Из писем М.Д. Скобелева
В виде письма к одному из своих друзей И.С. Аксакову Скобелев начал было писать свои мемуары, Они так и остались неоконченными, но мы приведем из них все, что возможно. Вот написанная рукою Скобелева их программа: 1) Впечатления при выезде из Москвы. 2) Несколько слов о петербургской речи. Нет связи между нею и парижскою, разве только ненависть, высказанная немцами всех оттенков. 3) Впечатления, вынесенные из Франции. Славянское студенчество. Madame Adan. Camille Farcy. Gambetta. Freycinet. Английская пресса. 4) Мое возвращение. Варшава. 5) Приезд в Петербург. 6) Гатчина. 7) Status quo.
"Для Вас, конечно, не осталось незамеченным, — пишет Скобелев, — что я оставил Вас более чем когда-либо проникнутый сознанием необходимости служить активно нашему общему святому делу, которое для меня, как и для Вас, тесно связано с возрождением пришибленного ныне русского самосознания. Более, чем прежде, ознакомясь с нашею эмиграцией, я убедился, что основанием общественного недуга — в значительной мере является отсутствие всякого доверия к положению наших дел. Доверие это мыслимо будет лишь тогда, когда правительство даст серьезные гарантии, что оно бесповоротно ступило на путь народной как внешней, так и внутренней политики, в чем пока и друзья, и недруги имеют полное основание болезненно сомневаться. Боже меня сохрани относить последнее к государю, напротив того, он все более и более становится единственною надеждою среди петербургского всерешающего бюрократического небосклона, но он один, а с графом Игнатьевым их всего двое, этого мало, чтобы даже временно побороть петербургскую растлевающую мглу... Кстати, чтобы к этому более не возвращаться, я имел основание убедиться, что даже эмиграция в своем большинстве услышит голос отечества и правительства, когда Россия заговорит по-русски, чего так давно-давно уже не было, и в возможность эту она положительно не верит.Под впечатлением свидания с Вами, Вам понятно слово сердца и убеждение, вырвавшееся у меня 12 января на геок-тепинском обеде. Дня два спустя, а не до того, я видел гр. Николая Павловича, и он, упомянув о возбуждении иностранных послов по поводу сказанного, посоветовал мне поторопиться с отправлением в Париж. Очевидно, хотели замять дело, и никто тогда не предвидел того, чему суждено было случиться, менее других, конечно, гр. Николай Павлович.
Тяжелое, не скрою, впечатление произвела на меня Пруссия во время переезда. Комментирование моих слов сердца и святого убеждения было в полном разгаре, и сколько наглой лжи, пошлых себялюбивых немецких обидных России толкований пришлось всюду читать и всюду слышать. Слишком много на Руси и особенно в Петербурге и за границей таких господ, которые считают за честь присоединиться к подобному лаю... а потому они и не страдают. Сознаюсь, я переехал французскую границу глубоко раздраженный и огорченный особенно тою бесцеремонностью, с которою немцы преподавали австрийцам не щадить православной крови!.. [...]
Во Франции, напротив того, я нашел много инстинктивного, хотя еще и невыяснившегося сочувствия, большое желание ознакомиться с соотношением России и Германии к славянскому и балканскому вопросам, а также впервые рождающегося в умах некоторых желания понять связь славяно-русских отношений к Франции в смысле возвращения последней утерянного положения в Европе, завоеванием двух отнятых провинций и линии Рейна с наступательными на ней тет-де-понами...
В отношении последнего как бы немцы ни старались затемнить этот вопрос путем купленной печати и им, особенно за последние годы, присущих интриг, сознание необходимости войны живет во Франции, и нет такого правительства, которое было бы в состоянии удержать от вмешательства Францию, если бы обстоятельства сложились невыгодно для Германии... [...]
Полагаю, что Вы признаете извинительным, что в таком настроении сердца и головы я сближался с известною частью печати, желающей нам сочувствовать более страстно, чем осторожно... Этим воспользовались с целью доброю, и как мне теперь ни трудно, мне не жаль случившегося.
Что сказать. Вам про приписываемую мне речь сербским студентам. Ее я, собственно, никогда не произносил. Да и вообще никакой речи не говорил. Пришла ко мне сербская молодежь на квартиру, говорили по душе и, конечно, не для печати. C. Farcy напечатал: то, что ему показалось интересным для пробуждения французского общества и со слов студентов, меня не спросясь.
Я бы мог формально отказаться от мне приписываемой речи, но переубедили меня и Гамбетта и madame Adan. Первый особенно настаивал на ее полезном впечатлении в молодежи, армии и флоте; так как в конце концов все сказанное в газете "France" сущая правда и, по-моему, могло повести не к войне, а к миру, доказав, что мы сила, то я и решился не обращать внимания на последствия лично для меня и молчанием дать развиться полезному, т.е. пробуждению как у нас, так и во Франции законного и естественного недоверия к немцу".
