего двадцать пять километров, но в условиях Курляндии и это было большой победой. Дивизия уничтожила двадцать пять пушек, пять минометов, сорок пять пулеметов, тридцать танков, около тысячи немецких солдат и офицеров. Я эти цифры называю тебе не произвольно — они были отражены в свое время в официальных документах корпуса.

Автор. Некоторые документы мне приходилось читать. Да-а, это были тяжелые бои, Бауке. Легкое ли дело — уничтожить тридцать танков! Наверно, были в те дни моменты, когда вам приходилось особенно тяжко?

Момыш-Улы. Конечно. Да по нескольку раз на дню. В первый день, когда, завладев двумя островками противника, мы бросились на третий, фашисты пустили на нас тапки. Передняя линия, оторопев, волной откатилась назад. Я шел след в след за передними рядами дивизии. Если командир где-то рядом, то и боец чувствует себя уверенней. Я строго наказал Шляпину, чтобы орудия не отставали ни на шаг. Потому что пехота, поддерживаемая артиллерией, никогда не испугается танков.

Когда передняя линия откатилась назад, я сильно растерялся. Однако в человеке скрыты неведомые даже ему самому силы. Шляпин был волевым джигитом. Увидев танки, он изо всех орудии открыл огонь. Чтобы остановить бросившихся назад бойцов, я, вынув шашку из ножен, крикнул:

«Куда идете? Орлы мои, вперед!»

Увидев впереди себя командира дивизии, бойцы с криком «ура» кинулись за мной. Кругом загудело, загрохотало. Запылали танки противника, которые наши джигиты забрасывали гранатами и поджигали бутылками «КС».

«За мной, орлы мои!» — крикнул я еще раз охрипшим голосом, устремляясь вперед.

И орлы мои, обгоняя меня со всех сторон, ринулись вперед, словно бурный водопад с высоких гор. У подбитого танка я заметил офицера, пытавшегося выбраться из люка. Нажав на курок маузера, я тут же уложил его. В это время кто-то крепко схватил меня сзади. Вывернувшись, я увидел своего заместителя Шляпипа.

«Агатай, что с вами? — спросил он на чистом казахском языке. — Вернитесь назад».

Увидев, что я повел за собой пехоту, он, сев на трофейный транспортер, пустился вдогонку. Умоляя: «Агатай, агатай!» — он уговорил меня сесть в транспортер и отвез назад.

В этот день я клинком и маузером уничтожил двух офицеров. А бойцы моей дивизии подожгли двадцать танков и отправили на тот свет много немцев.

Автор. В связи с этими боями командир 2-го гвардейского корпуса гвардии генерал-майор Баксов писал на вас такую характеристику, Бауке: «Гвардии полковник Момыш-Улы умелым руководством войсками, личным примером героизма, мужества и отваги, проявленными в бою, воодушевлял бойцов и офицеров на выполнение задач, поставленных перед дивизией, в результате чего противнику нанесены значительные потери в живой силе и технике».

Момыш-Улы. Спасибо тебе за то, что ты разыскал все эти документы.

Автор. В главах «Истины и легенды», опубликованных в «Жулдузе», я рассказывал о том, как вы заплакали, когда умирал ваш первый наставник, помкомвзвода Николай Редин. Один из писателей, прочитавший это, упрекнул меня в неправде: мол, Момыш-Улы никогда не плакал.

Момыш-Улы. Что за писатель, который думает, что Момыш-Улы не человек, а какое-то дерево? Один раз я даже по-настоящему рыдал.

После боев под Приекуле мы около полутора месяцев находились во втором эшелоне, на отдыхе. Тогда мы были в подчинении Ленинградского фронта, у маршала Говорова. В один из дней меня вызвали на совещание Военного совета армии.

«Сами знаете, вчера, второго мая, пал Берлин, — сказал командующий. — А в Курляндии окопалось около полумиллиона немецких войск. Им предъявлен ультиматум о сдаче. Но пока никакого ответа. Было бы лучше, если бы в эти последние дни, а может быть, и в последние часы войны не проливалась кровь с обеих сторон. Однако если они не примут наши условия, начнем наступление. Ваша дивизия входит в эту группу».

Получив приказ Чистякова, я вернулся к себе и, рассказав об обстановке Конькову и Шляпину, поднял дивизию.

«Баурджан, дорогой, — сказал мне по пути Коньков, — может быть, немцы облагоразумятся, бросят оружие и сдадутся? Быть может, это наш последний бой? Береги себя, старайся сберечь и других. Не лезь на рожон, как в Приекуле. Иди позади».

«Это покажет обстановка, аксакал», — ответил я.

Враг не принял паши условия и свирепо обстреливал нас. Вдруг в ров, где лежали мы с радистом, вкатился Коньков.

«Что с вами?» — спросил я.

«Узнал, что вы здесь, и специально пришел, — сказал он. — Хочу быть рядом с вами, может быть, советом старшего помогу».

В это время в небе появились наши самолеты. А так как мы были очень близко от противника, то пули и бомбы, предназначенные ему, доставали и нас.

«Что они вытворяют!» — воскликнул Коньков, вскочив на бруствер и грозя кулаком нашим летчикам. И тут же мешком свалился на нас с радистом. .

«Иван Михайлович, что случилось?» — бросился я к нему.

«Баурджан!.. Комдив!.. — Он говорил отрывисто, с трудом произнося каждое слово. — Пусть я одни...»

Сказав это, он навечно закрыл глаза. И в то же мгновение на нашем участке наступило зловещее затишье. С испугом я выглянул из окопа. Подняв белый флаг, к нам двигалась колонна немцев. Мы с радистом зарыдали.

Мы много настрадались в этой войне. Но никогда не измывались над пленными. Я как следует накормил сдавшихся немецких генералов: их было двадцать семь. Сказал им: если еще раз полезете на нашу Родину, то пусть вас покарает тогда наш хлебосольный дастархан!

«Наин, найн!» — запричитали они, мотая головой и моргая глазами.

Генералы арийской крови с волчьей жадностью поглощали все, что было на столе.

Так закончилась для меня война.

Диалог седьмой

I

Автор. Ну, Бауке, война для нас закончилась. Кула теперь мы держим путь?

Момыш-Улы. Ты ведь сержант?

Автор. Да.

Момыш-Улы. Тогда демобилизуйся и возвращайся домой. Может, поедешь в Алма-Ату и поступишь в КазГУ — дело твое. А я полковник. Для меня нет демобилизации. Мне можно только одно из двух: или оставаться в своей дивизии, или же ехать учиться в военную академию.

Автор. Значит, сразу после войны вы поступили в академию?

Момыш-Улы. Нет. До сентября я оставался командиром 9-й дивизии в том же Прибалтийском военном округе. Потом меня вызвали в Москву, в распоряжение ГУКа. С января сорок шестого года я слушатель ордена Суворова 1-й степени Высшей военной академии имени Ворошилова.

Автор. Расскажите о самом интересном, что было во время учебы в академии, Бауке.

Момыш-Улы. Послушай, если мы будем вспоминать каждый период моей жизни, то наша беседа может слишком затянуться. Разве нам обоим не дорого время?

Автор. Что верно, то верно. И все же мне хотелось бы узнать некоторые подробности.

Момыш-Улы. Хорошо. Когда закончили первый курс, начальник академии генерал армии Захаров пяти слушателям объявил благодарность, в том числе и мне. На первом курсе я учился на одни пятерки. На втором у нас сменился преподаватель оперативного искусства. Им стал один генерал-майор. Не знаю почему, но я сразу не понравился ему.

Однажды меня вызвал к себе Захаров.

«Как же это получается, товарищ Момыш-Улы? — покосился он на лежащий перед ним табель. — Темп вашей учебы уступает темпу на войне. Вроде мы с вами неплохо воевали, не так ли?»

«Так точно, товарищ генерал, — ответил я. — Но я учусь с той же энергией, что и воевал».

«Тогда объясните, почему съехали на четверку по оперативному искусству? Раньше вы постоянно получали «отлично».

«И учусь, и понимаю, и отвечаю, как в прошлом году, товарищ генерал. Если моя задача стремиться усвоить все и четко отвечать, то с этой задачей я справляюсь».

«Так в чем же дело?»

«Не знаю», — ответил я, разводя руками.

На этом разговор закончился. Однако о нем узнал генерал-майор.

Однажды нам было дано письменное задание: сделать разбор боя. Я всегда пишу не спеша, обдумывая каждое свое слово, каждую мысль. Стараюсь найти точные сравнения, которые как можно лучше отражали бы события, ищу редко употребляемые синонимы. Поэтому к тому времени, когда преподаватель начал собирать у всех работы, я успел написать только треть задания. Пришлось сдать неоконченную зарисовку.

Через три дня преподаватель снова появился в аудитории. Раскрыв портфель, он разложил перед собой наши тетради, некоторое время посидел молча, затем по одной стал раздавать их владельцам, объявляя оценки. Дошел до меня.

«Полковник Момыш-Улы, вам я поставил двойку, так как с заданием по теме вы не справились».

Все удивленно посмотрели на меня.

«Простите, товарищ генерал-майор, — возразил я. — Задание по теме было мною продумано в деталях. Просто я не успел его закончить. Времени не хватило».

«Это не причина. Главное то, что написано». Он положил мою тетрадь на край стола.

Я даже не пошевельнулся.

«Полковник Момыш-Улы, заберите свою тетрадь», — генерал-майор несколько повысил голос.

«Тетрадь, в которой стоит несправедливая оценка, я не возьму, товарищ генерал-майор», — твердо ответил я.

«Если сейчас не возьмете, то возьмете у генерала Захарова», — сухо сказал преподаватель и положил мою тетрадь в свой портфель.

«Я доволен», — ответил я, садясь на место.

Конечно, это было ЧП и для меня, никогда не получавшего двоек, и для академии.

На другой день меня вызвал Захаров. Рядом с ним в кабинете сидел преподаватель оперативного искусства.

«Ай-яй-яй! — с досадой поморщился Захаров. — Это как же получается, товарищ Момыш-Улы? Я вчитываюсь в вашу работу. Нет ни одной грамматической ошибки. Нет изъяна и в технике исполнения. И задача ясна, и зарисовка получилась, и все доказательно. Русским языком владеете хорошо. В этом могут вам позавидовать многие наши генералы. Но тем не менее, товарищ Момыш-Улы, ваша работа не закончена! Поэтому вам поставлена двойка. Ведь могли бы закончить хотя бы страничным резюме? И тогда бы получили пятерку. Так?» — обратился Захаров к преподавателю.

Тот неопределенно пожал плечами.

«Почему же вы этого не сделали? — Захаров с досадой посмотрел на меня. — Жаль, товарищ Момыш-Улы. Очень жаль!»

«Времени не хватило, товарищ генерал армии», — ответил я, крепко прижимая руки к бедрам и приподнимая подбородок.

«Но ведь другим хватило?»

Я объяснил, что во время работы над сочинением ставлю перед собой три задачи. Во-первых, военную, во-вторых, научную, в-третьих, литературную. Если эти задачи не выполнены, я написанное не считаю совершенным.

Чувствую, что мой ответ вызвал интерес Захарова.

«Товарищ генерал армии, — уже бодрее продолжаю я. — Все мы опытные люди, за плечами у нас война, и на нас не следует смотреть как на школяров. Мы пишем о том, что нам самим приходилось пережить на войне. Завтра для Генерального штаба эти воспоминания будут как крупицы золота. Их можно будет переплавить в большой золотой слиток. Я думаю именно так. И мне кажется, что вчера не следовало ставить мне двойку, а просто по-человечески сказать: «Товарищ Момыш-Улы, вы не успели сделать резюме, прошу вас завершить работу». А за то, что вчера не подошел к товарищу генерал-майору и не забрал свою тетрадь, прошу меня извинить».

«И все же, как вы считаете, товарищ Момыш-Улы, почему у вас не хватило времени, когда другие успели?» — настойчиво спросил Захаров.

«Причина в том, что у других процесс мышления одноступенчатый, а у меня — двухступенчатый».

«Как это понять?»

«Я сначала думаю по-казахски. Затем мысленно перевожу на русский. И только потом пишу на бумаге. Другие же мои товарищи не мучают себя, думая дважды. Вот в чем дело, товарищ генерал армии».

Захаров прищурился и поверпулся к преподавателю: «А вы как думаете?» Тот промолчал.