Мысль о том, что "крамола" в значительной степени создана берлинским конгрессом и некоторыми разочарованиями, последовавшими за окончанием прошлой войны, не раз высказывалась Скобелевым. Вот что он пишет к одному из своих друзей: "С глубоким радостным волнением прочел я глазами и в особенности сердцем передовую статью в N 53 "Руси"; это честное русское слово возобновило в моем представлении недавнее столь тяжелое, чтобы не сказать позорное прошлое. Стояние в виду Константинополя якобы с целью надругания над родными знаменами, преступный индифферентизм к русской чести и интересам, дипломатически вынужденное отступление к Адрианополю при громких ликованиях не только врагов, но, что тяжелее, и всего нерусского в Русских мундирах и вицмундирах, плач оставленных на жертву православных братин, вверивших нам свою судьбу, глумление британского флота и, наконец, окончательные результаты берлинского самобичевания. Тогда уже для слишком многих из нас было очевидно, что России обязательно заболеть тяжелым недугом нравственного свойства, заразительным, разлагающим. Опасение высказалось тогда открыто, патриотическое чувство, увы, не обмануло нас! Да, еще далеко не миновала опасность, чтобы произвольно недоделанное под Царьградом не разрушилось бы завтра громом на Висле и Бобре. В одно, однако, верую и исповедую, что наша "крамола" есть в весьма значительной степени результат того почти безвыходного разочарования, которое навязано было России мирным договором, не заслуженным ни ею, ни ее знаменами. В истории есть один пример подобного же гибельного нравственного падения, вызванного причинами схожими, — это могущественная тогда Испания — после сражения при Лепанто. У нее также отшибло память сердца, и люди, ошеломленные свидетели отрицательного для родины мирового события, не в силах были передать потомкам идею святости и незыблемости государственного идеала. Поколение, сражавшееся при Лепанто, оставило истории лишь одно имя — автора "Дон Кихота" безрукого Сервантеса, гениальная сатира которого потрясла до основания католическую, монархическую и рыцарскую Испанию, уготовив вековое падение этой страны. Сервантес — тот же русский нигилизм. Caveant consules"{26}.
Парижская "речь", никогда не произносившаяся Скобелевым, произвела понятный переполох. Скобелев был вызван назад в Петербург, и вот что в пути он писал по поводу ожидавшего его в Петербурге. Письмо это — из Вильно.
"Наскоро пишу несколько слов; вероятно, до очень скорого свидания, так как меня известили, что меня ожидает неудовольствие государя и отставка. Какую пользу в отставке я смогу принести отечеству, об этом поговорим после.Пишут, что Стоян Ковашевич тяжело ранен...
В Варшаве как офицеры, так и солдаты меня встретили восторженно. Был в офицерском собрании Австрийского полка. Опять заставили говорить...
Вообще очень отрадно было убедиться, что не трудно пробудить чувство доброе в нашей среде, конечно, если не глумиться над всем народным и не забивать систематически.
В течение нескольких часов пребывания в Варшаве я был поставлен в соприкосновение с представителями тамошней печати. Люди всех оттенков в Привисленском крае, по-видимому, крайне опасаются германского нашествия. Даже тяготение к Австро-Венгрии будто слабее, ибо "все-таки нам будет еще хуже, чем теперь, так что лучше из трех зол выбирать меньшее...". Тем не менее я вынес убеждение, что при создающихся, по-видимому, ныне международных отношениях из известной фракции польского общества можно будет извлечь пользу. Об этом впоследствии подробнее.
Петербург — аристократический (в смысле, конечно, пушкинской родословной) и интеллигентно-либерально-чиновничий остался себе верен.
Теперь на очереди требование об отставлении меня от службы...
Мне не жаль ни своей службы, ни себя лично; я воспитал себя для служения идеалу... я не честолюбец, как меня выставляют немцы, в грубом значении этого слова. Жаль только, что влиятельный Петербург ощущает и теперь какое-то неодолимое блаженство купаться в грязном омуте отечественного унижения. В следующем письме постараюсь документально (отчасти) выяснить, чего мы достигли этим случайным, для всех нежданным переполохом, вызванным приписываемою мне речью. Моя совесть мне, однако, подсказывает, что Господь избрал меня в данном случае орудием мира, а не войны. Что теперь сделалось, заставило и Германию призадуматься.
Если несомненно, что льющаяся кровь в Боснии и Герцеговине есть первая параллель, заложенная Бисмарком против величия России, то можно также надеяться, продолжая начатое в Париже, путем литературного сближения, постепенно провести во французскую столь восприимчивую публику сознание связи, существующей ныне между законным возрождением балканских и австрийских славян и возвращением Франции Меца, Страсбурга, а быть может, и всего течения Рейна. Но надо работать. Конечно, наше дело только популяризировать эту мысль путем печати; но несомненно, что и это послужит к вящему охлаждению невыносимой заносчивости Берлина и хоть несколько ослабит лакейскую зависимость нашу. Недавно один из влиятельнейших государственных людей во Франции так сказал о немцах: lе but maintenant est d'ebranler la legende de l'invincible Allemagne... l'Allemand en Europe est comme le voleur; il a peur du gendarme{27}.