Захаров взял красный карандаш, размашисто перечеркнул крест-накрест поставленную преподавателем двойку, рядом жирно вывел четверку и пристукнул под ней штемпелем: «Начальник Академии Герой Советского Союза генерал армии М. Захаров».

«Вы свободны», — сказал он, возвращая мне тетрадь.

Я повернулся на каблуках и, четко отбивая шаг, пошел из кабинета начальника.

— Ну как, устраивает тебя такая деталь? — обратился Баурджан ко мне.

Автор. Устраивает, Бауке. А что было дальше?

Момыш-Улы: Дальше? Закопчил академию, получил даже премию. Двадцать человек были премированы, в том числе и я. Тем, кто закончил на одни пятерки, выдали по тринадцать тысяч рублей. Разумеется, в старом исчислении. У меня из-за генерал-майора до «отлично» не хватило всего полбалла. Меня включили на вторую премию и выдали девять тысяч.

Автор. Немалые деньги...

Момыш-Улы. Конечно, немалые. Когда они попали в мой карман, я, признаться, думал: куда же их истратить? Наконец пришел к такому решению. Я первый из казахов, который закончил Академию Генштаба. Поэтому я должен организовать в честь такого события народный той.

В то время в Москве проходила сессия Верховного Совета СССР. Пошел в гостиницу, где размещались делегаты из Казахстана, разыскал там народного артиста СССР Калыбека Куанышбаева и Героя Советского Союза Малика Габдуллина. Они оба были депутатами.

«Так и так, — объясняю. — Я единственный из сыновей казахского народа, кто закончил военную академию, и считаю, что вместе со мной ее закончил и наш парод. В честь этого давайте организуем настоящий казахский той».

Они согласились. Собралось двадцать с лишним человек.

«Берите бразды правления в свои руки, товарищ депутат, — сказал я в ресторане Калыбеку Куанышбаеву. — Заказывайте. Руководите тоем, будьте тамадой».

Куапышбаев сделал хороший заказ. Вел той по всем правилам артистического искусства. Все остались очень довольны. Так увенчалось мое окончание академии.

II

Момыш-Улы: В то время, по особому приказу Сталина, окончившим академию с отличием предлагалось на выбор три должности, с оценкой «хорошо» — две. Нас направили в распоряжение ГУКа. Начальник ГУКа, генерал армии Голиков, предложил мне ехать на Кавказ командиром бригады.

«Я командир дивизии. К тому же закончил академию. Не поеду командиром бригады», — категорически заявил я генералу.

Это было такое время, дорогой мой, когда на груди можно было испечь буханку хлеба: за плечами война.

«Можете идти, о вашем отказе доложим», — сказал генерал.

Я ушел. Через десять дней меня снова вызвали к Голикову.

«Если не желаете идти командиром бригады, то пойдете начальником штаба корпуса», — сказал на сей раз он.

Это была крупная должность. Но вместо того чтобы сказать спасибо, я снова заупрямился:

«Я строевой командир. Никогда не сидел в штабах».

Голиков посмотрел мне прямо в глаза:

«Товарищ полковник, вас погубит ваша гордыня. Можете идти».

Только потом я понял, что хватил через край. Мне следовало не выбирать должность, а идти туда, куда посылают. Но вернуться и попросить извинения у генерала не позволила гордость. Безмерная, неуместная гордость. Русские говорят: с жиру бесится. А казахи: ожирение может вынести только баран. Вот это и было моей самой большой ошибкой. Остальные по сравнению с пей ничего не стоят.

Задумавшись, Баурджан некоторое время молчал. Потом потер щеки:

— До сих пор, как вспомню, лицо горит от стыда. Трудно признавать свои ошибки, а еще труднее рассказывать о них. Но я перед тобой раскрываюсь от души, милый мой. Потому что хочу, чтобы люди знали правду и кривду моей жизни. Пусть они впитают все мое хорошее и отвергнут все мое плохое. Человек обязан передавать свой опыт другим.

Автор. Вот, Бауке, этим вы еще раз подтверждаете свои лучшие качества. Качества, без которых невозможно представить легендарного Момыш-Улы. А что же было дальше?

Момыш-Улы. А ничего. Все выпускники разъехались к местам своей службы. А я остался. Шесть месяцев проторчал в распоряжении ГУКа. Москва опостылела мне. Уехать я никуда не мог. И вызывать меня не вызывали. Когда я пытался напомнить о себе, мне сухо говорили: «Ждите. Вызовем».

Наконец пришла долгожданная повестка. На этот раз меня принял заместитель Голикова генерал-майор Свиридов.

«Вам не надоело, товарищ полковник?» — спросил генерал.

«Надоело».

«Сами виноваты. Ведь вам предлагали командование бригадой. В мирное время это не маленькая должность в армии. Кто работает командиром бригады, тому присваивается звание генерал-майора. Вы этого не поняли. Потом вам предложили должность начальника штаба корпуса. Вы отказались. Ну что же? Сами виноваты. Пойдете теперь заместителем командира бригады. Вот вам направление. Бригада находится в городе Красноярске».

«Есть!» — приставил я ногу к ноге и поднял руку к козырьку. Больше мне ничего не оставалось делать.

Когда пароход плывет по большой реке, специальный человек систематически производит замер глубины. Если этого не делать, пароход может сесть на мель или повредить свой винт. И человек — тот же пароход. Он постоянно должен замерять глубину перед собой. Кто поступает необдуманно, тот может оказаться на мели. Во всем был виноват только я сам. С тяжелым сердцем заехал я в Алма-Ату и оттуда отправился в Сибирь.

Автор. А к кому вы заезжали в Алма-Ате?

Момыш-Улы. Что за вопрос? Конечно, к жене Жамал и сыну Бахытжану.

Автор. А разве вы их не забрали с собой?

Момыш-Улы. Нет, пожалел. Сибирь — это тебе не Алма-Ата. Сам еле выдерживал тамошние морозы. А уж малыша тащить в такой суровый край и совсем негоже.

Автор. Может быть, вы, Бауке, расскажете немного о своей личной жизни?

Момыш-Улы. Нет! Не расскажу! И не надейся. Достаточно с тебя того, что ты знаешь, сколько у меня было жен. Три. Но какой мужчина, если он не дурак, станет рассказывать, как и почему он разводился. Не пришлись по душе друг другу — вот и все. Но если ты обижал жену, судьба не оставит тебя без наказания. Потому что женщина — это мать жизни, а настоящий сын никогда не даст в обиду свою мать. Женщина — святое существо, и ее слезы когда-нибудь да отольются мужчине. Я лично убедился в этом. Мне было некогда на войне замаливать свои грехи. Да ты и сам-то, думаю, не молился на фронте? А?

Автор. Молился, Бауке.

Момыш-Улы.. Ну, значит, ты не я, а я — не ты. У каждого все по-разному. А меня бог наделил трудным характером. Поэтому-то я не ужился с двумя женами. А вот с той, с кем жил душа в душу, мне было не суждено дойти до самого конца. Оставила она меня одного на белом свете. И оказалось это очень тяжко, когда в старости ты остаешься один-одинешенек. Дочь выходит замуж, сына уводит невестка, и вся твоя жизнь замыкается на твоей сгорбившейся старухе. Теперь всё: и твоя дивизия, которая когда-то нагоняла страх па врага, и твоя громкая слава, и твоя честь — будет только она, твоя старуха! Верный спутник до конца твоей короткой жизни. Тяжело, когда ты осознаешь, что был нечестен перед единственной своей спутницей. Но, потеряв ее, остаться одному — еще тяжелее! Понятно тебе?

Старик, который превратился в сухожилие, остался без единого волоса на голове, язык которого помнит теперь лишь вкус валидола, бессилен что-либо сделать. Смолоду надо думать о своей старости. Молодые мужчины всю жизнь должны воспитывать в себе это священное качество — честность и преданность женщине. Пусть они не повторят моей ошибки в этом вопросе. И хватит! Кончим на эту тему...

Автор. Бауке, а что вы скажете о вашей красноярской жизни?

Момыш-Улы. Ну что сказать... Приехал я в Красноярск в середине ноября, когда уже стояли сильные морозы. Вышел из поезда, а от стужи дыхание перехватило.

Командиром бригады, в которую меня назначили, был генерал-майор Тепляков, начальником политотдела — Кузнецов, начальником штаба — Кашкашвили. Познакомились. Замечаю, все трое смотрят на меня с удивлением и даже опаской. Потому что я — «тот самый» Момыш-Улы, знаменитый, по их представлениям, человек, к тому же закончивший Академию Генштаба, тогда как они — только училище. И почему-то приехал к ним в подчинение.

И вот время идет, а никто но дает мне никаких поручений, никто никуда не вызывает. Спрашиваю у Кашкашвили: «У вас что, нет работы для заместителя?»

«Почему нет? — отвечает Кашкашвили. — Но командиру бригады неловко приказывать вам».

Иду к командиру:

«Товарищ генерал, вы не смущайтесь моего образования и имени. Гоняйте, как положено гонять заместителя».

«Товарищ Момыш-Улы!.. Как же это вас гонять?» — пожал плечами генерал.

«Ну что ж, — думаю. — Делайте, как знаете». Отдыхаю себе, читаю книги, дополняю свои дневники, написанные на скорую руку во время войны, пишу стихи. И тут начинается в бригаде инспекторская проверка. Бригада получает плохую оценку. Нас четверых — Теплякова, Кузнецова, Кашкашвили и меня — вызывают в Иркутск на Военный совет Восточно-Сибирского округа. А там приводятся факты, что в бригадной школе абсолютно ничего не сделано. Ответственность за это лежит на заместителе командира бригады.

Предоставили мне слово. Ну, я и выложил всю правду как она есть: командир не давал мне никаких приказов, я самолично не вмешивался ни в какие дела.

В завершение выступил командующий, генерал армии Захаров. Он постарался примирить нас:

«Мы все должны гордиться тем, что прославленный полковник Момыш-Улы служит в нашем округе. Это — опытный человек, образованный офицер. Я хорошо понимаю, почему полковник не мог активно вмешиваться в дела бригады. Это должен понять и генерал Тепляков. Надо было найти общий язык. Если вы не можете сработаться вместе, скажите об этом откровенно, товарищ Тепляков. Тогда мы отправим товарища Момыш-Улы в Москву. Для полковника и там найдется работа».

На этом разговор окончился. Попив чаю у генерала армии Захарова, мы вернулись в свою бригаду.

Норовистый конь, если заупрямится, не потянет арбу, милый мой. Тут или копь придет в негодность, или арба поломается. Если человек начинает упрямиться — жди беды. А я еще из Москвы выехал с норовом. Однако генерал Захаров проявил великодушие, поступил по-братски. Освободив меня из бригады, отправил в Москву.

Автор. Да, красноярцы поступили великодушно по отношению к вам, Бауке. Я отыскал последнюю характеристику, данную вам командиром бригады Тепляковым. Там он пишет, что вы очень хорошо знаете дело и соответствуете занимаемой должпости. Однако много внимания уделяете литературной работе, и это отвлекает вас от своих основных обязанностей. Он.пишет, что было бы целесообразнее направить вас в распоряжение управления по исследованию опыта Отечественной войны Генерального штаба Вооруженных Сил или же использовать вас на преподавательской работе. Захаров поддержал это предложение Теплякова. Ровно через год вы были назначены старшим преподавателем кафедры общей тактики и оперативного искусства Калининской военной академии тыла и обеспечения. Все верно?

Момыш-Улы. Верно. Впоследствии мне было даже присвоено там звание ординарного профессора.

III

Автор. Ваша жизнь, Бауке, состоит как бы из двух периодов. Первый — командирский, второй — писательский. Как вы встали на второй путь? Кто или что непосредственно повлияло на этот выбор?

Момыш-Улы. Таких влияний было много, милый мой. Во-первых, я с детства увлекался казахским фольклором, в отрочестве запоем читал Абая, постоянно держал на столе книги Сакена Сейфуллина, Сабита Myканова, Беимбета Майлина, Ильяса Джансугурова. В общем, плавал, словно чайка, по большому озеру казахской литературы. Когда же я попал в Ленинград, там окунулся в необъятное море русской литературы. Конечно, в то время я и не помышлял стать писателем. Думал, что буду обыкновенным банковским работником. А пришлось надеть на себя военную форму и поплыть по всему океану жизни. Потом Великая Отечественная война...

Все, что я видел и пережил, словно невидимый до времени клад, накапливалось в глубине моего сердца. Окончательно приблизила меня к стезе военного писателя учеба в Академии Генштаба, чтение работ с описанием психологии людей на войне. Вот, пожалуй, четыре фактора, повлиявших на выбор пути: казахская литература, русская литература, сама жизнь и военная академия.