Здесь немцы силятся доказать, что мои слова о немцах во Франции потерпели фиаско. То же будто и в Москве, но во Франции это не так. Подробности до следующего раза, когда буду спокойнее".
Опасения Скобелева не оправдались.
В высшей степени интересен рассказ его о приеме в Петербурге. К сожалению, его нельзя еще передать в печати. Можно сказать только одно, что он выехал отсюда полный надежд и ожидания на лучшее для России будущее...
Переписка Скобелева с разными лицами дает богатый материал для определения этого сложного характера. Вот, например, как он отделял свои личные выгоды и отношения от общих государственных польз. Приводим в высшей степени интересное письмо его, где он говорит об одном из самых близких ему людей. Над этим письмом эпиграф:
Не брошу плуга, раб ленивый,
Не отойду я от него,
Покуда не прорежу нивы,
Господь, для сева твоего.
(А.С. Хомяков , 1858)"Вчера узнал совершенно случайно, что *** писала о предстоящем к Пасхе назначении графа А.В. Адлерберга министром иностранных дел. Я знаю графа более 30 лет. Люблю и уважаю его, как отца, и очень многим лично ему обязан, чего, конечно, никогда не забуду. Тем не менее меня глубоко потрясла возможность подобного исхода. Более тяжелого удара нельзя нанести национальной партии. Я так высоко ценю талантливость графа Александра Владимировича, его твердость в убеждениях и неспособность к компромиссам в этом отношении, что думаю, если он продержится несколько месяцев, наша внешняя политика свернет опять и на очень долго в старую колею 1863 года. Очевидно, он навязан Европою, лучше сказать Берлином, и теми из влиятельных своих, о которых мы говорили.
Боюсь, очень боюсь этого назначения, и верьте, недаром...
Если сообщаемый слух осуществится, обстановка, в обширнейшем смысле слова, может, а по-моему, должна, измениться du tout au tout{28}. Иначе граф не останется. При скором свидании поговорим обстоятельно. А теперь пока постарайтесь проверить мое мнение. En politique il ne suffit pas d'entendre une cloche{29}... Дай Бог, чтобы я во всем ошибался!!!
Еще несколько слов о графе. При всех его несомненных дарованиях, при всей его безупречной, высокой честности не думаю, чтобы он мог оставить по себе серьезный след даже в смысле осуществления его собственных политических идеалов.
Он дипломат старой школы, быть может, в лучшем значении слова, но он, думаю, не политик. В наш век не воскресить дипломатических влиятельных канцелярий, считавших династические соображения и тайну наиболее пригодными способами действия. Мы это видим на своих дипломатах, до сих пор воспитанных в нессельродовских традициях. Не касаясь личностей, ибо есть люди с русским сердцем и талантливые во всяком ведомстве (Тегеранский, Зиновьев), справедливо сказать, что перед отечеством наша дипломатия, хотя бы с 1863 года, конечно, сослужила службу — даже хуже интендантства!
В самом деле, не находится ли в наше своеобразно-переходное время дипломат старой школы к современному политику в том же отношении, в каком находился наш крымский кремневый солдатик к союзнику, вооруженному Минье или Эндфильдом?..
Только политик в состоянии оценить всю необходимость несравненно широкой постановки вопросов народных, политических, социальных перед нервным, прихотливым, в высокой степени подозрительным сегодняшним мыслящим большинством в Европе и даже у нас; только политик признает, наконец, всю неотразимую ныне силу печатного слова и, любя и уважая его законное общественное значение, увлечет его за собою во имя великой, в конце концов всем одинаково дорогой, государственной цели. Таковые передовые могучие силы бывали во все века; вспомним Демосфена, Кромвеля, Петра Великого... но особенность, нашего времени заключается именно в том, что люди иного закала стали немыслимы и, в силу вещей, останутся явлениями мертворожденными.
Кавур, Гарибальди, Бисмарк, Гамбетта, Биконсфильд, Гладстон, Митхад-паша... вот типы современных политиков. Как бледны перед этими Бейст, Шувалов, даже Горчаков, в котором все-таки нельзя отрицать хоть искры народного самосознания..."
Разумеется, Скобелев во многом ошибался. Но если бы я мог привести его магистральные убеждения и взгляды — между ним и нами вовсе уже не так была бы глубока бездна. По множеству мостов он мог перейти к нам и мы к нему. Случайность или преступление оборвало эту жизнь в самом начале? Служение, настоящее его служение народу только начиналось. Куда бы оно привело и его, и этот народ?.. Обстоятельства его смерти таковы, что тут конца нет вопросительным знакам. О них потом, в лучшие времена...