На природу я не в обиде. Она дала мне трезвый ум, сильную волю и острый, словно клинок, язык. Правда, порой моя кипучая воля, выходя из берегов, приносила неприятпости окружающим, а язык иногда жалил не ястреба-перепелятника, а воробья. Не всегда хватало мудрости.

Тут Бауке ненадолго замолчал, обдумывая какую-то мысль.

— Вот хороший пример — Мухтар Ауэзов. Он не вышел из своего русла. Его полноводная река величаво текла своим путем. Величие — это молчаливый труд. И вовсе не нужно выходить из берегов. Я не понял этого, хотя и приходилось переправляться не через одну реку Азии и Европы. Думал, что всегда буду молодым, что все еще успеется. Понятно это тебе?

Автор. Понятно, Бауке. Ведь все рассказанное мне только подтверждает эту мысль. Теперь, когда вы ответили, что повлияло на выбор вами писательского пути, может быть, скажете, и кто сыграл в этом немаловажную роль?

Момыш-Улы. Скажу, и вполне определенно. Прежде всего, это Сабит Муканов. Именно он первый подтолкнул меня писать о вчерашней войне. «Никто среди казахов не сможет это сделать лучше тебя. Твой гражданский долг — рассказать о ней на страницах книги своему народу, современникам, будущему поколению». Эти слова Сабе сильно повлияли на меня. Они окрылили, вдохновили меня. И потом всю жизнь я чувствовал его дружескую поддержку, его горячий интерес к моему творчеству.

Автор. Да, таков был Сабе! Пожалуй, никто, кроме него, не оказывал столько поддержки нашим начинающим писателям. Все мы, пришедшие в литературу позже, обязаны ему, как родному отцу.

Момыш-Улы. Ну вот, тогда я и начал писать книгу «Наша семья». Я тебе уже рассказывал, когда и как она была издана. А в конце пятьдесят пятого года я поехал в Москву в ГУК и попросил генерала Голикова об увольнении меня в запас.

«Что же вы будете делать, уйдя из армии? — спросил генерал удивленно. — Вам сейчас сорок пять. Это лучший офицерский возраст. Вы можете еще несколько лет прекрасно прослужить в армии».

«Я не перестану работать, товарищ генерал. Буду полковником запаса, но не гражданином в отставке, — сказал я. — Хочу трудиться на литературном фронте».

«Но ведь чтобы стать писателем, по меньшей мере следует закончить Литературный институт, полковник?»

«Я прошел целый жизненный университет, товарищ генерал. И думаю, что мне хватит его уроков. Ну а уж если человеку не дана от бога искорка писать, то его этому не научишь ни в каком институте».

«Это ваше окончательное решение, полковник?»

«Так точно, товарищ генерал».

Между прочим, скажу, что спустя пять лет после этого разговора, выступая на совещании военных писателей в Москве, генерал армии Филипп Иванович Голиков похвалил мои военные записки и сказал, что от других мемуаров они отличаются тем, что подняты до уровня художественной литературы. Мне было радостно слышать это из его уст.

После разговора с Голиковым я проходил главную медицинскую комиссию, потом центральную медицинскую комиссию, которая, в свою очередь, состояла еще из семи комиссий. Мне предлагали длительный отпуск, лечение на хорошем курорте, но я твердо стоял на своем: увольнение. Наконец вышел приказ: «В связи с плохим состоянием здоровья уволить полковника Баурджана Момыш-Улы из рядов армии с правом ношения военной формы». Назначили мне хорошую пенсию.

Я вернулся в Калинин, собрал всех членов нашей кафедры и устроил прощальный банкет. А в декабре пятьдесят пятого года, навсегда распрощавшись с армией, переехал в Алма-Ату. Но это легко сказать. Расставаться с армией мне было далеко не просто, дорогой мой. Как ни крути — двадцать с лишним лет жизни были отданы ей. И каких лет! Самые золотые годы...

Увольнение из армии было для меня равносильно началу второй жизни. В первой я сумел заслужить уважение народа. А вот смогу ли заслужить его во второй?

IV

Автор. Когда вы преподавали в Калинииской военной академии, вы написали шесть трудов по тактике и девять по стратегии, за что и получили звание профессора. Расскажите об этих ваших трудах.

Момыш-Улы. Во-первых, это интересно только специалистам, а во-вторых, эти труды я не считаю моими. Я только обобщил опыт своего полка и дивизии. И, конечно, я могу быть только довольным, что сумел внести свой весьма небольшой вклад в дело изучения военной истории. И давай-ка больше к этому вопросу не возвращаться.

Автор. А знаете, Бауке, недавно наш поэт, бывший воин-пограничник, Есет Аукебаев подарил мне пожелтевшую вырезку из газеты «Красная звезда» от двадцать третьего февраля тысяча девятьсот сорок четвертого года с вашими военными записями, опубликованными А. Кривицким. Кривицкий выбирает из вашей толстой синей тетради наиболее интересные мысли о воспитании молодых бойцов, о героизме, о национальном моменте в военной психологии, пословицы, поговорки, афоризмы.

Момыш-Улы. Надо же! Ты напоминаешь мне то, что, казалось бы, намертво забыто.

Автор. Аукебаев хранил эту вырезку больше тридцати лет.

«Смотри-ка, берег, как письмо родного отца», — похвалил я поэта.

«Это от любви к Баурджану, — ответил, улыбаясь, он. — Ведь Бауке для нас и был военным отцом, нашей национальной гордостью. Когда я прочитал «Военные записки полковника Баурджана Момыш-Улы», то выучил их наизусть, как стихотворение, и пересказывал своим подчиненным: вот, мол, каким должен быть настоящий советский воин. А уж когда мне в руки попалось первое издание «Волоколамского шоссе» Александра Бека, я прочитал его не поднимая головы».

«Тогда-то, видно, вы и написали свое стихотворение «Батальон»?» — спросил я Аукебаева.

«Не написал, а начал писать. Вначале попробовал одиннадцатисложное, затем переработал на восьмисложное. Мне нужен был особый темп, ритм, который бы отражал мужество железного батальона, снова и снова прорывавшего кольцо врага. Не нашел. Оставил стихотворение в покое, лежало оно в кипе бумаг. В 1956 году уволился в запас и устроился работать в газету «Социалистик Казахстан». В тот год исполнилось пятнадцать лет со дня обороны Москвы, и редакция послала меня взять интервью у Момыш-Улы. Вот тогда я впервые говорил с Баурджаном и, под впечатлением этой встречи, заново переделал свое стихотворение о нем, которое пролежало более десяти лет».

Момыш-Улы. Спасибо на добром слове. Я об этом пичего не знал. Так вот, возвращаюсь я после увольнения в Алма-Ату.

«Окончательно приехал?» — спрашивает меня Жамал, глядя долгим грустным взглядом.

«Все, что было, теперь позади», — ответил я.

Забрал Бахытжана и поехал в родной аул. Я ведь только от первой жены Жамал имел детей. Наша дочь Шолпан умерла, остался один Бахытжан. Теперь уж он вырос, сам стал, как ты знаешь, писателем.

Три месяца пробыл я с сыном в родных краях у родственников, у друзей. Когда вернулся домой, узнал, что меня разыскивает военкомат. Сам министр обороны маршал Жуков звонил в Алма-Ату и велел трудоустроить меня, дать хорошую квартиру и об этом доложить ему.

«Сообщите министру, что полковнику Момыш-Улы работа не требуется. Он решил посвятить себя литературной деятельности. Не надо хлопотать и насчет квартиры. Жилье у него тоже есть», — сказал я работникам военкомата.

Начиная свою вторую жизнь, я знал, что мне никогда не быть в ряду генералов казахской литературы, как Мухтар Ауэзов, Сабит Муканов, Габит Мусрепов. Я чувствовал себя пришельцем издалека. Долго вглядывался в сторону многочисленного аула казахских писателей, искал там местечко. Наконец с краю, со стороны гор, где больше необжитых мест, я раскинул на камнях свой военный шатер.

От тех писателей, что до меня разрабатывали военную тему, я отличался тем, что был непосредственным участником войны. И моя удачливость в литературе объясняется лишь тем, что я не просто стал писателем, а стал военным писателем. Но и в армии, и в литературе остался на уровне полковника. Однако я считаю себя счастливым, ибо сумел начавшуюся в сорок шесть лет вторую жизнь поднять до уровня первой. А это было тоже не так-то просто.

Автор. Бауке, иногда можно услышать, что вас упрекают в излишнем пристрастии ко всему, что касается казахских обычаев и традиций. Что вы скажете?

Момыш-Улы (покусывая усы, задумался. Нахмурив брови, поднял голову). Я много лет прослужил в армии. Работал под началом многих русских генералов, учился у них, воспитывался. И сам командовал людьми разных национальностей, учил и воспитывал их. Работая с ними, я прошел особую школу. Делал для себя какие-то выводы: мол, чуваши такие, а киргизы чуть иные. К белорусу нужен один подход, а к грузину совсем другой. Ведь у каждого народа свои обычаи, свои традиции, свой неповторимый характер. Думаю, что за двадцать лет я понял душу представителей многих народностей Советского Союза в солдатских шинелях. Потому что в моих ладонях были их жизни, их сердца. Я посылал их на схватку со смертью. Посылал, чтобы они боролись за жизнь и своего, и будущих поколений, за честь народа, за то, чтобы сберечь впитанные с пеленок лучшие национальные черты. В начале войны в «Красной звезде» я писал: «Кто не уважает и не любит свой народ, тот изменник и подлец». Эти слова могу повторить и сейчас. Потому что, как говорил Энгельс, уважать другие народы могут только те, кто ценит свой народ. Путь к братству народов лежит через любовь к своему народу. Я — человек, уважающий другие нации и любящий свою. Не щадя жизни, я боролся с гитлеровцами, всей душой ненавидя нацизм и всем сердцем любя Советскую Родину. И эти же черты — ненависть к врагу и любовь к многонациональной Родине — прививал, всем воинам и командирам, бывшим под моим началом. Не на руки прививал, как врачи, — Баурджан, закатав рукав рубахи, показал на оспенные следы, — а в их сердца! И ничего более глупого чем заподозрить меня в национализме, я не знаю!

Сказав это, Баурджан сердито закурил. А я, не успев записать, строчил, стараясь не упустить ни одного его слова. Баурджан поднялся с тахты и вышел из комнаты.

Закончив писать, я долго сидел один и вспоминал, как года два-три назад заезжал в Ташкент к своему лучшему другу подполковнику Мукану Омарбаеву. Вместе с ним мы, солдатами, плечо к плечу прошли всю войну. Мукан очень обрадовался встрече, долго расспрашивал о моих делах, о литературных новостях.

— Как Баурджан себя чувствует? Видишься с ним? — спросил он меня.

— Вижусь. Жив-здоров.

— Самая моя любимая книга у Баурджана «3а нами Москва», — сказал Мукан. — Как только заскучаю по вас, по родине — Казахстану, так берусь за нее. Настоящая книга о героях! Книга победы. Устав честности, искренности, человечности, преданности Родине. Вернее, целый свод уставов. По этой книге можно вести занятия с молодым пополнением солдат. Министерству высшего образования следовало бы рекомендовать ее для изучения в институтах на занятиях по военному делу. Здесь есть все: и тактика, и опыт, и сражения, и победы. Каждая ее глава — военная наука. Я серьезно это говорю.

— А ты знаешь о том, что высказывания Баурджана в книге «Волоколамское шоссе» помогали в боях революционной Кубе? — спросил я Мукана. — Книгу Бека раздавали пулеметчикам на передовых стрелковых позициях вместе с патронами. А у Фиделя Кастро «Волоколамское шоссе» стало настольной книгой.

— Вот видишь! — обрадовался Мукан. — А представляешь, как бы им помогла книга «За нами Москва». И ты знаешь, когда мне приходится слышать какие-то неприятные разговоры о Момыш-Улы, я всегда обрываю таких рассказчиков: «Вы сначала сделайте хоть сотую долю того, что сделал Баурджан для парода. Только потом будете иметь право судачить о нем!»

После этого мне вспомнилась и легенда о пребывании Баурджана на Кубе.

V

Поездка Момыш-Улы на остров Свободы приготовила ему немало приятных неожиданностей. Без всяких провожатых, без официального приглашения, без огласки, как обыкновенный советский турист он направился за океан.

Когда самолет приземлился в Гаване и ноги Баурджана коснулись трапа, он поднял руку над головой и, рассекая воздух, как шашкой, воскликнул по-казахски:

— Привет тебе, героическая Куба!

Его одежда — теплое для знойной кубинской погоды пальто и шапка из пушистой куницы, — громадный рост и громовой голос сразу привлекли внимание людей, толпившихся в аэропорту. Военные, проверявшие документы прибывших из Советского Союза туристов, с восторгом приветствовали Момыш-Улы.

— Компаньеро коронел, товарищ полковник Момыш-Улы, мы хорошо знаем вас!

Приезд Момыш-Улы на Кубу сразу же стал известен широкому кругу населения. Он встретился с рабочими коллективами и со студентами. А вскоре Баурджана пригласили в Генеральный штаб. Там ему передали, что министр Вооруженных Сил Рауль Кастро, отсутствующий в это время, прислал телеграмму, в которой просит дорогого советского гостя задержаться до его возвращения в Гавапу и отдыхать на острове Свободы как в собственном доме. Через несколько дней в честь Баурджана Рауль Кастро устроил прием.

В назначенный час Баурджан был в приемной министра. Из кабинета послышался громкий голос. Переводчик объяснил, что министр просит его к себе. Баурджан продолжал стоять, будто и не слышал этих слов. Видя, что гость задерживается, министр вышел в приемную, протянул руку советскому полковнику и, широко распахнув двери, пригласил его в кабинет.

Войдя в роскошные министерские апартаменты, Баурджан огляделся и на предложение Рауля располагаться как дома не спеша развязал галстук, расстегнул верхнюю пуговицу рубашки, снял пиджак, аккуратно повесил его на спинке кресла и только после этого сел.

Министр, одетый в парадный мундир, изумленно следил за действиями Баурджана.

Как вам живется на нашей земле, полковник? — оправившись от удивления, спросил наконец Рауль Кастро.

— Чувствую себя как дома, но не забываю, что нахожусь в гостях, — усмехнулся Баурджан. — У казахов есть поговорка: «Гость посидит мало, а заметит многое». Вот решил испытать, как воспримет министр, если я послушаюсь его и буду вести себя здесь по-домашнему.

Рауль Кастро весело рассмеялся. И, лукаво глянув па дверь, расстегнул пуговицы кителя.

— Я слышал о ваших выступлениях перед моими соотечественниками, — сказал он. — Мне особенно понравились ваши высказывания о дружбе.

— Команданте, эти слова не мои, а моего народа, — ответил Баурджан.

— У меня к вам есть предложение. Хорошо бы пригласить в кабинет моих товарищей. Пусть и они послушают наш с вами разговор. Если, конечно, не возражаете, — церемонно наклонил голову министр.

— Не возражаю. Воля ваша, — кивнул Баурджан. Когда в кабинете собралась довольно большая группа военачальников, Рауль Кастро обратился к Баурджану:

— Может быть, вы расскажете нам о своем творчестве, о Казахстане, об Александре Беке, поделитесь с нами своим армейским опытом?

— Да ведь я не готовился к такому пространному разговору, — попытался возразить Баурджан.

Но все так горячо принялись уговаривать его выступить экспромтом, что отказаться было невозможно.

— Хорошо! Я никогда не сдавался врагу, а друзьям вот сдаюсь! — и Баурджан поднял обе руки вверх. — Моя профессия — военное дело. В нашей Конституции записано: «Защита Отечества есть священный долг каждого гражданина СССР». По национальности я казах, я гражданин Советского Союза. Сейчас мне пятьдесят. Двадцать лет из них я отдал службе в рядах армии. Нелегко служить в армии, а еще тяжелее расставаться с нею. Я как полковник запаса за долголетнюю службу и военные труды мог спокойно, не думая ни о чем, устроить себе полный отдых. Партия и правительство назначили мне солидную пенсию. Сиди дома, отдыхай! Но мне совесть не позволила избрать спокойную, без дела жизнь в роли гражданина в запасе.

Я передумал, перебрал в памяти все, что было со мной. Много ли, мало ли, но прожито. И чего только не пришлось повидать в этой жизни! Есть и знания, и опыт, которые могли бы послужить другим. На том свете они мне не пригодятся. Казахи говорят: бессмертен только черт, а человек — смертен. Размышляя так, однажды я взялся за перо и сел писать обо всем увиденном, пережитом. Посчитал своим гражданским долгом оставить для подрастающего поколения опыт тех замечательных людей, с которыми мне приходилось встречаться. Вот так я решил стать писателем.

Мои произведения основаны на собственных воспоминаниях. В них нет выдуманных событий, выдуманных людей.

Выступление Баурджана слушали внимательно. Пришлось отвечать на многочисленные вопросы военного и просто житейского характера. Когда попросили подробней рассказать о генерале Панфилове, Баурджан на секунду сосредоточился, перебирая в памяти пережитое.

— Как-то после боя я рассказал генералу Панфилову о своем неудачно принятом решении. «А ведь оно было основано на статье устава. И не принесло желаемого результата...» — недоумевал я.

Немного подумав, генерал сказал мне:

«Петр Первый сначала написал: «Не надо держаться устава, яко слепой за стены, ибо там порядки писаны, а времен и случаев нет». Но затем Петр, поразмыслив, добавил: «Если кто не будет выполнять устав, то его нужно заставить выполнять бичом».

«Хорошо сказал Петр Первый, товарищ генерал».

«Хорошо-то хорошо, — усмехнулся Панфилов. — Спору нет. Он бы вас, я думаю, тем бичом исполосовал. А мне этого Советская власть не позволяет. Устав вы знаете, да только не всегда уместно применяете его с учетом сложившейся обстановки. Я вам запрещаю слепо следовать каждой букве устава. Думайте! Думайте всегда!»

Эти слова генерала Панфилова я запомнил на всю жизнь. Даже теперь, когда я по возрасту перегнал Панфилова, в трудных ситуациях я представляю его себе, мысленно советуюсь с ним, пытаюсь на все поглядеть его глазами. И это всегда мне помогает!

Об этой поездке Момыш-Улы на Кубу много говорили и писали у нас в Казахстане. Все это я и вспомнил в отсутствие хозяина.

...Когда Баурджан вернулся в комнату, я протянул ему новый сборник нашего поэта Какимбека Салыкова:

— Бауке, здесь есть стихотворение о вас.

Момыш-Улы. Да ты же все читал мне сам. Прочти и это. Я послушаю.

Откашлявшись, я начал:

Кто гордо жил, кто суетливо —
Всех, отмеряя жизни пласт,
Расставит Время справедливо,
Всем по достоинству воздаст.
И без вниманья не оставит,
В чем прав ты был, а в чем не прав.
Предаст забвенью иль восславит,
Потомкам имя передав.
Но на любовь сердца настроив,
Тот роковой не ждите час.
Давайте чествовать героев.
Пока они живут средь нас.
Я счастлив тем, что в этом мире,
Где зори не всегда светлы,
Поются песни о батыре,
Достойнейшем Момыш-Улы.
Я восхищаться не устану
И молодым им, и седым.
Пускай подобных Баурджан у
Все больше будет рядом с ним.
И каждый пусть его восславит
Сейчас, сегодня, не потом.
Нас Время петь еще заставит
В прошедшем времени о нем.

(Перевод Игоря Ляпина.)

Момыш-Улы. Оставь мне этот сборник. Я напишу автору. Конечно, если говорить откровенно, вниманием моего народа я не обделен. И это приятно. Но я ни разу в жизни не использовал это внимание с корыстью. И не использую. Оно свято для меня. И будь уверен, что никому не придется краснеть за Баурджана, когда о нем будут говорить в прошедшем времени. А ты еще станешь и свидетелем этого. Жизнь есть жизнь...

Автор. Теперь разрешите задать вам самый последний вопрос, Бауке.

Мо м ы ш — У л ы. Последний? Ну-ну...

Автор. Какой бы совет вы дали молодому поколению? Сравнивая вчерашнее и сегодняшнее, размышляя о будущем...

Момыш-Улы. Дать совет? Хм. Я бы хотел, чтоб вся наша многонациональная молодежь знала и помнила о бесценном вкладе России в историю человечества. Россия, разгромив нашествие Золотой Орды, дала свободу странам Восточной Европы, Средней Азии, Кавказа. Она сберегла города Западной Европы от участи таких городов, как Отрар, Кумкент, которые были стерты с лица земли татаро-монголами. Через триста лет в Полтавском сражении Россия развеяла в прах честолюбивые стремления шведского короля Карла XII завоевать всю Центральную и Восточную Европу. Спустя сто лет Россия разгромила, казалось бы, непобедимого Наполеона, бросившего вызов миру: «Из всех народов Европы я сделаю единый народ, а из Парижа — столицу мира». И Гитлера, завоевавшего всю Западную Европу, также уничтожила Россия. За последние шесть веков Россия четырежды спасала народы и города Европы и Азии от уничтожения. Этого никогда не следует забывать.

Ни одно из государств Европы не сделало столько для человечества, как русское государство. И ведь русские — самый сдержанный народ, который по своей воле никого не станет трогать. Но если нападают на него, он выходит победителем из любой войны. Жить одной жизнью с героическим народом — это особое счастье.

Хочу сказать еще вот о чем. Если против Наполеона казахи не могли выставить даже один батальон, то в Великой Отечественной участвовало шестнадцать дивизий и девять бригад, сформированных в Казахстане. В крепком боевом порядке Красной Армии казахские солдаты плечом к плечу с другими советскими народами совершали освободительный марш по территории двух материков — Европы и Азии. Это наша вечная национальная гордость. В начале двадцатого века наши отцы воевали за Советскую власть и завещали нам беречь ее как зеницу ока. Мы с честью выполнили заветы отцов, спасли наше социалистическое отечество от фашизма. И теперь завещаем нашим сынам беречь свою землю, свой народ, социалистическое общество. Родину беречь.

Патриотизм не выражается словами: «Я люблю Родину и готов отдать жизнь за нее». Любовь к своей земле нужно доказывать делами. Сын, уважающий родителей, и в учебе будет преуспевать, и вырастет дисциплинированным, трудолюбивым, честным. А это самые необходимые качества.

Я выстрадал убеждение, что любовь к Родине начинается с любви к своим родителям, братьям и сестрам, своему аулу, городу, где родился и вырос, к своей нации. Тот, кто не уважает камень в родном ауле, не сможет уважать и горы другого аула. Священная дружба народов вырастает именно из этих чувств.

На моем пути встречались замечательные русские люди: Редин, Панфилов, Чистяков, Серебряков и многие-многие другие. Если бы не они, я едва ли стал бы тем, кем есть. Если бы я не вырос на великой русской литературе, то едва ли из меня получился бы писатель Момыш-Улы.

Мы любим русский народ за то, что он народ-брат, народ-друг, народ-отец. Вот это мне больше всего хотелось бы донести до нашей молодежи.

В прошлом году, когда в Алма-Ате проходила Пятая конференция писателей Азии и Африки, я там сказал, что мы, малые народы Страны Советов, гордимся своим старшим братом — великим русским народом. Великим не потому, что это один из многочисленных.народов мира. А потому, что он несет людям свободу, мир, равноправие, братство. Потому, что он бескорыстно помогает малым пародам.

Автор. Я помню эту конференцию, Бауке, и помню, как горячо были приняты делегатами ваши слова. Спасибо вам, Бауке, за ваше пожелание молодежи. И спасибо за все то, что вы рассказали мне.

Баурджан поднялся. Разминая затекшие ноги, прошелся по комнате, остановился у окна. Долго молчал. Наконец медленно повернулся ко мне.

Момыш-Улы. Ну вот... Заставил ты меня еще раз пройти не такую уж короткую и не слишком прямую дорогу моей жизни. И спасибо тебе за это. Если пригодится, все рассказанное мною — твое.

Я возвращался от Баурджана по осенней Алма-Ате и думал о нем, о его удивительной судьбе. Нет ни одного человека в Казахстане, кто бы не знал его имени, не гордился бы им, своим национальным героем. Не меньше ста акынов, писателей, журналистов, ученых посвятили и до сих пор посвящают ему стихи, очерки, статьи, исследования. А сколько легенд — при жизни! — сложил о нем казахский народ. Разве же не удивительна его судьба? Да, счастлив должен быть батыр, имя которого прославляют в народе, а жизнь-воспевают, превращая ее в легенду!

Титул